1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
— Конечно, — подтвердил я и посмотрел на него с несколько большим интересом.
— Дело в том… — сказал он, — дело в том, что… в общем, я хочу другую машину, побольше… — Он оглянулся. — У вас тогда, кажется, был кадилляк?
Я сразу понял всё. Смуглая особа, с которой он жил, доняла его.
— Да, кадилляк, — сказал я мечтательно. — Вот тогда-то вам и надо было хватать его. Роскошная была машина! Мы отдали ее за семь тысяч марок. Наполовину подарили!
— Ну уж и подарили…
— Подарили! — решительно повторил я и стал прикидывать, как действовать. — Я мог бы навести справки, — сказал я, — может быть, человек, купивший ее тогда, нуждается теперь в деньгах. Нынче такие вещи бывают на каждом шагу. Одну минутку.
Я пошел в мастерскую и быстро рассказал о случившемся. Готтфрид подскочил:
— Ребята, где бы нам экстренно раздобыть старый кадилляк? — Об этом позабочусь я, а ты последи, чтобы булочник не сбежал, — сказал я.
— Идет! — Готтфрид исчез.
Я позвонил Блюменталю. Особых надежд на успех я не питал, но попробовать не мешало. Он был в конторе.
— Хотите продать свой кадилляк? — сразу спросил я. Блюменталь рассмеялся.
— У меня есть покупатель, — продолжал я. — Заплатит наличными.
— Заплатит наличными… — повторил Блюменталь после недолгого раздумья. — В наше время эти слова звучат, как чистейшая поэзия.
— И я так думаю, — сказал я и вдруг почувствовал прилив бодрости. — Так как же, поговорим?
— Поговорить всегда можно, — ответил Блюменталь.
— Хорошо. Когда я могу вас повидать?
— У меня найдется время сегодня днем. Скажем, в два часа, в моей конторе.
— Хорошо.
Я повесил трубку.
— Отто, — обратился я в довольно сильном возбуждении к Кестеру, — я этого никак не ожидал, но мне кажется, что наш кадилляк вернется!
Кестер отложил бумаги:
— Правда? Он хочет продать машину?
Я кивнул и посмотрел в окно. Ленц оживленно беседовал с булочником.
— Он ведет себя неправильно, — забеспокоился я. — Говорит слишком много. Булочник — это целая гора недоверия; его надо убеждать молчанием. Пойду и сменю Готтфрида.
Кестер рассмеялся:
— Ни пуху ни пера, Робби.
Я подмигнул ему и вышел. Но я не поверил своим ушам, — Готтфрид и не думал петь преждевременные дифирамбы кадилляку, он с энтузиазмом рассказывал булочнику, как южноамериканские индейцы выпекают хлеб из кукурузной муки. Я бросил ему взгляд, полный признательности, и обратился к булочнику:
— К сожалению, этот человек не хочет продавать…
— Так я и знал, — мгновенно выпалил Ленц, словно мы сговорились.
Я пожал плечами: — Жаль… Но я могу его понять…
Булочник стоял в нерешительности. Я посмотрел на Ленца.
— А ты не мог бы попытаться еще раз? — тут же спросил он.
— Да, конечно, — ответил я. — Мне всё-таки удалось договориться с ним о встрече сегодня после обеда. Как мне Найти вас потом? — спросил я булочника.
— В четыре часа я опять буду в вашем районе. Вот и наведаюсь…
— Хорошо, тогда я уже буду знать всё. Надеюсь, дело всё-таки выгорит.
Булочник кивнул. Затем он сел в свой форд и отчалил.
— Ты что, совсем обалдел? — вскипел Ленп, когда машина завернула за угол: — Я должен был задерживать этого типа чуть ли не насильно, а ты отпускаешь его ни с того ни с сего!
— Логика и психология, мой добрый Готтфрид! — возразил я и похлопал его по плечу, — Этого ты еще не понимаешь как следует…
Он стряхнул мою руку.
— Психология… — заявил он пренебрежительно. — Удачный случай — вот лучшая психология! И такой случай ты упустил! Булочник никогда больше не вернется…
— В четыре часа он будет здесь.
Готтфрид с сожалением посмотрел на меня.
— Пари? — спросил он.
— Давай, — сказал я, — но ты влипнешь. Я его знаю лучше, чем ты! Он любит залетать на огонек несколько раз: Кроме того, не могу же я ему продать вещь, которую мы сами еще не имеем.
— Господи боже мой! И это всё, что ты можешь сказать, детка! — воскликнул Готтфрид, качая головой. — Ничего из тебя в этой жизни не выйдет. Ведь у нас только начинаются настоящие дела! Пойдем, я бесплатно прочту тебе лекцию о современной экономической жизни…
* * *
Днем я пошел к Блюменталю. По пути я сравнивал себя с молодым козленком, которому надо навестить старого волка. Солнце жгло асфальт, и с каждым шагом мне всё меньше хотелось, чтобы Блюменталь зажарил меня на вертеле. Так или иначе, лучше всего было действовать быстро.
— Господин Блюменталь, — торопливо проговорил я, едва переступив порог кабинета и не дав ему опомниться, — я пришел к вам с приличным предложением. Вы заплатили за кадилляк пять тысяч пятьсот марок. Предлагаю вам шесть, но при условии, что действительно продам его. Это должно решиться сегодня вечером.
Блюменталь восседал за письменным столом и ел яблоко. Теперь он перестал жевать и внимательно посмотрел на меня.
— Ладно, — цросопел он через несколько секунд, снова принимаясь за яблоко.
Я подождал, пока он бросил огрызок в бумажную корзину.
Когда он это сделал, я спросил:
— Так, значит, вы согласны?
— Минуточку! — Он достал из ящика письменного. стола другое яблоко и с треском надкусил его. — Дать вам тоже?
— Благодарю, сейчас не надо.
— Ешьте побольше яблок, господин Локамп! Яблоки продлевают жизнь! Несколько яблок в день — и вам никогда не нужен врач!
— Даже если я сломаю руку?
Он ухмыльнулся, выбросил второй огрызок и встал:
— А вы не ломайте руки!
— Практический совет, — сказал я и подумал, что же будет дальше. Этот яблочный разговор показался мне слишком подозрительным.
Блюменталь достал ящик с сигаретами и предложил мне закурить. Это были уже знакомые мне "Коронас".
— Они тоже продлевают жизнь? — спросил я.
— Нет, они укорачивают ее. Потом это уравновешивается яблоками. — Он выпустил клуб дыма и посмотрел па меня снизу, откинув голову, словно задумчивая птица. — Надо всё уравновешивать, — вот в чем весь секрет жизни…
— Это надо уметь.
Он подмигнул мне;
— Именно уметь, в этом весь секрет. Мы слишком много знаем и слишком мало умеем… потому что знаем слишком много.
Он рассмеялся.
— Простите меня. После обеда я всегда слегка настроен на философский лад.
— Самое время для философии, — сказал я. — Значит, с кадилляком мы тоже добьемся равновесия, не так ли?
Он поднял руку:
— Секунду…
Я покорно склонил голову. Блюменталь заметил мой жест и рассмеялся.
