Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя [1847-1850]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adventure, adv_history, Для подростков, История, Приключения, Роман

Аннотация. Третий роман, отображающий события, происходящие во время правления короля Людовика XIV во Франции, из знаменитой историко-приключенческой трилогии («Три мушкетера» (1844), «Двадцать лет спустя» (1845), «Виконт де Бражелон», (1848-1850), которая связана общностью главных героев Атоса, Портоса, Арамиса и Д'Артаньяна, жаждущих романтики и подвигов.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 

Арамис почувствовал холод этой улыбки и содрогнулся. – О, раз вы испытываете страх перед смертью, значит, вы знаете больше, чем говорите. – Но вы, – произнес в ответ узник, – вы, который заставили меня вызвать вас и, после того как я это сделал, приходите с обещанием раскрыть предо мною целые миры тайн, – почему ж вы молчите, тогда как говорю я один? И поскольку мы оба надели на себя маски, давайте либо оба останемся в них, либо оба их сбросим. Арамис почувствовал силу и справедливость этого рассуждения а подумал: «Я имею дело с человеком незаурядным». – Есть ли у вас честолюбие? – обратился он к узнику, не подготовив его к этому внезапному скачку мысли. – Что называется честолюбием? – Эго чувство, заставляющее человека желать большего, чем то, что у него есть. – Я говорил, сударь, что я доволен, но очень может быть, что я ошибаюсь. Я не знаю, что именно является честолюбием, но возможно, что оно есть у меня. Разъясните мне это, я охотно послушаю вас. – Честолюбец, – сказал Арамис, – это тот, кто жаждет возвыситься над своей судьбой. – Я нисколько не жажду возвыситься над моей судьбой, – уверенно заявил молодой человек, и эта уверенность еще раз привела в содроганье прелата. Юноша замолчал. Но по его горящим глазам, по морщинам, появившимся на его лбу, и сосредоточенной позе было видно, что он ожидал всего чего угодно, но меньше всего молчания. Арамис прервал это молчание. – При первом нашем свидании вы мне лгали, – упрекнул его Арамис. – Лгал! – вскричал молодой человек, вскакивая с кровати с таким выражением в голосе и с таким огнем гнева в глазах, что Арамис невольно попятился. – Я хотел сказать, – проговорил Арамис с поклоном, – что вы скрыли от меня некоторые обстоятельства вашего детства. – Тайны человека принадлежат ему одному, а не первому встречному, сударь. – Это правда, – сказал Арамис, кланяясь еще ниже, чем в первый раз, – это правда, простите меня; но неужели и сегодня я для вас все еще первый встречный? Умоляю вас, ответьте мне, монсеньер! Этот титул слегка смутил узника, но он, видимо, не удивился, что к нему обратились, назвав его монсеньером. – Я вас не знаю, сударь, – отвечал он. – О! Если бы я посмел, я приложился бы к вашей руке и поцеловал бы ее. Молодой человек сделал движение как бы с тем, чтобы протянуть Арамису руку, но молния, сверкнувшая в его взгляде, тотчас же погасла, и он отдернул назад свою холодную руку. – Целовать руку узника! – воскликнул он, покачав головой. – Зачем? – Почему вы сказали мне, – спросил Арамис, – что вы довольны своим пребыванием здесь? Почему сказали, что ничего не желаете и ни к чему не стремитесь? Почему, наконец, говоря все это, вы препятствуете мне быть, в свою очередь, искренним до конца? Та же молния уже в третий раз вспыхнула в глазах юноши; но так же, как и дважды пред тем, она тотчас же погасла. – Вы мне не верите? – сказал Арамис. – О нет, почему же, сударь? – По очень простой причине, ибо если вы знаете обо всем том, о чем должны знать, вам не следует доверяться кому бы то ни было. – В таком случае не удивляйтесь, что я не доверяюсь и вам, ведь вы подозреваете, что я знаю то, чего я не знаю. Арамиса восхитило столь энергичное сопротивление. – Вы приводите меня в отчаяние, монсеньер! – воскликнул он, ударяя рукою по креслу. – Я не понимаю вас, сударь. – Попытайтесь же, прошу вас, понять меня. Узник пристально посмотрел на Арамиса. – Мне кажется иногда, – продолжал последний, – что предо мной человек, которого я ищу… а затем… – А затем… этот человек исчезает, не так ли? – усмехнулся узник. – Ну что же, тем лучше! Арамис встал. – Мне решительно нечего сказать человеку, относящемуся ко мне с таким недоверием, как вы, монсеньер. – А мне, – отвечал тем же тоном узник, – нечего сказать человеку, не желающему понять, что узнику следует опасаться всего на свете. – Даже своих старых друзей? О, это чрезмерная осторожность! – Своих старых друзей? Вы один из моих старых друзей, вы? – Подумайте, не припомните ли вы, что когда-то, в той самой деревне, где протекло ваше детство, вы видели… – Вам известно название этой деревни? – Нуази‑ле‑Сек, монсеньер, – твердо выговорил Арамис. – Продолжайте, – произнес молодой человек; ничто, однако, в его лице не выразило, подтверждает ли он сказанное прелатом или оспаривает. – Монсеньер, если вы упорно хотите продолжать эту игру, прекратим разговор. Я пришел с намерением сообщить вам о многом, это верно; но ведь и вы, со своей стороны, должны изъявить желание узнать это многое. Прежде чем говорить, прежде чем открыть вам столь важные тайны, которые я храню про себя, я нуждаюсь с вашей стороны если не в откровенности, то хотя бы в некоторой помощи, если не в доверии, то хотя бы в некоторой доле симпатии. А вы замкнулись в якобы полном незнании, и это останавливает меня… И вы поступаете так не потому, что вы правы; ведь как бы мало вы ни были осведомлены, каким бы равнодушным ни притворялись, от этого вы не перестаете быть тем, кто вы есть, и ничто, слышите ли, ничто не может этого изменить, монсеньер. – Обещаю терпеливо выслушать вас. Но мне кажется, что я имею право повторить тот вопрос, который я уже задавал вам: кто вы такой? – Помните ли – тому уж пятнадцать или, может быть, восемнадцать лет как вы видели в Нуази‑ле‑Сек всадника, который приезжал вместе с дамой, одетой обычно в платье из черного шелка и с огненными лентами в волосах? – Да, однажды я спросил имя всадника, и мне ответили, что это аббат д'Эрбле. Я удивился, почему этот аббат имеет вид воина, и мне ответили, что в этом нет ничего удивительного, так как он – бывший мушкетер Людовика Тринадцатого. – Итак, – сказал Арамис, – бывший мушкетер, тогдашний аббат, нынешний ваннский епископ и ваш сегодняшний