Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Айрис Мёрдок - Черный принц [1973]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Постмодернизм, Роман, Современная проза

Аннотация. Айрис Мердок по праву занимает особое место среди современных британских прозаиков. Писательница создает для героев своих романов сложные жизненные ситуации, ставит их перед проблемой выбора, заставляя проявлять как лучшие, так и низменные черты характера. Проза Айрис Мердок - ироничная, глубокая, стилистически отточенная - пользуется и всегда будет пользоваться популярностью среди любителей настоящей литературы. «Черный принц» - одно из самых значительных произведений, созданных Айрис Мэрдок. Любовь и искусство - вот две центральные темы этого романа. Отношения Брэдли Пирсона и Джулиан - зрелого мужчины и молодой девушки - сложные, противоречивые, пронзительные -описаны Айрис Мэрдок с тонкостью и мастерством большого писателя.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

– Ты подумаешь, да, Брэд? – Над чем? – Ты бесподобен! Ты уже забыл? Я только что сделала Брэдли предложение, а он уже забыл. – Кристиан слегка рехнулась, – очень ласково сказал я Арнольду. – Я только что заказал все ваши книги. – Зачем? – спросил Арнольд, теперь приняв грустно-дружелюбный и в то же время отчужденный вид. Он продолжал невозмутимо сидеть на стуле, а Кристиан, тихо посмеиваясь и мелко переступая ногами, не то танцевала, не то просто кружилась по комнате. – Хочу пересмотреть свое мнение. Наверно, я был несправедлив к вам, да, я был совершенно не прав. – Очень мило с вашей стороны. – Ничуть. Мне хочется… быть со всеми в мире… сейчас. – Разве сегодня Рождество? – Нет, просто… я прочту ваши книги, Арнольд, и поверьте – смиренно, без предубеждения. И пожалуйста… простите мне… все мои… недостатки… и… – Брэд стал святым. – Брэдли, вы не больны? – Вы только посмотрите на него. Просто преображение! – Мне пора, до свидания и всего, всего вам хорошего. – И, довольно нескладно помахав им обоим и не замечая протянутой руки Кристиан, я пошел к двери и выскочил через крошечную прихожую на улицу. Был уже вечер. Куда же девался день? Дойдя до угла, я услышал, что за мной кто-то бежит. Это был Фрэнсис Марло. – Брэд, я только хотел сказать – да постойте, постойте же, – я хотел сказать, что останусь с ней… что бы ни случилось… я… – С кем – с ней? – С Присциллой. – Ах да. Как она сейчас? – Заснула. – Спасибо, что помогаете бедняжке Присцилле. – Брэд, вы на меня не сердитесь? – С какой стати? – Вам не противно смотреть на меня после всего, что я наговорил, и после того, как я вам плакался, и вообще, некоторые просто не выносят, когда на них выливают свои несчастья, и я боюсь, что я… – Забудьте об этом. – Брэд, я хотел сказать еще одну вещь. Я хотел сказать: что бы ни случилось, я с вами. Я остановился и посмотрел на него: он глупо улыбался, прикусив толстую нижнюю губу и вопросительно подняв на меня хитрые глазки. – В предстоящей… великой… битве… как бы она… ни… обернулась… Благодарю вас, Фрэнсис Марло, – сказал я. Он был слегка озадачен. Я помахал ему и пошел дальше. Он опять побежал за мной. – Я очень люблю вас, Брэд, вы это знаете. – Пошли вы к черту! – Брэд, может, дали бы мне еще немного денег… стыдно приставать, но Кристиан держит меня в черном теле… Я дал ему пять фунтов. То, что один день отделен от другого, – вероятно, одна из замечательнейших особенностей жизни на нашей планете. В этом можно усмотреть истинное милосердие. Мы не обречены на непрерывное восхождение по ступеням бытия – маленькие передышки постоянно позволяют нам подкрепить свои силы и отдохнуть от самих себя. Наше существование протекает приступами, как перемежающаяся лихорадка. Наше быстро утомляющееся восприятие разбито на главы; та истина, что утро вечера мудренее, к счастью, да и к несчастью для нас, как правило, подтверждается жизнью. И как поразительно сочетается ночь со сном, ее сладостным воплощением, столь необходимым для нашего отдыха. У ангелов, верно, вызывают удивление существа, которые с такой регулярностью переходят от бдения в кишащую призраками тьму. Ни одному философу пока не удалось объяснить, каким образом хрупкая природа человеческая выдерживает эти переходы. На следующее утро, – было опять солнечно, – рано проснувшись, я окунулся в свое прежнее состояние, но сразу же понял: что-то изменилось. Я был не совсем тот, что накануне. Я лежал и проверял себя, как ощупывают свое тело после катастрофы. Я, бесспорно, по-прежнему был счастлив, и мое лицо, будто восковая маска, так и растекалось от блаженства, и блаженство застилало глаза. Желание столь же космическое, как и раньше, больше походило, пожалуй, теперь на физическую боль, на что-то такое, от чего преспокойно можно умереть где-нибудь в уголке. Но я не был подавлен. Я встал, побрился, тщательно оделся и посмотрел в зеркало на свое новое лицо. Я выглядел необычайно молодо, почти сверхъестественно. Затем я выпил чаю и уселся в гостиной, скрестив руки и глядя на стену за окном. Я сидел неподвижно, как йог, и изучал себя. Когда проходит первоначальное озарение, любовь требует стратегии; отказаться от нее мы не можем, хотя часто она и означает начало конца. Я знал, что сегодня и, вероятно, все последующие дни мне предстоит заниматься Джулиан. Вчера это не казалось таким уж необходимым. То, что случилось вчера, просто означало, что, сам того не сознавая, я вдруг стал благороден. И вчера этого было достаточно. Я любил, и радость любви заставила меня забыть о себе. Я очистился от гнева, от ненависти, очистился от всех низменных забот и страхов, составляющих наше грешное «я». Достаточно было того, что она существует и никогда не станет моей. Мне предстоя-•ло жить и любить в одиночестве, и сознание, что я способен на это, делало меня почти богом. Сегодня я был не менее благороден, не более обольщался, но мной овладело суетливое беспокойство, я не мог больше оставаться в бездействии. Разумеется, я никогда ей не признаюсь, разумеется, молчание и работа, к счастью, потребуют всех моих сил. Но все же я ощущал потребность в деятельности, средоточием и конечной целью которой была бы Джулиан. Не знаю, как долго я просидел не двигаясь. Возможно, я и впрямь впал в забытье. Но тут зазвонил телефон, и в сердце у меня вдруг взорвалось черное пламя, потому что я тотчас решил, что это Джулиан. Я подбежал к аппарату, неловко схватил трубку и дважды уронил ее, прежде чем поднести к уху. Это был Грей-Пелэм: его жена заболела, и у него оказался лишний билет в Глиндебурн, он спрашивал, не хочу ли я пойти. Нет, нет и нет! Только еще Глиндебурна мне не хватало! Я вежливо отказался и позвонил в Ноттинг-Хилл. Подошел Фрэнсис и сказал, что сегодня Присцилла спокойнее и согласилась показаться психиатру. Потом я сел и стал думать, не позвонить ли мне в Илинг. Конечно, не для того, чтобы поговорить с Джулиан. Может быть, я должен позвонить Рейчел? Ну а вдруг подойдет Джулиан? Пока меня бросало то в жар, то в холод от такой перспективы, снова зазвонил телефон, и в сердце снова взорвалось черное пламя; на этот раз звонила Рейчел. Между нами произошел следующий разговор: – Брэдли, доброе утро. Это опять я. Я вам не надоела? – Рейчел… дорогая… чудесно… я счастлив… это вы… я так рад… – Неужели вы пьяны в такую рань? – А который час? – Половина двенадцатого. – Я думал, около девяти. – Можете не волноваться, я к вам не собираюсь. – Но я был бы очень рад вас увидеть. – Нет, надо себя сдерживать. Это… как-то унизительно… преследовать старых друзей. – Но мы ведь друзья? – Да, да, да. Ах, Брэдли, лучше мне не начинать… я так рада, что вы у меня есть. Я уж постараюсь не слишком приставать к вам. Кстати, Брэдли, Арнольд был вчера у Кристиан? – Нет. – Был, я знаю. Ладно, неважно. О господи, лучше мне не начинать. – Рейчел… – Да… – Как… как… сегодня… Джулиан? – Да как всегда. – Она… случайно… не собирается зайти за «Гамлетом»? – Нет. Сегодня ей, кажется, не до «Гамлета». Она сейчас у одной молодой пары, они копают яму для разговоров у себя в саду. – Что копают? – Яму для разговоров. – О… Ах да. Ясно. Передайте ей… Нет. Словом… – Брэдли, вы… вы любите меня… неважно, в каком смысле… любите, да? – Разумеется. – Простите, что я такая… размазня… Спасибо вам… Я еще позвоню… Пока. Я тут же забыл о Рейчел. Я решил пойти и купить Джулиан подарок. Я все еще чувствовал себя разбитым. Голова кружилась, меня слегка лихорадило. При мысли, что я покупаю для нее подарок, меня бросило в настоящий озноб. Покупать подарок – разве это не общепризнанный симптом любви? Это просто sine qua non [32] (если тебе не хочется сделать ей подарок – значит, ты ее не любишь). Это, наверно, один из способов трогать любимую. – Когда я почувствовал, что в состоянии пройтись, я вышел из дома и отправился на Оксфорд-стрит. Любовь преображает мир. Она преобразила огромные магазины на Оксфорд-стрит в выставку подарков для Джулиан. Я купил кожаную сумочку, коробку с носовыми платками, эмалевый браслет, вычурную сумку для туалетных принадлежностей, кружевные перчатки, набор шариковых ручек, брелок для ключей и три шарфа. Потом я съел бутерброд и вернулся домой. Дома я разложил все подарки вместе с шеститомным лондонским изданием Шекспира на инкрустированном столике и на ночном столике из красного дерева и стал их разглядывать. Конечно, нельзя дарить ей все сразу, это показалось бы странным. Но можно дарить ей сначала одно, потом другое, а пока все это тут и принадлежит ей. Я повязал себе шею ее шарфом, и от желания у меня закружилась голова. Я был на верху огромной башни и хотел броситься вниз, меня жгло пламя, еще немного, и я потеряю сознание – мучение, мучение. Зазвонил телефон. Шатаясь, я подошел к аппарату и что-то буркнул. – Брэд, это Крис. – О… Крис… добрый день, дорогая. – Рада, что сегодня я еще «Крис». – Сегодня… да… – Ты подумал о моем предложении? – Каком предложении? – Брэд, не валяй дурака. Послушай, можно сейчас к тебе зайти? – Нет. – Почему? – Ко мне пришли играть в бридж. – Но ты же не умеешь играть в бридж. – Я выучился за тридцать или сколько там лет нашей разлуки. Надо же было как-то проводить время. – Брэд, когда я тебя увижу? Это срочно. – Я зайду навестить Присциллу… может быть… вечером… – Чудесно, я буду ждать… Смотри не забудь. – Благослови тебя бог, Крис, благослови тебя бог, дорогая. Я сидел в прихожей рядом с телефоном и гладил шарф Джулиан. Это ее шарф, но раз я пока оставил его у себя, она как будто мне его подарила. Я смотрел через открытую дверь гостиной на вещи Джулиан, разложенные на столиках. Я прислушивался к тишине квартиры среди гула Лондона. Время шло. Я ждал. «Для верных слуг нет ничего другого, как ожидать у двери госпожу. Так, прихотям твоим служить готовый, я в ожиданье время провожу» [33]. Теперь я просто не мог понять, как у меня хватило смелости уйти в это утро из дому. А вдруг она звонила, а вдруг заходила, пока меня не было? Не целый же день она копает яму для разговоров, что бы под этим ни