Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Уильям Фолкнер - Сарторис [1929]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, О войне, Роман

Аннотация. Уильям Гаррисон Фолкнер (1897-1962) - американский писатель, лауреат Нобелевской премии (1949). Фолкнер писал о расовых предрассудках Юга, об уничтожающем бездушии хватких дельцов, о бессмысленной жизни обывателей, о преодолении человеком препятствий. В 1929 году выходит роман "Сарторис", начинающий сагу о вымышленном южном округе Йокнапатофа.  В  "Сарторис" раскрывается травля молодого поколения южан, которые оказываются жертвами противоборства между красивой легендой прошлого и реальностью современной жизни.

Аннотация. Самобытное творчество Уильяма Фолкнера (1897-1962), высокий гуманизм и истинное мастерство его прозы выводят писателя на авансцену не только американской, но и мировой литературы. В настоящем собрании сочинений представлены основные произведения, характеризующие все периоды творчества У.Фолкнера. В первый том Собрания сочинений включены ранние романы: «Солдатская награда» (1926 г.) и «Сарторис» (1929 г.), который открывает «Йокнапатофскую сагу» – цикл произведений о созданном воображением писателя маленьком округе Йокнапатофе в штате Миссисипи. В романе «Сарторис» раскрывается трагедия молодого поколения южан, которые оказываются жертвами противоборства между красивой легендой прошлого и и реальностью современной им жизни. Выросшие под обаянием рассказов о героическом прошлом своих семейств, они оказываются беспомощными, когда сталкиваются лицом к лицу с действительностью.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

Рейф подошел к дверям, окликнул Генерала, и пес тотчас вошел в комнату, слегка царапая когтями по дощатому полу. На его пятнистой шкуре блестели капли дождя. Он остановился и серьезным вопросительным взглядом посмотрел на старика. – Поди сюда, – сказал ему мистер Маккалем, и пес неторопливо, с достоинством направился к нему. Вдруг он увидел щенков под стулом Джексона. Он остановился на ходу и с минуту смотрел на них завороженным, недоумевающим, полным бесконечного ужаса взглядом, потом с обидой и упреком посмотрел на хозяина, повернулся и пошел прочь, опустив хвост. Мистер Маккалем уселся и громко заворчал что-то про себя. – Ты не можешь ничего сказать про собак… – снова повторил Джексон. Он нагнулся, собрал своих подопечных и встал. Мистер Маккалем, ворча, раскачивался на стуле. – Я не осуждаю старика Генерала, – сказал он. – Если б я при виде подобных тварей должен был бы сказать себе: «Это мои сыновья...» – Но Джексон уже ушел. Мистер Маккалем опять принялся громко ворчать и, явно забавляясь, с усмешкой продолжал: – Да, сэр, я наверняка гордился бы ими не больше Генерала. Подай-ка мне трубку, Рейф. Дождь шел весь этот день, весь следующий день и еще назавтра. Собаки все утро слонялись по дому или ненадолго выходили во двор, но непогода быстро загоняла их обратно, и, растянувшись, они дремали у огня, который поднимал вонючие испарения с их шкур, покуда Генри не выгонял их из комнаты; сквозь открытую дверь Баярд дважды видел, как лисица Эллен, проворно пробежав по двору, робко скрывалась где-то за домом. Не считая Генри и Джексона, у которого был ревматизм, все остальные проводили большую часть дня где-то вне дома, под дождем. Но за едой все собирались снова, отряхивали на крыльце мокрую верхнюю одежду и с шумом ставили облепленные глиной сапоги к очагу, где от них поднимался пар. Генри приносил котел и кувшин, и, наконец, промокший до костей, появлялся Бадди. Бадди мог в любое время дня извлечь свое тощее длинное тело из темной ниши за очагом, молча выйти из дома, и все те пять, шесть, двенадцать или сорок восемь часов, что он отсутствовал, Баярда преследовало смутное чувство, будто дом совершенно опустел, хотя в нем оставался Джексон, Генри и почти всегда Ли, пока он наконец не понял, что большая часть собак все это время отсутствовала тоже. Когда Бадди после завтрака исчез, Баярду сказали, что он пошел на охоту. – Почему же он меня не позвал? – осведомился Баярд. – Может, он думал, что вы не захотите выходить в такую погоду, – предположил Джексон. – Бадди – тому все равно, какая погода, – пояснил Генри. – Он не замечает, хороший день или плохой. – А ему вообще ни до чего нет дела, – с горечью произнес своим резким голосом Ли. Он задумчиво сидел у очага, и его женственные руки не переставая шевелились на коленях. – Он готов хоть всю жизнь сидеть на берегу реки и грызть холодные кукурузные лепешки, и кроме собак ему никого не надо. – Он внезапно встал и вышел из комнаты. Ли было уже под сорок. Ребенком он много болел. У него был хороший тенор, и по воскресеньям его часто приглашали петь в хоре. Говорили, будто он ходит к одной молодой женщине из деревушки Маунт-Вернон в шести милях от их дома. Большую часть времени он в одиночестве угрюмо бродил по окрестностям. Генри сплюнул в огонь и мотнул головой в сторону ушедшего брата. – Он что, давно в Верной не заглядывал? – Они с Рейфом позавчера там были, – отвечал Джексон. – Я от дождя не растаю, – сказал Баярд. – Может, я его еще догоню? Братья немного подумали, сосредоточенно поплевывая в огонь. – Навряд ли, – проговорил наконец Джексон. – Бадди наверняка уже миль десять прошагал. Придется вам в следующий раз его ловить, пока он еще не успеет уйти. Баярд так и сделал, и они с Бадди охотились на дичь в оголенных полях, и под проливным дождем их ружья издавали унылые минорные звуки, – словно пятна, они медленно растворялись в пронизанном дождевыми струями воздухе; вспугивали гусей и уток в стоячих речных заводях, а иногда вместе с Рейфом охотились в долине на енотов и рысей. Порою до них доносилось пронзительное тявканье несущихся куда-то молодых собак. – Эллен идет, – говорил тогда Бадди. К концу недели погода прояснилась, и в сумерках, когда стало подмораживать и на сырой земле хорошо держались запахи, старый Генерал напал на след рыжего лиса, который уже столько раз водил его за нос. Всю ночь в холмах дрожали, нарастая и отдаваясь эхом, громкие, как колокол, звуки, и все, кроме Генри, мчались верхом, следуя за собаками, но главным образом руководствуясь почти сверхъестественным ясновидением старика и Бадди, которые всегда заранее угадывали нужное направление. По временам все останавливались, ожидая, пока Бадди с отцом кончат спорить, куда именно повернет зверь, но большей частью оба придерживались одного мнения, безошибочно предвидя все его движения, прежде чем тот осознавал их сам, и несколько раз охотники осаживали лошадей на вершине холма и сидели под студеными звездами, пока мрачные размеренные голоса собак, вырвавшись из тьмы, нарастая, подбирались все ближе и ближе, проносились где-то неподалеку и, подобно звону колокола, замирали в тишине. – Эх! Вот настоящая музыка для мужчины! – воскликнул старик. Плотно закутавшись в плащ, он бесформенной массой сидел на своей белой лошади. – Надеюсь, теперь он от них не уйдет, – сказал Джексон. – Генерал сильно обижается всякий раз, как этот лис его перехитрит. – Им его не поймать, – сказал Бадди, – Когда он устанет, он спрячется в камнях. – А я так думаю, что нам придется обождать, пока Джексоковы щенята подрастут, – сказал старик. – Конечно, если только они не откажутся травить своего родного деда. Пока что они только от еды не отказываются. – Погоди, – твердил свое неугомонный Джексон, – вот вырастут они… – Тише! Разговоры умолкли. Над ночными холмами снова прозвенел собачий лай; он разнесся колокольным звоном, беспокойно задрожал, словно струна, загремел гулким многократным эхом в темных холмах под звездами и, замирая, еще долго отдавался в ушах, чистый, как кристалл, сумрачный, геройский и немного грустный. – Жалко, что тут нет Джонни, – тихонько произнес Стюарт. – Ему эта охота наверняка пришлась бы по вкусу. – Да, он был настоящий охотник, – согласился Джексон. – Он бы даже и от Бадди не отстал. – Джон был замечательный парень, – сказал старик. – Да, сэр, – подтвердил Джексон, – хороший, добрый парень. Генри говорит, что он всегда привозил из лавки какой-нибудь подарок Мэнди и ребятам. – Он никогда не скулил на охоте, – сказал Стюарт, – ни в дождь, ни в холод, даже когда был совсем еще малышом, с этой своей одностволкой, которую он на собственные деньги купил; у нее была такая отдача, что она при каждом выстреле толкала его в плечо. И все равно он всегда охотился с нею, а не с тем старым ружьем, что ему полковник подарил, потому что он сам скопил на нее деньги и сам ее покупал. – Да, – подтвердил Джексон, – если человек сам чего добился, он, конечно, должен этому радоваться. – Вот уж кто любил петь да горланить, – сказал мистер Маккалем. – Бывало, всю дичь на десять миль вокруг распугает. Помню, как-то вечером вскакивает он на лошадь, мчится к Сэмсонову мосту, и вдруг – мы и оглянуться не успели, а уж он с этой лисицей сидит на бревне, плывет вниз по течению и во все горло песни распевает. – Да, это похоже на Джонни, – согласился Джексон. – Вот уж кто умел всему порадоваться. – Он был замечательный парень, – повторил мистер Маккалем. – Тише! Собаки опять залаяли где-то внизу, в темноте. Лай проплыл по холодному воздуху, прокатился гулким эхом, которое снова и снова повторяло этот звук до тех пор, пока источник его затерялся в неведомой дали, и казалось, будто сама земля обрела наконец свой голос – торжественный, печальный, безумных сожалений полный[75]. До рождества оставалось два дня, и после ужина все снова сидели у очага, и старый генерал снова дремал у ног своего хозяина. Назавтра, в сочельник, фургон поедет в город, и хотя Маккалемы со свойственным им неизменным гостеприимством ни слова не сказали Баярду об его отъезде, он понимал, что это само собою разумеется – ведь чтоб попасть на рождество домой, он должен завтра уехать, и поскольку он сам об этом не заикался, все немного удивлялись и недоумевали. Было опять холодно, и в студеном воздухе горящие поленья подпрыгивали и трещали, рассыпая сердитые искры и выстреливая на пол тлеющие угольки, которые тут же заглушал чей-нибудь ленивый сапог, и Баярд дремал у очага, расслабив усталые мышцы в нарастающих волнах жара, словно в теплой ванне, и его упрямое бессонное сердце тоже пока поддалось дремоте. Завтра хватит времени решить, ехать или нет. Может, он просто останется, даже не давая никаких объяснений – их, впрочем, никто от него не потребует. Потом он вспомнил, что Ли, Рейф да и каждый, кто поедет в город, поговорит с людьми в узнает то, о чем у него не хватило смелости им рассказать. Бадди выбрался из темного угла и сидел теперь на корточках в центре полукруга, спиной к огню, обняв руками колени, совершенно неподвижно, словно демонстрируя свою способность бесконечно и неустанно сидеть на собственных пятках. Бадди был младшим в семье, всего двадцати лет от роду. Мать его была второй женой старика, и его светло-карие глаза и рыжеватый густой ежик на круглой голове резко выделялись среди черных глаз и волос остальных братьев. Но старик отчеканил черты младшего сына так же четко, как и черты всех остальных, и, несмотря на молодость, лицо его было таким же худощавым, сдержанным и суровым, с таким же орлиным профилем, разве только кожа была понежнее и на щеках играл яркий румянец. Остальные были среднего роста или еще ниже – невзрачный, бесцветный и тощий Джексон, невозмутимые крепыши Генри и Рейф (полное имя последнего было Рафаэль Семз); уравновешенный, коренастый и мускулистый Стюарт; горячий, неугомонный, сухощавый Ли; и один только Бадди, высокий и стройный, как молодое деревцо, был под стать родителю, который нес свои семьдесят семь лет с такой же легкостью, с какою носят тонкий невесомый плащ. «Вот долговязый бездельник, – с добродушной усмешкой говаривал старик, – тощий как жердь, и куда только девается все, что он ест?» И все молча смотрели на длинного, как складной нож, Бадди с одной и той же мыслью – мыслью, которую каждый считал своей и никогда не высказывал вслух: что Бадди когда-нибудь женится и продолжит их род. Бадди, как и