1 2 3 4 5 6 7 8
Он их и нашел. Совсем незадолго до него — еще парили яблоки конского навоза — отсюда уехали татары. И Олену, и всех девок Нифонта они изнасиловали и удушили тетивами, а тела бросили в крапиву за избушкой. Не взяли в полон, чтобы продать, и, надругавшись, не отпустили на все четыре стороны, — а задушили, как лисы кур.
Нифонту было страшно вспоминать, что тогда с ним творилось. Хотя, наверное, со стороны все выглядело тихо: мужик выкопал яму, похоронил, поставил крест, взял на заимке топор из-под половицы и ушел.
Татары не брали Рязань приступом, даже осадой не обложили. Это и не орда была — так, какой-то мелкий хан, пугнувший рязанского князя и вновь растворившийся в своих степях. А Нифонт потерял все. Нет больше Олены и девок, нет дома, нет коня. Под князя не вернешься — на цепь посадят за побег. Да и зачем возвращаться к князю? Разве что зубами разорвать ему горло за то, что выгнал из крепости в голое поле к татарам бабу и четырех девчонок…
Нифонт пошел бродяжить. Ноги привели его туда, куда приводили всех, ему подобных: в вольный и дремучий Муромский лес. Здесь владычил знаменитый атаман Кудеяр, самозваный Соловей-Разбойник. Был он и соловьем, и разбойником, но от рязанского князя отличался лишь тем, что на княжение его не бог поставил, а сатана. Наголодавшийся и намучившийся Нифонт не нашел у Кудеяра ни покоя, ни сытости. Да и не тянуло к себе воровское дело, не вором Нифонт был рожден, и не веселило душегубство. В лесу Нифонт с такими же, как и сам, неприкаянными бедолагами ютился в сырой землянке впроголодь, рубил дрова, валил бор на засеки у дорог, чистил коней и котлы. Одно хорошо — выучился брать зверя, жить лесом.
Муромскому воеводе осточертел Кудеяр, и воеводские дружины вторглись в чащу. Разбойники прыснули кто куда. На чьем-то коне Нифонт вывернулся из схватки и поскакал прочь. За ним увязался дружинник. Уже нагнал, уже поднял меч, чтобы рубануть по затылку, как Нифонт, сам того от себя не ожидая, повернулся и через плечо ударил ратника в лоб клевцом на длинном ратовище.
Сидя на траве рядом с окровавленным покойником, Нифонт вспоминал своих девок, вспоминал Олену — тихий голос ее, темные глаза, мягкие губы, косы, плечи… Вот и опять он выжил, а зачем? Убил парня… Да, защищался, не по своей воле грех принял. Пусть и глупая, и бесполезная была жизнь у этого ратника, но она ему была нужна, а Нифонту своя — нет. Не осталось больше сил.
Нифонт подогнал коня под крепкий сук, влез на седло и связал из кушака петлю. Сунул голову, толкнул коня ногами и повис…
Очнулся на земле. Страшно болело раздавленное горло, трещала грудь, звезды плыли в глазах. Кушак был цел, не порвался; петля висела на шее; а вот узел, что он накрутил на ветви, распустился. Сроду у Нифонта узлы не распускались, он их вязать умел. С неба, что ли, протянулась рука и развязала?.. И Нифонт понял: не берет его небо. Не то чтоб уж очень грешен — и не такие грешники помирали, а дела своего здесь, на земле, он еще не доделал. Надо жить дальше, надо работать, надо начатое довершить. Только что довершать, какое дело делать? Он ведь знал только одно — растить хлеб.
И тогда Нифонт ушел из-под Мурома искать вольные хлебные земли. Думал он о Вятке. Пробавляясь где работой, где подаянием, где воровством, он добрался до Хлынова. Но Вятка не приняла его. И здесь уже сидели бояре, земля давно была поделена, а начинать жизнь с батрачества Нифонт не хотел. На Вятке он впервые услышал о другой земле со странным названием — Пермь.
Он пошел дальше и пришел в Кай. Здесь соорудил плотик и поплыл вниз по Каме. Два с лишним года миновало с тех пор, как набат загудел над Рязанью. Стояла поздняя осень. От Кая на Пермь плыли хлебные барки. Купец ради смеха велел править на плотик Нифонта. Могучий нос барки с треском расколол плотик на бревна. Нифонт очутился в воде.
Он бы утонул, замерз, да вновь повезло. Вцепившись в бревно, Нифонт догреб до берега. Он вылез на косогор — в дождь и стужу, мокрый, без топора и огнива. А по берегу — он знал — ни одного окрест селения, никаких городищ. Однако ж все равно пошел. Гнала его какая-то сила.
Полумертвого, его подобрали пермяки-охотники из какой-то деревушки, спрятавшейся в лесах вдали от Камы. Деревушка звалась Тыльдор. В Тыльдоре Нифонт провел зиму.
Еще дальше деревушки, в глубь лесов, лежало священное озеро Тыль. Потом Нифонт узнал, что русские прозвали его Адовым. Пермяки говорили, что озеро бездонно и живет в нем дух-вакуль. Нифонт ходил с пермяками на это озеро и видел, как те молились вакулю, а потом шаман бросил в полынью золотое блюдо. Этого Нифонт забыть не смог. Не только любовь, удача и труд — золото тоже было ключом к земле.
Весной Нифонт ушел на Адово озеро. Он снова сколотил плот и с него нырял, желая отыскать блюдо. Он плавал в ледяной глубине, разрывал руками ил, ворочал сучкастые, склизкие, окаменевшие коряги на дне. Отогревался он у костра. Голову ломило, как с похмелья, давило сердце. Он почти оглох, глаза покраснели, из носа текла кровь. Он, может быть, погиб бы в топляках на дне Адова озера, если бы вовремя не остановился. Пермяки, видать, издавна молились здесь своему вакулю. Вакуля Нифонт не нашел, зато нашел золотые и серебряные блюда с отчеканенными бородатыми царями, воинами, рабами, со львами, павлинами и заморскими деревьями, нашел чаши, кубки, кувшины. Это было целое богатство, клад, но клад не найденный, а добытый трудом, отвагой и кровью.
Нифонт не хотел быть вором. Он пришел в Тыльдор, к шаману, и высыпал из мешка свои сокровища.
— Вы отдали их вакулю, а вакуль отдал мне, — хрипло и простуженно сказал он. — Я не хочу отплатить вам за добро воровством и унести все это тайно. Отдайте это добро мне. Я куплю поле, посею рожь, и Тыльдор всегда сможет брать у меня хлеб.
— Боги любят золото, — ответил шаман. — Но если им дать его, потом отнять, а потом снова отдать, они не станут его ценить. Это все равно что убивать уже мертвого зверя. Забирай сокровища. Если тебе их отдал вакуль, мы отобрать их не можем. Но мы запомним твои слова о хлебе. Хлеб очень дорог. Если ты нарушишь свое обещание, мы тебя проклянем.
Жители Тыльдора снарядили Нифонта в путь — в Чердынь, к князю. Только у князя можно было купить землю так, чтобы никто потом не объявил ее своей. И Нифонт уплыл вниз по Каме. Пермяки обещали слать ему зверя, птицу, рыбу, а через три года приехать за хлебом.
В Чердыни Нифонт сразу пошел к игумену Дионисию. Все, с кем он встречался, говорили о честности монаха. Дионисий принял сокровища Адова озера, дал Нифонту лес на усадьбу, коня, работников, снаряд, рожь на посев. Дал монастырскую охранную грамоту и расписку за принятое добро. Но самое главное, он дал Нифонту землю — священное Пелино поле.
А на Чердынь, на Колву, на Пелино поле неотвратимо надвигалась весна, словно грозовая туча. Яркие и резкие, четкие и плоские краски зимы потускнели, смягчились, набухли водой, обрели глубину и тяжесть. Оголился лес, потемнел лед, осели сугробы. Небо, поначалу затянутое низкими сизыми облаками, очистилось; теплый ветер, раздвигая окоемы, сметал тучи в громадные стога, и за ними застенчиво засветилась еще блеклая высота. Во дворе Нифонтовой усадьбы вытаивали потерянные вещи — оброненные поленья, забытый ковшик, сломанный санный полоз, рукавица. На крыше проступил черный и жесткий хребет охлупня, а на коньке повисла длинная сосулька. Теперь Михаилу казалось, что жилой мир несказанно расширился, от тесноты затхлой, прокоптившейся избы вырос до размеров окрестных лесов, реки, поля.
Михаил часто выходил на крыльцо, не закрывая за собою двери в сени, брал Аннушку, сидел на ступеньках, сняв шапку, словно бы голова его по весне вытаяла, как пень. И Нифонт тоже ожил, разом поднялся с лавки, с новой страстью набросился на дела.
Пермяки, похоже, отступились от Пелина поля. Но как-то ночью Нифонт растолкал Михаила и Калину — на поле что-то происходило. Сквозь тусклый пузырь окошка издалека светила красная точка. Это на поле горел костер.
— Спите, — глянув в окно, недовольно проворчал Калина. — Это пермяки камлают. Не тронут они нас, знаю. Они, наверное, тебя, Нифонт, проклинают. Спи.
Днем они отправились на поле взглянуть, что там сотворили камлавшие. Михаил нес на руках дочку, шагая последним и глубоко проваливаясь в рыхлый, мокрый, истоптанный снег.
Посреди поля лежал здоровенный валун — как пермяки его притащили? Рядом было протаявшее почти до земли кострище с черными головнями. Вокруг на снегу валялись разбросанные рыбьи хвосты. Калина поднял один, повертел в пальцах, бросил и весело сказал:
— А ведь и вправду прокляли, собаки.
Михаил поставил дочку на валун. Нифонт задумчиво и угрюмо оглядывался.
— Ну и черт с ними, — с досадой сказал он. — Не анафема же, не отлучение… Я православный. Чего мне их проклятье? — Он помолчал и добавил: — Много я по пермским чащобам шастал, в Адово озеро нырял и не видел никаких ихних страшилищ или богов. Одни болваны пусторылые. И Стефана, говорят, тоже проклинали…
— А пермяки не богами и не чудищами тебя прокляли, — серьезно сказал Калина. — Что идол? Идол без духа — деревяшка. Пермяки твой дух убили и сожгли, прокляли твою судьбу.
— Выходит, я теперь без судьбы? — усмехнулся Нифонт. — Чудно говоришь. Как же это я без судьбы, коли жив? Это как без тени на солнце — невозможно.
— Возможно, — возразил Калина. — И ты не хмыкай: это ведь страшное, жестокое проклятье — на судьбу-то. Они могли и убить тебя, и в жертву отдать, да им тоже хлеб нужен. А надругательства над Пелиным полем они простить не хотели. Вот и отомстили. Не пожелал бы я на твоем месте оказаться.
Нифонт настороженно молчал — зло, упрямо, несогласно.
— А в чем беда? — спросил Михаил, смутно ощущая, что это действительно очень страшно: остаться без судьбы.
— В том беда, что нет теперь в мире силы, которая бы ему помогла… Будет тонуть — и соломинка под руку не подвернется. Заблудится в лесу — ни следа, ни звезды не увидит. Любая, самая мало-мальская беда с ног сшибет. Это как если бы ты от любой болезни умирал — хоть от укола еловой иголки, хоть от соплей. Человек без божьей помощи очень слаб, почти бессилен.
— Я крещеный.
— Ну и что. Ты-то в бога веришь, а тебя для бога больше нет. Тем и гневит бога язычество, что способно на такое зло. Ты хоть десять раз еще покрестись — не разглядит тебя господь. Рассказывают, что и Пелю вогулы прокляли, потому и одолел его Ящер.
Нифонт яростно пнул рыбий хвост.
— Да плевать мне на их проклятье! — рявкнул он. — За меня — хлеб, а через него и вся земля! Сильней этой силы ничего не знаю.