подразумевалось. Она обязательно придет за «Гамлетом». Какое счастье, что у меня остался залог. Потом я вернулся в гостиную, взял потрепанную книжицу и, поглаживая ее, уселся в кресло Хартборна. Мои веки опустились, и материальный мир померк. Я сидел и ждал. Я не забывал, что скоро начну писать самую главную свою книгу. Я знал, что Черный Эрот, настигший меня, был единосущен иному, более тайному богу. Если я сумею держаться и молчать о своей любви, я буду вознагражден необычайной силой. Но сейчас нечего было и думать о том, чтобы писать. Я бы мог предать бумаге лишь неразбериху подсознания. Зазвонил телефон, я бросился к нему, зацепил стол, и все шесть томов Шекспира посыпались на пол. – Брэдли! Это Арнольд. – О господи! Вы! – Что случилось? – Нет, ничего. – Брэдли, я слышал… – Который час? – Четыре. Я слышал, вы собираетесь вечером к Присцилле? – Да. – Нельзя ли потом с вами встретиться? Мне нужно сказать вам очень важную вещь. – Прекрасно. Что такое яма для разговоров? – Что? – Что такое яма для разговоров? – Это углубление, куда кладут подушки, садятся и разговаривают. – Зачем? – Просто так. – Ах, Арнольд… – Что? – Ничего. Я прочту ваши книги. Они мне понравятся. Все будет по-другому. – У вас что, размягчение мозгов? – Ну, до свидания, до свидания. Я вернулся в гостиную, подобрал с пола Шекспира, сел в кресло и произнес мысленно, обращаясь к ней: «Я буду страдать, ты не будешь… Мы друг друга не обидим. Мне будет больно, иначе и быть не может, но не тебе. Я буду жить этой болью, как живут поцелуями. (О господи!) Я просто счастлив, что ты существуешь, ты – это и есть абсолютное счастье, я горд, что живу с тобой в одном городе, в одну эпоху, что я вижу тебя изредка, урывками…» Но что значит изредка, урывками? Когда она захочет поговорить со мной? Когда я смогу поговорить с ней? Я уже решил, что, если она напишет или позвонит, я назначу ей встречу лишь через несколько дней. Пусть все идет как обычно. И хотя мир совершенно переменился, пусть он остается каким был, каким был бы – прежним во всем, в большом и малом. Ни малейшей спешки, ни намека на нетерпение, ни на йоту не меняться самому. Да, я даже отложу нашу встречу и, как святой отшельник, посвящу это драгоценное, украденное у счастья время размышлениям; и так мир будет прежним и все же новым, как для мудреца с внешностью крестьянина или налогового инспектора, который спустился с гор и живет в деревне обычной жизнью, хотя и смотрит на все глазами ясновидца, – так мы будем спасены. Зазвонил телефон. Я взял трубку. На сей раз это была Джулиан. – Брэдли, здравствуй, это я. Я издал какое-то подобие звука. – Брэдли… ничего не слышно… это я… Джулиан Баффин. Я сказал: – Подожди минутку, хорошо? Я прикрыл трубку ладонью, зажмурился и, ловя ртом воздух и стараясь дышать ровнее, нащупал кресло. Через несколько секунд, покашливая, чтобы скрыть дрожь в голосе, я сказал: – Прости, пожалуйста, у меня тут как раз закипел чайник. – Мне так неудобно беспокоить тебя, Брэдли. Честное слово, я не буду приставать, не буду все время звонить и приходить. – Нисколько ты меня не беспокоишь. – Я просто хотела узнать, можно мне забрать «Гамлета», если он тебе больше не нужен? – Конечно, можно. – Мне не к спеху. Я могу ждать хоть две недели. Он мне сейчас не нужен. И еще у меня есть один или два вопроса – если хочешь, я могу прислать их в письме, а книгу ты мне можешь тоже прислать по почте. Я не хочу мешать тебе работать. – Через… две недели… – Или месяц. Кажется, я уеду за город. У нас в школе все еще корь. – А может, ты заглянешь на той неделе? – сказал я. – Хорошо. Может, в четверг, часов около десяти? – Прекрасно. – Ну, большое спасибо. Не буду тебя задерживать. Я знаю, ты так занят. До свиданья, Брэдли, спасибо. – Подожди минутку, – сказал я. Наступило молчание. – Джулиан, – сказал я, – ты свободна сегодня вечером? Ресторан на башне Почтамта вращается очень медленно. Медленно, как стрелка циферблата. Величавая львиная поступь всеотупляющего времени. С какой скоростью он вертелся в тот вечер, когда Лондон из-за спины моей любимой наползал на нее? Может быть, он был недвижим, остановленный силой мысли, – лишь иллюзия движения в утратившем продолжительность мире? Или вертелся, как волчок, мчась за пределы пространства, пригвождал меня к внешней стене и распинал центробежной силой, будто котенка? Любовь всегда живо изображает страдания разлуки. Тема дает возможность подробно выразить тоску, хотя, бесспорно, есть муки, о которых не расскажешь. Но достойно ли воспеты минуты, когда любимая с нами? Возможно ли это? В присутствии любимой мы, пожалуй, всегда испытываем тревогу. Но капля горечи не портит свидания. Она сообщает блаженному мигу остроту и превращает его в миг восторга. Проще говоря, в тот вечер на башне Почтамта меня ослеплял восторг. У меня перед глазами взрывались звезды, и я буквально ничего не видел. Я часто и с трудом дышал, но это не было неприятно. Я даже чувствовал удовлетворение от того, что по-прежнему наполняю легкие кислородом. Меня трясло – слабой, возможно со стороны незаметной, дрожью. Руки дрожали, ноги ныли и гудели, колени находились в состоянии, описанном греческой поэтессой [34]. Ко всему этому dereglement [35] добавлялось головокружение от одной мысли, что я так высоко над землей, однако же по-прежнему с ней связан… От восторга и благодарности ты почти теряешь сознание, а между звездными взрывами обострившимся зрением жадно впитываешь каждую черточку в любимом облике. Я здесь, ты здесь, мы оба здесь. Видя ее среди других, словно богиню среди смертных, ты чуть не лишаешься чувств оттого, что тебе ведома высокая тайна. Ты сознаешь, что эти короткие, преходящие мгновения – самое полное, самое совершенное счастье, дарованное человеку, включая даже физическую близость, и на тебя находит спокойное ликование. Все это наряду с вихрем других оттенков и нюансов блаженства, которые я не в силах описать, я чувствовал, сидя в тот вечер с Джулиан в ресторане на башне Почтамта. Мы говорили, и наше взаимопонимание было столь полным, что потом я мог объяснить это лишь телепатической связью. Стемнело, вечер стал густо-синим, но еще не перешел в ночь. Очертания Лондона с уже засветившимися желтым светом окнами и рекламами плыли сквозь туманную, мерцающую и дробящуюся дымку. Альберт-холл, Музей естествознания, Сентр-пойнт, Тауэр, собор Святого Павла, Фестивал-холл, Парламент, памятник Альберту. Бесценные и любимые очертания моего Иерусалима беспрестанно проходили позади милой и таинственной головки. Только парки уже погрузились во тьму, чернильно-лиловые и тихо-ночные. Таинственная головка… О, как мучительна тайна чужой души, как утешительно, что твоя собственная душа – тайна для другого! В тот вечер я, пожалуй, больше всего ощущал в Джулиан ее ясность, почти прозрачность. Незамутненную чистоту и простодушие молодости, так непохожие на защитную неискренность взрослых. Ее ясные глаза смотрели на меня, и она говорила с прямотой, с какой я еще не встречался раньше. Сказать, что она не кокетничала, было бы уж слишком прямолинейно. Мы беседовали, как могли бы беседовать ангелы, – не сквозь мутное стекло, а лицом к лицу. И все же – нет, говорить о том, что я играл роль, тоже было бы варварством. Меня жгла моя тайна. Лаская Джулиан глазами и мысленно обладая ею, улыбаясь в ответ на ее открытый внимательный взгляд со страстью и нежностью, о которых она и не догадывалась, я чувствовал, что вот-вот упаду без сознания, быть может, даже умру от грандиозности того, что я знал, а она не знала. – Брэдли, мне кажется, мы качаемся! – Вряд ли. По-моему, от ветра башня действительно слегка качается, но сегодня ветра нет. – Но, может быть, тут наверху ветер. – Что ж, может быть. Да, пожалуй, мы качаемся. – Что я мог сказать? Все и правда качалось. Разумеется, я только делал вид, что ем… Я почти не пил вина. Спиртное представлялось мне совершенно неуместным. Я был пьян любовью. Джулиан, наоборот, пила и ела очень много и хвалила все подряд. Мы обсуждали вид с башни, колледж, школу и корь, говорили о том, когда можно определить, поэт ты уже или нет, о том, когда пишется роман, а когда пьеса. Никогда еще я не разговаривал ни с кем так свободно. О, блаженная невесомость, блаженный космос. – Брэдли, до меня не дошло, что ты наговорил тогда про Гамлета. – Забудь это. Все высокопарные рассуждения о Шекспире ни к чему не ведут. И не потому, что он так божествен, а потому, что он так человечен. Даже в гениальном искусстве никто ничего не может понять. – Значит, критики – дураки? – Теории не нужны. Просто нужно уметь любить эти вещи как можно сильнее. – Так, как ты сейчас стараешься полюбить все, что пишет отец? – Нет, тут особый случай. Я был к нему несправедлив. В его вещах – большое жизнелюбие, и он умеет строить сюжет. Уметь построить сюжет – это тоже искусство. – Закручивает он здорово. Но все это мертвечина. – «Так молода и так черства душой!» [36] – «Так молода, милорд, и прямодушна» [37]. Я чуть не свалился со стула. И еще я подумал, – если я был в состоянии думать, – что, пожалуй, она права. Но в этот вечер мне не хотелось говорить ничего неприятного. Я уже понял, что скоро должен буду с ней расстаться, и теперь ломал себе голову, поцеловать ли мне ее на прощание, и если да, то как. У нас не было заведено целоваться, даже когда она была маленькая. Короче, я еще никогда ее не целовал. Никогда. И вот сегодня, может быть, поцелую. – Брэдли, ты не слушаешь. Она то и дело называла меня по имени. Я же не мог произнести ее имя. У нее не было имени. – Прости, дорогая, что ты сказала? – Я будто невзначай вставлял нежные обращения. Вполне безопасно. Разве она что-нибудь заметит? Конечно, нет. А мне было приятно. – Как по-твоему, мне нужно прочитать Витгепштейна? Мне так хотелось поцеловать ее в лифте, когда мы будем спускаться, если нам посчастливится оказаться вдвоем в этом временном любовном гнездышке! Но об этом нечего было и думать. Никоим образом нельзя выдать свое чувство. Со свойственным молодости чарующим эгоизмом и любовью к внезапным решениям она спокойно приняла как должное, что мне вдруг захотелось пообедать на башне Почтамта и, раз она случайно позвонила, я случайно пригласил ее с собой. – Нет, не советую. – Думаешь, он для меня слишком трудный? – Да. – Думаешь, я ничего не пойму? – Да. Он никогда не думал о тебе. – Что? – Неважно. Это опять цитата. – Мы сегодня так и сыплем цитатами. Когда я бываю с тобой, у меня такое чувство, будто я начинена английской литературой, как мясным фаршем, она так и лезет у меня из ушей. Правда, не слишком аппетитное сравнение? Ох, Брэдли, как здорово, что мы здесь, Брэдли, я просто в восторге! – Я очень рад. – Я попросил счет. Мне не хотелось разрушать полноту мгновения жалкими стараниями его продлить. Затянувшееся радушие обернулось бы пыткой. Я не хотел видеть, как она поглядывает на часы. Она посмотрела на часы. – Ой, мне уже пора. – Я провожу тебя до метро. В лифте мы были одни. Я не поцеловал