отца, звали Вирджиниус, хотя маловероятно, что это знал кто-нибудь посторонний за пределами семьи и военного министерства. Семнадцати лет он убежал из дому и вступил добровольцем в армию; в сборном пехотном лагере в штате Арканзас, куда он был отправлен, один новобранец как-то назвал его Вирдж [76], за что Бадди методически и беззлобно колотил его в течение семи минут; при погрузке на суда в порту Нью-Джерси другой солдат сделал то же самое, и Бадди отколотил и его – внять же методически, основательно и беззлобно. В Европе, все еще повинуясь глубоким, хотя и несложным побуждениям своей натуры, Бадди ухитрился, быть может и сам того не ведая, совершить нечто такое, что, по свидетельству начальства, сильно досадило неприятелю, и за это получил свой, как он выражался, амулет. Что именно он сделал – никто никакими силами не мог из него выудить, и эта побрякушка не только не задобрила отца, разгневанного тем, что сын его вступил в федеральную армию, но, наоборот, еще больше подлила масла в огонь и потому коротала свой жалкий век среди скудных пожитков Бадди, а о его военной карьере в семейном кругу никогда не упоминали. И теперь, как обычно, Бадди притулился на корточках спиною к огню, обняв руками колени, и все они, сидя вокруг очага, готовились выпить на сон грядущий по стаканчику пунша и мирно беседовали о рождестве. – Индейка! – с великолепным презрением проворчал старик. – Полная загородка опоссумов, полный лес белок, полная река уток, полная коптильня окороков, а вам, ребята, непременно приспичило ехать в город покупать к рождественскому обеду индейку. – Рождество не в рождество, если у человека будет все то же самое, что каждый день, – мягко возразил ему Джексон. – Вы, ребята, просто ищете предлог, чтоб съездить в город, проболтаться целый день без дела, да еще и деньги потратить, – сердито отвечал старик. – Я уж сколько раз на своем веку справлял рождество и знаю, что с покупной едой оно и вовсе не рождество. – А как же те, кто в городе живет? Послушать тебя, так у них совсем рождества не бывает. – Значит, не заслужили, – отрезал старик. – И то сказать – живут на клочке два фута на четыре, вплотную к чужому заднему крыльцу, и едят из консервных банок. – Ну, а вдруг они все из города разбегутся, приедут сюда да захватят всю землю, вот тогда посмотрим, что ты говорить станешь, – сказал Стюарт. – Ты бы, отец, и вовсе тут жить не мог, если б весь народ в городе на привязи не сидел, и тебе это отлично известно. – Покупать индеек! – с глубоким омерзением повторил мистер Маккалем. – Покупать в лавке! Я еще помню времена, когда я брал ружье, выходил из этой самой двери и через полчаса приносил домой индюка. А еще через час – так и целого оленя. Да что там, вы, братцы, о рождестве никакого понятия не имеете. Вы только и знаете что окна в лавке, где выставлены кокосовые орехи, хлопушки этих янки и прочая дребедень. – Да, сэр, – сказал Рейф, подмигнув Баярду. – Когда генерал Ли сдался[77], это была величайшая ошибка человечества. Страна так от нее и не оправилась. Старик сердито фыркнул: – Будь я проклят, если я не вырастил целую ораву самых растреклятых умников на свете! Ничего им не могу сказать, ничемугне могу их научить, не могу даже сидеть перед своим же собственным очагом, чтобы вся ихняя банда не толковала мне, как управлять этой проклятой страной. Вот что, ребята, ступайте-ка вы спать. На рассвете Джексон, Рейф, Стюарт и Ли отправились па фургоне в город. Никто из них не обмолвился ни словом, не высказал ни малейшего любопытства по поводу того, застанут ли они Баярда вечером, когда вернутся долой, или встретятся с ним еще года через три. А Баярд стоял на побелевшем от изморози крыльце, курил папиросу на прохладной яркой заре, смотрел вслед фургону, в котором сидели четыре закутанные фигуры, и думал о том, будет ли это опять года через три или вообще никогда. Подошли собаки, потыкались в его колени, и он опустил руку в кучу холодных, как ледяшки, носов и высунутых теплых языков, а сам глядел на деревья, из-за которых доносилось сухое дребезжание фургона, гулко разносившееся в тишине ясного раннего утра. – Пошли? – раздался у него за спиной голос Бадди, и, повернувшись, Баярд взял прислоненное к стене ружье. Собаки возились вокруг, с радостным визгом вдыхая морозный воздух, но Бадди отвел их к конуре, втолкнул в нее и, невзирая на их изумленные протесты, запер за ними дверь. Из другой конуры он выпустил молодого пойнтера Дэна. Позади по-прежнему раздавались недоуменные гневные голоса гончих. До полудня они бродили по распаханным полям и по лесным опушкам. Мороза уже не было, воздух потеплел в мягкой безветренной истоме, и среди зарослей колючих кустарников они дважды вспугнули птицу-кардинала, которая стрелою алого пламени молниеносно взмыла в высоту. Наконец, Баярд, не мигая, поднял глаза к солнцу. – Мне пора возвращаться, Бадди. После полудня я поеду домой. – Ладно, – не возражая, согласился Бадди и подозвал собаку. – Приезжайте в будущем месяце. Мэнди дала им холодной еды, они закусили, и, пока Бадди седлал Перри, Баярд отправился в дом, где он нашел Генри, старательно прибивавшего подметки к сапогам, и старика, который, надев очки в стальной оправе, читал газету недельной давности. – Дома уж, наверно, давно тебя ждут, – согласился мистер Маккалем, снимая очки. – Обязательно приезжай в будущем месяце за тем лисом. Если мы его скоро не возьмем, Генералу будет стыдно своим же щенятам в глаза смотреть. – Спасибо, сэр, – отвечал Баярд. – Я обязательно приеду. – И постарайся привезти деда. Он может и тут не хуже чем в городе сложа руки сидеть. – Спасибо, сэр. Обязательно привезу. Бадди вывел пони, и старик, не вставая, протянул Баярду руку. Генри отложил сапоги и вышел вслед за ним на крыльцо. – Приезжайте еще, – застенчиво пробормотал он, тряхнув Баярдову руку, словно это была рукоятка водяного насоса, а Бадди выдернул свою руку из кучки назойливых слюнявых щенков и тоже попрощался с гостем. – Буду ждать, – коротко сказал он. Баярд тронулся в путь и, обернувшись, увидел, что братья приветственно подняли руки. Потом Бадди окликнул его, и он повернул обратно. Генри исчез и появился снова с тяжелым пеньковым мешком в руках. – Чуть не забыл, – сказал он. – Отец велел передать вашему дедушке кувшин кукурузной водки. Лучше этой не найдешь и в Луисвилле[78], да, пожалуй, и нигде вообще, – со степенной гордостью добавил он. Баярд поблагодарил, Бадди привязал мешок к луке седла, и мешок всей своей тяжестью привалился к ноге Баярда. – Вот. Здесь будет крепко. – Да, здесь будет крепко. Премного благодарен. – До свиданья. – До свиданья. Перри тронул, и Баярд посмотрел назад. Братья все еще стояли во дворе – спокойно, степенно и твердо. У дверей кухни, исподлобья глядя на него, сидела лисица Эллен, рядом с нею ползали и играли на солнце щенята. Через час солнце скроется за холмами на западе. Дорога вилась между деревьев. Он снова оглянулся. Дом неровным прямоугольником распластался на фоне холодного вечернего неба, дым из трубы тонким пером уходил в безветренный воздух. В дверях уже никто не стоял, и, пустив Перри ровной рысью, он почувствовал, как кувшин с виски легонько бьет его по колену. 5 Там, где едва заметный неразъезженный маккалемовский проселок вливался в большую дорогу, Баярд остановил Перри и некоторое время сидел, освещенный закатом. «Джефферсон, 14 миль». Рейф и остальные проедут здесь еще не скоро, ведь сегодня сочельник, и весь округ неторопливо съезжается на праздники в город. Впрочем, они могли выехать из города пораньше, чтобы засветло добраться до дому, и тогда уже через час будут здесь. Косые лучи солнца выпустили из плена стужу, которую держали взаперти, пока ложились на землю под прямым углом; холодные испарения медленно поднимались вокруг Баярда, сидевшего верхом на Перри посреди дороги, и как только прекратилось движение, кровь его начала медленно застывать в жилах. Он повернул пони в сторону, противоположную городу, и снова пустил его рысью. Скоро его окутала тьма, но он ехал все дальше и дальше по бледной дороге под обнаженными деревьями в свете разгоравшихся звезд. Перри уже начал подумывать о конюшне и об ужине; он бежал, вопросительно и робко вскидывая голову, однако послушно, не замедляя хода, не ведая, куда и почему, но понимая, что не к дому, и хотя был преисполнен доверия к седоку, все же испытывал некоторое сомнение. От тишины, одиночества и монотонности движения становилось все холоднее. Натянув поводья, Баярд остановил Перри, отвязал кувшин, выпил и снова привязал его к седлу. Вокруг поднимались дикие темные холмы. Никаких признаков жилья, никаких следов человека. По обе стороны дороги, освещенные звездами, уходили вдаль черные гребни, а там, где дорога спускалась в долину и затвердевшая на морозе колея звенела металлическим звоном под копытами Перри, их зловещие темные вершины, увенчанные оголенными деревьями, вздымались в звездное небо. В одном месте, где на дорогу просочилась холодная зимняя струйка, Перри, почуяв воду, с треском раздавил хрупкую тонкую наледь. Баярд опять приложился к кувшину. Неловко нащупав спичку онемевшими от холода пальцами, он закурил и отодвинул манжету на запястье. Половина двенадцатого. – Ну что ж, Перри, – сказал он, – пожалуй, пора нам подумать о ночлеге. Голос его неожиданно громко прозвучал в холодной и темной тишине, Перри поднял голову и фыркнул, как будто понял его слова, как будто охотно готов был разделить мрачное одиночество, в котором пребывал его седок. Они снова поскакали в гору. Здесь темнота рассеялась, и, разрывая монотонный ряд деревьев, кое-где стали появляться поля, освещенные смутным светом звезд, и вскоре, когда Баярд, опустив поводья на шею Перри, сунул в карманы руки, пытаясь их согреть, у дороги показался вросший в землю сарай для хлопка с посеребренной инеем крышей. «Ну, теперь уже недолго», – сказал он про себя, нагнулся вперед и, положив руку на шею Перри, ощутил неутомимое биение теплой крови. – Скоро жилье, Перри, смотри в оба. И опять, словно в ответ на его слова, Перри тихонько заржал и свернул с дороги, а когда Баярд, натянув поводья, хотел было повернуть его назад, он тоже увидел еле заметную колею от фургона, ведущую к смутно маячившей группе низкорослых деревьев. – Молодец, Перри, – сказал он, снова отпуская поводья. Показалась хижина. В ней было темно. Из-под крыльца вылезла тощая собака, залаяла на Баярда и не умолкала, пока он привязывал Перри и онемевшей рукой стучался в дверь. Наконец из хижины послышался голос, Баярд крикнул: – Здорово! – и добавил: – Я заблудился. Откройте. Собака все еще заливалась лаем. Наконец дверь чуть-чуть приоткрылась, из щели блеснул отсвет тлеющих углей, пахнуло острым запахом негров, и в теплой струе воздуха показалась чья-то голова. – Эй, Джули, заткни свою пасть! – скомандовала голова. Собака послушно умолкла, но все еще ворча, скрылась под крыльцом. – Кто там? – Я заблудился, – повторил Баярд. – Можно, я переночую у вас в сарае? – Нет у меня никакого сарая, – отвечал негр. – Там подальше будет еще один дом. – Я заплачу, – сказал Баярд. Он пошарил онемевшей рукой в кармане. – Моя лошадь выбилась из сил. Голова негра четко выделялась на фоне проникавшего сквозь щель в дверях огня. – Ну что же ты, дядюшка, человека на морозе держишь, – с нетерпением промолвил Баярд. – Кто вы, белый человек? – Баярд Сарторис из Джефферсона. На, возьми. – Он протянул руку, но негр даже не шевельнулся. – Вы из тех Сарторисов, которые банкиры? – Да. Бери же. – Обождите минутку. Дверь закрылась. Баярд натянул поводья, и Перри с готовностью двинулся вокруг дома, ступая по сухим промерзшим стеблям хлопка, которые больно щелкали седока по коленям. Когда Баярд спрыгнул на мерзлую неровную землю возле зияющей двери, свет фонаря вырвал из темноты обломки стеблей и огромные ножницы человеческих ног, и негр с бесформенным тюком под мышкой направил фонарь на Баярда, который расседлывал Перри. – И как вы, белый человек, ухитрились забраться так далеко от дома в такой поздний час? – с любопытством спросил