Он развернулся и грузно зашагал прочь. Михаил глядел вслед Нифонту, вспоминал о его жизни. Сколько раз незримые силы спасали Нифонта: когда ползал во ржи рядом с татарами под Рязанью, когда отбился от ратника в Муромском лесу, когда распустился узел в петле, когда выплыл на берег из-под купеческой ладьи, когда встретил охотников из Тыльдора, когда шарился в корягах на дне Адова озера… Теперь ничто не спасет, не выручит. И все же Нифонт не стал жалок. Наоборот, сейчас, проклятый, он показался Михаилу таким, каким его представил в первый раз Калина: «се человек». Михаил ощутил в Нифонте небывалую, непобедимую правоту и силу земли — земли, которую он выстрадал и хозяином которой стал. Даже если могучее и древнее зло поразит Нифонта, сломит, свалит, убьет, загонит в могилу, Нифонт выйдет обратно из земли хлебом, как Пеля взошел травой.
Ничто не изменилось в Нифонте после проклятия. И вскоре сам Михаил убедился, насколько глубокой была правота Нифонта, хотя ничего особенного в том доказательстве не было.
Снег таял на поле, и с какого-то времени Михаилу стало казаться, что сквозь него просвечивает земля, но не черная, а голубая. Не веря глазам, он пошел на поле и только тут увидел: большой клин был уже вспахан, и на нем взошла озимая рожь. Пелино поле родило хлеб. Михаил был потрясен — так это было просто и так велико.
Сзади к нему подошел Нифонт.
— Дураки пермяки, — добродушно, как о детях, сказал он. — Зазря мне амбар пожгли. Не было ведь там зерна. Забыли они, что никто здесь рожь яровую сеять не будет — только озимь, а то не встанет… Мы с Калиной по осени вдвоем целину рвали, сеяли по ночам, чтоб никто не увидел, а утром все сеном закидывали — вот так.
Снег стаял к маю, и теперь издалека было видно, как ярко зеленеет край Пелина поля. Приближалась страда. В Чердыни все собирался и собирался уезжать князь Федор Пестрый, а потом вдруг Михаил увидел вереницу плывущих по Колве стругов с яркими парусами и расписными носами. Московский гость убирался восвояси не попрощавшись. Но Михаила это не тронуло. Вдруг озаботился чем-то Калина, в котором вешние воды всегда будили тревогу и неодолимую тягу бродяжить, горячили кровь, звали куда-то — все дальше, дальше, как перелетную птицу. В конце концов Калина не выдержал, поклонился и ушел. Говорили, с ним ушел и княжич Матвей.
Михаил помнил свое обещание Нифонту — весной оставить его дом. Но некуда было податься с Аннушкой, да и Нифонт не гнал, потому Михаил пока никуда не собирался. Впрочем, даже не в том дело, что хозяин не гонит, а идти некуда. Михаил увидел, как взошел хлеб на Пелином поле — первый русский хлеб на пермской земле, — и ему почему-то захотелось побыть рядом с этим хлебом, будто напиться из родника, будто посидеть на ступеньках храма, к которому брел так долго.
Вместе с Нифонтом Михаил собирал на зеленой полосе камни, что всплывали из недр земли, — на окраине поля выросла целая груда обломков. А потом они на пару начали взламывать целину: долбили и рвали дерн мотыгами, дробили заступами. Работа была тяжелая; ничего тяжелее этого Михаил за свою жизнь не делал. Но так было нужно — соха бы не взяла здесь землю, только бы поцарапала без пользы. Аннушка носила им воду с Колвы в берестяном ведерке. Нифонт и Михаил порою так уставали, что и ночевали в поле, и, просыпаясь ночью, Михаил видел над собою Млечный Путь, древний Путь Птиц пермяков.
Они расковыряли, разворочали Пелино поле, и подошло время пахать. Нифонт выволок соху с двумя лемехами, вырезанными из лосиных рогов. На раму взгромоздили валун, на котором когда-то — кажется, тысячу лет назад, — пермяки прокляли Нифонта. В соху впрягли Няту. И пахать оказалось еще труднее, чем ломать целину. За день лемехи истирались, словно были из сосновой коры, и приходилось их снова резать и острить. За неделю от широкой лопасти лосиного рога оставался один обмылок. А нужно было вспахать поле не раз и не два, чтобы пронять слежавшуюся землю до самой плодородной глубины. И когда Нифонт, обессиленный, ложился на межу, за сошники брался Михаил и вместе с Нятой толкал соху дальше, вперед, вперед.
Из Чердыни, из городища приходили пермяки и смотрели, как князь пашет поле. Князь, согнувшись, шагал за сохой, вдавливая лемех в бурую землю, и рубаха его была мокрой на спине, как у простого пахаря. А соху по священному полю тащил старый боевой вогульский конь, которого вела под уздцы маленькая белоголовая княжна. Труд был не просто тяжек, он был мучителен, даже неподъемен, но в его изнуряющей ломоте заключался такой простой и великий смысл, что Михаил порою переставал понимать, чем и зачем он жил раньше. Он думал, что все его мысли были о Пермской земле, и все дела тоже были посвящены ей, но теперь с ясностью простого смерда он видел, что думал-то не о земле, а о своем месте на ней, и сражался не за землю, а за себя. Он был князем уже восемнадцать лет, и за такой долгий срок не сделал для земли ничего — не проложил дороги, не построил города, даже избы не поставил и не вырастил и травинки.
Михаил и не заметил, как лето скатилось к осени. Рожь налилась силой, гнувшей колосья к земле. Теперь Нифонт и князь горбушами скосили поле, оставив лишь жесткую щетку стерни, связали снопы. В вёдро снопы сушили на сушилах, в непогоду — в овине, потом молотили и веяли на гумне, задыхаясь в колючей пыли половы. Аннушка как взрослая таскала солому в сарай, мяла ее и утаптывала: вдруг Няте до весны не хватит сена? Урожай вышел небольшой, сам-треть, как и говорил Нифонт. Он не стал засыпать закрома — всем зерном, что было, засеял зябь. Он был согласен еще одну зиму провести на рыбе и дичи, но зато следующей осенью у него будет хлеб.
К севу вернулся Калина, а после сева уже ударили первые заморозки. Михаил глядел с крыльца на черное Пелино поле, над которым собирались в клин лесные журавли, и видел рожь — золотую рожь своих трудов, своей малой, но такой трудной правды. Оттуда, с крыльца, Михаил и заметил сына — княжич Матвей пешком шел к нему из Чердыни.
Михаил уже забыл о княжении, забыл о Пестром, забыл, что сын самовольно и жестоко занял его место. Но Матвей шел к отцу не князем.
— Батя, — позвал он ломким баском, — дозволь войти… — и уже в избе, при Калине и Нифонте, поклонившись, сказал: — Отец… Нет княжества без князя. Иди, княжь, тебя люди зовут… прости меня. Иди, княжь.
Михаил молчал, не зная, что ответить.
— Оно и верно, князь, — вдруг сказал Нифонт. — Хлеб — дело мое, не твое. Я ведь жениться думаю. Надо хозяйку в дом. Мне уж в городище девку просватали. А ты не обессудь. Каждому свое место. Ступай, князь, княжить. Ты со мной Пелино поле поднял — это труд великий. Дальше я один управлюсь. А тебя другое дело ждет. Тебе еще Чердынь поднять надо. Ступай.
Глава 28
Талая Вода
— Был город люд, стал город лют, — задумчиво сказал Калина, озираясь.
Матвей, сощурившись, пристально вглядывался в камскую даль.
— Не-е, не шибаса это и не тюрень, — сообщил он. — Это большой каюк пермяцкий.
— Да и откуда тут татарам взяться, коли ты их прогнал, — хмыкнул Калина. — А пермяки сюда не полезут. Балбанкар — заклятое место.
Они стояли на краю заброшенного городища, на высоком склоне берега. Рядом валялся мешок с припасами, весла, лук Калины и меч Матвея, лежала на боку длинная, как веретено, кожаная лодка.
Калина и княжич Матвей плыли вниз по Каме вдвоем, тайком от всех — и своих, и чужих. Они держались ближе к берегам, прячась под кустами, рядом с обрывами, в случае чего накрывались срезанными ветками с листвой: пусть думают, что плывет упавшее дерево. Своим незачем знать, куда направился княжич; татары могут в полон забрать, ведь за княжича большой выкуп взять можно; а пермяки — то собаки брехливые, увидят и всем растрезвонят.
Когда плыли мимо Балбанкара, Матвей разглядел вдали парус. Волей-неволей пришлось причаливать и прятаться на проклятом городище.
Начиналось лето, молодая трава покрыла оплывшие валы, ямы землянок. В траве особенно чуждо выглядели гнилые черные колья, трухлявые бревна выкладок, покосившиеся идолы, в лицах которых еще торчали пеньки стрел ушкуйника Ерохи Смыки. Калина оглядывался и вспоминал ватагу Ухвата, которая почти двадцать лет назад здесь, на Балбанкаре, лопнула пополам и чуть себя не истребила; вспоминал, как тащил тяжеленную Вагирйому по крысиной норе подземного хода.
— Погоди-ка, — сказал Матвею Калина и пошел к другому краю городища, полез в овраг и вскоре выбрался обратно, держа в руках человеческий череп.
— Глянь, княжич, это кто-то из трех Иванов… Отсюда, с Балбанкара, побежала к твоему деду смерть.
Матвей посмотрел на череп, презрительно сплюнул и велел:
— Собирайся, дальше поплывем. Каюк уже за поворот загнул.
Калина осторожно положил череп на камень в траве.
Всю миновавшую зиму Матвея мучила память о той девчонке, о Маше, ясырке шибана Мурада, которую он обещал выкупить из рабства. Матвей не только не хотел нарушать своего слова, нет — его изнутри жгла еще какая-то боль. Хотелось ту девчонку видеть подле себя счастливой и вольной, хотелось почувствовать ее благодарность и уважение. Матвей знал, что летом афкульские татары продадут своих рабов в Ибыре. Плата у Матвея была — все та же пуговица с кафтана Пестрого. Оставалось только придумать, как попасть в Ибыр на торг.
Однажды в Покче Матвей встретил Калину.
— Постой, — окликнул он его. — Иди сюда. Скажи, где Ибыр находится?
— В воскресенье еще на Сылве стоял, — ответил Калина.
— А как добраться до него?
— Седлай коня богатырского да скачи во всю прыть.
— Я тебя делом спрашиваю, дурак!
— По вопросу и ответ, княжич.
— Я не княжич, я князь.
Калина взглянул на мальчишку — красивое, высокоскулое лицо ламии, глаза и губы — тоже от Тичерть, а от деда Ермолая — упрямство и воля, спокойно переступающая через души и судьбы. Только от Михаила в мальчишке не было ничего.
— Я, княжич, крест целовал только Михаилу, батьке твоему. Вчерась еще с ним похлебку хлебали, так что вроде жив он. Для тебя я — вольная птица. Прощай.
Он уже развернулся, но Матвей схватил его за рваный локоть.
— Ладно, не серчай, — с досадой сказал он. — Добром прошу, разъясни, как мне в Ибыр попасть.
— А на что?
— Не твое дело.
— А я в чужие дела не суюсь.
— Да постой ты!.. Черт с тобой, я скажу, на что. Но коли ты проболтаешься хоть кому — хоть отцу, — найду и под землей, на кол посажу! — разозлился Матвей.
— Ужо штаны на заду отвисли, — хмыкнул Калина.
Матвей рассказал, и его история Калину подкупила. Рядились они недолго. С вешней водой решили плыть вдвоем и втайне от всех.
Весной, когда зазеленели берега Колвы, Калина сам пришел к Матвею. За его спиной был здоровенный тюк. Они убрались из Покчи подальше, в лес.