духовник, все они – я. – Да. Я узнал вас. – В таком случае, монсеньер, если вы это знаете, мне остается только добавить то, чего вы, пожалуй, не знаете: если бы о посещении этого места мушкетером, епископом и духовником узнал бы король сегодня вечером или завтра утром, тот, кто пренебрег всем, чтоб побывать у вас, увидел бы сверкающий топор палача в каземате еще темнее и потаеннее вашего. Выслушав эти произнесенные решительным тоном слова, молодой человек приподнялся на кровати и жадными глазами впился в лицо Арамиса. После этого узник, видимо, проникся доверием к своему посетителю. – Да, – прошептал он, – я помню, хорошо помню то время. Женщина, о которой вы говорите, один раз приезжала с вами и дважды с той женщиной… – С той женщиной, которая навещала вас каждый месяц? – Да. – Знаете ли вы, кто эта дама? Глаза узника заблестели, и он произнес: – Знаю; это была дама, близкая ко двору. – Хорошо ли вы ее помните? – О, мои воспоминания о ней очень отчетливы: видел я эту даму один раз с человеком лет сорока пяти, в другой раз с вами и с дамою в черном платье с лентам цвета пламени; потом я видел ее еще дважды, и оба раза с тою же дамою в черном. Эти четверо вместе с моим гувернером и старой Перонеттою, да моим тюремщиком, да комендантом – единственные, с кем я говорил в течение всей моей жизни, почти единственные, которых я видел за всю мою жизнь. – Выходит, что вы и там были в тюрьме? – Если здесь я в тюрьме, то там я был, можно сказать, на воле, хотя моя свобода и была основательно стеснена. Дом, в котором я безвыездно жил, обширный сад, окруженный стенами, за которые я не мог выйти, – таково было мое обиталище. Впрочем, вы его знаете, поскольку бывали в нем. В конце концов, привыкнув жить внутри этих стен, я никогда и не желал выйти за их пределы. Теперь вы понимаете, сударь, что, не повидав света, я не могу желать чего бы то ни было, и если вы хотите рассказать мне о чем-то, то знайте: вам придется давать мне на каждом шагу разъяснения. – Так я и сделаю, монсеньер, – сказал, кланяясь, Арамис, – ибо это мой долг. – Начнем с того, кто был моим гувернером? – Достойный дворянин и порядочный человек, монсеньер, – воспитатель вашего тела и вашей души. Разве вы были когда-нибудь недовольны им? – О нет, сударь, напротив. Но этот дворянин говорил мне не раз, что мой отец и моя мать умерли; лгал он или говорил правду? – Он против воли должен был следовать данным ему указаниям. – Значит, он лгал? – Только в одном. Ваш отец действительно умер. – А мать? – Она умерла для вас. – Но для других она жива и поныне, не так ли? – Да. – А я, – молодой человек устремил на Арамиса пристальный взгляд, – я обречен жить во мраке тюрьмы? – Увы, да. – И все потому, что мое присутствие в мире открыло бы великую тайну? – Да, великую тайну. – Мой враг, должно быть, очень силен, если смог запереть в Бастилии такого ребенка, каким был я ко времени моего заточения? – Да, это так. – Сильнее, чем моя мать? – Почему же? – Потому что моя мать защитила б меня. Арамис колебался. – Да, сильнее, чем ваша мать, монсеньер. – Если мою кормилицу и моего гувернера отняли у меня и я был так безжалостно разлучен с ними, значит ли это, что или я, или они представляли для моего врага большую опасность? – Да, опасность, от которой ваш враг избавился, устранив и кормилицу и дворянина, – спокойно сказал Арамис. – Устранив? Но как же? – Наиболее верным способом: они умерли. Молодой человек слегка побледнел; он провел дрожащей рукой по лицу. – От яда? – спросил он. – Да, от яда. Юноша на мгновенье задумался. – Поскольку оба эти ни в чем не повинные существа, единственная моя опора, были умерщвлены в один день, я заключаю, что мой враг очень жесток или что его принудила к этому крайняя необходимость; ведь и этот достойный во всех отношениях дворянин, и эта бедная женщина за всю свою жизнь не причинили ни одному человеку ни малейшего зла. – Да, монсеньер, у вас в роду царит суровая необходимость. И необходимость, к моему великому сожалению, заставляет меня подтвердить, что и дворянин и кормилица были действительно умерщвлены. – О, вы не сообщаете мне ничего нового, – нахмурился узник. – Неужели? – У меня были на этот счет подозрения. – Какие же? – Сейчас расскажу. В этот момент молодой человек, опершись на локти обеих рук, приблизил свое лицо вплотную к лицу Арамиса с выражением такого достоинства, самоотречения и даже отваги, что епископ почувствовал, как электрические искры энтузиазма поднимаются из его неспособного уже к бурным переживаниям сердца к голове, холодной как сталь. – Говорите же, монсеньер! Я уже открыл вам, что, беседуя с вами, подвергаю свою жизнь опасности, и как бы мало ни стоила эта жизнь, умоляю, примите ее, если она потребуется для спасения вашей. – Хорошо, – продолжал молодой человек, – я и в самом деле подозревал, что было совершено убийство моей кормилицы и моего гувернера… – Которого вы называли отцом. – Которого я называл отцом, хорошо зная при этом, что я – вовсе не его сын. – Что же заставило вас усомниться в этом? – Подобно тому, как вы чрезмерно почтительны для друга, так он был чрезмерно почтителен для отца. – Что до меня, то я отнюдь не намерен таиться, – сказал Арамис. Молодой человек кивнул головой. – Я не был, без сомнения, предназначен к тому, чтобы оставаться на веки вечные взаперти, и что меня убеждает в этом, теперь особенно, – так это забота, которую проявляли, чтобы сделать из меня по возможности безупречного светского кавалера. Приставленный ко мне дворянин научил меня всему, в чем был осведомлен сам: арифметике, начаткам геометрии, астрономии, фехтованию и верховой езде. По утрам я ежедневно фехтовал в нижней зале и ездил верхом по саду. И вот однажды – это произошло, по-видимому, в разгар лета, так как было исключительно жарко, – я заснул в этой зале. Ничто до этой поры не внушало мне подозрений, единственное, что удивляло меня, это – почтительность моего гувернера. Я жил как дети, как птицы небесные, как растения, жил солнцем и воздухом. Незадолго перед тем мне исполнилось пятнадцать лет. – Значит, тому уже восемь лет. – Да, приблизительно. Впрочем, я потерял счет годам. – Простите, но что же говорил вам гувернер, чтобы побуждать вас к труду? – Он говорил, что человек должен стремиться завоевать себе известное положение, в котором ему отказал при рождении бог. Он