1 2 3 4 5 6 7
– Ты не понимаешь, я люблю только тебя… Право, я не лгу, клянусь всем святым. Раскрой мое сердце и посмотри… Не отказывай мне, прошу… Еще один раз, и никогда больше, никогда, если ты этого требуешь! А сегодня мне будет слишком тяжело, я умру, если ты не согласишься…
Мари совсем обессилела, подавленная его настойчивой мужской волей. Тут играли роль и страх, и ее доброта, и глупость одновременно. Она собралась унести в спальню спящую Лилит, но Октав удержал ее, боясь, что она разбудит ребенка. И Мари послушно отдалась ему на том же месте, где упала в его объятия год назад. Покой, царивший в доме в этот вечерний час, наполнял комнату звенящей тишиной. Вдруг лампа стала гаснуть; они остались бы в темноте, если бы Мари, поднявшись, не успела прикрутить фитиль.
– Ты сердишься на меня? – спросил Октав с нежной признательностью, полный истомы от блаженства, какого он еще никогда не испытывал.
Мари отошла от лампы и, прикоснувшись к нему напоследок холодными губами, сказала:
– Нет, ведь вы получили удовольствие. Но все-таки это нехорошо – из-за той особы. Ведь я для вас теперь ничего не значу.
Слезы застилали ей глаза, она была печальна и по-прежнему незлобива. Октав ушел от нее недовольный. Ему хотелось лечь и уснуть. Он удовлетворил свою страсть, но у него остался неприятный осадок, привкус какой-то горечи, которая все еще держалась во рту. А теперь должна прийти другая, надо ее ждать; мысль о другой подавляла его, он мечтал о каком-нибудь несчастье, которое помешало бы Берте подняться наверх, – и это после жарких бессонных ночей, когда он строил самые сумасбродные планы, чтобы удержать ее у себя хоть на час! Может быть, она еще раз обманет его. Но он даже не осмеливался лелеять подобную надежду.
Пробило полночь. Октав стоял, усталый, настороженно вслушиваясь, боясь, что ее юбки вот-вот зашуршат в коридоре. В половине первого он был не на шутку встревожен; в час он решил, что спасен; однако к чувству облегчения у него примешивалось глухое недовольство, досада, которую всегда испытывает мужчина, когда женщина оставляет его в дураках. Но когда он, сонно зевая, уже собрался раздеться, в дверь тихонько постучали три раза. Это явилась Берта. Октав был и зол и польщен, раскрыв объятия, он пошел ей навстречу, но она отстранила его, дрожа, прислушиваясь к чему-то у двери, которую она поспешно закрыла за собой.
– Что такое? – спросил он, понизив голос.
– Не знаю, я испугалась… – прошептала она. – На лестнице так темно, мне почудилось, что за мной кто-то идет… Боже мой, до чего глупы подобные истории! Я уверена, что с нами случится какая-то беда.
Это охладило их обоих. Они даже не поцеловались. Однако Берта была прелестна в белом пенюаре; ее золотистые волосы были подколоты на затылке. Октав смотрел на нее: Берта куда красивее Мари, но его больше не тянет к ней, теперь она для него только обуза. Молодая женщина села, чтобы перевести дыхание, но вдруг увидела на столе картонку, где, как она сразу догадалась, лежала та самая кружевная шаль, о которой она твердила целую неделю. Берта внезапно притворилась рассерженной.
– Я ухожу, – сказала она, не вставая со стула.
– Как это – уходишь?
– Ты, видимо, считаешь меня продажной? Вечно ты меня оскорбляешь, ты опять испортил мне сегодня всю радость… Зачем ты это купил? Ведь я запретила тебе…
Она встала, согласилась наконец взглянуть на шаль. Но, открыв картонку, она была так разочарована, что не смогла удержаться от негодующего возгласа:
– Как! Это не шантильи, это лама!
Октав, который стал уже менее щедр на подарки, поддался в этом случае своей природной скупости. Он попытался объяснить Берте, что бывает великолепное лама, ничуть не хуже шантильи; он расхваливал ей товар, словно стоял у себя за прилавком, заставлял ее щупать кружево, клялся, что ему не будет сносу. Но она только качала головой и прервала его презрительной фразой:
– Словом, этому цена сто франков, а то обошлось бы в триста.
И видя, что он побледнел, она добавила, желая смягчить резкость своих слов:
– Но ты все же очень мил, благодарю… Дело не в стоимости подарка, а в добром намерении.
Берта снова уселась. Наступило молчание. Немного погодя Октав спросил, не лечь ли им в постель. Ну, конечно, они лягут. Только она еще так взволнована после тех нелепых страхов на лестнице! И она вернулась к своим опасениям относительно Рашели, рассказала, как застала Огюста за дверью беседующим со служанкой. А ведь так легко подкупить эту девушку, нужно лишь давать ей время от времени по пять франков. Но их надо иметь, эти пять франков, а у нее их никогда нет, у нее нет ничего. Она говорила все более сухо, не упоминала о шали, но подарок так расстроил и обидел ее, что в конце концов Берта закатила любовнику сцену, вроде тех, которые обычно устраивала мужу.
– Ну что это за жизнь! Вечно ни гроша в кармане, постоянно приходится терпеть унижения из-за всяких пустяков… О-о, хватит с меня, да, да, довольно!
Октав, расстегивавший на ходу жилет, остановился и спросил ее:
– По какому, собственно, поводу ты говоришь все это мне?
– Как, сударь! По какому поводу? Но ведь есть вещи, которые вам должна была подсказать ваша деликатность… Незачем вгонять меня в краску, вынуждая говорить с вами на такую тему… Разве вы не должны были сами давным-давно успокоить меня, заставив Рашель кланяться нам в ножки?
Она умолкла, а потом добавила с презрительной иронией:
– Это вас не разорило бы.
И снова наступило молчание. Молодой человек принялся опять расхаживать взад и вперед.
– Сожалею, что должен огорчить вас, – ответил он наконец, – но я небогат.
Ссора их становилась все более бурной, напоминая семейный скандал.
– Скажите уж, что я люблю вас за ваши деньги! – кричала Берта; она стала похожа в эту минуту на свою мать и даже употребляла ее выражения. – Деньги для меня все, не так ли? Да, я придаю деньгам должное значение; я женщина разумная. Можете утверждать все, что вам угодно, но деньги остаются деньгами. Когда у меня бывал одни франк, я всегда говорила, что у меня их два, – лучше внушать зависть, чем жалость.
Октав прервал ее, сказав устало, тоном человека, жаждущего покоя:
– Слушай, если ты так недовольна, что она из лама, я тебе подарю другую, из шантильи.
– Опять эта шаль! – продолжала Берта, окончательно рассвирепев. – Да я вовсе и не думаю о ней, о вашей шали! Меня выводит из себя все остальное, понимаете?.. Впрочем, вы точно такой же, как и мой муженек. Я могу выйти на улицу босая, и вам это будет совершенно безразлично. Когда человек имеет жену простая совесть должна ему подсказывать, что надо ее кормить и одевать. Но ни один мужчина никогда этого не поймет! Да вы оба охотно выпустили бы меня из дому в одной рубашке, если б я на это согласилась.
Октаву надоела семейная сцена, и он решил не отвечать Берте; он еще раньше заметил, что Огюсту иногда удавалось таким образом отделаться от нее. Он неторопливо раздевался, предоставив этому потоку слов свободно изливаться, и думал о том, как незадачливо складываются его любовные дела. Но ведь он желал эту женщину настолько страстно, что спутал ради нее свои расчеты; а теперь она пришла к нему, чтобы поссориться с ним, заставить его провести ночь без сна, как будто у них уже было позади полгода супружеской жизни.
– Послушай, давай лучше ляжем, – предложил он наконец. – Ведь мы оба предвкушали такое счастье! Это просто глупо, тратить время на перебранку!
Октав был готов помириться с ней, он подошел, чтобы поцеловать ее, без особой страсти, скорей из вежливости. Она оттолкнула его и разрыдалась. Потеряв надежду на то, что это когда-нибудь кончится, Октав стал яростно стаскивать башмаки, решив лечь в кровать один, даже без Берты.
– Упрекните меня еще, что я много выезжаю, – твердила Берта, всхлипывая. – Скажите, что я слишком дорого обхожусь вам… О, я отлично понимаю, всему виной этот злосчастный подарок. Вы охотно запрятали бы меня в сундук, если бы могли. У меня есть приятельницы, я навещаю их, не преступление же это… А что касается мамы…
– Я ложусь, – сказал Октав, бросаясь на кровать. – Раздевайся и оставь в покое свою мамашу, которая, кстати сказать, наградила тебя довольно-таки дрянным характером.
Берта была возбуждена и еще больше повышала голос, в то же время машинально раздеваясь.
– Мама всегда исполняла свой долг. Не вам говорить о ней, и вдобавок здесь. Я запрещаю вам произносить ее имя… Не хватает еще, чтобы вы нападали на моих родных.
Завязки ее юбки не поддавались, Берта разорвала узел.
– Как я сожалею о своей слабости, – сказала она, усевшись на край кровати, чтобы снять чулки. – Люди были бы куда осмотрительнее, если б могли все предвидеть заранее…
Она осталась в одной рубашке, с голыми руками и ногами; то была изнеженная нагота маленькой пухлой женщины. Кружева сползали с ее вздымавшейся от злобы груди. Октав, который умышленно лег лицом к стене, круто повернулся: Как! Вы жалеете, что полюбили меня?
– Разумеется, – человека, который неспособен понять сердце женщины!
Они смотрели друг на друга, приблизившись вплотную; в жестком выражении их лиц не было и тени любви. Берта оперлась коленом о край матраца, подавшись вперед, согнув ногу в бедре, приняв грациозную позу женщины, которая ложится. Но Октав уже не замечал ее розового тела, гибкой, ускользающей линии ее спины.
– Ах, если б можно было начать все сначала! – вздохнула Берта.
– Вы бы взяли себе другого, не так ли? – сказал он грубо и очень громко.
Она улеглась рядом с ним, укрылась одеялом и уже собралась ответить ему все тем же раздраженным тоном, как вдруг кто-то забарабанил в дверь кулаком. Ошеломленные, ничего не поняв сначала, они замерли, похолодев от ужаса. Приглушенный голос за дверью настойчиво повторял:
– Откройте, я слышу, как вы там занимаетесь гнусностями, я все слышу! Откройте, или я вышибу дверь!
Это был голос мужа. Любовники по-прежнему не шевелились, в голове у них гудело так, что они уже ничего не соображали; оба ощущали исходивший от каждого холод, словно они были мертвецами. Наконец Берта соскочила с кровати, инстинктивно стремясь убежать от своего любовника.
– Откройте! Откройте же! – твердил за дверью Огюст.
Они были в полном смятении, их охватил невыразимый ужас. Берта, потеряв голову, металась по комнате в поисках выхода. При каждом ударе кулака сердце Октава вздрагивало; он машинально прислонился к двери, как бы подпирая ее. Можно сойти с ума, этот дурак разбудит весь дом, надо открыть. Но когда Берта поняла, на что решился Октав, она повисла на нем, перепуганная, умоляюще глядя на него: нет, нет, пощади! Ведь он набросится на нас с пистолетом или с ножом! Октав был не менее бледен, чем она, ему передался ее страх; он натянул брюки, вполголоса упрашивая ее одеться. Но Берга бездействовала, оставаясь почти голой, не будучи в состоянии даже разыскать свои чулки. А в это время муж продолжал, свирепея:
– Ах, вы не хотите, не отвечаете… Ну хорошо, сейчас вы увидите…
С тех пор как Октав вносил в последний раз плату за квартиру, он неоднократно просил домовладельца сделать маленький ремонт – поставить два новых винта в расшатавшийся дверной замок. Теперь дверь вдруг затрещала, замок вылетел, Огюст, не удержавшись на ногах, упал и прокатился по полу до самой середины комнаты.
– Черт побери! – выругался он.
В руках у него был всего-навсего ключ; при падении Огюст крови разбил себе пальцы. Он встал, позеленев, пристыженный и разъяренный своим смехотворным вторжением, и замахал руками, собираясь броситься на Октава. Тот чувствовал себя весьма неловко из-за босых ног и наспех застегнутых брюк; тем не менее, будучи гораздо сильнее Огюста, он схватил его за руки и удержал на месте.
– Вы ворвались ко мне силой, сударь! – закричал он. – Это недостойно, порядочные люди так не поступают!
Октав чуть не избил Огюста. Во время их короткой схватки Берта выбежала в одной рубашке в широко распахнутую дверь; ей показалось, что в окровавленном кулаке мужа сверкнул кухонный нож, она уже ощущала холод этого ножа между лопатками. Когда она мчалась по темному коридору, ей послышался звук пощечин, но она так и не поняла, кто же кому их дал. До нее доносились голоса, но она их не узнавала:
– К вашим услугам. Когда вам будет угодно.
– Прекрасно, я вас извещу.
Одним прыжком Берта очутилась на черной лестнице. Но когда она быстро сбежала с двух этажей, словно спасаясь от пожара, и оказалась перед дверью своей кухни, та была заперта; ключ от нее Берта оставила наверху, в кармане пенюара. И вдобавок лампа не зажжена, нет даже полоски света под дверью: очевидно, это служанка выдала их. Не переводя дыхания, Берта бегом поднялась обратно и снова миновала коридор, откуда по-прежнему доносились сердитые мужские голоса.
У них еще идет потасовка, может быть, она успеет. И Берта поспешно спустилась по парадной лестнице, в надежде, что муж оставил дверь их квартиры открытой. Она запрется у себя в спальне, не откроет никому. Но и здесь она опять натолкнулась на закрытую дверь. Тогда, изгнанная из своего дома, раздетая, потерявшая голову, она стала обегать все этажи, словно затравленный зверь, который ищет, где бы ему укрыться от погони. Никогда она не осмелится постучать к родителям. Она подумала было, не спрятаться ли ей в швейцарской, но стыд погнал ее обратно. Она прислушивалась к тишине, поднимая голову, перегибаясь через перила, оглушенная биением своего сердца; перед глазами у нее мелькали слепящие искры, сыпавшиеся, как ей чудилось, из глубокой тьмы. И все время ей мерещился нож в окровавленном кулаке Огюста, нож, ледяное острие которого должно было вот-вот настичь ее. Внезапно Берта услыхала шум; она вообразила, что это идет Огюст, почувствовала смертельный озноб, пронизавший ее до самых костей, и так как она оказалась у двери Кампардонов, то позвонила отчаянно, яростно, чуть не оборвав колокольчик.
– Боже мой, что там, пожар? – послышался изнутри взволнованный голос.
Дверь тотчас же открылась. Лиза только сейчас шла от барышни, чуть слышно ступая, со свечой в руке. Она уже дошла до прихожей, как вдруг неистово зазвонил звонок; Лиза вздрогнула. Увидев Берту в одной рубашке, она остановилась, пораженная.
– Что случилось? – воскликнула Лиза.
Берта вошла, с силой захлопнув дверь, и, прислонясь к стене, задыхаясь, пролепетала:
– Ш-ш! Тише! Он хочет меня убить!
