1 2 3 4 5 6 7
И тут Муре окончательно лишился покоя. У него не хватало Мужества вернуться к этому разговору, и он жил теперь в вечном ожидании катастрофы, которая окончательно разобьет его сердце. Он стал таким раздражительным, что все предприятие трепетало перед ним. Он уже не прятался за спиной Бурдонкля и самолично творил расправу; он чувствовал потребность излить злобу, отвести душу, злоупотребляя своей властью, – той самой властью, которая бессильна удовлетворить его единственное желание. Каждый его обход превращался в подлинное избиение, и стоило ему показаться в магазине, как по отделам проносился порыв панического страха. Начинался мертвый сезон, и Муре принялся чистить отделы, выбрасывал на улицу множество жертв. Первой его мыслью было уволить Гютена и Делоша; но он вообразил, что если не оставит их на службе, то так ничего и не узнает; поэтому за них расплачивались другие; все служащие трепетали. А по вечерам, когда Муре оставался один, его веки вспухали от слез.
Наконец ужас достиг своего апогея. Один из инспекторов заподозрил перчаточника Миньо в воровстве. Вокруг его прилавка постоянно сновали какие-то девицы, которые вели себя весьма странно: как-то раз удалось поймать одну из них, и оказалось, что на бедрах и в корсаже у нее спрятано шестьдесят пар перчаток! С тех пор за отделом было учинено особое наблюдение, и инспектор поймал Миньо в тот самый момент, когда приказчик способствовал проворству рук некоей высокой блондинки, бывшей продавщицы «Лувра», очутившейся на улице; способ был очень прост: продавец делал вид, будто примеряет ей перчатки, а на самом деле выжидал, пока она спрячет несколько пар; затем он провожал покупательницу до кассы, где она платила за одну пару. Как раз в это время в отделе находился Муре. Обычно он предпочитал не вмешиваться в подобные истории, а они были нередки; несмотря на отличную налаженность всего механизма, в некоторых отделах «Дамского счастья» царил беспорядок, и не проходило недели, чтобы кого-нибудь из служащих не выгоняли за воровство. Дирекция предпочитала не давать огласки этим кражам и полагала излишним обращаться в полицию: это обнаруживало бы одну из неизбежных язв больших магазинов. Но в тот день Муре не терпелось сорвать на ком-нибудь свой гнев, и он яростно набросился на красавца Миньо; тот стоял перед ним, дрожа от страха, бледный как полотно, с исказившимся лицом.
– Надо позвать полицейского! – кричал Муре, окруженный продавцами. – Отвечайте!.. Кто эта женщина? Даю слово, что пошлю за комиссаром, если вы не скажете правду.
Женщину увели; две приказчицы принялись раздевать ее. Миньо лепетал:
– Сударь, я совсем ее не знаю. Она пришла…
– Не лгите! – оборвал его Муре, вскипая от нового припадка ярости. – И среди служащих не нашлось человека, который предупредил бы нас! Да вы тут все в сговоре, черт возьми! Оказывается, с вами надо держать ухо востро: нас обворовывают, грабят, обманывают. Нам остается только никого не выпускать, не обшарив предварительно карманов.
Послышался ропот. Три-четыре покупательницы, выбиравшие перчатки, замерли в испуге.
– Молчать! – закричал Муре в бешенстве. – Или я всех выгоню вон!
В это время прибежал Бурдонкль, встревоженный назревающим скандалом. Так как дело принимало серьезный оборот, он прошептал несколько слов на ухо Муре и убедил его отправить Миньо в комнату инспекторов, помещавшуюся в нижнем этаже, возле выхода на площадь Гайон. Женщина находилась там; она спокойно надевала корсет. Она назвала Альбера Ломма. Миньо, опрошенный заново, потерял голову и разрыдался: он ни в чем не виноват, это Альбер подсылает к нему своих любовниц; сначала он только оказывал им покровительство, давая возможность воспользоваться распродажами по дешевке; когда же они стали воровать, он был уже настолько скомпрометирован, что не мог предупредить дирекцию. Тут открылась целая серия самых невероятных хищений. Дирекция узнала, что некие девицы, украв товар, привязывали его у себя под юбками; они проделывали это в роскошных уборных, обставленных тропическими растениями, – неподалеку от буфета; бывали и такие случаи, когда продавец умышленно «забывал» назвать у кассы, куда провожал покупательницу, купленный ею товар, а стоимость его приказчик и кассир делили потом между собой; дело доходило даже до фальсификации возвратов, когда вещи отмечались как возвращенные в магазин, а деньги за них, якобы выданные кассой обратно, прикарманивались. Стоило ли после этого говорить о случаях классического воровства: о свертках, унесенных вечером под полою сюртука, о вещах, обернутых вокруг талии или подвешенных под юбкой? Целых четырнадцать месяцев по милости Миньо и, конечно, других продавцов, которых он и Альбер отказались назвать, в кассе Альбера шла подозрительная возня, велись самые бесстыдные махинации, приносившие фирме огромные убытки; точную цифру их невозможно было установить.
Тем временем новость облетела все отделы. Те, у кого совесть была нечиста, трепетали от страха; даже люди самой испытанной честности боялись поголовного увольнения. Все видели, как Альбер исчез в комнате инспекторов. Немного погодя туда пробежал и Ломм; он тяжело дышал и так побагровел, что казалось, его вот-вот поразит апоплексический удар. Вызвали также г-жу Орели; она шла, высоко подняв голову, несмотря на тяжесть оскорбления; бледное, одутловатое лицо ее походило на восковую маску. Выяснение всех обстоятельств продолжалось долго, но никто как следует не узнал подробностей: говорили, будто заведующая отделом готового платья дала сыну такую оплеуху, что чуть не свернула ему шею, будто почтенный старик отец рыдал, а хозяин, забыв свою обычную любезность, ругался, как извозчик, и кричал, что непременно отдаст виновников под суд. В конце концов скандал все-таки замяли. Один только Миньо был уволен немедленно, Альбер же исчез лишь два дня спустя; по-видимому, его мать добилась, чтобы семья не была обесчещена немедленной расправой. Но паника не прекращалась еще долго: после этого происшествия Муре грозно обходил магазин и расправлялся с каждым, кто только осмеливался поднять на него глаза.
– Что вы тут делаете, сударь? Ворон считаете?.. Пройдите в кассу!
Наконец буря разразилась и над головой Гютена. Фавье, назначенный помощником, старался подставить заведующему ножку, чтобы занять его место. Он применял все ту же тактику: делал тайные доносы дирекции, пользовался любым случаем, чтобы поймать заведующего на какой-нибудь ошибке.
Так, однажды утром, проходя по отделу шелков, Муре с удивлением заметил, что Фавье меняет ярлычок на большом остатке черного бархата.
– Почему вы понижаете цену? – спросил Муре. – Кто это распорядился?
Помощник, который в предвидении этой сцены производил работу нарочито шумно, чтобы привлечь внимание патрона, с наивным видом ответил:
– Господин Гютен приказал, сударь…
– Господин Гютен?.. А где он, ваш господин Гютен?..
Когда заведующий поднялся из отдела приемки, куда за ним сбегал один из продавцов, завязался резкий разговор. Как! Он позволяет себе самолично снижать цену? Тот со своей стороны был крайне удивлен: он действительно говорил с Фавье о том, что следовало бы снизить цену, но вовсе не давал определенного приказания. Фавье же делал вид, будто очень огорчен, что ему приходится противоречить заведующему и что он готов принять вину на себя, лишь бы выручить начальника из беды. Неожиданно дело приняло другой оборот.
– Слышите, господин Гютен! – закричал Муре. – Я не терплю самовольных выходок! Только дирекция может устанавливать цены!
И он продолжал распекать его все тем же резким, намеренно оскорбительным тоном, изумившим продавцов, так как обычно подобные перепалки происходили келейно, да к тому же в данном случае все могло оказаться простым недоразумением. Чувствовалось, что Муре дает волю некой затаенной злобе. Наконец-то попался ему этот Гютен, которого считают любовником Денизы! Наконец-то он может хоть немного облегчить душу, дав ему почувствовать, кто здесь хозяин. Муре дошел даже до намеков на то, что снижение цены было лишь средством скрыть какие-то темные махинации.
– Сударь, я как раз собирался доложить вам, что надо снизить цену… – повторял Гютен. – Скидка необходима; вы ведь знаете, этот бархат не пользуется спросом…
Муре решил круто оборвать разговор, бросив:
– Хорошо, мы это обсудим. Но чтобы этого больше не было, если вы дорожите местом.
И он повернулся спиной. Гютен, ошеломленный и взбешенный всем происшедшим, не находя, кроме Фавье, никого, кому можно было бы излить душу, поклялся, что сейчас же швырнет в физиономию этой скотине просьбу об увольнении. Но через минуту он уже перестал говорить об уходе и принялся перебирать все гнусные сплетни, которые ходили среди приказчиков относительно начальства. А Фавье, угодливо смотря на заведующего, оправдывался и делал вид, будто всей душой сочувствует ему. Ведь не мог же он не отвечать Муре, не правда ли? Кроме того, никак нельзя было ожидать подобной вспышки из-за пустяков. Что такое происходит с хозяином? Он с некоторого времени стал совершенно невыносим.
– Что с ним происходит? Это всем известно, – отвечал Гютен. – Разве я виноват, что гусыня из отдела готового платья задурила ему голову. Вот, милый мой, откуда все неприятности. Он знает, что я жил с нею, и это ему неприятно, а может быть, и она хочет выставить меня за дверь, потому что я ее стесняю… Клянусь, она меня еще попомнит, подвернись только она мне под руку!
Два дня спустя, когда Гютен шел в портновскую мастерскую, помещавшуюся под самой крышей, чтобы рекомендовать туда знакомую швею, он увидел в конце коридора Денизу и Делоша, облокотившихся на подоконник открытого окна; Гютен вздрогнул от неожиданности. Молодые люди были так погружены в дружескую беседу, что даже не обернулись в его сторону. Гютен с удивлением заметил, что Делош плачет, и тут у него внезапно появилась мысль подстроить так, чтобы их застигли врасплох. Он потихоньку удалился. Встретив на лестнице Бурдонкля и Жува, он выдумал целую историю, будто один из огнетушителей сорвался с петель; по его расчету, Бурдонкль и Жув непременно отправятся проверить огнетушитель и натолкнутся на Денизу и. Делоша. Так и случилось. Бурдонкль первый увидел их. Он замер на месте и велел Жуву бежать за Муре. Инспектору поневоле пришлось повиноваться, хотя он и был крайне раздосадован, что его впутывают в такую неприятную историю.
Это был глухой уголок того обширного мира, который представляло собою «Дамское счастье». Сюда проникали посредством сложной системы лестниц и переходов. Мастерские занимали чердачное помещение – ряд низких комнат мансардного типа, которые освещались широкими окнами, прорубленными в цинковой крыше; вся обстановка этих комнат состояла из длинных столов и больших чугунных печей; здесь рядами сидели белошвейки, кружевницы, вышивальщицы, портнихи, зиму и лето работавшие в страшной духоте, среди специфического запаха такого рода мастерских. Чтобы добраться до конца коридора, нужно было обогнуть все крыло здания, пройти мимо портных, повернуть налево и подняться еще на пять ступеней. Редкие покупательницы, которых иной раз приказчик провожал сюда в связи с каким-нибудь заказом, задыхались, изнемогая от усталости, и чувствовали себя совершенно разбитыми, – им казалось, что они целый час кружат на одном месте и находятся за сто лье от улицы.
Уже не раз Дениза заставала здесь поджидавшего ее Делоша. В качестве помощницы заведующей ей часто приходилось сноситься с мастерской, где, впрочем, изготовлялись только модели да производились мелкие переделки; она то и дело поднималась сюда, чтобы отдать какое-нибудь распоряжение. Делош подкарауливал ее, изобретал всякие предлоги и пробирался вслед за нею, а потом делал вид, будто очень удивлен, что встретил ее здесь.
В конце концов это стало смешить ее: их встречи были похожи на условленные свидания. Коридор тянулся вдоль резервуара – огромного железного куба, вмещавшего до шестидесяти тысяч литров воды. Под самой крышей находился второй такой бак, к которому вела железная лестница. Несколько мгновений Делош беседовал, прислонившись плечом к резервуару, в небрежной позе, которую охотно принимало его большое тело, сутулившееся от усталости. Вода напевно журчала, и это таинственное журчание отдавалось музыкальными вибрациями в железных стенках куба. Несмотря на полную тишину, Дениза беспокойно оглянулась, – ей показалось, что по голым стенам, выкрашенным в светло-желтый цвет, промелькнула какая-то тень. Но вскоре молодые люди увлеклись видом, открывавшимся из окна, и, облокотясь на подоконник, забылись в веселой болтовне, вспоминая места, где протекло их детство. Под ними расстилалась огромная стеклянная крыша центральной галереи, – настоящее стеклянное озеро, ограниченное отдаленными крышами словно скалистыми берегами. А над головой у них было только небо, – нежная лазурь с бегущими по ней облачками, которая отражалась в дремлющих водах стеклянной крыши.
В этот день Делош вспоминал Валонь.
– Когда мне было лет шесть, мать возила меня в повозке на городской рынок. Вы знаете, ведь это долгих тринадцать километров, – приходилось выезжать из Брикбека в пять часов утра… Места у нас очень красивые. Вы там бывали?
– Да, да, – медленно отвечала Дениза, взгляд которой унесся куда-то вдаль. – Я там была как-то раз, но еще совсем маленькой… Помню дороги, с лужайками по обеим сторонам, так ведь? Изредка попадаются связанные попарно овцы, которые тащат за собой веревку. – Она умолкла, потом неопределенно улыбнулась и продолжала: – А у нас дороги тянутся напрямик по многу лье и обсажены тенистыми деревьями… У нас есть пастбища, окруженные плетнями выше моего роста, и там пасутся лошади и коровы… У нас есть и речка; вода в ней холодная-прехолодная, а берега заросли кустами; я это место хорошо знаю.
– Совсем как у нас, совсем как у нас! – восклицал в восторге Делош. – Кругом – одна только зелень; каждый огораживает свой участок боярышником и вязами и чувствует, что он у себя дома. И все так зелено, так зелено, что парижане и представить себе этого не могут… Боже мой, сколько я играл на той дороге, что идет в ложбине, слева, как спускаешься к мельнице…
Голоса их дрожали, а рассеянный взгляд скользил по сверкающему стеклянному озеру, залитому солнцем. И из этих ослепительных вод перед ними вставал мираж: им чудились бесконечные пастбища, Котантен, весь пропитанный влажным дыханием океана и подернутый светлой дымкой, затопившей небосклон нежно-серыми акварельными тонами. Внизу, под колоссальными железными стропилами, в зале шелков рокотала толпа, слышалось содрогание пущенной в ход машины; весь дом сотрясался от суетливо снующих покупателей, от торопливой работы продавцов, от присутствия тридцати тысяч человек, толкавшихся здесь; они же, увлеченные грезами, принимали этот глухой и отдаленный рокот, от которого дрожали крыши, за морской ветер, пробегающий по травам и гнущий высокие деревья.
– Ах, мадемуазель Дениза, – лепетал Делош, – отчего вы не хотите быть поласковее?.. Я так люблю вас.
Слезы набежали ему на глаза; Дениза хотела прервать его движением руки, но он торопливо продолжал:
– Нет, позвольте мне еще раз высказаться… Нам так хорошо жилось бы вместе! Земляки всегда найдут о чем поговорить.
У него перехватило дыхание, и это позволило Денизе кротко возразить:
– Вы неблагоразумны, вы ведь обещали не говорить больше об этом… Это невозможно! Я питаю к вам большую дружбу, вы славный молодой человек; но я хочу остаться свободной.
– Да, да, знаю, – продолжал он дрогнувшим голосом, – вы меня не любите. О, вы можете сказать мне это, я понимаю, я сознаю, что во мне нет ничего такого, за что можно бы полюбить… В моей жизни была только одна счастливая минута, – это в тот вечер, когда я встретил вас в Жуенвиле, помните? Там, под деревьями, где было так темно, мне одну минуту казалось, что ваша рука трепещет, и я был так глуп, что вообразил…
Но она опять прервала его. Ее тонкий слух уловил шаги Бурдонкля и Жува в конце коридора…
– Послушайте-ка… кто-то идет…
– Нет, – сказал он, не отпуская ее от окна, – это в резервуаре: вода всегда шумит там как-то странно, словно внутри есть люди.
Он продолжал робко и нежно жаловаться ей. Но она уже не слушала его: убаюканная этими любовными речами, она скользила взглядом по кровлям «Дамского счастья». Справа и слева от стеклянной галереи тянулись другие галереи и залы, сверкавшие на солнце, а над ними высились крыши, прорезанные окнами и симметрично вытянувшиеся в длину, точно корпуса казарм. Железные стропила, лестницы, мостики уходили вверх, принимая облик кружев, протянутых на синеве небес; из кухонной трубы валил такой густой дым, словно тут была целая фабрика, а большой квадратный резервуар, стоявший под открытым небом на чугунных столбах, казался каким-то причудливым варварским сооружением, воздвигнутым здесь человеческой гордыней. А за его стенами рокотал Париж.
Когда Дениза очнулась и перестала витать мыслями в пространствах, где развернулись постройки «Дамского счастья», она заметила, что Делош завладел ее рукой. Лицо у него было такое расстроенное, что Дениза не решилась отнять ее.
– Простите меня, – шептал он. – Теперь все кончено, но я буду слишком несчастен, если вы накажете меня, лишив своей дружбы… Клянусь вам, я хотел сказать совсем другое. Да, я дал себе слово осознать свое положение и вести себя благоразумно. – У него снова потекли слезы, но он старался говорить твердым голосом: – Я прекрасно знаю, какой жребий уготован мне в жизни. И не теперь, конечно, может повернуться в мою сторону счастье. Меня били на родине, били в Париже, били всюду. Я здесь служу уже четыре-года, и все еще последний в отделе… Вот я и хочу сказать, чтобы вы не огорчались из-за меня. Я больше не стану вам надоедать. Будьте счастливы, полюбите кого-нибудь. Да, это будет для меня радостью. Если вам улыбнется счастье, то стану счастлив и я… В этом и будет состоять мое счастье.
Он не в силах был продолжать. Словно для того, чтобы скрепить свое обещание, он прильнул к руке девушки как раб, смиренным поцелуем. Дениза была глубоко растрогана.
– Бедняжка! – молвила она с поистине сестринской нежностью, смягчавшей горечь ее слов.
Вдруг оба вздрогнули, обернулись. Перед ними стоял Муре.
Целый десять минут разыскивал Жув директора по всем этажам. Муре находился на лесах нового корпуса, на улице Десятого декабря. Он ежедневно проводил там по нескольку часов, его живо интересовали работы, приступить к которым он так давно мечтал. Там, среди каменщиков, клавших угловые пилястры из тесаного камня, среди рабочих, занятых укладкой железных балок, обретал он убежище от душевных мук. В выраставшем из земли фасаде уже обозначился просторный подъезд и окна второго этажа; вчерне вырисовывался весь остов будущего здания. Муре взбирался по лестницам и обсуждал с архитектором детали отделки дворца, который должен быть чем-то совершенно невиданным; он шагал через железные балки и груды кирпича, спускался даже в подвалы; грохот паровой машины, равномерный скрип ворота, стук молотков, шум целой толпы рабочих на всем пространстве этой огромной клетки, окруженной гулкими досками, на несколько мгновений одурманивали его. Он выходил оттуда белый от известки, черный от железных опилок, обрызганный водою, бившей из кранов; однако это плохо излечивало его от страданий; тоска снова воскресала в нем и, по мере того, как он удалялся от шума постройки, все сильнее терзала его бедное сердце. Но в этот день он был не так сумрачен, – ему удалось забыться, увлекшись альбомом мозаик и майолик, которыми предполагалось украсить фризы; тут-то и нашел его Жув, запыхавшийся и очень недовольный тем, что ему пришлось выпачкаться в извести и опилках. Сначала Муре крикнул было, чтобы подождали, но, когда Жув шепнул ему несколько слов, Муре последовал за ним, весь дрожа, вновь охваченный своими муками. Все прочее уже не существовало: фасад рухнул, прежде чем его воздвигли; к чему этот триумф гордыни, если шепотом произнесенное имя женщины причиняет такие невыносимые страдания!
Приведя хозяина наверх, Бурдонкль и Жув сочли за благо исчезнуть. Делош убежал. Дениза осталась одна лицом к лицу с Муре; она была бледнее обычного, но, не смущаясь, смотрела на него.
– Пожалуйте за мной, мадемуазель, – сказал он сурово.
Она пошла за ним. Они спустились на два этажа и миновали отделы ковров и мебели, не говоря ни слова. Подойдя к своему кабинету. Муре распахнул дверь настежь.
– Войдите, мадемуазель.
Он затворил дверь и направился к письменному столу. Новый кабинет директора был роскошнее прежнего: обивка из зеленого бархата заменила репсовую, большой книжный шкаф с инкрустациями из слоновой кости занимал целый простенок, во на стенах, как и прежде, не было ничего, кроме портрета г-жи Эдуэн, молодой женщины с красивым спокойным лицом, улыбавшимся из золотой рамы.
– Мадемуазель, – сказал он, стараясь быть холодно-суровым, – есть вещи, которых мы не можем терпеть… Безупречная нравственность – наше обязательное условие…
Он замолчал, подыскивая слова, чтобы не дать воли поднимавшемуся в нем гневу. Как! Неужели она влюблена в этого малого, в этого жалкого приказчика, над которым потешается весь отдел? Самого убогого из всех, самого неповоротливого она предпочла ему, – ему, хозяину! Он видел их собственными глазами, видел, как она дала руку Делошу, а тот покрывал эту руку поцелуями.
– Я всегда был очень снисходителен к вам, мадемуазель, – продолжал он с усилием. – И я никак не ожидал, что вы так отблагодарите меня.
Едва Дениза вошла в комнату, внимание ее привлек портрет г-жи Эдуэн, и, несмотря на сильное волнение, она теперь пристально вглядывалась в него. Каждый раз, когда она входила в кабинет Муре, взор ее встречался со взором этой дамы.
Дениза немного побаивалась ее и в то же время чувствовала, что она очень добрая. На этот раз Дениза как бы находила в ней поддержку.
– Действительно, сударь, – сказала она кротко, – я виновата: я остановилась и заболталась. Простите меня, я не подумала… Этот молодой человек – мой земляк.
– Я выгоню его! – закричал Муре; и в этом бешеном крике излились все его страдания.
Потрясенный, забыв о роли директора, отчитывающего приказчицу за нарушение правил, он разразился градом резкостей. Неужели ей не совестно? Такая девушка, как она, доверяется подобному ничтожеству! И он дошел до самых невероятных обвинений, попрекая ее Гютеном и какими-то другими; это был такой поток слов, что девушка даже не могла защищаться. Но он очистит фирму и вышвырнет их всех вон. Строгое объяснение, к которому он готовился, когда шел с Жувом, превратилось в грубую сцену ревности.
– Да, это ваши любовники!.. Мне давно говорили об этом, а я был так глуп, что все еще сомневался… Только я и сомневался! Я один!