он. – Заблудился, – коротко буркнул Баярд. – Куда мне поставить лошадь? Негр осветил фонарем стойло. Перри осторожно переступил через порог, и в полосе света от фонаря глаза его загорелись фосфорическим блеском, а Баярд, войдя за ним следом, принялся растирать его сухим концом попоны. Негр исчез. Вскоре он снова появился с охапкой кукурузных початков, бросил их в кормушку Перри, и лошадь с жадностью зарылась в них мордой. – Пожалуйста, будьте осторожны с огнем, белый человек, – сказал негр. – Ладно. Я просто не буду зажигать спичек. – У меня тут вся скотина, инструменты и корм, – пояснил негр. – Нельзя, чтоб они сгорели. Страховой агент так далеко от города не ездит. – Ладно, – повторил Баярд. Он закрыл Перри в стойле, под любопытным взглядом негра взял мешок, который уже раньше прислонил к стене, и вытащил кувшин. – Чашка у тебя найдется? Негр снова исчез; сквозь щели в противоположной стене Баярду был виден свет фонаря; потом он снова явился, держа в руке ржавую жестянку; он дунул в нее, и оттуда вырвалось облачко мякины. Они выпили. Позади жевал кукурузу Перри. Негр подвел Баярда к лестнице на сеновал. – Вы не забудете про огонь, белый человек? – озабоченно спросил он. – Не бойся, не забуду, – отвечал Баярд. – Спокойной ночи. Он взялся рукой за лестницу, но негр остановил его и дал ему бесформенный тюк, который принес с собою из хижины. – У меня только одно лишнее одеяло, но все же лучше, чем ничего. Придется вам сегодня померзнуть. Рваное заскорузлое стеганое одеяло было насквозь пропитано характерным запахом негров. – Спасибо, – сказал Баярд. – Весьма тебе обязан. Спокойной ночи. – Спокойной ночи, белый человек. Фонарь замелькал, вперекрест освещая удаляющиеся ноги, и Баярд полез в темноту, из которой пахнуло пряным запахом сухого сена. Он вырыл себе нору, забрался в нее, закутался в грязное вонючее одеяло, сунул ледяные руки под рубашку и прижал их к дрожащей груди. Через некоторое время руки стало покалывать, и они начали медленно согреваться, хотя все тело еще дрожало от холода и усталости. Внизу, в темноте, неустанно и мирно жевал кукурузу Перри, временами топая копытом, и Баярд постепенно успокоился. Уже засыпая, он выпростал из-под одеяла руку и взглянул на светящийся циферблат. Час ночи. Рождество уже настудило. Солнце, проникавшее красными полосами через щели в стене, разбудило его, и он немного полежал на своем жестком ложе, ощущая на лице чистый ледяной воздух и не понимая, где он находится. Потом вспомнил, шевельнулся и почувствовал, что тело его онемело от стужи, но кровь начинает двигаться по жилам маленькими шариками наподобие дробинок. Он вытащил из пахучей постели ноги, но, так как он спал в сапогах, они совершенно одеревенели, и ему пришлось некоторое время сгибать их и разгибать, пока колени и лодыжки ожили и их закололо, словно острыми иголками. Неуклюже передвигая застывшие члены, он медленно и осторожно спустился с лестницы в море алого солнечного света, которое, словно торжественный голос трубы, вливалось в проход между стойлами. Огромное солнце, едва поднявшись над горизонтом, осветило крышу хижины, частокол, в беспорядке разбросанный по двору ржавый сельскохозяйственный инвентарь и мертвые стебли хлопка, поле которого подступало вплотную к заднему крыльцу; красные лучи превратили покрывавший все предметы серебристый иней в блестящую розовую глазурь, какой украшают праздничный пирог. Перри просунул в двери стойла свою изящную морду и, дыша парой, радостным ржанием приветствовал хозяина, и Баярд поговорил с ним, погладив его по холодному носу. Потом он развязал мешок и приложился к кувшину. В дверях показался негр с молочным ведром. – С рождеством, белый человек, – сказал он, поглядывая на кувшин. Баярд угостил его. – Спасибо, сэр. Вы ступайте в дом, к огню. Я накормлю вашу лошадь. Старуха уже сготовила вам завтрак. Баярд взял мешок; из колодца за хижиной он достал ведро ледяной воды и плеснул себе в лицо. В полуразвалившемся очаге среди золы, обгорелых поленьев и беспорядочно расставленных горшков пылал огонь. Баярд закрыл за собой дверь, оставив снаружи чистый холодный воздух, и густая, теплая, сырая затхлость обволокла его, как дурман. Женщина, склонившаяся над очагом, робко отозвалась на его приветствие. Трое негритят неподвижно застыли в углу и уставились на него, вращая глазами. Среди них была девочка в засаленных лохмотьях, с грязными разноцветными лоскутками в тугих косичках. Второго негритенка с одинаковым успехом можно было принять и за мальчика и за девочку. Третий малыш, в хламиде, сшитой из шерстяного мужского белья, был совершенно беспомощным – он еще не умел ходить и в бесцельной сосредоточенности ползал по полу; блестящие сопли, стекавшие из его ноздрей к подбородку, напоминали следы улиток. Женщина, угрюмо стараясь держаться в тени, поставила к очагу стул. Баярд сел и протянул замерзшие ноги к огню. – Ты уже выпила по случаю рождества, тетушка? – спросил он. – Нет, сэр. Нынче у нас и выпить нечего, – отозвалась она откуда-то сзади. Баярд подвинул в ее сторону мешок. – Угощайся. Тут на всех хватит. Дети неподвижно сидели на корточках у стены и молча смотрели на гостя. – Рождество пришло, ребята, – сказал он им, но они только смотрели на него серьезно, как зверюшки, пока наконец женщина не подошла и укоризненно с ними не заговорила. – Покажите белому дяде, что нам Санта-Клаус принес, – сказала она. – Спасибо вам, сэр. Она положила ему на колени оловянную тарелку и поставила на печку у его ног надтреснутую фарфоровую чашку. – Покажите скорей. А то дядя подумает, что Санта-Клаус к нам и дороги не знает. Дети зашевелились и из темного угла, куда они при появлении Баярда спрятали было свои подарки, вытащили маленький оловянный автомобиль, нитку разноцветных деревянных бус, зеркальце и длинную, облепленную грязью мятную конфету, которую тут же принялись с серьезным видом по очереди лизать. Женщина налила в чашку кофе из стоявшего на углях кофейника, сняла крышку со сковороды и, подцепив вилкой, положила ему на тарелку толстый ломоть шипящего мяса, потом, покопавшись кочергой в золе, извлекла какой-то серый предмет, разломила его пополам и тоже положила на тарелку. Баярд съел солонину и кукурузную лепешку, запивая бледной безвкусной жидкостью из кофейника. Дети тихонько возились со своими рождественскими подарками, но время от времени он замечал, что они не отрываясь исподлобья на него смотрят. Вскоре пришел с ведром молока хозяин. – Старуха вас накормила? – осведомился он. – Да. Сколько отсюда до ближайшей железнодорожной станции? – Восемь миль. – Ты можешь сегодня доставить меня туда, а потом как-нибудь на этой неделе отвести мою лошадь к Маккалемам? – Я одолжил зятю мулов, – отозвался негр. – У меня всего одна упряжка, и я ее ему одолжил. – Я заплачу тебе пять долларов. Негр поставил на пол ведро, и женщина подошла и унесла его. Он медленно почесал затылок. – Пять долларов, – повторил Баярд. – Зачем так торопиться на рождество, белый человек? – Десять долларов, – с нетерпением сказал Баярд. – Разве ты не можешь забрать своих мулов у зятя? – Пожалуй, могу. Я так думаю, что к обеду он их сам приведет. Тогда и поедем. – А сейчас ты почему не можешь? Возьми мою лошадь и поезжай за ними. Мне надо успеть на поезд. – Сегодня рождество, белый человек. Круглый год работаешь, так хоть на рождество отдохнуть-то надо. Баярд мрачно выругался, но сказал: – Ну ладно. Только сразу же после обеда. Позаботься, чтоб твой зять заранее их привел. – Они будут на месте, вы не беспокойтесь. – Ладно. Вы тут с тетушкой угощайтесь, вот вам кувшин. – Спасибо, сэр. Тяжелая духота притупила его чувства, тепло потихоньку просачивалось в кости, усталые и одеревеневшие после студеной ночи. Негры двигались по комнате – женщина хлопотала со стряпней у очага, негритята забавлялись жалкими игрушками и грязной конфетой. Сидя на жестком стуле, Баярд продремал все утро – он как будто и не спал, но время затерялось где-то, где не было времени, и, долго пребывая в каком-то смутном состоянии между сном и явью, он не сразу заметил, что кто-то безуспешно пытается проникнуть в его мирную отрешенность. В конце концов эти попытки увенчались успехом, и до его сознания дошел голос, возвестивший, что обед готов. Негры выпили с ним дружески, хотя и немного смущенно – два непримиримых начала, разделенных Кровью, расой, природой и средой, на какое-то мгновенье вдруг соприкоснулись, слившись воедино в общей иллюзии – род человеческий, на один-единственный день забывший свои вожделения, алчность и трусость. – С рождеством, – робко промолвила женщина, – Спасибо вам, сэр. Потом обед: опоссум с ямсом, еще одна серая кукурузная лепешка, безвкусная спитая жидкость из кофейника, десяток бананов, зубчатые ломтики кокосовых орехов. Ребятишки, почуяв еду, словно щенята, копошились у ног Баярда. В конце концов он понял, что все ждут, когда он кончит есть, и уговорил их пообедать вместе с ним. После обеда внезапно появились мулы, словно чудом доставленные так и не материализовавшимся зятем, и, усевшись на дно фургона и поставив почти опорожненный кувшин между колен, Баярд в последний раз оглянулся на хижину, на стоявшую в дверях женщину и на поднимавшуюся из трубы прямую струйку дыма. Рваная сбруя бренчала и позвякивала на тощих ребрах мулов. В теплом воздухе веяло неуловимой прохладой, которая усилится с наступлением темноты. Дорога шла по светлой равнине. Порою в блестящих зарослях бородачевника или из-за бурых обнаженных лесов раздавался печальный звук ружейного выстрела; временами навстречу попадались люди на повозках, верхами или пешком, и кто-нибудь приветственно махал темной рукой негру в застегнутой доверху армейской шинели, исподлобья бросая короткий взгляд на сидевшего рядом с ним белого. «Здорово, с рождеством!» На горизонте, за желтыми зарослями бородачевника и бурыми верхушками деревьев, уходили в бездонное небо голубые холмы. «Здорово». Они остановились, выпили, и Баярд угостил возницу папиросой. Солнце теперь стояло у них за спиной, в безмятежной бледной синеве не было ни облачка, ни ветерка, ни птицы. «Дни нынче короткие! Еще четыре мили. Веселей, мулы!» Сухой стук копыт по расшатанным мосткам, под которыми, журча, переливался и сверкал ручей меж неподвижных ив, упорно не желавших расставаться с зеленою листвой. Рыжая лента дороги поползла вверх, на фоне неба с обеих сторон бастионами встали зубчатые сосны. Фургон поднялся на гребень холма, и перед ними открылось плато с узором из блестящего бородачевника, темных вспаханных полей, бурых пятен леса и разбросанных тут и там одиноких хижин; оно уходило в мерцающую лазурь, а над низкой полосою горизонта стояло густое облака дыма. «Еще две мили». Позади висело солнце, словно медный шар, привязанный к небу. Путники снова выпили. Когда они посмотрели вниз, в последнюю долину, где блестящие нити рельсов терялись среди деревьев и крыш, солнце уже коснулось горизонта, и воздух медленно донес до них глухие раскаты далекого взрыва. – Все еще празднуют, – сказал негр. С солнечных холмов они спустились в сиреневые сумерки, в которых украшенные венками и бумажными фонариками окна отбрасывали блики на усыпанные хлопушками ступени. Дети в разноцветных свитерах и куртках носились по улицам на сайках, в повозках и на коньках. В полумраке где-то впереди снова послышался глухой взрыв, и они выехали на площадь, по-воскресному тихую и тоже усыпанную обрывками бумаги. То же самое всегда бывало и дома – мужчины и юноши, которых Баярд знал с детства, точно так же проводили рождество: немного выпивали, зажигали фейерверк, наделяли мелочью негритянских мальчишек, которые, пробегая мимо, поздравляли их с рождеством. А дома – рождественское дерево в гостиной, чаша гоголь-моголя возле камина, и вот уже Саймон с неуклюжей осторожностью, затаив дыхание, на цыпочках входит в комнату, где они с Джонни лежат, притворяясь спящими, и, улучив минутку, когда он, забыв об осторожности, наклоняется над их постелью, во все горло кричат: «С рождеством!», а он обиженно ворчит: «Ну вот, опять они меня