добавлял, что, будучи бедняком, сиротою, безродным, я могу рассчитывать лишь на себя самого и что никто никогда не интересовался моею особой и никогда не заинтересуется ею… Итак, я был в нижней зале, где перед тем фехтовал, и, устав от урока фехтования, я погрузился в дремоту. Мой гувернер находился у себя в комнате, в первом этаже, прямо надо мной. Вдруг до моего слуха донесся слабый крик гувернера. Потом он позвал мою кормилицу: «Перонетта, Перонетта!» – Да, я знаю, – сказал Арамис, – продолжайте ваш рассказ, монсеньер. – Она, должно быть, была в саду, так как дворян поспешно спустился с лестницы. Встревоженный его криком, я встал. Отворив из прихожей дверь, которая вела в сад, он снова несколько раз позвал Перонетту. Нижняя зала также выходила окнами в сад; правда, ставни были прикрыты. Однако я прильнул к окну и через щель в ставнях увидел, как мой гувернер подошел к большому колодцу, находившемуся почти под самыми окнами его кабинета. Он наклонился над краем колодца, заглянул в него, снова вскрикнул и испуганно замахал руками. Стоя за ставней, я мог не только видеть, я мог также слышать. И вот я увидел и услышал… – Продолжайте, монсеньер, продолжайте, прошу вас, – торопил юношу Арамис. – Перонетта прибежала на зов гувернера. Он устремился навстречу ей, взял ее за руку и потащил за собой к колодцу. Затем, наклонившись над ним вместе с нею, он произнес: «Смотрите, смотрите, какое несчастье!» «Что с вами, успокойтесь! – говорила Перонетта, – в чем дело?» «Письмо, – кричал мой гувернер, – вы видите это письмо!» – И он указал рукой на дно колодца. «Какое письмо? – спросила кормилица. «Письмо, которое вы там видите, это – последнее письмо королевы!» При этом слове я вздрогнул. Мой гувернер, который считался моим отцом, он, который беспрестанно учил меня скромности и смирению, – он в переписке с самой королевой! «Последнее письмо королевы! – воскликнула Перопетта, видимо пораженная не тем, что это письмо от королевы, а лишь тем, что оно оказалось на дне колодца. – Но как же оно попало туда?» «Случай, Перонетта, престранный случай! Входя к себе, я отворил дверь, и так как окно было тоже открыто, поднялся ветер; и вот я вижу бумагу, которая летит через комнату; я ее узнаю – это письмо королевы; крича во весь голос, я подбегаю к окну; бумага кружится в воздухе и мгновенно падает прямо в колодец». «Ну что ж, – сказала Перонетта, – если письмо упало в колодец, это все равно, что оно сожжено, и поскольку королева сжигает свои письма всякий раз, как приезжает сюда…» – Всякий раз, как приезжает сюда. Значит, женщина, приезжавшая каждый месяц, была королевой, – перебил сам себя узник. – Да, – кивнул головой Арамис. – «Конечно, конечно, – продолжал гувернер, – но в этом письме содержались инструкции; как же мне выполнять их теперь?» «Напишите немедленно королеве, расскажите ей все, как оно было в действительности, и она пришлет вам второе письмо взамен этого». «Написать королеве! Но она никогда не поверит, что случилось такое необыкновенное происшествие, она решит, что я захотел оставить это письмо у себя, вместо того чтобы возвратить, подобно всем остальным; она решит, что я захотел использовать его как оружие, а кардинал Мазарини до такой степени… Этот итальянский дьявол способен на все, он способен при первом же мелькнувшем у него подозрении приказать, чтобы нас отравили». Арамис улыбнулся, чуть-чуть кивнув головой. – «Ведь вы знаете, Перонетта, до чего они недоверчивы, когда дело идет о Филиппе». Филипп – имя, которым меня называли, – прервал сам себя узник. «В таком случае раздумывать нечего, – сказала Перонетта, – нужно найти кого-нибудь, кто спустился бы в колодец». «Да, но тот, кто полезет вниз за бумагою, поднимаясь наверх, прочитает ее». «Ну что ж, раз так, найдем в деревне такого, кто не умеет читать, и вы сможете быть совершенно спокойны». «Допустим. Но тот, кто согласится спуститься в колодец, догадается, насколько важна бумага, ради которой мы рискуем человеческой жизнью. И все же, Перонетта, вы подали мне хорошую мысль; да, да… кто-то должен спуститься на дно, и этот кто-то буду я сам». Но, услышав его слова, Перонетта разразилась слезами и восклицаниями; она так настойчиво молила старого дворянина не делать этого, что в конце концов добилась от него обещания, что он отправится на поиски лестницы, достаточно длинной, чтобы можно было спуститься в колодец; что же до нее, Перонетты, то она немедленно пустится в путь и пойдет на ферму, где и отыщет какого-нибудь смелого парня, которому скажет, что в колодец упала драгоценность, завернутая в бумагу, и поскольку бумага, заметил мой гувернер, намокая, разворачивается в воде, для этого парня не будет ничего неожиданного, когда он найдет письмо в развернутом виде. «Впрочем, к этому времени чернила на письме, может быть, уже расплывутся», – вставила Перонетта. «Это не важно. Лишь бы оно снова оказалось в наших руках. Мы отдадим его королеве, и она убедится, что мы ее не обманывали; да и у кардинала не возникнет никаких подозрений, так что нам нечего будет бояться его». Приняв такое решение, они разошлись. Я прикрыл ставню, за которой стоял, и, видя, что мой гувернер собирается войти ко мне в залу, бросился на подушки, со страшной сумятицей в голове от всего только что слышанного. Гувернер приоткрыл дверь и, думая, что я сплю, тихонько закрыл ее. Я тотчас же вскочил на ноги и услышал звук удаляющихся шагов. Тогда, снова подойдя к ставне, я увидел, как мой гувернер и Перонетта выходили из сада. Во всем доме я был один. Как только они ушли из сада, я прыгнул в окно, не утруждая себя необходимостью пройти по прихожей, подбежал к колодцу и наклонился над ним. Что-то белое и блестящее колыхалось на дрожащей, расходящейся кругами поверхности зеленоватой воды. Это белое пятно гипнотизировало и притягивало меня. Глаза мои ничего, кроме него, не видели. Дыхание у меня захватило. Колодец манил меня своею разверстою пастью, своим холодом. Мне казалось, будто я читаю в глубине его огненные письмена, начертанные на бумаге, которой коснулась рука королевы. Тогда, не сознавая того, что делаю, побуждаемый одним из тех инстинктивных движений, которые способны столкнуть нас в пропасть, я привязал конец веревки к основанию колодезной перекладины и спустил ведро, позволив ему уйти в воду приблизительно на три фута (все это