Ошеломленная Дениза слушала, еле дыша. Сначала она не понимала. Боже мой, так он принимает ее за падшую? В ответ на какое-то еще более жестокое слово она молча направилась к двери. А когда он сделал жест, чтобы удержать ее, она промолвила:
– Оставьте меня, сударь, я ухожу… Если вы считаете меня такой, как говорите, я не хочу ни секунды оставаться в вашем магазине.
Но он бросился к двери.
– Оправдывайтесь же по крайней мере! Скажите что-нибудь!
Она стояла, выпрямившись, храня ледяное молчание. Муре долго, все больше и больше волнуясь, терзал ее вопросами; молчание этой девушки, полное достоинства, снова казалось ему ловким расчетом женщины, искушенной в любовных делах. Нельзя было искуснее разыграть эту сцену, которая бросила его к ее ногам, – только теперь он был еще больше истерзан сомнениями, еще больше жаждал разувериться.
– Вот вы говорите, что он ваш земляк… Вы, быть может, и на родине с ним встречались… Поклянитесь, что между вами ничего не было.
Видя, что она упорно молчит и по-прежнему стремится открыть дверь и уйти, Муре окончательно потерял голову, и у него вырвался вопль отчаяния:
– Боже мой! Я люблю вас, люблю!.. Почему вам доставляет наслаждение мучить меня? Вы прекрасно знаете, что, кроме вас, для меня ничего не существует, что люди, о которых я с вами говорю, интересуют меня только из-за вас и во всем мире мне дороги только вы… Я считал вас ревнивой и принес вам в жертву все свои увлечения. Вам говорили, что у меня есть любовницы, – так вот, их у меня больше нет, я почти не выхожу из дому. У той дамы я отдал вам предпочтение, я порвал с нею, чтобы принадлежать вам одной. Я жду от вас хоть капли благодарности, хоть тени признательности… Если же вы боитесь, что я вернусь к ней снова, то можете быть покойны: она уже мстит мне и помогает одному из наших прежних сотрудников основать конкурирующую фирму… Скажите, может быть, мне стать перед вами на колени? Может быть, тогда ваше сердце дрогнет?
Он готов был сделать это. Человек, который не спускал приказчицам ни малейшей провинности, который выгонял их на мостовую из-за малейшего пустяка, этот человек дошел до того, что умолял свою служащую не уходить, не оставлять его, когда он так несчастен. Он заслонял дверь, он готов был ей все простить, готов был закрыть на все глаза, если она пожелает солгать. Он говорил правду: девки, которых он когда-то подбирал за кулисами маленьких театров или в ночных кабачках, вызывали в нем теперь отвращение; он больше не встречался с Кларой и ногой не ступал к г-же Дефорж, где ныне царил Бутмон в ожидания открытия нового магазина «Четыре времени года», уже наводнившего рекламой все газеты.
– Скажите же, стать мне на колени? – повторял он, задыхаясь от сдерживаемых слез.
Она остановила его движением руки, сама не в силах скрыть свое смущение. Ее глубоко потрясло зрелище этой исстрадавшейся страсти.
– Вы напрасно огорчаетесь, сударь, – сказала она наконец. – Клянусь вам, что эти грязные сплетни ни на чем не основаны… И бедный молодой человек, как и я, ни в чем не виновен.
Ее слова дышали полной искренностью, а ясные глаза смотрели прямо ему в лицо.
– Хорошо, я верю вам, – прошептал он, – я никого из ваших товарищей не уволю, раз вы их всех берете под свое покровительство. Но почему же вы меня отталкиваете, если не любите никого другого?
Девушка смутилась, в ней заговорила природная стыдливость.
– Вы кого-то любите? – продолжал он дрожащим голосом. – Можете сказать мне прямо, ведь у меня нет никакого права на ваше расположение… Вы любите кого-то?
Дениза густо покраснела; признание готово было сорваться с ее губ, она чувствовала, что не в силах солгать, – волнение все равно выдаст ее, а ложь противна ее натуре, и лицо ее всегда говорит правду.
– Да, – тихо произнесла она наконец. – Прошу вас, сударь, отпустите меня; вы меня мучаете.
Она тоже страдала. Не достаточно ли того, что ей приходится защищаться от Муре? Неужели ей надо еще защищаться от самой себя, от тех порывов нежности, которые порою делают ее совсем безвольной? Когда он так говорил с нею, когда она видела его таким взволнованным, таким расстроенным, она не понимала, почему отказывает ему; и только уже после она находила в глубине своей здоровой девичьей натуры то чувство гордости и благоразумия, которое помогало ей сопротивляться. Она упорствовала инстинктивно, стремясь к счастью, подчиняясь потребности в спокойной жизни; а не только повинуясь голосу добродетели. Она готова была броситься в объятия этого человека, ее существо стремилось к нему, сердце было покорено им, на она возмущалась, испытывая чуть ли не отвращение при мысли, что придется отдать себя всю и пойти навстречу неведомому будущему. Мысль сделаться его любовницей внушала ей ужас, тот безумный ужас, который охватывает женщину при приближении самца.
У Муре вырвался жест отчаяния и безнадежности. Он ничего не понимал. Вернувшись к письменному столу, он начал было перелистывать бумаги, но тотчас же положил их на место и сказал:
– Вы свободны, мадемуазель, я не имею права задерживать вас против воли.
– Но я не хотела бы уходить, – ответила она, улыбаясь. – Если вы верите в мою порядочность, я останусь… Надо верить честным женщинам, господин Муре. Их на свете не так мало, уверяю вас.
Глаза Денизы невольно обратились к портрету г-жи Эдуэн, той красивой и умной дамы, кровь которой, как говорили, принесла счастье фирме. Муре с трепетом следил за взглядом девушки: ему почудилось, будто эту фразу произнесла его покойная жена; она часто говорила так, он узнавал ее слова. Это было словно воскресение из мертвых: он находил в Денизе здравый смысл и душевное равновесие той, которую утратил, и сходство было во всем, вплоть до кроткого голоса, никогда не произносившего пустых слов. Это поразило его и еще больше опечалило.
– Вы знаете, что я весь в вашей власти, – прошептал он в заключение. – Делайте со мной что хотите.
Она весело возразила:
– Вот это хорошо. Всегда полезно выслушать мнение женщины, какое бы скромное место она ни занимала, если у нее есть хоть чуточку ума… Поверьте, я сделаю из вас хорошего человека, если вы отдадите себя в мои руки.
Ее простодушная шутливость была полна очарования. Он слабо улыбнулся и проводил ее до двери, точно это была какая-то знатная посетительница.
Не другой день Денизу назначили заведующей. Дирекция решила разделить отдел готового платья: специально для Денизы был создан отдел детских костюмов. Со времени увольнения сына г-жа Орели пребывала в вечном страхе: она чувствовала, что начальство охладело к ней, и видела, как со дня на день упрочивается влияние Денизы. Не принесут ли ее под каким-нибудь предлогом в жертву этой девушке? Величественное, заплывшее жиром лицо г-жи Орели осунулось от сознания позора, которым отныне запятнана династия Ломмов; она умышленно уходила теперь каждый вечер под руку с мужем: несчастье сблизило их, и они поняли, что всему причиной царивший в их семье разлад; бедняга муж, еще более удрученный, чем она, и полный болезненного страха, как бы его самого не заподозрили в воровстве, по два раза вслух пересчитывал выручку, совершая при этом настоящие чудеса обрубком руки. Поэтому, когда г-жа Орели узнала, что Дениза назначается заведующей отделом детских костюмов, она так обрадовалась, что принялась всячески выражать ей свои самые сердечные чувства. Как благородно, что она не отняла у нее места! Г-жа Орели осыпала Денизу проявлениями дружбы, стала обращаться с нею, как с равной, часто заходила в соседний отдел, чтобы поболтать с нею, и вносила в это такую торжественность, словно была королева-мать, навещающая молодую королеву.
Дениза, впрочем, находилась теперь на вершине власти: назначение на должность заведующей сразило последних ее противников. Если кое-кто еще и продолжал злословить, то только потому, что люди не могут удержаться от пересудов; зато кланялись ей очень низко, чуть не до земли. Маргарита, ставшая помощницей в отделе готового платья, рассыпалась в похвалах по ее адресу. Даже Клара смирилась, преисполнившись тайного уважения к успеху, добиться которого сама не была способна. Торжество Денизы особенно сказывалось на отношении к ней мужчин: Жув теперь разговаривал с ней не иначе, как согнувшись вдвое, Гютен трепетал, понимая непрочность своего положения, а Бурдонкль окончательно убедился в собственном бессилии. Когда он увидел, как Дениза вышла из кабинета Муре, спокойная, улыбающаяся, и когда на следующий день патрон потребовал от дирекции открыть новый отдел, Бурдонкль склонился, побежденный, полный священного ужаса перед Женщиной. Он всегда преклонялся перед обаянием Муре и признавал его своим господином, несмотря на его сумасбродство и глупейшие сердечные увлечения. На этот раз сила оказалась на стороне женщины, и Бурдонкль ждал, что и его самого того и гляди унесет надвигающаяся катастрофа.
Дениза встретила свою победу с очаровательным спокойствием. Она была тронута всеми этими знаками уважения, желая видеть в них сочувствие к своим невзгодам на первых порах, – невзгодам, увенчавшимся наконец успехом в награду за ее мужество. Она с улыбкой и радостью принимала малейшие свидетельства дружбы, и многие действительно полюбили ее, до того она была кротка, приветлива и сердечна с каждым. К одной только Кларе выказывала она непреодолимое отвращение: она узнала, что эта девица осуществила свое намерение, о котором шутя говорила когда-то. Клара действительно забавы ради однажды вечером пригласила к себе Коломбана, и теперь приказчик, упоенный Долгожданным счастьем, перестал ночевать дома, в то время как несчастная Женевьева медленно умирала. Об этом судачили в «Счастье», находя историю уморительной.
Но это единственное горе Денизы не нарушало ее ровного настроения. Особенно хороша она была в своем отделе среди оравы малышей всех возрастов. Она обожала детей, и нельзя было выбрать ей лучшей службы. Иной раз там собиралось до сотни девочек и мальчиков, целый шумный пансион, весело предававшийся удовольствиям зарождающегося кокетства. Матери теряли голову. Дениза давала советы, улыбалась, рассаживала малышей по стульям. Иной раз среди толпы Денизу привлекала какая-нибудь хорошенькая розовенькая девочка, и она сама принималась обслуживать ее, приносила платье, примеряла его на пухлых плечиках ребенка с нежными предосторожностями старшей сестры. Раздавался звонкий смех, на фоне ворчливых материнских голосов слышались восторженные возгласы. Иногда девочка лет девяти-десяти, надев драповое пальто, уже как взрослая сосредоточенно рассматривала его в зеркале, поворачиваясь во все стороны, и глаза ее загорались желанием нравиться. Прилавки были загромождены товарами: тут были розовые и голубые платьица из легкого шелка для детей от одного до пяти лет; матросские костюмчики из зефира с плиссированными юбочками и блузкой со вставками из перкаля; костюмы в стиле Людовика XV, пальто, кофточки, груды узеньких платьиц с присущей им угловатой детской грацией – нечто вроде гардероба целой ватаги больших кукол, извлеченного из шкафов и предоставленного на расхищение. У Денизы в карманах всегда были лакомства, которыми она унимала какого-нибудь расплакавшегося малыша, огорченного тем, что ему не позволили унести с собой пару красных штанишек; она жила среди этой детворы, как в родной семье, и сама становилась девочкой в обществе бесхитростных и свежих созданий, постоянно сменявшихся вокруг нее.
Теперь она нередко вела с Муре долгие дружеские беседы. Когда ей нужно было зайти к нему за распоряжением или для доклада, он задерживал ее, чтобы поболтать, – ему нравилось ее слушать. Это было как раз то, что она в шутку называла «делать из него хорошего человека». В ее уме, рассудительном и находчивом, как у всякой нормандки, постоянно возникали планы и мысли относительно новой торговли; она уже пыталась делиться ими с Робино и говорила о них с Муре в тот незабываемый вечер, когда они гуляли в Тюильрийском саду. Она не могла заниматься каким-нибудь делом, наблюдать за какой-нибудь работой без того, чтобы не почувствовать при этом желания упорядочить, улучшить их. С самого своего поступления в «Дамское счастье» она была удручена жалкой долей служащих; ее возмущали внезапные увольнения, она их считала неразумными и несправедливыми, приносящими вред и служащим и фирме. Дениза еще не забыла своих мучений в начале службы и была полна сострадания к каждой вновь поступающей продавщице; она замечала, как мучаются новенькие, еле держась на ногах от усталости, как глаза их пухнут от слез, угадывала их нищету, прикрытую шелковым платьем, понимала, что они подвергаются обидному преследованию со стороны старых приказчиц. Эта собачья жизнь портила даже лучших из них и была для всех сопряжена с самым печальным исходом: истощенные к сорока годам тяжелым трудом, продавщицы исчезали, уходя в безвестность, или умирали от чахотки, малокровия и переутомления, вызванных работой в спертом воздухе магазина; иные попадали на улицу, а наиболее счастливые, выйдя замуж, прозябали в какой-нибудь провинциальной лавчонке. Неужели можно считать гуманным и справедливым это беспощадное истребление людей, производимое из года в год большими магазинами? И Дениза выступила в защиту этих колесиков механизма, основываясь при этом не на сентиментальных соображениях, а на интересах самих хозяев. Хотите иметь хорошую машину, – так берите для этого лучший сорт металла; ведь если металл оказывается негодным или приведен в негодность, останавливается вся работа, нужны дополнительные затраты, чтобы вновь наладить ее, а это ведет к излишним расходам. Порою Дениза воодушевлялась, ей представлялся огромный идеальный магазин, фаланстер торговли, где каждый по заслугам получает свою долю прибылей и где ему по договору обеспечено безбедное будущее. Тогда Муре, несмотря на свое лихорадочное состояние, начинал шутить. Он укорял ее в приверженности к социализму, приводил ее этим в замешательство и доказывал, как трудно осуществить ее мечты, но она говорила в простоте душевной, а когда убеждалась в шаткости своих теорий, подсказанных добрым сердцем, то спокойно полагалась на будущее. Он же слушал ее, смущенный и очарованный звуком ее молодого голоса, еще дрожавшего от пережитых страданий, когда она с такой убежденностью начинала говорить о реформах, которые должны быть проведены в жизнь ради блага самой же фирмы. Он слушал, подтрунивая над него, а тем временем участь служащих понемногу улучшалась: вместо массовых увольнений во время мертвых сезонов были введены отпуска; наконец, предполагалось устроить кассу взаимопомощи, которая облегчит положение служащих при безработице и обеспечит их старость. Это было зародышем крупных рабочих организаций двадцатого века.
Но Дениза не ограничивалась одним лишь стремлением залечить свои еще кровоточившие раны, – она внушала Муре мысли, полные женской утонченности и приводившие в восторг покупательниц. Она обрадовала и Ломма, поддержав давно лелеемый им замысел – создать силами служащих оркестр. Три месяца спустя под управлением Ломма находилось уже сто двадцать музыкантов; мечта его жизни сбылась. В магазине было устроено большое празднество, состоявшее из концерта и бала, и организованный «Счастьем» оркестр выступил перед покупателями, перед всем миром. О нововведении заговорили газеты, и даже Бурдонклю, которого все это сначала бесило, пришлось склониться перед такой неслыханной рекламой. Затем была устроена специальная комната, где к услугам продавцов имелись два бильярда и столики для шахмат и трик-трака. При магазине открылись вечерние курсы, велись занятия по английскому и немецкому языкам, грамматике, арифметике и географии; были даже введены уроки верховой езды и фехтования. Для служащих была создана библиотека в десять тысяч томов. Наконец, появился доктор, живший при магазине и дававший бесплатные советы; были устроены ванны, буфеты, парикмахерская. Все, что требовалось жизнью, находилось тут же, под руками; не выходя из магазина, каждый получал стол, ночлег, одежду и образование. «Дамское счастье» само удовлетворяло все свои материальные и культурные потребности среди громадного Парижа, заинтересованного этими новшествами, этим городом труда, который вырос на навозе старых улиц, открывшихся наконец яркому солнцу.
Тогда в общественном мнении произошел новый поворот в пользу Денизы. Побежденный Бурдонкль с отчаянием твердил в кругу близких, что он много бы дал за то, чтобы собственноручно уложить Денизу в постель Муре, и из этого заключали, что она так и не уступила хозяину и что могущество ее является следствием ее отказа. С этих пор она стала общей любимицей. Все знали о льготах, которыми были ей обязаны, все восхищались силой ее воли. Наконец-то нашлась такая, которая сумела подчинить себе хозяина, отомстить за всех и добиться не одних только обещаний! Наконец-то появилась женщина, которая заставила уважать бедный люд! Когда она, кроткая и непобедимая, проходила по отделам, продавцы, завидя ее изящную упрямую головку, приветливо улыбались; они гордились своею сослуживицей и охотно похвастались бы ею перед окружающей толпой. Счастливая. Дениза наслаждалась этой все возраставшей симпатией. Боже, да не сон ли это? Она вспоминала, как в первый раз явилась сюда, одетая в жалкое платье, ошеломленная и растерянная при виде сложного механизма этой страшной машины; она долго ощущала себя ничтожеством, казалась себе мелким зернышком среди жерновов, перемалывающих целый мир. А теперь она – душа этого мира, только она имеет в нем вес, одним своим словом может ускорить или замедлить ход этого гиганта, лежащего у ее маленьких ног. А ведь она не хотела этого, она появилась здесь без всякого расчета, вооруженная только обаянием кротости. Ее власть порою вызывала в ней самой недоумение и тревогу; почему они все ей повинуются? Ведь она не красавица, никому не делает зла. Но потом она с облегчением улыбалась, ибо была сама доброта и благоразумие, правдивость и логика; в этих-то качествах и заключалась ее сила.
Большой радостью для Денизы среди ее успехов было то, что она могла оказать помощь Полине. Молодая женщина готовилась стать матерью и трепетала, что ее уволят: ведь совсем недавно двум продавщицам, бывшим на седьмом месяце беременности, пришлось покинуть службу. Дирекция не допускала подобных явлений, материнство здесь было упразднено, как нечто непристойное и обременительное; брак в крайнем случае еще допускался, но иметь детей запрещалось. Правда, муж Полины служил тут же, и тем не менее она со страхом думала о будущем, зная, что ей уже не быть за прилавком; поэтому она немилосердно затягивалась в корсет, чтобы подольше сохранить свою тайну и отсрочить вероятное увольнение. Одна из двух уволенных родила мертвого ребенка именно из-за того, что уродовала свою фигуру, и жизнь ее была в опасности. Между тем Бурдонкль уже заметил, что лицо Полины принимает землистый оттенок, а в походке появилась какая-то мучительная неловкость. Однажды утром он стоял рядом с нею в отделе приданого; в это время кто-то из рассыльных, поднимая сверток, толкнул Полину так сильно, что она вскрикнула и схватилась руками за живот. Бурдонкль тотчас же увел ее, допросил, а затем поднял в дирекции вопрос об ее увольнении под тем предлогом, что она нуждается в чистом деревенском воздухе; он доказывал, что слух об этом происшествии не замедлит распространиться и на публику произведет дурное впечатление, если у Полины будет выкидыш, как это случилось в прошлом году с продавщицей из отдела детского белья. Муре не присутствовал на заседании и поэтому мог высказаться только вечером. Но Денизе удалось вовремя вмешаться, и Муре заткнул Бурдонклю рот, ссылаясь на интересы фирмы. Неужели Бурдонкль намерен вызвать негодование матерей и оскорбить молодых беременных покупательниц? После этого было торжественно постановлено, что каждая замужняя продавщица в случае беременности будет направляться к специально приглашенной акушерке, как только ее присутствие в магазине станет неудобным.
На другой день, когда Дениза поднялась в лазарет, чтобы навестить Полину, которой пришлось лечь туда из-за ушиба, та крепко расцеловала ее в обе щеки.
– Какая вы милая!.. Не будь вас, они вышвырнули бы меня на улицу!.. Но вы за меня не беспокойтесь; доктор говорит, что все обойдется.
Божэ сбежал из своего отдела и стоял тут же, по другую сторону кровати. Он тоже бормотал что-то в виде благодарности и был очень смущен присутствием Денизы, которую теперь считал важной особой, достигшей высших служебных ступеней. Ах, если он услышит какие-нибудь мерзости на ее счет, с каким удовольствием он даст отпор завистникам! Но Полина прогнала его, дружески пожав плечами:
– Дорогой мой! Ты все одни только глупости болтаешь. Оставь нас вдвоем поговорить.
Лазарет представлял собою длинную светлую комнату, где стояло в ряд двенадцать кроватей с белыми занавесками. Здесь лечили служащих, живущих при магазине, если они не изъявляли желания уехать к родственникам. Но в этот день Полина оказалась одна в палате; она лежала у большого окна, выходящего на улицу Нев-Сент-Огюстен. И тотчас же пошли признания, нежности, произносимые шепотом в наводящем дремоту воздухе, пропитанном смутным ароматом лаванды, которым веяло от белоснежного белья.
– Стало быть, несмотря ни на что, он исполняет все ваши желания?.. Какая же вы жестокая, что так мучите его. Объясните мне, в чем дело, – раз уж я посмела коснуться этого. Он вам противен?
Она держала руку Денизы, которая сидела у ее кровати, облокотившись на подушку; Дениза вдруг заволновалась, щеки ее вспыхнули, она растерялась от этого прямого и неожиданного вопроса. И тайна ее вырвалась наружу. Уткнувшись головой в подушку, она прошептала:
– Я люблю его.
Полина остолбенела от изумления.
– Как! Вы его любите? За чем же дело стало? Примите его предложение.
Дениза, все еще прячась в подушку, отрицательно покачала головой. Она говорит «нет» именно потому, что любит его. Объяснить это она не умела. Разумеется, это смешно, но она не может себя переделать. Изумление подруги все возрастало, и она наконец спросила:
– Так, стало быть, вы добиваетесь, чтобы он на вас женился?
Дениза сразу выпрямилась. Она была потрясена.
– Ему на мне жениться?.. О нет, нет! Клянусь вам, я ни о чем подобном даже и не помышляла. Нет! Никогда такие расчеты не приходили мне в голову, а вы знаете, что я ненавижу ложь!
– Милая, но если бы вы хотели его на себе женить, вам именно так и нужно было бы вести себя… – кротко сказала Полина. – Однако должно же это чем-нибудь кончиться, и вам остается только брак, раз вы не допускаете ничего другого… Послушайте, я должна предупредить вас: все в этом убеждены, – да, все уверены, что вы водите его за нос только для того, чтобы в конце концов привести к мэру… Боже мой, какая же вы чудачка!
И она принялась утешать Денизу; девушка рыдала, упав головой на подушку, и твердила, что уйдет из магазина, раз про нее говорят такие вещи: у нее этого и в мыслях не было. Разумеется, если мужчина любит женщину, он должен на ней жениться. Но она ни о чем не просит, ни на что не рассчитывает, она только умоляет, чтобы ей дали спокойно жить с ее горестями и радостями, как живут все. Иначе она уйдет.