В тюке у Калины были припасы: сухари, сушеное мясо, мед, топор, рыболовный снаряд, разборный лук, мелкое железо на обмен, крынка с бобровым салом, чтобы смазывать лодку. Шкура от лодки занимала половину тюка. Она была сшита из оленьих кож ковшом, нос и хвост — карманами.
Калина стал учить Матвея собирать лодку. Такими лодками пользовались охотники. Если придется убегать с реки в лес, лодку вмиг можно разобрать, свернуть шкуру и сгинуть в глухомани. И восстановить пыж недолго. Нужно срубить две елочки, срезать, где надо, ветви, вставить комлями друг к другу в карманы — носовой и хвостовой, а потом связать пришитыми шнурками и дважды перетянуть поперек тетивой. И снова лодка готова — легкая, как сноп соломы, и ходкая.
На Олёну Ранние Росы выплыли из Покчи. Через две недели были уже у Балбанкара.
— А чего вы там делали-то, на городище? — спросил Матвей, сидевший в лодке впереди, когда Балбанкар уже скрылся из глаз.
— Вагирйому прятали, малую Золотую Бабу.
— Это за нее деда убили?
— За нее.
— Я про Золотую Бабу все знаю, — помолчав, сообщил Матвей. — И не Баба это никакая, а богородица. Потому ее язычники и прячут. Она ведь у крещеных должна быть.
— Кто это с тобой такой мудростью поделился? — удивился Калина.
— Филофей, епископ. Он мне все рассказал. Чуть ли не тыщу лет назад пермяки пошли войной на царьградские и немецкие земли. Далеко за Москву зашли, хоть Москвы тогда еще и не было. И бог хотел их остановить, явил им чудо: из чистого неба пошел град, и перед войском из градин сама собой слепилась богородица. Ни огнем, ни мечом ее взять не могли, а через три дня она вовсе золотой стала. Тогда половина пермяков призвала попа, окрестилась и в той земле осталась жить, свою страну Енгрией назвали. А другая половина язычников убежала сюда, на Камень, и богородицу золотую с собой унесла. Потому нам и надо ее отнять.
Калина усмехался, слушая рассказ Матвея.
— Репей в глотку твоему епископу, — сказал он.
К вечеру дошли до устья Чусовой, широкого, как ворота. Дальше уж до Ибыра придется грести вверх по течению.
— Запомни Чусовую, великая река, — сказал Матвею Калина, когда они в темноте ужинали у костра, и оглянулся через плечо: Чусовая широко и туманно светилась под луной.
— А чего в ней?
— Она одна Каменные горы победила — даже Вишере то оказалось не под силу. Началась на той стороне и, как пилой, хребет прорезала. Поэтому на ней повсюду скалы — и малые, и под самое небо. Есть, как и у нас, Столпы — окаменевшие великаны. И все скалы здесь священные. На каждой или под каждой — капище, в любой пещере — идол. Река эта богата несметно. Не только рыбой, зверем, лесом. Есть и песок золотой, и жемчуга, и горючая земная смола, и самородные камни вроде того, что у тебя на пуговице. Только все это недоступно. Река тайная, и живут здесь тайные вогулы. Со своими не дружатся, а чужаков всех убивают. Нет здесь ни городищ ихних, ни павылов, одни только легкие стойбища. Чусовские вогулы — лесные, живут охотой, молятся камням и деревьям. У них даже боги особые. Тайный народ, одним словом, тайный и страшный.
— Будет у меня войско — и побью я этих тайных вогулов, — решительно ответил Матвей. — Заберу эту реку себе. Назову эту землю Пермью Новой Чусовской и посажу сюда княжить сына.
— Далеконько загадываешь, — недоверчиво покачал головой Калина.
На следующий день плыли недолго. После полудня Калина причалил к берегу по правую руку. Вдоль реки и вглубь здесь раскинулся широкий луг, ограниченный лесистыми холмами. Калина оставил Матвея налаживать стан, а сам ушел — бродил вдали по травам, глядя под ноги, или вдруг озирался, словно что-то потерял, влезал на кривые бугры, часто натыканные повсюду и заросшие малиной.
— Искал, что ль, чего? — насмешливо спросил Матвей, когда Калина вернулся. — Вогулов тайных?
— Это, княжич, знаменитое поле Чулмандор, — пояснил Калина. — Здесь два с половиной века назад пермяки и вогулы разбили татар.
Калина протянул Матвею ладонь, на которой лежали позеленевшие наконечники стрел.
— Медные, — презрительно сказал Матвей.
— Тогда железа мало делали. Железные стрелы только у татар были, а у наших — медь да кость. Однако ж победили.
Матвей окинул взглядом пустынное поле, тихо зарастающее молодой травой.
— Для нас Чулмандор все равно что Куликово поле для Москвы.
— А велика ли у татар сила была? — заинтересовавшись, уважительно спросил Матвей.
— Велика. Говорят, тридцать туменов.
— Тридцать татарских туменов всю вселенную завоюют, — не поверил Матвей.
— Татары конные в степи сильны. А сюда они на лодках против реки шли. На тюрени-то с шибасами много коней не возьмешь. А пеший татарин валок… Вон там пермяки стояли, — Калина махнул рукой вверх по течению. — Татары на них кинулись. А им в бок ударили вогулы, что прятались на пармах. Почти все татары и полегли, мало кто ушел. Эти вот бугры, что здесь повсюду, — скудельни татарские. Я еще помню, что валялись здесь и порубленные татарские лодки — из травы торчали черные носы и ребра, а сквозь днища деревца проросли. Теперь уж те деревца вон какие…
— Почему ж тогда пермяки татарам харадж давали?
— Народ силен единством. Через двадцать лет после Чулмандора пришел к нам хан Беркай. Он вогульских хаканов подкупил, и вогулы от общего дела откололись. Пермякам же в одиночку было не справиться. Пришлось покориться. Но татары рвались к Последнему морю. Они побоялись навешивать на людей Каменных гор ясак, чтобы не оставить у себя за спиной врагов. Поэтому обложили пермяков данью союзников, легкой данью — хараджем. Ну и клятву верности взяли.
— А я их клятву порушил и хараджа велел не платить. А кто понесет харадж — тому велел руку рубить.
— Не по летам ты крут, — неприязненно заметил Калина.
— Как того дело требовало, так и поступил.
— Легко тебе дохлую собаку пинать. И в ребра ее, и в зубы…
— Ты это о чем?
— О том, что давно уж Золотая Орда на куски развалилась, и ханства нынешние не чета Чингизову. Пермяки с татарами за два столетия крепко срослись. Их харадж уж и не дань, а так, знак уважения. От татар добра не меньше, чем горя. Как, впрочем, и от Руси. Ничего не поделаешь — соседи, и живем по-соседски: и рубахи друг на друге пластаем, и пожар вместе гасим.
— Ну-у, заныл, — недовольно сказал Матвей.
Калина бессильно махнул рукой.
— А почему ж пермяки-то с татарами именно тут сошлись? — не унимался настырный княжич. — Поближе к Чердыни места не нашлось?
— На Чулмандоре сходятся все дороги, что ведут к татарам. Из Перми Великой, с верхней Камы, с Колвы, Вишеры, Иньвы и Обвы. Из Югры — другие древние пути: через Басеги на Усьву, Лебединую Воду, через верховья Чусовой или со средины по Серебряной реке, или по Сылве мимо Ибыра. По своим дорогам пермяки вогулов не захотели пропускать, вероломства побоялись.
— Ладно, Калина, хорош лясы точить, — вдруг оборвал разговор Матвей. — Пора за дело браться, дрова-то прогорели…
В темноте Калина решил еще раз пройтись по травам Чулмандора. Чулмандор неудержимо манил его, Чулмандор — поле былой славы, развеявшейся в веках без следа. Только кузнечики стрекотали так же звонко, неподвластные времени. Калина вспоминал — и то, что было с ним, и то, чего он никогда не видел, но знал так ярко и остро, словно бы сам пережил. Он вдруг остановился и резко оглянулся — почудился в темноте чей-то призрак, знакомая тень… Чусовская вогулка, много лет назад нашедшая его на Балбанкаре и лечившая в своей избушке где-то здесь, неподалеку, красавица ведьма Солэ — это будто бы она мелькнула где-то на краю зрения. Но Калина напрасно всматривался во тьму — не было никого. Только память, луна и Чусовая.
Калина вернулся и залез под шкуру рядом с Матвеем.
Он проснулся на рассвете как от толчка, поднял голову. По розовой от восхода воде заводи плыли два сиреневых лебедя. На берегу на коленях стоял Матвей и натягивал лук.
Калина успел ударить мальчишку по руке. Стрела, взбурлив, ушла под кувшинки. Калина вырвал лук у княжича и рявкнул:
— Чужое оружие брать не смей!
— Не боись, не сломаю, — смело ответил Матвей, поднимаясь с колен и глядя Калине в глаза.
— А лебедь — птица священная.
— У язычников.
— А язычников ты уважить не можешь, да?
— Кто они и кто я?
— Не буду я с тобой собачиться, — сказал Калина. — Только на Чулмандоре теперь не стреляют, понял? Хватит, тут уже настрелялись.
— Ну, поди обратно в луг, поплачь, повздыхай, помечтай, как девка, — бесстрашно предложил Матвей. — Я ж видел, как ты вчера ночью стр-радать бегал.
Калина взглядом смерил княжича с головы до ног.
— Удивляюсь я тебе, — признался он. — На чем ты стоишь? Ни единого ведь корешка нету!
Погода наладилась, сияло солнце, река казалась неподвижной. Пыж бежал легко и быстро, как водомерка. Наконец добрались до устья Сылвы.
— Сылва — мирная река, торговая, — сказал Матвею Калина. — Здесь уж можно не прятаться…
Длинный песчаный мыс с ровным рядом высоких сосен разделял Чусовую и Сылву. За стволами и вершинами мягко искрилась чусовская дорога на восток — в скалы, в хмурые леса. Сылва уводила на полдень — к степям, к холмам, к пологим горам.
— Глянь-ка, вроде вогул стоит, — неуверенно окликнул Калину Матвей.
На мысу под соснами и вправду кто-то был, но разглядеть мешал подлесок. Чудилось, что в пушистых елочках стоит человек в одежде из шкур и пристально следит за проплывающей лодкой. Калина вспомнил свое ночное видение — вогулку Солэ — и подумал, что неспроста эти мысли. Полтора десятка лет о ней не вспоминал — и вдруг подряд дважды мерещится.
На ночлег встали за небольшим святилищем под склоном холма. Здесь на поверхность земля выдавила ручьи — чистые и холодные, — и кумирню соорудили в подкопанном русле старого притока. Святилище не было заброшенным, хотя, видно, и посещали его редко. Калина и Матвей потоптались меж невысоких, потрескавшихся идолов, поискали, чем можно разжиться. Нашли только медное огниво, больше ничего ценного. Старые наконечники стрел, черепки, молельные горшочки в углях, выкладки из костей и черепов, канавы, жертвенные колоды… Святилище сылвенцев не пугало, не отгоняло от себя чужаков. Мирная торговая река ке поклонялась злым богам войны и боли, не принимала в жертву могучих лесных хищников.
А ночью пожаловала ведьма Солэ.
Матвей спал, и Калина задремал возле костерка, который теперь можно было не гасить и не прятать, и вдруг совсем рядом раздался пронзительный волчий вой. Калина вскочил, как подброшенный, сжимая топор, и возле него тотчас оказался Матвей с ножом в руке. Вокруг них, словно по углам, сидели четыре волка. Отблески углей делали их глаза кровавыми.
— Пасия, Калын, — произнес скрипучий голос.
Ведьма стояла чуть в стороне, подальше от отсветов костра. Когда-то Калина знал ее женщиной в годах, но все еще сохранявшей яркую и дикую красоту. Солэ и сейчас не утратила стройности и стати, будто бы до сих пор была девушкой, но ее лицо было лицом глубокой старухи — вылезли брови, ввалились глаза и щеки, крючком загнулся нос, высохли губы, редкая борода висела на подбородке. Белые волосы Солэ распустила по плечам; в руках она держала глиняный кувшин.