я делал, дрожа от страха, как бы не пошевелить эту драгоценную бумагу, которая успела изменить свой белый цвет на зеленоватый – верный признак того, что она уже начала погружаться); затем, взяв в руки мокрую тряпку, я соскользнул по веревке в зияющий подо мной колодец. Когда я увидел, что вишу над бездной и небо надо мной стало стремительно уменьшаться, меня охватил озноб, голова у меня пошла кругом, волосы поднялись дыбом, но воля поборола и мой ужас, и одолевшую меня слабость. Я достиг воды и рывком окунулся в нее, держась одной рукой за веревку, тогда как другой лихорадочно старался схватить драгоценное письмо. Я поймал его, но под моими пальцами бумага порвалась надвое. Спрятав оба куска за пазуху, я начал подниматься наверх. Упираясь ногами в стенку колодца, подтягиваясь при помощи веревки, ловкий, сильный и подстегиваемый к тому же необходимостью торопиться, я достиг края колодца и, вылезая, облил его стекавшей с меня водой. Выскочив со своей добычею из колодца, я пустился бежать по освещенной солнцем дорожке и достиг глубины сада, где разросшиеся деревья образовали своего рода лесок. Там-то я и хотел укрыться. Но едва я вошел в это убежище, как прозвонил колокол. Это означало, что открывают ворота, что возвращается мой гувернер и что я добрался сюда вовремя. Я рассчитал, что пройдет не меньше десяти минут, пока он найдет меня, – это при том условии, что, догадавшись, где я, он сразу же направится прямо ко мне, а может быть, и все двадцать, если ему придется заняться поисками. Этого было достаточно, чтобы успеть прочитать драгоценную бумагу. Я поспешно приложил друг к другу обе части ее; буквы стали уже расплываться, но тем не менее мне удалось разобрать написанное. – И что же вы там прочли, монсеньер? – спросил глубоко заинтересованный Арамис. – Достаточно, чтобы узнать, что мой гувернер был дворянином, а Перонетта, не будучи важною дамой, была все же не простая служанка. Наконец, я узнал, что и я сам не совсем темного происхождения, – ведь королева Анна Австрийская и первый министр кардинал Мазарини опекали меня с такою заботливостью. Молодой человек остановился; он был слишком взволнован. – Ну а дальше? Что было дальше? – поторопил его Арамис. – Было, сударь, что рабочий, – ответил молодой человек, – ничего, конечно, не обнаружил в колодце, хотя и обыскал его со всей тщательностью; было, что края колодца, облитые водой, обратили на себя внимание моего гувернера; было, что я не успел обсохнуть на солнце, и Перонетта сразу увидела, что я в мокрой одежде; было, наконец, и то, что я заболел горячкой от купания в студеной воде и волнения, порожденного во мне моими открытиями, и моя болезнь сопровождалась бредом, в котором я рассказал обо всем, так что, руководствуясь моими же собственными признаниями, сделанными в бреду, мой гувернер нашел в изголовье кровати оба обрывка письма, написанного рукою королевы. – Ах, – вздохнул Арамис, – теперь я понимаю решительно все. – Все дальнейшее – не более как мои домыслы. Бедные люди, надо полагать, не посмели скрыть происшедшего, написали обо всем королеве и отправили ей разорванное письмо. – После чего, – добавил Арамис, – вас забрали и поместили в Бастилию. – Как видите. – А услужившие вам исчезли? – Увы! – Не будем больше думать о мертвых, – сказал Арамис, – посмотрим, можно ли сделать что-нибудь для живого. Вы сказали, что смирились со своей участью. Так ли? – Я и сейчас готов повторить то же самое. – И вы не стремитесь к свободе? – Я уже ответил на этот вопрос. – Вам не ведомы ни честолюбие, ни сожаление, ни мысли о жизни на воле? Молодой человек ничего не ответил. – Почему вы молчите? – спросил Арамис. – Мне кажется, что я сказал вам достаточно много и что теперь ваш черед. Я устал. – Хорошо. Я повинуюсь вам, – согласился Арамис. Он весь как-то подобрался. Лицо его приняло торжественное выражение. Чувствовалось, что он подошел к наиболее важному моменту той роли, которую он должен был играть в тюрьме перед узником. – Мой первый вопрос… – начал Арамис. – Какой же? Говорите. – В доме, в котором вы обитали, не было ни одного зеркала, не так ли? – Что это такое? Я не знаю, что означает произнесенное вами слово; я никогда не слышал его. – Зеркалом называют предмет меблировки, отражающий в себе все остальные предметы; так, например, в стекле, подвергнутом соответствующей обработке, можно увидеть черты своего собственного лица совершенно так же, как вы видите своими глазами черты моего. – Нет, в доме не было зеркала, – ответил молодой человек. Арамис огляделся вокруг и заметил: – Его нет и здесь; тут приняты те же предосторожности, что и там. – Какова же их цель? – Сейчас вы узнаете. А теперь простите меня; вы сказали, что вас обучали математике, астрономии, фехтованию, верховой езде, но вы не упомянули истории. – Иногда мой воспитатель рассказывал мне о деяниях Людовика Святого, Франциска Первого и Генриха Четвертого. – И это все? – Приблизительно все. – И здесь я усматриваю тот же расчет: подобно тому как вас лишили зеркал, отражающих окружающие предметы, вас лишили также знакомства с историей, отражающей прошлое. Со времени вашего заключения вам запретили к тому же книги; таким образом, вам неизвестны многочисленные события, зная которые вы могли бы объединить в нечто цельное ваши разрозненные воспоминания и различные побуждения вашей души. – Это верно, – сказал молодой человек. – Выслушайте меня: я коротко расскажу вам о том, что произошло во Франции за последние двадцать три или двадцать четыре года, то есть с вероятной даты вашего рождения на свет божий, то есть с того момента, который представляет для вас особенный интерес. – Говорите. На лице молодого человека снова появилось присущее ему серьезное и сосредоточенное выражение. – Знаете ли вы, кто был сыном Генриха Четвертого? – Я знаю, по крайней мере, кто был его преемником. – Откуда вы узнали об этом? – На монете тысяча шестьсот десятого года изображен Генрих Четвертый; между тем на монете тысяча шестьсот двенадцатого года изображен уже Людовик Тринадцатый. На основании этого, поскольку вторую монету отделяют от первой только два года, я сделал вывод, что Людовик Тринадцатый, очевидно, и был преемником Генриха Четвертого. – Итак, – продолжал Арамис, – вы осведомлены о том, что последним королем, царствовавшим до нашего короля, был Людовик