перехитрили![79]» Но к полудню он утешится, к обеду разразится длинной, добродушной, бессмысленной речью, а к ночи станет уже совсем hors de combat [80], между тем как тетя Дженни будет в ярости бегать по комнатам и, призывая в свидетели самого Юпитера, клясться, что, покуда у нее достанет силы, она ни за что не позволит превращать свой дом в трактир для бездельников негров. А когда стемнеет, в каком-нибудь доме начнутся танцы, и там тоже будут остролист, омела и серпантин, и девочки, которых он знал всю жизнь, с новыми браслетками, веерами и часами, среди веселых огней, музыки и беззаботного смеха». На углу стояло несколько человек, и когда фургон проезжал мимо, они внезапно бросились врассыпную, в сумерках блеснуло желтое пламя, и громкий взрыв ленивыми раскатами прокатился меж молчаливых стен. Мулы дернули и ускорили шаг, и фургон, дребезжа, покатился быстрее. Из освещенных дверей, увешанных фонариками и венками, настойчиво зазвучали мягкие голоса, и дети, неохотно отвечая на зов, печально росли по домам. Наконец показалась станция; возле нее стоял автобус и несколько автомобилей. Баярд слез, и негр подал ему мешок. – Премного благодарен, – сказал ему Баярд. – Прощай. – Прощайте, белый человек. В зале ожидания горела докрасна раскаленная печка, вокруг толпились веселые люди в лоснящихся меховых шубах и в пальто, но заходить ему не хотелось. Прислонив мешок к стене, он зашагал по платформе, стараясь согреться. Вдоль путей с обеих сторон ровным светом горели зеленые огни стрелок; на западе, над самыми верхушками деревьев, словно электрическая лампочка в стеклянной стене, мерцала вечерняя звезда. Он шагал взад-вперед, заглядывая сквозь светившиеся красноватым светом окна в зал ожидания для белых, где в праздничном воодушевлении беззвучно жестикулировали веселые люди в шубах и в пальто, и в зал ожидания для негров, где пассажиры, тихонько переговариваясь, терпеливо сидели в тусклом свете вокруг печки. Повернув туда, он вдруг услышал, как в темном углу возле двери кто-то застенчиво и робко проговорил: «С рождеством, хозяин». Не останавливаясь, он вытащил из кармана монету. На площади снова раздался глухой взрыв фейерверка, в небо дугою взмыла ракета; мгновенье провисев в воздухе, она раскрылась, словно кулак, беззвучно растопырив бледнеющие золотые пальцы в спокойной синеве небес. Наконец подошел поезд, со скрежетом остановились вагоны с ярко освещенными окнами, Баярд взял свой мешок и среди веселой ватаги, которая громко прощалась, посылая приветы и поручения отсутствующим, поднялся в вагон. Небритый, в исцарапанных сапогах, в грязных военных брюках, в потрепанной дымчатой твидовой куртке и измятой фетровой шляпе, он нашел свободное место и поставил под ноги кувшин. ЧАСТЬ ПЯТАЯ 1 «…А поскольку сущность весны – это одиночество, легкая грусть и чувство некоторого разочарования, я полагаю, что очищение переживается значительно острее, если для большей полноты ко всему этому добавить еще и известную долю ностальгии. Когда я дома, мне всегда приходят на память яблони, или зеленые лужайки, или цвет моря где-нибудь в далеких краях, и я предаюсь грусти оттого, что не могу находиться везде одновременно, и еще оттого, что в одной весне нельзя изведать все вместе, сразу, как уста всех женщин мира у Байрона[81]. Но теперь я, кажется, обрел цельность и сосредоточился на одном вполне определенном предмете, что, очевидно, свидетельствует в мою пользу». Перо Хореса остановилось, сам оп вперил взор в страницу, испещренную его почти совершенно неразборчивыми каракулями, а изысканные слова, которые он только что написал, все еще звучали в его мозгу, причудливо и немного грустно, между тем как он сам покинул свой письменный стол, и комнату, и город, и всю ту грубую, крикливую новую обстановку, в которую забросила его судьба, и его неуемная фантастическая ущербность уже опять беспрепятственно витала в пустынных запредельных далях, соединив там воедино все свои несовместимые элементы. На толстых плетях, увивавших карнизы веранды, уже, наверно, набухают сиреневые бутоны, и он без всякого усилия ясно увидел знакомую лужайку под виргинскими можжевельниками, сверкающую белыми и желтыми звездами нарциссов и жонкилей, между которыми в ожидании своей очереди зацвести стоят высокие гладиолусы. Но тело его оставалось недвижимым, и рука с остановившимся пером замерла на исписанном листе. Бумага лежала на желтой полированной поверхности его нового письменного стола. Стул, на котором он сидел, тоже был новый, как и вся комната с ее мертвенно-белыми стенами и панелями под дуб. Целый день в ней палило солнце, не умеряемое никакими шторами. Ранней весною это было даже приятно, как, например, сейчас, когда солнечные лучи вливались в комнату через выходившее на запад окно, освещая письменный стол, на котором цвел белый гиацинт в глазурованном глиняном горшке. Задумчиво глядя в окно на толевую крышу, как губка, впитывавшую и излучавшую зной, за которой, прислонясь к кирпичной стене, стояла кучка усыпанных жалкими цветками адамовых деревьев, Хорес со страхом думал о ясных летних днях, когда солнце будет раскалять крышу прямо у него над головой, и вспоминал темный затхлый кабинет в своем доме, где всегда тянуло ветерком, где сомкнутыми рядами стояли нетронутые пыльные книги, которые даже в самые знойные дни, казалось, излучали прохладу и покой. И, думая обо всем этом, он снова отвлекся от той вульгарной новой обстановки, в которой пребывало его тело. Перо опять задвигалось по бумаге. «Вероятно, для множества людей, которые ютятся в темных норах, как кроты, или живут, как совы, не нуждаясь даже в пламени свечи, сила духа – в конечном счете всего лишь жалкая имитация чего-то действительно ценного. Но не для тех, кто носит мир в себе, подобно пламени свечи, несущему свет. Я всегда был во власти слов, но мне кажется, что, слегка обманув собственную трусость, я могу даже придать ей некоторую уверенность. Полагаю, что ты, как всегда, не сможешь прочитать это письмо, а если даже ты его прочтешь, оно тебе ничего не скажет. Но все равно ты выполнишь свое предназначенье, о целомудренная дева тишины»[82]. «Ты была счастливее в своей клетке, правда?» – подумал Хорес, читая написанные им слова, в которых он, как обычно, перемывал косточки одной женщины в доме другой. В комнату внезапно ворвался легкий ветерок; он принес с собой чуть сладковатый запах белой акации; бумага на столе зашевелилась, он встрепенулся и, как человек, внезапно пробудившийся от сна, посмотрел на часы, сунул их на место и стал быстро писать дальше: «Мы очень довольны, что маленькая Белл с нами. Ей здесь нравится; в соседнем доме целая орава белобрысых девчушек с косичками мал мала меньше, перед которыми маленькая Белл, по правде говоря, немножко задирает мое, она им покровительствует, как, впрочем, ей и надлежит по праву старшинства. Когда в доме есть дети, вое выглядит совершенно иначе. Очень жаль, что они не предусмотрены в квартирах, которые сдаются внаем. Особенно такие, как маленькая Белл – серьезная, лучезарная, как-то удивительно рано и быстро развившаяся. Но ведь ты ее почти не знаешь. Мы оба очень довольны, что она с нами. Я думаю, что Гарри…» Перо остановилось, и, не выпуская его из поднятой руки в поисках слов, которые так редко от него ускользали, Хорес вдруг понял, что говорить неправду о других можно, легко и быстро импровизируя, тогда как неправда, сказанная о самом себе, требует и осмотрительности и тщательного выбора выражений. Потом он снова посмотрел на часы, вычеркнул последнюю фразу, добавил: «Белл шлет тебе привет, о Безмятежная», промокнул письмо, сложил его, быстро сунул в конверт, надписал адрес, наклеил марку, встал и взял шляпу. Если побежать бегом, можно еще успеть к четырехчасовому. 2 В январе мисс Дженни получила от Баярда открытку из Тампико[83], месяц спустя пришла телеграмма из Мехико-сити с просьбой выслать ему туда денег. И это было последним признаком, что он собирается провести в каком-либо месте столько времени, сколько нужно для получения вестей из дому; хотя иногда в присущей ему мрачной и грубой манере он яркими аляповатыми открытками извещал их о том, где побывал. В апреле получилась открытка из Рио, затем последовал долгий промежуток, в течение которого можно было подумать, что он окончательно исчез; и мисс Дженни с Нарциссой спокойно провели это время дома, сосредоточив все свои помыслы на будущем младенце, коего мисс Дженни уже заранее окрестила Джоном. Мисс Дженни считала, что старый Баярд надсмеялся над ними, что он изменил своим предкам и романтическому ореолу фамильного рока, скончавшись, как она выразилась, по сути дела, «шиворот-навыворот». И так как из-за этого он впал у нее в немилость, а молодой Баярд пребывал в нетях, находясь, так сказать, между небом и землей, она стала все чаще и чаще говорить о Джоне. Вскоре после смерти старого Баярда, внезапно охваченная желанием рыться во всевозможной рухляди – она называла это зимней уборкой, – она нашла среди реликвий матери близнецов миниатюрный портрет Джона, сделанный одним нью-орлеанским художником, когда мальчикам было восемь лет. Мисс Дженни вспомнила, что в то время были сделаны портреты обоих братьев, и ей казалось, что после смерти их матери она спрятала их вместе. Однако второй портрет так и не нашелся. Поэтому она предоставила Саймону приводить в порядок учиненный ею разгром, а сама понесла портрет вниз, в кабинет, где сидела Нарцисса, и обе принялись его рассматривать. Даже в этом раннем возрасте волосы у него были густого рыжевато-коричневого оттенка и притом довольно длинные. – Я помню тот день, когда они первый раз вернулись домой из школы. Оба в крови, как дикие кабаны, – после драки с другими мальчиками, которые сказали, что они похожи на девчонок. Мать умыла их, приласкала, но им было не до нее – они хвастались своими подвигами перед Баярдом и Саймоном. «Вы бы только на них поглядели», – твердил Джон. Баярд, конечно, рассвирепел и сказал, что это позор – выпускать мальчишку на улицу с длинными локонами, и наконец заставил бедную женщину согласиться, чтобы Саймон их остриг. И знаете что? Ни тот, ни другой не позволили даже притронуться к своим волосам. Кажется, в школе осталось еще несколько мальчишек, которых они не успели отколотить, а они решили заставить всю школу признать, что, если им нравится, они могут носить волосы хоть до пят. И наверняка им это удалось, потому что после нескольких кровавых побоищ они в один прекрасный день вернулись наконец домой без свежих ран и тогда разрешили Саймону остричь им волосы, а их мать сидела в гостиной за роялем и плакала. И это было в последний раз – в здешней школе они больше не дрались. А почему они дрались, когда уехали отсюда в университет, я не знаю, но причина у них всегда находилась. В конце концов нам пришлось их разлучить, и из Виргинии, где учились оба, перевести Джонни в Принстон[84]. Тогда они бросили жребий или устроили еще что-то в этом роде, наверно, для того, чтобы решить, которого из них исключат раньше, и когда Джонни проиграл, стали примерно раз в месяц встречаться в Нью-Йорке. Я нашла у Баярда в столе письма, которые начальник нью-йоркской полиции писал профессорам Принстонского и Виргинского университетов с просьбой не пускать их больше в Нью-Йорк. Эти письма профессора переслали нам. А однажды Баярду пришлось за какие-то их проделки уплатить полторы тысячи долларов не то какому-то полицейскому, не то официанту. Мисс Дженни продолжала говорить, но Нарцисса ее не слушала. Она рассматривала лицо на миниатюре. Лицо, смотревшее на нее, было лицом ребенка и в то же время лицом Баярда, но в нем уже угадывалось не мрачное высокомерие, так хорошо ей знакомое по лицу мужа, а нечто глубоко искреннее, непосредственное, нечто теплое, открытое и щедрое, и когда Нарцисса сидела, держа в руке маленький овальный медальон, с которого на нее серьезно смотрели спокойные голубые глаза, а лицо, окаймленное золотистыми кудрями с гладкой кожей и детским ртом, светилось таким мягким, веселым и безыскусным сияньем, перед ней с небывалой