— Нет, вы меня не поняли. Я вам только хотел сделать комплимент. Вы ошеломили меня, явившись с открытыми картами в руках! Вы точно рассчитали, как это подействует на старого Блюменталя. А знаете, чего я ждал?
— Что я предложу вам для начала четыре тысячи пятьсот.
— Верно! Но тут бы вам несдобровать. Ведь вы хотите продать за семь, не так ли?
Из предосторожности я пожал плечами:
— Почему именно за семь?
— Потому что в свое время это было вашей первой ценой.
— У вас блестящая память, — сказал я.
— На цифры. Только на цифры. К сожалению. Итак, чтобы покончить: берите машину за шесть тысяч. Мы ударили по рукам.
— Слава богу, — сказал я, переводя дух. — Первая сделка после долгого перерыва. Кадилляк, видимо, приносит нам счастье.
— Мне тоже, — сказал Блюменталь. — Ведь и я заработал на нем пятьсот марок.
— Правильно. Но почему, собственно, вы его так скоро продаете? Он не нравится вам?
— Просто суеверие, — объяснил Блюменталь. — Я совершаю любую сделку, при которой что-то зарабатываю,
— Чудесное суеверие… — ответил я.
Он покачал своим блестящим лысым черепом:
— Вот вы не верите, но это так. Чтобы не было неудачи в других делах. Упустить в наши дни выгодную сделку — значит бросить вызов судьбе. А этого никто себе больше позволить не может.
* * *
В половине пятого Ленц, весьма выразительно посмотрев на меня, поставил на стол передо мной пустую бутылку из-под джина:
— Я желаю, чтобы ты мне ее наполнил, детка! Ты помнишь о нашем пари?
— Помню, — сказал я, — но ты пришел слишком рано. Готтфрид безмолвно поднес часы к моему носу.
— Половина пятого, — сказал я, — думаю, что это астрономически точное время. Опоздать может всякий. Впрочем, я меняю условия пари — ставлю два против одного.
— Принято, — торжественно заявил Готтфрид. — Значит, я получу бесплатно четыре бутылки джина. Ты проявляешь героизм на потерянной позиции. Весьма почетно, деточка, но глупо.
— Подождем…
Я притворялся уверенным, но меня одолевали сомнения. Я считал, что булочник скорее всего уж не придет. Надо было задержать его в первый раз. Он был слишком ненадежным человеком.
В пять часов на соседней фабрике перин завыла сирена. Готтфрид молча поставил передо мной еще три пустые бутылки. Затем он прислонился к окну и уставился на меня.
— Меня одолевает жажда, — многозначительно произнес он.
В этот момент с улицы донесся характерный шум фордовского мотора, и тут же машина булочника въехала в ворота.
— Если тебя одолевает жажда, дорогой Готтфрид, — ответил я с большим достоинством, — сбегай поскорее в магазин и купи две бутылки рома, которые я выиграл. Я позволю тебе отпить глоток бесплатно. Видишь булочника во дворе? Психология, мой мальчик! А теперь убери отсюда пустые бутылки! Потом можешь взять такси и поехать на промысел. А для более тонких дел ты еще молод. Привет, мой сын!
Я вышел к булочнику и сказал ему, что машину, вероятно, можно будет купить. Правда, наш бывший клиент требует семь тысяч пятьсот марок, но если он увидит наличные деньги, то уж как-нибудь уступит за семь. Булочник слушал меня так рассеянно, что я немного растерялся.
— В шесть часов я позвоню этому человеку еще раз, — сказал я наконец.
— В шесть? — очнулся булочник. — В шесть мне нужно… — Вдруг он повернулся ко мне: — Поедете со мной?
— Куда? — удивился я.
— К вашему другу, художнику. Портрет готов.
— Ах так, к Фердинанду Грау…
Он кивнул.
— Поедемте со мной. О машине мы сможем поговорить и потом.
По-видимому, он почему-то не хотел идти к Фердинанду без меня… Со своей стороны, я также был весьма заинтересован в том, чтобы не оставлять его одного. Поэтому я сказал:
— Хорошо, но это довольно далеко. Давайте поедем сразу.
* * *
Фердинанд выглядел очень плохо. Его лицо имело серовато-зеленый оттенок и было помятым и обрюзгшим. Он встретил нас у входа в мастерскую. Булочник едва взглянул на него. Он был явно возбужден.
— Где портрет? — сразу спросил он.
Фердинанд показал рукой в сторону окна. Там стоял мольберт с портретом. Булочник быстро вошел в мастерскую и застыл перед ним. Немного погодя он снял шляпу. Он так торопился, что сначала и не подумал об этом.
Фердинанд остался со мной в дверях.
— Как поживаешь, Фердинанд? — спросил я.
Он сделал неопределенный жест рукой.
— Что-нибудь случилось?
— Что могло случиться?
— Ты плохо выглядишь.
— И только.
— Да, — сказал я, — больше ничего…
Он положил мне на плечо свою большую ладонь и улыбнулся, напоминая чем-то старого сенбернара.
Подождав еще немного, мы подошли к булочнику, Портрет его жены удивил меня: голова получилась отлично. По свадебной фотографии и другому снимку, на котором покойница выглядела весьма удрученной, Фердинанд написал портрет еще довольно молодой женщины. Она смотрела на нас серьезными, несколько беспомощными глазами.
— Да, — сказал булочник, не оборачиваясь, — это она. — Он сказал это скорее для себя, и я подумал, что он даже не слышал своих слов.
— Вам достаточно светло? — спросил Фердинанд.
Булочник не ответил.
Фердинанд подошел к мольберту и слегка повернул его. Потом он отошел назад и кивком головы пригласил меня в маленькую комнату рядом с мастерской.
— Вот уж чего никак не ожидал, — сказал он удивленно. — Скидка подействовала на него. Он рыдает…
— Всякого может задеть за живое, — ответил я. — Но с ним это случилось слишком поздно…
— Слишком поздно, — сказал Фердинанд, — всегда всё слишком поздно. Так уж повелось в жизни, Робби.
Он медленно расхаживал по комнате:
— Пусть булочник побудет немного один, а мы с тобой можем пока сыграть в шахматы.
— У тебя золотой характер, — сказал я. Он остановился:
— При чем тут характер? Ведь ему все равно ничем не помочь. А если вечно думать только о грустных вещах, то никто на свете не будет иметь права смеяться…
— Ты опять прав, — сказал я. — Ну, давай — сыграем быстро партию.
Мы расставили фигуры и начали. Фердинанд довольно легко выиграл. Не трогая королевы, действуя ладьей в слоном, он скоро объявил мне мат.
— Здорово! — сказал я. — Вид у тебя такой, будто ты не спал три дня, а играешь, как морской разбойник.
— Я всегда играю хорошо, когда меланхоличен, — ответил Фердинанд.
— А почему ты меланхоличен?
— Просто так. Потому что темнеет. Порядочный человек всегда становится меланхоличным, когда наступает вечер. Других особых причин не требуется. Просто так… вообще…
— Но только если он один, — сказал я.