Лизе так и не удалось добиться от нее чего-либо путного; тут появился весьма обеспокоенный Кампардон. Этот непонятный шум потревожил его с Гаспариной в тесной кровати. Он натянул только нижнее белье; его жирное лицо распухло и вспотело, рыжеватая борода смялась, вся в белом пуху от подушки. Отдуваясь, он старался вернуть себе уверенный вид семейного человека, который спит один.
– Это вы, Лиза? – закричал он еще из гостиной. – Что за чушь! Почему вы здесь?
– Мне показалось, что я плохо заперла дверь, сударь; я испугалась и не могла уснуть, а потом спустилась посмотреть… А сейчас пришла госпожа Вабр…
Увидев Берту в одной рубашке, прислонившуюся к стене его прихожей, архитектор в свою очередь остолбенел. Он смущенно провел рукой по кальсонам, проверяя, застегнуты ли они. Берта совсем забыла, что она голая.
– О сударь, позвольте мне остаться у вас… – повторяла она. – Он хочет убить меня.
– Кто? – спросил Кампардон.
– Мой муж!
Но в этот момент за спиной архитектора появилась кузина, успевшая надеть платье. Она была растрепана, вся в пуху; плоская грудь отвисла, под тканью обрисовывалось костлявое тело. Потревоженная в своих утехах, она пришла уже заранее раздраженная. Вид молодой женщины, ее пухлой и нежной наготы, окончательно вывел кузину из себя.
– Что же вы сделали вашему мужу? – спросила она.
Этот простой вопрос страшно смутил Берту, которая вдруг заметила, что она голая; краска залила ее с головы до ног. Она стыдливо вздрогнула и сложила руки на груди, как бы пытаясь укрыться от посторонних взглядов.
– Он нашел меня… он меня застал… – бессвязно пробормотала она.
Те двое поняли и возмущенно переглянулись. Лиза, чья свеча освещала эту сцену, разделяла негодование господ. Впрочем, объяснение все равно пришлось прервать, так как прибежала Анжель; она прикидывалась, что ее разбудили, терла заспанные глаза. Увидев даму в одной рубашке, Анжель остановилась точно вкопанная; по хрупкому телу преждевременно развитой девочки пробежала дрожь.
– О-о! – только и сказала она.
– Тебе здесь нечего делать, иди спать! – крикнул ей отец.
Он понял, что надо придумать какую-нибудь историю, и сказал первое, что пришло ему в голову, хотя это было, по правде говоря, уж очень глупо:
– У госпожи Вабр подвернулась нога, когда она спускалась по лестнице. Вот она и зашла к нам, чтобы ей оказали помощь… Иди, ложись скорее, а то простудишься!
Лиза едва сдерживалась, чтобы не рассмеяться при виде вытаращенных глаз Анжели; девочка решила вернуться в постель, разрумянившись, очень довольная, что все это видела. Между тем г-жа Кампардон уже несколько минут звала их из своей комнаты. Она еще не тушила свет, так ее увлек Диккенс, и хотела знать, что случилось. Что там происходит? Кто пришел? Почему ее заставляют волноваться?
– Идемте, сударыня, – сказал архитектор, уводя Берту. – А вы, Лиза, подождите здесь.
Роза, у себя в спальне, еще шире разлеглась на большой кровати. Она царила в ней, среди поистине королевской роскоши, с безмятежностью идола. Чтение растрогало ее, она положила томик Диккенса к себе на грудь, ее спокойное дыхание равномерно приподнимало книгу. Когда кузина объяснила ей в двух словах, что произошло, Роза тоже возмутилась. Как можно иметь дело с кем-нибудь, кроме собственного мужа? Ей было противно то, от чего она отвыкла. Но архитектор уже бросал искоса возбужденные взгляды на грудь Берты, что окончательно вогнало в краску Гасларину.
– Это становится невозможным в конце концов! – воскликнула она. – Прикройтесь чем-нибудь, сударыня, это же немыслимо! Прикройтесь, прошу вас!
И она сама накинула Берте на плечи шаль Розы, большую вязаную шерстяную косынку, которая валялась тут же в комнате. Косынка едва доходила до бедер, и архитектор не мог заставить себя не смотреть на ноги Берты.
Берту продолжало трясти. Хоть она и была в безопасности, но все время вздрагивала и оборачивалась к двери. Глаза ее наполнились слезами, она обратилась с мольбой к этой даме, лежавшей в кровати, такой спокойной и благодушной на вид:
– Сударыня, пожалуйста, не гоните меня, спасите… Он хочет меня убить.
Наступило молчание. Все трое украдкой переглядывались, явно не одобряя такого предосудительного поведения. Нельзя же, право, сваливаться людям на голову посреди ночи, в одной рубашке, заведомо зная, что обеспокоишь их. Нет, так не поступают, какое отсутствие такта – ставить людей в столь затруднительное положение.
– У нас в доме молоденькая девушка, – сказала наконец Гаспарина. – Это нас обязывает, сударыня.
– Вам будет куда лучше у ваших родителей, – вкрадчиво заметил архитектор, – если позволите, я провожу вас к ним.
Берту снова обуял страх.
– Нет, нет, он там, на лестнице, он убьет меня.
Она молила их: ей не нужно ничего, кроме стула, чтобы посидеть до утра, а завтра она уйдет потихоньку. Архитектор и его жена чуть не уступили Берте: он был пленен такими нежными прелестями, она с интересом переживала неожиданную ночную драму. Но Гаспарина оставалась непреклонной, хотя и ее разбирало любопытство.
– Где же вы были? – все-таки спросила она.
– Наверху… в той комнате, в конце коридора… ну, вы знаете…
Кампардон всплеснул руками.
– Как! Стало быть, с Октавом… – воскликнул он. – Не может быть!
С Октавом, с этим тщедушным мальчишкой, такая хорошенькая пухленькая женщина! Он был раздосадован. Розе это тоже не понравилось, она приняла суровый вид. Что до Гаспарины, та совсем рассвирепела, задетая за живое, испытывая инстинктивную ненависть к молодому человеку. Опять Октав! Так она и знала, он путается с ними со всеми, но не такая же она дура, чтобы держать их для него наготове, тепленькими, в своей квартире!
– Поставьте себя на наше место, – повторяла она жестко. – Еще раз напоминаю вам, что у нас здесь молоденькая девушка.
– И потом, – сказал в свою очередь Кампардон, – не забудьте про весь наш дом, про вашего мужа, – ведь я всегда был с ним в наилучших отношениях… Он вправе будет удивиться. Не можем же мы открыто потворствовать вашему поведению, сударыня, поведению, о котором я, конечно, не могу позволить себе судить, но которое, я бы сказал, довольно легкомысленно, не так ли?
– Разумеется, мы не станем клеймить вас, – продолжала Роза. – Но люди так неблагожелательны! Скажут, что вы назначали свои свидания здесь, у нас… А ведь мой муж, как вам известно, работает на очень придирчивых людей. Малейшее пятнышко на его репутации – и он лишится всего… Позвольте мне также спросить вас, сударыня: как это вы не сдержали себя, ведь вы женщина верующая?.. Еще третьего дня аббат Модюи говорил о вас с такой отеческой нежностью.
Берта, стоя между ними, поворачивала голову то к одному, то к другому, отупело поглядывая на них. При всем своем испуге она начинала что-то понимать, удивляясь, как она могла тут очутиться… Зачем она позвонила к ним, что она делает среди этих людей, потревоженных ею? Она ясно видела их теперь: жену, занимавшую двуспальную кровать, мужа в нижнем белье и кузину в тоненькой юбке, обоих в белом пуху из одной и той же подушки. Они правы, нельзя так врываться к людям. И поскольку архитектор легонько подталкивал ее к прихожей, она ушла, даже не ответив на сетования набожной Розы.
– Хотите, я провожу вас до квартиры ваших родителей? – спросил Кампардон. – Ваше место там.
Испуганная Берта покачала головой.
– Тогда подождите, я выгляну на лестницу, а то я никогда не прощу себе, если с вами что-нибудь случится.
Лиза по-прежнему стояла посреди прихожей с подсвечником в руке. Взяв у нее свечу, Кампардон вышел на площадку лестницы и сразу же вернулся.
– Там никого нет, уверяю вас… Бегите скорее.
Берта, до сих пор упорно молчавшая, резко сорвала с себя шерстяную косынку и швырнула ее на пол, говоря:
– Нате! Это ваше… К чему это мне, раз он все равно меня убьет?
И она ушла во тьму, в одной рубашке, как и пришла. Кампардон с яростью дважды повернул ключ в замке.
– Отправляйся в другое место, пусть тебя пристукнут там! – пробормотал он.
Лиза, стоявшая позади него, расхохоталась.
– Нет, в самом деле, – добавил он, – если их пускать, они будут каждую ночь являться к вам… Прежде всего надо думать о себе… Еще сотней франков я бы поступился ради нее, но своим добрым именем – это уж извините!
Тем временем Роза и Гаспарина понемногу приходили в себя. Видели вы когда-либо подобную бесстыдницу? Разгуливать по лестнице совершенно голой! Право, есть женщины, которые не стесняются никого и ничего, если им приспичит! Но посмотрите, скоро два часа, пора уже спать! И супруги еще раз поцеловались: спокойной ночи, дорогой! Спокойной ночи, Душечка! Как славно, когда так любишь друг друга, живешь в мире и согласии, не то что в других семьях – каких только несчастий там не происходит! Роза опять взялась за томик Диккенса, соскользнувший ей на живот; большего ей и не надо было, – прочтет еще несколько страниц, а потом, утомленная переживаниями, уснет, как всегда, уронив книгу на постель. Кампардон последовал за Гаспариной, заставил ее лечь первой, потом примостился сам. Оба ворчали: простыня стали холодными, лежать неудобно, понадобится еще целых полчаса, чтобы согреться.
А Лиза, которая зашла к Анжели перед тем, как подняться наверх, говорила ей в это время:
– Дамочка вывихнула себе ногу… Покажите-ка, откуда у нее этот вывих.
– Вот откуда! – отвечала девочка, бросаясь на шею служанке и целуя ее в губы.
На лестнице Берту пробрала дрожь от холода, – калориферы начинали действовать только с первого ноября. Тем не менее ее страх улегся. Она спустилась вниз, постояла у своих дверей: ничего не слыхать, ни малейшего шороха. Затем она поднялась наверх, не решаясь дойти до комнаты Октава, прислушиваясь издалека: мертвая тишина, ни звука. Тогда Берта присела на коврике у дверей родительской квартиры, смутно рассчитывая дождаться здесь Адели. Она не в состоянии признаться во всем матери, это пугало ее так, будто она все еще была маленькой девочкой. Но торжественное безмолвие лестницы снова начало тревожить ее. Какой мрак, какая суровость! Никто не видел Берту, и все же ее смущало то, что она сидит в одной рубашке среди этой благопристойной позолоты и поддельного мрамора. Ей казалось, что из-за высоких дверей красного дерева полные достоинства супружеские спальни шлют ей укор. Никогда еще дом не был преисполнен такой добродетели. Между тем в окна на площадках скользнул луч луны, и все вокруг стало похожим на церковь; все было погружено в благоговейную сосредоточенность, начиная от вестибюля и кончая людскими, буржуазная порядочность всех квартир клубилась во мгле; и в тусклом свете луны белела нагота молодой женщины. Берта почувствовала, что даже стенам стыдно за нее; она обдернула на себе рубашку и спрятала ноги, с ужасом ожидая появления призрака Гура, в ермолке и шлепанцах.
Вдруг какой-то шорох заставил ее вскочить; обезумев, она уже собралась было забарабанить кулаками в дверь родительской квартиры, но ее остановил чей-то зов.
То был шепот, легкий, как дуновение.
– Сударыня… сударыня…
Берта посмотрела вниз, ничего не видя.
– Сударыня… сударыня… это я…
Перед ней появилась Мари, тоже в одной рубашке. Она услыхала возбужденные голоса, соскочила с кровати, стараясь не разбудить Жюля, и стала слушать, притаившись впотьмах в своей маленькой столовой.
– Идемте к нам… Вы попали в такую беду… Доверьтесь мне.
Мари тихонько успокаивала Берту, рассказывая ей, что произошло потом. Мужчины не причинили друг другу никакого вреда: Октав, ругаясь, придвинул к дверям комод, чтобы закрыться у себя в комнате, а муж спустился вниз, со свертком в руке, – он нес брошенные Бертой вещи, ботинки и чулки, которые он, вероятно, машинально завернул в пенюар, видя, что они валяются там в комнате. Одним словом, все кончилось. Завтра уж им, конечно, не дадут драться на дуэли.
Но Берта все стояла у порога; еще не прошедший страх и стыд не позволяли ей войти к этой даме, у которой она обычно не бывала. Мари пришлось взять ее под руку.
– Вы ляжете здесь, на кушетке. Я принесу вам шаль, я сама схожу к вашей матери… Боже мой, какое несчастье! Когда любишь, забываешь об осторожности.
– И хоть было бы ради чего! – сказала Берта со вздохом, который словно вобрал в себя всю жестокую бессмысленность этой ночи. – Он не зря ругается! Если он испытывает то же, что и я, он, наверно, сыт по горло!
Разговор неизбежно должен был свестись к Октаву. Обе женщины умолкли, потом, внезапно найдя друг друга в темноте, обнялись и расплакались. Их голые руки судорожно сплелись; разгоряченные рыданиями груди, полуприкрытые сползавшими с плеч рубашками, прижались друг к другу. То была уже крайняя усталость, беспредельная тоска, конец всему. Они не произнесли больше ни слова, их слезы лились, лились безудержно в потемках, окутавших погруженный в сонное оцепенение благопристойный дом.
XV
Наутро, когда дом пробудился от сна, он был полон горделивого буржуазного достоинства. На лестнице ничто не хранило следов ночного скандала; в поддельном мраморе стен не запечатлелось отражения бегущей со всех ног женщины в одной рубашке, из трипового коврика уже успел испариться запах ее тела. Правда, Гур, отправившийся около семи часов в обход, что-то вынюхивал. Однако он не совал носа в чужие Дела; поэтому, спустившись вниз и заметив во дворе двух служанок, Лизу и Жюли, которые, судя по их возбужденному виду, несомненно говорили об этом происшествии, он поглядел на них так сурово, что они тотчас разошлись в разные стороны.
Привратник вышел на улицу посмотреть, спокойно ли там. На улице было тихо. Но служанки, видимо, успели все разболтать, потому что проходившие мимо женщины из соседних домов останавливались, а лавочники стояли в дверях своих заведений и, задрав головы, вглядывались в окна всех этажей, как это обычно делают зеваки у дома, где произошло преступление. Впрочем, внушительный фасад заставлял людей помалкивать и идти своей дорогой, проявляя должную деликатность.
В половине восьмого появилась г-жа Жюзер в пеньюаре, – поискать Луизу, как она объяснила. У нее блестели глаза, она вся горела, словно в лихорадке. Остановив Мари, которая поднималась наверх с молоком, она попыталась выведать у той что-нибудь, но ничего не добилась; она даже не узнала, как приняла мать провинившуюся дочь. Тогда г-жа Жюзер зашла к Гурам, будто бы для того, чтобы подождать почтальона; не выдержав, она спросила, почему господин Октав не спускается вниз, уж не болен ли он? Привратник ответил, что это ему неизвестно, к тому же господин Октав никогда не выходит из дому раньше десяти минут девятого. Тут мимо них прошла госпожа Кампардон номер два, очень бледная и суровая; все поклонились ей. Наконец, когда г-же Жюзер пришлось уже волей-неволей подняться обратно, ей посчастливилось: на площадке у своей квартиры она встретила архитектора, который спускался вниз, по пути натягивая перчатки. Они сокрушенно поглядели друг на друга, затем он пожал плечами.