— Пасия, отыр-нэ, Солэ, — угрюмо ответил Калина.
— Я пришла ойталахтын вармаль, — сказала ведьма. — Помнишь, как я спасла тебя? Сака эрнэ вармаль нангки.
— Помню, — кивнул Калина, опуская топор. — Если бы я знал, что ты лечишь людей за плату, я бы давно расплатился. Я от долгов не бегаю.
— Я лечу людей, Калын, — ответила ведьма. — А ты не человек. Когда я нашла тебя на Балбанкаре, ты был такой же, как сейчас. Сколько тебе зим? Сто? Двести? Тысяча? Кто ты? Куль? Мертвец? Хумляльт? Войпель?..
— Кто бы я ни был, мне сейчас нечем тебе заплатить.
— Отдай мальчишку.
— Нет.
И тут Матвей сунул руку за пазуху, выхватил пуговицу князя Пестрого и кинул в рот.
— Йолькирь! — звонко крикнула ведьма.
Один из волков прыгнул Матвею на спину и сбил с ног. Пуговица вылетела у княжича изо рта и покатилась по траве к ногам ведьмы. Солэ подняла ее, посмотрела сквозь камень на костер. Волк все еще стоял передними лапами на спине распластанного Матвея.
— Отдай, ведьма! — злобно завопил княжич.
Солэ быстро спрятала пуговицу в кулак и пальцем указала на мальчишку.
— Ты должен звать меня «эква», — велела она. — Если отныне ты назовешь меня иначе, мои волки найдут тебя повсюду. Мигирь! Йолькирь! Ракирь! Сагиль!
Три волка вокруг костра зарычали, поднявшись на все четыре лапы. Матвей молчал, уткнувшись лицом в землю. Йолькирь спрыгнул с его спины, подошел к ведьме.
— Солэ, нам нужен этот камень, — тихо сказал Калина. — Потом я заплачу тебе больше, чем он стоит. Отдай его нам. На него мы хотим выкупить человека из неволи.
— А я тоже на него выкуплю человека. Даже несколько человек. Мои волки не должны забывать вкус живого мяса. Я стара, я одинока. Мне надо заботиться о своих помощниках.
— Но ты не можешь грабить нас здесь! — в бешенстве крикнул Калина и топнул ногой. — Ты давала Вагирйоме и Ялпынгу мир эли-палт маим так латынг! Туявит — мирная река!
Ведьма засмеялась и бросила под ноги Калины кувшин. Кувшин раскололся, вода плеснула на Калину и Матвея.
— Я знала, что ты вспомнишь об этом. Я не граблю, а забираю долг! И это — вода Ханглавита, Чусовой. Все, прощай. Амки салиуй!
Солэ словно растворилась в темноте. Калина оглянулся — волков тоже не стало.
До утра Калина и Матвей, подавленные, сидели у прогоревшего костра. На мальчишку вообще было жалко смотреть: ведьма отняла у него возможность выкупить рабыню, отняла уверенность в своей силе и своем слове. Но тем самым она разожгла в княжиче гнев, который бывает побольше любой надежды, веры и силы.
На рассвете Калина оживил костер, принес воды в медном котелке и повесил котел над огнем, а сам в сторонке сел смазывать салом днище пыжа.
— Ну, княжич, куда теперь? — спросил он, не поднимая головы. — В Ибыр или домой?
Он еле уклонился от топора, который швырнул в него Матвей.
— Все из-за тебя! — завизжал княжич. — Это ты сосвоими долгами не расплатился! Ненавижу тебя! Ненавижу эту… э…
— Экву, — с готовностью подсказал Калина.
— Хоть эква, хоть кто! — надрывался княжич, шаря по земле руками: чем бы еще запустить в Калину.
— А я тут при чем? — спокойно хмыкнул Калина. Он увидел, что беда не раздавила мальчишку, не размазала, как слякоть. — Думаешь, если бы я вовремя заплатил, она бы пуговицу брать не стала? Держи карман шире.
— Откуда она вообще о ней узнала?
Калина развел руками.
— Как-то проведала. На то и ведьма.
Матвей в бессильной злобе начал лупить палкой по углям в костре. Полетели искры, зола, пепел.
— Ты вот отца клянешь, что он у тебя рохля и пустодыра, — издалека сказал Калина, — теперь сам судьбы попробуй. Сам сначала покувыркайся от досады да наизнанку вывернись, а потом суди.
— Отец неудачник! — снова закричал Матвей. — Неудачник! Он проиграл битву! Его побили! Я его ненавижу! Мне не нужен такой отец!
— А тебя сейчас не побили, да? Не ограбили, как лаптя деревенского? И кто? Старуха!
— Ну и пусть! Конец — делу венец! Я все равно уведу Машку из ясырок! Украду! Мечом отобью! Всех обману!..
— Ну, давай, давай, — сварливо согласился Калина. — Там другого такого расписного на всю ярмарку не найдется. Витязь, вор и хитрец — единый в трех лицах…
И они плыли дальше вверх по Сылве — Талой Воде пермяков.
Река была медленной, как корова, тихо и нежно струилась вдоль кожаных бортов пыжа. Вода в Сылве казалась темной и прозрачной, а небо как на иконе — благостным и лучистым. Солнечный свет играл на гальке перекатов, и чудилось, что лодка парит над донными камнями, словно облако. А в омутах солнце собиралось где-то в глубине в клубы мерцающего тумана. На пологих берегах звенели золотые травы. Там, на хребте, на холодном севере, словно бы бушевала буря, выламывала утесы из жилистых боков мансийских тумпов, гнала чередой волны скалистых зубцов, смерчем взвихривала над голыми вершинами исполинские каменные столбы священных чурков, а здесь буря давно улеглась, и только эхом ее протяжно вздымались и опадали покатые, длинные пармы, да по берегу, как обсохшие в межень лодки, кое-где громоздились горячие, белые, приземистые скалы, на которых отпечатались нечитаемые письмена прошедших времен и загадочные, невесть откуда взявшиеся известковые ракушки. Даже комарья тут не было, а над знойными лугами воздух бурлил от увесистых слепней и оводов, вечных спутников скотогонов.
Калина и Матвей видели эти стада — коровьи и козьи, что пасли всадники в лохматых волчьих малахаях. По тропам башкиры гнали на продажу конские табуны. Все тянулись на торг. Селения встречались редко, и чаще временные: то чумы вогулов и остяков, то юрты башкир и татар, то берестяные балаганы черемисов и мордвы. Лодка Калины и Матвея иногда обгоняла большие караваны, поднимающиеся к Ибыру; реже навстречу вниз проходили уже почти порожние или легко груженные соболями и прочей рухлядью. Сылва летом была даже более оживленной, чем Колва или Кама у Бондюга. Бояться нападения уже не приходилось: Туявит — мирная река; но и зевать тоже не стоило.
Через несколько дней в Сылву по левую руку впала Ирень — мутная и странно сине-зеленая, как зимняя хвоя. Отсюда, сказал Калина, начинались земли его друга, остяцкого князьца Чикаля. Вскоре показался и дом Чикаля на прибрежной поляне под высокими старыми соснами. Калина причалил.
Чикаль был совсем старым старикашкой, таким морщинистым, что на его лице невозможно было бы найти глаза, рот и нос, если бы не привычка искать их на своем месте. Однако держался Чикаль бодро.
Разместившись в избушке под соснами на земляных лавках, Калина вытащил из своего мешка наконечник стрелы — первый попавшийся.
— Ты небось слышал, что наш князь Михаил побывал в Москве, у самого Великого князя? — спросил Чикаля Калина. — Так вот, рассказал он о нашей жизни и тебя, уважаемого, вспоминал. И Великий князь послал всем подарки — небольшие, но ценные. Вот, тебе велел передать это острие. Пусть, сказал, знаменитый Сылвенский и Иренский князь Чикаль ходит с этим острием в стреле на охоту. Охота всегда будет удачной, потому что главный пам роччиз заговорил это железо на зверя. Принимай!
Чикаль был очень польщен, спрятал наконечник в берестяную коробочку, а коробочку убрал на дальнюю полку.
— А Камаю он тоже подарок послал? — ревниво спросил старик.
— Нет, Камаю он ничего не послал.
Чикаль был доволен вдвойне.
С Камая завязался разговор. Матвей скучал, не понимая, зачем им надо здесь торчать. Но Калина, видно, наслаждался общением с хозяином. Чикаль говорил о своей вражде с Камаем — соседним князьцом, давним своим другом-соперником и таким же старикашкой. Камай, этот глупый, злой и жадный человек, творил преступления без стыда и совести. Он высек свои катпосы на деревьях в Осиновом логу, что издревле принадлежал Чикалям, межевому идолу в жертву кидал пустые шишки, выливал по утрам в Сылву помои, чтобы Чикаль их пил, наслал на Чикаля ломоту в спине и лысину, охотился в лесах Чикаля, колдовством влюбил красивых, умных и добрых внуков Чикаля в своих внучек, уродливых, злых и грязных, а проплывавшим мимо остякам сказал, что Чикаль — старая крыса и муравьиная какашка. Но потихоньку Калина разузнал и кое-что важное: каков нынче торг в Ибыре, много ли ясырей, как татары относятся к русским. Напоследок Калина прикупил у Чикаля мяса.
— Позавчера мой сын Бакат убил большого кабана за Сорумпатум хотпа махум — за Мертвыми Народами. Я его положил в Янгкынг Ма кивыр курссип — в Ледяную пещеру, — сказал Чикаль. — Там еще две коровы и мань ут — всякая мелочь. Но ты бери только кабана.
— Разве ж я вор? — обиделся Калина.
Они расстались с Чикалем и погребли дальше, к белым скалам над прибрежным тальником.
— Почто у старика столько времени потеряли? — не довольно ворчал Матвей.
— Отчего же хорошего человека не навестить?
— А зачем же хорошему человеку про стрелу наврал?
— Мне ничего не стоит, а ему приятно, — беспечно ответил Калина.
— А что это за Мертвые Народы, где кабана убили?
— Мертвые Народы — это холм такой погребальный, здоровенный. На правом берегу Ирени стоит, верстах в десяти—пятнадцати от устья. Под ним, говорят, может, сто, а может, и двести или больше могил, где древние пермяки схоронены. Там, бывает, в земле, в ручьях золото могильное находят, река из берегов кости вымывает.
— Какие древние пермяки? — удивился Матвей. — Сылва же, Туявит, — вогульская и остяцкая река.
— Это сейчас. А лет пятьсот назад она пермская была. Название-то у нее пермское. Тут много крепостей стояло, гортов — ну, деревень, по-нашему. А вогулы тогда еще звали себя «манси» — значит, меньшие братья пермяков. И жили они за Камнем.
— А потом что?
— А потом, еще задолго до Чулмандора, вогулы перешли Камень и напали, выгнали старших братьев. Отняли они и Сылву, и Чусовую. Отняли Койву, Усьву, Яйву, половину Вишеры до Акчима, левый берег Камы, где долины брошенных селений — Кужмангорт. Вот тогда пермяки и ушли отсюда в кудымкарские леса, на верхнюю Каму, на Колву.
Калина направил пыж к берегу. Там в зарослях, над которыми вставала скала, виднелась поляна с журавлем — вогульским кострищем.
С поляны к скале вела узкая тропа. В конце ее, под скалой, между глыбами камня, заплетенными малиной, чернела небольшая дыра, из которой несло могильным холодом.
— Ух ты! — сказал Матвей. — Пещера!
Калина некоторое время возился, разжигая бересту, накрученную на палку. Палки с берестой пучком торчали из расщелины меж валунов, заранее заготовленные Чикалем.