В эту самую минуту Муре совершал обход магазина. Ему захотелось немного забыться, посмотрев еще раз, как идет стройка. Прошло несколько месяцев, теперь фасад гордо возносил ввысь свои монументальные контуры, пока еще прячась за дощатым чехлом, скрывавшим его от взоров толпы. Целая армия декораторов уже принялась за работу: мраморщики, мастера фаянсовых работ, мозаисты; центральную группу над входной дверью покрывали позолотой, а на цоколе закрепляли пьедесталы статуй, изображающих мануфактурные города Франции. Вдоль недавно открытой улицы Десятого декабря с утра до вечера толпой стояли зеваки, тараща глаза, хотя еще ничего нельзя было различить; все были заинтригованы рассказами о чудесах этого дворца, его открытие должно было взбудоражить весь Париж. А Муре, стоял на лесах, где кипела работа, среди художников, завершавших то, что было начато каменщиками, смотрел, как претворяются в жизнь его мечты, и горько, как никогда, сознавал всю тщету своей славы. Мысль о Денизе внезапно сжала сердце Муре; эта мысль то и дело обжигала его пламенем, словно неизлечимая боль. И он бежал прочь, не найдя удовлетворения, боясь, что заметят его слезы, полный отвращения к своему торжеству. Дворец, фасад, которого был наконец воздвигнут, казался ему ничтожным, похожим на те песочные стены, какие лепят дети; если бы даже растянуть этот фасад от одного городского предместья до другого, вознести его до самых звезд, он все-таки не заполнит пустоту, образовавшуюся в сердце Муре; его могло бы осчастливить лишь «да», произнесенное Денизой.
Муре вернулся в свой кабинет, задыхаясь от сдерживаемых рыданий. Чего ж она хочет? Он больше не осмеливался предлагать ей денег, и, несмотря на все возмущение молодого вдовца, в нем поднималась смутная мысль о браке. Угнетенный своим бессилием, он дал волю слезам. Он был несчастен.
XIII
Однажды ноябрьским утром, когда Дениза отдавала первые распоряжения по отделу, к ней пришла служанка Бодю и сообщила, что мадемуазель Женевьеве ночью было очень плохо и что она хотела бы сейчас же повидаться с кузиной. С некоторых пор бедная девушка день ото дня слабела, и накануне ей пришлось слечь.
– Скажите, что сейчас приду, – ответила встревоженная Дениза.
Внезапное исчезновение Коломбана явилось для Женевьевы смертельным ударом. Сначала он перестал ночевать дома из-за насмешек Клары; затем, уступая безумному влечению, всецело овладевающему скромными, целомудренными юношами, сделался покорным рабом этой девушки и как-то в понедельник совсем не явился на службу, а прислал хозяину прощальное письмо, написанное в высокопарных выражениях, как пишут самоубийцы. Быть может, к этому страстному порыву примешивался и расчет: хитрый юноша решил воспользоваться предлогом, чтобы отделаться от невыгодного брака. Дела суконного магазина были так же плохи, как и здоровье невесты, поэтому момент был вполне благоприятный, чтобы пойти на разрыв из-за первого увлечения. Все считали Коломбана жертвой роковой страсти.
Когда Дениза пришла в «Старый Эльбеф», в доме была одна только г-жа Бодю. Она неподвижно сидела за кассой; ее маленькое, исхудалое личико было мертвенно-бледно – казалось, она сторожит безмолвную пустоту лавки. Приказчиков пришлось отпустить, служанка щеткой смахивала пыль с полок, да и то уже поговаривали, чтобы вместо нее нанять простую кухарку. От потолка веяло леденящим холодом; проходили часы за часами, но ни одна покупательница не заглядывала в полумрак лавки, а товары, которых не касалась ничья рука, покрывались налетом селитры, выделявшейся серыми стенами.
– Что случилось? – испуганно спросила Дениза. – Женевьева больна?
Госпожа Бодю ответила не сразу. Слезы навернулись у нее на глазах.
– Я ничего не знаю, мне ничего не говорят… – прошептала она. – Ах, все кончено, все кончено…
Она оглядывала мрачную лавку затуманившимися от слез глазами, словно чувствовала, что одновременно лишится и дочери и своей торговли. Семьдесят тысяч франков, вырученные от продажи дома в Рамбуйе, растаяли в водовороте конкуренции менее чем за два года. Чтобы выдержать борьбу с «Дамским счастьем», которое торговало теперь и мужским сукном, и охотничьим бархатом, и ливреями, суконщику пришлось пойти на значительные жертвы. Но в конце концов он был совершенно раздавлен фланелями и, мольтонами своего соперника, обладавшего таким ассортиментом, какого еще не бывало на рынке. Мало-помалу долги нарастали, и Бодю решил прибегнуть к крайнему средству – заложить свой старый дом на улице Мишодьер, в котором его предок, старик Фине, основал фирму; конец был теперь вопросом дней; все кругом разваливалось, даже сами потолки, казалось, готовы были рухнуть и рассыпаться в прах, как рушится под натиском ветра древняя, насквозь прогнившая постройка.
– Отец наверху, – заговорила г-жа Бодю прерывающимся голосом. – Мы там проводим по два часа поочередно; нужно все-таки, чтобы и здесь кто-нибудь сторожил… Но, конечно, это из чистой предосторожности, так как, по правде сказать…
Она закончила фразу жестом. Они, конечно, закрыли бы и ставни магазина, если бы не гордость представителей старинной фирмы, не позволявшая им сдаться: они ведь на виду у всего квартала.
– Так я пройду наверх, тетя, – сказала Дениза; сердце ее сжималось при виде безмолвного отчаяния, которым веяло даже от штук сукна, лежавших на полках.
– Иди, иди скорей, дитя мое… Она ждет, она звала тебя всю ночь. Она хочет тебе что-то сказать.
Но в эту минуту в лавку вошел спустившийся с верхнего этажа отец. Разлившаяся желчь придала его и так уже землистому лицу зеленоватый оттенок, а глаза были налиты кровью. Он все еще ступал на цыпочках, хотя давно вышел из комнаты больной.
– Она спит, – прошептал он, словно опасаясь, как бы его не услыхали там, наверху.
Ноги у него подкосились, и он опустился на стул, машинально вытирая со лба пот и с трудом переводя дух, как после тяжелой работы.
Воцарилось молчание. Наконец он обратился к Денизе:
– Ты ее увидишь немного погодя… Когда она спит, нам кажется, что она выздоровела.
Снова наступило молчание. Отец и мать смотрели друг на друга. Затем Бодю опять начал вполголоса перечислять свои невзгоды, никого не называя и ни к кому не обращаясь.
– Клянусь всем святым, никогда бы я этому не поверил! Он был у меня последним; я его воспитал, как родного сына, Если бы мне кто-нибудь сказал: «Они и его у тебя отнимут; увидишь, как он полетит кувырком», – я бы ответил: «Если это случится, значит, над нами нет бога». А он все-таки полетел кувырком!.. Ах, бедняга, ведь он был так опытен в коммерческих делах, так твердо усвоил мои взгляды! И все ради какой-то обезьяны, ради бездушного манекена вроде тех, что красуются в витринах иных сомнительных магазинов!.. Нет, право же, есть от чего рехнуться!
Он потряс головою, взгляд его рассеянно скользил по сырым плитам пола, истоптанным многими поколениями покупательниц.
– Знаете, – продолжал он, все понижая голос, – бывают минуты, когда я чувствую, что сам виноват в своем несчастье. Да, это по моей вине наша бедная дочурка лежит там наверху, снедаемая лихорадкой. Мне бы надо сразу их обвенчать, а я поддался дурацкой гордости, решил во что бы то ни стало передать им дело в блестящем состоянии! Она была бы теперь с любимым человеком, и, может быть, их молодость совершила бы то чудо, которое мне одному не под силу… Но мне-то, старому дураку, все было невдомек, мне и в голову не приходило, что можно заболеть из-за чего-нибудь подобного… Право же, он был незаурядный малый: торговая голова, а какой честный, простой в обращении, и как любил во всем порядок, ну, словом, мой был ученик.
Он снова поднял голову, увлекшись своими мыслями и невольно защищая приказчика, воплощавшего его идеал, хоть тот и оказался изменником. Дениза не могла больше слышать, как он винит себя; ее глубоко взволновал его вид – старик был такой униженный, с полными слез глазами, он, когда-то царивший здесь как суровый, полновластный хозяин. Она высказала ему всю правду.
– Дядя, не оправдывайте его, пожалуйста. Он никогда не любил Женевьеву; он все равно сбежал бы, даже если бы вы поженили их. Я сама с ним говорила; он прекрасно знал, что бедная кузина страдает из-за него, но, как видите, это не помешало ему уйти… Спросите у тети…
Госпожа Бодю, не разжимая губ, утвердительно кивнула головой. Тут суконщик еще больше побледнел, и слезы совсем затуманили его взор. Он пробормотал:
– Должно быть, это уж у них в крови. Его отец умер прошлым летом оттого, что все гонялся за потаскушками.
И старик рассеянно оглядел темные углы помещения, скользнул глазами по пустым прилавкам и ящикам конторки, набитыми бумагами, и наконец остановил взгляд на жене, которая по-прежнему сидела, выпрямившись, у кассы в тщетном ожидании покупательниц.
– Итак, все кончено, – снова заговорил он. – Они убили нашу торговлю, а теперь эта их негодяйка убивает нашу дочь.
Все замолчали. Грохот экипажей, сотрясавший по временам тяжелые плиты пола, зловеще отдавался в душном помещении, под низким потолком, напоминая погребальную дробь барабанов. Внезапно в мрачном безмолвии старой заброшенной лавки раздались глухие удары, донесшиеся откуда-то сверху; Женевьева проснулась и стучала в пол палкой, стоявшей у ее кровати.
– Пойдем скорей наверх, – сказал Бодю, вскакивая. – Постарайся быть повеселее, она ничего не должна знать.
Поднимаясь по лестнице на второй этаж, он тщательно вытер глаза, чтобы скрыть следы слез. Не успел он отворить дверь в комнату дочери, как раздался слабый, испуганный крик:
– Я не хочу оставаться одна… Не оставляйте меня одну… Мне страшно одной…
При виде Денизы Женевьева сразу успокоилась и радостно улыбнулась.
– Наконец-то вы пришли!.. Я вас так ждала, еще со вчерашнего вечера! Я уже начала думать, что и вы тоже меня покинули.
Зрелище было поистине душераздирающее. Комната девушки выходила во двор; в окна поступал скупой белесый свет. Родители положили было больную в своей спальне, окнами на улицу, но вид «Дамского счастья» до такой степени расстраивал девушку, что пришлось ее снова водворить в ее комнату. Она совсем высохла и казалась почти бесплотной: под одеялом еле вырисовывались очертания ее тела. Ее худенькие ручки, иссушенные беспощадным жаром чахотки, были в непрестанном движении и словно искали чего-то – бессознательно, но тревожно; ее тяжелые черные волосы стали как будто еще гуще и, казалось, жадно высасывали кровь из ее бледного лица; умирала последняя представительница старинного парижского торгового рода, который в течение долгих лет постепенно вырождался в этом мрачном подвале. Дениза смотрела, и сердце ее разрывалось от жалости. Она не решалась заговорить, боясь, что расплачется. Наконец она пролепетала:
– Я сразу же пришла… Могу я чем-нибудь помочь вам? Вы меня звали… Хотите, я с вами останусь?
Женевьева дышала прерывисто; продолжая перебирать пальцами складки одеяла, она не спускала с Денизы глаз.
– Нет, спасибо, мне ничего не нужно… Мне только хотелось поцеловать вас.
Ее веки вспухли от слез. Дениза, быстро наклонившись, поцеловала ее в щеку и содрогнулась, ощутив губами жар этих впалых щек. Но больная обняла ее, в порыве горя прижала к своей груди и не выпускала из объятий. Затем она перевела взгляд на отца.
– Хотите, я останусь? – повторила Дениза. – Не нужно ли вам чего-нибудь?
– Нет, нет.
Женевьева упорно не сводила глаз с отца. Тот стоял неподвижно, безмолвно, с бессмысленным видом. Наконец старик понял, что он лишний, и молча вышел из комнаты; слышно было, как он тяжело сходит по лестнице.
– Скажите, он все еще с этой женщиной? – тотчас же спросила больная, схватив двоюродную сестру за руку и усаживая ее на постель. – Да, я хотела вас видеть, только вы одна можете мне обо всем рассказать… Они живут вместе, правда?
Эти вопросы захватили Денизу врасплох; она пробормотала что-то невнятное, но затем вынуждена была сказать правду и передать все слухи, которые носились у них в магазине. Кларе уж надоел этот юноша, ставший для нее обузой, и она захлопнула перед ним дверь; а безутешный Коломбан, униженный и рабски покорный, преследует ее всюду, стараясь добиться свидания. Говорят, будто он поступает в «Лувр».
– Если вы его так любите, он, может быть, еще вернется к вам, – продолжала Дениза, стараясь убаюкать больную этой последней надеждой. – Выздоравливайте поскорее, он, конечно, раскается и женится на вас.
Женевьева прервала ее. Она слушала, затаив дыхание, и даже выпрямилась от страстного напряжения, а теперь, внезапно ослабев, откинулась на подушки.
– Нет, оставьте, я знаю, что между нами все кончено… Я молчу потому, что слышу, как плачет отец, и не хочу, чтобы мама расхворалась еще сильнее. Но я умираю, вы сами видите, и я звала вас сегодня ночью потому, что боялась не дожить до утра… Боже мой, и подумать только, что он все-таки несчастлив!
Дениза попыталась было уверить двоюродную сестру, что ее положение не так уж серьезно, но Женевьева снова прервала ее и, внезапно сбросив с себя одеяло целомудренным жестом девственницы, которой нечего скрывать перед лицом смерти, обнажилась до самого живота.
– Взгляните на меня!.. – прошептала она. – Разве это не конец?
Дениза с дрожью поднялась с постели, словно опасалась одним своим дыханием уничтожить это жалкое нагое тело. Действительно, этому телу приходил конец, – телу невесты, истощенному ожиданием, и хрупкому, как у младенца. Женевьева не спеша закрылась, повторяя:
– Видите, я уже больше не женщина… Было бы нехорошо с моей стороны по-прежнему желать его.
Они умолкли и, не находя слов, глядели друг на друга. Женевьева заговорила первая:
– Ну, идите. Не хочу вас задерживать, у вас много хлопот. Спасибо вам! Мне не терпелось все узнать; теперь я довольна. Если увидите его, скажите, что я его простила… Прощайте, милая Дениза. Поцелуйте меня покрепче, ведь это уже в последний раз.
Дениза поцеловала двоюродную сестру и еще раз попробовала успокоить ее:
– Ну не расстраивайте же себя так. Вам нужен только уход, и все будет хорошо.
Но больная упрямо покачала головой. В ее улыбке сквозила уверенность. Увидев, что Дениза направляется к дверям, она сказала:
– Постойте, постучите сначала палкой, чтобы сюда поднялся папа. Мне одной страшно.
И когда Бодю вошел в мрачную тесную комнатку, где он просиживал долгие часы, Женевьева с напускной веселостью крикнула Денизе:
– Завтра вам незачем приходить. Но в воскресенье я вас жду: посидите со мной вечерком.
На следующий день, на рассвете, после четырех часов мучительной агонии Женевьева скончалась. Похороны состоялись в субботу. Было пасмурно, над продрогшим от сырости городом тяжело нависло закопченное небо. «Старый Эльбеф», весь обтянутый белым сукном, освещал своей белизной улицу; свечи, горевшие в тумане, походили на звезды, мерцающие в вечерней мгле. Венки из бисера и огромный букет белых роз прикрывали гроб, узенький детский гробик, поставленный в темных сенях, на уровне тротуара, и так близко от сточной канавы, что проезжавшие экипажи уже забрызгали драпировку. Старый квартал, весь пропитанный сыростью, словно погреб, наполнился затхлым запахом плесени; по грязным улицам, как обычно, суетясь и толкаясь, спешили прохожие.
Дениза пришла к девяти часам, чтобы побыть с теткой. Та больше уже не плакала, хотя глаза ее еще горели от слез. Похоронная процессия должна была вот-вот тронуться в путь, и г-жа Бодю попросила Денизу сопровождать покойную и присмотреть за дядей: его немая подавленность и тупая скорбь тревожили ее. Выйдя на улицу, девушка увидала целую толпу народа. Все мелкие коммерсанты квартала решили выразить семье Бодю свое сочувствие; это была своего рода демонстрация против «Дамского счастья», которому ставили в вину медленную агонию Женевьевы. Все жертвы чудовища были налицо: Бедоре с сестрой, чулочники с улицы Гайон; меховщики братья Ванпуй; игрушечник Делиньер; торговцы мебелью Пио и Ривуар. Даже давно обанкротившиеся мадемуазель Татен, торговавшая полотном, и перчаточник Кинет сочли долгом прийти, – одна из предместья Батиньоль, другой с площади Бастилии, где они теперь служили продавцами. В ожидании похоронных дрог, которые по какому-то недоразумению задержались, собравшиеся, одетые в траур, топтались по грязи, бросая злобные взгляды на «Дамское счастье»; его яркие, весело сверкающие витрины казались им каким-то кощунством рядом со «Старым Эльбефом», траур которого наложил печать скорби на всю эту сторону улицы. В окнах то и дело мелькали любопытные лица приказчиков, но сам гигант сохранял обычное равнодушие – равнодушие машины, работающей на всех парах и не сознающей, что она может по дороге раздавить кого-нибудь насмерть.
Дениза глазами искала своего брата Жана. Наконец она увидела его перед лавкой Бурра и, подойдя к нему, попросила сопровождать дядю и поддерживать его, если ему будет трудно идти. Последнее время Жан стал сумрачен, что-то мучило и тревожило его. Теперь он был уже взрослым мужчиной и зарабатывал двадцать франков в день. Затянутый в черный сюртук, он казался удрученным и держался с большим достоинством, – Дениза была даже удивлена, ибо и не подозревала, что он так любил их двоюродную сестру. Чтобы избавить Пепе от тяжелых переживаний, она оставила его у г-жи Гра, собираясь зайти за ним днем и отвести к дяде и тете.
Между тем дроги все не появлялись. Дениза, глубоко взволнованная, смотрела на трепещущие огоньки свечей, как вдруг позади раздался знакомый голос, и она вздрогнула. Это был Бурра. Он жестом подозвал торговца каштанами, тесная будка которого, прилепившаяся к винному магазину, помещалась напротив, и сказал:
– Вигуру, окажите мне услугу… Вы видите, я запираю дверь… Если кто-нибудь придет, попросите заглянуть еще раз. Но это вас не обременит: ведь никто не придет.
Затем он встал на краю тротуара, ожидая, как и другие, прибытия дрог. Смущенная Дениза окинула взглядом его лавку. Теперь у нее был совершенно заброшенный вид: на выставке виднелась только жалкая кучка выгоревших зонтов и почерневших от газа тростей. Украшения, некогда покрывавшие светло-зеленые стены, зеркальные стекла, позолоченная вывеска – все это потрескалось, загрязнилось и говорило о быстром, неуклонном разрушении мишурной роскоши, под которой скрывались развалины. Но хотя на стенах и выступили старые трещины, хотя на позолоте и появились пятна сырости, ветхая лавчонка все еще упрямо держалась, прилепившись к «Дамскому счастью», словно какой-то позорный нарост, дряблый и сморщенный, но крепко вросший в тело гиганта.
– Вот негодяи, – ворчал Бурра, – даже не дают ее увезти!
Подъехавшие наконец дроги задели за фургон «Дамского счастья», который, сверкая лакированными стенками и озаряя туман звездным сиянием, промчался, уносимый парой великолепных лошадей. Глаза старого торговца вспыхнули под взъерошенными бровями, и он бросил на Денизу косой взгляд.
Процессия медленно тронулась, шлепая по лужам, среди притихших, остановившихся извозчиков и омнибусов. Когда гроб, обитый белой материей, проезжал через площадь Гайон, провожавшие еще раз угрюмо взглянули на окна огромного магазина, к одному Из которых припали две продавщицы, наслаждаясь неожиданным развлечением. Бодю шел за дрогами с трудом, машинально передвигая ноги; он жестом отказался от помощи Жана, который шагал рядом с ним. Вслед за провожающими ехали три траурные кареты. Когда шествие пересекало улицу Нев-де-Пти-Шан, к нему присоединился Робино, бледный и заметно постаревший.
В церкви св. Роха процессию поджидала толпа женщин, мелких торговок квартала, которые не пошли в дом покойной, опасаясь толкотни. Демонстрация торговцев принимала характер бунта; и когда по окончании богослужения процессия опять тронулась в путь, все мужчины снова последовали за гробом, хотя от улицы Сент-Оноре до кладбища Монмартр было очень далеко. Пришлось вторично подняться по улице Сен-Рок и снова пройти мимо «Дамского счастья». Было что-то трагическое в том, что тело несчастной девушки обносили вокруг гигантского магазина, словно первую жертву, сраженную пулей во время мятежа. У входа в магазин красная фланель развевалась по ветру, как знамя, а ковры в витрине казались кровавым цветником огромных роз и пышных пионов.
Тем временем Дениза села в карету; ее терзали мучительные сомнения, и сердце сдавила такая тоска, что она не в силах была больше идти пешком. В эту минуту процессия остановилась на улице Десятого декабря, как раз перед лесами, которые покрывали новый фасад здания и затрудняли уличное движение. Тут девушка увидала старика Бурра, – он отстал от остальных и, волоча ногу, еле ковылял у самых колес кареты, где она сидела одна. Ясно было, что ему ни за что не дойти пешком до кладбища. Услышав голос Денизы, он поднял голову, посмотрел на нее и сел в карету.
– Это все мои проклятые колени, – бормотал он. – Нечего отодвигаться!.. Ненавидят-то ведь не вас…
Дениза почувствовала, что он все тот же озлобленный ворчун, хотя к ней настроен явно дружелюбно. Он бурчал себе под нос, что этот старый черт Бодю, видно, еще здорово крепок, если может идти пешком после такого сокрушительного удара. Но вот процессия снова тронулась в путь. Высунувшись из кареты, Дениза увидела дядю; он упрямо шел за гробом все тем же тяжелым, размеренным шагом, как бы отбивая такт безмолвному печальному кортежу. Потом она откинулась в угол кареты и под грустный ритм колес стала слушать бесконечные жалобы старого торговца зонтами.
– Давно бы пора полиции освободить проезд! Вот уже полтора года, как они загромождают нам дорогу своим фасадом, а там на днях опять разбился насмерть человек. Но какое им до этого дело? Если они захотят еще расшириться, им остается только перекинуть через улицы мосты… Говорят, у вас две тысячи семьсот человек служащих, а обороты дошли до ста миллионов… Сто миллионов! Подумать только, сто миллионов!
Дениза не знала, что отвечать. Процессия выходила на улицу Шоссе-д'Антен, где ее снова задержало скопление экипажей. Бурра без умолку говорил; глаза его блуждали, словно он грезил наяву. Он все еще не мог понять причин успеха «Дамского счастья», хотя и признавал, что старая торговля потерпела поражение.