— Конечно. Час теней. Час одиночества. Час, когда коньяк кажется особенно вкусным. Он достал бутылку и рюмки.
— Не пойти ли нам к булочнику? — спросил я.
— Сейчас. — Он налил коньяк. — За твое здоровье, Робби, за то, что мы все когда-нибудь подохнем!
— Твое здоровье, Фердинанд! За то, что мы пока еще землю топчем!
— Сколько раз наша жизнь висела на волоске, а мы всё-таки уцелели. Надо выпить и за это!
— Ладно.
Мы пошли обратно в мастерскую. Стало темнеть. Вобрав голову в плечи, булочник всё еще стоял перед портретом. Он выглядел горестным и потерянным, в этом большом голом помещении, и мне показалось, будто он стал меньше.
— Упаковать вам портрет? — спросил Фердинанд. Булочник вздрогнул:
— Нет…
— Тогда я пришлю вам его завтра.
— Он не мог бы еще побыть здесь? — неуверенно спросил булочник.
— Зачем же? — удивился Фердинанд и подошел ближе. — Он вам не нравится?
— Нравится… но я хотел бы оставить его еще здесь…
— Этого я не понимаю.
Булочник умоляюще посмотрел на меня. Я понял — он боялся повесить портрет дома, где жила эта черноволосая дрянь.
Быть может, то был страх перед покойницей.
— Послушай, Фердинанд, — сказал я, — если портрет будет оплачен, то его можно спокойно оставить здесь.
— Да, разумеется…
Булочник с облегчением извлек из кармана чековую книжку. Оба подошли к столу.
— Я вам должен еще четыреста марок? — спросил булочник.
— Четыреста двадцать, — сказал Фердинанд, — с учетом скидки. Хотите расписку?
— Да, — сказал булочник, — для порядка. Фердинанд молча написал расписку и тут же получил чек. Я стоял у окна и разглядывал комнату. В сумеречном полусвете мерцали лица на невостребованных и неоплаченных портретах в золоченых рамах. Какое-то сборище потусторонних призраков, и казалось, что все эти неподвижные глаза устремлены на портрет у окна, который сейчас присоединится к ним. Вечер тускло озарял ею последним отблеском жизни. Всё было необычным — две человеческие фигуры, согнувшиеся над столом, тени и множество безмолвных портретов.
Булочник вернулся к окну. Его глаза в красных прожилках казались стеклянными шарами, рот был полуоткрыт, и нижняя губа обвисла, обнажая желтые зубы. Было смешно и грустно смотреть на него. Этажом выше кто-то сел за пианино и принялся играть упражнения. Звуки повторялись непрерывно, высокие, назойливые. Фердинанд остался у стола. Он закурил сигару. Пламя спички осветило его лицо. Мастерская, тонувшая в синем полумраке, показалась вдруг огромной от красноватого огонька.
— Можно еще изменить кое-что в портрете? — спросил булочник.
— Что именно?
Фердинанд подошел поближе. Булочник указал на драгоценности:
— Можно это снова убрать?
Он говорил о крупной золотой броши, которую просил подрисовать, сдавая заказ.
— Конечно, — сказал Фердинанд, — она мешает восприятию лица. Портрет только выиграет, если ее убрать.
— И я так думаю. — Булочник замялся на минуту. — Сколько это будет стоить?
Мы с Фердинандом переглянулись.
— Это ничего не стоит, — добродушно сказал Фердинанд. — Напротив, мне следовало бы вернуть вам часть денег: ведь на портрете будет меньше нарисовано.
Булочник удивленно поднял голову. На мгновение мне показалось, что он готов согласиться с этим. Но затем он решительно заявил:
— Нет, оставьте… ведь вы должны были ее нарисовать.
— И это опять-таки правда…
Мы пошли. На лестнице я смотрел на сгорбленную спину булочника, и мне стало его жалко; я был слегка растроган тем, что в нем заговорила совесть, когда Фердинанд разыграл его с брошью на портрете. Я понимал его настроение, и мне не очень хотелось наседать на него с кадилляком. Но потом я решил: его искренняя скорбь по умершей супруге объясняется только тем, что дома у него живет черноволосая дрянь. Эта мысль придала мне бодрости.
* * *
— Мы можем переговорить о нашем деле у меня, — сказал булочник, когда мы вышли на улицу.
Я кивнул. Меня это вполне устраивало. Булочнику, правда, казалось, что в своих четырех стенах он намного сильнее, я же рассчитывал на поддержку его любовницы.
Она поджидала нас у двери.
— Примите сердечные поздравления, — сказал я, не дав булочнику раскрыть рта.
— С чем? — спросила она быстро, окинув меня озорвым взглядом.
— С вашим кадилляком, — невозмутимо ответил я.
— Сокровище ты мое! — Она подпрыгнула и повисла на шее у булочника.
— Но ведь мы еще… — Он пытался высвободиться из ее объятий и объяснить ей положение дел. Но она не отпускала его. Дрыгая ногами, она кружилась с ним, не давая ему говорить. Передо мной мелькала то ее хитрая, подмигивающая рожица, то его голова мучного червя. Он тщетно пытался протестовать.
Наконец ему удалось высвободиться.
— Ведь мы еще не договорились, — сказал он, отдуваясь.
— Договорились, — сказал я с большой сердечностью. — Договорились! Беру на себя выторговать у него последние пятьсот марок. Вы заплатите за кадилляк семь тысяч марок и ни пфеннига больше! Согласны?
— Конечно! — поспешно сказала брюнетка. — Ведь это действительно дешево, пупсик…
— Помолчи! — Булочник поднял руку.
— Ну, что еще случилось? — набросилась она на него. — Сначала ты говорил, что возьмешь машину, а теперь вдруг не хочешь!
— Он хочет, — вмешался я, — мы обо всем переговорили…
— Вот видишь, пупсик? Зачем отрицать?.. — Она обняла его. Он опять попытался высвободиться, но она решительно прижалась пышной грудью к его плечу. Он сделал недовольное лицо, но его сопротивление явно слабело. — Форд… — начал он.
— Будет, разумеется, принят в счет оплаты…
— Четыре тысячи марок…
— Стоил он когда-то, не так ли? — спросил я дружелюбно.
— Он должен быть принят в оплату с оценкой в четыре тысячи марок, — твердо заявил булочник. Овладев собой, он теперь нашел позицию для контратаки. — Ведь машина почти новая…
— Новая… — сказал я. — После такого колоссального ремонта?
— Сегодня утром вы это сами признали.
— Сегодня утром я имел в виду нечто иное. Новое новому рознь, и слово «новая» звучит по-разному, в зависимости от того, покупаете ли вы или продаете. При цене в четыре тысячи марок ваш форд должен был бы иметь бамперы из чистого золота.
— Четыре тысячи марок — или ничего не выйдет, — упрямо сказал он. Теперь это был прежний непоколебимый булочник; казалось, он хотел взять реванш за порыв сентиментальности, охвативший его у Фердинанда.
— Тогда до свидания! — ответил я и обратился к его подруге: — Весьма сожалею, сударыня, но совершать убыточные сделки я не могу. Мы ничего не зарабатываем на кадилляке и не можем поэтому принять в счет оплаты старый форд с такой высокой ценой. Прощайте…
Она удержала меня. Ее глаза сверкали, и теперь она так яростно обрушилась на булочника, что у него потемнело в глазах.