ее. Я не пригласил ее к себе. Пока мы шли по Гудж-стрит, я ни разу не коснулся ее, даже «случайно». Я шел и думал, как я вообще смогу с ней расстаться. Около станции метро «Гудж-стрит» я остановился и словно невзначай оттеснил ее к стене. Но не уперся руками в стену по обе стороны ее плеч, как мне бы хотелось. Откинув свою львиную гриву и улыбаясь, она смотрела на меня снизу вверх так открыто, так доверчиво. В этот вечер на ней было черное льняное платье с желтой вышивкой – индийское, наверно. Она напоминала придворного пажа. Свет фонаря падал сверху на ее нежное правдивое лицо и треугольный вырез, до которого мне так нестерпимо хотелось дотронуться во время ужина. Я все еще был в полной и теперь уже мучительной нерешительности, поцеловать ее или нет. – Ну вот… Ну так вот… – Брэдли, ты очень милый, спасибо. Мне было так приятно. – Ах да, я совсем забыл захватить твоего «Гамлета». – Это была чистейшая ложь. – Неважно. Заберу в другой раз. Спокойной ночи, Брэдли, и еще раз спасибо. – Да, я… постой… – Мне надо бежать. – Может быть… мы условимся, когда ты зайдешь… Ты говорила, что у тебя… меня так часто не бывает дома… или мне… может, ты… – Я позвоню. Спокойной ночи и большущее спасибо. Теперь или никогда. Медленно, с таким чувством, словно я выделывал какое-то сложное па в менуэте, я придвинулся ближе к Джулиан, которая уже тронулась было с места, взял ее левую руку в свою и, удержав ее таким образом, осторожно прижался приоткрытыми губами к ее щеке. Результат превзошел все мои ожидания. Я выпрямился, и секунду мы смотрели друг на друга. Джулиан сказала: – Брэдли, если я тебя попрошу, ты пойдешь со мной в Ковент-Гарден? – Конечно. – Я готов был пойти за ней даже в ад, не то что в Ковент-Гарден. – На «Кавалера роз». В ту среду. Давай встретимся в вестибюле около половины седьмого. Места хорошие. Септимус Лич достал два билета, а сам не может пойти. – Кто это Септимус Лич? – Мой новый поклонник. Спокойной ночи, Брэдли. Она ушла. Я стоял, ослепленный светом фонаря среди спешивших призраков. Я чувствовал себя так, как чувствует себя тот, кого нежданно-негаданно после плотного обеда схватила тайная полиция. Проснувшись наутро, я, разумеется, начал терзаться. Какая непростительная тупость: неужели же заранее не ясно было, что нельзя вечно пребывать в таком блаженстве? – подумает читатель. Но читатель, если только в то время, как он читает эти строки, сам отчаянно не влюблен, вероятно, к счастью, забыл – а может, никогда и не знал, – каково находиться в подобном состоянии. Это, как я уже говорил, одна из форм безумия. Не безумие ли, когда все помыслы сосредоточены исключительно на одном человеке, когда весь остальной мир просто перестает существовать, не безумие ли, когда все твои мысли, чувства, вся твоя жизнь зависят от любимой, а какова твоя любимая – абсолютно не важно. Бывает, один человек сходит с ума, а другой считает предмет его восторгов никчемным. «Неужели получше не мог найти?» – вечная присказка. Нас поражает, когда тот, кого мы привыкли уважать, поклоняется какому-нибудь грубому, пустому и вульгарному ничтожеству. Но как бы ни был благороден и умен в глазах всего света предмет твоей любви, творить из него кумира – а в этом и состоит влюбленность – не меньшее безумие. Обычно, хотя и не обязательно, самая ранняя стадия этого умопомрачения – как раз та, в которой я сейчас находился, – заключается в кажущейся утрате своего «я» до того, что теряется всякий страх перед болью или чувство времени (ведь бег времени вызывает тревогу и страх)… Чувствовать, что любишь, созерцать любимое существо – больше ничего и не надо. Так, рай на земле, вероятно, представляется мистику как бесконечное созерцание бога. Однако свойства бога таковы (или должны бы быть таковыми, существуй он на самом деле), что по крайней мере не мешают нам длить радость поклонения. Являясь «основой бытия», он даже этому, пожалуй, потворствует. И наконец, он неизменен. Вечно же поклоняться так человеческому существу куда сложнее, даже если любимая не моложе тебя на сорок лет и, мягко выражаясь, к тебе равнодушна. За эти два коротких дня я, по сути, пережил почти все этапы влюбленности. (Я говорю «почти все этапы» потому, что многое еще предстояло испытать.) Я разыграл на подмостках своего сердца два акта этого действа. В первый день я был просто святой. Благодарность так согревала и укрепляла меня, что хотелось поделиться своим богатством. Я настолько ощущал свое избранничество, свое исключительное положение, что гнев, даже воспоминания об обидах не укладывались у меня в голове. Мне хотелось ходить и прикасаться к людям, благословлять их, причастить их моего счастья, поведать о доброй вести, рассказать о тайне, превратившей вселенную в обитель радости и свободы, благородства, бескорыстия и великодушия. В тот день мне даже не хотелось видеть Джулиан. Она была мне не нужна. Достаточно было знать, что она существует. Я, кажется, почти забыл о ней, как мистик, возможно, забывает о боге, сам становясь богом. На другой день я почувствовал, что она мне нужна, хотя тревога – это слишком грубое слово для обозначения той магнетической, шелковой нити (так, во всяком случае, мне представилось это поначалу), которая обвилась вокруг меня. Мое «я» начало оживать. В первый день Джулиан была повсюду. На второй день она занимала хоть и неясное, но все-таки более определенное место в пространстве и была не то чтобы насущно необходима, но нужна. На второй день я ощутил ее отсутствие. Так возникла смутная потребность стратегии, желание строить планы. Будущее, потонувшее было в потоках яркого света, вновь открылось взору. Явились перспективы, предположения, возможности. Но восторг и благодарность по-прежнему озаряли мир, и я еще был в состоянии проявлять добрый интерес к другим людям и предметам. Любопытно, как долго человек может находиться в первой стадии любви? Без сомнения, гораздо дольше, чем я, но, разумеется, не до бесконечности. Вторая стадия, я уверен, при благоприятных условиях может продолжаться гораздо дольше. (Но опять-таки не до бесконечности. Любовь – история, любовь – диалектика, ей присуще движение.) И так я исчислял часами то, что другой переживал бы несколько лет. Пока тянулся этот второй день, трансформацию, которой подверглось мое блаженство, можно было измерить чисто физическим ощущением напряженности, словно магнетические лучи, или даже веревки, или цепи сперва осторожно меня подергивали, потом стали подтягивать и наконец тащить изо всех сил. Желание я ощущал, разумеется, с самого начала, но хотя раньше оно оставалось в какой-то мере локализованным, оно было настолько абстрактным, что растворялось в необычайном упоении. Секс – это звено, связывающее нас с миром, и, когда мы по-настоящему счастливы и испытываем наивысшее духовное удовлетворение, мы совсем им не порабощены, напротив, он наполняет смыслом решительно все и наделяет нас способностью наслаждаться всем, к чему бы мы ни прикасались, на что бы мы ни смотрели. Бывает, конечно, что он поселяется в теле, как жаба. Тогда это тяжесть, бремя, хоть и не всегда нежеланное. Можно любить и цепи свои, и оковы. Когда Джулиан позвонила, я томился и тосковал, но это не были муки ада. Я не мог добровольно отсрочить свидание – мне слишком хотелось ее увидеть. И когда я был с ней, я еще мог быть совершенно счастлив. Я не ожидал мук преисподней. Когда же я вернулся домой, расставшись с ней, я уже был в смятении, страхе, мне было больно, но я еще не корчился, еще не выл от боли. Однако я уже не мог так гордо обходиться без спиртного. Я достал потаенную бутылку виски, которую держал на случай крайней необходимости, и выпил довольно много, не разбавляя. Потом я выпил хереса. Я поел тушеной курицы прямо из консервной банки, которую, очевидно, притащил в дом Фрэнсис. И я чувствовал себя ужасно несчастным, как бывало в детстве, каким-то униженным, но решил, что не буду об этом думать и постараюсь уснуть. Я знал, что крепко усну, и так и вышло. Я ринулся в забытье, как корабль устремляется к черной грозовой туче, закрывшей горизонт. Проснулся я с ясной головой, хотя она слегка побаливала, и с четким ощущением, что я пропал. Рассудок, который был – был же он хоть где-то все эти последние дни? – на заднем плане, или в отпуску, или в рассеянии, или в отлучке, снова оказался на своем посту. Во всяком случае, я услышал его голос. Однако он выступил в довольно своеобразной роли, и уж, во всяком случае, не в роли друга-утешителя. Он, конечно, не опустился до примитивных суждений вроде того, что Джулиан всего-навсего заурядная молодая девица и не стоит так из-за нее волноваться. Он даже не указал мне на то, что я поставил себя в такое положение, при котором неизбежны муки ревности. До ревности дело еще не дошло. Это тоже еще предстояло. Одно было ясно как день – мое положение стало невыносимым. Я желал с такой силой, от которой можно взорваться или сгореть, – желал того, чего просто не мог получить. Я не плакал. Я лежал в постели, и меня электрическими разрядами пронзало желание. Я метался, стонал, задыхался, словно в борьбе с осязаемым демоном. То обстоятельство, что я дотронулся до нее, поцеловал, выросло в громадную гору (да простятся мне эти метафоры), которая непрестанно обваливалась на меня. Вкус кожи Джулиан был на моих губах. Это прикосновение породило на свет тысячу призраков. Я чувствовал себя нелепым, проклятым, отверженным чудищем. Как могло случиться, что я поцеловал ее и при этом не вобрал ее в себя, не растворился в ней? Как я удержался, не бросился к ее ногам, не зарыдал? Я встал, но почувствовал себя так плохо, что с трудом оделся. Хотел заварить чай, но от одного запаха меня чуть не стошнило. Выпил немного разбавленного водой виски, и тут мне стало совсем скверно. Не в силах стоять на одном месте, я бесцельно метался по квартире, натыкаясь на мебель, как тигр в клетке непрестанно натыкается на решетку. Теперь я не стонал, я хрипел. Надо было собраться с мыслями и решить, что же делать дальше. Может быть, покончить с собой? Может, немедленно отправиться в «Патару», засесть там, как в крепости, и глушить себя алкоголем? Бежать, бежать, бежать. Но собраться с мыслями я не мог. Меня занимало одно – как пережить эту муку. Я уже сказал, что ревности пока не чувствовал. Ревность, в конце концов, – упражнение, игра ума. Я же был до такой степени переполнен любовью, что для рассудка не оставалось места. Рассудок как бы стоял в стороне, озаряя своим пламенем этот своеобразный монумент. Внутрь он не прокрался. И только на другой день, нет, то есть на четвертый (но я сейчас его опишу), я начал думать, что Джулиан двадцать лет и что она свободна как птица. Решился ли я задаться ревнивым вопросом, где она и любит ли кого-нибудь? Да, я задался этим вопросом, это было неизбежно. Собственно, даже сейчас она может быть где угодно, с кем угодно. Разумеется, я не мог этого не знать с самого начала, это было слишком очевидно. Но святого, каким я тогда был, это