Тринадцатый. – Да, осведомлен, – ответил молодой человек, слегка покраснев. – Это был государь с благородными намерениями, с широкими планами, но выполнение их постоянно откладывалось из-за разных несчастий и борьбы, которую пришлось вести его первому министру Ришелье с французской знатью. Он – я говорю о Людовике Тринадцатом – был человеком слабохарактерным. Умер он еще молодым и в печали. – Да, я знаю об этом. – Его долго терзала забота о престолонаследнике. Для государей это очень мучительная забота, ибо они должны думать не только о том, чтобы оставить по себе добрую память, но и о том, чтобы их замыслы жили и после их смерти и дело их было продолжено. – А разве Людовик Тринадцатый умер бездетным? – спросил с усмешкой узник. – Нет, но он долгое время был лишен радости быть отцом; он слишком долго предавался печали, что умрет, не оставив наследника. И эта мысль ввергала его в отчаянье, как вдруг его супруга, королева Анна Австрийская… Узник вздрогнул. – Знали ли вы, – перебил сам себя Арамис, – что супругу Людовика Тринадцатого звали Анной Австрийской? – Продолжайте, – сказал молодой человек, не ответив на вопрос Арамиса. – Как вдруг, – рассказывал Арамис, – Анна Австрийская объявила, что ожидает ребенка. Это известие вызвало всеобщую радость, и все молились о счастливом разрешении королевы от бремени. Наконец пятого сентября тысяча шестьсот тридцать восьмого года королева родила сына. Тут Арамис взглянул на своего собеседника, и ему показалось, что тот побледнел. – Вы сейчас услышите от меня, – предупредил юношу Арамис, – историю, которую в данное время могли бы поведать вам лишь очень немногие, ибо то, что я собираюсь сказать, считается тайной, умершей вместе с умершими или погребенной в бездонных глубинах исповеди. – И вы откроете мне эту тайну? – спросил молодой человек. – О, – сказал Арамис с усмешкою в голосе, – я не думаю, что подвергаю себя опасности, вверяя ее заключенному, не испытывающему никакого желания покинуть Бастилию. – Я вас слушаю, сударь. – Так вот, продолжаю. Королева родила сына. Но в то самое время, когда двор ликовал при этом известии, в то время, когда король, показав новорожденного народу и знати, садился за стол, чтобы отпраздновать это радостное событие, у королевы, оставшейся в одиночестве, снова начались родовые схватки, и у нее родился еще один сын. – О, – произнес узник, проговариваясь, что он осведомлен лучше, чем можно было предполагать на основании его слов. – Я думал, что брат короля родился лишь… Арамис покачал головой. – Погодите, будет продолжение. Узник нетерпеливо вздохнул и приготовился слушать. – Да, – сказал Арамис, – королева родила еще одного сына, второго сына, которого приняла Перонетта, ее повивальная бабка. – Перонетта! – прошептал молодой человек. – Сразу же побежали за королем; ему на ухо сообщили о происшедшем; он встал из-за стола и поспешил к королеве. Но на этот раз на лице его не было выражения радости; напротив, оно выражало скорее ужас. Рождение близнеца превратило его радость от рождения первого сына в печаль, ибо (вы этого, конечно, не знаете) во Франции престол переходит к старшему сыну, который и царствует после отца. – Я это знаю. – Между тем врачи и юристы высказывают предположение, что отнюдь не бесспорно, будто старшим по законам бога и законам природы является тот, кто первым вышел из материнского чрева. Приглушенный крик вырвался из груди узника; он стал белее простыни, которой был накрыт. – Теперь вы поймете, – продолжал Арамис, – почему короля, который с такой радостью увидел свое воспроизведение в новорожденном, охватило отчаяние, едва он подумал о том, что отныне у него не один наследник, а два, и что тот, кто появился на свет вторым и чье рождение осталось безвестным, станет, быть может, оспаривать права старшинства у другого, того, кто родился на два часа раньше и кто вот уже два часа считается законным престолонаследником, и в этом случае одному богу ведомо, что произойдет в будущем. Ведь может статься, что второй его сын, отвечая интересам или капризам какой-либо партии, посеет когда-нибудь в королевстве раздоры и братоубийственную войну, подрывая тем самым династию, которую ему подобало бы укреплять. – О, я понимаю, я все понимаю, – прошептал юноша. – Вот почему один из сыновей Анны Австрийской, подлейшим образом разлученный со своим братом, подлейшим образом лишенный наследства и обреченный на прозябание в полнейшей безвестности, вот почему этот второй ее сын бесследно исчез, и исчез так, что никто во Франции ныне не знает, существует ли он на свете, никто, кроме его родной матери… – Его матери, которою он покинут! – с отчаянием вскричал узник. – И еще дамы в черном с огненными лентами, – продолжал Арамис, – и, наконец… – Вас, не так ли? И вы явились сюда, чтобы рассказать мне про это, вы явились, чтобы разбудить в моей душе любопытство, ненависть, честолюбие и, кто знает, быть может, и жажду мести? Если вы тот, кого я ожидаю, если вы человек, обещанный мне запиской, наконец, человек, посланный мне самим богом, то у вас должен быть… портрет короля Людовика Четырнадцатого, восседающего теперь на французском троне. – Вот этот портрет, – ответил епископ, подавая узнику великолепно исполненную на эмали миниатюру с изображением гордого, прекрасного и совсем как живого Людовика Четырнадцатого. Узник жадно схватил портрет и впился в него глазами, словно хотел навсегда запечатлеть его в своем сердце. – А теперь, монсеньер, вот вам и зеркало. Арамис предоставил узнику время, чтобы тот мог разобраться в хаосе своих мыслей. – Поразительно! Поразительно! – шептал юноша, пожирая глазами портрет Людовика Четырнадцатого и свое собственное изображение в зеркале. – Что вы думаете об этом? – спросил Арамис. – Я думаю, что погиб, – сказал пленник, – я думаю, что король никогда не простит мне моего рождения. – Что до меня, – проговорил епископ, устремив на узника взгляд, исполненный преданности, – то я не знаю, кто же король – тот ли, кого изображает портрет, или тот, чье лицо отражается в этом зеркале. – Король, сударь, тот, кто сидит на троне, – грустно произнес молодой человек, – король тот, кто не томится в тюрьме и кто может, напротив, заключать в нее по своей воле других. Королевская власть – это могущество, это огромная сила, а я, как вы видите, совершенно бессилен. – Монсеньер, – сказал