– Ах, бедные… – прошептала она.
– О нет, так им и надо! – свирепо сказал архитектор. – Пусть это послужит примером для других… Я ввожу молодчика в порядочный дом, умоляю его не приводить сюда женщин, а он путается с невесткой домовладельца, – ведь это же просто издевательство надо мной! Делают из меня какого-то идиота!
На том разговор и кончился. Г-жа Жюзер вошла к себе. Кампардон продолжал спускаться по лестнице; он был так взбешен, что порвал перчатку.
Пробило восемь часов, и появился Огюст, с изменившимся лицом, осунувшийся от жестокой мигрени; он прошел через двор в магазин. Сгорая от стыда и боясь встретиться с кем-нибудь, Огюст отправился по черной лестнице, но он же не мог бросить все дела! Когда он вошел в магазин и увидел прилавки, кассу, за которую обычно усаживалась Берта, у него от волнения сдавило горло. Рассыльный снял ставни; Огюст стал отдавать ему распоряжения на день, но вдруг с испугом заметил Сатюрнена, вылезшего из подвального помещения. Глаза сумасшедшего горели; скаля зубы, как голодный волк, и сжав кулаки, он направился прямо к Огюсту.
– Где она? Если ты только притронешься к ней, я зарежу тебя, как свинью!
Огюст в отчаянии попятился назад.
– Еще этот на мою голову!
– Молчи, или я тебя зарежу! – повторил Сатюрнен, готовый броситься на него.
Огюст предпочел не вступать с ним в спор и ушел. Он смертельно боялся сумасшедших, – попробуй, договорись с ними! Крикнув рассыльному, чтобы тот запер Сатюрнена в помещении склада, и выйдя под арку, он столкнулся с Валери и Теофилем. Сильно простуженный Теофиль кашлял, захлебываясь; шея у него была обмотана красным шарфом. И он и жена его, видимо, уже знали все, потому что оба остановились и участливо поглядели на Огюста. После ссоры из-за наследства между обоими семействами возникла непримиримая вражда, они не разговаривали друг с другом.
– Ведь у тебя есть брат… – перестав кашлять и пожав Огюсту руку, сказал Теофиль. – Я хочу, чтобы ты не забывал об этом в беде.
– Да, – прибавила Валери, – мне следовало бы радоваться, что я отомщена, – чего она мне только не наговорила, помните? Но мы все же сочувствуем вам, мы-то ведь не какие-нибудь бессердечные люди.
Огюста глубоко тронуло их ласковое отношение; он провел их в магазин, искоса поглядывая на слонявшегося вокруг Сатюрнена. И здесь произошло полное примирение. Имя Берты не было произнесено, однако Валери намекнула, что во всех раздорах виновата эта женщина, – никто из них не сказал другому резкого слова, пока та не вошла в их семью и не обесчестила ее. Огюст слушал, опустив глаза и кивая в знак согласия. В соболезнованиях Теофиля сквозило злорадство: очень хорошо! Оказывается, не только его постигла подобная участь! Он с любопытством следил за лицом брата.
– И что же ты решил? – спросил он.
– Конечно, драться! – твердо ответил оскорбленный супруг.
Радость Теофиля была испорчена. Видя мужество Огюста, и он и Валери стали гораздо холоднее к нему. А тот рассказывал им об ужасной ночной сцене, сожалея, что не решился купить пистолет и был вынужден лишь отвесить этому господину пощечину; правда, этот господин дал ему сдачи, но тем не менее получил свое, да еще как! Этакий подлец, – полгода он насмехался над ним, Огюстом, притворяясь, что всецело на его стороне, и даже – какова наглость! – подробно рассказывал мужу о поведении жены в те самые дни, когда она бегала к нему наверх! Что касается этой твари, раз она укрылась у родителей, пусть там и остается, он ни за что не возьмет ее обратно к себе!
– Поверите ли, в прошедшем месяце я дал ей триста франков на ее наряды! – воскликнул он. – Я был так добр, так снисходителен, я мирился со всем, лишь бы сохранить свое здоровье! Но с этим примириться нельзя, нет, нет, ни в коем случае!
Теофиль вообразил себе смертельный исход, и при этой мысли его пробрал озноб.
– Это же глупо, – произнес он сдавленным голосом, – дать продырявить себя насквозь! Я бы не стал драться.
Но поймав на себе взгляд Валери, он добавил смущенно:
– Если бы со мной произошло нечто подобное.
– Ах, негодная… – вполголоса проговорила молодая женщина. – Подумать только, что двое мужчин будут драться из-за нее насмерть! На ее месте я бы навеки потеряла сон!
Огюст был непоколебим. Он будет драться. И он уже все обдумал. Так как он непременно хочет в секунданты Дюверье, он сейчас же поднимется наверх, все ему расскажет и немедленно пошлет его к Октаву. Вторым секундантом он выбрал Теофиля, если тот не будет возражать. Теофилю пришлось согласиться, но он почему-то мгновенно почувствовал себя хуже и снова стал похож на капризного ребенка, который требует, чтобы его пожалели. Тем не менее он предложил брату пойти с ним к Дюверье: хоть эти люди и воры, но бывают такие обстоятельства, когда приходится забывать о многом. Как Теофиль, так и его жена явно мечтали о примирении всей родни; вероятно, они поняли, по зрелом размышлении, что им же будет выгоднее, если они перестанут дуться друг на друга. В конце концов Валери весьма любезно предложила Огюсту заменить ему кассиршу, пока он не найдет какую-нибудь девушку на эту должность.
– Только мне еще нужно, – добавила она, – около двух часов свести Камилла в Тюильри.
– Ну, пропустишь один разок! – сказал ее муж. – И дождь идет, к тому же.
– Нет, нет, ребенок должен дышать свежим воздухом. Придется пойти.
Наконец братья отправились наверх, к Дюверье. Но Теофиль остановился на первой же ступеньке; его одолел отчаянный кашель. Он схватился за перила и, когда смог заговорить, с трудом пробормотал хриплым голосом:
– Знаешь, я теперь так счастлив, я ни на миг не сомневаюсь в ней… Нет, в этом отношении ее нельзя упрекнуть, она доказала мне свою верность.
Огюст, не понимая, смотрел на брата: какой же он желтый, а бородка на его дряблых щеках – какая она реденькая, чахлая! Этот взгляд окончательно рассердил Теофиля, и без того раздраженного смелостью Огюста.
– Я говорю о моей жене, – продолжал он. – Ах ты, бедняга, мне жаль тебя от всего сердца! Помнишь, как я глупо вел себя в день твоей свадьбы? Но тебе-то сомневаться не приходится, ты их застал на месте преступления!
– Вздор! – сказал Огюст, напуская на себя храбрость. – Я ему еще переломаю кости! Честное слово, я бы плюнул на все, если б у меня не болела голова!
Дернув за ручку звонка, Теофиль подумал вдруг, что они могут и не застать советника; ведь с того дня, как Дюверье нашел Клариссу, он совсем уже отбросил всякий стыд и даже не ночевал дома. И в самом деле, Ипполит, который открыл им дверь, сказал, не отвечая на вопрос о хозяине, что госпожа Дюверье в гостиной, она там упражняется на фортепьяно. Они вошли. Клотильда, о самого утра затянутая в корсет, сидела за инструментом, ее пальцы равномерно и непрерывно пробегали по клавишам вверх и вниз; а так как она ежедневно отводила два часа на гаммы, чтобы не утратить беглости, она старалась давать попутно пищу уму и потому читала сейчас раскрытый перед ней на пюпитре журнал «Revue des deux Mondes». Однако это ничуть не замедляло чисто механической работы ее рук.
– А, это вы! – сказала Клотильда, когда братья извлекли ее из-под неудержимого потока звуков, которые заливали ее и хлестали как град, отгораживая от всего окружающего.
Она даже не удивилась, заметив Теофиля. Впрочем, тот держался весьма чопорно, как человек, явившийся по чужому делу. Огюст уже заранее придумал целую историю. Ему было стыдно посвящать сестру в свои злоключения, и кроме того он боялся напугать ее дуэлью. Но он не успел солгать: поглядев на него, она спокойно спросила:
– Ну, и что ты теперь намерен делать?
Огюст вздрогнул и покраснел. Стало быть, все уже знают?
– Драться, черт возьми! – ответил он смело, тем же тоном, который еще раньше заставил Теофиля прикусить язык.
– Вот как! – сказала Клотильда, на этот раз крайне удивленная.
Тем не менее она не стала его осуждать. Хотя скандал от этого лишь разрастется, но честь требует жертв. Клотильда только напомнила брату, что она вначале возражала против его женитьбы. Ничего другого и нельзя было ожидать от девушки, которая, по всей видимости, и понятия не имела о том, что такое обязанности замужней женщины.
Огюст спросил сестру, где ее супруг.
– Он в отъезде, – ответила та без записки.
Огюст пришел в отчаяние, он ничего не хотел предпринимать, не посоветовавшись предварительно с Дюверье. Клотильда выслушала его, но умолчала о новом адресе, не желая посвящать родню в свои семейные неурядицы. Наконец она нашла выход, посоветовав Огюсту отправиться на улицу Энгиен, к дядюшке Башелару, – может быть, там ему удастся получить необходимые сведения. И она опять повернулась к фортепьяно.
– Это Огюст просил меня пойти с ним, – счел нужным заявить молчавший до сих пор Теофиль. – Позволь мне поцеловать тебя, Клотильда… Нам всем одинаково тяжело.
Сестра подставила ему холодную щеку.
– Мой бедный мальчик, тяжело только тому, кто сам доводит себя до этого. Я же прощаю всем… А тебе надо бы позаботиться о себе, по-моему, ты простудился.
Потом она снова подозвала Огюста:
– Если дело не уладится, сообщи мне. Я буду очень беспокоиться.
И поток звуков хлынул с прежней силой, захлестнул Клотильду, затопил ее; а она, посреди этой бури, продолжая механически барабанить гаммы во всех тональностях, опять углубилась в чтение журнала.
Спустившись вниз, Огюст некоторое время колебался, не зная, идти ли ему к Башелару. Как сказать старику: «Ваша племянница изменила мне»? Наконец он решил добыть у дядюшки адрес Дюверье, не посвящая его в то, что произошло; Все было налажено: Валери посторожит магазин, а Теофиль будет вести наблюдение за домом, пока не вернется брат. Огюст послал за фиакром и был уже готов уйти, как вдруг Сатюрнен, который исчез незадолго до того, выбежал со склада с большим кухонным ножом, размахивая им и крича:
– Я его зарежу! Я его зарежу!
Все всполошились. Побледневший Огюст быстро вскочил в фиакр и захлопнул дверцу.
– Опять он с ножом! – твердил он. – Постоянно эти ножи! Теофиль, прошу тебя, убери его, постарайся, чтобы его уже не было здесь, когда я вернусь… У меня и без того достаточно неприятностей!
Рассыльный держал сумасшедшего за плечи. Валери дала кучеру адрес. Но кучер, неимоверно грязный толстяк с красным, как сырое мясо, лицом, еще не протрезвившийся со вчерашнего дня, не спешил; он неторопливо усаживался, подбирая вожжи.
– В один конец, хозяин? – спросил он хриплым голосом.
– Нет, по часам, и живее. Прибавлю на чай, будете довольны.
Фиакр тронулся. Это было старое ландо, огромное и засаленное; кузов его угрожающе болтался на изношенных рессорах. Тянувшая фиакр большая белая кляча плелась шагом, напрягаясь от усилий, мотая шеей и высоко вскидывая ноги. Огюст посмотрел на часы – ровно девять. В одиннадцать часов вопрос о дуэли уже будет, пожалуй, разрешен. Вначале медленная езда раздражала Огюста, затем его мало-помалу начало клонить ко сну. Он всю ночь не смыкал глаз, да еще эта жалкая колымага нагоняла на него тоску. Теперь, когда он сидел один в фиакре, убаюкиваемый качкой, оглушенный дребезжанием надтреснутых стекол, лихорадочное возбуждение, заставлявшее его бодриться перед родными, улеглось. Какая ж, однако, дурацкая история! Его лицо посерело, он обхватил руками голову, которая разламывалась от боли.
На улице Энгиен его ожидала новая неприятность. Во-первых, у ворот комиссионера оказалось такое скопление ломовых телег, что Огюста чуть не раздавили; затем он наткнулся в крытом дворе на целую толпу упаковщиков, ожесточенно заколачивавших какие-то ящики; ни один из них не мог сказать, где найти Башелара. Огюсту казалось, что молотки бьют его прямо по голове, но он все же решил дождаться дядюшки. Тогда один из подмастерьев, сжалившись над его страдальческим видом, шепнул ему на ухо адрес: мадемуазель Фифи, улица Сен-Марк, четвертый этаж. Старик Башелар, наверно, там.
– Как вы сказали? – переспросил задремавший было кучер.
– Улица Сен-Марк, и прибавьте ходу, если можете.
Фиакр снова тронулся в путь со скоростью похоронной процессии. На бульваре его задел омнибус. Стекла трещали, рессоры жалобно взвизгивали, глубокая тоска все сильнее одолевала облизнутого мужа, разыскивающего себе секунданта. Тем не менее они добрались до улицы Сен-Марк.
На четвертом этаже дверь отворила толстая седая старушка. У нее был необычайно взволнованный вид; когда Огюст спросил г-на Башелара, она сразу же его впустила.
– Ах, сударь, вы, конечно, из его друзей. Постарайтесь хоть вы успокоить его. Он сейчас очень расстроился, бедный господин Нарсис… Вы должны меня знать, он, вероятно, говорил вам обо мне: я мадемуазель Меню.
Растерянный Огюст очутился в небольшой комнате, с окном во двор, опрятной и дышавшей глубоким провинциальным спокойствием. Все в ней говорило о трудолюбии и аккуратности; так и чувствовалось, что здесь счастливо протекает чистая Жизнь скромных людей. За пяльцами, в которых была натянута священническая епитрахиль, сидела хорошенькая светловолосая девушка с наивным лицом; она плакала горькими слезами, а стоявший около нее дядюшка Башелар, нос которой пламенел, а глаза были налиты кровью, исходил слюной от злобы и отчаяния. Он был настолько вне себя, что даже не удивился приходу Огюста и немедленно призвал его в свидетели.
– Вот вы, к примеру, господин Вабр, – бушевал старик, – вы, человек порядочный, что бы вы сделали на моем месте! Приезжаю я сюда утром, немногим раньше обычного; захватил сахар, оставшийся от моего кофе, и три монетки по четыре суя чтобы сделать ей сюрприз; вхожу к ней в комнату – и застаю ее в кровати с этой скотиной Геленом! Ну, скажите по совести, как бы вы отнеслись к подобной истории?