Со светочем в руке Калина встал перед лазом на колени, перекрестился, неожиданно суровый, и полез в дыру на четвереньках. Матвей ринулся за ним, стараясь не отстать, и даже получил пяткой по лбу.
Земля и камни были обжигающе-холодными. Солнечный свет позади внезапно оборвался, иссяк, словно вытек весь до капли. Ползти пришлось недолго и недалеко, хотя Матвею показалось, что очень далеко и очень долго. Но вот впереди во тьме словно бы растворилось присутствие Калины, и всем телом Матвей ощутил вокруг себя пустое пространство. Он осторожно поднялся на ноги и обогнул ледяной выступ.
Казалось, что из солнечного летнего полдня они попали в зимнюю полночь. Кругом громоздились горбатые сугробы. Низкий косой потолок бугристо провис над головой, как набрякшее тучами небо. И справа, и слева стояли ледяные столбы; лед стекал потоками по стенам, свисал огромными сосулями. И сосули, и камни, и даже снег были покрыты невесомой, игольчатой ледяной пылью, словно замерз воздух. Огонь светоча Калины засиял на мириадах кристаллов, замерцал в изморози, трепеща, заструился по потолку, разбежался радугами, как круги по воде.
— Ну и хоромы! — гулко сказал Матвей. — Калина, гляди, там проход…
— Не для нас, — шепотом ответил Калина.
— Почему?
— Потому что мы берем кабана и уходим.
— Где-где, так ты храбрец, а тут струсил, — насмешливо и нарочито громко сказал Матвей.
— Я своей храбростью не кичусь и робости не стыжусь, — возразил Калина и, воткнув светоч в сугроб, начал ворочать замерзшие куски разрубленных туш, отыскивая своего кабана.
Матвей пополз по каменной осыпи к черной расселине.
— Княжич, не суйся, коли спятить не хочешь, — предостерег его Калина. — Тьма глаза высосет, разум оморочит…
— А ты там был? — останавливаясь, спросил Матвей.
— Единожды случилось, и больше не пойду. Лучше я буду среди вогульских тумпов скитаться, на гибидеях ночевать. Лучше уж сразу в Пети-Ур…
— А чего там?
— Красота неизмеримая, но не для человека. Дворцы и храмы изо льда, ледяные леса, образы птичьи, звериные и человечьи из камня, валуны поющие, колодцы в потолке, бездонные озера с невидимой водой… Это все Мамонта жилище, людям туда ход заказан…
— Какого Мамонта? — невольно понижая голос, спросил Матвей и оглянулся через плечо на расселину.
— Слышал небось, что иногда реки вымывают из берегов кости огромные, загнутые? Это стада Чуди Белоглазой — мамонты. Звери, живущие под землей. Маммуты, по-пермски. Когда движутся они, ходы в земле остаются, вроде нор и пещер. А если ночью поднимаются наружу и бродят по лугам и горам, то появляются их следы — ямищи огромные, воронки, в которые может провалиться целый дом, а то и больше. Я тебе потом покажу такие. Их здесь наверху видимо-невидимо. Потому что в этой пещере, в Ледяной горе, живет владыка всех мамонтов и пещер, старший Мамонт.
— А наша Дивья пещера… — начал было Матвей.
— У нас, в Перми Великой, пещеры от Ящеров, а здесь другое… Ладно, пошли скорее отсюда, пока лихо не накликали. Ты держи огонь, а я тушу поволоку.
Калина снова полез первый. Прежде чем нырнуть за ним, Матвей оглянулся, подняв светоч повыше. И увидел Мамонта. Косматый пещерный мрак живой горой навалился на мальчишку, нависли сверху страшные ледяные бивни, искрой блеснул огонек маленького кровавого глаза… Матвей пискнул, выронил светоч и стрелой юркнул вслед за Калиной.
Вечером у костра он попросил:
— Расскажи еще что-нибудь про Мамонта…
Калина сидел с закрытыми глазами; изо рта у него торчала тростина, на которую был насажен коровий рог. Рог дымил саром — вогульским курением, которым Калину угостил Чикаль.
— Про Мамонта? — переспросил Калина, открывая глаза. — Могу рассказать тебе о двоюродной бабке Чикаля. Она в те давние времена еще девкой была. И прельстил ее пришлый человек. Волосом он был черен, ликом бел, от дыхания холод шел, света солнечного не любил. Но был богат безмерно, перламутры сыпал перед девкой, лалы, яхонты, бирюзу… Соблазнилась дура богачеством и пошла за пришельцем жить к нему в пещеру. Но то не человек был, а сам Ма Елипат Олнэ Воруй Махар — Подземный Зверь Мамонт, только человеком обернувшийся. И как дошли они в пещере до заветного озера, он обратно чудовищем стал, а все его самоцветы оказались ледышками. Но выхода уже не было. Так девка в пещере и завековала… Мы с Чикалем ходили на озеро Плачущей Красавицы, носили пищу, приветы передавали. Там в тишине и темноте денно и нощно капают с потолка в воду слезы.
Матвей сидел задумчивый. Калина молча выколотил о камень рог и пошел спать.
Когда он утром проснулся, на берегу не было ни Матвея, ни лодки. Поначалу Калина ничего не заподозрил — рыбалка там, забавы… Но время шло, а княжич не возвращался. В душу Калины начала закрадываться тревога. Он стал вспоминать: о чем вчера говорили? Двоюродная бабка Чикаля, Подземный зверь Мамонт, пещера, сам Чикаль… Чикаль! Мертвые Народы! Могильный курган на Ирени! Конечно, княжич поплыл туда за золотом — ведь он не знал, чем платить за ясырку! Но разрывать могилы…
Калина заметался по поляне, но что он мог сделать? Лодку — и ту княжич увел. Тогда Калина через заросли полез на склон, поднялся на вершину горы, осмотрелся. Нет, Матвея нигде не было видно. Да и сколько уж времени прошло… Сейчас, наверное, он уже копает курган. Оставалось только ждать. Будь что будет.
Калина опустился на лежащий в траве белый валун. Легкая рябь облаков плыла в небе над Ледяной горой. Вокруг — с высоты как на ладони — распростерлись благословенные сылвенские просторы: курчавились перелески на горах, золотились под солнцем луга, таял в мареве окоем. Ирень едва-едва просверкивала извивом в жаркой дымке. Сылва широкой лентой тихо стелилась под светлыми кручами Ледяной горы, широко убегала и направо, откуда приплыли Калина и Матвей, и налево, где вдали мутно синела высокая скала, — там некогда дозорные древнего городища жгли сигнальный костер, если по реке шел враг.
Городище лежало рядом, по левую руку — оплывшие валы, редкие зубья упавшего тына. По всей плоской вершине Ледяной горы расплескалось ковыльное море, полынный океан, и теплый полуденный ветер гнал по нему от края до края волны серебристого отсвета. Как острова, по щиколотку в ковылях стояли сосновые боры. Высокое поле было ровным, только кое-где вдруг западало в глубокие складки логов, да еще дырявили его круглые воронки следов Мамонта, из которых весело выглядывали вершинки березок. Совсем белые, изъеденные временем валуны вросли в землю, и на них сидели огромные, как волки, черно-сизые вороны — мудрые птицы, жравшие мертвечину и жившие три века.
Жаркий покой дрожал, звенел, стрекотал кузнечиками вокруг Калины, над Калиной, над Ледяной горой с воронками, воронами и городищем, над Сылвой, над всей землей, а Калина все думал, что в это время глупый, самолюбивый княжич упрямо роет могилы, которые не надо, не надо, не надо трогать даже ради всего золота мира.
Но время шло, Калина потихоньку успокоился, а потом даже разозлился. Он слез с горы на поляну и начал возиться с костром. Если уж княжич пропал, так пусть хоть кабанчик не пропадет, — с мрачной усмешкой решил он.
До темноты Калина коптил мясо на прутьях, затем прилег возле углей, рассчитывая подремать вполглаза до рассвета. В ветвях над его головой расчирикались птицы, и голоса их казались голосами звезд, зернами просыпавшихся на синее блюдо небосвода…
Кто-то больно пнул его в плечо, и Калина подскочил, проснувшись. Уже давно рассвело; последний пар таял над гладью реки. Над Калиной стоял Матвей — перепачканный глиной, осунувшийся, но ликующий. Он бросил на землю перед Калиной золотую чашу — большую, плоскую, мятую, с одной ручкой.
— Я нашел золото в могилах! — крикнул он. — Нашел! Никто меня не остановит! Пусть твоя ведьма подавится моей пуговицей!
— Эква, — вяло поправил его Калина, рассматривая чашу.
— Ведьма! Ведьма! — упрямо выкрикнул княжич.
Калина поставил чашу на траву и поднялся.
— Ты соображаешь, чего натворил, княжич? — зло спросил он. — Ты разграбил священную могилу! Такого грабителя должен убить любой, кто его встретит! Куда ты сунешься с этой чашей? Каждый, кто ее увидит, сразу поймет, что это могильное золото! Он должен будет нас убить! А чашу у тебя никто не возьмет!
— Возьмут. Золото — всегда золото, — сказал Матвей.
— Тьфу, сопляк! Через день-два всей Сылве станет известно, что кто-то разрыл Мертвые Народы! Начнут спрашивать, кто это мог сделать, и Чикаль скажет, что проплывал бывший скудельник Калина! И если при нас найдут эту чашу, обоих тут же живьем закопают!
— И что теперь, утопить ее? — с вызовом спросил Матвей.
— Утопить!
— Ну да, — ухмыльнулся Матвей и поставил на чашу ногу. — Разбежался. Я ее камнем расплющу, и будет она просто лепешкой золота.
— Ай, бес с тобой! — в сердцах сказал Калина. — Поймают нас — я все на тебя сопру, поклянусь, что не я могилу рыл. Я тебя предупредил — дальше поступай как знаешь, коли ты самый умный. Когда тебя тетивой удавят — я тебе глазки сам закрою. Давай скорее убираться отсюда. И зря ты Солэ ведьмой назвал — она услышит.
Калина до вечера греб как одержимый, стараясь уйти подальше от устья Ирени. Проплыли по левую руку сросшиеся утесы, где когда-то зажигались сполохи для городища на Ледяной горе, потом в распадке мелькнул межевой идол, разделявший земли Чикаля и Камая. Деревушка Камая, по счастью, была пуста, когда пыж проскочил мимо. Сылва изогнулась дугой, обегая вздутие еловых гор, и дальше на просторной луговине, где под солнцем блестели зеркала озер в провалах мамонтовых следов, Калина показал Матвею древний могильник, одной стороной осыпавшийся в воронку.
— Вон там бы рыл, скудельник, — сказал он. — Никто бы и не заметил. Надо сначала спрашивать, а потом делать. Так ведь не-ет, мы сами себе голова!
Матвей не слышал ворчания Калины — спал.
Истомившись, вечером Калина причалил лодку к пологому бережку под скалой. Здесь заканчивалась еще одна широкая петля Сылвы, горло которой было перехвачено длинной и крутой горой. Склон горы, обращенный к реке, был скалистым; скальная стена высовывалась из края горы гребнем, почти нависшим над водой. Понизу лежала щебневая осыпь, а поверху на полоске земли по хребту росло несколько елочек, торчали гнилые зубцы частокола и головы идолов. Утесы здесь были покрыты желто-бурым лишайником, на закате казавшимся кровавым.
— Эту гору вогулы зовут Пунгк выгыр вортолнут нёр, или просто Вортолнутур, — сказал Калина, рассматривая гряду. — Это значит «Гора головы красного медведя».
— Пунк… гынк… мурл… — передразнил Матвей и зевнул. — Как ты это запоминаешь? Язык сломать можно.
Они вытащили лодку, раскинули стан, наломали дров для костра. Солнце, побагровев, село на острия елей, как отрубленная голова на копья хонта. Над огнем на прутьях разогревалась нарезанная ремнями кабанина. В котелке Калина заварил мяту, помешивая берестяным ковшиком.