— Сам ведь говорил сотни раз, что форд больше ничего не стоит, — прошипела она в заключение со слезами на глазах.
— Две тысячи марок, — сказал я. — Две тысячи марок, хотя и это для нас самоубийство. Булочник молчал.
— Да скажи что-нибудь наконец! Что же ты молчишь, словно воды в рот набрал? — кипятилась брюнетка.
— Господа, — сказал я, — пойду и пригоню вам кадилляк. А вы между тем обсудите этот вопрос между собой.
Я почувствовал, что мне лучше всего исчезнуть. Брюнетке предстояло продолжить мое дело.
* * *
Через час я вернулся на кадилляке. Я сразу заметил, что спор разрешился простейшим образом. У булочника был весьма растерзанный вид, к его костюму пристал пух от перины. Брюнетка, напротив, сияла, ее грудь колыхалась, а на лице играла сытая предательская улыбка. Она переоделась в тонкое шелковое платье, плотно облегавшее ее фигуру. Улучив момент, она выразительно подмигнула мне и кивнула головой. Я понял, что всё улажено. Мы совершили пробную поездку. Удобно развалясь на широком заднем сиденье, брюнетка непрерывно болтала. Я бы с удовольствием вышвырнул ее в окно, но она мне еще была нужна. Булочник с меланхоличным видом сидел рядом со мной. Он заранее скорбел о своих деньгах, — а эта скорбь самая подлинная из всех.
Мы приехали обратно и снова поднялись в квартиру. Булочник вышел из комнаты, чтобы принести деньги. Теперь он казался старым, и я заметил, что у него крашеные волосы. Брюнетка кокетливо оправила платье:
— Это мы здорово обделали, правда?
— Да, — нехотя ответил я.
— Сто марок в мою пользу…
— Ах, вот как… — сказал я.
— Старый скряга, — доверительно прошептала она и подошла ближе. — Денег у него уйма! Но попробуйте заставить его раскошелиться! Даже завещания написать не хочет! Потом всё получат, конечно, дети, а я останусь па бобах! Думаете, много мне радости с этим старым брюзгой?..
Она подошла ближе. Ее грудь колыхалась.
— Так, значит, завтра я зайду насчет ста марок. Когда вас можно застать? Или, может быть, вы бы сами заглянули сюда? — Она захихикала. — Завтра после обеда я буду здесь одна…
— Я вам пришлю их сюда, — сказал я.
Она продолжала хихикать.
— Лучше занесите сами. Или вы боитесь?
Видимо, я казался ей робким, и она сделала поощряющий жест.
— Не боюсь, — сказал я. — Просто времени нет. Как раз завтра надо идти к врачу. Застарелый сифилис, знаете ли! Это страшно отравляет жизнь!..
Она так поспешно отступила назад, что чуть не упала в плюшевое кресло, в эту минуту вошел булочник. Он недоверчиво покосился на свою подругу. Затем отсчитал деньги и положил их на стол. Считал он медленно и неуверенно. Его тень маячила на розовых обоях и как бы считала вместе с ним. Вручая ему расписку, я подумал:
"Сегодня это уже вторая, первую ему вручил Фердинанд Грау". И хотя в этом совпадении ничего особенного не было, оно почему-то показалось мне странным.
Оказавшись на улице, я вздохнул свободно. Воздух был по-летнему мягок. У тротуара поблескивал кадилляк.
— Ну, старик, спасибо, — сказал я и похлопал его по капоту. — Вернись поскорее — для новых подвигов!
XV
Над лугами стояло яркое сверкающее утро. Пат и я сидели на лесной прогалине и завтракали. Я взял двухнедельный отпуск и отправился с Пат к морю. Мы были в пути.
Перед нами на шоссе стоял маленький старый ситроэн. Мы получили эту машину в счет оплаты за старый форд булочника, и Кестер дал мне ее на время отпуска. Нагруженный чемоданами, наш ситроэн походил на терпеливого навьюченного ослика.
— Надеюсь, он не развалится по дороге, — сказал я.
— Не развалится, — ответила Пат.
— Откуда ты знаешь?
— Разве непонятно? Потому что сейчас наш отпуск, Робби.
— Может быть, — сказал я. — Но, между прочим, я знаю его заднюю ось. У нее довольно грустный вид. А тут еще такая нагрузка.
— Он брат «Карла» и должен вынести всё.
— Очень рахитичный братец.
— Не богохульствуй, Робби. В данный момент это самый прекрасный автомобиль из всех, какие я знаю.
Мы лежали рядом на полянке. Из леса дул мягкий, теплый ветерок. Пахло смолой и травами.
— Скажи, Робби, — спросила Пат немного погодя, — что это за цветы, там, у ручья?
— Анемоны, — ответил я, не посмотрев.
— Ну, что ты говоришь, дорогой! Совсем это не анемоны. Анемоны гораздо меньше; кроме того, они цветут только весной.
— Правильно, — сказал я. — Это кардамины.
Она покачала головой.
— Я знаю кардамины. У них совсем другой вид.
— Тогда это цикута.
— Что ты, Робби! Цикута белая, а не красная.
— Тогда не знаю. До сих пор я обходился этими тремя названиями, когда меня спрашивали. Одному из них всегда верили.
Она рассмеялась.
— Жаль. Если бы я это знала, я удовлетворилась бы анемонами.
— Цикута! — сказал я. — С цикутой я добился большинства побед.
Она привстала:
— Вот это весело! И часто тебя расспрашивали?
— Не слишком часто. И при совершенно других обстоятельствах.
Она уперлась ладонями в землю:
— А ведь, собственно говоря, очень стыдно ходить по земле и почти ничего не знать о ней. Даже нескольких названий цветов и тех не знаешь.
— Не расстраивайся, — сказал я, — гораздо более позорно, что мы вообще не знаем, зачем околачиваемся па земле. И тут несколько лишних названий ничего не изменят.
— Это только слова! Мне кажется, ты просто ленив.
Я повернулся:
— Конечно. Но насчет лени еще далеко не всё ясно. Она — начало всякого счастья и конец всяческой философии. Полежим еще немного рядом Человек слишком мало лежит. Он вечно стоит или сидит Это вредно для нормального биологического самочувствия. Только когда лежишь, полностью примиряешься с самим собой.
Послышался звук мотора, и вскоре мимо нас промчалась машина.
— Маленький мерседес, — заметил я, не оборачиваясь. — Четырехцилиндровый.
— Вот еще один, — сказала Пат.
— Да, слышу. Рено. У него радиатор как свиное рыло?
— Да.
— Значит, рено. А теперь слушай: вот идет настоящая машина! Лянчия! Она наверняка догонит и мерседес и рено, как волк пару ягнят. Ты только послушай, как работает мотор! Как орган!
Машина пронеслась мимо.
— Тут ты, видно, знаешь больше трех названий! — сказала Пат.
— Конечно. Здесь уж я не ошибусь.