– И бедняга Робино прогорел; он барахтается как утопающий… Бедоре и Ванпуям тоже ни за что не устоять: у них, как и у меня, перебиты ноги. Делиньера вот-вот хватит кондрашка. Пио и Ривуар больны желтухой. Да, все мы хороши, нечего сказать, за гробом этого милого ребенка тащится целая процессия мертвецов! Тем, кто смотрит со стороны, наверное, кажется забавной такая вереница банкротов… Впрочем, как видно, разгром еще не кончился. Эти мошенники заводят отделы цветов, мод, парфюмерии, обуви, и уж не знаю, чего там еще. Гронье, владелец парфюмерного магазина на улице Граммон, может уже сейчас поставить крест на своем заведении, а за обувной магазин Нода на улице д'Антен я не дал бы и десяти франков. Зараза проникает до самой улицы Сент-Анн – не пройдет и двух лет, как Лакассань, торгующий цветами и перьями, и госпожа Шодей, шляпы которой пользуются сейчас такой известностью, будут начисто сметены… За ними – еще кто-нибудь, а после тех – еще. Всех торговцев нашего квартала постигнет та же участь. Раз уж эти аршинники начали торговать мылом и калошами, то почему бы им не заняться продажей жареной картошки? Ей-богу, все на земле пошло кувырком.
Дроги пересекали площадь Трините. Забившись в уголок неосвещенной кареты, Дениза, укачиваемая мерным движением похоронной процессии, слушала нескончаемые жалобы старого торговца; из окошечка она видела, как катафалк, проехав по улице Шоссе-д'Антен, стал подниматься по улице Бланш. Ей мерещилось, что за дядей, шагающим молча, тупо, точно оглушенный вол, раздается топот большого стада, которое ведут на бойню, – то была поступь обанкротившихся коммерсантов целого квартала; в их лице вся мелкая торговля шлепала по мокрой мостовой стоптанными башмаками, влача по парижской грязи позор своего разорения. Голос Бурра звучал как-то особенно глухо, словно крутой подъем по улице Бланш затруднял его речь.
– Со мной счеты покончены… Но я все-таки держу его в руках и ни за что не выпущу. Он снова проиграл апелляцию. Правда, это обошлось мне не дешево: чуть не два года тянулся процесс, а поверенные, адвокаты!.. Ну что ж, зато ему не подкопаться под мою лавку! Суд решил, что такого рода работа не подходит под название текущего ремонта. Подумать только, ведь ему взбрело в голову устроить там, под землей, ярко освещенную гостиную, чтобы можно было судить об оттенках материй при свете газа, – огромное подземелье, которое соединит трикотажный отдел с суконным! Вот он и не может прийти в себя от ярости, не может переварить, что такая старая развалина, как я, преградила ему дорогу, в то время как все стоят на коленях перед его капиталом… Ни за что на свете! Не допущу! Кончено! Быть может, я и останусь на мостовой. Знаю: с тех пор как я имею дело с судебными приставами, этот негодяй скупает мои векселя, – вероятно, собирается подстроить мне какую-нибудь каверзу. Но это ничего не значит, он говорит «да», а я говорю «нет» и всегда буду говорить «нет», черт побери! Даже тогда, когда меня заколотят в четырех досках, как эту девочку, которую везут впереди.
Когда добрались до бульвара Клиши, карета поехала быстрее. Послышалось тяжелое дыхание провожающих, процессия непроизвольно ускорила шаг, торопясь скорее покончить с тягостной церемонией. Об одном только умолчал Бурра – о том, что он впал в беспросветную нищету, что он теряет голову от забот, навалившихся на него, мелкого торговца, который идет ко дну, но все еще продолжает упрямо бороться под градом опротестованных векселей. Дениза, знавшая, как обстоит дело, прервала наконец молчание и прошептала умоляющим голосом:
– Господин Бурра, будет вам сердиться… Позвольте мне все это уладить.
Он прервал ее яростным жестом.
– Замолчите, это рас не касается!.. Вы славная девушка, и я знаю, что вы стали поперек горла этому человеку, который воображал, что может купить вас, как мой дом. Но что бы ответили вы мне, если бы я посоветовал вам сказать: «Да»? А? Вы, разумеется, послали бы меня ко всем чертям… Так вот, раз я говорю «нет» – не суйте носа не в свое дело.
Карета остановилась у ворот кладбища, и старик вышел из нее вместе с Денизой. Склеп семейства Бодю находился в первой аллее налево. Церемония закончилась в несколько минут. Жан отвел в сторону дядю, который стоял, с бессмысленным видом уставившись на зияющую яму. Провожавшие разбрелись по соседним могилам. Под грязно-серым небом лица всех этих лавочников, наживших малокровие от пребывания в сырых помещениях нижних этажей, казались болезненно безобразными. Когда гроб был тихо опущен в могилу, угреватые щеки присутствующих побледнели, носы, заострившиеся от анемии, печально поникли, а испорченные цифровой работой глаза, прикрытые желтыми от развалившейся желчи веками, уставились в землю.
– Всем нам следовало бы броситься в эту яму, – сказал Бурра стоявшей рядом с ним Денизе. – В лице этой малютки мы хороним весь квартал… О, теперь я все понимаю: старая торговля спокойно может проследовать туда, вслед за этими белыми розами, которые бросают на гроб.
Дениза отвезла домой дядю и брата в траурной карете. Это был для нее беспросветно печальный день. Вдобавок ко всему ее встревожила бледность Жана, но, догадавшись, что виной тому какая-нибудь новая любовная история, она решила сразу пресечь его излияния, открыв ему кошелек. Однако он, качая головой, отказался и сказал, что на этот раз дело серьезное: это племянница очень богатого кондитера, и она не принимает от него даже букетика фиалок. После полудня Дениза пошла за Пепе к г-же Гра, и та объявила, что он уже вырос и поэтому она больше не может держать его у себя. Новая забота: предстояло подыскать школу и, возможно, расстаться с мальчикам. А когда Дениэа привела Пепе к старикам Бодю, сердце у нее заныло при виде безысходного отчаяния, царившего в «Старом Эльбефе». Лавка была закрыта; дядя и тетя находились в маленькой столовой, где даже забыли зажечь газ, несмотря на то что стоял темный зимний день. В доме, опустошенном длительным разорением, не было ни души, кроме них двоих. Мрак по углам комнаты словно сильнее сгустился со смертью дочери; это был последний удар, который должен был окончательно обрушить ветхие, подточенные сыростью балки. Раздавленный горем старик безостановочно расхаживал вокруг стола все тою же походкой ничего не видящего, отупевшего человека, какой он шел за гробом; тетка тоже молчала, бессильно откинувшись на стуле; она сильно побледнела, словно была ранена насмерть и истекала кровью. Старики даже не заплакали, когда Пепе стал звонко целовать их в холодные щеки. Дениза задыхалась от слез.
В тот же вечер Муре вызвал Денизу, чтобы обсудить с ней новый фасон детского платья, который он собирался пустить в продажу, – смесь шотландского костюма с костюмом зуава. Содрогаясь от жалости, возмущенная всеми виденными в этот день страданиями, Дениза не сдержалась и заговорила с Муре о Бурра, об этом поверженном во прах бедняке, которого собираются окончательно задушить. Но, услыхав имя торговца зонтами, Муре вспылил. Старый сумасброд, как он называл Бурра, стал у него бельмом на глазу, он отравляет его торжество своим идиотским упрямством, отказываясь продать дом – дрянную лачугу, которая своей осыпающейся штукатуркой пачкает стены «Дамского счастья». Это единственный уголок из целого массива домов, все еще отстаивающий свою неприкосновенность. Это прямо-таки какой-то кошмар; всякий другой, кроме Денизы, кто посмел бы вступиться за Бурра, рисковал быть немедленно выброшенным за борт, – до того назрела у Муре потребность свалить эту хибарку пинком ноги. Чего же еще от него хотят? Разве можно терпеть эту рухлядь рядом с «Дамским счастьем»? Она обречена исчезнуть, чтобы дать дорогу магазину. Тем хуже для старого дурака! И Муре припомнил свои предложения: ведь он готов был дать ему сто тысяч франков! Что же, прав он или нет? Он не торгуется, он всегда платит столько, сколько с него требуют; но если бы у Бурра нашлась хоть капля ума, если бы он дал ему завершить начатое дело! Разве кто-нибудь станет останавливать мчащийся паровоз? Дениза слушала его, потупившись, не находя никаких доводов, кроме тех, что ей подсказывало сердце. Старик совсем одряхлел, надо бы подождать его смерти, а то разорение сведет его в могилу. Но Муре возразил, что он уже не в силах задержать ход событий, делом Бурра занялся Бурдонкль: дирекция решила покончить с этим. И ей нечего было возразить, несмотря на всю жалость, какую она питала к этим милым ее сердцу людям.
Несколько минут длилось тягостное молчание, потом Муре первый заговорил о семье Бодю. Он начал с того, что выразил искреннее сожаление по поводу кончины их дочери. Это прекрасные люди, безупречно честные, но их преследуют неудачи. Затем он повторил прежние аргументы: в сущности говоря, они сами виноваты в своем несчастье; нельзя так упорно цепляться за эту гнилую развалину – старую систему торговли; неудивительно, если дом скоро обрушится им на голову. Он предсказывал это уже раз двадцать, и Дениза, наверное, помнит, как он поручал ей предупредить дядю об ожидающем его разорении, если тот по-прежнему будет держаться за свой дурацкий хлам. И вот катастрофа разразилась, и никто на свете не может теперь ее остановить. Ведь бессмысленно требовать, чтобы он, Муре, добровольно разорился ради спасения окружающих лавчонок. Впрочем, если бы даже он имел глупость закрыть «Дамское счастье», то на его месте неизбежно вырос бы другой большой магазин, потому что идея создания таких магазинов в настоящее время носится в воздухе. Главенствующая роль в экономике принадлежит фабричным и промышленным городам; таков дух времени, сметающий с лица земли ветхие остатки прошлого. Мало-помалу Муре разгорячился и стал красноречиво и страстно защищаться против ненависти своих невольных жертв, против раздававшихся вокруг обвинений и жалоб владельцев маленьких умирающих предприятий. К чему беречь мертвецов, – их нужно хоронить; и решительным жестом он отправил их в могилу, сметая и швыряя в общую яму эти трупы старой торговли; ее разлагающиеся, смердящие останки – сущий позор для ярких, залитых солнцем улиц Парижа! Нет, нет, он не чувствует ни малейших угрызений совести, он просто выполняет задачу, стоящую перед его веком, и Дениза прекрасно это знает, потому что любит жизнь и увлечена грандиозными предприятиями, которые создаются вполне гласно, среди бела дня. Дениза долго слушала его, не зная, что ответить, а затем удалилась с болью и смятением в сердце.
В эту ночь девушка так и не сомкнула глаз; ее терзала бессонница, чередовавшаяся с кошмарами, и она металась под одеялом. Ей представлялось, что она маленькая девочка и заливается горючими слезами в родительском саду в Валони, видя, как малиновки поедают пауков, а те в свою очередь пожирают мух. Неужели действительно так необходима смерть, непрестанно утучняющая землю, и борьба за существование, которая гонит живые существа на бойню, где происходит вечное их истребление? Затем она вновь видела себя перед могилой, в которую опускают тело Женевьевы, потом перед ней возникли дядя и тетя, одиноко сидящие в своей темной столовой. В глубоком безмолвии, среди мертвого застоя вдруг раздавался глухой шум обвала: это рушился дом Бурра, словно подмытый наводнением. Опять наступала зловещая тишина, затем грохотал новый обвал, за ним другой, третий: Робино, Бедоре с сестрой, Ванпуи, покачнувшись, рушились один за другим, мелкая торговля квартала Сен-Рок исчезала под ударами невидимой кирки, – казалось, будто с грохотом разгружают телеги, полные камней. И Дениза просыпалась от острой тоски. Боже мой! Сколько мучений! Несчастные семьи, старики, выброшенные на улицу, душераздирающие трагедии разорения. И она никого не могла спасти, она даже понимала, что все идет, как надо, что все эти жертвы, эти отбросы цивилизации нужны для оздоровления Парижа грядущих лет. На рассвете Дениза успокоилась – она лежала с открытыми глазами, в глубокой грусти, примирившись с участью этих людей и глядя на окно, за которым понемногу светало. Да, то была дань крови; всякая революция требует жертв, всякое движение вперед осуществляется только по трупам. Прежде ее мучил страх перед возможностью оказаться злым гением – на погибель своим близким; но теперь это чувство как бы растворилось и смешалось с глубокой, острой жалостью при виде тех непоправимых бедствий, которые являются словно родовыми муками перед появлением на свет нового поколения. И вот она принялась обдумывать, как бы облегчить эти страдания; добрая девушка долго размышляла, какое избрать средство для спасения от окончательной гибели хотя бы самых близких ей людей.
И перед нею встал образ Муре с его вдохновенным лицом и ласковым взглядом. Конечно, он ей ни в чем не откажет; она была уверена, что он согласится пойти на любое разумно обоснованное возмещение убытков. Она долго раздумывала над его поступками, и мысли ее путались. Ей была известна вся его жизнь, она знала, что его привязанности были построены на расчете, что он всегда эксплуатировал женщин и заводил любовниц только для того, чтобы пробить себе дорогу, – ведь единственной целью его связи с г-жою Дефорж было держать в руках барона Гартмана; она знала обо всех его связях, о случайных встречах с разными Кларами, о купленных прелестях, оплаченных и затем снова выброшенных на улицу. Но все эти увлечения Муре, авантюриста в любви, бывшие предметом шуток в магазине, бледнели перед его талантами и ореолом победителя. Он был олицетворением соблазна. Только никак не могла она простить ему былого притворства, его расчетливости в любви, расчетливости, которую он прикрывал внешней предупредительностью. Теперь же, когда он страдал из-за нее, у нее не было к нему неприязненного чувства. Эти страдания возвышали его в ее глазах. Когда она видела, как он терзается, жестоко расплачиваясь за свое презрение к женщинам, ей казалось, что он уже загладил свои прежние грехи.
В это утро Дениза добилась от Муре согласия на компенсацию, на ее взгляд вполне законную, которую он выплатит Бодю и Бурра, когда они сложат оружие. Прошло несколько недель. Дениза почти каждый день заходила к дяде, урывая для этого несколько минут; она старалась своим смехом и жизнерадостностью разогнать беспросветную грусть, царившую в старой лавке. Особенно ее беспокоила тетка, пребывавшая после смерти Женевьевы в каком-то оцепенении; казалось, ее силы убывали с каждым часом; но когда ее спрашивали о самочувствии, она не без удивления отвечала, что ничуть не страдает, – ее просто клонит ко сну. Соседи покачивали головой: бедной женщине недолго придется тосковать по дочери.
Как-то раз Дениза возвращалась от Бодю и, свернув на площадь Гайон, вдруг услышала отчаянный вопль. Прохожие устремились на крик, подхваченные паническим вихрем, тем вихрем страха и жалости, который может вмиг взбудоражить всю улицу. Перед нею был омнибус с коричневым кузовом, одна из карет, совершающих рейсы от площади Бастилии до предместья Батиньоль; сворачивая на улицу Нев-Сент-Огюстен, у самого фонтана, он раздавил человека. Стоя на козлах, кучер изо всех сил натянул вожжи, осаживая пару вздыбившихся вороных, и сыпал проклятьями:
– Черт бы тебя подрал! Черт бы тебя подрал!.. Глядел бы в оба, проклятый разиня!
Омнибус остановился. Толпа окружила пострадавшего. Случайно тут оказался и полицейский. Кучер все еще стоял на козлах и призывал в свидетели пассажиров, сидевших на империале, которые тоже встали и наклонились, чтобы посмотреть на пострадавшего. Кучер отчаянно размахивал руками и, задыхаясь от ярости, объяснял публике, как все произошло.
– Подумать только… Этакий пентюх! Устроился как у себя дома! Ему кричишь, а он, извольте видеть, под колеса лезет!
В эту минуту подбежал с кистью в руке маляр, работавший у соседней витрины, и зычно крикнул, перекрывая гвалт толпы:
– Нечего шуметь! Я видел, как он, черт его возьми, сам бросился под колеса!.. Головой вниз бросился, вот так. Должно быть, ему жизнь надоела!
Раздались и другие голоса; все были того мнения, что это самоубийство; полицейский составлял протокол. Несколько дам с бледными лицами выскочили из омнибуса и удалились, не оборачиваясь и еще ощущая мягкий толчок, от которого у них все внутри перевернулось, когда омнибус переезжал тело. Тем временем подошла Дениза, как всегда движимая состраданием, которое побуждало ее вмешиваться во все уличные происшествия, – была ли раздавлена собака, упала ли лошадь, сорвался ли с крыши кровельщик. Она узнала несчастного, который лежал без сознания на мостовой, в запачканном грязью сюртуке.
– Да это господин Робино! – воскликнула она в горестном изумлении.
Полицейский тотчас же допросил девушку. Она сообщила ему имя, адрес и профессию пострадавшего. Благодаря находчивости кучера омнибус успел сделать поворот, и под колесами очутились только ноги Робино. Но приходилось опасаться перелома обеих ног. Четверо мужчин перенесли пострадавшего в аптеку на улицу Гайон, а омнибус тем временем медленно возобновил свой путь.
– А, черт, – сказал кучер, вытягивая лошадей бичом, – ну и денек выдался!
Дениза последовала за Робино в аптеку. Еще до прибытия доктора, которого сразу найти не удалось, аптекарь заявил, что опасности для жизни нет и лучше всего перенести больного домой, раз он живет по-соседству. Кто-то отправился в полицейский участок за носилками, а Денизу осенила счастливая мысль – пойти вперед и подготовить г-жу Робино к страшному удару. Ей стоило немалого труда выбраться на улицу и пробиться сквозь толпу, теснившуюся у входа в аптеку. Толпа, как всегда жадная до зрелища крови, увеличивалась с каждой минутой; дети и женщины поднимались на цыпочки, стараясь удержаться на ногах среди сутолоки; каждый вновь прибывший по-своему рассказывал о происшествии: теперь уже это был муж, которого выбросил из окна любовник жены.
На улице Нев-де-Пти-Шан Дениза еще издали увидела г-жу Робино, стоявшую на пороге своей лавки. Дениза остановилась и заговорила с нею, придумывая, как бы поосторожнее сообщить ужасную новость. В магазине царил беспорядок и чувствовалось запустение – отголоски последней борьбы умирающей торговли. То был давно предвиденный исход великой войны двух конкурировавших шелковых материй; шелк «Счастье Парижа» раздавил соперника после нового понижения цены на пять сантимов – он продавался теперь по четыре франка девяносто пять, – и шелк Гожана пережил свое Ватерлоо. Уже два месяца Робино, дошедший до крайности, жил словно в аду, всячески лавируя, чтобы избежать банкротства.
– Я видела, как ваш муж переходил через площадь Гайон, – пролепетала Дениза, решаясь наконец войти в лавку.
Госпожа Робино, в смутной тревоге пристально смотревшая на улицу, быстро сказала:
– Ах, так он идет домой… Я жду его, он должен был бы уже прийти. Утром заходил господин Гожан, и они вышли вместе.
Она, как всегда, была очаровательна, приветлива и весела, но подходившая к концу беременность начала уже сказываться; молодая женщина испытывала какую-то неуверенность, словно потеряла почву под ногами, а все эти торговые дела претили ее тонкой натуре, да вдобавок и шли из рук вон плохо. «К чему все это? – постоянно говорила она. – Не лучше ли было бы безмятежно жить в маленькой квартирке и питаться одним хлебом?»
– Дитя мое, – заговорила г-жа Робино с грустной улыбкой, – нам нечего от вас скрывать… Дела идут плохо, и мой бедный муж совсем лишился покоя. Еще сегодня противный Гожан изводил его из-за просроченных векселей… Я прямо умираю от беспокойства, когда остаюсь здесь одна.
Госпожа Робино хотела было повернуться к двери, но Дениза, услыхав шум приближающейся толпы, удержала ее. Дениза догадалась, что несут носилки и что за ними идут любопытные, не желающие упустить такое происшествие. И девушке волей-неволей пришлось заговорить, хотя у нее пересохло в горле и она не находила слов утешения.
– Не пугайтесь, ничего опасного… Да, я видела господина Робино, с ним случилось несчастье… Его сейчас принесут, – только не пугайтесь, умоляю вас.
Молодая женщина слушала ее, смертельно побледнев и еще не понимая, что же случилось. Улица наполнилась народом, кучера остановившихся экипажей ругались, а люди уже поставили носилки перед дверью магазина и старались отворить ее стеклянные створки.
– С ним произошло несчастье, – продолжала Дениза, решив умолчать о покушении на самоубийство. – Он стоял на тротуаре, и его сшиб омнибус… О, ему только отдавило ноги! За доктором уже пошли. Не пугайтесь.
Госпожа Робино дрожала как в лихорадке. Она вскрикнула раза два, потом смолкла и опустилась на колени возле носилок; дрожащими руками она раздвинула полотняные занавески. Мужчины, принесшие Робино, стояли тут же, готовые снова унести его, когда разыщут наконец доктора. Никто не решался больше прикоснуться к пострадавшему: он пришел в сознание и теперь при малейшем движении испытывал ужасную боль. Когда он увидел жену, две крупные слезы скатились по его щекам. Она целовала его, заливаясь слезами и не спуская с него глаз. Толкотня на улице продолжалась; головы теснились, словно это было какое-то занимательное зрелище, глаза возбужденно блестели; швеи, убежавшие из мастерской, чуть не выдавили стекла витрин, – так хотелось им получше все разглядеть. Чтобы избавиться от этого лихорадочного любопытства и рассудив, что нехорошо оставлять магазин открытым, Дениза решила спустить металлическую штору; она повернула рукоятку, механизм издал жалобный визг, и железные полосы стали медленно опускаться, словно тяжелый занавес, падающий по окончании последнего акта трагедии. Войдя в магазин и захлопнув за собою маленькую, закруглявшуюся вверху дверь, она увидела в тусклом полусвете, проникавшем через два звездообразных отверстия в железном листе, что г-жа Робино все еще держит мужа в объятиях. Пришедший в упадок магазин, казалось, куда-то провалился, потонул в сумраке, и только две звездочки поблескивали над этой жертвой внезапной и столь жестокой уличной катастрофы. Наконец к г-же Робино вернулся дар речи:
– О милый!.. Милый!.. Милый мой!..
Она больше не в силах была выговорить ни слова. Тут Робино, задыхаясь, признался ей во всем; его мучила совесть при виде жены, которая стояла перед ним на коленях, прижавшись к носилкам тяжелым животом. Когда Робино не шевелился, он чувствовал лишь свинцовую тяжесть и как бы жжение в ногах.