Арамис с такою почтительностью, с какой он никогда еще не обращался к своему собеседнику, – королем, заметьте себе, будет, если вы того пожелаете, тот, кто, выйдя из тюрьмы, сумеет удержаться на троне, на который его возведут преданные ему друзья. – Сударь, не искушайте меня, – горестно вздохнул узник. – Монсеньер, не впадайте в уныние, – настаивал Арамис. – Я привел вам доказательства вашего королевского происхождения. Вникните в них, убедите себя самого в том, что вы сын короля и король… и потом мы начнем действовать. – Нет, нет! Это немыслимо. – Пожалуй, что так, – иронически продолжал ваннский епископ, – если вашему роду и впрямь предначертано самою судьбой, чтобы королевские братья, отстраненные от престола, были все, как один, принцами, лишенными отваги и чести, каким был, например, Гастон Орлеанский, ваш дядя, который стоял во главе десяти заговоров против Людовика Тринадцатого, своего брата. – Мой дядя Гастон Орлеанский устраивал заговоры против своего брата? – вскричал, ужаснувшись, принц. – Он устраивал эти заговоры с целью низвергнуть его с престола? – Вот именно: только с этой целью и никакой иной. – Вы говорите что-то не то. – Я говорю сущую правду. – И у него… у Гастона Орлеанского были преданные друзья? – Столь же преданные, как я по отношению к вам. – Ну и что же, чего он добился? Его ждала неудача? – Да, он всякий раз терпел неудачу, и всякий раз это происходило по его вине. И чтобы купить себе жизнь, нет, не жизнь, ибо жизнь королевского брата священна, – чтобы обеспечить себе свободу, ваш дядя жертвовал жизнью своих друзей, отдавая их на заклание одного за другим. И теперь он – позор нашей истории и проклятье сотни благородных семейств нашего королевства. – Понимаю вас, сударь, – заметил принц. – Но ответьте, прошу вас, убил ли мой дядя своих друзей по слабости или он попросту предал их? – По слабости; впрочем, слабость властителей – это всегда предательство. – Но разве нельзя потерпеть неудачу по незнанию или по неспособности? Неужели вы думаете, что бедный узник, такой, как я, например, воспитанный не только вдали от двора, но и от всего света, неужели вы думаете, что такой узник был бы в силах оказать помощь тем из своих друзей, которые попытались бы сослужить ему службу? И прежде чем Арамис успел ответить, он, охваченный неудержимым порывом, показавшим, с какой силой может бурлить его кровь, внезапно вскричал: – Мы говорим о друзьях! Но откуда же у меня, про которого не ведает ни одна душа человеческая, могут взяться друзья? Ведь я не располагаю ни свободой, ни деньгами, ни властью, ничем, что привлекает друзей! – Но мне кажется, ваше высочество, я имел честь предоставить себя в ваше распоряжение. – О, не величайте меня этим титулом, сударь! Это насмешка, это неслыханная жестокость! Не побуждайте меня думать о чем-либо ином, кроме как о стенах тюрьмы, в которой я заперт; позвольте мне любить или, по крайней мере, безропотно переносить мое заключение и прозябание в полнейшей безвестности. – Монсеньер, монсеньер! Если вы еще раз повторите эти расхолаживающие слова, если, получив доказательства своего королевского происхождения, вы и впредь будете столь же малодушны, вялы, безвольны, я подчинюсь вашим желаниям и исчезну; я откажусь от мысли служить государю, которому я жаждал оказать помощь и, в случае нужды, отдать свою жизнь. – Сударь! – воскликнул принц. – Прежде чем заговорить со мною обо всем, о чем вы сейчас говорите, вам следовало задуматься, стоит ли навсегда нарушать покой моего сердца. – Но я к этому и стремлюсь. – Неужели, чтобы рассказать мне о величии, о могуществе, о том, что меня ожидает престол, вам необходимо было избрать тюрьму? Вы хотите, чтобы я поверил в мое блестящее будущее, но разве не таимся мы с вами во мраке? Вы соблазняете меня славой, но не трепещем ли мы, как бы наши слова не проникли за полог этой жалкой постели? Вы изображаете мне всемогущество, но не слышу ли я в коридоре шагов тюремщика и не страшитесь ли вы их еще больше, чем я? Чтобы хоть немного рассеять мое неверие, извлеките меня из Бастилии; дайте вольного воздуха моим легким, дайте шпоры моим ногам, вложите меч в мои руки, и тогда… тогда мы начнем понимать друг друга. – Дать вам все это и еще много больше – в этом и состоит моя цель. Но отвечает ли это вашим желаниям, монсеньер? – Слушайте, сударь, – перебил Арамиса принц. – Я знаю, что в каждой галерее Бастилии находится стража, что на каждой двери – замок, что у всех рогаток – солдаты и пушки. Каким же образом сможете вы обезвредить стражу и заклепать пушки? Как сможете вы разбить замки и рогатки? – А каким образом, монсеньер, вы получили записку, извещавшую вас о моем посещении? – Чтобы переправить записку, достаточно подкупить тюремщика. – Раз можно подкупить одного, значит, то же можно проделать и с десятью. – Хорошо! Допускаю, что извлечь несчастного узника из Бастилии – вещь не окончательно невозможная; допускаю, что можно найти для него какое-нибудь укромное место, где его не смогут схватить королевские слуги; допускаю, наконец, что можно обеспечить несчастному беглецу сносное содержание где-нибудь в надежном убежище. – Монсеньер… – начал с улыбкою Арамис. – Допускаю, что отыщется человек, который все это сделает для меня, хотя тут требуются силы, превышающие возможности человеческие. Но поскольку вы утверждаете, что я принц королевской крови, что я – брат короля, каким образом сможете вы возвратить мне положение и могущество, отнятые у меня моей матерью и моим братом? И поскольку мне предстоит жизнь, исполненная борьбы и ненависти, каким образом сможете вы сделать меня победителем в этой борьбе, сделать недосягаемым для сонма моих врагов? Ах, сударь, пораскиньте умом над этим! Нет, уж лучше поселите меня в какой-нибудь мрачной пещере, где-нибудь в лоне горы; доставьте мне радость прислушиваться на воле к шумам реки и полей, видеть на воле солнце на лазоревом небе или небо, затянутое грозовыми тучами, – и этого с меня будет достаточно. Не обещайте мне большего, ибо вы и впрямь не можете дать мне больше, и было бы преступлением тешить меня обманом, – ведь вы называете себя моим другом. Арамис слушал узника с глубоким вниманием. – Монсеньер, – произнес он после минутного размышления, – я восхищен столь искренним и столь непреклонным чувством, которое внушает вам эти слова; я