совершенно не касалось. Тогда я приобщился ее, как святых тайн. Теперь же мне казалось, что кто-то вонзил мне в печень раскаленную спицу (и где только я откопал это кошмарное сравнение?). Ревность – самый чудовищно непредумышленный из наших грехов. К тому же один из самых мерзких и самых простительных. Зевс, смеющийся над клятвами влюбленных, должно быть, прощает их муки и горечь, которую эти муки порождают. Один француз сказал, что ревность родится вместе с любовью, но не всегда умирает с ней. В этом я не уверен. Я скорее склонен думать, что там, где ревность, там и любовь, и если мы ее испытываем, когда любовь как будто прошла, значит, не прошла и любовь (я думаю, это не пустые слова). На некоторых стадиях – хотя мой случай показывает, что не на всех, – ревность служит мерилом любви. К тому же она (что, верно, и натолкнуло француза на его мысль) – новообразование, опухоль, именно опухоль. Ревность – это рак, она иногда убивает то, чем питается, хотя обычно ужасно медленно. (И сама тоже умирает.) И еще, меняя метафору: ревность – это любовь, это любящее сознание, любящее зрение, затуманенное болью, а в самых страшных формах – искаженное ненавистью. Ужасней всего в ней чувство, что у тебя отторгли, безвозвратно похитили часть самого тебя. Полюбив Джулиан, я начал сознавать это, сперва смутно, а потом все более отчетливо. Я не просто отчаянно желал того, чего не мог получить. Это бы еще куда ни шло. Это еще самое тупое и глухое страдание. Я был обречен быть с ней, как бы она меня ни отвергала. И как бы долго, как бы томительно медленно и как бы мучительно это ни происходило. Все равно искушение повлечет меня за ней, где бы она ни была. Кому бы она ни отдавалась, я всегда буду с ней. Как бесстыжее домашнее животное, я буду сидеть по углам спален, где она будет целоваться и любить. Она сойдется с моими врагами, будет ласкать тех, кто насмехается надо мной, будет пить с чужих губ презрение ко мне. А моя душа будет незримо следовать за ней, беззвучно плача от боли. И это огромное, непомерное страдание поглотит меня целиком и навсегда отравит мне жизнь. Когда любишь, трудно представить себе, что от любви можно исцелиться. Это противоречит самому понятию любви (во всяком случае, как я ее понимаю). К тому же исцеляется далеко не каждый. Естественно, моему пылающему уму ни на секунду не являлась возможность такого пошлого утешения. Как я уже говорил, я понял, что пропал. Ни луча света, вообще никакого утешения. Хотя тут надо упомянуть о том, что, правда, осенило меня уже позднее. Конечно, я и думать не думал писать, «сублимировать» все это (слово-то какое нелепое). Но я знал, что это – мое предназначение, что это… ниспослано мне… той же властью. Пусть ты корчишься от боли, ибо печень тебе пронзила спица, быть пригвожденным этой властью – значит быть на своем месте. Оставив в стороне всю эту метафизику, должен признаться, что я, разумеется, тут же решил: бежать я не могу. Я не могу уехать из города. Я должен снова увидеть Джулиан, должен прождать все ужасные, пустые дни до нашего свидания в Ковент-Гардене. Конечно, мне хотелось сейчас же ей позвонить и позвать к себе. Но каким-то чудом мне удалось побороть соблазн. Я не позволил себе опуститься до умопомешательства. Лучше остаться один на один с силами тьмы и страдать, чем уничтожить все, ввергнув в воющий хаос. Хранить молчание, хотя теперь совсем иное и неутешительное, – вот моя единственная задача. В это утро, которое я не пытаюсь больше описывать (скажу только, что звонил Хартборн, но я тут же положил трубку), явился Фрэнсис. Открыв ему, я вернулся в гостиную, и он последовал за мной. Я сел и, тяжело дыша, начал тереть глаза и лоб. – Брэдли, что случилось? – Ничего. – Смотрите-ка – виски. Я и не знал, что у вас есть. Где же это вы его прятали? Можно? – Да. – А вам налить? – Да. Фрэнсис дал мне стакан. – Вы больны? – Да. – Что с вами? Я отхлебнул виски и поперхнулся. Я был совершенно болен и никак не мог отличить физические муки от душевных. – Брэд, мы прождали вас вчера весь вечер. – Почему, где? – Вы сказали, что зайдете к Присцилле. – Ах да. Присцилла. – Я полностью и начисто забыл о существовании Присциллы. – Мы вам звонили. – Меня не было. Я обедал не дома. – Вы что, просто забыли? – Да. – Арнольд сидел до двенадцатого часа. Вы ему зачем-то нужны. Он был сам не свой. – Как Присцилла? – Все так же. Кристиан спрашивала, как вы посмотрите на то, чтобы ее лечили электрошоком. – Что же, очень хорошо. – Так не возражаете? А вы знаете, что при этом распадаются мозговые клетки? – Тогда лучше не надо. – Но с другой стороны… – Мне надо повидать Присциллу, – произнес я, кажется, вслух. Но я знал, что просто не могу. У меня ни на кого другого не осталось ни капли душевных сил. Я не мог предстать в таком состоянии перед этой беспомощной, страждущей душой. – Присцилла говорит, что согласна на все, если вы этого хотите. Электрошок. Тебя ударяют по черепу. Так стучат по неисправному радиоприемнику, чтобы он заработал. Мне необходимо взять себя в руки. Присцилла… – Надо… еще… подумать, – сказал я. – Брэд, что случилось? – Ничего. Распад мозговых клеток. – Вы больны? – Да. – Что с вами? – Я влюблен. – О, – сказал Фрэнсис. – В кого? – В Джулиан Баффин. Я не собирался ему говорить. Я сказал потому, что тут было что-то схожее с Присциллой. Та же безысходность. И ощущение, будто тебя так измолотили, что уже все нипочем. Фрэнсис принял новость совершенно спокойно. Что же, наверно, так и надо. – И что, очень плохо вам? Я имею в виду, из-за вашей болезни. – Очень. – Вы ей сказали? – Не валяйте дурака, – проговорил я. – Мне пятьдесят восемь, а ей двадцать. – Ну и что? Любовь не считается с возрастом, это известно каждому. Можно, я налью себе еще виски? – Вы просто не понимаете, – сказал я. – Я не могу… выставлять свои… чувства перед этой… девочкой. Она просто испугается. И, насколько я понимаю, никакие такие отношения с ней невозможны… – А почему? – сказал Фрэнсис. – Вот только нужно ли – это другой вопрос. – Не мелите такого… Тут же встает нравственная проблема и прочее… Я почти старик, а она… Ей противно будет… Она просто не захочет меня больше видеть. – Ну, это еще неизвестно. Нравственная проблема? Возможно. Не знаю. Теперь все так переменилось. Но неужели вам будет приятно и дальше встречаться с ней и держать язык за зубами? – Нет, конечно, нет. – Ну а тогда, прошу прощения за прямолинейность, не лучше ли выйти из игры? – Вы, наверно, никогда не были влюблены. – Нет, был, и еще как. И… всегда безнадежно… всегда без взаимности. Так что мне уж не говорите… – Я не могу выйти из игры, я еще только вошел. Не знаю, что делать. Я просто схожу с ума. Я попал в силки. – Разорвите их и бегите. Поезжайте в Испанию, что ли. – Не могу. Я встречаюсь с ней в среду. Мы идем в оперу. О господи. – Если хотите страдать, дело ваше, – сказал Фрэнсис, подливая себе виски. – Но если хотите выкарабкаться, я бы на вашем месте ей сказал. Напряжение бы ослабло, и все пошло бы своим чередом. Так легче исцелиться. Терзаться втихомолку всегда хуже. Напишите ей письмо. Вы же писатель, вам писать – одно удовольствие. – Ей будет противно. – А вы осторожно, намеками. – В молчании есть достоинство и сила. – В молчании? – сказал Фрэнсис. – Но вы уже его нарушили. О, моя душа, пророчица! Это была правда. – Конечно, я никому ни слова. Но мне-то вы зачем сказали? Не хотели ведь и сами потом будете жалеть. Может, даже возненавидите меня. Прошу вас, не надо. Вы сказали мне потому, что вы не в себе. Просто не могли удержаться. А рано или поздно вы и ей скажете. – Никогда. – Не стоит все усложнять, а насчет того, что ей противно будет, – вряд ли. Скорее она просто рассмеется. – Рассмеется? – Молодые не принимают всерьез стариковские чувства нашего брата. Она будет даже тронута, но решит, что это смешное умопомешательство. Ее это развлечет, заинтригует. Для нее это будет событие. – Убирайтесь вы, – сказал я. – Убирайтесь. – Вы сердитесь на меня. Я же не виноват, что вы мне сказали. – Убирайтесь! – Брэд, как же все-таки насчет Присциллы? – Поступайте, как сочтете нужным. Оставляю все на ваше усмотрение. – Вы не собираетесь ее проведать? – Да, да. Потом. Сердечный ей привет. Фрэнсис подошел к двери. Я сидел и тер глаза. Смешное медвежье лицо Фрэнсиса все сморщилось от тревоги и огорчения, и вдруг он напомнил мне свою сестру, когда она с такой нелепой нежностью смотрела на меня в синей тьме нашей старой гостиной. – Брэд, почему бы вам не ухватиться за Присциллу? – Не понимаю. – Ухватитесь за нее, как за спасательный круг. Пусть это заполнит вашу жизнь. Думайте только о том, чтобы ей помочь. Правда, займитесь этим всерьез. А остальное выкиньте из головы. – Ничего вы не понимаете. – Ну хорошо. Тогда попробуйте ее уговорить. Что тут особенного? – О чем это вы? – Почему бы вам не завести роман с Джулиан Баффин? Ей это нисколько не повредит. – Вы… негодяй. О господи, как я мог сказать вам, именно вам, я с ума сошел. – Ну хорошо, молчу. Ладно, ладно, ухожу. Когда он ушел, я как безумный заметался по квартире. Зачем, ах, зачем я нарушил молчание. Я расстался со своим единственным сокровищем, отдал его дураку. Я не боялся, что Фрэнсис меня предаст. Но к моим страданиям добавились новые, куда страшнее. В шахматной партии с Черным принцем я, возможно, сделал неверный и роковой ход. Через некоторое время я сел и принялся думать о том, что мне сказал Фрэнсис. Разумеется, не обо всем. О Присцилле я вовсе не думал. «Мой дорогой Брэдли! Я попал в ужаснейший переплет и чувствую, что должен Вам все открыть. Возможно, это Вас не так уж и удивит. Я безумно влюблен в Кристиан. Представляю себе, с какой убийственной иронией отнесетесь Вы к этому сообщению. «Влюбились? В Вашем-то возрасте? Ну, знаете!» Мне известно, как Вы презираете всякую «романтику». Это предмет наших давних споров. Позвольте заверить Вас: то, что я чувствую, не имеет никакого отношения к розовым грезам или к «сантиментам». Никогда в жизни я еще не был в таком мраке и никогда еще не чувствовал себя таким реалистом. Боюсь, Брэдли, что это серьезно. Ураган, в существование которого, я думаю, Вы просто не верите, сбил меня с ног. Как мне убедить Вас, что я нахожусь in extremis? [38]Последнее время я несколько раз хотел встретиться с Вами, попытаться объяснить, убедить Вас, но, возможно, в письме это мне лучше удастся. Во всяком случае, пункт первый. Я действительно влюблен, и это мучительно. По-моему, я никогда еще ничего подобного не чувствовал. Я вывернут наизнанку, я живу в фантастическом мире, я перестал быть самим собой, меня подменили. Я уверен, между прочим, что я стал совершенно другим писателем. Это взаимосвязано, иначе и не может быть. Что бы ни произошло, мои книги отныне будут гораздо лучше и тяжелей. Господи, мне тяжело, тяжело, тяжело. Не знаю, поймете ли Вы меня. Перехожу к следующему пункту. Есть две женщины: люблю из них я одну, но и другую совсем не собираюсь бросать. Разумеется, мне не безразлична