Огюст, окончательно растерявшись, густо покраснел. Он подумал, что дядюшка знает о его несчастье и смеется над ним. Но Башелар продолжал, не дожидаясь ответа:
– Ах, мадемуазель, вы и не подозреваете, что вы натворили! Ведь я совсем помолодел, я был так рад, что нашел для вас милый уголок, где я снова пытался поверить в возможность счастья… Да, вы были ангелом, цветком, ваша свежесть доставляла мне отраду после всех этих грязных баб… И вы спутались с такой скотиной, как Гелен.
Его душило неподдельное волнение, он говорил прерывистым голосом, исполненным глубокого страдания. Все рушилось, он оплакивал потерю идеала, икая с похмелья.
– Я не знала, дядюшка, – рыдая еще сильнее при виде столь плачевного зрелища, лепетала Фифи, – право, я не думала, что это вас так огорчит.
Она, видимо, искренне недоумевала. У нее был все тот же простодушный взгляд, она сохраняла аромат целомудрия, наивность маленькой девочки, которая еще не знает, в чем различие между мужчиной и женщиной. Да и тетушка Меню клялась, что Фифи по сути совсем невинна.
– Успокойтесь, господин Нарсис… Она же любит вас… Я словно чувствовала, что это вам не понравится, Я сказала ей: «Если господин Нарсис узнает, он будет недоволен». Но ведь она еще ребенок, она еще так мало жила на свете, верно? Она не соображает, что может доставить удовольствие и что может огорчить… Не надо плакать, ведь ее сердце все равно принадлежит вам.
Однако ни Фифи, ни дядюшка не слушали ее, и старушка повернулась к Огюсту. Как она обеспокоена этой историей – из-за будущего своей племянницы… Не так-то легко прилична пристроить молодую девушку! Она сама тридцать лет проработала у братьев Мардьен, в золотошвейной мастерской на улице Сен-Сюльпис, где о ней могут дать отзыв, и ей-то хорошо известно, ценою каких лишений сводит концы с концами парижская работница, если желает оставаться порядочной женщиной. Хотя она по доброте душевной готова все отдать и хотя ее родной брат, капитан Меню, расставаясь с жизнью, поручил Фанни ее заботам, ей никак не удалось бы прокормить девочку на тысячу франков пожизненной ренты, благодаря которой она может не работать больше. Вот она и надеялась умереть спокойно, видя, что девочка под крылышком у господина Нарсиса. Но не тут-то было, теперь Фифи рассердила дядюшку, и все из-за каких-то глупостей!
– Вы, может быть, знаете Вильнев, возле Лилля, – заключила она. – Я родом оттуда. Это довольно большой город…
Но Огюст потерял терпение. Он оставил тетушку и повернулся к Башелару, чье шумное отчаяние уже начало стихать.
– Я хотел попросить вас дать мне новый адрес Дюверье… Вы, наверно, знаете его.
– Адрес Дюверье, адрес Дюверье… – бормотал дядюшка. – Вы имеете в виду адрес Клариссы? Сейчас, погодите.
Он открыл дверь в комнату Фифи. Изумленный Огюст увидел, как оттуда вышел Гелен, – старик запер его там, чтобы дать ему время одеться; кроме того, он хотел, чтобы Гелен был тут, когда он станет решать его дальнейшую судьбу. Вид сконфуженного молодого человека, волосы которого все еще были в беспорядке, вызвал у дядюшки новый прилив гнева.
– О-о, негодяй, ты мой племянник, и ты же меня обесчестил! Ты запятнал наше имя, ты позоришь мои седины! Нет, ты добром не кончишь, мы еще увидим тебя на скамье подсудимых!
Гелен слушал, опустив голову, смущенный и злой.
– Право, дядюшка, – вполголоса проговорил он, – вы уж слишком набрасываетесь на меня. Да, да, умерьте немного свой пыл, прошу вас… Напрасно вы думаете, что меня это так забавляет! Зачем вы привели меня к мадемуазель Фифи? Я вас об этом не просил. Вы сами меня сюда притащили. Вы всех сюда таскаете.
Но Башелар опять расплакался.
– Ты отнял у меня все, у меня не было ничего, кроме нее… Ты будешь причиной моей смерти, и я не завещаю тебе ни гроша, слышишь, ни гроша!
Тут уж Гелена взорвало.
– Оставьте меня в покое! Я сыт по горло! Что я вам всегда говорил? Вот они, вот они, печальные последствия! Сами видите, как мне повезло, когда я единственный раз имел глупость воспользоваться случаем! Черт возьми! Провел приятную ночь, а потом – изволь убираться вон! И рви на себе волосы всю жизнь, как болван!
Фифи утерла слезы. Когда она ничего не делала, ей сразу становилось скучно. Она взяла иглу и снова принялась за вышивание епитрахили; озадаченная яростью мужчин, она время от времени поднимала на них большие невинные глаза.
– Я очень спешу, – решился вставить слово Огюст. – Не дадите ли вы мне этот адрес – улицу и номер дома, больше ничего.
– Ах да, адрес, – сказал дядюшка. – Сейчас, погодите. Чувства переполняли его, он схватил Гелена за руку.
– Неблагодарный, ведь я приберегал ее для тебя, честное слово! Я думал: если он будет благоразумен, я отдам ему Фифи… Но ты, свинья, не мог подождать. Пришел и взял ее просто так.
– Нет, дайте мне уйти, – сказал Гелен, тронутый добротой старика. – Я уже чувствую, что неприятности на этом не кончатся…
Но Башелар подвел его к девушке.
– Ну-ка, Фифи, погляди на него, – можешь ты его полюбить? – спросил он.
– Пожалуй, если вам будет приятно, дядюшка, – ответила та.
Этот честный ответ окончательно сразил Башелара. Он тер глаза платком, сморкался, в горле у него стоял ком. Ну ладно, посмотрим! Он всегда желал ей только счастья. И тут же он внезапно прогнал Гелена.
– Убирайся… Я подумаю.
В это время тетушка Меню опять отвела Огюста в сторону, чтобы изложить ему свои взгляды. Мастеровой, наверно, бил бы девочку, не так ли? А чиновник наплодил бы кучу ребят. Но с господином Нарсисом она, напротив, может рассчитывать на приданое, которое позволит ей сделать приличную партию. Слава богу, они обе из слишком хорошей семьи, тетушка никогда не допустит, чтобы племянница дурно вела себя, переходила из рук в руки, от одного любовника к другому. Нет, ей нужно, чтобы племянница была солидно устроена.
Гелен уже собрался уходить, но Башелар снова подозвал его:
– Поцелуй ее в лоб, я разрешаю.
И затем сам вытолкал Гелена за дверь. Когда Башелар вернулся в комнату, он встал перед Огюстом, приложив руку к сердцу.
– Я не шучу, – заявил он. – Даю вам слово, что я и вправду хотел отдать ему Фифи, позднее.
– Так как же с адресом? – спросил Огюст, чье терпение, наконец, иссякло.
Дядюшка с удивлением посмотрел на него, словно уже ответил ему раньше.
– А? О чем это вы? Адрес Клариссы? Да я его не знаю.
Огюста передернуло от возмущения. Все оборачивается против него, люди словно сговорились делать из него посмешище! Башелар, видя, как расстроился Огюст, подал ему мысль: этот адрес несомненно известен Трюбло, которого можно найти – надо съездить к биржевому маклеру Демарке, у которого он служит. И дядюшка, будучи любителем пошататься по улицам, вызвался даже сопровождать своего молодого друга. Огюст согласился.
– Нате! – сказал дядюшка Фифи, в свою очередь целуя ее в лоб. – Возьмите, вот вам сахар, который остался от моего кофе, и три монетки по четыре су для копилки. Будьте паинькой и ждите моих распоряжений.
Молодая девушка скромно продолжала вышивать, с примерным усердием. Луч солнца, скользнувший с соседней крыши, оживил комнату, позолотив этот невинный уголок, куда не доносился даже уличный шум. Он пробудил в Башеларе все поэтические чувства, на которые тот был способен.
– Да благословит вас бог, господин Нарсис, – сказала тетушка Меню, провожая его. – Теперь я успокоилась… Прислушивайтесь только к голосу своего сердца, оно вам все подскажет.
Кучер опять успел уснуть и заворчал, когда дядюшка дал ему адрес Демарке, на улице Сен-Лазар. Лошадь, вероятно, тоже спала, – ее пришлось долго хлестать кнутом, чтобы она сдвинулась с места. Наконец фиакр с трудом покатился.
– И все-таки мне очень тяжело, – через некоторое время заявил дядюшка. – Вы не можете себе представить, как я был потрясен, когда увидел Гелена в одной рубашке… Да; это надо испытать самому…
Башелар продолжал говорить, без умолку расписывая подробности и не замечая, что Огюсту все больше становится не по себе. Наконец Огюст решился, чувствуя, что иначе он попадет в ложное положение, и рассказал дядюшке, почему он так спешно разыскивает Дюверье.
– Берта связалась с этим жалким приказчиком! – воскликнул дядюшка. – Вы меня удивляете, сударь!
Однако его удивление было вызвано преимущественно выбором племянницы. Впрочем, подумав, он возмутился. Да, его сестре Элеоноре есть в чем себя упрекнуть. Он и знать больше не хочет свою родню. Конечно, он не станет вмешиваться в эту дуэль, но он находит, что она непременно должна состояться.
– Вот и я сегодня, когда увидел Фифи в кровати с мужчиной… Я уже хотел было разнести все вокруг… Если бы вам пришлось пережить нечто подобное…
Огюст вздрогнул и болезненно поморщился.
– Ах, верно, я совсем забыл… – спохватился дядюшка. – Вам-то моя история не кажется забавной.
Наступило молчание, фиакр уныло раскачивался. Огюст, чей пыл угасал с каждым оборотом колеса, покорно переносил тряску; лицо его приняло землистый оттенок, левый глаз был прищурен от мигрени. Почему Башелар находит, что дуэль непременно должна состояться? Не ему бы, родному дяде виновной, настаивать на кровопролитии. В ушах Огюста звучали слова его брата: «Это же глупо – дать продырявить себя насквозь» – назойливая фраза, которая упорно не выходила у него из головы и как бы слилась в конце концов с невралгической болью. Его несомненно убьют, он это предчувствует: мрачные мысли нахлынули на Огюста, он растрогался, уже вообразив себя мертвым, и сам оплакивал себя.
– Я вам сказал: улица Сен-Лазар! – закричал дядюшка кучеру. – Это не в Шайо. Надо же свернуть налево.
Наконец фиакр остановился. Из предосторожности они вызвали Трюбло к себе, и тот с непокрытой головой спустился вниз поговорить с ними в подворотне.
– Вы знаете адрес Клариссы? – спросил его дядюшка.
– Адрес Клариссы?.. Как же! Улица Асса.
Они поблагодарили Трюбло и уже собрались снова сесть в экипаж, но тут Огюст спросил в свою очередь:
– А номер дома?
– Номер дома… Вот номера-то я и не знаю!
Огюст вдруг объявил, что предпочитает прекратить поиски. Трюбло силился припомнить: он однажды обедал там, это где-то позади Люксембургского дворца, но он не помнит, где именно находится дом, в конце ли улицы, по правой или по левой стороне. Вот подъезд ему хорошо знаком, он бы сразу сказал: «Это здесь!» Тут у дядюшки явилась новая мысль, – он попросил Трюбло сопровождать их. Огюст возражал, он никого больше не хочет утруждать и собирается вернуться домой. Впрочем, и Трюбло отказывался, явно испытывая какую-то неловкость. Нет, в таком доме ноги его больше не будет. Он не открыл им, что его отказ на самом деле связан с одной совершенно нелепой историей: новая кухарка Клариссы, которую он вздумал ущипнуть в тот вечер, в кухне, возле плиты, влепила ему с размаху пощечину. Слыханное ли это дело? Пощечина за маленький знак внимания, за попытку свести знакомство! Никогда еще с ним не случалось ничего подобного, он до сих пор не может опомниться.
– Нет, нет, – сказал Трюбло, подыскивая отговорку, – в те дома, где мне хоть раз было скучно, я больше ни ногой… Кларисса стала на редкость нудной, чертовски злой и более буржуазной, чем любая буржуазная дама! Вдобавок она взяла к себе после смерти отца всю свою семейку – сплошь уличные разносчики: мамаша, две сестры, долговязый прощелыга братец и даже сумасшедшая тетя, словом, знаете, такой народец, который торгует игрушками на панелях. Можете себе представить, какой там у Дюверье несчастный и жалкий вид!
И Трюбло рассказал им, что в тот ненастный день, когда советник встретил Клариссу в каком-то подъезде, она же еще и рассердилась на него, со слезами упрекая его в том, что он никогда ее не уважал. Да, она уехала с улицы Серизе, потому что не могла дольше терпеть, хоть и скрывала до поры до времени свои страдания, – так унижал он ее достоинство. Почему он снимал орденскую ленточку, когда приходил к ней? Уж не казалось ли ему, что она может как-то запятнать эту ленточку? Да, она согласна помириться с ним, но прежде он должен поклясться ей честью, что не будет снимать ленточки, – она настаивает на том, чтобы к ней относились почтительно, она не желает, чтобы ее оскорбляли на каждом шагу. И Дюверье, растерявшись, дал клятву; Кларисса опять полностью покорила его, он был взволнован и умилен: это верно, у Клариссы возвышенная душа.
– Теперь он не снимает ленточки, – добавил Трюбло. – Кларисса, наверно, заставляет его спать при ленте. Она форсит перед своим семейством, эта девка… Вдобавок толстяк Пайан уже проел те двадцать пять тысяч, которые она выручила за мебель, и Дюверье пришлось купить ей новую обстановку, на этот раз за тридцать тысяч. Да, тут дело пропащее, она держит его под башмаком, ему уже никак не отцепиться от ее юбки. И надо же, чтобы человеку нравилась такая дохлятина!
– Ну, раз господин Трюбло не может присоединиться к нам, я уезжаю, – сказал Огюст; все эти россказни еще больше раздражали его.
Но Трюбло заявил, что все-таки поедет с ними; к Клариссе он не поднимется, а только укажет им подъезд. Он сбегал за шляпой, отпросился под каким-то предлогом и уселся вместе с ними в фиакр.
– На улицу Асса! – крикнул он кучеру. – Там я вам покажу, где остановиться.
Кучер выругался. На улицу Асса! Экая напасть! Достались ему любители покататься! Ну что ж, как-нибудь доберемся. От большой белой лошади валил пар, но она едва передвигала ноги, страдальчески мотая головой, как бы кланяясь при каждом шаге.
Между тем Башелар принялся рассказывать Трюбло о своем горе. Его постиг сокрушительный удар. Да, такая восхитительная девочка, и с такой скотиной, как Гелен! Он застал их в постели. Но дойдя до этого места своего рассказа, Башелар вспомнил об Огюсте, который сидел, съежившись, в углу экипажа, мрачный и полный тоски.
– Ах, правда, простите! – пробормотал дядюшка. – Я все время забываю…
– У нашего друга семейное несчастье, – обращаясь к Трюбло, продолжал он. – Потому мы и гоняемся за Дюверье… Да, господин Вабр застал сегодня ночью свою жену…
Башелар сделал выразительный жест.
– С Октавом, вы же знаете его… – добавил он кратко.
Трюбло, со свойственной ему манерой говорить не стесняясь, чуть не заявил, что в этом нет ничего удивительного, но вовремя спохватился и сказал лишь со злобным презрением:
– Ну и дурак этот Октав!