счастлив, что я сразу же распознал моего государя. – Погодите, погодите немного!.. Сжальтесь же надо мной, – вскричал принц, сжимая похолодевшими пальцами свой лоб, покрывшийся испариной, – не мучьте меня! Мне незачем быть королем, чтобы быть счастливейшим из людей. – Что до меня, монсеньер, то мне нужно, чтобы вы сделались королем, и это нужно для счастья всего человечества. – Ах, – сказал принц, в котором снова заговорило неверие, вызванное словами епископа, – в чем же человечество может упрекнуть моего брата? – Я забыл сказать, монсеньер, что, если вы соблаговолите предоставить мне руководить вами и согласитесь сделаться наиболее могущественным монархом на свете, вы будете служить интересам всех тех, кого я привлек ради успешного завершения нашего дела, – а таких у нас множество. – Множество? – И к тому же они очень сильны. – Объяснитесь. – Невозможно. Я объясню все до последней мелочи, – клянусь перед богом, который слышит меня, – в тот самый день, когда увижу вас на французском престоле. – Но мой брат? – Вы сами решите его судьбу. Или, быть может, вы жалеете вашего брата? – Его, который гноит меня в этой темнице? О нет, я не жалею его. – Тем лучше. – Он мог бы прийти сюда, мог бы взять меня за руку и сказать: «Брат мой, господь создал нас, чтобы мы любили друг друга, а не для того, чтоб боролись друг с другом. Я пришел протянуть вам руку. Дикий предрассудок осудил вас на угасание вдали от людей, в полном мраке, не изведав человеческой радости. Я хочу, чтобы вы сидели рядом со мной; я хочу препоясать вас мечом, доставшимся нам от отца. Используете ли вы это сближение, чтобы убить меня или противоборствовать мне? Воспользуетесь ли вы этим мечом, чтобы пролить мою кровь?» – «О нет, – ответил бы я, – я смотрю на вас как на своего избавителя и буду уважать вас как своего государя. Вы даете мне много больше, чем дано мне господом богом. Благодаря вам – я свободен, благодаря вам – я имею право полюбить в этом мире и, в свою очередь, быть любимым». – И вы сдержали бы свое слово? – Клянусь моей жизнью, да! – Тогда как теперь? – Тогда как теперь я чувствую, что виновные должны понести наказание. – Каким образом, монсеньер? – Что вы скажете о моем сходстве с братом, дарованном мне господом богом? – Скажу, что в этом сходстве можно усмотреть перст провидения, которым королю не должно было пренебрегать; скажу, что ваша мать совершила тяжкое преступление, предоставив столь неравную долю счастья и столь неравную участь тем, кого природа создала в ее чреве столь похожими друг на друга; и я делаю из этого вывод, что кара за это будет не чем иным, как восстановлением равновесия. – Что означают ваши слова? – То, что, когда я возвращу вам ваше место на троне вашего брата, вашему брату придется занять ваше место в тюрьме. – Увы! В тюрьме испытываешь столько страданий! Особенно если до этого чаша жизни полнилась до краев! – Ваше высочество сможете поступить, как сочтете для себя удобным; наказав, вы сможете простить, если того пожелаете. – Хорошо! А теперь остается сказать вам еще об одном. – Говорите, мой принц. – Отныне я буду беседовать с вами лишь за стенами Бастилии. – Я и сам хотел уведомить вас, ваше высочество, что в дальнейшем я буду иметь честь встретиться с вами лишь один‑единственный раз. – Когда же это произойдет? – В тот день, когда мой принц покинет эти мрачные стены. – Да услышит вас бог! Как же вы предупредите меня? – Я приду сюда сам. – Вы сами? – Не покидайте этой комнаты, принц, ни с кем, кроме меня, или если вас принудят в мое отсутствие покинуть ее, помните, что это сделано помимо меня. – Итак, ни одного слова кому бы то ни было, кроме вас? – Да, ни одного слова кому бы то ни было, кроме меня. Арамис отвесил глубокий поклон. Принц протянул ему на прощание руку и сказал с искренностью, идущей от самого сердца: – Сударь, еще одно слово. Если вы явились ко мне, чтобы окончательно погубить меня, если вы – не более как орудие моих ненавистников, если наша беседа, в которой вы выведали самые сокровенные тайны моего сердца, принесет мне нечто худшее, чем заключение, а именно – смерть, то и тогда да будет мое благословение с вами, ибо вы положили конец моим сомнениям и заботам и после лихорадочной пытки, терзавшей меня последние восемь лет, внесли успокоение в мою душу. – Монсеньер! Не торопитесь судить меня. – Я сказал, что благословляю вас, что простил вам вашу вину предо мною. Но если вы явились ко мне для того, чтобы возвратить место, уготованное мне самим богом, место, осиянное солнцем счастья и славы, если, благодаря вам, я смогу оставить по себе след в людской памяти, если, свершив выдающиеся деяния и оказав услуги народам моего королевства, я доставлю честь моему роду, если из тьмы, в которой я угасаю, я поднимусь, поддерживаемый вашей благородной рукою, к вершинам почета, – в таком случае вам, кого я благословляю и кому приношу свою признательность и благодарность, вам – половина моего могущества и моей славы. И это будет все еще слишком ничтожная плата; я всегда буду считать, что не выплатил вам вашей доли, ибо вы никогда не сможете в такой же мере, как я, наслаждаться счастьем, которым одарили меня. – Монсеньер, – проговорил Арамис, взволнованный бледностью юноши и этим его порывом, – монсеньер, благородство вашего сердца наполняет меня радостью и восхищением. Не вам выражать мне свою благодарность. Меня будут благодарить народы, которых вы осчастливите, и ваши потомки, которым вы оставите славу. Да, да… я дам вам нечто большее, нежели жизнь, – я дам вам бессмертие. Молодой человек снова протянул Арамису руку; Арамис приложился к ней, став на колени. – О! – вскричал принц с тронувшим Арамиса смущением. – Это первая дань почитания моему будущему монарху. Когда я снова увижу вас, я скажу: «Здравствуйте, ваше величество!» – А до этой поры, – воскликнул молодой человек, прижимая свои белые исхудавшие пальцы к сердцу, – а до этой поры – никаких грез, никаких потрясений, иначе жизнь моя пресечется! О сударь, до чего же тесно в моей тюрьме, до чего мало это окно, до чего узка дверь! Как же могло проникнуть через нее, как могло поместиться здесь столько гордости, столько блеска и счастья! – Поскольку вы утверждаете, что все это принесено мною, вы наполняете мое сердце радостью, ваше высочество, – поклонился Арамис. Произнеся эти слова, он