– Прости меня, я был не в своем уме… Когда поверенный сказал мне при Гожане, что завтра будет вывешено объявление о несостоятельности, мне померещилось, будто передо мной заплясали какие-то огни, будто загорелись стены… а потом я уже больше ничего не помню; я шел по улице Мишодьер, и мне почудилось, что приказчики «Дамского счастья» смеются надо мной и что этот чудовищный, гнусный торговый дом вот-вот меня раздавит… И когда омнибус повернул в мою сторону, я вспомнил Ломма и его руку и вдруг бросился под колеса…
Госпожа Робино медленно опустилась на пол, потрясенная этими признаниями. Боже! Так он хотел покончить с собой! Она схватила за руку Денизу, которая наклонилась к ней, до глубины души взволнованная этой сценой. Робино, обессилев от пережитого волнения, снова лишился чувств. А врач все не приходил! Два человека уже обегали весь квартал; теперь и привратник пустился на поиски.
– Успокойтесь, – машинально повторяла Дениза, захлебываясь от рыданий. – Успокойтесь!
Госпожа Робино сидела на полу, припав щекой к парусине, на которой лежал ее муж; больше она была не в силах молчать:
– О, разве все расскажешь!.. Ведь это из-за меня он хотел умереть. Сколько раз он мне твердил: «Я тебя обокрал, это были твои деньги!» Он и по ночам бредил этими шестьюдесятью тысячами франков; он просыпался весь в поту, говорил, что он никчемный человек, что, когда нет головы на плечах, нельзя рисковать чужими деньгами… Вы знаете, он всегда был такой нервный и так все принимал близко к сердцу. Наконец ему стали мерещиться такие ужасы, что мне прямо становилось за него страшно: ему казалось, что он видит меня на улице, что я вся в лохмотьях и прошу подаяния… А ведь он так меня любил, так хотел видеть меня богатой, счастливой…
Повернувшись, она заметила, что Робино лежит с открытыми глазами.
– Ах, дорогой, зачем ты это сделал? – продолжала она прерывающимся голосом. – Значит, ты считаешь меня очень скверной? А ведь для меня совсем не важно, что мы разорены. Лишь бы всегда быть вместе: в этом и есть счастье… Пускай себе они хоть все забирают. А мы давай уедем куда-нибудь подальше, так, чтобы ты о них больше и не слышал. Ты станешь работать и вот увидишь, как все хорошо пойдет!
Она опустила голову, лоб ее почти касался бледного лица мужа; оба молчали, подавленные своим горем. Наступила тишина; магазин, казалось, уснул, оцепенев в тусклом полусвете свинцовых сумерек; а сквозь тонкое железо ставней долетал уличный шум – там, совсем близко, текла жизнь делового Парижа, грохотали экипажи и по тротуарам, толкая друг друга, спешили прохожие. Дениза поминутно выглядывала в дверцу, выходившую в вестибюль.
– Доктор! – воскликнула она наконец.
Это был молодой человек с живыми глазами. Он решил осмотреть пострадавшего тут же, на носилках. Оказалось, что сломана левая нога, выше щиколотки, но перелом простой, так что опасаться осложнений не приходится. Хотели уже переносить Робино из магазина в спальню, когда появился Гожан. Он пришел сообщить о результатах последней предпринятой им попытки; она не увенчалась успехом – объявление о несостоятельности неизбежно.
– Что такое? – пробормотал он. – Что случилось?
Дениза в двух словах рассказала ему обо всем. Он явно смутился. Но Робино произнес слабым голосом:
– Я не сержусь на вас, хотя и вы отчасти виноваты.
– О господи! – воскликнул Гожан. – У нас с вами, дорогой мой, слишком слабый хребет… Вы же знаете, что и я не сильнее вас.
Носилки подняли. Пострадавший нашел еще в себе силы сказать:
– Ну нет, тут не выдержали бы и крепкие хребты… Я понимаю, что такие старые упрямцы, как Бурра и Бодю, предпочитают лечь костьми; но мы-то с вами ведь еще молоды, мы же принимаем новый порядок вещей!.. Нет, Гожан, старому миру пришел конец.
Его унесли. Г-жа Робино горячо поцеловала Денизу, и в ее порывистости чувствовалась чуть ли не радость: наконец-то она избавится от этих несносных дел! А Гожан, который вышел вместе с Денизой, признался, что Робино, в сущности, прав. Глупо бороться с «Дамским счастьем». Что до него, то он – пропащий человек, если ему не удастся снова войти в милость. Еще накануне он тайком закидывал удочку, справляясь у Гютена, который собирается на днях в Лион. Однако Гожан не надеялся на успех и решил расположить к себе Денизу, зная о ее влиянии.
– Ну да, – говорил он, – тем хуже для производства. Меня на смех поднимут, если я разорюсь, распинаясь ради чужих интересов, между тем как каждый фабрикант старается выпускать товары дешевле других. Ей-богу, вы были правы, когда говорили, что производство должно следовать за прогрессом, что надо улучшать организацию труда и вводить новые методы работы. Все уладится, лишь бы публика была довольна.
Дениза с улыбкой отвечала:
– Пойдите скажите все это лично господину Муре… Ваш визит доставит ему удовольствие – он не такой человек, чтобы таить на вас злобу, особенно если вы ему скинете хотя бы сантим с метра.
Госпожа Бодю умерла в январе, в ясный солнечный день. Уже почти две недели она не спускалась в лавку, которую стерегла поденщица. Целыми днями сидела больная на кровати, обложенная подушками. На ее бледном лице жили только глаза; напряженно выпрямившись, она пристально смотрела сквозь прозрачные занавески на «Дамское счастье», находившееся через улицу от них. Маниакальная сосредоточенность, сквозившая в ее неподвижном взгляде, удручала старика Бодю, и он не раз хотел задвинуть шторы. Но жена останавливала его умоляющим жестом, упрямо желая видеть своего врага до последнего вздоха. Ведь это чудовище отняло у нее все на свете – и лавку и дочь; сама она медленно умирала вместе со «Старым Эльбефом»; она теряла жизненные силы по мере того, как он терял своих покупателей; и в тот день, когда он захрипел в агонии, она испустила последний вздох. Почувствовав приближение смерти, она еще нашла в себе силу попросить мужа распахнуть окна. На дворе было тепло, веселые солнечные лучи золотили «Счастье», а в сумрачной комнате старого дома было сыро и холодно. Неподвижный взгляд г-жи Бодю был прикован к победоносному и величественному зданию, сиявшему зеркальными окнами, за которыми в бешеной скачке неслись миллионы. Глаза ее медленно меркли, объятые мраком, и, когда смерть окончательно погасила их, они еще долго оставались широко раскрытыми и продолжали смотреть вдаль, полные слез.
Снова вся разоренная мелкая торговля квартала потянулась вслед за похоронными дрогами. Тут были и братья Ванпуй, смертельно бледные после декабрьских платежей, стоивших им невероятных и впредь уже невозможных усилий, и Бедоре, глава фирмы «Бедоре и сестра», тяжело опиравшийся на трость, – треволнения последнего времени значительно ухудшили его желудочную болезнь. У Делиньера уже был сердечный припадок; Пио и Ривуар шагали в глубоком молчании, опустив голову, как обреченные. И никто не решался расспрашивать об отсутствующих – о Кинете, о мадемуазель Татен и о многих других, которые со дня на день должны были пойти ко дну, исчезнуть, канув в поток разорения, не говоря уже о Робино, лежавшем со сломанной ногой. Зато все указывали друг другу на новые жертвы, уже затронутые поветрием: на парфюмера Гронье, шляпницу г-жу Шодей, садовода Лакассаня, башмачника Нода. Они еще держались, но уже предчувствовали напасть, которая неминуемо должна на них обрушиться. Бодю шагал за катафалком той же поступью оглушенного вола, как и на похоронах дочери, а в первой траурной карете сидел Бурра; глаза старика мрачно поблескивали из-под взъерошенных бровей, и в полумраке волосы его белели как снег.
У Денизы было немало огорчений. За последние две недели она вконец измучилась и устала. Ей пришлось поместить Пепе в коллеж, да и Жан доставлял немало хлопот: он был без памяти влюблен в племянницу кондитера и умолял сестру пойти простить для него ее руки. Затем смерть тетки. Все эти следовавшие одно за другим потрясения тяжело подействовали на девушку. Муре снова сказал ей, что он весь к ее услугам: все, что она захочет предпринять для оказания помощи дяде и другим, будет им одобрено. Когда Дениза узнала, что Бурра выброшен на улицу, а Бодю закрывает торговлю, она как-то утром долго говорила с Муре, а после завтрака решила их навестить, надеясь облегчить участь хотя бы этих двух неудачников.
Бурра неподвижно стоял на улице Мишодьер на тротуаре против своей лавки, из которой его накануне изгнали, использовав придуманный юристом ловкий ход: так как у Муре имелись векселя торговца зонтами, он без труда добился объявления о его несостоятельности, а затем на торгах купил за пятьсот франков право аренды; таким образом упрямому старику пришлось получить пятьсот франков за то, чего он не хотел выпустить из рук за сто тысяч. Архитектор, явившийся в сопровождении целого отряда рабочих, был принужден вызвать полицейского комиссара, чтобы удалить старика из дому. Товар был распродан, вещи вынесены из комнат, а он упрямо сидел в том углу, где обычно спал и откуда его из жалости не решались выгнать… Но рабочие уже начали вскрывать крышу над его головой. Прогнившие черепицы сбрасывались, потолки рушились, стены трещали, а он по-прежнему сидел среди развалин, под оголившимися старыми балками. Наконец, когда появилась полиция, Бурра все-таки принужден был уйти; но, переночевав в соседних меблированных комнатах, он на следующее утро снова появился на тротуаре, против своей лавки.
– Господин Бурра, – тихо позвала Дениза.
Он не слышал ее. Горящие глаза старика так и пожирали разрушителей, кирки которых уже коснулись лачуги. Сквозь пустые оконные пролеты теперь можно было видеть внутренность домика, – убогие комнаты и темную лестницу, куда солнце не заглядывало в течение двух столетий.
– Ах, это вы, – сказал он наконец, узнав Денизу. – Каково? Эти жулики обделали-таки свое дельце!
Дениза не решалась заговорить. Ее глубоко взволновал жалкий вид старого пепелища, и она не в силах была отвести глаза от покрытых плесенью, осыпающихся камней. Наверху, на потолке прежней своей комнаты, она увидела имя «Эрнестина» – черные, неровные буквы, выведенные в уголке пламенем свечи; и у нее сразу воскресло воспоминание о пережитой в этой каморке поре лишений – воспоминание, зародившее в ней глубокое сочувствие ко всем страждущим. Рабочие, намереваясь разом свалить целую стену, решили приступить к ней с фундамента. Стена зашаталась.
– Вот бы она всех их придавила! – свирепо пробурчал Бурра.
Послышался страшный треск. Перепуганные рабочие отхлынули на мостовую. Падая, стена увлекла за собой всю развалину. Стены этой лачуги, осевшие и испещренные трещинами, уже не могли держаться: одного толчка было достаточно, чтобы расколоть строение сверху донизу. Таков был печальный конец этого дома, полного грязи, отсыревшего от дождей. Ни одна перегородка не уцелела; на земле громоздилась только куча обломков, прах прошлого, выброшенный на улицу.
– Боже мой! – воскликнул старик, словно этот удар поразил его в самое сердце.
Он так и замер, разинув рот, – он никак не ожидал, что все так быстро кончится. Он глядел на эту зияющую рану, на свободное пространство, образовавшееся у боковой стены «Дамского счастья», которое избавилось наконец от позорного нароста. Итак, мошка была раздавлена. Это была последняя победа над упорным сопротивлением бесконечно малых величин – весь квартал теперь был завоеван и покорен. Столпившиеся прохожие громко разговаривали с разрушителями, которые негодовали на эти старые здания, годные только на то, чтобы калечить людей.
– Господин Бурра, – повторила Дениза, стараясь отвести старика в сторону, – вы же знаете, что вас не бросят на произвол судьбы. Обо всех ваших нуждах позаботятся…
Он гордо выпрямился.
– Я ни в чем не нуждаюсь… Это они вас подослали, да? Так передайте им, что старик Бурра еще может работать и что он найдет работу всюду, где захочет… Да! Ловко придумано: подавать милостыню людям, которых убиваешь!
– Прошу вас, согласитесь, не огорчайте меня, – умоляла Дениза.
Но он упрямо потряс своей гривой.
– Нет, нет, все кончено, прощайте… Будьте счастливы, ведь вы молоды; но не мешайте старикам умирать, сохраняя свои убеждения.
Он бросил последний взгляд на груду обломков и удалился тяжелой походкой. Она следила за его спиной, некоторое время мелькавшей в толпе прохожих. Но вот он повернул за угол площади Гайон и скрылся из виду.
С минуту Дениза стояла неподвижно, с блуждающим взглядом. Потом она пошла к дяде. Суконщик одиноко Сидел в лавке «Старого Эльбефа». Поденщица приходила только по утрам и вечерам, варила ему обед и помогала открывать и закрывать ставни. Он проводил долгие часы в полном одиночестве, и часто за весь день никто его не тревожил; а если какая-нибудь покупательница и отваживалась к нему заглянуть, он терялся и не находил нужного товара. В полумраке, в глубоком безмолвии, он без устали расхаживал взад и вперед тем же тяжелым шагом, что и на похоронах, поддаваясь какой-то болезненной потребности двигаться, словно желая убаюкать свое горе.
– Вам лучше, дядя? – спросила Дениза.
Он остановился на секунду, потом снова принялся шагать от кассы к темному углу.
– Да, да, очень хорошо… спасибо.
Она подыскивала подходящую тему для разговора, чтобы развлечь его, пыталась найти какие-нибудь ласковые, ободряющие слова, но ничего не приходило на ум.
– Вы слышали шум? Это обрушили дом.
– А ведь правда, – пробормотал он удивленно, – в самом деле, это обрушился дом… Я почувствовал, как задрожала земля… Когда я увидел их сегодня утром на крыше, я сразу же и запер дверь.
И он сделал какой-то неопределенный жест, словно желая сказать, что все это его больше не интересует.
Всякий раз, подходя к кассе, он смотрел на обитую вытертым бархатом скамеечку, на которой, будучи детьми, сиживали сначала жена, а потом дочь. Возвращаясь же на другой конец комнаты, он глядел на тонувшие в сумраке полки, где лежало несколько штук заплесневелого, полусгнившего сукна. Таков был этот осиротевший дом; те, кого старик любил, исчезли, торговля позорно захирела, и под тяжестью постигших его бедствий он бродил теперь один с мертвым сердцем и укрощенной гордостью. Он поднимал глаза к закопченному потолку, прислушивался к тишине, веявшей из полумрака маленькой столовой – того семейного уголка, где ему когда-то было дорого решительно все, вплоть до спертого воздуха. В старом жилище не проносилось ни единого дуновения, и тяжелые мерные шаги старика гулко отдавались в тишине, словно он ходил по могильным плитам, похоронившим все его привязанности.
Наконец Дениза решилась заговорить о том, ради чего пришла.
– Дядя, вам не следует здесь оставаться, вам нужно принять какое-то решение.
– Это верно, но что я могу поделать? – ответил он, продолжая шагать. – Я пытался продать лавку, никто не пришел… Что ж! В одно прекрасное утро я запру ее и уйду куда глаза глядят.
Она знала, что объявления о несостоятельности можно было не опасаться. Приняв во внимание жестокий удар, постигший старика, кредиторы решили прийти к полюбовному соглашению. Однако после уплаты всех долгов дядя неминуемо окажется на улице.
– Но что же вы будете делать потом? – прошептала она, не зная, как приступить к предложению, с которым пришла.
– А право, не знаю, – ответил он. – Кто-нибудь меня приютит.
Он теперь изменил свой путь: стал ходить от столовой к окну – и всякий раз невольно окидывал взглядом жалкие витрины, от которых веяло запустением. Он даже не поднимал глаз на победоносный фасад «Дамского счастья», который во всем своем архитектурном великолепии простирался в оба конца улицы. Бодю был совершенно подавлен, у него уже не хватало сил раздражаться.
– Послушайте, дядя, – смущенно проговорила наконец Дениза, – для вас, быть может, нашлось бы место… – И продолжала, запинаясь: – Мне… мне поручили предложить вам место инспектора.
– Где же это? – спросил Бодю.
– Бог мой! Да там, напротив… У нас… Шесть тысяч франков и легкая работа.
Он круто остановился перед нею. Но вместо того, чтобы рассердиться, – чего она так опасалась, – он смертельно побледнел, обессилев от мучительного волнения и сознания своей обреченности.
– Так это напротив… напротив… – пробормотал он несколько раз. – И ты хочешь, чтобы я нанялся на работу туда, напротив?
Денизе передалось его волнение. Ей вдруг припомнилась долгая борьба двух магазинов, она вновь пережила похороны Женевьевы и г-жи Бодю, перед ее умственным взором промелькнул «Старый Эльбеф», поверженный наземь и затоптанный «Дамским счастьем». И при мысли о том, что дядя поступит туда, напротив, и будет там расхаживать в белом галстуке, у нее защемило сердце от жалости и возмущения.
– Подумай только, Дениза, детка моя, ну мыслимое ли это дело? – просто сказал он, скрещивая на груди жалкие дрожащие руки.
– Нет, нет, дядя! – воскликнула она в порыве искреннего сострадания. – Это было бы нехорошо… Умоляю вас, простите меня!
Он снова принялся ходить взад и вперед, и его тяжелые шаги гулко отдавались в могильной тишине дома. Когда она ушла, он продолжал шагать, охваченный ненасытной жаждой движения, как то свойственно впавшим в отчаяние людям, которые кружат на одном месте, не в силах вырваться из заколдованного круга.
Дениза опять провела ночь без сна. Она осознала все свое бессилие. Даже самым близким не может она ничем помочь. Ей, видно, суждено до конца оставаться простой свидетельницей несокрушимого торжества новой жизни, которая нуждается в смерти, чтобы возрождаться без конца. Дениза отказалась от сопротивления, примирившись с этим законом борьбы, но ее женское сердце полнилось острой жалостью и братской нежностью при мысли о страждущем человечестве. Она сама уже давно была захвачена колесами гигантской машины. Ведь и она истекала кровью! Ведь и ее истязали, выгоняли, осыпали оскорблениями! И даже теперь она иной раз приходила в ужас при мысли о том, что стала баловнем судьбы только благодаря счастливому стечению обстоятельств. Почему именно она, такая тщедушная? Почему ее слабая рука неожиданно приобрела такую власть над этим чудовищем? Сила, все сметавшая на своем пути, захватила и ее самое, хотя ей и предназначалось стать орудием возмездия. Этот механизм для уничтожения людей, беспощадный ход которого возмущал ее, изобрел Муре. Это Муре усеял весь квартал развалинами, одних ограбив, сведя в могилу других; и все же она любила его за творческий размах, любила все больше и больше за каждое новое проявление его мощи, хотя ее и душили слезы при виде неотвратимых страданий тех, кто был побежден.
XIV
В лучах февральского солнца улица Десятого декабря со своими ослепительно-белыми, только что оштукатуренными домами и остатками лесов у некоторых еще не законченных зданий казалась совсем новенькой. Широкий поток экипажей победоносно катил вдоль этого залитого солнцем проспекта, прорезавшего сырой сумрак старинного квартала Сен-Рок. Между улицами Мишодьер и Шуазель роилась толпа, люди давили друг друга, возбужденные рекламой, которая целый месяц разжигала их воображение; разинув рот, зеваки таращили глаза на монументальный фасад «Дамского счастья», торжественное открытие которого было отмечено большой выставкой белья.
Фасад этот радовал глаз свежей окраской и поражал изощренностью своей многоцветной облицовки, яркость которой еще усиливалась позолотой; сама отделка здания словно говорила о бойкой, кипучей торговле, которая шла внутри магазина, и привлекала все взгляды, как гигантская выставка, пламенеющая яркими красками. Отделка нижнего этажа была поскромнее, чтобы не убить эффекта выставленных в витринах материй; нижняя половина здания была облицована мрамором цвета морской воды, углы и опорные столбы выложены черным мрамором, мрачность которого смягчалась позолоченными завитками; все остальное пространство занимали зеркальные стекла в металлических рамах, – одни только стекла, сквозь которые дневной свет ярко озарял галереи и залы до самой глубины. Но чем выше, тем ослепительнее становились краски. По фризу нижнего этажа развернулась мозаика, гирлянды красных и голубых цветов, чередовавшиеся с мраморными плитами, на которых были высечены названия различных товаров; они тянулись бесконечной лентой, опоясывая исполинское здание. Нижняя половина второго этажа была облицована кафельными плитами и также служила основанием для широких зеркальных стекол, доходивших до самого фриза. Этот фриз представлял собою позолоченные щиты с гербами городов Франции вперемежку с терракотовыми украшениями, глазурь которых соответствовала светлым тонам нижней его половины. И наконец, под самой крышей тянулся карниз, словно вобравший в себя все яркие краски фасада; мозаика и фаянс отливали здесь более теплыми тонами: желоба были сделаны из резного позолоченного цинка, а на крыше высился ряд статуй, изображавших большие промышленные и торговые города Франции; стройные их силуэты вырисовывались на синем фоне неба. Особенно изумлял публику главный вход, высокий, как триумфальная арка; он также был обильно украшен мозаикой, майоликой и терракотой, а над ним возвышалась аллегорическая группа, сиявшая свежестью позолоты и изображавшая женщину в окружении целого роя смеющихся амуров, которые ее одевали и нежно ласкались к ней.
Около двух часов дня отряд полицейских разогнал толпу и стал наблюдать за тем, чтобы на улице не скоплялись экипажи. Заново отстроенный дворец являлся как бы храмом, посвященным расточительному безумию моды. Он господствовал над целым кварталом, покрывая его своей гигантской тенью. Ссадина на его боку, образовавшаяся после разрушения лачуги Бурра, так быстро поджила, что напрасно было бы искать место этой старой болячки; четыре фасада выходили на четыре улицы, величавое здание высилось одинокой громадой. Против нее стоял, теперь уже закрытый, «Старый Эльбеф». С тех пор как его владелец Бодю поселился в богадельне, ставни лавочки больше не открывались, и она напоминала замурованный склеп; проезжавшие мимо экипажи забрызгали здание грязью, со всех сторон оно было облеплено афишами – этими вздымающимися волнами рекламы; они казались прощальной горстью земли, брошенной в могилу старой торговли. А посреди мертвого фасада, заплеванного уличной грязью и расцвеченного обрывками парижской мишуры, развернулась, как знамя, водруженное на завоеванной земле, громадная свежая ярко-желтая афиша; она аршинными буквами извещала о грандиозном базаре, предстоящем в «Дамском счастье». Казалось, исполин, постепенно разрастаясь, стал стыдиться и гнушаться темного квартала, в котором он когда-то неприметно родился и который потом задушил; теперь он повернулся спиной к этому кварталу с его сетью грязных узких улиц и выставил свое самодовольное лицо напоказ шумной, залитой солнцем улице нового Парижа. Теперь он был таким, каким его изображала реклама: отъелся и вырос, подобно сказочному людоеду, который того и гляди прорвет головой облака. На первом плане афиши были изображены улицы Десятого декабря, Мишодьер и Монсиньи, кишевшие черными людскими фигурками; улицы эти все расширялись, растекаясь в необъятную даль, чтобы дать проход огромной массе покупателей со всех концов земного шара. Затем, как бы с высоты птичьего полета, были изображены здания магазина, тоже в преувеличенных, гигантских масштабах, со всеми его кровлями, тянувшимися над крытыми галереями, со стеклянными крышами, под которыми угадываются залы, – словом, перед зрителем, сверкая на солнце, развертывалось беспредельное море стекла и цинка. Вдали простирался Париж, но Париж уменьшенный, как бы обглоданный этим чудовищем: дома, стоявшие рядом с ним, смотрели жалкими хижинами, а дальше лишь невнятно намечался лес дымовых труб; даже памятники архитектуры и те почти совсем растаяли, – налево двумя штрихами был намечен собор Парижской богоматери, справа небольшая дуга обозначала Дом инвалидов, а на заднем плане приютился сконфуженный, никому не нужный Пантеон величиною с горошину. Небосклон, намеченный черными точками, был только фоном, не заслуживающим внимания и расстилающимся от высот Шатийона до обширных полей, дали которых, затянутые фабричным дымом, говорили о безраздельном господстве крупной промышленности.