доселе ясностью раскрылась слепая трагедия человеческой жизни. Нарцисса сидела неподвижно – мисс Дженни думала, что она просто смотрит на медальон, а между тем она со всею силой пробудившейся душевной стойкости лелеяла ребенка у себя под сердцем; казалось, она уже различала черную тень рока, который сама на себя навлекла и который в ожидании своего часа притаился рядом с ее стулом. «Нет, нет», – со страстным протестом шептала Нарцисса, обволакивая будущего ребенка волнами той силы, что с каждым днем все выше поднималась в ее душе и теле, и расставляя на своих крепостных стенах непобедимые гарнизоны. Она даже радовалась, что мисс Дженни показала ей портрет, – ее предостерегли, и она теперь вооружена. Мисс Дженни между тем продолжала называть ребенка Джоном и вспоминать разные забавные случаи из детства того, другого Джона, пока Нарцисса наконец поняла, что она их путает, и с ужасом обнаружила, что мисс Дженни стареет и что в конце концов даже ее неукротимое старое сердце начинает понемногу сдавать. Открытие это ее ужаснуло – ведь дряхлость никак не ассоциировалась для нее с мисс Дженни, с сухопарой, стройной, подвижной, непреклонной и доброй мисс Дженни, распоряжавшейся в доме, который никогда ей не принадлежал, в который ее насильственно пересадили, с корнем вырвав из родной земли в том далеком краю, где нравы, обычаи и даже самый климат так разительно отличались от здешних, в доме, в котором она поддерживала порядок с неиссякаемой энергией при помощи одного-единственного, безответственного, как малое дитя, глупого старого негра. И тем не менее она продолжала поддерживать порядок в доме, словно и старый Баярд, и молодой Баярд все еще в нем жили. Но вечерами, когда они обе сидели у огня в кабинете, а время неуклонно двигалось вперед и в комнату уже опять вливался вечерний воздух, напоенный густым и пряным ароматом белых акаций, пеньем пересмешников и вечным лукавством вновь народившейся проказницы весны, когда наконец даже мисс Дженни признала, что больше незачем растапливать камин, – теперь, когда они беседовали, Нарцисса стала замечать, что она уже не вспоминает о своем далеком девичестве и о Джебе Стюарте с его алым шарфом, мандолиной и увитым гирляндами гнедым конем, а что ее воспоминания простираются не дальше того времени, когда Баярд и Джон были детьми. Казалось, будто жизнь ее, подходя к концу, устремлена была не в будущее, а в прошлое – подобно нити, которую наматывают обратно на катушку. И Нарцисса вновь обрела безмятежный покой – заранее предупрежденная об опасности, она сидела в своих бастионах и слушала мисс Дженни, более чем когда-либо прежде преклоняясь перед неукротимой силою духа, который, вселившись в тело женщины, достался в наследство легкомысленным и безрассудным мужчинам, очевидно, с одною лишь целью заботливо подвести этих мужчин к их ранней насильственной смерти в период истории, когда ее муж и братья погибли в одном и том же бесполезном крушенье людских начинаний; когда, словно в каком-то кошмаре, не проходящем ни во сне, ни наяву, основы ее жизни поколебались, а корни были в буквальном смысле слова вырваны из той земли, где, уповая на чистоту человеческих побуждений, спали вечным сном ее предки, – в период, когда сами эти мужчины, несмотря на всю свою надменную и дерзкую беспечность, непременно дрогнули бы, если бы роль их была лишь пассивной, а уделом их было одно ожиданье. И Нарцисса думала о том, насколько эта доблесть, никогда не опускавшая клинка пред недоступным для меча врагом, и эта безропотная стойкость никем не воспетых (и, увы, неоплаканных) женщин возвышеннее, чем затмивший их мишурный и бесплодный блеск мужчин. «И вот теперь она стремится сделать меня одной из этих женщин, стремится сделать из моего ребенка еще одну из тех ракет, что на мгновенье вспыхивают в небе и тотчас угасают». Не она вновь погрузилась в свою безмятежность, и по мере того, как приближался срок, дни ее все больше и больше сосредоточивались, а голос мисс Дженни превращался всего лишь в звук – утешительный, но лишенный смысла. Каждую неделю она получала эксцентричные, утонченно остроумные письма от Хореса, но и их она читала с невозмутимой отчужденностью – то есть читала то, что ев удавалось расшифровать. Писания Хореса всегда казались ей непонятными, и даже те их части, которые удавалось расшифровать, ничего ей не говорили. Впрочем, она знала, что этого он и ожидал. Но вот уже весна окончательно вступила в свои права. Ежегодные весенние пререкания мисс Дженни с Айсомом начались снова и яростно, хотя и безобидно, шли своим чередом под окном у Нарциссы. Они достали из погреба луковицы тюльпанов, с помощью Нарциссы высадили их в грунт, вековали остальные клумбы, распеленали розы и пересаженный жасмин. Нарцисса съездила в город и увидела, что на заброшенное лужайке расцвели первые жонкили – совсем как в те дни, когда она и Хорес еще жили дома; и она послала ему ящик жонкилей, а потом нарциссов. Но когда зацвели гладиолусы, она уже почти не выходила из дому и только под вечер гуляла с мисс Дженни по цветущему саду, наполненному пеньем пересмешников и запоздалых дроздов, по длинным аллеям, где медленно и неохотно сгущались сумерки, и мисс Дженни все толковала ей о Джоне, путая еще не родившегося младенца с покойником. В начале июня они получили от Баярда письмо с просьбой выслать ему денег в Сан-Франциско, где он наконец ухитрился стать жертвой ограбления. Деньги мисс Дженни отправила. «Возвращайся домой», – телеграфировала она ему тайком от Нарциссы. – Ну, теперь-то уж он вернется, – сказала она. – Вот увидишь. Хотя бы для того, чтобы заставить нас поволноваться. Но прошла неделя, а он все не приезжал, и тогда мисс Дженни послала ему срочную телеграмму-письмо. Не когда эту телеграмму передавали, Баярд был в. Чикаго, а когда она пришла в Сан-Франциско, он сидел среди саксофонов, накрашенных дам и их пожилых мужей за столом, который был беспорядочно уставлен грязными бокалами, залит виски и усыпан пеплом от сигарет, в обществе двоих мужчин и девицы. Один из мужчин был в форме армейского пилота с эмблемой в виде крыльев. Второй, коренастый, с седыми висками и безумными глазами фанатика, был одет в потертый серый костюм. Девица, высокая и стройная, казалось, состояла из одних длинных ног; у нее были ярко накрашенные губы, холодные глаза и сверхмодное бальное платье, и, когда еще двое мужчин подошли и обратились к Баярду, она с плохо скрытой настойчивостью уговаривала его выпить. Сейчас она танцевала с летчиком, то и дело оглядываясь на Баярда, который не переставая пил, между тем как человек в потертом костюме что-то ему втолковывал. – Я его боюсь, – твердила девица. Человек в потертом костюме говорил, с трудом сдерживая возбуждение; сложив две салфетки в узкие ленты, он пытался что-то наглядно объяснить, и на фоне бессмысленного рева барабанов и труб голос его звучал настойчиво и хрипло. Вначале Баярд, пристально глядя на собеседника своим мрачным взглядом, еще кое-как прислушивался, но теперь он уставился в противоположный конец зала и вовсе перестал обращать на него внимание. Рядом с ним стояла бутылка, и он все время пил виски с содовой. Рука у него была еще твердой, но по лицу разлилась смертельная бледность, он был совершенно пьян, и, то и дело оглядываясь на него, девица твердила своему партнеру: – Говорю вам, что я его боюсь. Господи, когда вы с вашим другом к нам подошли, я уже совсем не знала, что и делать. Обещайте, что вы не уйдете и не оставите меня с ним. – Это ты-то боишься? – с издевкой спросил летчик, однако все же оглянулся и посмотрел на бледное надменное лицо Баярда. – Он же совсем ручной, тебе ничего не стоит с ним справиться. – Вы его не знаете, – сказала девица, хватая его за руку и прижимаясь к нему дрожащим телом. Плечо его напряглось, а рука, лежавшая у нее на спине, опустилась чуть пониже, и, хотя они были зажаты в шаркающей ногами толпе танцующих, и потому их не было видно, он быстро и опасливо проговорил: – Спокойно, малютка, он смотрит в нашу сторону. Два года назад я видел, как он выбил два зуба австралийскому капитану, который всего-навсего пытался заговорить с его девушкой в одном лондонском кабаке. – Они продвигались дальше, пока не очутились на противоположной от оркестра стороне зала. – Чего ты боишься? Он же не индеец; сиди тихо, и он тебя не тронет. Он парень что надо. Я его давно знаю и видел его в таких местах, где плохих не бывает, можешь мне поверить. – Вы не знаете, – повторяла она. – Я… Оркестр взревел и умолк; в неожиданно наступившей тишине за ближним столиком резко прозвучал голос человека в потертом костюме: «Мне только удалось заставить одного из этих жалких трусов летчиков…» Голос его снова потонул в какофонии пьяных выкриков, визгливого женского смеха и скрежета передвигаемых по полу стульев, но когда они подошли к столику, человек в потертом костюме все еще говорил, сдержанно, но отчаянно жестикулируя, тогда как Баярд, не сводя глаз с противоположного конца зала, беспрерывно пил. Девица схватила летчика за руку. – Вы должны помочь мне напоить его до потери сознания, – взмолилась она. – Говорю вам, я боюсь с ним ехать. – Напоить Сарториса до потери сознания? Еще не родился тот мужчина, который бы это сумел, а женщина тем более. Ступай-ка ты обратно в детский сад, малютка. – Однако, убедившись в ее полной искренности, он все-таки спросил: – Послушай, а что он тебе сделал? – Не знаю. Он может что угодно сделать. Когда мы ехали сюда, он бросил пустую бутылку в регулировщика. Вы должны… – Тихо! – скомандовал летчик. Человек в потертом костюме умолк и с досадой поднял голову. Баярд все еще не сводил взгляда с противоположного конца зала. – Там зять, – сказал он, медленно и старательно выговаривая слова. – Не разговаривает с семейством. Зол на нас. Отбили у него жену. Все обернулись и посмотрели в ту сторону. – Где? – спросил летчик и подозвал официанта. – Поди сюда, Джек. – Вон тот, с бриллиантовой фарой, – сказал Баярд, – Ничего парень. Но говорить с ним я не стану. Еще в драку полезет. К тому же с ним подруга. Летчик снова посмотрел в ту сторону. – Старикан какой-то, – сказал он, снова подозвал официанта и спросил девицу: – Еще коктейль? – Он взял бутылку, наполнил свой бокал, налил Баярду и посмотрел на человека в потертом костюме: – А ваш бокал где? Человек в потертом костюме досадливо отмахнулся. – Смотрите, – сказал он, снова хватаясь за салфетки. – Угол поперечного V увеличивается до определенной величины пропорционально давлению воздуха. Вследствие увеличения скорости. Понятно? Ну вот, а я хочу выяснить… – Расскажи это своей бабушке, приятель! – перебил его летчик. – Говорят, она два года назад купила аэроплан. Эй, официант! Баярд теперь мрачно смотрел на человека в потертом костюме. – Вы ничего не пьете, – сказала девица, толкая под столом летчика. – Верно, – подтвердил Баярд. – Почему ты не хочешь летать на его катафалке, Мониген[85]? – Я? – Летчик опустил бокал на столик. – Черта с два. У меня в будущем месяце отпуск. Выпьем до дна, и дело с концом! – добавил он, снова поднимая бокал. – Ладно, – согласился Баярд, не дотрагиваясь до своего бокала. Лицо у него опять побледнело и застыло, как металлическая маска. – Говорю вам, что никакой опасности нет, если только не превысить предельную скорость, которую я вам назову, – с горячностью продолжал человек в потертом костюме. – Я испытал крылья под нагрузкой, оценил подъемную силу и проверил все цифры, и теперь вам остается только… – Разве вы не хотите с нами выпить? – настаивала девица. – Разумеется, хочет, – сказал летчик. – Слушай, ты помнишь ту ночь в Амьене, когда этот верзила ирландец Комин расколошматил весь кабак «Клош-Кло» и забрал свисток у парня из военной полиции? Человек в потертом костюме сидел за столом и разглаживал лежавшие перед ним салфетки. Потом он снова разразился речью, и в его хриплом голосе звучала безумная напряженность отчаяния: – Я работал день и ночь, я выпрашивал и брал в долг, и теперь, когда у меня есть машина и государственный инспектор, я не могу провести испытание