Обманутый муж не решился попросить у него разъяснения. Выслушав оценку Трюбло, все умолкли. Каждый погрузился в свои мысли. Фиакр словно перестал двигаться; он, казалось, уже несколько часов катился по какому-то мосту. Трюбло, первым очнувшись от раздумья, довольно справедливо отметил:
– Что-то мы не очень быстро двигаемся.
Но ничто не могло заставить их лошадь бежать более резво, и когда они добрались до улицы Асса, было уже одиннадцать часов. Там они потеряли еще с четверть часа, потому что Трюбло только похвастал, он не помнил подъезда. Вначале он заставил кучера проехать всю улицу до конца, не останавливаясь, затем приказал вернуться обратно, и так три раза подряд. Огюст, следуя точным указаниям Трюбло, заходил то в один дом, то в другой, но всюду привратники отвечали: «У нас таких жильцов нет». Наконец одна торговка фруктами показала ему какую-то дверь. Огюст пошел наверх вместе с Башеларом, Трюбло остался в фиакре.
Дверь им открыл долговязый прощелыга братец. В углу рта у него торчала папироса; пустив дым прямо им в лицо, он провел их b гостиную. Когда они спросили г-на Дюверье, он постоял перед ними, покачиваясь на каблуках, ухмыльнулся и не сказал ничего. Потом он исчез, вероятно, пошел за советником. Посреди роскошной гостиной с новехонькой мебелью, обитой голубым атласом, на котором, однако, уже виднелись жирные пятна, младшая из сестер Клариссы, усевшись на ковер, вычищала принесенную из кухни кастрюлю; другая сестра, постарше, разыскав незадолго перед тем ключ от стоящего в комнате великолепного фортепьяно, молотила кулаками по клавишам. Девочки подняли голову, увидев вошедших мужчин, но не прервали своего занятия, а, напротив, стали скрести и молотить с еще большим ожесточением. Прошло пять минут, никто не показывался. Огюст и дядюшка переглядывались, оглушенные, и совсем пришли в ужас, когда услыхали раздавшееся а соседней комнате рычание, – это умывали сумасшедшую тетю. Наконец одна из дверей приоткрылась, и в ней показалась голова г-жи Боке, матери Клариссы; старуха была в таком грязном платье, что не решилась выйти к посетителям.
– Что вам угодно, господа? – спросила она.
– Нам нужен господин Дюверье! – нетерпеливо воскликнул дядюшка. – Мы же сказали вашему слуге… Доложите, что пришли господин Огюст Вабр и господин Нарсис Башелар.
Г-жа Боке опять закрыла дверь. Теперь старшая из девочек, взобравшись на табурет, била по фортепьяно локтями, а младшая, пытаясь отскоблить приставший ко дну жир, скребла кастрюлю железной вилкой. Прошло еще пять минут, и в гостиной появилась Кларисса, которую, видимо, ничуть не смущал стоявший в комнате невообразимый шум.
– Ах, это вы! – сказала она Башелару, даже не взглянув на Огюста.
Дядюшка остолбенел. Он бы никогда ее не узнал, так ее разнесло. Эта дылда, худая, как мальчишка, курчавая, как пудель, превратилась в толстуху с прилизанными волосами, лоснящимися от помады. Не дав Башелару опомниться, она грубо заявила, что не желает принимать у себя подобного сплетника, рассказывающего Альфонсу всякие гадости; да, да, это Башелар обвинил ее в том, что она живет с друзьями Альфонса, подцепляя их за его спиной, одного за другим; и пусть Башелар не вздумает отпираться, ей все сказал сам Альфонс.
– Послушайте, милейший, – добавила она, – если вы явились сюда пьянствовать, можете убираться вон… С прежней жизнью покончено. Теперь я хочу, чтобы ко мне относились с уважением.
И она ударилась в рассуждения о светских приличиях, страстная приверженность, к. которым у нее усилилась, превратилась в навязчивую идею. Кларисса разогнала таким образом всех гостей своего любовника, строго придираясь к их нравственности, запрещая курить, требуя, чтобы ее величали сударыней, наносили ей визиты. Прежде свойственные ей штукарство и ломанье исчезли; теперь она лишь усердно разыгрывала из себя важную даму, хотя у нее то и дело прорывались грубые слова и развязные жесты. Мало-помалу Дюверье опять очутился в одиночестве, вместо веселого уголка он попал в обстановку, густо пропитанную буржуазным духом: здесь, среди грязи и шума, он сталкивался с теми же неприятностями, что и у себя дома. Как говорил Трюбло, на улице Шуазель было ничуть не скучнее и куда чище.
– Мы пришли не к вам, – ответил Башелар; он уже успел оправиться от растерянности, так как нелюбезный прием у особ этого сорта был ему не в новинку. – Нам нужно поговорить с Дюверье.
Кларисса взглянула на второго посетителя. Она приняла его за судебного пристава, зная, что дела Альфонса в последнее время сильно пошатнулись.
– Да мне-то что в конце концов! – сказала она. – Можете забрать его и оставить себе… Подумаешь, удовольствие – возиться с его прыщами!
Теперь Кларисса даже не давала себе труда скрывать свое отвращение; к тому же она была уверена, что ее жестокость лишь больше привязывает к ней Дюверье.
– Ну ладно, иди сюда, раз эти господа настаивают на своем! – крикнула она, открыв дверь.
Дюверье, видимо ожидавший за дверью, вошел и, пытаясь улыбнуться, пожал посетителям руки. В его облике уже не было прежней моложавости, которая появлялась у него, бывало, после вечера, проведенного с Клариссой на улице Серизе; он выглядел бесконечно усталым, угрюмым и похудевшим; временами он вздрагивал, как будто его тревожило что-то, притаившееся за его спиной.
Кларисса, желая все слышать, осталась. Башелар не хотел говорить при ней и пригласил советника позавтракать с ним.
– Не отказывайтесь, вы крайне нужны господину Вабру. Надеюсь, сударыня будет так любезна и разрешит…
Но Кларисса заметила наконец, что ее сестренка колотит по клавишам, и, влепив ей затрещину, выставила ее за дверь, а заодно уже шлепнула и вытолкнула вон и вторую с ее кастрюлей. Поднялся адский гвалт. Сумасшедшая тетя в соседней комнате опять зарычала, вообразив, что идут ее бить.
– Ты слышишь, крошка, – тихо проговорил Дюверье, – господа приглашают меня с собой.
Она не слушала его, с испугом и нежностью осматривая фортепьяно. Месяц тому назад она стала брать уроки музыки. Это было ее честолюбивое стремление, многолетняя заветная мечта, на осуществление которой в будущем она смутно надеялась, считая, что именно это должно сразу возвести ее в ранг светской дамы. Убедившись, что ничего не сломано, она уже решила не отпускать любовника, с единственной целью досадить ему, но тут г-жа Боке опять просунула голову в дверь, пряча от чужих глаз свою грязную юбку.
– Пришел твой учитель музыки, – сказала она. Кларисса, внезапно изменив свои намерения, крикнула Дюверье:
– Вот, вот, убирайся-ка отсюда! Я буду завтракать с Теодором. Ты нам не нужен.
Учитель музыки, Теодор, был бельгиец с круглым румяным лицом. Кларисса тотчас же уселась за фортепьяно, Теодор устанавливал ей пальцы на клавиатуре, растирая их, чтобы придать им большую гибкость. Дюверье, явно недовольный, уже начал было колебаться. Но посетители ждали его, и он пошел надевать ботинки. Когда он вернулся, Кларисса, путаясь, барабанила гаммы, вызвав целую бурю фальшивых звуков, от которых Огюсту и Башелару чуть не сделалось дурно. И тем не менее Дюверье, приходивший в бешенство, когда его жена играла Моцарта и Бетховена, остановился позади своей любовницы, видимо наслаждаясь этими звуками, несмотря на то, что лицо его нервно подергивалось.
– У нее удивительные способности, – прошептал он, обернувшись к посетителям.
И, поцеловав ее в голову, он тихо удалился, оставив ее с Теодором. В передней долговязый прощелыга братец все с той же ухмылкой попросил у него франк на табачок. Башелар, спускаясь с лестницы, удивился, как это советник, наконец, постиг всю прелесть музыки. Дюверье поклялся в ответ, что музыка никогда не была ему противна, заговорил об идеале, о том, как трогают его простые гаммы Клариссы, – он постоянно испытывал потребность украшать голубыми цветочками свои грубые мужские желания.
Тем временем ожидавший их внизу Трюбло, угостив кучера сигарой, с живейшим интересом слушал историю его жизни. Дядюшка хотел во что бы то ни стало ехать завтракать к Фойо; сейчас самое время для этого, а за едой куда удобнее разговаривать. Когда фиакру удалось в конце концов и на этот раз сдвинуться с места, Башелар сообщил Дюверье о случившемся; советник сразу стал очень серьезным.
Огюст, по-видимому, почувствовал себя хуже еще у Клариссы, где он не произнес ни слова; но теперь, совсем разбитый этой нескончаемой прогулкой, с отяжелевшей от мигрени головой, он погрузился в полную апатию.
Когда советник спросил его, что он намерен предпринять, Огюст открыл глаза, уныло помолчал и, наконец, повторил все ту же фразу:
– Драться, черт возьми!
Но голос его ослабел, и, опять закрыв глаза, он добавил, словно желая, чтобы его оставили в покое:
– Если вы не придумаете чего-либо другого.
И тут же, в тряском, еле движущемся фиакре, мужчины стали торжественно держать совет. Дюверье, как и Башелар, находил, что дуэль непременно должна состояться; он был очень взволнован этим, представляя себе, как поток густой крови зальет лестницу его дома, но честь требовала своего, а с честью в сделки не вступают. Трюбло мыслил более широко: глупо ставить свою честь в зависимость от того, что, мягко выражаясь, можно назвать женской слабохарактерностью. Огюст одобрил его усталым движением век; его начинал раздражать воинственный азарт тех двоих, – уж им-то следовало бы подумать о том, как устроить примирение. Хоть он и был очень утомлен, ему пришлось еще раз рассказать о ночной сцене, о пощечине, которую он дал, о пощечине, которую он получил; вскоре вопрос об измене отодвинулся на задний план, спор перешел исключительно на обе пощечины: их толковали самым различным образом, подробно исследовали, пытаясь найти в них решение, которое удовлетворило бы всех.
– И к чему все эти тонкости! – презрительно сказал в конце концов Трюбло. – Раз они обменялись пощечинами, значит они в расчете.
Дюверье и Башелар посмотрели друг на друга; они были ошеломлены. Меж тем фиакр уже подъехал к ресторану, и дядюшка заметил, что прежде всего надо все-таки позавтракать – после этого куда лучше соображаешь. Объявив, что все будут его гостями, Башелар заказал обильный завтрак из каких-то необыкновенных блюд и вин, за которым они просидели в отдельном кабинете три часа. О дуэли никто и не заикнулся. Как только подали закуски, разговор сам собой перешел на женщин; Фифи и Клариссу без конца обсуждали, рассматривали и так и этак, разбирали по косточкам. Теперь Башелар винил во всем себя, – пусть советник не думает, что Фифи бессовестно бросила дядюшку, а Дюверье, желая отыграться перед Башеларом за тот вечер, когда старик видел его плачущим в пустой квартире на улице Серизе, так расписывал свое счастье, что сам поверил в него и растрогался. Сидевший напротив Огюст, которому головная боль не давала ни есть, ни пить, делал вид, что слушает их, опершись локтем о стол и устремив на них мутный взгляд. За десертом Трюбло вспомнил о кучере, про которого они совсем забыли; он распорядился снести ему остатки блюд и недопитое вино. Трюбло был полон сочувствия к кучеру; он заявил, что по некоторым признакам угадывает в нем бывшего священника. Пробило три часа. Дюверье жаловался, что ему придется быть в составе присутствия на ближайшей сессии суда; Башелар, порядочно опьянев, сплевывал в сторону, на брюки ничего не замечавшего Трюбло. Они бы так и просидели тут весь день за ликерами, если б Огюст, словно внезапно разбуженный, не подскочил на месте.
– Так что же мы решили? – спросил он.
– Вот что, мой мальчик, – ответил дядюшка, вдруг обращаясь к нему на «ты», – если хочешь, мы тебя потихонечку вытянем из этого дела… Какая нелепость, ты же не можешь драться.
Подобное заключение никого, казалось, не удивило. Дюверье одобрительно кивнул.
– Я поднимусь с господином советником к этому субъекту, – продолжал дядюшка, – и не будь я Башелар, если эта скотина не извинится перед тобой… Стоит ему только увидеть меня, и он струсит, именно потому, что я к нему попусту ходить не буду. Я церемониться не люблю!
Огюст пожал дядюшке руку, но даже эти слова, видимо, не принесли ему облегчения – так невыносимо болела у него голова. Наконец они вышли из кабинета. Кучер еще завтракал, забравшись в фиакр, поставленный у самого тротуара; вдрызг пьяный, он встал, стряхнул с себя крошки и фамильярно похлопал Трюбло по животу. Но лошадь, которой ничего не перепало, отказывалась идти, отчаянно мотая головой. Ее долго погоняли, и, наконец, она стала спускаться по улице Турнон; казалось, что она не идет, а катится вниз. Пробило уже четыре часа, когда фиакр остановился на улице Шуазель. Огюст проездил в нем семь часов. Трюбло не захотел выйти из фиакра, объявив, что оставляет его за собой и будет дожидаться здесь Башелара, которого он хочет угостить обедом.
– Ну и долго же ты пропадал! – воскликнул Теофиль, устремившись навстречу брату. – Я думал, что тебя уже нет в живых.
Все вошли в магазин, и Теофиль сообщил, как прошел у него день. Он следил за домом с девяти часов, но там все было спокойно. В два часа Валери ушла с сыном в сад Тюильри. Затем, около половины четвертого, Теофиль увидел, как из дома вышел Октав. И больше ничего, даже у Жоссеранов была полная тишина; Сатюрнен, поискав сестру под всеми столами, поднялся было к родителям узнать, не там ли она, но г-жа Жоссеран, видимо желая избавиться от сына, захлопнула у него перед носом дверь, заявив, что Берты у них нет. С тех пор сумасшедший, стиснув зубы, продолжает бродить вокруг.
– Ну что ж, – сказал Башелар, – подождем этого господина. Мы увидим отсюда, когда он пройдет к себе.
Огюст, почти теряя сознание от головной боли, с трудом держался на ногах. Дюверье посоветовал ему лечь в постель. Другого средства от мигрени нет.
– Идите, идите, вы нам больше не нужны. Мы вас известим о результате… А так вы только зря будете волноваться, дорогой мой.
И Огюст отправился наверх лечь в постель.