С утра давка все увеличивалась. Ни один магазин так не будоражил город шумихой своей рекламы. «Дамское счастье» затрачивало теперь около шестисот тысяч франков в год на объявления, анонсы и всякого рода извещения; число рассылаемых прейскурантов достигало четырехсот тысяч; материй на образчики расходовалось в год больше чем на сто тысяч. Газеты, стены домов и слух парижан были полонены рекламой – казалось, некая чудовищно огромная медная труба без устали оглушительно трубит на все четыре стороны о предстоящих грандиозных базарах. А теперь и само здание, перед которым теснилась толпа, было живой рекламой: оно сверкало кричащей, раззолоченной роскошью, широкими витринами, в которых были выставлены целые поэмы женских нарядов, обилием вывесок, раскрашенных, тисненых и вырезанных, начиная с мраморных плит нижнего этажа и кончая изогнутыми в виде арок листами железа над крышей, где можно было прочесть название магазина, написанное разноцветными яркими буквами и резко выделявшееся на фоне неба. В честь открытия здание было украшено транспарантами, флагами; каждый этаж был убран знаменами и штандартами с гербами главных городов Франции, а на самом верху развевались по ветру прикрепленные к высоким мачтам иностранные флаги. Наконец, внизу, за стеклами витрин, блистала ослепительная выставка белья. Тут царила такая белизна, что даже делалось больно глазам: слева полный комплект приданого и гора простыней, справа – пирамиды платков и занавески, расположенные в виде часовни; дальше между развешанными на дверях материями – штуками полотна, коленкора, муслина, ниспадавшими сверху в виде снежных лавин, – были расставлены модные картинки, листы голубоватого картона, где новобрачная или дама в бальном туалете, изображенные в человеческий рост, красовались в платьях из настоящей материи, с отделкой из кружев и шелка; их раскрашенные лица слащаво улыбались. Толпа зевак не убывала – одни уходили, другие приходили на их место. Все были ошеломлены; сами собой рождались желания.
Любопытство толпы, теснившейся вокруг «Дамского счастья», было еще подогрето трагическим происшествием, о котором говорил весь Париж, а именно пожаром «Четырех времен года» – большого магазина, всего три недели назад открытого Бутмоном возле здания Оперы. Газеты были полны подробностей: пожар начался ночью вследствие взрыва газа; перепуганные продавщицы выскакивали на улицу в одних сорочках; Бутмон вел себя героем и сам вынес из огня пятерых. Впрочем, колоссальные убытки будут полностью возмещены, и публика в недоумении пожимала плечами, говоря, что реклама действительно удалась на славу. Но в данный момент всеобщее внимание было приковано к «Дамскому счастью», все были взбудоражены слухами о предстоящих гигантских базарах, которые начинали занимать такое значительное место в общественной жизни. Положительно везет этому Муре! Париж приветствовал его счастливую звезду и спешил посмотреть на него теперь, когда пламя услужливо бросило соперника к его ногам; уже вычисляли барыши текущего сезона и старались определить размеры людского потока, который устремится в двери «Счастья» после вынужденного закрытия конкурирующего магазина. На минуту Муре было встревожился: его смущало, что противником его является женщина, г-жа Дефорж, которой он отчасти обязан своими успехами. Его раздражала также финансовая беспринципность барона Гартмана, поместившего капитал в оба предприятия. Но в особенности он был расстроен тем, что ему не пришла в голову удачная идея Бутмона: этот весельчак вздумал освятить свой магазин и пригласил священника церкви св. Магдалины с причтом. Церемония была поистине праздничная: торжественная религиозная процессия прошла из шелкового отдела в перчаточный, и благословение господне снизошло на дамские панталоны в корсеты; хотя это и не помешало магазину сгореть, зато было равносильно миллиону, израсходованному на рекламу, – такое огромное впечатление произвела затея Бутмона на великосветскую клиентуру. После этого Муре начал подумывать о том, как бы пригласить архиепископа.
Но вот на больших часах над входом в магазин пробило три. Началась обычная в эти часы давка, в галереях и залах задыхалось уже около ста тысяч покупательниц. На протяжении всей улицы Десятого декабря вереницей стояли экипажи, заполнившие возле здания Оперы весь тупик, которому предстояло влиться с будущим проспектом. Пролетки извозчиков перемешались с собственными каретами, кучера бродили возле экипажей, ж лошади, стоявшие рядом, ржали и встряхивали цепочками мундштуков, блестевшими на солнце. Ряды экипажей то и дело перестраивались в ответ на вызовы швейцаров, и лошади сами смыкали ряды; беспрерывно подкатывали все новые и новые коляски. Испуганные пешеходы толпами искали спасения по сторонам. Тротуары, черные от народа, терялись в убегающей перспективе широких прямых улиц. Между белыми зданиями стоял несмолкаемый гул, людская река бурно катила по Парижу, овеянная мощным, полным соблазнов дыханием города-исполина.
Стоя перед витриной, г-жа де Бов и ее дочь Бланш рассматривали вместе с г-жою Гибаль выставку раскроенных костюмов.
– О! Посмотрите-ка на эти полотняные костюмы, по двенадцать франков семьдесят пять! – воскликнула графиня де Бов.
Костюмы, перевязанные ленточками, были так искусно сложены в четырехугольных картонках, что видна была одна только отделка – вышивка, сделанная красными и синими нитками; в углу каждой картонки имелась картинка, показывающая этот костюм в готовом виде на молодой особе, по виду – настоящей принцессе.
– Боже мой! Да это большего и не стоит, – возразила г-жа Гибаль. – Только возьмите его в руки, и вы увидите, что это просто тряпка.
С некоторых пор они подружились, так как граф де Бов, прикованный к креслу припадком подагры, перестал выходить из дому. Жена терпела любовницу, предпочитая, чтобы свидания происходили у них в доме, ибо она выгадывала на этом немного карманных денег, которые муж позволял ей красть у него, ибо сознавал, что сам теперь нуждается в снисхождении.
– Ну что ж, войдемте, – сказала г-жа Гибаль. – Нужно же посмотреть их выставку… Ваш зять назначил вам свидание в магазине?
Госпожа де Бов не отвечала; взгляд ее был устремлен вдаль, она созерцала длинный ряд экипажей, дверцы которых отворялись одна за другой, выпуская все новых покупательниц.
– Да, – ответила наконец Бланш вялым голосом. – Поль должен зайти за нами в читальню около четырех часов, по пути из министерства.
Они обвенчались с месяц тому назад. После трехнедельного отпуска, проведенного на юге, Валаньоск возвратился на службу. Молодая женщина, подобно своей матери, приобрела уже некоторую тяжеловесность; после замужества она стала плотнее и как-то расплылась.
– Да это госпожа Дефорж! – воскликнула графиня, глядя на остановившуюся у подъезда карету.
– Неужели? – вырвалось у г-жи Гибаль. – После всех последних событий?.. Она, вероятно, еще оплакивает пожар «Четырех времен года».
В самом деле, это была Анриетта. Заметив говоривших о ней дам, она с веселым видом подошла к ним, скрывая свое поражение под маской светской непринужденности.
– Мне просто захотелось посмотреть. Не правда ли, всегда лучше самой во всем удостовериться?.. О, мы по-прежнему большие друзья с господином Муре, хотя и говорят, что он страшно сердит на меня с тех пор, как я стала интересоваться делами конкурирующего магазина… Одного только не могу ему простить, что он способствовал браку… – вы знаете? – браку Жозефа с мадемуазель де Фонтенай, моей протеже…
– Как? Это уже свершилось? – перебила ее г-жа де Бов. – Какой ужас!
– Да, дорогая, и это сделано исключительно с целью унизить нас. Я ведь его знаю, он хотел этим доказать, что наши светские барышни только на то и годны, чтобы выходить замуж за рассыльных.
Она оживилась. Приятельницы все еще стояли на тротуаре среди сутолоки, образовавшейся у входа. Но постепенно поток начал их увлекать, и, отдавшись течению, подхваченные им, они прошли в дверь, даже не заметив этого в пылу разговора, который приходилось вести очень громко, чтобы слышать собеседника. Теперь они расспрашивали друг друга насчет г-жи Марта. Рассказывали, будто несчастный г-н Марти после ужасных семейных сцен заболел манией величия: он черпает пригоршнями сокровища из недр земли, опустошает золотые рудники и нагружает повозки бриллиантами и другими драгоценными камнями.
– Бедняга, – сказала г-жа Гибаль, – он все бегал по урокам и всегда так плохо одевался, у него был такой униженный вид…
– Теперь она обирает какого-то дядюшку, – отвечала Анриетта, – славного старика, который овдовел и поселился у нее. Впрочем, она должна быть здесь, мы ее увидим.
Неожиданное зрелище приковало дам к месту. Перед ними во всем великолепии предстал магазин, самый грандиозный магазин во всем мире, как говорилось в рекламах. Центральная галерея прорезала теперь здание насквозь, от улицы Десятого декабря до улицы Нев-Сент-Огюстен; справа и слева, подобно церковным приделам, тянулись более узкие галереи Монсиньи и Мишодьер, вдоль улиц того же названия. Местами залы расширялись наподобие площадей, все пространство над ними было исчерчено переплетением металлических висячих лестниц и воздушных мостов. Внутренне расположение было изменено: теперь распродажа остатков производилась на улице Десятого декабря, отдел шелков находился посреди здания, отдел перчаток – в глубине, в зале Сент-Огюстен; из нового парадного вестибюля можно было, подняв голову, увидеть отдел постельных принадлежностей, переведенный с одного конца третьего этажа на другой. Число отделов достигло громадной цифры – пятидесяти, причем много было новых, открывавшихся в этот день; другие настолько разрослись, что для облегчения торговли их пришлось разбить надвое. Ввиду непрекращающегося роста торговых оборотов численность персонала на предстоящий сезон была доведена до трех тысяч сорока пяти служащих.
Восхитительное зрелище грандиозной выставки белья поразило дам. Они находились в вестибюле, в высоком и светлом зеркальном зале с мозаичным полом; выставки дешевых товаров задерживали здесь жадную толпу. Отсюда вдаль расходились галереи, они сверкали белизной и были похожи на далекий северный край, страну снегов, на бескрайную степь, где на громаде ледников снуют озаренные солнцем горностаи. Здесь было размещено то же самое белье, что и на выставке в витринах; но тут оно производило более внушительное впечатление; казалось, весь этот огромный храм охвачен белым пламенем разгоревшегося пожара. Все кругом белое, все предметы во всех отделах – белые; это была какая-то оргия белого, какое-то белое светило, и его сияние в первый момент так ослепляло, что в этом море белизны невозможно было различить деталей; но вскоре глаз привыкал: слева, в галерее Монсиньи, тянулись белоснежные мысы полотна и коленкора, вздымались белыми утесами простыни, салфетки и носовые платки; с правой стороны шла галерея Мишодьер, где торговали прикладом, трикотажными изделиями и шерстяными тканями; здесь возвышались сооружения из перламутровых пуговиц, огромная декорация из белых носков; целый зал затянут был белым мольтоном и залит падающим сверху светом. Но особенно яркий свет излучала, как маяк, центральная галерея, где продавались ленты, фишю, перчатки и шелка. Прилавки исчезали под грудами белоснежных шелков и лент, перчаток и платков. Вокруг железных колонок вились облака белого муслина, местами перехваченные белым фуляром. Лестницы были убраны белыми драпировками – то пикейными, то бумазейными; драпировки тянулись вдоль перил, опоясывали залы и поднимались до третьего этажа. Казалось, белые ткани взлетели на крыльях, там сбиваясь в кучу, тут рассыпаясь, как стая лебедей. А выше, под сводами, белье ниспадало дождем пуха, снежным вихрем, крупными хлопьями; белые одеяла и белые покрывала развевались в воздухе и свешивались вниз, подобно церковным хоругвям; длинные полосы гипюра пересекались и мелькали точно рои белых бабочек, неподвижно застывших в полете; повсюду трепетали кружева, развеваясь словно паутина на летнем небе и наполняя воздух своим прозрачным дыханием. Но величайшим чудом, алтарем этого божества белизны был воздвигнутый в главном зале, над отделом шелков, шатер из белых занавесок, спускавшихся со стеклянного потолка. Муслин, газ, художественной работы гипюр стекали легкими волнами; богато вышитый тюль и полотнища восточного шелка, затканные серебром, служили фоном для этой исполинской декорации, похожей одновременно и на алтарь и на альков. Это была какая-то гигантская белая постель, необъятное девственное ложе, ожидавшее легендарную белую принцессу, которая должна в один прекрасный день явиться во всем блеске своего величия, в белой подвенечной фате.
– О, великолепно! – восклицали дамы. – Изумительно!
Их не утомляли эти гимны белому, которые пелись тканями всего магазина. Муре никогда еще не создавал ничего более грандиозного; это было гениальное произведение великого декоратора. В водопаде белого, в кажущемся хаосе тканей, словно наудачу упавших с опустошенных полок, была, однако, своеобразная гармония; оттенки белого следовали и развертывались друг за другом; они зарождались, росли и буйно расцветали как сложная оркестровка фуги, созданная великим музыкантом и постепенно уносящая душу в беспредельность. Всюду одно лишь белое, но сколько в нем было разнообразия! Все эти оттенки белого высились одни над другими, противопоставлялись, дополняли друг друга, достигая в конце концов сияния дневного света. Белая симфония начиналась матовою белизной полотна и шертинга, приглушенными белыми тонами фланели и сукна; затем шли бархат, шелка, атласы – по восходящей гамме; мало-помалу на изломах складок белой ткани начинали зажигаться огоньки; взлетая вверх, белизна занавесок становилась прозрачной; она была насквозь пронизана светом в муслине, гипюре, кружевах и в особенности в тюле, который был так легок, что казался тончайшей музыкальной нотой, таявшей в воздухе; а в глубине гигантского алькова еще оглушительнее пело серебро восточных шелков.
Отделы кипели жизнью, публика осаждала лифты, теснилась у буфетов и в читальном зале, словно целый народ странствовал в занесенных снегом просторах. По контрасту толпа казалась черной и напоминала конькобежцев на льду какого-нибудь польского озера в декабре. В нижнем этаже волновалась, как море в час прилива, темная людская масса, в которой можно было разглядеть прелестные восхищенные лица женщин. В пролетах железного остова, по лестницам, по воздушным мостам бесконечной вереницей поднимались вверх маленькие силуэты, точно путники, заблудившиеся среди снежных утесов. По контрасту в этими ледяными вершинами особенно поражала царившая в магазине тепличная, удушливая жара. Гул голосов походил на рев бурно несущейся реки. Обильная позолота потолка, стекла в золотых переплетах и золотые розетки, подобно солнечным лучам, озаряли Альпы этой колоссальной выставки белья.
– Надо, однако, продвигаться вперед, – сказала г-жа де Бов. – Не стоять же на одном месте!
С той минуты, как она вошла, инспектор Жув, дежуривший у дверей, не спускал с нее глаз. Она повернулась в его сторону, и взгляды их встретились. Когда же она снова двинулась вперед, он пропустил ее на несколько шагов и последовал за нею издали, делая вид, будто не обращает на нее внимания.
– Посмотрите, – сказала г-жа Гибаль, останавливаясь у первой кассы, в самой толчее, – какая прелестная мысль – эти фиалки!
Она говорила о новой премии в «Дамском счастье», вокруг которой Муре поднял целую шумиху в газетах, – о букетиках белых фиалок, огромными партиями закупленных в Ницце; их подносили каждой покупательнице, независимо от количества купленного товара. Возле всех касс служители в ливреях раздавали эти премии под наблюдением инспектора. И мало-помалу публика украсилась цветами, – казалось, это свадебное шествие; от всех женщин веяло ароматом фиалок.
– Да, – прошептала г-жа Дефорж, испытывая острую зависть, – мысль хорошая!
Но в ту минуту, когда они собирались уже удалиться, г-жа Дефорж вдруг услыхала, как два приказчика шутили по поводу фиалок. Высокий и худой выражал удивление: так, стало быть, свадьба патрона с заведующей отделом костюмов все-таки состоится? А другой, маленький и толстый, отвечал, что хотя это еще не решено, но цветы уже закуплены.
– Как! – воскликнула г-жа де Бов. – Господин Муре женится?
– Да, это последняя новость, – отвечала Анриетта, стараясь казаться равнодушной. – Впрочем, этим и должно было кончиться.
Графиня тайком переглянулась со своей новой приятельницей. Теперь обеим стало ясно, почему г-жа Дефорж явилась в «Дамское счастье», несмотря на свои враждебные действия: она, очевидно, поддалась непреодолимому желанию все увидеть собственными глазами хотя бы и ценой страданий.
– Я останусь с вами, – сказала ей г-жа Гибаль, сгорая от любопытства. – Мы встретимся с госпожою де Бов в читальном зале.
– Прекрасно, – согласилась графиня. – Мне надо еще на второй этаж… Идем, Бланш!
Она стала подниматься с дочерью по лестнице, а инспектор Жув, неотступно следовавший за нею, пошел, чтобы не привлекать ее внимания, по другой лестнице.
Госпожи Дефорж и Гибаль вскоре затерялись в густой толпе, наводнявшей нижний этаж.
Во всех отделах среди сутолоки продажи только и говорили что о романе хозяина. Эта история, занимавшая вот уже несколько месяцев всех продавцов, восторгавшихся упорным сопротивлением Денизы, быстро подвигалась к развязке: накануне узнали, что, несмотря на мольбы Муре, девушка покидает «Счастье» под предлогом крайнего переутомления. Мнения разделились: уйдет она или не уйдет? Многие приказчики держали пари на сто су, что это случится в следующее воскресенье. Иные хитрецы ставили на карту свой завтрак, утверждая, что дело кончится свадьбой, а другие, верившие в уход Денизы, все же не хотели рисковать деньгами, не имея для этого веских оснований. Правда, у героини было обаяние недоступной женщины, которой домогаются, зато у Муре было обаяние богатства, он был счастливым вдовцом и обладал самолюбием; в конце концов он мог оскорбиться таким требованием. Впрочем, и те и другие соглашались, что молоденькая продавщица повела дело с опытностью незаурядной интриганки и что она шла ва-банк, предложив ему на выбор: либо жениться, либо согласиться на ее уход.
Между тем Дениза вовсе не думала об этом. У нее никогда не было ни требований, ни расчетливости. И она решила уйти именно вследствие тех суждений, которые высказывались по поводу ее поведения и крайне ее удивляли. Разве она хотела этого? Разве она на самом деле показала себя коварной и честолюбивой кокеткой? Она просто поступила на службу, и сама удивлялась, что могла внушить такую любовь. И почему теперь все считают хитрой уловкой ее решение покинуть магазин? Ведь это так естественно! Удрученная бесконечными сплетнями, ходившими по магазину, неотступными домогательствами Муре, измученная борьбой, какую ей приходилось вести с собственным сердцем, она томилась во власти невыносимой тоски; опасаясь ненароком уступить ему, а потом всю жизнь об этом сожалеть, она предпочитала удалиться. Если здесь и была умная тактика, девушка даже не подозревала об этом; она в отчаянии спрашивала себя, что же ей делать, чтобы ее не считали девицей, бегающей за женихом. Мысль о браке теперь раздражала ее, и она твердо решила, что будет говорить «нет», неизменно «нет» даже и в том случае, если он примет такое безумное решение. Пусть она одна страдает. Необходимость расстаться с ним бесконечно огорчала ее, но она мужественно убеждала себя, что так нужно, что она лишится радости и покоя, если поступит иначе.
Когда она вручила Муре просьбу об увольнении, он принял ее молча, холодно, стараясь не обнаружить своей досады. Затем сухо сказал, что дает ей неделю на размышления и надеется, что она все-таки одумается. Когда же через неделю Дениза снова затронула эту тему и сказала, что твердо решила уйти после большого базара, он и на этот раз не рассердился, а только попытался ее урезонить: она упускает свое счастье, она нигде не займет такого положения. Может быть, у нее имеется в виду другое место? Тогда он готов предоставить ей те же выгоды, какие она рассчитывает получить там. А когда девушка ответила, что она еще не приискала нового места и рассчитывает сперва месяц отдохнуть у себя в Валони на свои сбережения, он возразил, что если только расстроенное здоровье заставляет ее уйти со службы, то что ей помешает вернуться в «Счастье», когда она отдохнет. Измученная этим допросом, Дениза молчала. Тогда он вообразил, что она едет туда к любовнику, быть может, даже к мужу. Ведь призналась же она ему однажды вечером, что влюблена в кого-то. С тех пор он хранит в памяти это признание, вырванное у нее в минуту замешательства; оно ножом вонзилось ему в сердце. Раз этот человек собирается на ней жениться, она бросает все, чтобы идти за ним; этим и объясняется ее упрямство. Все было кончено, и он добавил ледяным тоном, что, раз она не желает сказать ему истинной причины своего ухода, он больше не удерживает ее. Этот сухой деловой разговор без всяких вспышек гнева подействовал на Денизу гораздо тяжелее бурных сцен, которых она так боялась.