из-за того, что вы, жалкие трусы пилоты, не желаете поднять ее в воздух. Просто шайка бездельников – сидите на крышах отелей, лакаете виски и за это получаете летные. И вы еще кичитесь своей храбростью! Мы, мол, заморские авиаторы. Ничего удивительного, что немцы… – Заткнитесь, – без всякой злобы, спокойным и ровным голосом сказал ему Баярд. – Вы ничего не пьете, – повторила девица. – Выпейте, пожалуйста. Она подняла его бокал, пригубила и протянула ему. Баярд обхватил ее руку вместе с бокалом и, не выпуская, снова уставился в противоположный конец зала. – Не зять, – проговорил он. – Муж жены зятя. Нет. Муж жены брата жены. Жена была любовницей брата жены. Теперь поженились. Толстуха. Везет человеку. – Чего ты там болтаешь? – спросил его летчик. – Давай лучше выпьем. Девица отодвинулась от Баярда на расстояние вытянутой руки. Другой рукой она подняла свой бокал и кокетливо улыбнулась ему короткой испуганной улыбкой. Он не выпускал ее руки из своих твердых пальцев и медленно тянул ее к себе. – Не надо, – прошептала она, глядя на него широко открытыми глазами. – Пустите. Она поставила бокал и второй рукой попыталась разжать его пальцы. Человек в потертом костюме изучал сложенные салфетки, летчик сосредоточенно пил. – Пустите, – снова прошептала девица. Тело ее изогнулось, она поспешно выбросила вперед руку» чтобы Баярд не стащил ее со стула, и несколько секунд они смотрели друг на друга – она с немым ужасом, он холодно и мрачно, с застывшим, словно маска, лицом. Потом он выпустил се руку и оттолкнул назад свой стул. – Эй вы, пошли, – сказал он человеку в потертом костюме. Вытащив из кармана пачку банкнотов, он положил одну на стол возле девицы. – Этого тебе хватит, чтобы добраться до дому. Она терла запястье и молча на него смотрела. Летчик скромно изучал дно своего бокала. – Ну, пошли же, – снова сказал Баярд человеку в потертом костюме. Тот встал и последовал за ним. В маленькой нише сидел Гарри Митчелл. Его столик тоже был уставлен бутылками и бокалами; он сидел сгорбившись, с закрытыми глазами, а на его голове, освещенной электрической свечою, блестели розовые капли пота. Женщина, сидевшая с ним рядом, обернулась и отчаянным взглядом посмотрела на Баярда. Возле их столика стоял официант с головой монаха, и, проходя мимо, Баярд заметил, что в галстуке Гарри уже не было бриллианта, услышал их приглушенные сердитые голоса и увидел, что они выхватывают друг у друга какой-то лежащий на столе предмет, благопристойно скрытый от посторонних глаз их спинами. Когда он со своим спутником был уже у самых дверей, женщина в ярости разразилась было грязными ругательствами, но ее резкий истерический визг тотчас прервался, словно кто-то зажал ей рот рукой. На следующий день мисс Дженни поехала в город и послала Баярду еще одну телеграмму. Но когда эту телеграмму передавали, он сидел в аэроплане на гудронированной взлетной дорожке государственного аэродрома в Дейтоне[86]; вокруг аэроплана, как сумасшедший, метался и суетился человек в потертом костюме, а рядом спокойно и безучастно стояла группа армейских пилотов. Машина внешне напоминала обыкновенный биплан, но между крыльями у нее не было стоек, а скреплялись они изнутри пружинами, и потому, когда она неподвижно стояла на земле, угол поперечного V был отрицательным. Теория состояла в том, что при горизонтальном полете угол поперечного V будет близок к нулю, а скорость будет наибольшей, тогда как на виражах из-за увеличения давления угол поперечного V автоматически возрастет, что приведет к увеличению маневренности. Кабина была сдвинута далеко к хвостовому оперению. – Значит, будет видно, как крылья начнут прогибаться, – сухо заметил летчик, который одолжил Баярду свой шлем и очки, сообщив при этом, что они старые. Баярд посмотрел на него равнодушно, без тени юмора. – Послушай, Сарторис, – сказал тот, – не лезь ты в этот гроб. Эти типы каждую неделю привозят сюда какую-нибудь штуку, которая якобы совершит переворот в авиации, какой-нибудь капкан, который отлично летает… на бумаге. Уж если командир не дает ему летчика – а ты ведь знаешь, что мы испытываем любой ящик, если только к нему приделан пропеллер, – можешь держать пари, что авария обеспечена. Однако Баярд, захватив шлем и очки, направился к ангару. Летчики последовали за ним и, пока мотор прогревался, с мрачным выражением на обветренных лицах молча стояли вокруг. Когда Баярд влез в кабину и надел очки, летчик, который ему их дал, подошел и положил ему на колени какой-то предмет. – Вот, возьми, – отрывисто сказал он. Это была женская подвязка. Баярд взял ее и возвратил хозяину. – Она мне не понадобится, – сказал он. – Но все равно спасибо. – Ну, что ж. Дело твое. Но помни, что если ты позволишь машине пойти носом книзу, от нее останутся одни колеса. – Знаю, – отвечал Баярд. – Буду держать нос кверху. Изобретатель снова подбежал к нему, продолжая что-то объяснять. – Да, да, – нетерпеливо отмахнулся от него Баярд. – Вы мне все это уже говорили. Контакт. Механик провернул винт. Пока машина двигалась к центру поля, изобретатель все еще держался за край кабины и что-то кричал. Скоро ему пришлось пуститься бегом, но он не отставал, по-прежнему продолжая кричать, и тогда Баярд прибавил газ. Когда он был уже на краю поля и разворачивал машину навстречу ветру, изобретатель мчался к нему, махая рукой. Баярд дал полный газ, машина рванулась вперед, и, когда она проносилась через центр поля мимо изобретателя, хвост подняло кверху, и аэроплан длинными скачками понесся по полю, а когда скачки прекратились, перед Баярдом промелькнул изобретатель, который, разинув рот, бешено размахивал обеими руками. Концы крыльев, начиная от У-образных стоек шасси, судорожно раскачивались, но Баярд, осторожно маневрируя, набирал высоту. Он понял, что существует определенная скорость, выше которой он, вероятно, лишится несущей поверхности. Поднявшись почти на две тысячи футов, он начал делать поворот и, управляя элеронами, обнаружил, что угол поперечного V внутренней плоскости уменьшился, а внешней – удвоился, и началось такое бешеное скольжение, в какое он не попадал со времен войны. Машина не просто скользила вбок – хвост задрался кверху, как у ныряющего кита, а стрелка указателя скорости подскочила на тридцать миль выше предела, который назвал ему изобретатель. Аэроплан теперь летел обратно к полю в глубоком пике, и Баярд взял ручку па себя. Концы крыльев круто прогнулись, и, чтобы не дать им окончательно оторваться, он толкнул ручку вперед, понимая, что только благодаря большой скорости пикирования аэроплан не падает на землю, как вывернутый наизнанку зонтик. А скорость все увеличивалась, он уже пролетел посадочный знак на высоте меньше тысячи футов. Он снова потянул на себя ручку, концы крыльев снова прогнулись кверху, и тогда он толкнул ручку от себя, чтобы удержать скорость, и снова попал в такое же бешеное скольжение. Хвост снова описал дугу и стремительно взмыл кверху, но на этот раз крылья не выдержали, и, когда обломок одного из них с размаху пронесся мимо и врезался в хвост, напрочь отрубив и его, Баярд машинально втянул голову в плечи. 3 В этот день у Нарциссы родился ребенок, а назавтра Саймон отвез мисс Дженни в город, высадил ее у телеграфной конторы, легонько и незаметно натянув вожжи, заставил лошадей картинно закусывать удила и вскидывать головы, а сам, в необъятном пыльнике и цилиндре, каким-то непонятным способом ухитрился, сидя на козлах, изобразить прогуливающегося спесивого щеголя. В таком виде и застал его доктор Пибоди, который в своем измятом альпаговом пальто шел по освещенной июньским солнцем улице с газетой в руках. – Ты похож на лягушку, Саймон, – сказал он. – Где мисс Дженни? – Да, сэр, – согласился Саймон. – Да, сэр. Они нынче ликуют и радуются. Маленький хозяин родился. Да, сэр, маленький хозяин родился, и теперь опять вернутся старые времена. – Где мисс Дженни? – нетерпеливо повторил доктор Пибоди. – Она там, шлет телеграмму этому мальчишке, чтоб он возвращался сюда, где ему место. Доктор Пибоди отвернулся, и Саймон, несколько обескураженный его равнодушием перед лицом столь важных событий, удивленно на него посмотрел. – Ведет себя совсем как белая шваль, – презрительно рассуждал он вслух. – Ну и пускай себе, теперь мы их всех расшевелим. Да, сэр, опять настает доброе старое время, и это уж точно. Как при мистере Джоне, когда полковник был молодым и все негры пришли на лужайку перед домом пожелать доброго здоровья миссис и маленькому хозяину. Глядя вслед входившему в контору доктору Пибоди, он сквозь зеркальное окно увидел, как тот подошел к мясе Дженни, которая стояла возле стойки со своей телеграммой. «Немедленно приезжай домой к своей семье идиот несчастный или я велю тебя арестовать», – гласила телеграмме, написанная ее твердым, ясным почерком. – Здесь больше десяти слов, – сказала она телеграфисту, – но сегодня это не имеет значения. Теперь-то он вернется, уж будьте уверены. А если нет, я отправлю За ним шерифа, и это так же верно, как то, что его зовут Сарторис. – Да, мэм, – сказал телеграфист. Когда он прочитал эту телеграмму, ему явно стало не по себе, он поднял голову и хотел было что-то сказать, но мисс Дженни заметила его смущение и быстро повторила вслух текст. – Если хотите, можете выразиться покрепче, – добавила она. – Да, мэм, – снова сказал телеграфист, нырнул, скрылся за своей конторкой, и мисс Дженни с растущим любопытством и нетерпением перегнулась через стойку и, держа в руке серебряный доллар, наблюдала, как он три раза подряд в каком-то мучительном смятении пересчитал слова. – В чем дело, молодой человек? – сердито спросила она. – Надеюсь, правительство не запрещает упоминать в телеграммах новорожденных младенцев? Телеграфист поднял на нее глаза. – Да, мэм, все в порядке, – выговорил он наконец, и она дала ему доллар, и в то самое время, когда он сидел, держа монету в руке, а мисс Дженни с еще большей досадой на него смотрела, доктор Пибоди вошел в контору и взял ее за руку. – Пойдемте отсюда, Дженни, – сказал он. – Доброе утро, – отозвалась она, оборачиваясь на его голос. – Наконец-то вы явились, Люш. Уже столько лет вы принимаете Сарторисов, а теперь вдруг на целый день опоздали. Как только я заставлю этого идиота вернуться домой, снова настанет доброе старое время, как выражается Саймон. – Да. Саймон мне сказал. Идемте. – Дайте мне получить сдачу, – Она опять повернулась к стойке, за которой стоял телеграфист, держа в одной руке телеграмму, а в другой серебряный доллар. – Что такое, молодой человек? Надеюсь, доллара достаточно? – Да, мэм, – повторил он, обратив встревоженный немой взгляд на доктора Пибоди. Доктор Пибоди протянул свою толстую руку и забрал у него телеграмму вместе с монетой. – Идемте, Дженни, – повторил он. Секунду мисс Дженни стояла неподвижно. Одетая в черное шелковое платье, в черной шляпке, плотно надвинутой на голову, она смотрела на него проницательными старыми глазами, которые видели так много и так ясно. Потом твердым шагом направилась к двери, вышла па улицу, дождалась его и недрогнувшей рукой взяла сложенную газету, которую он ей дал. АВИАТОР ИЗ МИССИСИПИ – гласил напечатанный заглавными буквами скромный заголовок, и она тотчас вернула доктору газету, достала из-за пояса маленький тонкий носовой платочек и вытерла им пальцы. – Мне незачем это читать, – сказала она. – Они попадают в газеты всегда по одному только поводу. Я знаю, что он был где-то, где ему вовсе не следовало быть, и делал что-то, к чему не имел ни малейшего касательства. – Да, – сказал доктор Пибоди. Он подвел ее к коляске и, когда она поднималась на подножку, неуклюже поддержал обеими руками. – Не трогайте меня, Люш, – отрезала она. – Я не калека. Но он поддерживал ее под локоть своей огромной ласковей ручищей и, пока она садилась, а Саймон полотняным пологом укутывал ей колени, с непокрытой головой стоял рядом. – Возьмите, – сказал он, протягивая ей серебряный доллар. Мисс Дженни положила монету в сумочку, щелкнула замком и снова вытерла пальцы носовым платочком. – Ну, что ж, – сказала