В пять часов Башелар и Дюверье все еще дожидались Октава. А тот, выйдя вначале из дому без всякой цели, желая просто подышать воздухом и забыть роковые события этой ночи, остановился возле «Дамского счастья» приветствовать одетую в глубокий траур г-жу Эдуэн, которая стояла у дверей. Когда Октав сообщил ей о своем уходе от Вабров, она спокойно спросила, почему бы ему не вернуться к ней. Он сразу, не раздумывая, согласился. Откланявшись и обещав на следующий же день приступить к работе, он продолжал свою праздную прогулку, полный смутной досады. Случай по-прежнему сбивал его расчеты. Октав был поглощен различными планами и слонялся по окрестным улицам уже целый час; вдруг, подняв голову, он заметил, что попал в узкий, слабо освещенный переулок возле церкви святого Роха. Прямо перед ним, в самом темном углу, у входа в сомнительные меблированные комнаты, стояла Валери, прощаясь с каким-то весьма бородатым господином. Она покраснела и, подбежав к церкви, толкнула обитую сукном дверь; но видя, что Октав, улыбаясь, следует за ней, Валери предпочла дождаться его у входа, где они принялись дружески болтать.
– Вы меня избегаете, – сказал Октав. – Стало быть, вы сердитесь на меня?
– Сержусь? – ответила она. – Почему я должна сердиться? Да пусть они там все перегрызутся, меня это мало трогает.
Она заговорила о своей родне. И сразу же стала изливать свою давнюю обиду на Берту, сначала намеками, испытывая молодого человека; затем, когда она почувствовала, что Октав, все еще раздраженный ночной сценой, уже сыт по горло своей любовницей, Валери перестала стесняться и отвела душу. Подумать только, что эта женщина обвиняла ее в продажности, ее, которая в жизни ни от кого не принимала ни гроша и даже никаких подарков! Впрочем, нет, цветы она иногда брала, букетики фиалок. Но теперь-то всем известно, которая из них двоих продается. Недаром Валери предсказывала ему, что в один прекрасный день он увидит, сколько надо выложить, чтобы обладать этой женщиной.
– Признайтесь, – сказала Валери Октаву, – она вам обошлась подороже букетика фиалок?
– О да, – малодушно пробормотал Октав.
И в свою очередь отпустил кое-какие нелестные замечания о Берте, называя ее злюкой и даже находя ее слишком полной, словно в отместку за все неприятности, которые она ему причинила. Он прождал секундантов ее мужа целый день, теперь он идет домой посмотреть, не пришел ли кто-нибудь. Дурацкая история, эта дуэль; вот уж от чего Берта вполне могла бы его избавить.
В конце концов он рассказал Валери об их нелепом свидании, об их ссоре и о том, что Огюст явился прежде, чем они успели хотя бы разок поцеловаться.
– Клянусь всем святым, – сказал Октав, – что между нами еще ничего не было.
Валери оживленно смеялась. Она поддалась задушевной интимности этих признаний, они сближали ее с Октавом, как с подругой, которая знает все. Временами их беседа прерывалась, когда какая-нибудь богомолка выходила из церкви; затем дверь тихонько захлопывалась, и они снова оставались одни в проходе, обитом зеленым сукном, словно в укромной монашеской келье.
– Не понимаю, почему я живу с этими людьми, – продолжала Валери, снова заговорив о родне своего мужа. – Конечно, найдется в чем упрекнуть и меня. Но, говоря откровенно, совесть меня не очень-то мучает, настолько они мне безразличны… И тем не менее, если б вы знали, как мне скучны любовные забавы!
– Нет уж, позвольте вам не поверить, – весело сказал Октав. – Не все же так глупо ведут себя, как мы вчера… Бывают и счастливые минуты.
Тогда Валери призналась ему во всем. Ее толкнула на измену через полгода супружеской жизни не только ненависть к мужу, вечно трясущемуся в лихорадке, бессильному и плаксивому, как маленький мальчик; нет, она часто поступает подобным образом помимо своего желания, единственно потому, что ей приходят в голову такие мысли, которые она и сама не может себе объяснить. Тогда она утрачивает равновесие, становится совсем больной, бывает готова на самоубийство. И раз ничто ее не удерживает, то не все ля равно, какую именно штуку выкинуть?
– Неужели у вас действительно никогда не бывает приятных минут? – спросил Октав; его, видимо, интересовало только это.
– Во всяком случае ничего похожего на то, о чем говорят, клянусь вам! – ответила Валери.
Октав глядел на нее с участием и жалостью. Не ради денег и без всякого удовольствия, – да это не стоило тех волнений, которые она сама себе создавала, вечно боясь, что ее застанут врасплох. Но в основном тут было удовлетворено его самолюбие, ведь в глубине души он все еще не забыл, как пренебрежительно отнеслась к нему тогда Валери. Так вот почему она его оттолкнула в тот вечер! Октав заговорил с ней об этом:
– Помните, после вашего припадка?
– Как же… Не могу сказать, что вы мне не нравились, но у меня не было никакого желания… И знаете, это даже к лучшему, а то мы до сих пор ненавидели бы друг друга.
Валери протянула ему маленькую ручку, затянутую в перчатку. Октав пожал ее, повторяя:
– Я с вами согласен, так даже лучше… Нет, право, по-настоящему любят только тех женщин, которыми не обладали.
Оба испытывали необыкновенно сладостное чувство. Они постояли немного, растроганные, рука в руке, затем, не прибавив ни слова, толкнули обитую сукном дверь; Валери оставила Камилла в церкви, на попечении женщины, которая отдавала в прокат стулья. Ребенок за это время уснул. Валери разбудила его и заставила встать на колени; сама она, закрыв лицо руками, как бы погрузившись в горячую молитву, тоже опустилась на колени. Потом она встала, и вышедший из исповедальни аббат Модюи приветствовал ее отеческой улыбкой.
Октав только прошел через церковь, не останавливаясь. Когда он вернулся домой, все взволновались. Один лишь Трюбло, замечтавшийся в фиакре, не видел его. Лавочники, стоя на пороге, строго посмотрели на Октава. Владелец писчебумажного магазина все еще не сводил глаз с фасада, словно пытаясь просверлить взглядом каменные стены, но угольщик и торговка фруктами уже успокоились; весь квартал мало-помалу обрел опять свое обычное холодное достоинство. Лиза болтала под воротами с Аделью; увидев проходящего Октава, она смогла лишь пристально посмотреть на него; обе служанки снова принялись рассуждать о дороговизне дичи, ибо Гур все время сурово глядел на них. Привратник поклонился молодому человеку. Октав пошел наверх; г-жа Жюзер, подстерегавшая его с самого утра, тотчас же приоткрыла дверь, схватила Октава за руки, увлекла к себе в прихожую и там поцеловала его в лоб.
– Бедное дитя! – прошептала она. – Идите, я не буду вас задерживать. Приходите ко мне, когда все будет кончено, тогда потолкуем.
Октав едва успел войти в свою комнату, как явились Дюверье с Башеларом. Вначале, опешив при виде дядюшки, Октав хотел назвать им двух своих друзей в качестве секундантов. Но посетители, не отвечая, сослались на свой почтенный возраст и прочитали ему целую проповедь по поводу его дурного поведения. Когда же Октав сообщил им далее, что намерен как можно скорее выехать отсюда, оба торжественно заявили, что это доказательство его тактичности их вполне устраивает. Скандал был достаточно громким, пора уже прекратить его, пожертвовав своими страстями ради спокойствия порядочных людей. Дюверье тут же попросил разрешения удалиться, а Башелар, за его спиной, пригласил молодого человека пообедать с ним.
– Смотрите, я рассчитываю на вас. Мы кутим, Трюбло ждет нас внизу… Мне-то плевать на Элеонору, но я не желаю встречаться с ней… Я пойду вперед, чтобы нас не видели вместе.
Он ушел, а через пять минут Октав, в полном восторге от этой развязки, присоединился к нему. Он нырнул в фиакр, и унылая кляча, семь часов подряд возившая обманутого мужа, прихрамывая, потащила их к ресторану на Центральном рынке, где кормили изумительными рубцами.
Дюверье застал Теофиля в магазине. Валери только что вернулась; между ними завязался разговор, во время которого появилась сама Клотильда, возвращавшаяся с концерта. Она сказала им, между прочим, что пошла туда совершенно спокойно, уверенная в благополучном исходе дела. Потом наступило молчание; обе супружеские пары чувствовали себя неловко. Вдобавок Теофиль ужасно раскашлялся, чуть не выплюнув свою вставную челюсть. Но так как они все были заинтересованы в примирении, то решили извлечь выгоду из своих волнений по поводу семейных неприятностей. Женщины поцеловались, Дюверье заверил Теофиля честным словом, что наследство папаши Вабра только ведет его к разорению, но вместе с тем пообещал вознаградить шурина за ущерб, избавив его на три года от платы за квартиру.
– Надо пойти успокоить беднягу Огюста, – заметил под конец советник.
Когда он поднялся наверх, до него вдруг донесся из спальни Огюста дикий вопль, как будто там резали какое-то животное. Оказалось, что Сатюрнен вооружился своим кухонным ножом и крадучись пробрался в спальню, где он, с пеной у рта и горящими, как угли, глазами, набросился на Огюста.
– Куда ты ее запрятал? Говори! – кричал он. – Верни мне ее, или я зарежу тебя, как свинью!
Огюст, который незадолго перед тем забылся в тяжелой дремоте и был так внезапно разбужен, пытался убежать. Но сумасшедший с нечеловеческой силой одержимого ухватил его за сорочку и толкнул обратно на кровать. Прижав к краю матраца шею Огюста так, что его голова свешивалась над стоявшим на полу тазом, словно у животного на бойне, Сатюрнен кричал:
– А-а, попался наконец! Я тебя зарежу, зарежу, как свинью!
К счастью, подоспели люди и отняли у него жертву. Сатюрнена, впавшего в буйство, пришлось запереть, а два часа спустя оповещенный о происшествии полицейский комиссар снова препроводил его, с согласия семьи, в дом умалишенных. Но бедного Огюста все еще продолжало трясти.
– Нет, я предпочел бы дуэль, – сказал он Дюверье, когда тот сообщил ему, что они пришли к соглашению с Октавом. – Разве можно защитить себя от сумасшедшего!.. Как он рвался ко мне со своим ножом, этот злодей, и все за то, что его сестрица наставила мне рога! Не-ет, с меня довольно, друг мой, честное слово, с меня довольно, хватит!
XVI
В среду утром, когда Мари привела Берту к матери, г-жу Жоссеран чуть не хватил удар, так ее самолюбие было уязвлено этой историей; она побледнела как полотно и не могла вымолвить ни слова.
Схватив за руку свою дочь с грубостью классной дамы, которая тащит в карцер провинившуюся ученицу, она втолкнула ее в комнату Ортанс.
– Спрячься и не показывайся на глаза, – сказала, наконец, г-жа Жоссеран. – Ты убьешь своего отца.
Ортанс в это время умывалась; она остолбенела от изумления. Берта, покраснев от стыда, бросилась на неприбранную постель и зарыдала. Она ждала, что вслед за ее приходом произойдет бурное объяснение, и приготовила целую защитительную речь, решившись тоже поднять крик, если мать зайдет слишком далеко. Но эта грубость, сопровождавшаяся упорным молчанием, эта манера обращаться с ней, как с маленькой девочкой, съевшей без спросу банку варенья, лишила ее последних сил, к ней вернулся страх ребенка перед взрослыми, и она заплакала горькими слезами, как в детские годы, когда ее ставили в угол и она, всхлипывая, давала торжественное обещание быть послушной.
– В чем дело? Что ты натворила? – спросила сестра; она еще больше удивилась, заметив, что Берта закутана в старую шаль, которую ей одолжила Мари. – Неужели бедный Огюст заболел в Лионе?
Но Берта не хотела отвечать. Нет, нет, потом; произошло нечто такое, о чем она не может рассказать. Она умоляла Ортан; уйти, оставить ее в комнате одну, чтобы она могла спокойно выплакаться. Так прошел весь день. Жоссеран ушел в контору, ничего не подозревая; вечером, когда он вернулся, Берту все еще прятали от него. Она упорно отказывалась от всякой еды, но в конце концов стала с жадностью уплетать обед, который ей тайком принесла Адель. Служанка стояла, глядя на нее.
– Нечего вам так мучиться, лучше подкрепитесь хорошенько… – заметила Адель, видя, как разыгрался у Берты аппетит. – Не беспокойтесь, в доме все тихо. Не так уж велика беда, как о ней толкуют.
– Правда? – сказала молодая женщина.
Она стала расспрашивать Адель, и та подробно рассказала ей обо всем, что произошло за день, о несостоявшейся дуэли, о том, что сказал господин Огюст, что делали Дюверье и Вабры. Берта слушала ее, чувствуя, что начинает оживать, и, попросив еще хлеба, продолжала поглощать обед. Нет, в самом деле, до чего же глупо так убиваться, если другие, видимо, уже успокоились.
Когда Ортанс около десяти часов вернулась к ней, Берта встретила ее весело и без слез. Обе тихонько смеялись и дурачились; Берта вздумала примерить один из пеньюаров сестры, но он оказался ей тесен, материя так и трещала на ее пополневшей после замужества груди. Ну ничего, можно переставить пуговицы, и тогда она его завтра наденет. Теперь, когда сестры опять были вдвоем в той же комнате, где они столько лет прожили бок о бок, им казалось, что они вернулись к дням своей юности. Это умиляло и сближало их, они давно уже не ощущали такой привязанности друг к другу. Им пришлось лечь вместе в одну постель, потому что г-жа Жоссеран продала узкую девичью кроватку Берты. Сестры вытянулись рядышком и погасили свечу. Лежа в темноте с широко раскрытыми глазами, они никак не могли уснуть и принялись болтать.
– Так ты ничего не хочешь рассказать мне? – снова спросила Ортанс.
– Но, дорогая моя, – ответила Берта, – ты еще не замужем, не могу же я… У меня было неприятное объяснение с Огюстом… Понимаешь, он вернулся…
Берта запнулась.
– Ну говори же! Говори! Вот еще выдумки! – нетерпеливо воскликнула сестра. – Господи, в мои годы! Уж будто я ничего не понимаю!
И Берта призналась ей во всем; сначала она подбирала слова, потом стала, не стесняясь, говорить об Октаве, об Огюсте… Ортанс лежала на спине и слушала в потемках Берту, лишь изредка роняя несколько слов – задавая вопрос или высказывая свое мнение: «Ну и что он тебе сказал?.. А ты, что ты чувствовала в это время?.. Смотри, пожалуйста! Как странно, мне это не понравилось бы!.. Ах, вот как это происходит!..» Пробило полночь, потом час, потом два часа, – они все еще обсуждали случившееся; им было жарко от нагревшихся простынь, сон так и не шел к ним. Забыв о сестре, словно в бреду, Берта начала думать вслух, отводя душу, испытывая как бы физическое облегчение от своих весьма откровенных признаний.
– О, у меня с Вердье все будет очень просто, – вдруг заявила Ортанс. – Я буду делать то, что он захочет.
Услыхав имя Вердье, Берта повернулась, удивленная. Она думала, что свадьба расстроилась, потому что женщина, с которой Вердье жил пятнадцать лет, родила ребенка как раз в то время, когда Вердье собирался ее бросить.
– Так ты все же рассчитываешь выйти за него? – спросила Берта.
– А почему бы и нет? Конечно, глупо было ждать так долго. Но ребенок, видимо, умрет. Это девочка, она вся золотушная.