Она рассмеялась:
— Так это как же — грустно или нет?
— Совсем не грустно. Вполне естественно. Хорошая машина иной раз приятней, чем двадцать цветущих лугов.
— Черствое дитя двадцатого века! Ты, вероятно, совсем не сентиментален…
— Отчего же? Как видишь, насчет машин я сентиментален.
Она посмотрела на меня.
— И я тоже, — сказала она.
* * *
В ельнике закуковала кукушка. Пат начала считать.
— Зачем ты это делаешь? — спросил я.
— А разве ты не знаешь? Сколько раз она прокукует — столько лет еще проживешь.
— Ах да, помню. Но тут есть еще одна примета. Когда слышишь кукушку, надо встряхнуть свои деньги. Тогда их станет больше.
Я достал из кармана мелочь и подкинул ее на ладони.
— Вот это ты! — сказала Пат и засмеялась. — Я хочу жить, а ты хочешь денег.
— Чтобы жить! — возразил я. — Настоящий идеалист стремится к деньгам. Деньги — это свобода. А свобода — жизнь.
— Четырнадцать, — считала Пат. — Было время, когда ты говорил об этом иначе.
— В мрачный период. Нельзя говорить о деньгах с презренном. Многие женщины даже влюбляются из-за денег. А любовь делает многих мужчин корыстолюбивыми. Таким образом, деньги стимулируют идеалы, — любовь же, напротив, материализм.
— Сегодня тебе везет, — сказала Пат. — Тридцать пять. — Мужчина, — продолжал я, — становится корыстолюбивым только из-за капризов женщин. Не будь женщин, не было бы и денег, и мужчины были бы племенем героев. В окопах мы жили без женщин, и не было так уж важно, у кого и где имелась какая-то собственность. Важно было одно: какой ты солдат. Я не ратую за прелести окопной жизни, — просто хочу осветить проблему любви с правильных позиций. Она пробуждает в мужчине самые худшие инстинкты — страсть к обладанию, к общественному положению, к заработкам, к покою. Недаром диктаторы любят, чтобы их соратники были женаты, — так они менее опасны. И недаром католические священники не имеют жен, — иначе они не были бы такими отважными миссионерами.
— Сегодня тебе просто очень везет, — сказала Пат. — Пятьдесят два!
Я опустил мелочь в карман и закурил сигарету.
— Скоро ли ты кончишь считать? — спросил я. — Ведь уже перевалило за семьдесят.
— Сто, Робби! Сто — хорошее число. Вот сколько лег я хотела бы прожить.
— Свидетельствую тебе свое уважение, ты храбрая женщина! Но как же можно столько жить? Она скользнула по мне быстрым взглядом:
— А это видно будет. Ведь я отношусь к жизни иначе, чем ты.
— Это так. Впрочем, говорят, что труднее всего прожить первые семьдесят лет. А там дело пойдет проще.
— Сто! — провозгласила Пат, и мы тронулись в путь.
* * *
Море надвигалось на нас, как огромный серебряный парус. Еще издали мы услышали его соленое дыхание. Горизонт ширился и светлел, и вот оно простерлось перед нами, беспокойное, могучее и бескрайнее.
Шоссе, сворачивая, подходило к самой воде. Потом появился лесок, а за ним деревня. Мы справились, как проехать к дому, где собирались поселиться. Оставался еще порядочный кусок пути. Адрес нам дал Кестер. После войны он прожил здесь целый год.
Маленькая вилла стояла на отлете. Я лихо подкатил свой ситроэн к калитке и дал сигнал. В окне на мгновение показалось широкое бледное лицо и тут же исчезло, — Надеюсь, это не фройляйн Мюллер, — сказал я.
— Не всё ли равно, как она выглядит, — ответила Пат. Открылась дверь. К счастью, это была не фройляйн Мюллер, а служанка. Через минуту к нам вышла фройляйн Мюллер, владелица виллы, — миловидная седая дама, похожая на старую деву. На ней было закрытое черное платье с брошью в виде золотого крестика.
— Пат, на всякий случай подними свои чулки, — шепнул я, поглядев на крестик, и вышел из машины.
— Кажется, господин Кестер уже предупредил вас о нашем приезде, — сказал я.
— Да, я получила телеграмму. — Она внимательно разглядывала меня. — Как поживает господин Кестер?
— Довольно хорошо… если можно так выразиться в наше время.
Она кивнула, продолжая разглядывать меня.
— Вы с ним давно знакомы?
"Начинается форменный экзамен", — подумал я и доложил, как давно я знаком с Отто. Мой ответ как будто удовлетворил ее. Подошла Пат. Она успела поднягь чулки. Взгляд фройляйн Мюллер смягчился. К Пат она отнеслась, видимо, более милостиво, чем ко мне.
— У вас найдутся комнаты для нас? — спросил я.
— Уж если господин Кестер известил меня, то комната для вас всегда найдется, — заявила фройляйн Мюллер, покосившись на меня. — Вам я предоставлю самую лучшую, — обратилась она к Пат.
Пат улыбнулась. Фройляйн Мюллер ответила ей улыбкой.
— Я покажу вам ее, — сказала она.
Обе пошли рядом по узкой дорожке маленького сада. Я брел сзади, чувствуя себя лишним, — фройляйн Мюллер обращалась только к Пат.
Комната, которую она нам показала, находилась в нижнем этаже. Она была довольно просторной, светлой и уютной и имела отдельный выход в сад, что мне очень понравилось. На одной стороне было подобие ниши. Здесь стояли две кровати.
— Ну как? — спросила фройляйн Мюллер.
— Очень красиво, — сказала Пат.
— Даже роскошно, — добавил я, стараясь польстить хозяйке. — А где другая?
Фройляйн Мюллер медленно повернулась ко мне:
64?
— Другая? Какая другая? Разве вам нужна другая? Эта вам не нравится?
— Она просто великолепна, — сказал я, — но…
— Но? — чуть насмешливо заметила фройляйн Мюллер. — К сожалению, у меня нет лучшей.
Я хотел объяснить ей, что нам нужны две отдельные комнаты, но она тут же добавила:
— И ведь вашей жене она очень нравится.
"Вашей жене"… Мне почудилось, будто я отступил па шаг назад, хотя не сдвинулся с места. Я незаметно взглянул на Пат. Прислонившись к окну, она смотрела па меня, давясь от смеха.
— Моя жена, разумеется… — сказал я, глазея на золотой крестик фройляйн Мюллер. Делать было нечего, и я решил не открывать ей правды. Она бы еще, чего доброго, вскрикнула и упала в обморок. — Просто мы привыкли спать в двух комнатах, — сказал я. — Я хочу сказать — каждый в своей.
Фройляйн Мюллер неодобрительно покачала головой:
— Две спальни, когда люди женаты?.. Какая-то новая мода…
— Не в этом дело, — заметил я, стараясь предупредить возможное недоверие. — У моей жены очень легкий сон. Я же, к сожалению, довольно громко храплю.
— Ах, вот что, вы храпите! — сказала фройляйн Мюллер таким тоном, словно уже давно догадывалась об этом.