Рейчел. Но увы, иногда случается, что от кого-то страшно устаешь. Конечно, наш брак существует, но у нас от него ничего не осталось, кроме усталости и опустошенности; он превратился в пустую оболочку, боюсь, навсегда. Теперь я так ясно это вижу. Между нами уже нет живой связи. Я вынужден был искать настоящей любви на стороне, а моя привязанность к Рейчел стала привычной, как роль, в которую ты вошел. Тем не менее я не оставлю ее, я сохраню их обеих, это – мой долг, оставить сейчас кого-нибудь из них равносильно смерти, и поэтому совершенно ясно: чему быть, того не миновать, и если это означает иметь две семьи, что поделаешь. Не я первый, не я последний. Слава богу, я могу себе это позволить. Рейчел, конечно, кое-что подозревает (ничего похожего на ужасную правду), но сам я ей еще ничего не говорил. Я знаю, что чувств у меня хватит на обеих. (Почему считается, что запас любви ограничен?) Трудно будет только на первых порах, я имею в виду стадию устройства. Время все сгладит. Я удержу их и буду любить обеих. Я знаю, все, что я говорю, возмущает Вас (Вас ведь так легко возмутить). Но уверяю Вас, я все так ясно и чисто себе представляю, и тут нет ни романтики, ни «грязи». И я не думаю, что это будет легко, – просто это неизбежно. Третий пункт касается Вас. При чем тут Вы? Мне очень жаль, но Вы, безусловно, в этом замешаны. Мне бы этого не хотелось, но дело в том, что Вы можете оказаться даже полезным. Простите мою холодную прямоту. Возможно, теперь Вы поймете, что я имею в виду, употребляя такие слова, как «тяжело», «чисто» и прочее. Короче, мне необходима Ваша помощь. Я знаю, в прошлом мы враждовали и в то же время любили друг друга. Мы – старые друзья и старые враги, но больше – друзья; вернее, дружба включает в себя вражду, но не наоборот. Вам это понятно. Вы связаны с обеими женщинами. Если я скажу: освободите одну и утешьте другую, я грубо и примитивно выражу то, чего я от Вас хочу. Рейчел Вас очень любит, я знаю. Я не спрашиваю, «что у вас было» недавно или когда-нибудь раньше. Я вообще не ревнив и сознаю, что бедная Рейчел в разные времена, и в особенности сейчас, очень от меня натерпелась. В том горе, которое ее ждет, Вы будете ей большой поддержкой, я уверен. Ей важно иметь друга, которому можно жаловаться на меня. Я хочу, чтобы Вы – и в этом заключается моя конкретная просьба – встретились с ней и рассказали про меня и про Крис. Я думаю, психологически правильнее всего, чтобы именно Вы ей это сказали, и, кроме того, Вы сумеете ее подготовить. Скажите ей, что это «очень серьезно» – не то что мимолетные увлечения, которые были раньше. Скажите насчет «двух семей» и т. д. Откройте ей все, и пусть она, во-первых, поймет самое плохое, а во-вторых – что все еще может неплохо устроиться. На бумаге это звучит чудовищно. Но мне кажется, любовь сделала меня таким безжалостным чудовищем. Я уверен, что, если она обо всем этом узнает от Вас (и не откладывая, сегодня же или завтра), она скорее с этим примирится. Это, безусловно, свяжет Вас с ней особыми узами. Радует ли Вас такая перспектива, я не спрашиваю. Теперь о Кристиан, и это тоже Вас касается. О ее чувствах я пока ничего не сказал, но, кажется, намекнул достаточно ясно. Да, она любит меня. За последние несколько дней случилось многое. Больше, наверно, чем за всю мою жизнь. То, что Кристиан сказала Вам в последний раз, разумеется, только шутка – она просто была в приподнятом настроении, как Вы, полагаю, заметили. Она такая веселая и добрая. Но Вы, конечно, ей не безразличны, и она хочет получить от Вас – довольно трудно подобрать для этого слово – своего рода благословение, хочет уладить все старые споры и заключить полный мир, хочет, чтобы Вы ей пообещали – я уверен, Вы это сделаете, – что Вы останетесь ее другом, когда она будет жить со мной. Я могу добавить, что Кристиан, будучи щепетильной, в первую очередь озабочена интересами Рейчел и тем, как Рейчел со всем «справится». Надеюсь, что и на этот счет Вы ее сможете успокоить. Обе они поистине поразительные женщины. Брэдли, вы меня понимаете? Во мне смешались радость, и страх, и твердая решимость – не знаю, достаточно ли ясно я выражаюсь. Я сам занесу Вам письмо, но не стану пытаться с Вами увидеться. Вы, конечно, придете навестить Присциллу, тогда и встретимся. Не стоит откладывать разговор с Рейчел до тех пор, пока мы с Вами увидимся. Чем скорее Вы с ней поговорите, тем лучше. Но я бы хотел встретиться с Вами до того, как Вы пойдете к Кристиан. Господи, Вам хоть что-нибудь понятно? Я взываю о помощи – и Ваше тщеславие должно быть польщено. Наконец-то Вы взяли верх. Помогите мне. Прошу во имя нашей дружбы. Арнольд. P. S. Если Вам все это не по душе, ради бога, будьте по крайней мере великодушны и не изводите меня. Я могу показаться слишком рационалистичным, но я страшно расстроен и совсем потерял рассудок. Мне так не хочется обижать Рейчел. И, пожалуйста, не кидайтесь к Кристиан и не огорчайте ее – ведь сейчас только-только все налаживается. И к Рейчел не ходите, если не можете поговорить с ней спокойно и так, как я просил. Простите, простите меня». Я получил это любопытное послание на следующее утро. Немного раньше оно вызвало бы во мне целую бурю противоречивых чувств. Но любовь настолько притупляет интерес ко всему остальному, что я глядел на письмо, как на счет из прачечной. Я прочитал его, отложил в сторону и забыл. Теперь я не могу повидать Присциллу – вот единственный вывод, который я для себя сделал. Я пошел в цветочный магазин и оставил там чек, чтобы ей ежедневно посылали цветы. Не берусь описывать, как я просуществовал следующие несколько дней. Бывает безысходность, о которой можно дать понять только намеками. Я словно потерпел крушение и с ужасом смотрел на собственные обломки. И все же по мере того, как приближалась среда, во мне все росло и росло возбуждение, и при мысли, что я просто буду с ней, меня уже заливала мрачная радость, – это был демонический отблеск той радости, которую я испытал на башне Почтамта. Тогда я пребывал в невинности. Ныне я был виновен и обречен. И – правда, только по отношению к себе самому – неистов, груб, жесток, непримирим… И все же: быть с нею снова. В среду. Разумеется, я подходил к телефону, на случай, если это она. Каждый телефонный звонок пронзал меня, словно электротоком. Звонила Кристиан. Звонил Арнольд. Я бросал трубку. Пусть думают что хотят. И Арнольд и Фрэнсис оба звонили в дверь, но я разглядел их сквозь матовое стекло в двери и не впустил. Не знаю, видели они меня или нет, мне было все равно. Фрэнсис просунул записку, сообщая, что Присциллу начали лечить шоковой терапией и ей, кажется, лучше. Приходила Рейчел, но я спрятался. Потом она позвонила, взволнованная, – я отвечал ей односложно и обещал позвонить. Так я коротал время. Несколько раз я принимался писать Джулиан. «Моя дорогая Джулиан, я попал в ужаснейший переплет и должен тебе все открыть». «Дорогая Джулиан, прости, но мне надо уехать из Лондона, и я не могу с тобой встретиться в среду». «Джулиан, любимая, я люблю тебя, и если бы ты знала, как это мучительно, любовь моя». Разумеется, я разорвал все эти письма, я писал их только для себя. Наконец после столетий тоски наступила среда. Джулиан держала меня под руку. Я не пытался взять под руку ее. И теперь она судорожно сжимала мою руку, вероятно, бессознательно, от возбуждения. После меркнущей улицы мы оказались в залитом ярким светом вестибюле Королевской оперы и пробирались сквозь шумную толпу. На Джулиан было довольно длинное красное шелковое платье с синими тюльпанами в стиле art nouveau [39]. Ее волосы, которые она украдкой тщательно расчесывала в тот момент, когда я ее увидел, вопреки обыкновению, образовали нечто вроде шлема у нее на голове – они мягко поблескивали, словно длинные плоские металлические нити. Лицо было отсутствующее, радостно-рассеянное, сиявшее улыбкой. Я ощутил счастливую муку желания, как будто меня вспороли кинжалом от паха до горла. И еще я испугался. Я боюсь толпы. Мы вошли в зал – Джулиан уже тащила меня – и нашли свои места в середине партера. Люди вставали, чтобы нас пропустить. Ненавижу все это. Ненавижу театры. Слышался ровный гул приглушенных голосов цивилизованной публики, ожидавшей своего «зрелища», – безумная болтовня тщеславных людей между собой. И все нарастала неподражаемо грозная какофония настраивающегося оркестра. Как я отношусь к музыке – вопрос особый. Я не лишен музыкального слуха, хотя, пожалуй, лучше бы мне его не иметь. Музыка трогает меня, она до меня доходит, может меня волновать и даже мучить. Она доходит до меня, как доходит зловещее бормотание на языке, который тебе почти понятен, и ты с ужасом подозреваешь, что бормочут о тебе. Когда я был моложе, я даже любил слушать музыку; я глушил себя путаными эмоциями и воображал, будто испытываю великое душевное потрясение. Истинное наслаждение искусством – холодный огонь. Я не отрицаю, что есть люди – их меньше, чем можно подумать, слушая разглагольствования мнимых знатоков, – которые получают чистое и математически ясное удовольствие от этой мешанины звуков. Но для меня музыка – просто предлог для собственной фантазии, поток беспорядочных чувств, мерзость моей души, облеченная в звуки. Джулиан выпустила мою руку, но сидела, наклонясь ко мне, так что ее правая рука от плеча до локтя слегка касалась моей левой. Я сидел не дыша, весь отдавшись этому прикосновению. Только осторожно подвинул свою левую ногу к ее правой ноге, чтобы наши туфли соприкасались. Так тайно подсылают своего слугу подкупить служанку возлюбленной. Я судорожно дышал и молил бога, чтобы это было не слышно. В оркестре продолжались нестройные причитания полоумных птиц. Там, где должен был находиться мой живот, я ощущал огромную, во все здание театра пустоту, и ее рассекал шрам желания. Меня мучил страх, не то физический, не то душевный, и предчувствие, что скоро я утрачу власть над собой, закричу, потеряю сознание или меня вырвет. В то же время я блаженствовал, ощущая легкое, но по-прежнему явственное касание руки Джулиан. Я вдыхал свежий острый запах ее шелкового платья. Осторожно, словно к яичной скорлупе, я прикасался к ее туфле. Нестройно звучавший, красный с золотом зал заколыхался у меня перед глазами, начал чуть заметно кружиться, напоминая что-то из Блейка – огромный разноцветный мяч, гигантскую елочную игрушку, дымчато-розовый, сверкающий, переливающийся и щебечущий шар, в середине которого, повиснув, вращаемся мы с Джулиан, соединенные головокружительным, непрочным и легким, как перышко, касанием. Где-то над нами сияло синее, усыпанное звездами небо, а вокруг полуобнаженные женщины высоко держали красные факелы. Моя рука горела. Колено дрожало от напряжения. Я был в пурпурных, золотых джунглях, оглашаемых трескотней обезьян и свистом птиц. Кривая сабля сладких звуков рассекала воздух и, вонзаясь в кровавую рану, превращалась в боль. Я сам был этим карающим мечом, я сам был этой болью. Я был на арене, окруженный