— И нисколько не похожа эта гора на медведя, — сказал Матвей, искоса глядя на скалу и зубами разрывая мясо.
— Там останец есть такой, как медвежья голова, — пояснил Калина. — Ему жертвы приносили, там и пещерка имеется.
— Здесь тоже пермяки жили?
— Пермяки. Тут крепость их стояла. Видишь остатки тына? Частокол по горе шел. На склоне, вон там, — землянки. Здесь, на луговине, скот держали, а река и тын защищали его, если враг нападал. Все окрестные деревни этой крепостью спасались и стада спасали.
— Пока не стемнело, пойдем посмотрим на Медвежью Голову, — предложил Матвей. — Может, там еще жертвенное золото осталось?
— Мало тебе? — буркнул Калина.
Черная дырка пещеры посередине скалы была видна издалека, а останец совсем не виден. К пещере вела тропка, ровная на осыпи и завихлявшая на заросших можжевельником крутых каменных ступенях. Калина и Матвей добрались до пещеры, совсем маленькой, глубиной в два шага. Матвей сразу принялся ворошить камни, засовывать руки в дыры по стенам, но нашел только кости и позеленевшую медную безделушку.
— Хорош варначить, — недовольно одернул его Калина. — Взглянул бы на Медвежью Голову.
Перед пещерой в скале образовалась заросшая кустами выемка с косым, неровным дном, а из ее края торчала в небо каменная Медвежья Голова — вытянутая, с прижатыми ушами, с четко обозначенной скулой. Внизу раскинулась вся луговина, очерченная петлей Сылвы. Тень горы укрыла ее наполовину.
— Ну-ка я Медведю на нос залезу, — воодушевился Матвей и дернулся к останцу, но Калина вдруг услышал знакомый вой и рванул княжича за рубаху в пещеру.
В скалу, звякнув, ударила вогульская стрела со свистулькой в острие.
— Это что? — обомлел Матвей.
Калина, отодвинув его, осторожно выглянул, но тут же отдернул голову — сверху клюнула еще одна стрела, посланная ему в затылок. Однако Калина успел все разглядеть.
— На берегу две вогульские лодки, — сказал он Матвею. — Значит, вогулов четверо. Видать, пошарились в наших пожитках и нашли твою чашу. Говорил же я тебе — не бери могильное золото!..
Матвей молчал.
— Двух вогулов, которые по тебе стрельнули, внизу видел, — добавил Калина. — А другие двое, надо полагать, наверху, над нами. Эти уже по мне били. Заперли нас здесь, княжич, как в норе. У тебя оружие есть?
— Нож, — тихо сказал побледневший Матвей.
— А у меня ничего… Чудесно.
— Что же делать?
Калина пожал плечами, уселся и поднял камень поувесистее, подбросил его на ладони. Они ждали, но вогулы не шли.
— Чего они не идут-то? — наконец не вытерпел Матвей. — Боятся?
— Нас испугаешься, — проворчал Калина. — Васька Калина — Тараканья Смерть и богатырь Матвей — Уноси Зад Поскорей… — Калина быстро выглянул и тотчас всунулся обратно в пещеру. — Костер наш жгут. Караулят, когда сами выйдем.
— А чего им нас тут не перебить? — не унялся Матвей.
— Не терпится, что ли? — огрызнулся Калина. — Они, наверное, из какого-то рода, чей предок враждовал с Медведем. А здесь — священное медвежье место. Им сюда, значит, ход запрещен.
— Э-э! — обрадовался Матвей. — Тогда мы ночью уйдем!
— Думаешь, они такие же дураки, как ты? Они и сверху, и снизу будут нас сторожить. А больше нам деться некуда.
— Сам дурак, — только и ответил Матвей.
— Ладно, давай ночи ждать, — сказал Калина.
Солнце затонуло в лесах. Кудель тумана сплеталась и расплеталась над тихой водой омута. Небо потемнело, но все осветилось прорехами ярких и чистых звезд. Огромная луна выкатилась над луговиной и светила прямо в пещеру. Травы поголубели; красные скалы стали бледными, как кость. Каждая пядь земли была озарена мертвящим лунным пламенем.
У подножия скалы горел костер. Другое зарево поднялось за гребнем. Калина видел, как два вогула сидят на валунной осыпи внизу; третий стражник торчал, чернея на фоне звезд, на скале над головой.
— Если проползти, то не заметят, — шепнул Матвей Калине. — А то я замерз — зябко тут в камнях…
— Ползи, попробуй, — предложил Калина. — Со стрелой в заднице вернешься. Надо ждать, пока луна за гору зайдет.
— Все у тебя «ждать, ждать». Сказал же, замерз я…
Отодвинувшись друг от друга, они полночи мерзли поодиночке. Лунное колесо, рассыпая серебряную пыль, наконец перекатило небо и стало опускаться за хребет горы. Склон, на который смотрела пещера, непроглядно почернел, хотя осыпь все еще оставалась ярко освещенной — луна стояла высоко.
— Теперь можно попробовать, — решил Калина. Он стащил с себя рубаху и портки. — Помочись на них, — велел он княжичу и сам помочился.
— Ты чего это? — засмеялся княжич.
— Давай-давай.
Калина вытер мокрой одеждой пол пещеры, куда нанесло земли, и напялил грязную одежду обратно. Грязью он измазал лицо, шею, пятки.
— Не погано тебе так? — ухмыльнулся княжич.
— Смерти ты не видел, а то б не кочевряжился… Давай нож.
— Не дам. Это мой нож. Ты свой внизу оставил.
После короткой схватки Калина отнял у мальчишки нож.
— За грибами я, что ли, пошел? — яростно прошипел он.
— Когда вернемся, я велю тебя повесить! — злобно ответил Матвей.
— Вешай, — кивнул Калина. — Меня долго не будет, понял? Ты здесь шуми время от времени — ну, возись, камнями стучи, бормочи, чтобы вогулы думали, будто мы никуда не делись.
Калина лег на живот и соскользнул по камням за край пещеры.
Перемазанный грязью, он в темноте почти сливался со скалой. Он полз вниз, туда, где кромка выемки, в которой находилась пещера, переходит в скальную стену. Он полз очень медленно и осторожно — чуть приподнимаясь на пальцах рук и ног и тихо передвигая тело на вершок вперед. Не шелохнув кустов, не сбросив ни камешка, он добрался до изгиба скалы.
Здесь было самое опасное, самое заметное место. Луна освещала каменный угол, который любой ценой надо было обогнуть. По правую руку в темноте, как призрак, плыла тоже освещенная луной Медвежья Голова. Калина нашарил подходящий обломок, примерился и точно швырнул его в небо так, что он перелетел Медвежью Голову, ударился за нею о склон и, стуча, запрыгал вниз по осыпи. Вогулы, что караулили и на горе, и под горой, тотчас оглянулись на шум. Они отвлеклись — это и нужно было Калине. Он ужом проскользнул мимо угла и пополз дальше под стеной, в сторону гребня, нависшего над Сылвой.
Эта часть скальной стены тоже была во тьме, к тому же с виду неприступна. Да и зачем пленникам залезать на нее? Поэтому вогулы сюда почти не смотрели. Однако Калина не ослабил осторожности.
Теперь он стал карабкаться вверх на отвесный гребень, цепляясь за малейшие неровности камня. Днем, когда высота зрима, он, наверное, не решился бы на такой подъем. Но сейчас была ночь, да и выбирать не приходилось. Расплющившись по скале, растекшись по ней, как смола, Калина забрался на гребень, прополз по нему немного обратно, ближе к скрытому горбом горы вогульскому костру, и быстро, но так же бесшумно спустился по другую сторону.
Сейчас его никто уже не мог увидеть. Он стоял на крутом, заросшем елями склоне, что поднимался из лога к гребню и выше, к вершине, где горел костер. Калина прокрался в самую чащу ельника и затаился, приготовив нож.
Костер караульных, конечно, требовал дров. Вскоре один из вогулов спустился с вершины и полез в елки. Застучал топор.
Калина, как рысь, по дуге обогнул дровосека, заходя со спины. Вогул его не замечал, не слышал, срубая еловые лапы. Калина метнулся к нему сзади, зажал ладонью рот, запрокидывая голову, и ножом перерезал туго натянувшееся горло. Он держал вогула стоящим, прихлопнув ему губы, чтобы не захрипел, и обнимая за грудь другою рукой, на которую горячо и густо текла кровь. Наконец вогул перестал дергаться, тело обмякло и отяжелело. Калина бережно положил мертвеца на землю.
— Нанг моялх? — от костра крикнул другой вогул.
— Моляхыл! — ответил Калина.
Он быстро нарубил большую кучу лапника, взял ее в охапку, не выпуская топора, и пошел на вершину.
Второй вогул сидел неподалеку от костра на краю обрыва, свесив вниз ноги. На земле рядом с ним лежали лук и стрелы. Он оглянулся на Калину, но Калина был весь укрыт лапником — и он отвернулся.
Калина сбросил ветки в костер. У него было несколько мгновений, пока прибитое пламя поднимется вновь и вершину опять можно будет разглядывать от подножия. В наступившей краткой темноте Калина прыгнул к вогулу и всадил топор ему в затылок, тотчас подхватив за шкирку, чтобы мертвец не свалился вниз. Изогнувшись, Калина выдернул из костра длинный сук, еще горевший с одного конца, и подпер им тело — теперь снизу будет казаться, что караульщик сидит по-прежнему.
В костре загудело и затрещало пламя, поднялось столбом, разбрасывая искры. Белые клубы дыма повалили в темное небо. Калина уже лежал на животе на краю площадки. Он бросил вниз, к пещере, маленький камешек и тихо позвал:
— Княжич! Матвейка! Лезь сюда!..
Вскоре Матвей, все-таки сообразивший, что шуметь нельзя, выполз наверх. Калина сразу прижал его к земле: нельзя вставать, заметят.
— А вогулы? — шепотом спросил Матвей.
Калина два раза щелкнул языком.
— Здорово! — восхитился Матвей.
— Чего уж тут хорошего…
Они ползком пересекли площадку на вершине, подобрав луки и стрелы убитых вогулов, и сползли на противоположный склон.
— Уйдем в лес? — спросил Матвей.
— Куда мы потом без лодки? — ответил Калина. — К тому ж оставшихся надо кончить. Они твое могильное золото видели — молву разнесут…
Он бы не стал раньше времени вытаскивать княжича из пещеры, если бы мог справиться с оставшимися вогулами сам.
Вдвоем они побежали по склону, укрываясь за гребнем горы и старым частоколом. Спустившись на луговину, залитую лунным светом, они отошли от горы, чтобы оказаться у вогулов сзади, легли и поползли ко второму костру.
У этого костра один из вогулов на колышках пережаривал мясо их кабана, а другой сидел спиной к огню и не отрываясь следил за черным склоном и осыпью.
Калина и Матвей выглянули из травы, и Калина указал Матвею пальцем на вогула у костра. Матвей понимающе кивнул. Костровому от огня ничего не было видно, поэтому Калина и Матвей поднялись на колени и дружно натянули луки.
Взвизгнули две стрелы, и обе ударили в спину вогулу, сидевшему на валуне. Он подскочил, вскрикнув, изогнулся и повалился набок. Другой вогул, костровой, на мгновение остолбенел, а потом бросил палку, которой шевелил угли, скакнул в сторону и кинулся к зарослям тальника. Матвей и Калина выбежали к костру.
— Ты чего не в того стрельнул? — заорал Калина.
— На кого показал, в того и стрельнул!
— Я на другого показал!
— На этого! — Матвей ткнул пальцем в сторону мертвеца. — У тебя, может, палец кривой!..
— Ладно, некогда! — рявкнул Калина. — Забирай луки — и на берег!
Калина метнулся к берестяным лодкам вогулов и двумя взмахами топора перерубил их почти пополам. Затем разом поднял над головой свой пыж и, перевернув в воздухе, грузно плюхнул его на воду.