Я испугался, решив, что теперь она предложит мне комнату наверху, на втором этаже. Но брак был для нее, очевидно, священным делом. Она отворила дверь в маленькую смежную комнатку, где, кроме кровати, не было почти ничего.
— Великолепно, — сказал я, — этого вполне достаточно. Но но помешаю ли я кому-нибудь? — Я хотел узнать, будем ли мы одни на нижнем этаже.
— Вы никому не помешаете, — успокоила меня фройляйн Мюллер, с которой внезапно слетела вся важность. — Кроме вас, здесь никто не живет. Все остальные комнаты пустуют. — Она с минуту постояла с отсутствующим видом, но затем собралась с мыслями: — Вы желаете питаться здесь или в столовой?
— Здесь, — сказал я.
Она кивнула и вышла. — Итак, фрау Локамп, — обратился я к Пат, — вот мы и влипли. Но я не решился сказать правду — в этой старой чертовке есть что-то церковное. Я ей как будто тоже не очень понравился. Странно, а ведь обычно я пользуюсь успехом у старых дам.
— Это не старая дама, Робби, а очень милая старая фройляйн.
— Милая? — Я пожал плечами. — Во всяком случае не без осанки. Ни души в доме, и вдруг такие величественные манеры!
— Не так уж она величественна…
— С тобой нет.
Пат рассмеялась:
— Мне она понравилась. Но давай притащим чемоданы и достанем купальные принадлежности.
* * *
Я плавал целый час и теперь загорал на пляже. Пат была еще в воде. Ее белая купальная шапочка то появлялась, то исчезала в синем перекате волн. Над морем кружились и кричали чайки. На горизонте медленно плыл пароход, волоча за собой длинный султан дыма.
Сильно припекало солнце. В его лучах таяло всякое желание сопротивляться сонливой бездумной лени. Я закрыл глаза и вытянулся во весь рост. Подо мной шуршал горячий песок. В ушах отдавался шум слабого прибоя. Я начал что-то вспоминать, какой-то день, когда лежал точно так же…
Это было летом 1917 года. Наша рота находилась тогда во Фландрии, и нас неожиданно отвели на несколько дней в Остенде на отдых. Майер, Хольтхофф, Брейер, Лютгенс, я и еще кое-кто. Большинство из нас никогда еще не было у моря, и эти немногие дни, этот почти непостижимый перерыв между смертью и смертью превратились в какое-то дикое, яростное наслаждение солнцем, песком и морем. Целыми днями мы валялись на пляже, подставляя голые тела солнцу. Быть голыми, без выкладки, без оружия, без формы, — это само по себе уже равносильно миру. Мы буйно резвились на пляже, снова и снова штурмом врывались в море, мы ощущали свои тела, свое дыхание, свои движения со всей силой, которая связывала нас с жизнью. В эти часы мы забывались, мы хотели забыть обо всем. Но вечером, в сумерках, когда серые тени набегали из-за горизонта на бледнеющее море. к рокоту прибоя медленно примешивался другой звук; он усиливался и наконец, словно глухая угроза, перекрывал морской шум. То был грохот фронтовой канонады. И тогда внезапно обрывались разговоры, наступало напряженное молчание, люди поднимали головы и вслушивались, и на радостных лицах мальчишек, наигравшихся до полного изнеможения, неожиданно и резко проступал суровый облик солдата; и еще на какое-то мгновение по лицам солдат пробегало глубокое и тягостное изумление, тоска, в которой было всё, что так и осталось невысказанным: мужество, и горечь, и жажда жизни, воля выполнить свой долг, отчаяние, надежда и загадочная скорбь тех, кто смолоду обречен на смерть. Через несколько дней началось большое наступление, и уже третьего июля в роте осталось только тридцать два человека. Майер, Хольтхофф и Лютгенс были убиты.
— Робби! — крикнула Пат.
Я открыл глаза. С минуту я соображал, где нахожусь. Всякий раз, когда меня одолевали воспоминания о войне, я куда-то уносился. При других воспоминаниях этого не бывало.
Я привстал. Пат выходила из воды. За ней убегала вдаль красновато-золотистая солнечная дорожка. С ее плеч стекал мокрый блеск, она была так сильно залита солнцем, что выделялась на фоне озаренного неба темным силуэтом. Она шла ко мне и с каждым шагом всё выше врастала в слепящее сияние, пока позднее предвечернее солнце не встало нимбом вокруг ее головы.
Я вскочил на ноги, таким неправдоподобным, будто из другого мира, казалось мне это видение, — просторное синее небо, белые ряды пенистых гребней моря, и на этом фоне — красивая, стройная фигура. И мне почудилось, что я один на всей земле, а из воды выходит первая женщина. На минуту я был покорен огромным, спокойным могуществом красоты и чувствовал, что она сильнее всякого кровавого прошлого, что она должна быть сильнее его, ибо иначе весь мир рухнет и задохнется в страшном смятении. И еще сильнее я чувствовал, что я есть, что я просто существую на земле и есть Пат, что я живу, что я спасся от ужаса войны, что у меня глаза, и руки, и мысли, и горячее биение крови, а что всё это — непостижимое чудо.
— Робби! — снова позвала Пат и помахала мне рукой. Я поднял ее купальный халат и быстро пошел ей навстречу.
— Ты слишком долго пробыла в воде, — сказал я.
— А мне совсем тепло, — ответила она, задыхаясь.
Я поцеловал ее влажное плечо:
— На первых порах тебе надо быть более благоразумной.
Она покачала головой и посмотрела на меня лучистыми глазами:
— Я достаточно долго была благоразумной.
— Разве?
— Конечно! Более чем достаточно! Хочу, наконец, быть неблагоразумной! — Она засмеялась и прижалась щекой к моему лицу. — Будем неблагоразумны, Робби! Ни о чем не будем думать, совсем ни о чем, только о нас, и о солнце, и об отпуске, и о море!
— Хорошо, — сказал я и взял махровое полотенце, — Дай-ка я тебя сперва вытру досуха. Когда ты успела так загореть?
Она надела купальный халат.
— Это результат моего «благоразумного» года. Каждый день я должна была проводить целый час на балконе и принимать солнечную ванну. В восемь часов вечера я ложилась. А сегодня в восемь часов вечера пойду опять купаться.
— Это мы еще посмотрим, — сказал я. — Человек всегда велик в намерениях. Но не в их выполнении. В этом и состоит его очарование.
* * *
Вечером никто из нас не купался. Мы прошлись в деревню, а когда наступили сумерки, покатались на ситроэне. Вдруг Пат почувствовала сильную усталость и попросила меня вернуться. Уже не раз я замечал, как буйная жизнерадостность мгновенно и резко сменялась в ней глубокой усталостью. У нее не было никакого запаса сил, хотя с виду она не казалась слабой. Она всегда расточительно расходовала свои силы и казалась неисчерпаемой в своей свежей юности. Но внезапно наставал момент, когда лицо ее бледнело, а глаза глубоко западали. Тогда всё кончалось. Она утомлялась не постепенно, а сразу, в одну секунду.
— Поедем домой, Робби, — попросила она, и ее низкий голос прозвучал глуше обычного.