В течение всей недели, которую Денизе оставалось провести в «Дамском счастье», Муре был страшно бледен и суров. Проходя по отделам, он делал вид, будто не замечает ее; никогда еще не казался он таким сосредоточенным и поглощенным делами; пари возобновились, но одни лишь смельчаки рисковали теперь ставить свой завтрак на карту, утверждая, что брак состоится. Под этой столь необычной для него холодностью Муре скрывал, однако, мучительную нерешительность и душевные муки. Припадки бешенства вызывали у него прилив крови к голове; он был вне себя: ему хотелось схватить Денизу в объятия и не выпускать ее, заглушая ее крики. Потом он пытался рассуждать, придумывал, как бы ему удержать девушку, но всякий раз ощущал свое бессилие, с бешенством сознавая, что ему не помогут ни деньги, ни власть. И однако, среди хаоса всяких безумных замыслов одна мысль мало-помалу все более овладевала им, хотя и вызывала внутренний протест. После смерти г-жи Эдуэн он поклялся, что больше не женится; своей первой удачей он был обязан женщине и решил отныне преуспевать при помощи всех женщин. У него, как и у Бурдонкля, был своего рода предрассудок: он был убежден, что глава большого универсального магазина должен оставаться холостяком, если только он хочет сохранить свое мужское обаяние над многочисленными покупательницами и по-прежнему вызывать в них бурю желаний; если же ввести сюда женщину, то вся атмосфера изменится – женщина внесет свой особый дух и изгонит всех других. Он пытался идти наперекор неумолимой логике вещей и предпочитал умереть, чем сдаться; временами Дениза вызывала в нем бурное возмущение: он чувствовал, что она – олицетворение возмездия, и боялся, что немедленно после женитьбы сдастся, несмотря на свои миллионы, сраженный и сломленный, как былинка, тем вечно женственным, что было в ней. Но он тут же снова поддавался слабости и начинал обдумывать перспективу, какую перед тем гневом отвергал: чего, в сущности, ему бояться? Она такая кроткая и рассудительная, он может довериться ей без всяких опасений. И чуть не двадцать раз в час возобновлялась эта борьба в его истомленной душе. Самолюбие разъедало его рану, и он начинал терять рассудок при мысли, что, даже пойдя на все уступки, может услышать от нее «нет», если она любит другого. Утром в день большого базара он еще не пришел ни к какому решению, а между тем Дениза должна была уйти на следующий день.
Когда Бурдонкль, по обыкновению около трех часов, вошел в кабинет Муре, он увидел, что тот сидит, облокотившись на письменный стол, закрыв глаза руками, погруженный в свои думы. Бурдонклю пришлось дотронуться до его плеча. Муре поднял голову, и Бурдонкль увидел, что лицо директора залито слезами; они переглянулись и подали друг другу руку – это было рукопожатие двух людей, которые сообща выиграли не одну торговую битву. Уже с месяц как поведение Бурдонкля резко изменилось: он преклонялся перед Денизой и даже исподволь подталкивал хозяина к женитьбе. Разумеется, он придерживался этой тактики, чтобы не оказаться сметенным той силой, безусловное могущество которой он теперь признавал. Такая перемена имела и другие тайные основания, а именно: в нем пробудились давнишние честолюбивые замыслы, робкая, но мало-помалу крепнувшая надежда самому проглотить Муре, перед которым он так долго гнул спину. Это было вполне в духе предприятия и той борьбы за существование, непрестанные жертвы которой только разжигали торговую деятельность. Бурдонкля увлекал за собой бег колес гигантской машины, он был охвачен всеобщей жаждой наживы, ненасытной алчностью, которая на всех общественных ступенях толкает тучных на истребление тощих. И только какой-то священный страх, обоготворение удачи мешали ему до сих пор показать свои когти. На хозяин, казалось, впадал в детство, склонялся к дурацкому браку, готов был собственноручно убить свой успех, утратить обаяние в глазах покупательниц. К чему же отговаривать патрона, если это даст ему, Бурдонклю, возможность со временем без труда прибрать к рукам наследство этого погибшего человека, кинувшегося в объятия женщины? И он пожимал руку Муре взволнованно, как бывает в минуту расставания, и с искренним сочувствием старого товарища повторял:
– Решайтесь же, черт возьми!.. Женитесь на ней – и конец.
Но Муре стало стыдно своей минутной слабости.
– Нет, нет, это слишком глупо… – возразил он, поднимаясь. – Пойдемте посмотрим, что делается в магазине. Работа кипит, не правда ли? Я думаю, денек будет великолепный.
Они вышли и начали послеобеденный обход отделов, битком набитых покупательницами. Бурдонкль искоса поглядывал на Муре, обеспокоенный этой неожиданной вспышкой энергии: он внимательно следил за его губами, надеясь разглядеть вокруг них страдальческие складки.
Продажа действительно разгоралась и шла бешеным темпом, все здание дрожало, как огромный корабль, несущийся на всех парусах. В отделе Денизы задыхалась от давки толпа матерей, притащивших с собой целую ораву девочек и мальчиков; ребятишки утопали в платьях и костюмчиках, которые им примеряли. Отдел выставил все свои бельевые товары, и тут, как и всюду, развернулась подлинная оргия белой материи, – белья хватило бы, чтобы одеть целую стаю озябших амуров; а рядом возвышались горы белых суконных пальто, пикейных, нансуковых и кашемировых платьиц, матросок и даже белых зуавских костюмов. Посредине, как декорация, – хотя сезон еще не наступил, – была устроена выставка платьев для первого причастия: платье и вуаль из белой кисеи, туфельки из белого атласа; это был какой-то воздушный пышно расцветший цветник, огромный букет, символ целомудрия и простодушного восторга. Г-жа Бурделе усадила по росту в ряд трех своих малышей – Мадлену, Эдмона и Люсьена – и сейчас строго бранила младшего, который изо всех сил отбивался, мешая Денизе надеть на него куртку из шерстяного муслина.
– Да посиди ты хоть минутку спокойно!.. Не находите ли вы, мадемуазель, что она ему узковата?
И опытным взглядом женщины, которую не проведешь, г-жа Бурделе оценивала материю, выворачивала швы и рассматривала фасон.
– Нет, в самый раз, – решила она. – Нелегкая задача – одеть всю эту мелюзгу… А теперь мне нужно пальто для этой вот девицы.
Ввиду огромного наплыва покупателей Денизе пришлось самой заняться продажей. Она разыскивала требуемое пальто, как вдруг удивленно воскликнула:
– Как! Это ты?! Что случилось?
Перед нею стоял Жан со свертком в руках.
Неделю тому назад он женился, и в субботу его жена, миниатюрная брюнетка с прелестным, но болезненным личиком, провела несколько часов в «Дамском счастье», покупая всевозможные вещи. Молодожены собирались ехать вместе с Денизой: в Валонь. Это будет настоящее свадебное путешествие, целый месяц отдыха в родных местах, с которыми связано столько воспоминаний!
– Представь себе, – сказал он, – Тереза забыла купить целую кучу вещей. Кое-что надо переменить и еще купить кое-чего… А так как она очень занята, то послала меня с этим свертком… Я тебе сейчас объясню…
Но сестра прервала его, заметив Пепе:
– Как! И Пеле здесь! А школа?
– По правде говоря, – ответил Жан, – вчера, в воскресенье, после обеда, у меня не хватило духу отвести его в школу. Он пойдет туда сегодня вечером… Бедняга очень огорчен, что будет сидеть взаперти в Париже, пока мы будем там гулять.
Несмотря на свои страдания, Дениза улыбалась им. Она поручила г-жу Бурделе одной из продавщиц, а сама отошла с братьями в уголок, который как раз освободился. Малыши, как она их еще до сих пор называла, стали теперь уже здоровыми молодцами. Двенадцатилетний Пепе перерос ее и был гораздо шире в плечах; на нем был школьный мундирчик; по-прежнему молчаливый, падкий на ласки, он казался тихоней; широкоплечий Жан был на голову выше сестры; он еще не утратил женственной красоты юности, его белокурые волосы живописно развевались и придавали ему вид художника. А Дениза была все такая же тоненькая, – не толще жаворонка, как она выражалась; она опекала братьев, пользуясь у них авторитетом матери, и обращалась с ними, как с детьми, которые требуют постоянной заботы: то застегивала Жану сюртук, чтобы он не производил впечатления неряхи, то проверяла, есть ли у Пепе чистый носовой платок. Заметив у него на глазах слезы, она стала кротко журить его:
– Будь умником, деточка! Нельзя же прерывать учение! Я возьму тебя туда на каникулы… Ну, чего бы тебе хотелось? Или, может быть, дать тебе несколько су?
Затем она обратилась к старшему:
– А ты, дружок, кружишь ему голову, и он вообразил, будто мы едем туда гулять!.. Будь же благоразумнее.
Она подарила старшему половину своих сбережений – четыре тысячи франков, чтобы он обзавелся хозяйством. Содержание младшего в школе тоже обходилось дорого, и весь ее заработок, как и прежде, уходил на них. Братья были единственной целью ее жизни и трудов, ибо она дала себе клятву, что никогда не выйдет замуж.
– Дело вот в чем, – заговорил Жан. – В этом свертке пальто табачного цвета, которое Тереза…
Тут он осекся, и Дениза, обернувшись, чтобы посмотреть, что его испугало, увидела стоявшего позади них Муре. С минуту он наблюдал ее в роли молодой матери, занятой этими двумя молодцами: как она то бранит их, то целует, поворачивая их, как грудных младенцев, которым меняют пеленки. Бурдонкль стоял в стороне, делая вид, будто поглощен торговлей, а на самом деле не спускал глаз с этой сцены.
– Так это ваши братья? – спросил Муре после краткого молчания.
Он говорил все тем же ледяным тоном, сохраняя суровый вид, с каким держался последнее время. Дениза старалась казаться невозмутимой. Улыбка сбежала с ее губ, она отвечала:
– Да, сударь… Я женила старшего, и вот жена прислала его ко мне за покупками.
Муре продолжал смотреть на братьев и сестру и наконец сказал:
– Младший очень вырос. Помнится, я видел его однажды вечером с вами в Тюильри.
Тут голос его слегка дрогнул, а она, задыхаясь от волнения, нагнулась под предлогом поправить пояс у Пепе. Юноши порозовели и приветливо улыбались хозяину своей сестры.
– Они на вас похожи, – прибавил он.
– О! Они куда красивее меня! – воскликнула она.
С минуту Муре, казалось, сравнивал их внешность. Он уже начинал терять самообладание. Как она их любит! Он сделал было несколько шагов, потом вернулся и шепнул ей на ухо:
– Зайдите ко мне в кабинет, когда закроют магазин. Мне надо с вами поговорить до вашего ухода.
Муре удалился, продолжая обход. Борьба разгорелась в нем с новой силой; он уже досадовал на себя, что назначил это свидание. Какое чувство всколыхнулось в нем, когда он увидел ее с братьями! Это чистое безумие, – ведь он больше не владеет собой. Ну, ничего, он отделается от нее, сказав на прощание несколько слов. Присоединившийся к нему Бурдонкль казался теперь куда спокойнее, однако он по-прежнему украдкой присматривался к выражению лица Муре.
Тем временем Дениза вернулась к г-же Бурделе.
– Подходит вам это пальто?
– Да, да, очень хорошо… На сегодня с меня довольно. Просто разоряешься на этих малышей!
Освободившись, Дениза выслушала объяснения Жана и пошла с ним по отделам, где он один наверняка бы заблудился. Начали с пальто табачного цвета, которое Тереза, поразмыслив, решила обменять на белое, того же размера и фасона. И Дениза, взяв у Жана сверток, отправилась с братьями в отдел готового платья.
Отдел выставил одежду самых нежных тонов, летние жакеты и мантильи из легкого шелка и из шерсти фантази. Но основная торговля шла не здесь, и покупательниц в отделе было сравнительно немного. Почти все приказчики тут были новые. Клара исчезла еще с месяц назад: по словам одних, ее похитил муж какой-то покупательницы, другие же уверяли, что она опустилась до уличного разврата. Что касается Маргариты, то она собиралась вернуться в Гренобль, где ее ожидал двоюродный брат, и стать там во главе маленького магазина. Из прежних оставалась только г-жа Орели, как всегда затянутая в шелковое платье, словно в кирасу, с неподвижным лицом императрицы, отмеченным желтизной античного мрамора. Она жестоко страдала от беспутного поведения сына и охотно бы удалилась в деревню, если бы этот негодяй не нанес крупного урона сбережениям семьи: хищная пасть его готова была проглотить кусок за куском все имение под Риголем, – это было своего рода возмездие за попранный семейный очаг. Тем временем мать возобновила свои пикники в обществе продавщиц, а отец продолжал играть на валторне. Бурдонкль поглядывал на г-жу Орели с неудовольствием, удивляясь, как это у нее не хватает такта подать в отставку: слишком стара стала она для торговли! Недалек был тот день, когда прозвучит звон похоронного колокола и унесет с собою всю династию Ломмов.
– Ах, это вы! – обратилась она к Денизе с подобострастной любезностью. – Вы желаете переменить пальто? Сию минуту… А это ваши братья? Да они уже совсем взрослые юноши!
Несмотря на всю свою надменность, она охотно стала бы на колени, чтобы услужить Денизе. В отделе готового платья, как и в остальных, только и разговора было что об уходе Денизы. Заведующая была крайне огорчена этим, так как рассчитывала на покровительство своей бывшей подчиненной.
– Говорят, вы нас покидаете… – сказала она, понизив голос. – Полно, возможно ли это?
– Однако это так, – ответила девушка.
Маргарита прислушивалась. С тех пор как был назначен день ее свадьбы, ее лицо цвета простокваши приобрело еще более брезгливое выражение. Подойдя к ним, она сказала:
– Вы совершенно правы. Прежде всего – нужно уважать себя, не так ли?.. Позвольте же, дорогая, попрощаться с вами.
Покупательницы все прибывали, и г-жа Орели сухо попросила Маргариту наблюдать за продажей. Когда Дениза взяла пальто, собираясь лично обменять его, заведующая запротестовала и позвала рассыльную. Это было нововведение, которое подсказала Муре Дениза; оно состояло в том, что теперь покупки разносились специальными служительницами, что облегчало работу продавщиц.
– Пойдите с барышней, – сказала г-жа Орели, вручая ей пальто. И, обращаясь к Денизе, прибавила: – Прошу вас, подумайте еще… Мы все так огорчены вашим уходом.
Жан и Пепе, с улыбкой ожидавшие сестру среди этой толпы женщин, снова последовали за нею. Теперь надо было пройти в отдел приданого, чтобы прикупить полдюжины сорочек под стать тем, которые Тереза приобрела в субботу. Но в бельевых отделах, где выставка белья завалила белоснежными сугробами все полки, люди задыхались, и продвигаться вперед было крайне трудно.
В отделе корсетов небольшое происшествие собрало целую толпу. Г-жа Бутарель, на этот раз приехавшая с юга в сопровождении мужа и дочери, с самого утра рыскала по галереям в поисках приданого: она выдавала дочь замуж. Она обо всем советовалась с мужем, и их совещаниям не видно было конца, но вот семейство собралось в бельевом отделе; когда дочь погрузилась в легальное изучение панталон, мать незаметно ускользнула, намереваясь купить для себя корсет. Обнаружив ее исчезновение, г-н Бутарель, тучный сангвиник, оставил дочь и ошалело бросился на поиски жены; он нашел ее наконец в комнате для примерок, у дверей которой ему вежливо предложили посидеть. Здесь были устроены тесные кабинки, отделенные одна от другой матовыми стеклами. Правление магазина, составившее себе преувеличенное представление о приличиях, запрещало входить сюда мужчинам, даже мужьям. Продавщицы то и дело вбегали и выбегали из кабинок, быстро захлопывая дверцу, и всякий раз можно было уловить облик дамы в рубашке и нижней юбке, с голыми руками и шеей, отливавшими белизной у полных или напоминавшими цвет слоновой кости, если дама была худенькой.
Несколько мужчин ожидали со скучающим видом, сидя на стульях. Когда г-н Бутарель узнал, в чем дело, он не на шутку рассердился, начал кричать, что желает видеть свою жену и знать, что с ней там делают, – он ни за что не позволит ей раздеваться при посторонних. Приказчицы тщетно пытались угомонить его: ему казалось, что за дверьми творится что-то непристойное. Г-же Бутарель поневоле пришлось выйти, а публика обсуждала происшествие и хихикала.
Наконец Дениза с братьями смогла пройти. Все женское белье, все предметы, которые обыкновенно скрывают от взоров, были здесь выставлены в длинной анфиладе залов и распределены по различным отделам. Корсеты и турнюры занимали целый зал: тут были простые корсеты, корсеты с длинной талией, корсеты в виде панциря и особенно много корсетов из белого шелка, подобранных по тонам и разложенных наподобие веера. В тот день была устроена специальная выставка корсетов; целый ряд безголовых и безногих манекенов выстроился для обозрения; под шелком обрисовывался торс и плоский кукольный бюст, возбуждающий какую-то нездоровую чувственность, а невдалеке на перекладинах висели турнюры из конского волоса и «бриллианта», а на концах этих поперечин торчали огромные, упругие крупы непристойных, карикатурных очертаний. Далее начиналась выставка изящных принадлежностей интимного дамского туалета, занимавших обширные залы, – казалось, толпа хорошеньких девушек постепенно раздевалась здесь, переходя из отдела в отдел, пока на них не оставался лишь нежный атлас кожи. Тут лежало тонкое белье, белые нарукавники и галстучки, белые жабо и воротнички, всякие бесконечно разнообразные безделицы; они вырывались из картонок белоснежной пеною и возносились вверх, образуя снежные вершины. Тут были кофточки, лифчики, утренние капоты, пеньюары – полотняные, нансуковые, кружевные, длинные, свободные и легкие одежды, внушавшие мысль о томных потягиваниях поутру после ночи, посвященной ласкам. Затем появлялось нижнее белье, лавиной обрушивались предметы за предметами: юбки всех размеров, юбки, обтягивающие бедра, юбки с волочащимся шлейфом, – волнующееся море юбок, в котором можно было утонуть; панталоны из перкаля, полотна и пике, просторные белые панталоны, которые болтались бы на мужских бедрах, как на чучеле; наконец, ночные сорочки, которые застегиваются до самого ворота, дневные, обнажающие шею и грудь, сорочки, держащиеся на узеньких плечиках, сорочки из простого шертинга, ирландского полотна, батиста, – последний прозрачный покров, который скользит по телу, спускаясь вдоль бедер. Выставка в отделе приданого далеко не отличалась скромностью. Здесь женщину поворачивали во все стороны и рассматривали без платья – и не только мещаночку в полотняном белье, но и богатую даму, утопающую в кружевах. Этот открытый для публичного обозрения альков со всей его сокровенной роскошью, с плиссе, отделкой, кружевами становился олицетворением утонченного разврата, когда эти дорогие прихоти переходили всякую меру. Женщины начинали опять одеваться, и белый водопад белья снова нес мириады юбок, трепетных и таинственных; шуршащая, только что вышедшая из-под пальцев белошвейки сорочка, панталоны, такие прохладные и еще сохраняющие складки, образовавшиеся от лежания в картонках; всем этим предметам из перкаля и батиста, мертвым, разметанным по прилавкам, разбросанным или сложенным в кипы, предстояло приобщиться к жизни тела, стать благоухающими и теплыми, напоенными ароматом любви; то была сокровенно-белая дымка, осеняющая землю по ночам; она уносилась вверх, обнажала розоватый блеск колена, ослепительного на фоне матовой белизны и сводящего мужчин с ума. Затем был еще один зал: отдел предметов для новорожденных, где женская соблазнительная белизна переходила в невинную белизну ребенка; здесь сияла чистая радость любящей женщины, в которой пробуждается мать; помочи из мохнатого пике, фланелевые чепчики, одеяльца, колпачки, крестильные рубашечки, кашемировые шубки – белый пушок только что вылупившегося цыпленка, нежный дождик из белых перышек.
– Смотри, какие сорочки со сборками, – сказал Жан, с восхищением созерцавший все эти тайны женского туалета, это нескромное зрелище тряпок.
Увидев Денизу в отделе приданого, Полина тотчас же подбежала к ней и, даже не осведомившись, что ей нужно, заговорила с ней шепотом: она была крайне взволнована слухами, ходившими по магазину. В ее отделе две продавщицы даже перессорились: одна утверждала, что Дениза уходит, другая говорила, что нет.
– Вы ведь остаетесь, голову даю на отсечение! Иначе что же со мной будет?
Узнав, что Дениза уезжает завтра, она продолжала:
– Нет, нет, вы так полагаете, но я знаю, что этому не бывать… Право же, теперь, когда у меня ребенок, вы непременно должны взять меня себе в помощницы! Божэ очень на это рассчитывает, дорогая.
Полина улыбалась, и лицо ее выражало твердую уверенность. Затем она передала Жану шесть сорочек, а так как он заявил, что ему нужно еще купить носовых платков, она позвала рассыльную, чтобы та взяла сорочки и пальто, принесенные сюда рассыльной из отдела готового платья. Девушка, явившаяся на ее зов, оказалась мадемуазель де Фонтенай. Недавно она вышла замуж за Жозефа, и ей из милости дали место рассыльной; теперь она ходила в длинной черной блузе, с номером, вышитым на плече желтой шерстью.
– Проводите барышню, – сказала Полина. Затем, обернувшись и снова понизив голос, добавила: – Итак, я – ваша помощница! Решено!
Дениза пообещала, отзываясь на шутку шуткой, и вместе с братьями отправилась дальше в сопровождении рассыльной. Они спустились по лестнице и прошли в нижний этаж, в отдел шерстяных товаров, помещавшийся в конце галереи, сплошь обтянутой белым мольтоном и белой фланелью. В это время Льенар, которого отец тщетно звал обратно в Анжер, разговаривал с красавцем Миньо; последний стал теперь маклером и имел дерзость появляться в «Дамском счастье». Они, по-видимому, говорили о Денизе, так как при ее появлении сразу замолчали и весьма вежливо поздоровались с нею. Когда она проходила по отделам, служащие с волнением смотрели на нее и кланялись; каждый задавал себе вопрос: что ожидает ее на следующий день. Вокруг нее шептались; некоторым казалось, что у нее торжествующий вид; пари возобновились с новым азартом, и за Денизу уже начали ставить аржантейское вино и жаркое. Она вошла в галерею, где торговали бельем, и направилась в отдел носовых платков, помещавшийся в самом конце. Перед нею мелькала белая материя: бумажные ткани – мадеполам, бумазея, пике, коленкор; льняные ткани – нансук, кисея, тарлатаи; дальше – полотна, возвышавшиеся в виде огромных столбов, сложенных из штук, которые походили на гладко отесанные каменные кубы: плотные полотна и тонкие, полотна разной ширины, белые, суровые, из чистого льна, выбеленного на лугу, далее по-прежнему шли отделы различных видов белья: белье для домашнего обихода, столовое белье, кухонное, непрерывный водопад белья, простыни, наволочки, бесчисленные образцы салфеток, скатертей, фартуков и посудных полотенец.
Всюду приказчики раскланивались и сторонились, почтительно уступая Денизе дорогу. В отделе полотен к ней подбежал Божэ и с улыбкой приветствовал ее, точно добрую фею всего предприятия. Наконец, пройдя мимо прилавков с одеялами, – через зал, разукрашенный белыми стягами, – она вошла в отдел носовых платков, замысловатое убранство которого приводило публику в восторг: тут высились белые колонны, белые пирамиды, белые замки, сложные сооружения, воздвигнутые при помощи одних носовых платков из лино-батиста, из камбрейского батиста, ирландского полотна, китайского шелка, – платков, украшенных вензелями, вышитых гладью, отделанных кружевами, с ажурными рубчиками и вытканными виньетками. Это был целый город, построенный из разнообразных белых кирпичей, вырисовывавшийся, словно некий мираж, на фоне раскаленного добела восточного неба.
– Ты говоришь, вам нужна еще дюжина? – спросила Дениза. – Платки шоле, не так ли?