она и, помолчав, добавила: – Слава богу, это уже последний. Во всяком случае на некоторое время. Домой, Саймон. Саймон величественно восседал на козлах, но ввиду столь важных обстоятельств несколько смягчился. – Когда вы приедете поглядеть молодого хозяина, доктор? – Скоро, Саймон, – отозвался тот, и Саймон цокнул на лошадей, сдвинул шляпу набекрень и, небрежно помахивая кнутом, торжественно покатил прочь. Доктор Пибоди остался стоять на улице – бесформенная туша в потрепанном альпаговом пальто, со шляпой в одной руке и со сложенной газетой и желтым бланком неотправленной телеграммы в другой – и стоял так до тех пор, покуда стройная спина мисс Дженни и прямые несгибаемые поля ее шляпки не скрылись из виду. Но это был не последний. Неделю спустя рано утром в одной из негритянских хижин в городе нашли Саймона. Неведомая рука каким-то тупым орудием проломила его седую голову. – В чьем доме? – спросила мисс Дженни по телефону. «В доме женщины по имени Мелони Гаррис», – ответил голос. Мелони... Мел… Перед глазами мисс Дженни промелькнуло лицо Белл Митчелл, и она вспомнила молодую мулатку, чья кокетливая наколка, фартук, а также стройные блестящие икры придавали такую пикантность вечеринкам Белл и которая ушла от нее, чтобы открыть косметический салон. Мисс Дженни поблагодарила и повесила трубку. – Старый седой распутник, – сказала она, отправилась в кабинет Баярда и села. – Так вот на что пошли церковные деньги, которые он «дал взаймы». А я-то думала… Стройная, безукоризненно прямая, она сидела на стуле, праздно сложив на коленях руки. «Да, это действительно последний», – подумала она. Впрочем, нет, он ведь не совсем Сарторис, у него была хоть какая-то тень здравого смысла, тогда как остальные… – Пожалуй, мне пора немножко заболеть, – сказала мисс Дженни, которая не провела ни единого дня в постели с тех пор, как ей исполнилось сорок. И именно так она и поступила. Улеглась в постель, подложила под голову множество подушек, надела легкомысленный кружевной чепец и не разрешила звать никаких врачей, кроме доктора Пибоди, который явился с неофициальным визитом и в течение получаса покорно слушал, как больная вымещала на нем свою хандру и рецидив негодования из-за фиаско с мазью. Здесь же она ежедневно совещалась с Айсомом и Элнорой и в самые неожиданные минуты яростно обрушивалась на Айсома и Кэспи, которые торчали во дворе у нее под окном. Младенец и невозмутимая, увенчанная ярким тюрбаном гора, которая была к нему приставлена, тоже проводили большую часть дня в этой комнате; здесь же была Нарцисса, и все три женщины часами шушукались, совместно предаваясь некой оргии экстатического самоотречения, между тем как предмет оного спал, переваривая пищу, просыпался, заново наполнял свой желудок и снова засыпал. – Он безусловно Сарторис, – сказала мисс Дженни, – но только усовершенствованного образца. У него нет их безумного взгляда. Я думаю, тут все дело в имени Баярд[87]. Мы хорошо сделали, что назвали его Джонни. – Да, – промолвила Нарцисса, с тихой и безмятежной грустью глядя на спящего сына. И здесь мисс Дженни оставалась, пока не истекло ее время. Три недели. Она назначила дату заранее, еще до того как легла в постель, и стойко выдержала срок, отказавшись встать даже для того, чтобы присутствовать при крещении. Этот день пришелся на воскресенье. Был конец июня, и аромат жасмина ровными волнами вливался в окна. Нарцисса и кормилица в еще более ярком, чем обычно, тюрбане принесли к ней в комнату младенца, выкупанного, надушенного и облаченного в приличествующие церемонии одежды, а потом она услышала, как они уехали в коляске, и в доме опять стало тихо. Занавески мирно колыхались на окнах, и солнечный ветерок вносил в комнату мирные запахи лета и звуки – щебетанье птиц, воскресный звон колоколов и голос Элноры – слегка приглушенный по случаю ее недавней утраты, однако все еще мягкий и звучный. Занятая приготовлением обеда, она двигалась по кухне, напевая грустную бесконечную песню без слов, но, случайно обернувшись и увидев в дверях мисс Дженни, еще слабую, но, как всегда, тщательно одетую и прямую, мгновенно умолкла. – Мисс Дженни! Да что ж это такое! Ступайте обратно в постель. Позвольте, я вам помогу. Но мисс Дженни решительно продвигалась вперед. – Где Айсом? – Он в сарае. Ступаете обратно в постель. Я мисс Нарциссе скажу. – Оставь меня в покое, – заявила мисс Дженни. – Мне надоело сидеть дома. Я еду в город. Позови Айсома. Элнора все еще пыталась возражать, но мисс Дженни твердо стояла на своем, и Элнора подошла к дверям, кликнула Айсома и разразилась множеством зловещих предсказаний, но тут появился Айсом. – Вот, возьми, – сказала мисс Дженни, вручая ему ключи. – Выведи автомобиль. Айсом удалился, и мисс Дженни медленно последовала за ним. Элнора поплелась было следом, преисполненная мрачной заботливости, но мисс Дженни отправила ее обратно на кухню, перешла через двор и уселась в автомобиль рядом с Айсомом. – Смотри у меня, парень, будь осторожен, а не то я сама сяду за руль, – сказала она ему. Когда они добрались до города, на стройных шпилях, поднимавшихся среди деревьев к пухлым летним облакам, лениво звонили колокола. На окраине мисс Дженни велела Айсому свернуть в заросший травой переулок, и, проехав немного дальше, они вскоре остановились у железных ворот кладбища. – Хочу посмотреть могилу Саймона, – пояснила она. – В церковь я сегодня не пойду – я достаточно просидела в четырех стенах. От одной этой мысли она слегка оживилась, как мальчишка, сбежавший из школы. Негритянское кладбище располагалось за главным кладбищем, и Айсом повел мисс Дженни на могилу Саймона. Похоронное общество, членом которого был Саймон, позаботилось о его могиле, и теперь, через три недели после похорон, холмик все еще был покрыт венками, но цветы осыпались, и с мирно ржавеющих проволочных остовов свисала жалкая кучка поникших стеблей. Элнора или кто-то другой успели побывать здесь до мисс Дженни, и вокруг могилы неровными рядами были натыканы фарфоровые черепки и кусочки разноцветного стекла. – Я думаю, ему тоже надо поставить надгробный камень, – громко сказала мисс Дженни и, обернувшись, увидела, что обтянутые комбинезоном ноги Айсома лезут на дерево, вокруг которого с сердитыми криками мечутся два дрозда. – Айсом! – Да, мэм. – Айсом послушно соскочил на землю, и птицы выпустили в него последний залп истерической брани. Они вошли на кладбище для белых и теперь проходили между мраморными глыбами. На равнодушном камне были высечены хорошо знакомые ей имена и даты в их мирной суровой простоте. Кое-где памятники были увенчаны символическими урнами или голубками и окружены аккуратно подстриженным газоном; свежая зелень резко выделялась на фоне белого мрамора, синего неба с пятнами облаков и черных можжевельников, из которых доносилось бесконечное монотонное воркованье голубей. То тут, то там на бело-зеленом узоре пестрели еще не увядшие яркие цветы, и вот уже среди купы можжевельников появилась каменная спина Джона Сарториса и его надменно простертая рука, а за деревьями круто врезался в долину высокий отвесный обрыв. Могила Баярда тоже представляла собой бесформенную груду увядших цветов, и мисс Дженни велела Айсому собрать их и унести. Каменщики готовились выложить вокруг могилы бордюр, и неподалеку уже лежал прикрытый парусиной надгробный камень. Она подняла парусину и прочитала четкую свежую надпись: «БАЯРД САРТОРИС. 16 мая 1893 – 11 июня 1920». Это лучше. Просто. Теперь уже нет ни одного Сарториса, который мог бы выдумать что-нибудь витиеватое. Эти Сарторисы даже в земле не могут лежать спокойно, без тщеславия и спеси. Рядом с могилой стоял еще один надгробный камень, точно такой же, если не считать надписи. Но хотя в этой могиле не было праха, в надписи тоже безошибочно угадывался стиль Сар-торисов, и потому все вместе производило впечатление похвальбы в пустой церкви. Впрочем, здесь чувствовалось и что-то другое – казалось, будто веселый, бесшабашный дух юноши, который всегда высмеивал завещанное предками угрюмое напыщенное фанфаронство, даже несмотря на то что кости его покоились в неведомой могиле далеко за морем, каким-то образом сумел смягчить дерзкий жест, которым они его напутствовали: ЛЕЙТЕНАНТ ДЖОН САРТОРИС К.В.Ф. убит в бою 5 июля 1918 года «Я носил его на орлиных крыльях И принес его к Себе»[88]. Легкий ветерок, словно долгий вздох, прошелестел в можжевельниках, и ветви горестно закачались. Над неподвижными рядами мраморных глыб монотонно ворковали голуби. Айсом воротился и унес еще одну охапку увядших цветов. Надгробие старого Баярда тоже было скромным, ибо он появился на свет слишком поздно для одной войны и слишком рано для другой, и мисс Дженни подумала о том, какую злую шутку сыграло с Баярдом Провидение, сначала лишив его возможности стать головорезом, а потом отказав ему даже в привилегии быть похороненным людьми, которые могли бы сочинить и ему какой-нибудь панегирик. Разросшиеся можжевельники почти совсем закрыли могилы его сына Джона и невестки. Солнечный свет проникал к ним только редкими бликами, испещряя выветрившийся камень затейливым пунктирным узором, и надписи можно было разобрать лишь с большим трудом. Но мисс Дженни и так знала, что там написано, – ей было слишком хорошо знакомо всепоглощающее честолюбие, пагубное влияние и пример того, кто поработил их всех и придал этому месту, отведенному, казалось бы, для успокоения усталых людей, претенциозную торжественность, имевшую столько же общего с понятием смерти, сколько переплеты книг со шрифтом, которым они напечатаны, и рядом с ними надгробия их жен, которых они вовлекли в свою дерзновенную орбиту, несмотря на импозантные генеалогические ссылки, выглядели такими же скромными и незаметными, как песнь дроздов, живущих под гнездом орла. Он стоял на каменном пьедестале, в сюртуке, с непокрытой головой, чуть-чуть выдвинув вперед одну ногу и легонько опершись рукою о каменный пилон. Немного приподняв голову с тем выражением надменной гордости, которое с роковою точностью передавалось из поколения в поколение, он повернулся спиной ко всему миру, и его высеченные из камня глаза смотрели на равнину, где проходила построенная им железная дорога, на голубые неизменные холмы вдали и еще дальше, на бастионы самой бесконечности. Пьедестал и статуя были покрыты пятнами и щербинками от солнца и дождя, усыпаны иглами можжевельников, и хотя четкие буквы заросли плесенью, их все еще можно было разобрать: ПОЛКОВНИК ДЖОН САРТОРИС К.А.Ш.