— Домой? К фройляйн Мюллер с золотым крестиком на груди? Интересно, что еще могло прийти в голову старой чертовке в наше отсутствие…
— Домой, Робби, — сказала Пат и в изнеможении прислонилась к моему плечу. — Там теперь наш дом.
Я отнял одну руку от руля и обнял ее за плечи. Мы медленно ехали сквозь синие, мглистые сумерки, и, когда, наконец, увидели освещенные окна маленькой виллы, примостившейся, как темное животное, в пологой ложбинке, мы и впрямь почувствовали, что возвращаемся в родной дом.
Фройляйн Мюллер ожидала нас. Она переоделась, и вместо черного шерстяного на ней было черное шелковое платье такого же пуританского покроя, а вместо крестика к нему была приколота другая эмблема — сердце, якорь и крест, — церковный символ веры, надежды и любви.
Она была гораздо приветливее, чем перед нашим уходом, и спросила, устроит ли нас приготовленный ею ужин: яйца, холодное мясо и копченая рыба.
— Ну конечно, — сказал я.
— Вам не нравится? Совсем свежая копченая камбала. — Она робко посмотрела на меня.
— Разумеется, — сказал я холодно.
— Свежекопченая камбала — это должно быть очень вкусно, — заявила Пат и с упреком взглянула на меня. — Фройляйн Мюллер, первый день у моря и такой ужин! Чего еще желать? Если бы еще вдобавок крепкого горячего чаю.
— Ну как же! Очень горячий чай! С удовольствием! Сейчас вам всё подадут.
Фройляйн Мюллер облегченно вздохнула и торопливо удалилась, шурша своим шелковым платьем.
— Тебе в самом деле не хочется рыбы? — спросила Пат.
— Еще как хочется! Камбала! Все эти дни только и мечтал о ней.
— А зачем же ты пыжишься? Вот уж действительно…
— Я должен был расквитаться за прием, оказанный мне сегодня. — Боже мой! — рассмеялась Пат. — Ты ничего не прощаешь! Я уже давно забыла об этом.
— А я нет, — сказал я. — Я не забываю так легко.
— А надо бы…
Вошла служанка с подносом. У камбалы была кожица цвета золотого топаза, и она чудесно пахла морем и дымом. Нам принесли еще свежих креветок.
— Начинаю забывать, — сказал я мечтательно. — Кроме того, я замечаю, что страшно проголодался.
— И я тоже. Но дай мне поскорее горячего чаю. Странно, но меня почему-то знобит. А ведь на дворе совсем тепло.
Я посмотрел на нее. Она была бледна, но всё же улыбалась.
— Теперь ты и не заикайся насчет долгих купаний, — сказал я и спросил горничную: — У вас найдется немного рому?
— Чего?
— Рому. Такой напиток в бутылках.
— Ром?
— Да.
— Нет.
Лицо у нее было круглое как луна. Она смотрела на меня ничего не выражающим взглядом.
— Нет, — сказала она еще раз.
— Хорошо, — ответил я. — Это неважно. Спокойной ночи. Да хранит вас бог.
Она ушла.
— Какое счастье, Пат, что у нас есть дальновидные друзья, — сказал я. — Сегодня утром перед отъездом Ленц погрузил в нашу машину довольно тяжелый пакет. Посмотрим, что в нем.
Я принес из машины пакет. В небольшом ящике лежали две бутылки рома, бутылка коньяка и бутылка портвейна. Я поднес ром к лампе и посмотрел на этикетку:
— Ром "Сэйнт Джемс", подумать только! На наших ребят можно положиться.
Откупорив бутылку, я налил Пат добрую толику рома в чай. При этом я заметил, что ее рука слегка дрожит.
— Тебя сильно знобит? — спросил я.
— Чуть-чуть. Теперь уже лучше. Ром хорош… Но я скоро лягу. — Ложись сейчас же, Пат, — сказал я. — Пододвинем стол к постели и будем есть.
Она кивнула. Я принес ей еще одно одеяло с моей кровати и пододвинул столик:
— Может быть, дать тебе настоящего грогу, Пат? Это еще лучше. Могу быстро приготовить его.
Пат отказалась:
— Нет, мне уже опять хорошо.
Я взглянул на нее. Она действительно выглядела лучше. Глаза снова заблестели, губы стали пунцовыми, матовая кожа дышала свежестью.
— Быстро ты пришла в себя, просто замечательно, — сказал я. — Всё это, конечно, ром.
Она улыбнулась:
— И постель тоже, Робби. Я отдыхаю лучше всего в постели. Она мое прибежище.
— Странно. А я бы сошел с ума, если бы мне пришлось лечь так рано. Я хочу сказать, лечь одному.
Она рассмеялась:
— Для женщины это другое дело.
— Не говори так. Ты не женщина.
— А кто же?
— Не знаю. Только не женщина. Если бы ты была настоящей нормальной женщиной, я не мог бы тебя любить. Она посмотрела на меня:
— А ты вообще можешь любить?
— Ну, знаешь ли! — сказал я. — Слишком много спрашиваешь за ужином. Больше вопросов нет?
— Может быть, и есть. Но ты ответь мне на этот. Я налил себе рому:
— За твое здоровье, Пат. Возможно, что ты и права. Может быть, никто из нас не умеет любить. То есть так, как любили прежде. Но от этого нам не хуже. У нас с тобой всё по-другому, как-то проще.
Раздался стук в дверь. Вошла фройляйн Мюллер. В руке она держала крохотную стеклянную кружечку, на дне которой болталась какая-то жидкость.
— Вот я принесла вам ром.
— Благодарю вас, — сказал я, растроганно глядя на стеклянный наперсток. — Это очень мило с вашей стороны, но мы уже вышли из положения.
— О господи! — Она в ужасе осмотрела четыре бутылки на столе. — Вы так много пьете? — Только в лечебных целях, — мягко ответил я, избегая смотреть на Пат. — Прописано врачом. — У меня слишком сухая печень, фройляйн Мюллер. Но не окажете ли вы нам честь?..
Я открыл портвейн:
— За ваше благополучие! Пусть ваш дом поскорее заполнится гостями.
— Очень благодарна! — Она вздохнула, поклонилась и отпила, как птичка. — За ваш отдых! — Потом она лукаво улыбнулась мне. — До чего же крепкий. И вкусный.
Я так изумился этой перемене, что чуть не выронил стакан. Щечки фройляйн порозовели, глаза заблестели, и она принялась болтать о различных, совершенно неинтересных для нас вещах. Пат слушала ее с ангельским терпением. Наконец хозяйка обратилась ко мне:
— Значит, господину Кестеру живется неплохо?
Я кивнул.
— В то время он был так молчалив, — сказала она. — Бывало, за весь день словечка не вымолвит. Он и теперь такой?
— Нет, теперь он уже иногда разговаривает.
— Он прожил здесь почти год. Всегда один…
— Да, — сказал я. — В этом случае люди всегда говорят меньше.
Она серьезно кивнула головой и посмотрела на Пат.
— Вы, конечно, очень устали.
— Немного, — сказала Пат.
— Очень, — добавил я.