Калина уже сидел в лодке на корме, когда прибежал Матвей, покидал луки и колчаны вогулов и начал залезать сам, держа под мышкой золотую чашу. Калина подался вперед, выдернул чашу из-под руки мальчишки и швырнул ее в воду далеко посреди реки.
— Ты чего?! — завизжал Матвей и чуть не прыгнул вслед за чашей, но Калина поймал его за шиворот, кинул на свое место и оттолкнул лодку от берега.
— Мало тебе напастей могильное золото накликало? — закричал он, чтобы оглушить Матвея. — Я дурак по-твоему, что ли, что плыву в Ибыр твою девку выкупать, а платить нечем, да? Дурак?.. Есть чем заплатить, понял?!
Он мощными гребками стремительно перегнал пыж через реку и приткнул к берегу.
— Вылезай, — переводя дух, сказал он. — До рассвета здесь будем.
— Вогула уцелевшего испугался? — злобно спросил Матвей.
— Испугался. Он в любой миг за спиной из-под земли выскочит, сатана.
— А здесь не выскочит?
— Здесь — нет. Реку не одолеет.
— Что, переплыть не сможет?
— Не сможет.
— Отчего же?
— Отстань.
Они вытащили пыж на мелководье, а сами уселись на высокой круче. За рекой грозно и мрачно темнела громада Медвежьей горы Вортолнутур, поверху вся усыпанная звездами.
А потом пришел рассвет, туман снялся с воды, осветились и посвежели ельники, задышал ивняк, и страшная гора замутилась мглою, поголубела и под низким солнцем выплыла к Сылве, как огромный корабль. Два кострища — на вершине и у подножия — чуть курились синим дымком.
Калина и Матвей переплыли обратно на свой стан.
— Огонь надо развести… — пробурчал продрогший Матвей, — Э-э… А где же мертвец?
Под камнем, где лежал убитый вогул, теперь валялся мертвый волк с двумя стрелами в спине. Матвей, обомлев, не верил своим глазам. Подошел Калина.
— А там, на горе, небось другой волк с расколотой башкой, — сказал он. — А в ельнике — третий, с перерезанным горлом. Понял теперь, отчего мы на тот берег уплывали?
— Ве… э-э… Эква?..
Калина кивнул.
— Обойдемся без костра. — Он повернулся и пошел к лодке. — Веслом согреешься…
С той ночи словно бы что-то сместилось в их и без того неладных отношениях. Матвей озлобленно молчал. Он был словно конь, остановленный на всем скаку. А лодка бежала дальше против течения, минуя луга и темные крутояры, редкие становища, стада по берегам, аргиши шедших на торг, барки и шибасы купцов, плывущие навстречу.
Они остановились переждать под елками дождь, а заодно и отдохнуть. Рядом с невысокого обрыва двумя струями скатывался небольшой водопад.
— Люссуйнёр, — сказал Калина. — Плачущая гора.
— А чем ты собираешься заплатить в Ибыре за ясырку? — вдруг спросил Матвей.
Калина без слов полез за пазуху и вытащил небольшую, зеленую медную бляху на гайтане.
— Медяшкой? — презрительно изумился Матвей.
— Это не просто медяшка. Это малая княжья тамга хакана Асыки. За нее можно получить очень и очень много… Любой вогул или остяк даст все, чего захочешь.
— А как она у тебя очутилась?
— Долгая история.
— И дождь, видать, надолго.
— Ну, как хочешь. Только начинать надо издалека. Ты о Стефане Пермском что знаешь?
— Все знаю, — уверенно заявил Матвей. — Я и Житие читал, и Филофей мне рассказывал.
— А историю о двух проклятиях?
— Тоже знаю.
— Тогда начинай, рассказывай.
— Проверяешь меня, что ли? Тоже мне, государев дьяк выискался… А история такая. Раньше, значит, до Христа еще, пермяки были огнепоклонниками…
— С тех пор они Гондыра и почитают, — добавил Калина.
— Не перебивай. Поклонялись они Заре… ту…
— Заратустре.
— …и вот этот Заратустр предрек пришествие Христа. Когда загорелась Вифлеемская звезда, три пермских пама пошли ему поклониться. Их Священное Писание называет волхвами. Христу они поклонились, а обратно не вернулись. Мощи их нетленные сейчас рыцари захватили и у себя держат. Поэтому Христова вера в Пермь не пришла. А четыре века спустя пермяки собрали войско и сами пошли в поход на Рим. Повел их князь Аттила…
— Стой-стой, какие пермяки?
— Пермские, какие же еще? Так Филофей говорил.
— Брехал. На Рим из полуденных степей, от самого Жукотина, с монгольского Керулена шли народы хуны. Они через Каменный Пояс много южнее Перми переваливали — там, где лежит древняя страна Артания, где в степях видны еще следы круглых глиняных крепостей, что тысячи лет назад построили народы-огнепоклонники, пришедшие неведомо откуда и ушедшие неведомо куда. Они и оставили пермякам почитание огня… А у хунов, которые двинулись на Рим, был военачальник Беледэй — Бледа иначе. Кан Атыла — Аттила, по-твоему, со своим отрядом присоединился к нему, а потом уже рассорился с Бледой, зарубил его и сам встал во главе войска…
— Ну, сам и рассказывай, если лучше меня знаешь, — обиделся Матвей.
— Ладно, молчу.
— Вот… Ромеи пришельцев звали варварами. Варвары разграбили всю их страну, захватили Рим. Они бесчинствовали в храмах, попов и епископов убивали, и за это господь на них осерчал. Аттила в одночасье умер, а на пермяков господь на триста один год наложил проклятие. Триста один год прошел. Пермяки снова собрали войско и опять пошли на Рим. Но дошли только до страны Паннонии. Там господь явил им чудо, чтобы одумались. Из чистого неба пошел град… А-а, это я тебе уже рассказывал, про Золотую Бабу-то… В общем, часть пермяков осталась в Паннонии и свою страну назвала Енгрией, а другие с Золотой Бабой бежали за Каменный Пояс и назвали свою страну Угрией, Югрой. За безверие господь снова наложил на них проклятие, теперь вдвое тяжелее — на шестьсот два года. Проклятие и завершилось, когда в Великом Устюге родился креститель Стефан. А в Пермь Великую он пришел в тот год, когда московиты разбили Мамая на Куликовом поле…
— Не был Стефан в Перми Великой, — опять перебил Калина, — и зря его зовут Великопермским. Он только в Перми Старой был, на Вычегде и Печоре. Он поселился возле городища Йемдын на устье Выми, и с него начался город Усть-Вым, где княжил твой дед. А сейчас попы о Стефане вовсе неправду говорят. Расписывают его под иконный лик — и грамоту он составил, и мудрец был, весь в сединах, и то, и сё… А он даже не дожил до седин-то. И грамотой его, в общем, никто не пользуется… Ты, к примеру, ее знаешь? То-то… Он, Стефан-то, геройства искал, а не духовного подвига. И звали его в Ростове в монастыре в Затворе до пострига Степан Храп. Нахрапом он все взять и хотел. Он как крестоносец был. В божьем деле алкал мирской славы. Потому его Сергий Радонежский на Пермь и послал. Сергий понял, где Стефан может пригодиться…
— Ты так говоришь, будто сам Стефана видел, — не доверчиво заметил Матвей.
— Ты, княжич, не поверишь, но я его вправду видел.
— Ври давай. Он сто лет назад жил.
— А мне и есть сто лет.
Матвей оглядел Калину с головы до ног, словно видел впервые.
— Я бессмертный, — просто сказал Калина. — Мне бог дело поручил, и пока я его не сделаю, не умру. Таких, как я, вогулы называют хумляльтами — людьми призванными. Князь Асыка тоже хумляльт. Вспомни, что эква про меня говорила — будто я не состарился. А ведь я деда твоего здесь, в Перми, встречал, отца твоего отроком помню. Спроси его: изменился ли я с тех пор?
— Что ж, тебя и убить нельзя? — почему-то разозлился Матвей.
— Убить можно, хотя и труднее, чем прочих. На Балбанкаре Ухват убить меня не смог, хотя большой мастер этого дела был. И когда с твоим отцом мы на Искоре дрались, меня тоже со скалы скинули — а я не убился. Но, конечно, коль ты мне руку или ногу отрубишь — новые невырастут. Убить меня можно, а сам по себе я не умру, пока обещанного не выполню.
— А чего ты обещал?
— Не стоит про то…
— А кому?
— Стефану… Вот и слушай про него и про медяшку для Асыки… Батя мой, новгородец, гулевым человеком был. Понемногу ушкуйничал, понемногу торговал, понемногу золото мыл. На Цильме у него зимовье стояло. Там я и рос — как мамка померла, совсем один. И в то лето взял отец меня с собою на торг. Торг был на Печоре, против Мамыльского порога. Туда пришли вогулы. У их кана Кероса сын был, со мной одногодок — Асыка. Мы сдружились, втроем играли — я, Асыка и Айчейль, девчонка, которую Асыке в жены прочили. В ту пору Стефан в Перми в силе был: уже обжился; роды некоторые покрестил; слава о нем гремела. Но, как и многие, кто не рос в Перми сызмальства, а пришел извне, возжелал он Золотую Бабу заполучить.
Про это дело, как мне рассказывали, у него еще в лавре с Сергием речь была. Может, ради Зарини Сергий и послал сюда Стефана. Говорят, будто бы Сергий благословил его на этот подвиг и дал ему серебряный чудотворный крест, заговоренный и освященный в водах Иордана. И вот в то лето Стефан из своего Троицкого монастыря на Печоре поплыл в одиночку куда-то к остякам, у которых на гибидее и стояла тогда Сорни-Най. О намерении Стефана всякий знал — шила в мешке не утаишь. Но по пермским законам нельзя было чинить ему препятствий до тех пор, пока он Зариню не увидит. Опять же, никто не мог и помочь, даже руки подать права не имел.
И вот мы втроем играли на берегу и увидели, как в Мамыльский порог заплывает плотик с русским мужиком. Завертело его в валах, ударило, понесло, разбило на бревна. Мужик в воде очутился. Орет, руками машет, захлебывается. Утонул бы, да вцепился в какой-то валун. Вылезти не может — вода его сносит, еле-еле держится, а вытащить его, помочь ему никому нельзя. Народ стоит и смотрит. Так он и сгиб бы у всех на глазах. А я же мал был, глуп, да и кто мне тогда чего объяснял?..
Я с шестом в руках по камням пробрался и протянул мужику жердину. Он за нее схватился и выполз из воды. Спас я, получается, Стефана. Видно, в Мамыльском пороге он изрядно страху натерпелся и решил отказаться от своей мысли Золотую Бабу одолеть. Но от обета так просто не отрешишься; надо его кому-то передать, если сам не хочешь исполнить. Стефан, не мудрствуя лукаво, мне и передал, коли я единственный ему руку протянул. Надел на меня свой чудотворный крест и взял с меня зарок. А я-то, дурак, тогда еще радовался. И вот уж сколько лет с тех пор прошло, и кроме Асыки да Айчейль никого не осталось — ни Стефана, ни Сергия, ни отцов наших, и нет даже тех, кто был после них — Анфала Никитина, епископа Герасима, князя Ермолая, Полюда, Питирима, Ионы, многих других, а я еще живу. Все еще висит на мне обещание. Не доделал я Стефанова дела, а потому нет мне ни смерти, ни покоя…
Калина замолк, раздумывая.
— Ну, а медяшка-то при чем? — напомнил Матвей.
— А, это… Это детская дурь, которая в большую взрослую беду переросла. Там же, на Мамыльском пороге, мы с Асыкой друг другу в дружбе поклялись и перед расставанием поменялись. Я ему Стефанов крест отдал, а он мне — свою тамгу. Зря он это сделал.