[89] 1823-1876 Солдат, государственный деятель, гражданин мира Всю жизнь свою отдав людскому просвещенью, Он жертвой пал неблагодарности людской. Остановись, сын скорби, вспомни смерть. Эта надпись вызвала смятение среди родственников убийцы, которые заявили формальный протест. Однако, уступая общественному мнению, старый Баярд все же отомстил: он приказал стесать строку: «Он жертвой пал неблагодарности людской» и ниже добавить: «Пал от руки Редлоу 4 сентября 1876 года». Мисс Дженни немного постояла, погрузившись в раздумье – стройная прямая фигура в черном шелковом платье и неизменной черной шляпке. Ветер долгими вздохами шелестел в можжевельниках, и ровные, как удары пульса, в солнечном воздухе без конца раздавались заунывные стенанья голубей. Айсом пришел за последней охапкою мертвых цветов; и, окидывая взором мраморные дали, на которые уже легли полуденные тени, она заметила стайку ребятишек – чувствуя себя несколько стесненно в ярких воскресных нарядах, они тихонько резвились среди невозмутимых мертвецов. Да, это был наконец последний – теперь уж все они собрались на торжественный конклав среди угасших отзвуков их необузданных страстей, средь праха, спокойно гнившего под сенью языческих символов их тщеславия и высеченных в долготерпеливом камне жестов, и, вспомнив, как Нарцисса однажды говорила о мире без мужчин, она подумала, что не там ли расположены тихие аллеи и мирная обитель тишины, но ответить на этот вопрос не смогла. Айсом вернулся, и, когда они двинулись к выходу, мисс Дженни услышала, что ее зовет доктор Пибоди. Он, как всегда, был в неизменных брюках из черного сукна, в лоснящемся альпаговом пальто и в бесформенной панаме. Его сопровождал сын. – Здравствуй, мальчик, – сказала мисс Дженни, протягивая руку молодому Люшу. У него были резкие, грубые черты, прямые черные волосы ежиком, спокойные карие глаза и большой рот, однако некрасивое, скуластое, доброе, насмешливое лицо сразу внушало доверие. Он был очень худ, небрежно одет, руки у него были огромные и костлявые, но этими руками он с ловкостью охотника, снимающего шкуру с белки, и с проворством фокусника делал тончайшие хирургические операции. Жил он в Нью-Йорке, где работал в клинике знаменитого хирурга, и раз, а то и два раза в год ехал тридцать шесть часов поездом, чтобы провести двадцать часов с отцом (все это время они днем гуляли по городу или разъезжали по окрестностям на старой покосившейся пролетке, а ночью сидели на веранде или у камина и беседовали), потом снова садился в поезд и через девяносто два часа после отъезда из Нью-Йорка был уже снова у себя в клинике. Ему было тридцать лет, он был единственным сыном женщины, за которой доктор Пибоди четырнадцать лет ухаживал, прежде чем смог на ней жениться. Было это в те дни, когда он прописывал лекарства и ампутировал конечности жителям всего округа, объезжая его на пролетке; часто после года разлуки он отправлялся за сорок миль к ней на свидание, но по дороге его перехватывали с просьбой принять роды или вправить вывихнутый сустав, и ей приходилось еще год довольствоваться наспех нацарапанной запиской. – Значит, ты снова приехал домой? – спросила мисс Дженни. – Да, мэм, и нашел вас такой же бодрой и прекрасной, как всегда. – У Дженни такой скверный характер, что однажды она просто высохнет и улетучится, – сказал доктор Пибоди. – Вы же знаете, что я не позволяю вам меня лечить, когда плохо себя чувствую, – отпарировала мисс Дженнн и, обращаясь к молодому Люшу, добавила: – А ты, конечно, ринешься назад на первом же поезде? – Да, мэм, боюсь, что так. Я еще не получил отпуска. – Ну, при таких темпах тебе придется провести его в богадельне. Почему бы вам обоим не приехать пообедать, чтоб он мог взглянуть на мальчика? – Я бы с удовольствием, – отвечал молодой Люш, – но поскольку у меня нет времени делать все, что я хочу, я попросту решил не делать ничего. К тому же сегодня мы будем ловить рыбу. – Да, – вставил отец, – и резать хорошую рыбу перочинным ножом, чтобы узнать, почему она плавает. Знаете, чем он занимался сегодня утром? Схватил того пса, которого Эйб ранил прошлой зимой, и так быстро содрал с его лапы повязку, что не только Эйб, но даже и сам пес очухаться не успели. Ты только забыл заглянуть поглубже и посмотреть, есть ли у него душа. – Вполне возможно, что она у него как раз и есть, – невозмутимо отозвался молодой Люш. – Доктор Строд производит опыты с электричеством, и он утверждает, что душа… – Чепуха! – перебила его мисс Дженни. – Дайте ему лучше банку мази Билла Фолза, пусть отвезет ее своему шефу. Однако мне пора, – добавила она, взглянув на солнце. – Если вы не желаете приехать на обед… – Спасибо, мэм, – отвечал молодой Люш, – Я привез его сюда показать эту вашу коллекцию. Мы не знали, что у нас такой голодный вид, – заметил его отец. – Ну что ж, на здоровье, – ответила мисс Дженни. Она пошла дальше, а отец с сыном стояли и смотрели ей вслед, пока ее стройная подтянутая спина не скрылась за можжевельниками. – И вот теперь появился еще один, – задумчиво сказал молодой Люш. – И этот тоже вырастет и будет держать своих родных в вечном страхе, пока ему наконец не удастся сделать то, чего они все от него ожидают. Впрочем, может быть, кровь Бенбоу будет хоть немного его сдерживать. Они ведь тихие люди… эта девушка… да и Хорес тоже… к тому же и воспитывать его будут одни только женщины. – Но кровь Сарторисов в нем тоже есть, – проворчал отец. Когда мисс Дженни вернулась домой, вид у нее был немного усталый, и Нарцисса попеняла ей и уговорила отдохнуть после обеда. Лениво ползущий день навеял на мисс Дженни сонливость, и когда тени начали удлиняться, ее разбудили доносившиеся снизу тихие звуки рояля. – Я проспала целый день, – в ужасе сказала она себе, но все-таки полежала еще немножко, между тем как на окнах легонько колыхались занавески, а звуки рояля поднимались в комнату вместе с запахом жасмина из сада и вечерним щебетаньем воробьев в ветвях шелковиц на заднем дворе. Она встала и, пройдя через прихожую, заглянула в комнату Нарциссы, где спал в колыбели ребенок. Рядом спокойно дремала кормилица. Мисс Дженни на цыпочках вышла, спустилась по лестнице, вошла в гостиную и выдвинула из-за рояля свой стул. Нарцисса перестала играть. – Вы отдохнули? – спросила она. – Сегодня вам еще не надо было выходить. – Чепуха! – возразила мисс Дженни. – Мне всегда бывает очень полезно посмотреть, как все эти напыщенные дурни лежат там под своими мраморными эпитафиями. Слава богу, что никому из них не удастся похоронить меня. Господь Бог, конечно, свое дело знает, но иногда, по правде говоря… Сыграй что-нибудь. Нарцисса тихонько коснулась клавиш, и мисс Дженни некоторое время сидела и слушала. Незаметно подкрадывался вечер, и в комнате все больше сгущались тени. За окном крикливо сплетничали воробьи. Ровный, как дыхание, в комнату вливался аромат жасмина, и вскоре мисс Дженни оживилась и заговорила о ребенке. Нарцисса продолжала тихонько играть; ее белое платье с черной лентой на поясе смутно светилось в полутьме, переливаясь как матовый воск. Аромат жасмина волна за волною вливался в окна; воробьи умолкли, и мисс Дженни, сидя в сумерках, все толковала о маленьком Джонни, а Нарцисса с увлечением играла, словно вовсе ее не слушая. Потом, не переставая играть и не оборачиваясь, она сказала: – Он вовсе не Джон. Он Бенбоу Сарторис. – Что? – Его зовут Бенбоу Сарторис, – повторила Нарцисса. Мисс Дженни с минуту сидела неподвижно. Из соседней комнаты доносились шаги Элноры, которая накрывала на стол к ужину. – Ты думаешь, это поможет? – спросила мисс Дженни. – Ты думаешь, что кого-нибудь из них можно переделать, если дать ему другое имя? Музыка все еще мягко звучала в сумерках; сумерки были населены призраками блистательных и гибельных былых времен. И если они были достаточно блистательными, среди них непременно оказывался один из Сарторисов, и тогда они непременно оказывались гибельными. Пешки. Однако Игрок и партия, которую Он разыгрывает… Впрочем, Он ведь должен называть свои пешки какими-то именами. Но быть может, Сарторис – это и есть сама игра – старомодная игра, разыгранная пешками, которые были сделаны слишком поздно и по старому мертвому шаблону, порядком наскучившему даже самому Игроку. Ибо в самом звуке этого имени таится смерть, блистательная обреченность, как в серебристых вымпелах, которые спускают на закате, как в замирающих звуках рога на пути в долину Ронсеваль[90]. – Ты думаешь, – повторила мисс Дженни, – что, если его зовут Бенбоу, он будет в меньшей степени Сарторисом, негодяем и дураком? Нарцисса продолжала играть, как будто совсем ее не слушая. Потом она обернулась и, не поднимая рук от клавиш, улыбнулась мисс Дженни – спокойно, задумчиво, с безмятежной и ласковой отчужденностью. За аккуратно причесанной поблекшей головою мисс Дженни недвижно висели коричневые шторы, а за ними, словно тихий сиреневый сон, стояла вечерняя полутьма, приемная мать мира и покоя[91]. ПРИМЕЧАНИЯ (автор не указан) Первый из романов Фолкнера, действие которых происходит в Йокнапатофе, был написан в период с осени 1926 по сентябрь 1927 года. По словам Фолкнера, обратившись к «южному» материалу, он стремился «воссоздать мир, который уже готов был потерять и оплакать». Основные темы романа (гибель старого, традиционного Юга, противопоставление мифологизированных представлений о Гражданской войне истории, оппозиция «природа – цивилизация» и др.) писатель впоследствии использовал в других произведениях йокнапатофского цикла. Роман, которому Фолкнер первоначально дал название «Флаги в пыли» («Flags in the Dust»), был отвергнут его издателем Ливрайтом, а затем еще одиннадцатью издательствами. В сентябре 1928 года издательство «Харкур и Врейс» дало согласие на публикацию романа под названием «Сарторис» и при условии значительного его сокращения. По-видимому, основную работу по редактированию рукописи проделал с помощью Фолкнера его литературный агент Вен Уоссон. Купюры затронули преимущественно сюжетные линии, прямо не связанные с семейством Сарторисов. Сокращенный примерно на одну четверть вариант романа вышел в свет 31 января 1929 года. В 1973 году американский исследователь Д.Дей издал реконструированный им полный текст романа под первоначальным названием «Флаги в пыли». Однако в распоряжении публикатора не было утраченной рукописи окончательного варианта «Флагов в пыли», представленной Фолкнером в издательство, и поэтому его реконструкция, сделанная по трем различным рукописям с неясной датировкой, не может считаться текстологически достоверной. Как писал Фолкнер, некоторых персонажей романа он «выдумал, а других сотворил из рассказов, которые слышал от слуг-негров, кухарок и конюхов… Именно сотворил, ибо они лишь наполовину таковы, какими были в действительности, а наполовину – какими они должны были быть, но в действительности не были…» Среди главных прототипов – прадед писателя, Уильям Фолкнер (1825-1889), бурная биография которого имеет много общего с биографией предка героев романа, полковника Джона Сарториса (1823-1876). Как и Сарторис, Уильям Фолкнер во время Гражданской войны командовал полком в армии конфедератов, а затем был смещен со своего поста; после окончания войны он построил железную дорогу, связавшую его родной город Рипли с линией Мемфис – Чарльстон, был избран в законодательное собрание штата Миссисипи и в тот же день убит бывшим компаньоном. История семейства Сарторисов до некоторой степени напоминает историю фолкнеровской семьи, а военные эпизоды романа восходят к биографической легенде о боевых подвигах Фолкнера-авиатора, которую в двадцатые годы распространял сам писатель, успевший к концу первой мировой воины пройти лишь начальный курс обучения в канадском летном училище. Многие герои романа перешли из «Сарториса» в другие произведения Фолкнера: близнецы Джон и Баярд стали персонажами нескольких новелл о военных летчиках («Ad Astra», «Все они мертвы, эти старые пилоты» и др.); полковник Джон Сарторис и его сын Баярд вновь появляются в повести «Непобежденные»; от лица «старого Баярда» написан рассказ «Моя бабушка Миллард, генерал Бедфорд Форрест и битва при Угонном ручье»; дальнейшая судьба Хореса Бенбоу прослежена в романе «Святилище»; оборванная сюжетная линия, связанная с Байроном Сноупсом с его любовными письмами к Нарциссе Бенбоу, найдет свое завершение в рассказе «Жила-была королева»; история клана Сноупсов, «завоевавшего Джефферсон», будет подробно описана в романах «Поселок», «Город», «Особняк» и т. д. Роман посвящен известному американскому писателю Шервуду Андерсону (1876-1941), с которым Фолкнер часто встречался в 1925 году, когда оба они жили в Нью-Орлеане. По рекомендации Андерсона его издатель Ливрайт опубликовал первый роман Фолкнера «Солдатская награда» (1926). Как с благодарностью вспоминал много лет спустя Фолкнер, именно Андерсон посоветовал ему обратиться к местному, «южному» материалу: «Он научил меня… что… писатель прежде всего должен оставаться самим собой – тем, что он был и есть. И что никогда нельзя забывать, где ты рожден и кем ты рожден. Он говорил мне: «… Вы, Фолкнер, сельский парень и не знаете ничего, кроме вашего клочка земли там, в Миссисипи, откуда вы родом. И этого достаточно. Ведь это тоже Америка. Крошечная, никому не ведомая, но Америка. Попробуйте обойтись без нее, выньте ее как кирпич из стены, и вся стена развалится» [92]. Поскольку в конце двадцатых годов отношения между писателями были практически прерваны из-за опубликованной Фолкнером пародии на Андерсона посвящение к «Сарторису» можно рассматривать как примирительный жест.

The script ran 0.05 seconds.