тысячью кивающих, гримасничающих лиц, я был приговорен к смерти через звуки. Меня убьют птичьим щебетом и похоронят в бархатной яме. Меня позолотят, а потом сдерут с меня кожу. – Брэдли, что с тобой? – Ничего. – Ты не слушаешь. – А ты что-нибудь сказала? – Я спрашиваю, ты знаешь содержание? – Содержание чего? – «Кавалера роз». – Конечно, я не знаю содержания «Кавалера роз». – Ну, тогда скорей читай программу. – Нет, лучше ты мне расскажи. – О, все очень просто. Это об одном молодом человеке, Октавиане, его любит жена фельдмаршала, они любовники, только она намного старше его и боится его потерять, потому что он может влюбиться в свою ровесницу… – А сколько лет ему и сколько ей? – Ему, кажется, лет двадцать, а ей, наверно, тридцать. – Тридцать? – Ну да, кажется, в общем, совсем старая и понимает, что он относится к ней как к матери и что их связь не может длиться долго. В начале оперы они в постели, и она, конечно, очень счастлива, потому что она с ним, но и очень несчастна, потому что уверена: она непременно его потеряет и… – Хватит. – Ты не хочешь знать, что будет дальше? – Нет. В эту минуту раздался рокот аплодисментов, перешедший в грохот, неумолимый прибой сухого моря, буря из перестука кастаньет. Звезды потухли, красные факелы померкли, и, когда дирижер поднял палочку, наступила жуткая, плотная тишина. Тишина. Мрак. Затем порыв ветра, и по темному залу свободно покатилась волна нежной пульсирующей боли. Я закрыл глаза и склонил перед нею голову. Сумею ли я преобразить эту льющуюся извне нежность в поток чистой любви? Или она меня погубит, опозорит, задушит, разорвет на части? И вдруг почти сразу я почувствовал облегчение – из глаз полились слезы. Дар слез, который был мне когда-то дан и отнят, вернулся как благословение. Я плакал, и мне стало несказанно легко, и я расслабил свою руку и ногу. Быть может, если из моих глаз будут непрерывно литься слезы, я все это вынесу. Я не слушал музыки, я отдался ей, и моя тоска лилась из глаз и увлажняла жилет, а мы с Джулиан летели теперь свободно, взмахивая крыльями, как два сокола, два ангела, слившиеся воедино, в темной пустоте, прошиваемой вспышками огня. Я боялся только, что долго не смогу плакать тихо и зарыдаю в голос. Занавес вдруг раздвинулся, и я увидел огромную двуспальную кровать в пещере из кроваво-красных, ниспадавших фестонами полотнищ. На минуту я успокоился, вспомнив «Видение святой Урсулы» Карпаччо. Я даже пробормотал про себя, как заклятье: «Карпаччо». Но охлаждающее сравнение скоро улетучилось, и даже Карпаччо не мог меня спасти от того, что произошло дальше. Не на кровати, а на подушках на авансцене лежали в обнимку две девушки. (Вероятно, одна из них изображала юношу.) Потом они начали петь. Звук поющего женского голоса – один из самых щемяще-сладостных звуков на свете, самый проникновенный, самый грандиозно значительный и вместе с тем самый бессодержательный звук; а дуэт в два раза хуже соло. Возможно, пенье мальчиков хуже всего. Не знаю. Две девушки разговаривали с помощью чистых звуков, голоса кружились, отвечали друг другу, сливались воедино, сплетали зыбкую серебряную клетку почти непристойной сладости. Я не знаю, на каком языке они пели, слов было не разобрать, слова были излишни, слова – эти монеты человеческой речи самой высшей чеканки – расплавлялись, стали просто песней, потоком звуков, ужасных, чуть ли не смертоносных в своем великолепии. Несомненно, она оплакивала неизбежную потерю своего молодого возлюбленного. Прекрасный юноша возражал ей, но сердце его в этом не участвовало. И все это претворялось в пышный, сладкий, душераздирающий каскад приторных до тошноты звуков. О господи, это было невыносимо! Я понял, что застонал, так как сосед справа, которого я только теперь заметил, повернулся и уставился на меня. В то же мгновение мой желудок скользнул куда-то вниз, потом подскочил обратно, и я почувствовал внезапную горечь во рту. Пробормотав «прости» в сторону Джулиан, я неуклюже поднялся. Нелепо скрипнули кресла в конце ряда, когда шесть человек торопливо встали, чтобы меня пропустить. Я протиснулся мимо них, споткнулся на каких-то ступеньках, а неумолимо сладкое тремоло все впивалось когтями мне в плечи. Наконец я добрался до светящейся таблички «Выход» и очутился в залитом ярким светом, совершенно пустом и внезапно тихом фойе. Я шел быстро. Я знал, что меня вот-вот вырвет. Для собственного достоинства далеко не безразлично, где тебя вырвет: неподходящее место лишь усиливает ужас и позор этого акта. Только бы не на ковер, не на стол, не на платье хозяйки дома. Я хотел, чтобы меня вырвало вне предел or Королевского оперного театра, – и мне это удалось. Меня встретила безлюдная грязная улица и острый едкий запах ранних сумерек. Сиявшие светлым золотом колонны театра казались в этом убогом месте портиком разрушенного, или призрачного, или выросшего по волшебству дворца, и рынок лепился к нему зелеными и белыми аркадами чужеземного фруктового базара, как будто из итальянского Возрождения. Я свернул за угол и увидел перед собой ящики с персиками, выстроенные бессчетными рядами за решеткой. Я осторожно ухватился за решетку, наклонился, и меня вырвало. Рвота весьма любопытное явление, совершенно sui generis [40]. Потрясающе, до какой степени она непроизвольна, ваше тело неожиданно проделывает что-то совершенно необычное с удивительной быстротой и решительностью. Спорить тут невозможно. Тебя просто «схватывает». Рвота подымается с таким поразительным напором, совершенно обратным силе тяжести, что кажется, будто тебя хватает и сотрясает какая-то враждебная сила. Я слышал, что есть люди, которые получают удовольствие от рвоты, и, хотя не разделяю их вкуса, мне кажется, я могу их в какой-то мере понять. Такое чувство, что ты что-то совершаешь. И если не противиться приказу желудка, то испытываешь своего рода удовлетворение от того, что ты его беспомощное орудие. Облегчение, которое наступает после того, как тебя вырвало, разумеется, совсем другое дело. Я стоял наклонясь и смотрел на то, что я натворил, и чувствовал, что лицо мое влажно от слез и его овевает прохладный ветер. Я вспомнил драгоценную оболочку, содрогающуюся в агонии, эту приторную засахаренную сталь. Вспомнил неизбежную утрату любимой. И я ощутил Джулиан. Я не могу этого объяснить. Совершенно изнуренный, поверженный, загнанный в угол, я просто понял, что она есть. В этом не было ни радости, ни облегчения, только точное бесспорное сознание, что я проник в ее сущность. Внезапно я почувствовал, что кто-то стоит рядом. – Ну, как ты, Брэдли? – спросила Джулиан. Я зашагал от нее прочь, нащупывая носовой платок. Я тщательно вытер рот и постарался прополоскать его слюной. Я шел вдоль коридора из клеток. Я был в тюрьме. В концлагере. Это была стена, сложенная из полиэтиленовых мешков с огненно-рыжей морковью. Они смотрели на меня, как насмешливые рожи, как обезьяньи зады. Я осторожно и размеренно дышал, я прислушивался к своему желудку, мягко его поглаживая. Я вошел под освещенный свод и подверг свой желудок новому испытанию, вдохнув запах гниющего латука. И продолжал идти, занятый процессом вдохов и выдохов. Только теперь я почувствовал пустоту и слабость. Я понял, что это предел. Как олень, который не может больше бежать, поворачивается и склоняет голову перед собаками, как Актеон, подвергшийся каре богини, загнанный и растерзанный. Джулиан шла за мной. Я слышал постукивание ее каблучков по липкому тротуару и всем телом ощущал ее присутствие. – Брэдли, может, кофе выпьешь? Рядом закусочная. – Нет. – Давай где-нибудь присядем. – Тут негде сесть. Мы прошли между двумя грузовиками молочно-белых коробок с вишнями и вышли из лабиринта. Темнело, фонари уже освещали элегантные, строгие, военные очертания овощного рынка, напоминавшего арсенал, обшарпанные казармы восемнадцатого века; в это время дня он был тихий и мрачный, как монастырь. Напротив виднелся осыпающийся восточный портик церкви Иниго Джонса, заставленный тележками, в дальнем его конце пристроилась закусочная, о которой говорила Джулиан. Скудный свет фонарей, сам казавшийся грязным, выхватывал из темноты толстые колонны, несколько отдыхающих грузчиков и сторожей, груду овощных отбросов и поломанных картонных коробок. Как нищий итальянский городок, изображенный Хогартом [41]. Джулиан уселась на цоколь одной из колонн в дальнем конце портика, и я сел рядом, или, точнее, почти рядом, насколько позволяла выпуклость колонны. Под собой, под ногами, позади я чувствовал жирную, клейкую лондонскую грязь. Сбоку в тусклом луче я видел задравшееся шелковое платье Джулиан, дымчато-синие колготки, сквозь которые розовело тело, ее туфли, тоже синие, которых я так осторожно касался в театре своим ботинком. – Бедный Брэдли, – сказала Джулиан. – Прости, пожалуйста. – Это из-за музыки, да? – Нет, это из-за тебя. Прости. Мы молчали, как мне показалось, целую вечность. Я вздохнул, прислонился к колонне, и запоздалые слезы, чистые и спокойные, опять медленно подступили к глазам и потекли по лицу. Я рассматривал синие туфли Джулиан. Джулиан сказала: – Как из-за меня? – Я в тебя безумно влюблен. Но ты, пожалуйста, не беспокойся. Джулиан присвистнула. Нет, не совсем так. Она просто выдохнула воздух задумчиво, сосредоточенно. Через некоторое время она сказала: – Вообще-то я догадывалась. – Как, откуда ты узнала? – сказал я, потер рукой лицо и уткнулся губами в свою мокрую ладонь. – По тому, как ты меня поцеловал на прошлой неделе. – А… Ну что ж. Прости. А сейчас мне, наверно, лучше пойти домой. Завтра я уеду из Лондона. Прости, что испортил тебе вечер. Надеюсь, ты извинишь мое скотское поведение. Надеюсь, ты не испачкала свое прелестное платьице. Спокойной ночи. Я действительно встал. Я чувствовал, что я пуст и легок, способен передвигаться. Сначала тело, потом уже дух. Я зашагал к Генриетта-стрит. Джулиан была передо мной. Я увидел ее лицо – птичья маска, лисья маска, – напряженное и ясное. – Брэдли, не уходи. Посидим еще минутку. – Она положила ладонь мне на локоть. Я отпрянул. – Это не игрушка для маленьких девочек, – сказал я. Мы смотрели друг на друга. – Сядем. Пожалуйста. Я вернулся к колонне. Сел и закрыл лицо руками. Потом я почувствовал, что Джулиан пытается просунуть руку мне под локоть. Я отстранил ее. Так решительно и с такой яростью, словно в ту минуту ненавидел ее и готов был убить. – Брэдли, не надо… так. Ну, скажи мне что-нибудь. – Не прикасайся ко мне, – сказал я. – Хорошо, не буду. Только скажи что-нибудь. – А не о чем говорить. Я сделал то, чего поклялся никогда не делать. Я рассказал тебе, что со мной происходит. Преувеличить трудно, думаю, ты и так поняла, что это чересчур серьезно. Завтра я сделаю то, что мне давно уже следовало сделать, – уеду. Но потакать твоему девчоночьему тщеславию и выставлять свои чувства напоказ я не собираюсь. – Слушай, слушай, Брэдли. Я не умею объяснять, не умею спорить, но пойми: нельзя тебе вылить все это на меня и сбежать. Это нечестно. Пойми. – Какая