– Да, кажется. Нужны такие же, как вот этот, – отвечая Жан, вынимая из свертка платок.
Братья не отходили от нее ни на шаг, жались к ней, как в тот день, когда впервые очутились в Париже, измученные путешествием. Этот громадный магазин, где она чувствовала себя как дома, в конце концов нагонял на них страх, и они, вспоминая детство, инстинктивно стремились укрыться под ее защитой, ища покровительства у своей маленькой мамы. За ними наблюдали, и все улыбались при виде двух рослых юношей, следовавших по пятам за этой худенькой серьезной девушкой; Жан, несмотря на свою бороду, казался растерянным, а Пепе, одетый в школьный мундирчик, и вовсе оробел. Все трое были белокурые, и это вызывало в отделах, через которые они проходили, шепот:
– Это ее братья… Это ее братья…
Пока Дениза разыскивала продавца, произошла новая встреча. В галерее появились Муре с Бурдонклем, и хозяин опять остановился перед девушкой, не говоря, впрочем, ни слова; как раз в это время мимо проходили г-жа Дефорж и г-жа Гибаль. Анриетта с трудом сдерживала дрожь, пронизывавшую ее с ног до головы. Она посмотрела на Муре, потом на Денизу. Они тоже взглянули на нее. Этот беглый обмен взглядами в толпе, среди толкотни был немой развязкой, какою нередко завершаются большие сердечные драмы. Муре уже удалился, а Дениза с братьями затерялась в глубине отдела, разыскивая свободного продавца. Вдруг Анриетта, посмотрев на рассыльную в форменной блузе, сопровождавшую Денизу, узнала мадемуазель де Фонтенай. Анриетта взглянула на ее огрубевшее, с землистым оттенком лицо и отвела душу, раздраженно заметив г-же Гибаль:
– Поглядите, до чего он довел эту несчастную… Разве это не унизительно? Маркиза! А он заставляет ее, как собачонку, следовать за всякими уличными тварями!
Спохватившись, она постаралась взять себя в руки и прибавила с равнодушным видом:
– Пойдемте в отдел шелков, поглядим, что у них за выставка.
Отдел шелков представлял собой большую гостиную, приготовленную точно для свидания: она была вся задрапирована белыми тканями, словно по прихоти влюбленной, решившей поспорить своей белоснежной наготой с белизною комнаты. Тут можно было увидеть все молочно-белые оттенки обнаженного женского тела, начиная с бархата бедер и кончая тонким шелком ляжек и сияющим атласом груди. Между колоннами были протянуты полотнища бархата, а на кремовом фоне, напоминая белизну металла и фарфора, выделялись драпировки из шелка и атласа; дальше ниспадали в виде арок пудесуа, сицильен с крупными узорами; фуляр и легкие сюра, передававшие все оттенки женской кожи, от плотной белизны блондинки из Норвегии до прозрачной, разогретой солнцем белизны рыжеволосой итальянки или испанки.
В это время Фавье отмерял белый фуляр для «красавицы», как называли продавцы элегантную блондинку, постоянную посетительницу отдела. Уже много лет подряд появлялась она в магазине, но по-прежнему никто ничего не знал о ней – ни ее образа жизни, ни ее адреса, ни даже фамилии. Впрочем, никто и не старался это узнать, хотя при каждом ее появлении все строили различные предположения, – просто для того, чтобы посудачить. Ее находили то похудевшей, то пополневшей; то она хорошо выспалась, то, должно быть, накануне поздно легла; предполагаемые подробности ее жизни, важные события и домашние драмы были темой для бесконечных толков. В этот день она казалась очень оживленной. И Фавье, вернувшись от кассы, куда он ее проводил, поделился своими соображениями с Гютеном:
– Вероятно, она вторично выходит замуж.
– Разве она вдова? – спросил тот.
– Не знаю… Только, помните, как-то она пришла в трауре… А может быть, она просто выиграла на бирже большую сумму. – Помолчав, Фавье прибавил: – Впрочем, это ее дело… Нельзя же быть в приятельских отношениях со всеми женщинами, которые сюда приходят.
Но Гютен был задумчив. У него накануне произошло бурное объяснение с дирекцией, и он чувствовал себя обреченным. После большого базара его неминуемо уволят. Уже давно положение его пошатнулось; при последнем подсчете товаров ему поставили в вину, что он не достиг намеченной цифры оборота. Кроме того, аппетиты постепенно разгорались, и в отделе, под грохот работавшей машины, уже давно велась против него глухая война. Это была подспудная работа Фавье; слышалось громкое чавканье пока еще невидимых челюстей. Фавье уже было обещано, что его назначат заведующим. Гютен отлично понимал положение вещей и, вместо того, чтобы отлупить своего старого товарища, смотрел теперь на него как на растущую силу. Такой хладнокровный малый, с виду столь послушный, а какую роль он сыграл в деле устранения Робино и Бутмона! Это удивляло Гютена, и к его изумлению примешивалась доля уважения.
– Между прочим, – продолжал Фавье, – вы знаете, она остается. Все обратили сегодня внимание на то, как патрон строил ей глазки… Бьюсь об заклад на бутылку шампанского.
Он говорил о Денизе. Клубок сплетен все наматывался, пробиваясь сквозь густеющий поток покупательниц и перекатываясь из отдела в отдел. В особенности волновался отдел шелков: там держали самые крупные пари.
– Черт побери, – воскликнул Гютен, словно пробуждаясь от сна, – ну и дурак же я, что не догадался завязать с ней интрижку… Вот был бы теперь шик!
Фавье захохотал, а Гютен невольно покраснел, – ему стало стыдно этого признания. Он тоже начал принужденно смеяться и, чтобы как-нибудь загладить впечатление от вырвавшейся фразы, добавил, что именно эта тварь и уронила его в глазах начальства. У него появилась потребность сорвать на ком-нибудь досаду, и он накинулся на приказчиков, растерявшихся под наплывом покупательниц. В эту минуту он увидел г-жу Дефорж и г-жу Гибаль, медленно проходивших по отделу, и на лице его вновь появилась обычная улыбка.
– Вам сегодня ничего не угодно, сударыня?
– Нет, благодарю вас, – отвечала Анриетта. – Я просто прогуливаюсь, мне вздумалось посмотреть, что у вас тут делается.
Когда она остановилась, он заговорил, понизив голос. Внезапно у него зародился план. Он принялся льстить ей и бранить «Счастье»: хватит с него, он предпочитает уйти, чем продолжать работать в таком хаосе. Анриетта охотно слушала и, воображая, что переманивает его из «Дамского счастья», предложила поступить к Бутмону на должность заведующего отделом шелков, когда магазин «Четыре времени года» будет вновь отделан. Соглашение было заключено; они перешептывались, обсуждая подробности, а г-жа Гибаль тем временем рассматривала выставленные товары.
– Позвольте предложить вам букетик фиалок, – громко произнес Гютен, указывая на лежащие на столе три-четыре букетика-премии, которые он взял в кассе, чтобы самому поднести дамам.
– Ах нет, ни за что на свете! – воскликнула Анриетта, отпрянув. – Я не желаю участвовать в этом свадебном пире.
Они поняли друг друга и, обменявшись многозначительным взглядом и улыбкой, расстались.
Разыскивая г-жу Гибаль, г-жа Дефорж неожиданно увидела рядом г-жу Марти. Последняя уже битых два часа носилась по магазину со своей дочерью Валентиной в припадке бешеной расточительности; после таких приступов она всегда чувствовала себя сконфуженной и разбитой. Она обошла мебельный отдел, превратившийся в огромный девичий будуар благодаря устроенной в нем выставке лакированной белой мебели; затем отдел лент и фишю, где вздымались белые колонны, между которыми был натянут белый тент, осмотрела отдел приклада и позументов, где белая бахрома окаймляла сооружения, искусно сложенные из карточек с пуговицами и пакетиков с иголками, и, наконец, трикотажный отдел, где толпа задыхалась, глазея на гигантскую декорацию, на блистательное название «Дамское счастье», начертанное трехметровыми буквами, которые были составлены из белых носков, расположенных на фоне красных. Но особенно привлекали г-жу Марти новые отделы; стоило открыться какому-нибудь отделу, как она спешила почтить его своим присутствием, устремлялась туда и покупала все, что попадалось под руку. Только что она провела добрый час в отделе мод, находившемся в новом салоне второго этажа; она заставляла опустошать шкафы, снимать шляпы с палисандровых подставок, стоявших на двух столах, и без конца примеряла себе и дочери белые шляпы, белые капоры и белые токи. Потом она спустилась в обувной отдел, помещавшийся в глубине галереи нижнего этажа непосредственно за отделом галстуков и впервые открытый в этот день; тут она перевернула вверх дном все витрины; ее охватывало какое-то болезненное вожделение при виде всех этих белых атласных туфель с оторочкой из лебяжьего пуха, ботинок и белых атласных башмачков на высоких каблуках в стиле Людовика XV.
– Ах, дорогая моя, вы себе и представить не можете, – лепетала она, – какой здесь исключительный выбор капоров! Я един взяла себе, другой – дочери… А какая у них обувь, правда, Валентина?
– Изумительная! – подхватила девушка тоном опытной женщины. – Там есть высокие полусапожки по двадцать франков пятьдесят. Ах, какие полусапожки! За ними все время следовал приказчик, волоча стул, уже заваленный ворохом покупок.
– Как поживает ваш муж? – спросила г-жа Дефорж.
– Да как будто неплохо, – отвечала г-жа Марта, застигнутая врасплох этим ядовитым вопросом, заданным в минуту, когда она была охвачена горячкой трат. – Он все там же, дядя должен был сегодня утром его навестить.
Вдруг она воскликнула в экстазе:
– Посмотрите только, что за прелесть!
Пройдя несколько шагов, наши дамы очутились в новом отделе цветов и перьев, размещенном в центральной галерее, между отделами шелков и перчаток. Под лучами яркого солнца, проникавшими сквозь стеклянную крышу, отдел казался гигантским цветником или огромным белым снопом цветов, размерами со столетний дуб. Он был опоясан бордюром из мелких цветочков – фиалок, ландышей, гиацинтов, маргариток, всевозможных цветов нежно-белых оттенков, – вроде того как обсаживают дорожки сада. Над всем этим поднимались букеты белых роз телесного оттенка, крупные белые пионы, чуть окрашенные алым, и белые пушистые хризантемы с золотыми звездочками тычинок. Цветы поднимались все выше и выше; тут были стройные мистические белые лилии, ветви цветущих яблонь, огромные букеты благоухающей сирени, а над этим буйным цветением, на высоте второго этажа, трепетали султаны из страусовых перьев, словно легкое дыхание, исходящее от всех этих белых цветов. Целый угол был занят венками и украшениями из флердоранжа. Тут были металлические цветы, серебристые репейники, серебряные колосья. В листве, над цветами, среди всего этого муслина, шелка и бархата, где капли клея казались каплями росы, порхали птички с Антильских островов, предназначенные для отделки шляп, пурпуровые тангара с черными хвостами и райские птицы, у которых брюшко переливает всеми цветами радуги.
– Я куплю ветку яблони, – продолжала г-жа Марти. – Не правда ли, она восхитительна?.. А эта птичка, посмотри, Валентина! Пожалуй, я ее тоже возьму!
Между тем г-же Гибаль надоело стоять среди движущейся толпы, и она сказала:
– Ну, вы, очевидно, будете тут еще покупать, а мы пойдем наверх.
– Нет, нет, подождите меня! – воскликнула г-жа Марти. – Я тоже наверх… Там парфюмерный отдел. Мне необходимо зайти в парфюмерный отдел.
Этот отдел, открытый лишь накануне, находился рядом с читальным залом. Чтобы избегнуть толкотни на лестнице, г-жа Дефорж предложила было воспользоваться лифтом, но от этого пришлось отказаться, так как возле него выстроилась длинная очередь. Наконец наши дамы очутились у открытого буфета, где была такая давка, что один из инспекторов занялся обузданием аппетитов и стал впускать проголодавшихся покупателей только маленькими группами. От самого буфета дамы уже почувствовали близость парфюмерного отдела по резкому запаху саше, которым благоухала вся галерея. Здесь покупательницы вырывали друг у друга мыло «Счастье» – гордость фирмы. Под стеклянными крышками прилавков, на хрустальных полочках этажерок стояли рядами баночки с помадой и пастой, коробки с румянами и пудрой, флаконы с туалетной водой и эссенциями; в особом шкафчике красовались щеточки, гребни, ножницы и карманные флакончики. Изобретательные продавцы декорировали выставку белыми фарфоровыми баночками и флаконами из белого хрусталя. Но в особенности восхищал всех серебряный фонтан, устроенный в центре и изображавший пастушку, стоящую посреди боскета; из фонтана непрерывно била струйка фиалковой воды, стекая с мелодичным журчанием в металлический бассейн. Вокруг распространялось чудесное благоухание, и дамы, проходя мимо фонтана, смачивали в нем носовые платки.
– Ну вот, теперь все кончено, я к вашим услугам, – сказала г-жа Марти, нагрузившись туалетной водой, зубным порошком и косметикой. – Пойдемте к госпоже де Бов.
На площадке большой центральной лестницы ее внимание приковали японские изделия. Этот отдел сильно разросся с того дня, как Муре рискнул устроить здесь небольшой киоск с кое-какими подержанными безделушками; они имели такой успех, какого, никак не ожидал даже сам Муре. Не многие отделы начинали так скромно. Теперь же тут было изобилие старинной бронзы, старинной слоновой кости, старинных лаков; оборот отдела за год достиг полутора миллионов франков; путешественники переворошили весь Дальний Восток, обшаривая ради этого отдела дворцы и храмы. Впрочем, число отделов продолжало расти, и в декабре открыли два новых, предвидя затишье зимнего сезона: книжный отдел и игрушечный, которые, конечно, тоже должны были развиться и со временем смести соседнюю мелкую торговлю. Отдел японских изделий за четыре года существования успел привлечь к себе внимание всего артистического Парижа.
На этот раз г-жа Дефорж, хотя и не без досады на себя, – ибо она только что поклялась больше ничего не покупать, – не устояла перед вещицей из слоновой кости тончайшей работы.
– Отнесите мне ее в соседнюю кассу, – быстро сказала она. – Девяносто франков, не так ли?
Заметив, что г-жа Марти с дочерью поглощены созерцанием какого-то дрянного фарфора, она бросила им, увлекая за собой г-жу Гибаль:
– Вы нас найдете в читальном зале… Я так устала, что хочу немного посидеть.
Но в читальном зале дамам не пришлось сесть: все стулья вокруг стола, заваленного газетами, оказались занятыми. Здоровенные толстяки читали, развалившись, выпятив живот, и им и в голову не приходило вежливо уступить место дамам. Несколько женщин писали, уткнувшись носом в бумагу и словно прикрывая письмо цветами своих шляп. Графини де Бов, впрочем, тут не оказалось, и Анриетта уже начала было терять терпение, как вдруг увидела Валаньоска, который тоже разыскивал жену и тещу. Он поклонился и сказал:
– Они, наверное, в отделе кружев, их оттуда никак не вытащишь… Пойду-ка взгляну.
Он любезно разыскал для дам два стула и удалился.
В кружевном отделе давка с каждой минутой все возрастала. Грандиозная выставка белых товаров достигла здесь своего апогея в ослепительной белизне тончайших драгоценных кружев. Это было наиболее опасным искушением, желания бешено разгорались, женщины прямо сходили с ума. Отдел был превращен в белую капеллу. Тюль и гипюр ниспадали сверху, образуя белое небо, легкую завесу облаков, застилающую своею тонкой сетью утреннее солнце. Вокруг колонн, в белом трепете простершись до самой земли, спускались волны мехельнских и валансьенских кружев, похожие на пачки балерин. На всех прилавках, со всех сторон блистала снежная белизна испанских блонд, легких, как дуновение ветерка, брюссельских аппликаций, с крупными цветами на тонкой основе, кружев ручной работы и кружев венецианских, с более тяжелым рисунком, алансонских и брюггских, блиставших царственным и поистине церковным великолепием. Казалось, здесь находится жертвенник какого-то божества женских нарядов.
Госпожа де Бов, давно уже прогуливавшаяся с дочерью вдоль прилавков, испытывала чувственную потребность погрузить руки во все эти ткани; наконец она решила попросить Делоша показать ей алансонские кружева. Тот сначала вынул имитацию, но она захотела посмотреть настоящие и, не довольствуясь мелкими отделками по триста франков метр, требовала большие воланы по тысяче франков или платочки и веера по семьсот – восемьсот франков. Вскоре на прилавке оказалось целое состояние. Инспектор Жув, стоя с равнодушным видом среди сутолоки, не спускал глаз с г-жи де Бов, хотя она, казалось, просто прогуливалась по магазину.
– А имеются у вас отложные воротнички из тонких кружев ручной работы? – спросила графиня. – Покажите их, пожалуйста.
Делош, которого она задерживала уже добрых минут двадцать, не смел перечить – так величава была ее внешность и так повелителен тон. Тем не менее он медлил, не решаясь выполнить ее просьбу, ибо продавцам было приказано не загромождать прилавки дорогими кружевами, а у него и так уж на прошлой неделе украли десять метров мехельнских кружев. Но покупательница внушала ему такое уважение, что он повиновался и на мгновение отвернулся от груды алансонских кружев, чтобы взять с полки требуемые воротнички.
– Посмотри, мама, – говорила Бланш, рывшаяся рядом с ней в картонке с дешевым мелким валансьеном, – не взять ли нам вот это для подушек?
Госпожа де Бов не отвечала, и дочь, повернувшись к ней одутловатым лицом, увидела, что она запустила обе руки в ворох кружев, стараясь в это время спрятать в рукав манто несколько воланов алансонского кружева. Девушка, казалось, не удивилась и лишь инстинктивно пододвинулась к матери, чтобы прикрыть ее, но в этот миг между ними вырос Жув. Он нагнулся к уху графини и вежливо прошептал:
– Сударыня, благоволите последовать за мной.
Сперва она думала было сопротивляться.
– Зачем это, сударь?
– Благоволите последовать за мной, сударыня, – повторил инспектор, не повышая голоса.
Она быстро оглянулась; лицо ее выражало безумную тревогу. Затем она покорилась и, снова приняв гордую осанку, пошла с видом королевы, снисходящей к услугам какого-то адъютанта. Ни одна из толпившихся вокруг покупательниц даже не заметила этой сцены, а Делош, вернувшийся к прилавку с воротничками в руках, разинул рот от изумления, увидев, что даму уводят. Не может быть! И эта тоже! А ведь какая знатная дама! Прямо хоть всех их подряд обыскивай! Бланш оставили на свободе, и она издали следовала за матерью, пробираясь сквозь толпу, бледная как смерть; она не знала, что делать: долг повелевал ей не покидать мать, но она боялась, что могут задержать и ее. Она видела, как мать вошла в кабинет Бурдонкля, и стала расхаживать перед дверью.
Бурдонкль, которого Муре только что отпустил, был в это время у себя в кабинете. Обыкновенно он самостоятельно выносил приговор в тех случаях, когда кража совершалась почтенной особой. Жув, выслеживавший графиню, давно уже поделился с ним своими подозрениями. Поэтому Бурдонкль ничуть не удивился, когда инспектор в двух словах сообщил ему о происшедшем; впрочем, ему приходилось быть свидетелем стольких необычайных случаев, что он считал женщину способной на все, когда ее охватывает бешеная страсть к тряпкам. Ему было известно, что совершившая кражу дама – знакомая хозяина; поэтому он обратился к ней в изысканно вежливых выражениях:
– Сударыня, мы всегда готовы извинить минуты слабости… Но, прошу вас, подумайте, до чего вас может довести такая безрассудная страсть! Ну что, если бы кто-нибудь другой увидел, как вы прятали кружева…
Но она с негодованием перебила его. Как! Она – воровка? За кого он ее принимает? Она – графиня де Бов; ее муж, главный инспектор конских заводов, принят при дворе.
– Все это мне известно, сударыня, – спокойно говорил Бурдонкль. – Я имею честь знать вас. Благоволите прежде всего возвратить кружева, которые находятся у вас…
Тут она опять раскричалась, не давая ему сказать ни слова; она была прекрасна в своем возмущении и даже расплакалась, как светская дама, которую оскорбляют. Всякий другой на его месте поколебался бы, боясь ошибки, тем более что графиня грозила обратиться в суд с жалобой на нанесенное ей оскорбление.
– Берегитесь, сударь! Мой муж дойдет до министра.
– Ну, я вижу, вы не благоразумнее других! – воскликнул Бурдонкль, выведенный из терпения. – Если так, то вас сейчас обыщут.
Она и тут не смутилась и сказала с надменной самоуверенностью:
– Отлично, обыщите меня… Но предупреждаю: вы ставите на карту репутацию вашей фирмы.
Жув пошел за двумя продавщицами в отдел корсетов. Вернувшись, он сообщил Бурдонклю, что дочь дамы, сопровождавшая ее и оставленная на свободе, не отходит от дверей, и спросил, не задержать ли и ее, хотя он не заметил, чтобы она что-нибудь взяла. Бурдонкль, неизменно корректный, решил, что из моральных соображений не следует вводить девушку в комнату, чтобы матери не пришлось краснеть перед дочерью. Мужчины удалились в соседнее помещение, а тем временем продавщицы принялись обыскивать графиню и даже заставили ее снять платье, чтобы осмотреть бюст и бедра. Кроме спрятанных в рукава воланов алансонскнх кружев, которых оказалось двенадцать метров по тысяче франков за метр, они нашли у нее на груди новый носовой платочек, веер и галстук, измятые и теплые, – всего тысяч на четырнадцать. Г-жа де Бов, охваченная бешеной, неодолимой страстью, воровала таким образом уже целый год. Припадки усиливались, приобретали все более серьезный характер, окрашиваясь каким-то сладострастием, удовлетворения которого требовало все ее существо; она теряла всякое благоразумие и предавалась воровству с наслаждением тем более острым, что рисковала на глазах у всех своим именем, своей честью и высоким положением мужа. И даже теперь, когда тот разрешил ей опустошать ящики своего стола, она продолжала воровать, хотя карманы у нее и были набиты деньгами; она воровала ради воровства, как любят ради любви; ее подстрекало необузданное желание, она была во власти душевного недуга, который развился у нее на почве ненасытного стремления к роскоши, в свое время внушенного ей необоримыми, грубыми соблазнами больших магазинов.
– Это ловушка! – закричала она, когда Жув и Бурдонкль вернулись. – Клянусь вам, мне подкинули эти кружева!
Она упала на стул, задыхаясь, не замечая, что платье у нее не совсем застегнуто; теперь она плакала от бешенства. Бурдонкль отослал продавщиц и опять заговорил спокойным тоном:
– Из уважения к вашей семье, сударыня, мы охотно замнем это печальное происшествие. Но сперва вы должны подписать бумагу следующего содержания: «Я украла в „Дамском счастье“ такие-то кружева…» Перечислите их и поставьте дату… Впрочем, я верну вам этот документ, как только вы принесете мне две тысячи франков на бедных.
Она вскочила в новом порыве негодования и воскликнула:
|
The script ran 0.026 seconds.