И произнеся с отвращением слово «любовница», как бы выплюнув его, Ортанс дала волю ненависти, которую она, как порядочная буржуазная девушка на выданье, питала к подобной твари, столько лет запросто живущей с мужчиной. Да, этот ребеночек всего лишь уловка, хитрость, к которой та прибегла, когда заметила, что Вердье сперва купил ей рубашки, чтобы не выгонять ее голой, а потом пытался приучить ее к предстоящей разлуке, все реже и реже ночуя дома; одним словом, подождем, увидим, что будет дальше.
– Бедная женщина! – вырвалось у Берты.
– Как это – бедная женщина! – раздраженно воскликнула Ортанс. – Видно, у тебя тоже найдутся грешки, за которые тебе надо добиваться прощения!
Но она тут же пожалела о вырвавшихся у нее жестоких словах, обняла сестру, поцеловала ее, поклялась, что сказала их без всякого умысла. Наступило молчание. Но они не спали, они все время думали об этой истории, широко раскрыв глаза в темноте.
На следующее утро Жоссеран занемог. Ночью он все еще до двух часов упрямо надписывал бандероли, несмотря на крайнюю усталость, упадок сил, который он испытывал в течение нескольких месяцев. Тем не менее он встал и оделся, но, уже собравшись идти в контору, почувствовал такую слабость, что отправил с рассыльным записку братьям Бернгейм, извещая их о своем нездоровье.
Семейство собралось пить кофе с молоком. Этот завтрак подавался обычно без скатерти, в еще не убранной после вчерашнего обеда столовой. Дамы приходили в ночных кофточках, с влажными после умывания лицами и небрежно подобранными волосами. Г-жа Жоссеран, видя, что муж остался дома, решила больше не прятать Берту; ей уже надоела эта таинственность, да и Огюст мог каждую минуту явиться к ним и устроить сцену, чего она очень опасалась.
– Как? Ты завтракаешь у нас? Что случилось? – спросил чрезвычайно удивленный отец, когда за столом появилась его дочь, с заспанными глазами, туго стянутая тесным пеньюаром Ортанс.
– Муж написал мне, что остается в Лионе, – ответила Берта, – вот мне и пришло в голову провести день вместе с вами.
Эта ложь была придумана сестрами заранее. Г-жа Жоссеран, все еще хранившая суровость классной дамы, не стала ее опровергать. Отец, однако, с беспокойством оглядывал Берту, предчувствуя беду. Эта история показалась ему странной, он собирался было спросить у дочери, как же обойдутся без нее в магазине, но тут Берта подошла к нему и расцеловала его в обе щеки, весело и ласково, словно в былое время.
– Это правда? Ты ничего от меня не скрываешь? – прошептал отец.
– С чего ты взял? Почему я должна что-то скрывать?
Г-жа Жоссеран позволила себе только пожать плечами.
К чему такие предосторожности? Чтобы выиграть какой-нибудь час? Не стоит того, все равно придется нанести отцу этот удар. Но все же завтрак прошел весело. Жоссеран был счастлив, что обе дочери здесь, возле него, ему казалось, что вернулись прежние дни, когда только что проснувшиеся шаловливые девочки смешили его, рассказывая свои сны. От Берты и Ортанс приятно веяло молодостью – они уселись, положив локти на стол, обмакивали хлеб в кофе и уписывали его, хохоча вовсю. И прошлое воскресало для Жоссерана во всей своей полноте, когда он бросал взгляд на суровое лицо сидевшей против них матери, огромной, расплывшейся, без корсета, в старом платье из зеленого шелка, которое она донашивала по утрам.
Но тут неприятная сцена испортила весь завтрак. Г-жа Жоссеран внезапно окликнула служанку:
– Что это ты там ешь?
Она уже несколько минут наблюдала за Аделью, которая терлась возле стола, тяжело передвигаясь в стоптанных башмаках.
– Ничего, сударыня, – ответила та.
– Как ничего? Ты что-то жуешь, я же не слепая! Да у тебя еще полон рот. Не втягивай щеки, все равно заметно… И это лежит у тебя в кармане, не так ли, то, что ты ешь…
Адель смутилась, хотела отойти в сторону, но г-жа Жоссеран ухватила ее за юбку.
– Я уже целых четверть часа смотрю, как ты что-то вытаскиваешь оттуда и суешь потихоньку себе в рот, прикрывая его рукой. Наверное, что-нибудь очень вкусное. Ну-ка, покажи!
Она запустила руку в карман служанки и извлекла из него горсть вареного чернослива, с которого еще стекал сок.
– Это что такое? – яростно закричала она.
– Чернослив, сударыня, – сказала служанка. Видя, что ее уличили, она стала дерзка.
– Ах, ты ешь мой чернослив! Вот почему он у нас так быстро выходит! Недаром он больше не появляется на столе… Как вам это нравится, чернослив! В кармане!
Г-жа Жоссеран стала заодно винить служанку в том, что она выпивает хозяйский уксус. Все исчезает, картофелину, и то нельзя оставить – потом ни за что не найдешь!
– Знаешь, моя милая, ты какая-то бездонная бочка!
– Кормите меня, – напрямик отрезала ей Адель, – я и не взгляну тогда на вашу картошку…
Это уже переходило все границы. Г-жа Жоссеран поднялась со стула, величественная и грозная.
– Молчи, ты только и знаешь, что грубить! Мне все известно, тебя портят другие служанки. Стоит появиться в доме какой-нибудь деревенской дурехе, как эти дрянные девки со всех этажей начинают обучать ее всяким пакостям… Сначала перестала ходить к обедне, а теперь уже принялась воровать!..
Адель, которую действительно все время подстрекали Лиза и Жюли, не сдавалась.
– Если я дуреха, как вы говорите, нечего было пользоваться моей глупостью… А теперь хватит, довольно!
– Вон отсюда! Можешь получить расчет! – воскликнула г-жа Жоссеран, указывая трагическим жестом на дверь.
Она села, вся дрожа, а служанка не спеша направилась в кухню, шаркая башмаками и проглотив по дороге еще одну сливу. Ее выгоняли таким манером не меньше одного раза в неделю; подобные разговоры больше не действовали на нее. За столом воцарилось тягостное молчание. Наконец Ортанс сказала, что это ни к чему не приводит – то и дело выгонять служанку, а потом все равно оставлять ее. Конечно, она ворует, а теперь начала и дерзить, но уж лучше эта, чем какая-либо другая, по крайней мере она соглашается прислуживать им, тогда как другая не выдержала бы и недели, даже если бы пила уксус и совала в карман чернослив.
Тем не менее завтрак закончился в атмосфере трогательной задушевности. Жоссеран, сильно взволнованный, заговорил о бедном Сатюрнене, которого вчера опять пришлось увезти, в отсутствие отца; старик поверил в рассказанную ему историю, будто с Сатюрненом случился там, в магазине, припадок буйного помешательства. Затем Жоссеран пожаловался, что давно не видит Леона; г-жа Жоссеран, которая в это время опять сидела, не говоря ни слова, сухо заметила, что ждет его как раз сегодня: он, может быть, придет завтракать. Молодой человек уже неделю тому назад порвал с г-жой Дамбревиль, сватавшей ему, чтобы сдержать свое обещание, какую-то вдову, смуглую и сухопарую. Однако Леон намеревался жениться на племяннице Дамбревиля, очень богатой и ослепительно красивой креолке; потеряв отца, умершего на Антильских островах, она прибыла в сентябре к дядюшке. Между любовниками происходили ужасные сцены, г-жа Дамбревиль отказывала Леону в руке племянницы, сгорая от ревности, не в силах уступить этой прелестной цветущей юности.
– Как обстоят дела с женитьбой? – осторожно спросил Жоссеран.
Мать ответила ему, выбирая слова, – из-за присутствия Ортанс. Теперь она преклонялась перед сыном, преуспевающим юношей, и даже иногда попрекала отца, ставя в пример Леона, который, слава богу, пошел в нее, – уж его-то жене не предстоит нищенская жизнь. Г-жа Жоссеран распалялась все больше и больше.
– Одним словом, он сыт по горло! В свое время это было не так плохо, какую-то пользу это ему принесло. Но если тетушка не отдаст племянницы, – прощайте, всего хорошего! Пускай остается на бобах… Я не возражаю.
Ортанс, из приличия, принялась пить кофе, стараясь совсем скрыться за чашкой, а Берта, которой можно было теперь слушать всякие разговоры, узнав об успехах брата, скорчила легкую гримаску отвращения. Семейство собиралось уже встать из-за стола, и Жоссеран, подбодрившись, чувствуя себя гораздо лучше, сказал, что, может быть, он все-таки пойдет в контору. Но тут Адель принесла визитную карточку. Дама дожидается в гостиной.
– Как, это она! В такое время! – воскликнула г-жа Жоссеран. – А я-то без корсета! Тем хуже! Я должна выложить ей всю правду!
То была действительно г-жа Дамбревиль. Отец остался поболтать с дочерьми в столовой, а мать направилась в гостиную. Прежде чем открыть дверь, она остановилась, с беспокойством оглядела свое старое платье из зеленого щелка, попыталась застегнуть его, очистила подол от приставших к нему с пола ниток и засунула в лиф выпиравшую из него грудь.
– Извините меня, дорогая госпожа Жоссеран, – улыбаясь, сказала г-жа Дамбревиль. – Я случайно проходила мимо и заглянула узнать, как вы поживаете.
Она была затянута в корсет, элегантно причесана, одета в плотно облегавшее фигуру строгое платье и держалась непринужденно, как благовоспитанная женщина, которая зашла на минутку проведать приятельницу. Но губы ее дрожали, когда она улыбалась, за ее светскими манерами угадывалась мучительная тревога, от которой трепетало все ее существо. Сначала она заговорила о разных пустяках, избегая каких бы то ни было упоминаний о Леоне, затем решилась все же вынуть из кармана только что полученное от него письмо.
– О, это такое письмо, такое письмо… – едва выговорила она изменившимся голосом, в котором слышались слезы. – За что он так ополчился на меня, дорогая госпожа Жоссеран? Ведь он пишет, что не желает больше бывать у нас.
Она взволнованно протянула матери письмо, дрожавшее в ее пальцах. Г-жа Жоссеран взяла его и хладнокровно прочла. Леон сообщал о разрыве в трех строчках, жестоких своей краткостью.
– Что ж, – сказала мать, возвращая письмо г-же Дамбревиль, – может быть, Леон и прав…
Но та немедленно принялась расхваливать одну вдову, женщину всего лишь тридцати пяти лет, достойную во всех отношениях, обладательницу порядочного состояния, которая сумеет сделать мужа министром, настолько она энергична. Короче говоря, г-жа Дамбревиль сдержала слово, она нашла Леону прекрасную партию. За что же он сердится на нее? И, не дожидаясь ответа, нервно вздрогнув, она с внезапной решимостью заговорила о Раймонде, своей племяннице. Ну разве это возможно? Ведь речь идет о шестнадцатилетней девчонке, дикарке, не имеющей понятия о жизни!
– А что ж такого? – повторяла г-жа Жоссеран после каждого вопроса. – А что ж такого, раз он любит ее?
Нет! Нет! Он ее не любит, он не может ее любить! Г-жа Дамбревиль возражала, теряя самообладание.
– Поймите, – воскликнула она, – я прошу лишь одного – чтобы он был мне хоть немного благодарен… Ведь это я вывала его в люди, благодаря мне он стал членом судебного присутствия, а в свадебной корзинке будет лежать его назначение докладчиком в государственном совете… Сударыня, умоляю вас, скажите ему, чтобы он вернулся, скажите ему, чтобы он доставил мне эту радость. Я взываю к его сердцу и к вашему сердцу, сердцу матери, да, ко всему, что в вас есть благородного…
Она молитвенно сложила руки, ее голос срывался… Наступило молчание, обе женщины смотрели друг другу в глаза. И вдруг г-жа Дамбревиль, окончательно сломленная, не в силах совладать с собой, разразилась бурными рыданиями.
– Только не Раймонда, – лепетала она, – только не Раймонда!
То был крик души, – безумная жажда любви одолевала эту женщину, которая, как и многие другие, не хотела стареть и в порыве поздней страсти цеплялась за последнего в своей жизни мужчину. Она схватила руки г-жи Жоссеран, обливая их слезами, она признавалась матери во всем, унижалась перед ней, повторяя, что только она одна может воздействовать на сына, клянясь, что будет ее верной рабой, если та вернет ей Леона.
Г-жа Дамбревиль пришла, без сомнения, не за тем, чтобы все это высказать, напротив, она намеревалась скрыть свои переживания, но сердце ее разрывалось, она ничего не могла с собой поделать.
– Замолчите, моя милая, мне стыдно за вас, – сказала ей г-жа Жоссеран недовольным тоном, – вас могут услышать мои дочери… Я ничего не знаю и не хочу знать. Если у вас есть какие-то дела с моим сыном, договаривайтесь с ним сами. Я никогда не возьму на себя такой двусмысленной роли.
И все же она засыпала г-жу Дамбревиль советами. В ее годы надо покоряться судьбе. Да поможет ей в этом господь бог. Но если она хочет принести небесам искупительную жертву, надо отдать племянницу Леону. К тому же вдова ему нисколько не подходит, ему нужна жена с приятной внешностью, хотя бы для званых обедов. Самолюбию г-жи Жоссеран льстило, что у нее такой сын, она говорила о нем с восхищением, перечисляла все его прекрасные качества, утверждая, что Леон достоин самых красивых женщин.
– Не забывайте, друг мой, что ему нет еще и тридцати лет. Мне очень неприятно огорчать вас, но ведь вы годитесь ему в матери… Конечно, он знает, чем он вам обязан, и я сама полна признательности к вам. Вы останетесь его ангелом-хранителем. Но того, что кончилось, не вернешь. Не надеялись же вы, что он вечно будет при вас!
Но так как несчастная женщина отказывалась понимать доводы рассудка, просто-напросто желая получить Леона обратно, и притом немедленно, мать рассердилась:
– Знаете что, сударыня, вы мне надоели в конце концов! Я и так слишком снисходительна к вам… Мальчик больше не хочет иметь с вами дела! И вполне понятно, почему… Поглядите на себя в зеркало! Нет, теперь уж я сама напомню ему о его долге, если он вздумает уступить вашим требованиям; вы мне только скажите, ну какой тут может быть интерес для вас обоих после всего, что произошло между вами? Леон как раз должен прийти сюда, и если вы рассчитывали на меня…
Из всех ее слов г-жа Дамбревиль уловила только последние. Она уже целую неделю гонялась за Леоном, но ей все не удавалось увидеться с ним. Ее лицо просияло.
– Если он должен прийти, я остаюсь! – искренне вырвалось у нее.
И она поглубже уселась в кресло, устремив взгляд в пространство, не отвечая ни слова, с упорством животного, которое упирается, даже если ему грозят побои. Г-жа Жоссеран, расстроенная тем, что говорила слишком откровенно, выведенная из себя этим бесчувственным чурбаном, застрявшим в ее гостиной, не решилась, однако, вытолкать посетительницу за дверь и в конце концов оставила ее одну. Вдобавок г-жу Жоссеран обеспокоил донесшийся из столовой шум: ей показалось, что она слышит голос Огюста.
– Честное слово, сударыня, я в жизни не видела ничего подобного! – сказала она, с силой захлопывая за собой дверь. – Это верх неприличия!