уж тут честность, – сказал я. – Я просто хочу выжить. Я понимаю твое любопытство, и, естественно, тебе хочется его удовлетворить. Наверно, простая вежливость требует, чтобы я был не так резок с тобой. Но мне, ей-богу, плевать, оскорблю я твои чувства или нет. Это, вероятно, худшее, что я сделал в жизни. Но раз дело сделано, нечего тянуть канитель и анатомировать собственные переживания, даже если тебе это доставляет удовольствие. – И тебе не хочется рассказать мне о своей любви? Вопрос был убийствен своей простотой. Ответ на него был мне предельно ясен. – Нет, все уже испорчено. Я сто раз воображал, как я объяснюсь тебе, но это относилось к миру фантазий. В реальном же мире этому нет места. Нельзя. Не то чтобы преступно – просто абсурдно. Я холоден как лед, мне все равно. Ну, чего ты хочешь? Чтобы я воспевал твои глаза? – Ты сказал, что любишь… и сразу все… прошло? – Нет. Но… слов уже нет… я должен носить это в себе и с этим жить. Пока я молчал, я мог без конца представлять себе, как я тебе это говорю. Теперь… мне отрубили язык. – Я… Брэдли, не уходи… мне надо… о, помоги же мне… подыскать слова… Это так важно… Это же и меня касается… Ты говоришь только о себе. – А о ком же еще речь? – сказал я. – Ты – просто нечто в моих мечтах. – Неправда. Я не мечта. Я живая. Я тебя слышу. Я, может быть, страдаю. – Страдаешь? Ты? – Я рассмеялся, встал и двинулся прочь. Но не успел я и шагу сделать, как Джулиан, не поднимаясь, схватила меня за руку. Я посмотрел вниз на ее лицо. Я хотел вырвать у нее руку, но приказ мозга затерялся на полпути к руке. Я стоял и глядел на ее настойчивое лицо, вдруг сделавшееся жестче и старше. Она смотрела без нежности, нахмурясь, глаза сузились в два тоненьких вопросительных прямоугольника, губы раскрылись, нос сморщился в требовательном недоверии. – Сядь, пожалуйста, – сказала она. Я сел, и она выпустила мою руку. Мы смотрели друг на друга. – Брэдли, ты не можешь уйти. – Похоже, что так. Знаешь, ты очень жестокая молодая особа. – Это не жестокость. Мне нужно понять. Ты говоришь, что думаешь только о себе. Прекрасно. Я тоже думаю о себе. Ты сам начал, верно, но ты не можешь кончить, когда тебе заблагорассудится. Я полноправный партнер в игре. – Надеюсь, игра тебя радует. Наверное, приятно почувствовать на коготках кровь. Будет о чем с удовольствием подумать перед сном в постельке. – Не груби, Брэдли. Я не виновата. Я тебя не просила влюбляться. Мне такое и в голову не приходило. Когда это случилось? Когда ты начал меня замечать? – Слушай, Джулиан, – сказал я. – Подобного рода воспоминания приятны, когда двое любят друг друга. Но когда один любит, а другой нет, они утрачивают свою прелесть. То, что я имел несчастье влюбиться в тебя, совсем не означает, что я не знаю тебе цену: ты очень молодая, очень необразованная, очень неопытная и во многих отношениях очень глупая девочка. И ты не дождешься, я не стану тешить тебя и выкладывать историю своей любви. Знаю, тебя бы это потешило. Ты была бы в восторге. Но постарайся быть чуточку взрослее и просто все забыть. Это не игрушки. Тебе не удастся удовлетворить свое любопытство и тщеславие. Надеюсь, что, в отличие от меня, ты сумеешь держать язык за зубами. Я не могу приказать тебе не шушукаться и не смеяться надо мной – я просто тебя об этом прошу. Немного подумав, Джулиан сказала: – По-моему, ты меня совсем не знаешь. Ты уверен, что любишь именно меня? – Хорошо. Допустим, я могу довериться твоей скромности. Ну а теперь избавь меня от сурового и неуместного допроса. Помолчав еще немного, Джулиан сказала: – Значит, ты завтра уезжаешь? Куда? – За границу. – Ну, а мне что, по-твоему, делать? Перечеркнуть сегодняшний вечер и забыть? – Да. – И ты думаешь, это возможно? – Ты прекрасно понимаешь, что я имею в виду. – Ясно. А сколько тебе понадобится времени, чтобы избавиться от этого, как ты выражаешься, несчастного увлечения? – Я не говорил «увлечения». – Ну, а если я скажу, что ты просто хочешь спать со мной? – Говори себе, пожалуйста. – Значит, тебе безразлично, что я думаю? – Теперь безразлично. – Потому что ты испортил всю радость своей любви, перенеся ее из фантастики в мир действительности? Я поднялся и зашагал прочь, на этот раз я отошел довольно далеко. Я видел ее будто во сне: она бежала, как юная спартанка, пестрело синими тюльпанами красное шелковое платье, мелькали блестящие синие туфли, руки протянулись вперед. Она опять преградила мне дорогу, и мы остановились около грузовика с белыми коробками. Особенный, неопределимый запах налетел на меня, как рой пчел, неся ужасные ассоциации. Я прислонился к борту грузовика и застонал. – Брэдли, можно до тебя дотронуться? – Нет. Уходи, пожалуйста. Если хоть немножко жалеешь меня, уходи. – Брэдли, ты растревожил меня, дай мне выговориться, мне тоже надо разобраться в себе. Тебе и в голову не приходит, как… – Я знаю, тебе противно. – Ты говоришь, что не думаешь обо мне. Ты и правда не думаешь! – Что за ужасный запах? Что в этих коробках? – Клубника. – Клубника! – Запах юных иллюзий и жгучей мимолетной радости. – Ты говоришь, что любишь меня, но я тебя совершенно не интересую. – Нисколько. Ну, до свидания, слышишь? – Ты, конечно, и не представляешь себе, что я могу ответить тебе взаимностью. – Что? – Что я могу ответить тебе взаимностью. – Не дурачься, – сказал я, – что за ребячество. Голуби, не понимая, день сейчас или ночь, прохаживались возле наших ног. Я посмотрел на голубей. – Твоя любовь… как же это… сплошной солипсизм, раз ты даже не задумываешься, что могу чувствовать я. – Да, – сказал я, – это солипсизм. Ничего не поделаешь. Это игра, в которую я играю сам с собой. – Тогда незачем было мне говорить. – Тут я совершенно с тобой согласен. – Но неужели же ты не хочешь знать, что я чувствую? – Я не собираюсь волноваться из-за того, что ты чувствуешь. Ты очень глупая маленькая девочка. Ты возбуждена и польщена, что немолодой человек ставит себя перед тобой в глупое положение. Возможно, с тобой это в первый раз, но уж несомненно – не в последний. Конечно, тебе хочется поисследовать ситуацию, покопаться в своих переживаниях, поиграть в «чувства». Мне это ни к чему. Я, конечно, понимаю, что тебе бы надо быть куда старше, сильнее и хладнокровнее, чтобы просто не обратить на все никакого внимания. Значит, ты вроде меня – не можешь поступить так, как следовало бы. Жаль. Ну, пошли от этой проклятой клубники. Пора домой. Я зашагал прочь, на этот раз не так поспешно. Джулиан шла рядом. Мы свернули на Генриетта-стрит. Я страшно разволновался, но решил не показывать виду. Я чувствовал, что сделал шаг, который мог стать роковым, или, во всяком случае, не сдержался. Заявил, что не буду говорить о любви, а сам говорил о любви – и ни о чем другом. И это принесло мне горькую, сладостную, редкую радость. Объяснение, спор, борьба, раз начавшись, могли длиться и длиться и перейти в пагубную привычку. Если ей хочется говорить, разве у меня хватит сил отказаться? Умри я от такого разговора, я был бы счастлив. И я с ужасом понял, что даже за двадцать минут общения с Джулиан моя любовь безмерно возросла и усложнилась. Она и прежде была огромна, но ей недоставало частностей. Теперь же открылись пещеры, лабиринты. А ведь скоро… Сложность сделает ее еще сильней, значительней, неискоренимей. Прибавилось так много пищи для размышлений, питательной пищи. О господи. – Брэдли, сколько тебе лет? Вопрос застиг меня врасплох, но я ответил тотчас: – Сорок шесть. Трудно объяснить, зачем мне понадобилась эта ложь. Отчасти просто горькая шутка: я был так поглощен подсчетами урона, какой нанесет мне нынешний вечер, представляя себе, как увеличится боль утраты, ревности и отчаяния, что вопрос о том, сколько мне лет, был последней каплей, последней щепоткой соли, насыпанной на рану. Оставалось отшутиться. И конечно, она знала, сколько мне лет. Но, кроме того, в уголке мозга у меня шевелилась мысль: да нет же, нет мне пятидесяти восьми и быть не может. Я чувствую себя молодым, молодо выгляжу. Инстинкт подсказал, что нужно скрыть правду. И я хотел сказать «сорок восемь», но перепрыгнул на сорок шесть. Кажется, подходящий возраст, вполне приемлемый. Джулиан помолчала. Она, кажется, удивилась. Мы свернули на Бедфорд-стрит. Тогда она сказала: – О, значит, ты чуть постарше папы. Я думала, моложе. Я беспомощно рассмеялся, сетуя про себя на эту нелепость, на это утонченное безумие. Конечно, молодежь не разбирается в летах, не ощущает возрастной разницы. Раз после тридцати – им уже все равно. А тут еще моя обманчивая моложавая маска. Ох, как нелепо, нелепо, нелепо. – Брэдли, что за дикий смех, в чем дело? Пожалуйста, перестань, и поговорим, мне надо как следует поговорить с тобой. – Ну что ж, поговорим. – Где это мы? – Все перед тем же гостеприимным Иниго Джонсом. Войдя в скромную калитку и миновав два задрапированных материей ящика для пожертвований, мы оказались у западного придела, где находился единственный вход в церковь. Я свернул в темный двор и вышел в сад. Дорожка упиралась в дверь, ведущую к обиталищу вечного покоя Лили, Уичерли, Гринлинга Гиббонса, Арне и Эллен Терри [42]. Кирпичный портик был исполнен домашнего, чисто английского изящества. Я сел на скамейку в темном саду. Чуть поодаль фонарь тускло светил на оранжевые розы, делая их восковыми. Шмыгнула кошка, беззвучно и быстро, как тень птицы. Когда Джулиан села рядом, я отодвинулся. Я ни за что, ни за что не дотронусь до нее. Чистое безумие продолжать препирательство. Но я ослабел от своего умопомрачения и от нелепости происходящего. После лжи о возрасте всякое благоразумие, все попытки самосохранения были уже ни к чему. – Никого никогда еще не рвало из-за меня, – сказала Джулиан. – Не обольщайся. Тут еще и Штраус. – Милый старый Штраус. Я сидел, как египтянин, – прямо, руки на коленях, – и глядел в темноту, где мелькала и резвилась тень кошки. Теплая рука вопросительно легко дотронулась до моих стиснутых пальцев. – Не надо, Джулиан. Я правда сейчас пойду. Не мучай меня. Она отняла руку. – Брэдли, ну что ты так холоден со мной? – Пусть я кретин, но тебе-то зачем вести себя как девке? – «Ступай в монахини, говорю тебе! И не откладывай. Прощай!» [43] – Понимаю, ты развлекаешься вовсю. Но хватит, помолчи, не трогай меня. – Не буду я молчать и буду тебя трогать. Ее рука-мучительница опять легла на мою. Я сказал: – Ты так нехорошо… себя ведешь. Я бы никогда… не поверил… что ты можешь быть… такой легкомысленной… и злой. Я повернулся к ней и крепко сжал ее настойчивую руку повыше запястья. И вдруг меня словно ударило – в эту минуту я скорее угадал, чем увидел ее взволнованное, смутно улыбавшееся лицо. Тогда я крепко и уверенно обнял ее обеими руками за плечи и очень осторожно поцеловал в губы. Есть мгновения райского блаженства, которые стоят тысячелетних мук ада, по крайней мере, так мы думаем, но не всегда ясно осознаем это в тот момент. Я – сознавал. Я знал, что даже если сейчас наступит крушение мира, я буду не в убытке. Я