— Тогда я пойду, — испуганно сказала она. — Спокойной ночи! Спите хорошо!
Помешкав еще немного, она вышла.
— Мне кажется, она бы еще с удовольствием осталась здесь, — сказал я. — Странно… ни с того ни с сего…
— Несчастное существо, — ответила Пат. — Сидит себе, наверное, вечером в своей комнате и печалится.
— Да, конечно… Но мне думается, что я, в общем, вел себя с ней довольно мило.
— Да, Робби, — она погладила мою руку. — Открой немного дверь.
Я подошел к двери и отворил ее. Небо прояснилось, полоса лунного света, падавшая на шоссе, протянулась в нашу комнату. Казалось, сад только того и ждал, чтобы распахнулась дверь, — с такой силой ворвался в комнату и мгновенно разлился по ней ночной аромат цветов, сладкий запах левкоя, резеды и роз.
— Ты только посмотри, — сказал я.
Луна светила всё ярче, и мы видели садовую дорожку во всю ее длину. Цветы с наклоненными стеблями стояли по ее краям, листья отливали темным серебром, а бутоны, так пестро расцвеченные днем, теперь мерцали пастельными тонами, призрачно и нежно. Лунный свет и ночь отняли у красок всю их силу, но зато аромат был острее и слаще, чем днем.
Я посмотрел на Пат. Ее маленькая темноволосая головка лежала на белоснежной подушке. Пат казалась совсем обессиленной, но в ней была тайна хрупкости, таинство цветов, распускающихся в полумраке, в парящем свете луны.
Она слегка привстала:
— Робби, я действительно очень утомлена. Это плохо? Я подошел к ее постели:
— Ничего страшного. Ты будешь отлично спать.
— А ты? Ты, вероятно, не ляжешь так рано?
— Пойду еще прогуляюсь по пляжу.
Она кивнула и откинулась на подушку. Я посидел еще немного с ней.
— Оставь дверь открытой на ночь, — сказала она, засыпая. — Тогда кажется, что спишь в саду…
Она стала дышать глубже. Я встал, тихо вышел в сад, остановился у деревянного забора и закурил сигарету. Отсюда я мог видеть комнату. На стуле висел ее купальный халат, сверху было наброшено платье и белье; на полу у стула стояли туфли. Одна из них опрокинулась. Я смотрел на эти вещи, и меня охватило странное ощущение чего-то родного, и я думал, что вот теперь она есть и будет у меня и что стоит мне сделать несколько шагов, как я увижу ее и буду рядом с ней сегодня, завтра, а может быть, долго-долго…
Может быть, думал я, может быть, — вечно эти два слова, без которых уже никак нельзя было обойтись! Уверенности — вот чего мне недоставало. Именно уверенности, — ее недоставало всем.
Я спустился к пляжу, к морю и ветру, к глухому рокоту, нараставшему, как отдаленная артиллерийская канонада.
XVI
Я сидел на пляже и смотрел на заходящее солнце. Пат не пошла со мной. Весь день она себя плохо чувствовала. Когда стемнело, я встал и хотел пойти домой. Вдруг я увидел, что из-за рощи выбежала горничная. Она махала мне рукой и что-то кричала. Я ничего не понимал, — ветер и море заглушали слова. Я сделал ей знак, чтобы она остановилась. Но она продолжала бежать и подняла рупором руки к губам.
— Фрау Пат… — послышалось мне. — Скорее…
— Что случилось? — крикнул я.
Она не могла перевести дух:
— Скорее. Фрау Пат… несчастье.
Я побежал по песчаной лесной дорожке к дому. Деревянная калитка не поддавалась. Я перемахнул через нее и ворвался в комнату. Пат лежала в постели с окровавленной грудью и судорожно сжатыми пальцами. Изо рта у нее еще шла кровь. Возле стояла фройляйн Мюллер с полотенцем и тазом с водой.
— Что случилось? — крикнул я и оттолкнул ее в сторону.
Она что-то сказала.
— Принесите бинт и вату! — попросил я. — Где рана? Она посмотрела на меня, ее губы дрожали.
— Это не рана…
Я резко повернулся к ней.
— Кровотечение, — сказала она.
Меня точно обухом по голове ударили:
— Кровотечение?
Я взял у нее из рук таз:
— Принесите лед, достаньте поскорее немного льда. Я смочил кончик полотенца и положил его Пат на грудь.
— У нас в доме нет льда, — сказала фройляйн Мюллер.
Я повернулся. Она отошла на шаг.
— Ради бога, достаньте лед, пошлите в ближайший трактир и немедленно позвоните врачу.
— Но ведь у нас нет телефона…
— Проклятье! Где ближайший телефон?
— У Массмана.
— Бегите туда. Быстро. Сейчас же позвоните ближайшему врачу. Как его зовут? Где он живет? Не успела она назвать фамилию, как я вытолкнул ее за дверь:
— Скорее, скорее бегите! Это далеко?
— В трех минутах отсюда, — ответила фройляйн Мюллер и торопливо засеменила.
— Принесите с собой лед! — крикнул я ей вдогонку.
Я принес свежей воды, снова смочил полотенце, но не решался прикоснуться к Пат. Я не знал, правильно ли она лежит, и был в отчаянии оттого, что не знал главного, не знал единственного, что должен был знать: подложить ли ей подушку под голову или оставить ее лежать плашмя.
Ее дыхание стало хриплым, потом она резко привстала, и кровь хлынула струёй. Она дышала часто, в глазах было нечеловеческое страдание, она задыхалась и кашляла, истекая кровью; я поддерживал ее за плечи, то прижимая к себе, то отпуская, и ощущал содрогания всего ее измученного тела. Казалось, конца этому не будет. Потом, совершенно обессиленная, она откинулась на подушку.
Вошла фройляйн Мюллер. Она посмотрела на меня, как на привидение.
— Что же нам делать? — спросил я.
— Врач сейчас будет, — прошептала она. — Лед… на грудь, и, если сможет… пусть пососет кусочек…
— Как ее положить?.. Низко или высоко?… Да говорите же, черт возьми!
— Пусть лежит так… Он сейчас придет. Я стал класть ей на грудь лед, почувствовав облегчение от возможности что-то делать; я дробил лед для компрессов, менял их и непрерывно смотрел на прелестные, любимые, искривленные губы, эти единственные, эти окровавленные губы…
Зашуршали шины велосипеда. Я вскочил. Врач.
— Могу ли я помочь вам? — спросил я. Он отрицательно покачал головой и открыл свою сумку. Я стоял рядом с ним, судорожно вцепившись в спинку кровати. Он посмотрел на меня. Я отошел немного назад, не спуская с него глаз. Он рассматривал рёбра Пат. Она застонала.
— Разве это так опасно? — спросил я.
— Кто лечил вашу жену?
— Как, то есть, лечил?.. — пробормотал я. — Какой врач? — нетерпеливо переспросил он.
— Не знаю… — ответил я. — Нет, я не знаю… я не думаю…
Он посмотрел на меня:
— Но ведь вы должны знать…
— Но я не знаю. Она мне никогда об этом не говорила.
|
The script ran 0.007 seconds.