Огюст и в самом деле поднялся сюда, чтобы объясниться с родителями жены, обдумав уже с вечера все, что хотел им сказать. Жоссеран, чувствуя себя все более и более бодрым, решительно отбросив мысль о конторе и проектируя небольшой кутеж, пригласил было дочерей на прогулку, но в это время Адель доложила, что пришел муж госпожи Берты. Все растерялись. Молодая женщина побледнела.
– Как, твой муж? – спросил отец. – Но ведь он же в Лионе! Ах, вы обманули меня! Случилось какое-нибудь несчастье? Недаром я уже несколько дней это предчувствую!
Берта встала, но отец удержал ее.
– Вы опять поссорились, да? Говори! Из-за денег, не правда ли? Может быть, из-за приданого, из-за десяти тысяч, которые мы ему не выплатили?
– Да, да, – пробормотала Берта, вырвалась и убежала.
Органе, тоже встала. Она бегом догнала сестру, и обе укрылись в ее комнате. Их юбки, взлетев, оставили после себя какой-то панический трепет; отец внезапно очутился один за столом, в полной тишине. Все его недомогание, чувство безысходного утомления жизнью, отразилось сейчас на его лице, покрывшемся землистой бледностью. Настал час, которого он так боялся, которого он ждал со стыдом и тревогой: его зять будет сейчас говорить о страховке, а ему придется сознаться в нечестной проделке, на которую он согласился.
– Входите, входите, дорогой Огюст, – сказал он сдавленным голосом. – Берта только сейчас призналась мне, что вы поссорились. Я не совсем здоров, и меня щадят… Право, мне очень неприятно, что я не могу выплатить вам эти деньги. Я не должен был обещать, это непростительно с моей стороны, я сам знаю…
Он продолжал говорить с трудом, словно преступник, сознающийся в своей вине. Огюст слушал его с удивлением. Он навел справки, ему была известна сомнительная подкладка этой истории со страховкой, но он никогда не осмелился бы потребовать выплаты десяти тысяч из боязни, что грозная г-жа Жоссеран потребует у него сначала вызвать с того света папашу Вабра и получить те десять тысяч, которые должен был внести старик. Но поскольку с ним заговорили о деньгах, Огюст и начал с них. То была первая претензия.
– Да, сударь, я знаю все, вы меня основательно одурачили своими россказнями. На деньги я бы еще махнул рукой, но меня возмущает лицемерие! Зачем нужен был этот фокус с несуществующей страховкой? Зачем было изображать нежные чувства и предлагать внести вперед те деньги, которые, по вашим же словам, вы могли получить лишь через три года? А на самом деле у вас не было ни гроша! Подобный образ действий имеет только одно название на всех языках…
Жоссеран открыл рот, уже собираясь крикнуть: «Это не я, это они!» Но он не мог навлечь позор на свою семью и опустил голову, приняв на себя вину за неблаговидный поступок.
– И вдобавок все были против меня, – продолжал Огюст, – Дюверье и тогда вел себя черт знает как со своим жуликом нотариусом; ведь я просил, чтобы страховку включили в брачный контракт в качестве гарантии, а меня принудили молчать… Но если б я настоял на своем, вам пришлось бы совершить подлог. Да, сударь, подлог!
Услыхав такое обвинение, отец встал, смертельно побледнев. Он уже хотел отвечать, предложить взамен свой труд, купить счастье дочери всем остатком своей жизни, но тут в комнату вихрем влетела г-жа Жоссеран; возмущенная упрямством г-жи Дамбревиль, она уже не обращала внимания на свое старое платье из зеленого шелка; лиф окончательно расползся на ее вздымавшейся от гнева груди.
– А? Что? – закричала она. – Кто говорит о подлоге? Вы, сударь? Отправляйтесь-ка сначала на кладбище Пер-Лашез, сударь, поглядеть, не раскошелится ли ваш папаша!
Хотя Огюст и ждал этого, но все же он был очень раздосадован.
– Они у нас есть, те десять тысяч франков, что мы должны дать вам, – добавила г-жа Жоссеран, высоко подняв голову и подавляя Огюста своим апломбом. – Да, да, они там, в ящике стола… Но вы получите их только тогда, когда господин Вабр вернется с того света, чтобы дать вам ваши десять тысяч… Ну и семейка! Игрок-папаша, который нас всех облапошил, и вор-зятек, который упрятал наследство себе в карман!
– Ах, вот что, вор! Вор! – повторил, заикаясь, уже доведенный до крайности Огюст. – Воры, сударыня, здесь, передо мной!
Они стояли друг против друга с пылающими от возбуждения лицами. Жоссеран, не в силах переносить подобный скандал, развел их в разные стороны, умоляя успокоиться; сам он вынужден был сесть, так его трясло.
– Во всяком случае, – продолжал после минутного молчания зять, – я не потерплю в своем доме шлюхи… Можете оставить у себя и ваши деньги и вашу дочь… Я для того и пришел, чтобы заявить вам об этом.
– Тут уж вы затрагиваете другой вопрос, – спокойно заметила мать. – Хорошо, перейдем к нему.
Отец никак не мог встать со стула; он с ужасом смотрел на них. Он больше ничего не понимал. О чем они говорят? Кто эта шлюха? И когда ему стало ясно, что речь идет о его дочери, у него все оборвалось внутри, открылась зияющая рана, из которой вытекала по каплям его жизнь. Боже мой! Стало быть, он умрет из-за собственного ребенка? Неужели Берта будет ему наказанием за его слабоволие? Берта, дочь, которую он не сумел воспитать? Одна лишь мысль о том, что она запуталась в долгах, что она постоянно враждует с мужем, уже отравляла его старость, он заново переживал все свои прежние муки. А теперь Берта изменила мужу, дошла до последней степени падения, на какую способна женщина; это оскорбляло его наивную, честную душу порядочного человека. Молча, словно окаменев, Жоссеран слушал спор жены с зятем.
– Я вам говорил, что она будет мне изменять! – победоносно кричал негодующий Огюст.
– А я вам сказала, что вы сами делаете для этого все, что только возможно! – победоносно заявила г-жа Жоссеран. – О, я не оправдываю Берту, она натворила глупостей, и она еще от меня получит, я с ней поговорю по душам… Но поскольку ее здесь нет, я могу сказать откровенно: виноваты во всем только вы.
– Что? Я виноват?
– Разумеется, дорогой мой. Вы не умеете подойти к женщине… Да вот вам, к примеру: разве вы удостаиваете посещением мои вторники? Нет, вы приходите самое большее на полчаса и то лишь раза три в год. Даже при вечной мигрени можно быть учтивее… Конечно, это не такое уж преступление, но оно весьма характерно для вас: вы не умеете жить!
Г-жа Жоссеран не говорила, а шипела, изливая давно накопившиеся обиды; когда она выдавала Берту замуж, она возлагала особые надежды на зятя, рассчитывая, что его друзья пополнят собой количество гостей на ее приемах. А он никого не приводил, даже не являлся сам, – так пришел конец ее мечте, она никогда не сможет состязаться с вокальными вечерами Дюверье.
– Впрочем, – иронически добавила она, – я никого не принуждаю развлекаться у меня в доме.
– Вот уж где действительно развлечешься! – нетерпеливо ответил зять.
Г-жа Жоссеран вдруг пришла в бешенство.
– Что ж, продолжайте, придумывайте новые оскорбления! Но только знайте, сударь, что если б я захотела, у меня бывали бы все сливки парижского общества… Как будто только вы мне и нужны, чтобы у меня дом был поставлен на солидную ногу.
О Берте уже не было и речи, они сводили счеты, забыв об измене. Жоссеран все еще слушал их, как бы погрузившись в какой-то кошмар. Нет, это невозможно, его дочь не могла причинить ему такого горя; он с трудом поднялся, не говоря ни слова, и пошел за Бертой, Как только она придет сюда, она бросится Огюсту на шею, они объяснятся, все будет забыто. Когда Жоссеран вошел в комнату к дочерям, Берта спорила с Ортанс. Та настаивала, чтобы Берта умолила мужа простить ее, – сестра уже надоела Ортанс, она боялась, как бы ей не пришлось слишком долго делить с ней комнату. Молодая женщина вначале противилась, но, тем не менее, последовала за отцом. Подходя к столовой, где все еще стояла неубранная посуда, они услыхали крик г-жи Жоссеран:
– Нет, честное слово, мне вас ничуть не жаль!
Заметив Берту, она замолчала и снова обрела свое суровое величие. Огюст протестующе взмахнул рукой при виде жены, как бы желая убрать ее со своей дороги.
– Послушайте, – кротко сказал Жоссеран дрожащим голосом, – что это со всеми вами приключилось? Я ничего не понимаю, вы меня с ума сведете вашими делами… Ведь твой муж ошибается, дитя мое, не так ли? Ты объяснишь ему… Надо иметь немного жалости к старикам родителям. Сделайте это для меня, поцелуйтесь же!
Берта, которая была готова обнять Огюста, видя, что муж попятился от нее с выражавшим отвращение трагическим лицом, остановилась в замешательстве, скованная тесным пеньюаром.
– Как, ты не хочешь, деточка? – продолжал отец. – Ты должна сделать первый шаг… А вы, дружок, подбодрите ее, будьте снисходительны.
Тут Огюста окончательно взорвало.
– Подбодрить ее! Благодарю покорно! Я застал ее в одной рубашке, сударь! И с этим господином! И я же еще должен целовать ее, – да вы смеетесь надо мной! В одной рубашке, сударь!
Жоссеран застыл от изумления. Затем он схватил Берту за руку.
– Ты молчишь, стало быть, это правда? На колени, сию же минуту на колени!
Но Огюст уже был в дверях. Он спасался бегством.
– Не трудитесь! Ваши комедии ни на кого больше не действуют! И не пытайтесь навязать мне ее вторично, хватит с меня одного раза. Не выйдет, слышите? Уж скорее я пойду на развод. Передайте ее кому-нибудь другому, если она вам мешает. Да вы сами ничуть не лучше ее!
И только очутившись в прихожей, Огюст отвел душу, крикнув напоследок:
– Да, да, когда делают из дочери продажную девку, нечего подсовывать ее порядочному человеку!
Дверь хлопнула, наступило гробовое молчание. Берта опять машинально уселась за стол, опустив глаза, разглядывая остатки кофе на дне своей чашки, а ее мать, увлекаемая вихрем переживаний, принялась мерить комнату большими шагами. Отец, окончательно обессилев, смертельно бледный, сел в другом конце комнаты, у стены. Воздух был наполнен зловонием прогорклого масла, купленного по дешевке на Центральном рынке.
– А теперь, когда этот грубиян ушел, – сказала г-жа Жоссеран, – поговорим… Да, сударь, вот к чему привела ваша никчемность. Сознаете вы, наконец, свою вину? Как по-вашему, посмел бы кто-нибудь явиться, скажем, к одному из братьев Бернгейм, владельцу хрустальной фабрики, и закатить ему подобный скандал? Нет, конечно! Если бы вы послушали меня, если б вы прибрали к, рукам ваших хозяев, этот грубиян ползал бы теперь, перед нами на коленях, ведь ему несомненно нужны только деньги… Имейте деньги, сударь, и с вами будут считаться. Когда у меня бывал, один франк, я всегда говорила, что у меня их два… Но вам, сударь, вам все безразлично, я могу ходить босая, и вас это не взволнует, вы бессовестно обманули и жену и дочерей, вы обрекли их на нищенское существование. Не возражайте, пожалуйста, вот он, источник всех наших бед!
Жоссеран, сидевший с потухшим взглядом, даже, не пошевелился. Г-жа Жоссеран остановилась перед ним; ей безумно хотелось устроить ему еще больший скандал, но так как муж не двигался, она опять начала шагать по комнате.
– Да, да, можете изображать презрение. Вы отлично знаете, что меня это мало трогает. Посмотрим, как вы осмелитесь теперь поносить мою родню, – после того, что происходит в вашей собственной семье! Да ведь дядюшка Башелар просто орел! А моя сестра – учтивейшая из женщин! Хотите знать мое мнение? Извольте, – если б мой отец не умер, вы бы убили его… Что касается вашего папаши…
Жоссеран еще больше побледнел.
– Элеонора, умоляю тебя, – прошептал он. – Говори что хочешь о моем отце, говори что хочешь о всей моей семье… Но только оставь меня в покое, умоляю тебя… Я так плохо себя чувствую.
Берте стало жаль отца; она подняла глаза.
– Оставь его, мама, – сказала она.
Г-жа Жоссеран обернулась к дочери.
– А ты погоди, дойдет и до тебя черед! – все больше свирепея, продолжала она. – Я сдерживаю себя со вчерашнего дня… Но имей в виду, мое терпение скоро лопнет, да, да, лопнет! Мыслимо ли это, – с жалким приказчиком! Где же твоя гордость? А я-то думала, что ты просто пользуешься его услугами, что ты была с ним любезна ровно настолько, чтобы приохотить его к торговле, для пользы-дела, и я же еще помогала тебе, поощряла его… Ну какую ты усмотрела в этом выгоду, скажи на милость?
– Никакой выгоды, разумеется, – пробормотала Берта.
– Зачем же ты тогда связалась с ним? Это еще более глупо, чем гадко…
– Какая ты смешная, мама, – в таких делах обычно не рассуждают…
Г-жа Жоссеран опять начала расхаживать по комнате.
– Ах, не рассуждают! Надо рассуждать, надо! Нет, вы только подумайте, – так вести себя! Где же тут здравый смысл? Его нет и в помине, вот что меня бесит! Разве я учила тебя изменять мужу? Разве я сама изменяла твоему отцу? Вот он, спроси его. Пусть скажет, заставал ли он меня когда-нибудь с мужчиной?
Г-жа Жоссеран замедляла шаги, ее походка становилась величественной; она размашисто похлопывала себя по зеленому лифу, отчего ее грудь ходила ходуном.
– За мной нет ничего, ни единого проступка, ни разу я не забылась, даже в мыслях… Моя жизнь чиста… А ведь одному богу известно, сколько я натерпелась от твоего отца! Никто бы не решился меня осудить, многие женщины на моем месте отомстили бы за себя. Но у меня был здравый смысл, и это меня спасло… Вот видишь, твоему отцу нечего сказать. Сидит себе на стуле и молчит, – что он может возразить? На моей стороне все права, я порядочная женщина… Дура ты этакая, ты даже и не подозреваешь, как ты глупа!
И она принялась назидательным тоном читать дочери лекцию из курса практической морали, на тему о нарушении супружеской верности. Разве Огюст не вправе теперь командовать ею? Она сама дала ему в руки грозное оружие. Даже если они и помирятся, она не сможет затеять с ним никакого спора, У него сразу найдется чем попрекнуть ее в ответ. Каково ей тогда придется! Очень ей будет сладко – вечно гнуть спину! Конечно, она неминуемо должна будет проститься со всеми мелкими преимуществами, которые могла бы иметь при послушном муже, проститься с его лаской и вниманием! Нет, лучше оставаться порядочной женщиной и иметь право кричать у себя в доме сколько вздумается!
– Клянусь богом, – заявила г-жа Жоссеран, – даже если б ко мне приставал сам император, я и то держала бы себя в руках! Слишком уж много теряешь на этом!
Она молча прошлась по комнате, как бы размышляя о чем-то, а затем добавила:
|
The script ran 0.013 seconds.