воображал себе, как целую Джулиан, но не мог вообразить сгустка чистой радости, белого накала восторга от касания губами ее губ, всем моим существом – ее существа. Я был в таком восторге, целуя ее, что не сразу понял, что и она целует и обнимает меня. Ее руки обвивали мою шею, губы горели, глаза закрылись. Я отвернулся и легонько оттолкнул ее от себя, и тогда она разжала и опустила руки. Оторваться от нее мне помогло естественное неудобство, которое испытываешь, целуясь сидя. Мы отстранились друг от друга. Я сказал: – Зачем ты это сделала? – Брэдли, я люблю тебя. – Не выдумывай, не говори глупостей. – Что же мне делать? Ты даже не хочешь меня выслушать. Ты думаешь, я маленькая и для меня это игра. Нет, нет. Конечно, я растерялась. Я так давно тебя знаю, всю жизнь. Я всегда тебя любила. Пожалуйста, не перебивай. Если бы ты только знал, как я всегда ждала твоего прихода, как мне хотелось говорить с тобой, все тебе рассказать. Ты ничего не замечал, но мне обо всем, обо всем хотелось тебе рассказывать. Если бы ты только знал, как я всегда восхищалась тобой. Когда я была маленькая, я говорила, что хочу за тебя замуж. Помнишь? Конечно, забыл. Ты всю жизнь был моим идеалом. И тут не детское обожание, даже не увлечение, а глубокая, настоящая любовь. Конечно, раньше я не спрашивала себя ни о чем, не задумывалась, даже не называла любовь по имени, но недавно, когда я почувствовала, что стала взрослая, я задала себе этот вопрос, я задумалась и все поняла. Знаешь, моя любовь тоже стала взрослая, и мне захотелось бывать больше с тобой, захотелось как следует тебя узнать. Думаешь, зачем мне понадобилось обсуждать пьесу? Мне, конечно, хотелось о ней поговорить. Но еще нужней мне была твоя любовь, твое внимание. Господи, да мне просто хотелось смотреть на тебя. Ты не представляешь себе, как все последнее время мне хотелось дотронуться до тебя, поцеловать тебя, но я не решалась, я не думала, что когда-нибудь решусь. А потом, с того дня, когда ты увидел, как я рву письма, я думала о тебе почти все время, особенно последнюю неделю, когда… когда заподозрила то… в чем ты мне сегодня признался… Я только о тебе и думала. – Ну а Септимус? – сказал я. – Кто? – Септимус, Септимус Лич. Твой поклонник. Неужели ты не выделила ему нескольких минут в своих мыслях? – Ах, Септимус. Это я так сказала. Нарочно, наверно, чтоб тебя подразнить. Он вовсе не поклонник, просто приятель. У меня вообще нет поклонников. Я глядел на нее. Она сидела боком на скамейке, как в дамском седле, одно колено было туго обтянуто шелком. Я смотрел на ряд синих пуговок у нее на груди. Растрепавшиеся волосы, похожие теперь уже не на шлем, а на тюрбан, вздыбились у нее на макушке, когда она бессознательно и нервно откидывала их со лба. Лицо сияло одухотворенной страстью и чувством, которое я не решаюсь назвать. Она была уже не ребенок. Она вступила во владение своей женственностью, осознала ее силу и власть. Я сказал: – Все ясно. Потом я легко и быстро поднялся и пошел к калитке. Я повернул на Бедфорд-стрит, к станции на Лестер-сквер. Когда я переходил Гаррик-стрит, Джулиан, шагавшая справа, взяла меня левой рукой под локоть. Левой рукой я осторожно отвел ее руку, и она ее опустила. Мы молча дошли до Сент-Мартин-лейн. Тогда Джулиан сказала: – Я вижу, ты решил мне не верить и не обращать внимания на мои слова. Ты, кажется, думаешь, что мне все еще двенадцать лет. – Совсем нет, – сказал я. – Я слушал очень внимательно то, что ты говорила, все очень интересно и даже трогательно. И прекрасно выражено, особенно если учесть, что сочинено с ходу. Только как-то расплывчато и неясно, и мне непонятны твои выводы, если ты вообще их делаешь. – Господи, Брэдли, я люблю тебя. – Очень мило с твоей стороны. – Я не придумываю, это правда. – Я не обвиняю тебя в неискренности. Просто ты сама не знаешь, что говоришь. Ты признаешь, что растерялась. – Разве? – Причина твоей растерянности совершенно ясна. Я нравился тебе или, как ты любезно выразилась, ты любила меня, когда была маленьким, невинным ребенком, а я, писатель, был интересным гостем твоего отца, и все такое прочее. Теперь ты взрослая, а я намного старше тебя, но мы неожиданно оказались в одном мире – мире взрослых. Даже если не говорить о небольшом потрясении, пережитом тобой сегодня вечером, ты, естественно, удивлена и, возможно, даже обрадована, обнаружив, что в некотором роде мы ровня. Что же должно произойти с твоей старой привязанностью к человеку, которым ты привыкла восхищаться, когда была маленькая? Закономерный вопрос? Может быть, и нет. Но мое непростительное поведение сделало его закономерным. Мое идиотское объяснение поразило, позабавило, взволновало тебя и толкнуло на ответное объяснение, —бестолковое, неясное, о котором ты завтра пожалеешь. Вот и все. Слава богу, уже метро. Мы спустились по ступенькам на станцию и остановились, глядя друг на друга, в ярком свете около билетных автоматов, неподвижные среди снующей толпы. Поглощенные друг другом, мы не замечали ничего вокруг, словно были одни в тишайшем парке или на огромном пустынном тибетском плато. – А мой поцелуй тоже был бестолковый и неясный? – сказала Джулиан. – Ну, садись в метро, и спокойной тебе ночи. – Брэдли, ты понял, что я сказала? – Ты сама не знаешь, что говоришь. Завтра все покажется тебе дурным сном. – Посмотрим! Во всяком случае, ты говорил со мной, ты спорил. – Говорить тут не о чем. Я просто самым безответственным образом хотел продлить удовольствие и не расставаться с тобой. – Значит, мне не надо уходить. – Нет, надо. Все кончено. – Нет, не кончено. Ты ведь не уедешь из Лондона, да? – … Я… не уеду из Лондона, – сказал я. – Мы увидимся завтра? – Возможно. – Я позвоню около десяти. – Спокойной ночи. Я не положил рук ей на плечи, а наклонился и легонько коснулся губами ее губ. Затем повернулся и по ступенькам вышел на Черринг-Кросс-роуд. Я шагал, ничего не видя, расплывшись в счастливой улыбке. Кажется, я спал. Меня то пронзал толчок блаженства, то я снова проваливался в сон. Тело ныло от мучительного и сладкого желания и сознания того, что оно может быть удовлетворено. Я тихонько стонал от счастья. Я состоял не из костей и плоти, а из чего-то иного, восхитительного… Из меда, из помадки, из марципана – и в то же время из стали. Я был стальной проволокой, тихо дрожавшей в голубой пустоте, а в теплых сокровенных глубинах сознания билось изумление перед тем, что со мной произошло. Все эти слова, разумеется, не передают того, что я чувствовал, – этого не в состоянии передать никакие слова. Я не думал. Я просто был. Когда обрывочные мысли проникали в мой рай, я гнал их прочь. Я рано встал, побрился с величавой медлительностью, тщательно и любовно оделся и долго изучал себя в зеркале. Мне можно было дать тридцать пять. Ну сорок. Я похудел за последнее время, и это мне шло. Тусклые мягкие, светлые, тронутые сединой волосы, прямые и густые, прямой тонкий нос с крупными ноздрями, вполне красивый. Твердые серо-голубые глаза, худые щеки, высокий лоб, тонкий рот – лицо интеллектуала. Лицо пуританина. Ну и что же? Я выпил воды. О еде, разумеется, и думать было нечего. Меня мутило и лихорадило, но ночью я побывал в раю и не утратил ощущения снизошедшей на меня благодати. Я прошел в гостиную и еще раз слегка смахнул пыль с бросавшихся в глаза поверхностей, которые уже успели к этому времени запылиться. Потом, усевшись, погрузился в размышления. В общем-то, я мог поздравить себя: вчера вечером я был довольно сдержан. Правда, меня стошнило у нее перед носом и я признался ей в любви в таких выражениях, что она сразу поняла, насколько это серьезно, – это я тут же заметил. Но потом я вел себя достойно. (Отчасти, конечно, благодаря обманчивому торжеству от ее присутствия.) Во всяком случае, я вчера ни к чему ее не понуждал. Но что она сейчас обо всем этом думает? Вдруг позвонит и холодно скажет, что согласна со мной и лучше все это кончить? Я сам ведь убеждал ее, что она достаточно взрослая, чтобы вести себя именно так. А вдруг по здравом размышлении она решила послушаться моего совета? Что значили ее слова о «любви»? Что она в них вкладывала? Может, она сочинила все это, потому что была тронута, польщена, взволнована моим объяснением? Вдруг она одумается? А если она и вправду любит, что будет дальше? Но я не очень-то размышлял над тем, что будет дальше. Если она и вправду любит – будь что будет. Я посмотрел на часы, они показывали восемь. Я проверил время по телефону, и там мне тоже ответили, что сейчас восемь часов. Я вышел во двор, отошел недалеко, чтобы слышать телефон, и остановился в оцепенении. Появился Ригби с одним из своих сомнительных дружков, и я так медленно и странно поднял руку, приветствуя их, что они еще долго на меня оборачивались. Потом я решил было добежать до цветочного магазина, но передумал. А вдруг она просто не позвонит? Я вернулся домой, опять посмотрел на часы и с остервенением тряхнул их. Прошло бог знает сколько времени, а они показывали четверть девятого. Я перешел в гостиную и попробовал уткнуться носом в ковер, но почему-то это уже не помогало, мне нужно было двигаться, суетиться. Я кружил, я метался по квартире, у меня стучали зубы. Я попробовал засвистеть, но у меня ничего не вышло. Я старался глубоко дышать, но между двумя вздохами переставал ощущать себя и судорожно втягивал воздух, не в силах выдержать паузу. Мне было дурно. Примерно в девять в прихожей позвонили. Я подкрался к дверям и посмотрел сквозь матовое стекло. Это была Джулиан. Я попытался быстро овладеть собой и открыл дверь. Она влетела в квартиру. Я едва успел захлопнуть дверь ногой, как она уже тащила меня в гостиную. Она обвила мою шею руками, и я обнимал ее в яркой тьме, и зубы у меня уже не стучали, я смеялся и плакал, и Джулиан тоже смеялась и дрожала, и мы опустились на пол. – Брэдли, господи, я так боялась, что ты передумал, я не могла дожидаться десяти. – Глупышка. О господи, ты пришла, ты пришла… – Брэдли, я люблю тебя, люблю, это настоящее. Я поняла это совершенно ясно, когда мы вчера расстались. Я не спала, со мной бог знает что творилось. Такого со мной еще не было. Это – любовь. Сомневаться ведь невозможно! Правда? – Нет, – сказал я, – невозможно. Когда сомневаешься, значит, уже не то. – Вот видишь! – Ну а мистер Беллинг? – Ах, Брэдли, хватит мучить меня мистером Беллингом. Это была просто прихоть, детский каприз. Нет никакого Беллинга. Ничего нет, кроме моей любви к тебе, правда. Да он никогда меня по-настоящему и не любил, никогда не любил так, как ты… – Конечно, я произвел на тебя впечатление. Может, в этом все дело? – Я люблю тебя. Я волнуюсь ужасно, но в то же время совершенно спокойна. Разве это не доказывает, что произошло что-то исключительное? Я прямо как архангел. Я могу говорить с тобой, могу убедить тебя, вот увидишь. Ведь у нас масса времени, да, Брэдли? От ее вопроса – вернее, утверждения – на меня повеяло отрезвляющим холодом. Время, планы, будущее.

The script ran 0.012 seconds.