У вогульских князей бывает две тамги — большая у князя, малая у княжича, у наследника. И малая даже важнее большой. Если ее потерять, то большую тамгу княжичу уже не дадут шаманы, и князем ему уже не стать. А когда князь-отец докняжит и помрет, весь род его истребят. Закон такой. Отец Асыки кан Керос как узнал о нашем обмене, так чуть не убил сына, отрекся от него. Но и Асыка не лыком был шит. Он Кероса-отца попросту зарезал и сам взял себе большую княжескую тамгу. Но для потомков своих малой тамги у него все равно не было!
Коли такое дело, я б, конечно, тамгу ему отдал. Но кончилась тогда промеж нас дружба — развела нас по разным берегам красавица Айчейль. В общем, добром получить от меня тамгу Асыке надеяться не приходилось. И вот тогда-то пошел Асыка к шаманам Сорни-Най и отдал Золотой Бабе крест, заговоренный против нее, а в обмен получил бессмертие до той поры, пока не вернет себе тамгу. Сделал он это все для того, чтобы у него с Айчейль дети были князьями, и никто ни детей его, ни жену не тронул. Так и стал он хумляльтом — человеком призванным, который не может умереть, пока не доделает своего дела. А чтобы всю жизнь бесконечною любовью жены наслаждаться, он Айчейль тоже отдал Сорни-Най, и она стала ламией и в ламию еще в Усть-Выме обратила твою мать… Теперь сам понимаешь, почему за тамгу Асыка чего хочешь отдаст, не только девчонку-ясырку. Сын-то Юмшан у Асыки старше твоего отца. Пора ему княжить. Да и хумляльту с ламией жизнь уже осточертела…
— На его месте я бы не стал от бессмертия отказываться, — ухмыльнулся Матвей. — Да и на твоем месте за тамгу чегонь-то подороже потребовал, чем Машка.
— Ничего ты, княжич, в жизни не понимаешь. Асыка нажился уже выше горла. Ему покоя хочется. Он человек гордый и умный. Он понимает, что русские придвигаются к Югре вплотную, и он видит, что Москва сильнее Чердыни, а Чердынь сильнее Пелыма. Пройдет еще какое-то время, и русский князь из Чердыни покорит Югру насовсем. Может, этим князем будешь ты. И манси не станет, манси исчезнут с земли, как Чудь Белоглазая. Думаешь, гордому Асыке хочется это увидеть? Нет, не хочется. Поэтому он спешит умереть. А как умрешь, коли сам бессмертие выпросил? Надо ему тамгу обратно заполучить, иного пути нет. За тамгу Асыка любую цену заплатит.
— Даже Бабу Золотую отдаст?
— Баба-то не его, а всех людей Каменных гор. Про нее и речь идти не может.
— Ну, а ты-то, Калина, почему тамгу отдаешь так задешево?
— Тысячи жизней тех, кто не погибнет на войне с вогулами за Каменные горы, — разве это дешево? Асыка русских миром никогда не пустит. Он все кровью зальет. А получит тамгу — умрет, и станет каном сын его Юмшан, который и духом слабже, и волей жидковат. При Юмшане войны с Югрой не будет.
— Значит, ты это для моего отца стараешься, да? Его Москва разбила, а ты ему Югру принесешь?
— Не ему, а всей Руси. И тебе тоже.
От Плачущего Камня до Ибыра оставалось уже недалеко. На третий день пути Калина и Матвей увидели вдали Торговый остров и непривычно многолюдный берег.
Ибыр встретил их висельниками. На большой березе над Сылвой раскачивались тела двух женщин-воровок. Дальше начиналась просторная луговина, вся заставленная татарскими и башкирскими юртами, вогульскими шалашами, пермяцкими и остяцкими чумами, балаганами черемисов и мордвы. В отличие от Афкуля, Ибыр не был крепостью: в сплошном море жилищ едва-едва выделялись несколько врытых в землю домов да спица минарета, обнесенные тыном. Вдоль берега протянулось несколько торговых рядов, где прямо на траве, на бересте или на кошмах были разложены и навалены товары. Издалека доносился гул человеческих голосов — крики зазывал, ссоры торгующихся, плач детей. Десятки разномастных лодок болтались на приколе у мелководья; лошади и олени под присмотром пастушат паслись на опушках; по стану дымились костры; топталась толпа меж рядов; сновали торговцы дровами; татарские всадники с камчами зорко следили за порядком.
Людьми торговали на острове посреди Сылвы.
— На тамгу Асыки у татар мы ничего не купим, — говорил Калина, правя к острову. — На что татарам тамга? Нужно делать двойной обмен, через вогулов, а сначала договориться. Я пойду, а ты сиди в лодке.
— Нет, я с тобой, — тотчас возразил Матвей.
— Сиди! — прикрикнул Калина. — А то лодку уведут. Что, я твою Машку, что ли, не узнаю?..
Калина заволок пыж носом на берег и пошагал к торгу. Невольников продавали в основном татары и башкиры. Калине не хотелось подходить туда, где, привязанные к столбам, стояли русские рабы, а купцы сидели, скрестив ноги. Калина хорошо помнил свое рабство в Афкуле. Да и что он мог сделать для ясырей? Он свернул в сторону от татарского стана.
Вогулы, остяки, черемисы продавали детей и младенцев, чужеродных вдов, стариков, знающих ремесла. Бывало, кое-кто продавал сам себя: плату отдавал детям и уходил в рабство. Калина знал, что такова жизнь, и ничего здесь не изменить, и все же ему было тяжело, душно, совестно. Ведь живые, все понимающие люди, а не скот, не снулая рыба…
Он подошел к вогулу, продававшему трехлетнюю девочку.
— Зачем отдаешь? — хмуро спросил он по-вогульски.
— Девок много, — задумчиво ответил вогул. — Зачем мне много девок? Мне топоры нужны.
— Не знаешь, продавали или нет русских из Афкуля?
— Почто не знаю? Знаю. Давно стою. Никому девок не нужно. Всем нужны топоры… А русских вчера последних продали.
— Кому? Куда? — вскинулся Калина.
— По-разному. Всех не запомнишь. Многих кондинец Пылай купил, во сколько, — вогул показал растопыренные пальцы.
— А была ли среди них девчонка лет четырнадцати, Машей зовут?
— Этого не знаю. Спроси у Пылая, он еще не уехал. Вон там стоит, за кустами.
Калина побежал к лодке.
— Малость припоздали, — сказал он Матвею, торопливо спихивая лодку на воду. — Многих один вогул купил, может, и твоя у него… Сейчас все выведаем.
Вогула Калина отыскал быстро. Теперь Матвей пошел с ним — до берега было рукой подать, лодка на глазах. Пылай сидел у костра и курил, а за его спиной работники навьючивали потки на оленей. Невольников вокруг, кажется, не было.
— Салия, Пылай, — сказал Калина, присаживаясь. Он теперь стал говорить по-русски, чтобы Матвей понял. — Ты ли купил русских ясырей из Афкуля?
— Я, — спокойно кивнул кондинец.
— Была ли среди них девчонка лет четырнадцати, Машей зовут?
— С поротым задом?
— Она, — мрачно кивнул Матвей.
— Была. Купил ее.
— И где же сейчас твои ясыри?
— Еще вчера с аргишем пешими отправил, — пояснил вогул. — Догоню. У меня быстрые олени.
— Послушай, Пылай, — подступился Калина. — Продай мне эту девчонку. Гляди, что плачу. — Калина выволок из-под рубахи тамгу.
Пылай даже открыл рот, увидев ее.
— Это очень высокая цена, — уважительно сказал он. — Девчонка того не стоит. Кан Асыка даст за тамгу целый гурт — нет, три гурта!
— Забирай тамгу себе, а девчонка — наша.
Матвей уже ликовал. Кондинец задумчиво пососал тростину, выпустил облако дыма.
— Нет, — сказал он. — Меня мой кан за рабами посылал, а не за тамгой. Я рабов и приведу. Кану рабы нужны, а не тамга.
— Так ведь ты на эту тамгу вдвое больше рабов купишь, чем уже есть! — убеждал Калина.
— Я уже купил, сколько нужно, — ответил вогул.
— Ну, как ты не понимаешь!.. — Калина начал горячиться. — Тамга ведь дороже! Прибытка больше! Ты не десять, а двадцать рабов купишь!
— Зачем мне дважды делать одну и ту же работу?
Калина растерялся, не зная, чем прошибить этого тугодума.
— Нет, ты меня не понял, Пылай, — начал растолковывать он. — Я отдам тебе тамгу, за которую ты купишь три гурта оленей. А ты за это отдашь мне девчонку.
— Я понял тебя, роччиз. Но зачем мне тамга, даже такая ценная? Меня ведь послали за рабами. Когда я иду рыбачить, мне нужен крючок, а не полоз от нарты. Когда я иду на охоту, мне нужна собака, а не ведро.
— И я понял тебя, — сдался Калина. — Но послушай… Нам очень нужна эта девчонка!
— Она твоя дочь?
— Нет.
— Его невеста? — вогул указал на Матвея.
— Тоже нет.
— Тогда она вам не нужна.
— Не тебе судить! — крикнул Матвей.
— Он, — Калина тоже указал на Матвея, — он обещал ее выкупить. Это его долг.
— Долги надо отдавать, — согласился кондинец. — Но боги судьбы мудрее даже памов, не только нас, простых людей. Иногда они заставляют человека сделать долги, которые он отдает всю жизнь, но так и не может отдать. Эти долги держат человека в жизни, не дают умереть, ведь человек умирает, когда отдает все долги. Пусть мальчик не отдаст своего долга. Ты ведь поймешь меня, как мужчина мужчину. Неотданный долг сделает мужчиной и этого мальчика.
— Не учи меня! — злобно закричал Матвей, вскакивая.
— Ты меня обидел во второй раз, — с сожалением сказал вогул. — Я больше не хочу с вами разговаривать.
Пылай поднялся и пошел к оленям. Калина хотел пойти за ним, но работники Пылая недвусмысленно заслонили собой хозяина.
Калина и Матвей растерянно смотрели, как уходят олени вогулов.
— Надо нагнать их в лесу и отбить Машку! — сипло сказал Матвей, еле сдерживая жгучие слезы ненависти.
— Не справимся, — тихо ответил Калина и, помолчав, добавил: — Пропала твоя Машка.
Матвей вдруг побежал к реке, сел в лодку и повернулся спиной.
— Поплыли домой! — заорал он так, что и вдалеке люди оглянулись.
Калина подошел к лодке, яростно столкнул ее на глубину и прыгнул на свое место.
— Греби живей!
— Не ори! — заорал и Калина. — Я тебе не возчик, князь ты драный!
Он зачерпнул веслом воды и плеснул в Матвея. Тот сидел согнувшись, спрятав лицо в коленях — плакал от бессилья.
— Не лез бы в Покче в князья, так и не угнали бы твою Машку на Конду! — продолжал кричать Калина, не в силах остановиться. Терпение его, вроде бы до этого безграничное и нерушимое, внезапно лопнуло, и на Матвея хлынул весь гнев, что копился в душе Калины. — Пусть теперь твоя Машка считает тебя пустобрехом! Поделом! Тоже мне, победитель выискался! Дорогу до Ибыра одолел, оборотней перебил, сам себе золота накопал!.. А накося выкуси, все зря! Запомни, что и так в жизни бывает! Все сделаешь, чего надо — а не выйдет: не судьба! Правильно тебе вогул сказал: может, после этого мужчиной станешь! А то, вишь ты, отец ему не угодил, неудачник!.. Да отец твой во сто раз больше терял, а ему еще вся Пермь поклонится! А на тебя и плевка жалко!..
Матвей плакал, не отзывался.
В конце лета они вернулись в Чердынь. Княжич, не простившись с Калиной, отправился в Покчу, а Калина развернулся в другую сторону — к Нифонту.
|
The script ran 0.013 seconds.