постучал. Дверь тотчас же отворилась. За нею стояли тюремщик, а также Безмо, который, снедаемый беспокойством и страхом, начал уже невольно прислушиваться к голосам, доносившимся из-за двери. К счастью, оба собеседника говорили все время вполголоса и даже при самых бурных изъявлениях страсти не забывали об этой предосторожности. – Вот это исповедь! – сказал комендант, силясь изобразить на лице улыбку. – Можно ли было предполагать, что заключенный, наполовину покойник, будет каяться в стольких грехах и отнимет у вас столько времени? Арамис промолчал. Ему хотелось поскорее покинуть Бастилию, где отягощавшая его тайна удваивала гнетущее впечатление, производимое стенами крепостных казематов. Когда они дошли до квартиры Безмо, Арамис шепнул коменданту: – Поговорим о делах, дорогой господин де Безмо. – Увы! – отозвался Безмо. – Не нужно ли вам спросить меня о расписке на сто пятьдесят тысяч ливров? – молвил епископ. – И уплатить первую треть этой суммы, – добавил, вздыхая, бедный Безмо, сделавший несколько шагов по направлению к своему железному шкафу. – Вот ваша расписка, – подал бумагу Арамис. – А вот и деньги, – ответил, трижды вздохнув, комендант. – Мне было приказано вручить вам расписку на пятьдесят тысяч ливров, – сказал Арамис. – Что же касается денег, то на этот счет я не получал никаких указаний. И он удалился, оставив Безмо в полном смятении чувств перед этим поистине королевским подарком, преподнесенным ему с такою непринужденностью внештатным духовником Бастилии.  Глава 29. КАК МУСТОН РАСТОЛСТЕЛ, НЕ ПОСТАВИВ ОБ ЭТОМ В ИЗВЕСТНОСТЬ ПОРТОСА, И КАКИЕ НЕПРИЯТНОСТИ ДЛЯ ДОСТОЙНОГО ДВОРЯНИНА ВОСПОСЛЕДОВАЛИ ОТ ЭТОГО   Со времени отъезда Атоса в Блуа д'Артаньян и Портос редко бывали вместе. У одного была хлопотная служба при короле, другой увлекся покупкой мебели, которую хотел отправить в свои многочисленные поместья; он задумал завести в своих резиденциях – а их у него было несколько – нечто напоминающее придворную роскошь, которую ему довелось увидеть у короля и которая ослепила его. Д'Артаньян, сохранивший неизменную верность по отношению к старым друзьям, однажды утром, в свободное от служебных занятий время, вспомнил о Портосе и, обеспокоенный тем, что вот уже две недели ничего не слышал о нем, поехал к нему и застал его только что вставшим с постели. Достойный барон был, по всей видимости, поглощен какими-то неприятными мыслями; больше того, он был опечален. Свесив ноги, полуголый, сидел он у себя на кровати и уныло рассматривал целые вороха платья, отделанного бахромой, галунами, вышивкой безобразных цветов, которое было навалено перед ним на полу. Печальный и задумчивый, как пресловутый заяц в басне Лафонтена, Портос не заметил входящего д'Артаньяна, скрытого от его глаз внушительной фигурой Мустона, настолько дородною, что он мог бы заслонить своим телом любого, а в этот момент размеры его удвоились, так как дворецкий распяливал перед собою алый кафтан, который он держал за концы рукавов, чтобы хозяин мог лучше приглядеться к нему. Д'Артаньян остановился на пороге и принялся рассматривать озабоченного Портоса; обнаружив, однако, что эта куча костюмов порождает в груди достойного дворянина тяжкие вздохи, он решил, что пора оторвать его от этого столь мучительного для него зрелища, и кашлянул, чтобы возвестить о своем приходе. – А! – воскликнул Портос, и лицо его осветилось радостью. – Здесь д'Артаньян! Наконец-то меня осенит счастливая мысль! Мустон, услышав эти слова, обернулся с приветливой улыбкой к другу своего хозяина, и Портос избавился, таким образом, от массивной преграды, мешавшей ему броситься к д'Артаньяну. Он поспешно вскочил с кровати, потянулся, хрустнув суставами крепких ног, пронесся в два прыжка через комнату и порывисто прижал д'Артаньяна к груди: с каждым днем он любил его, казалось, все больше и больше. – Ах, дорогой друг, – повторил он несколько раз, – ах, дорогой д'Артаньян, здесь вы всегда желанны, но сегодня желаннее чем когда бы то ни было. – Так, так. У вас неприятности? – спросил д'Артаньян. Портос ответил взглядом, полным уныния. – Расскажите же, друг мой, в чем дело, если это не тайна. – Во-первых, – вздохнул Портос, – вы знаете, что у меня нет от вас никаких тайн, а во-вторых… во-вторых, меня огорчает следующее… – Погодите, Портос, погодите: дайте мне сперва выбраться из этого вороха сукна, атласа и бархата. – Шагайте, шагайте смелее! – проговорил жалобным тоном Портос. – Все это не больше чем хлам. – Черт подери! Сукно стоимостью в двадцать ливров за локоть – хлам! Великолепный атлас и бархат, которым не погнушался бы сам король, – это, по-вашему, хлам! – Так вы находите эти костюмы… – Блистательными, Портос, блистательными! Готов поручиться, что во всей Франции вы один обладаете таким неимоверным количеством их, и если предположить, что, начиная с этого дня, вы не закажете больше ни одного, а проживете добрую сотню лет, что, говоря по правде, меня нисколько не удивило бы, то и в этом случае в день вашей смерти на вас будет новый костюм, и в течение всего этого времени ни один портной не покажет к вам носа. Портос покачал головой. – Послушайте, друг мой, – сказал Д'Артаньян. – Это мрачное настроение, отнюдь не свойственное вашему нраву, пугает меня. Дорогой мой Портос, давайте покончим с ним, и чем раньше, тем лучше. – Да, да, покончим, – ответил Портос, – избавимся, если только это вообще возможно. – Или, быть может, вы получили дурные известия из Брасье? – О нет; там вырубили леса, и они дали доход, превысивший ожидаемый на целую треть. – Или в Пьерфоне прорвало запруды? – Нет, что вы, друг мой; там выловили рыбу, но того, что осталось после продажи, более чем достаточно, чтобы сделать все окрестные пруды рыбными. – Что же тогда? Уж не обрушился ли Валлон по причине землетрясения? – Нет, нет! Напротив, молния ударила в какой-нибудь сотне шагов от замка, и в месте, страдавшем от недостатка воды, забил превосходный ключ. – Но в чем же в таком случае дело? – Видите ли, я получил приглашение на празднество в Во, – произнес Портос с похоронным видом. – Чего же вы жалуетесь? Король был причиною более чем ста ссор, породивших непримиримых врагов, и все они – из-за того, что тому или иному между придворными было отказано в приглашении. Так вы и в самом деле приглашены в Во? Вот оно что! – Но, бог мой, конечно! – Вам предстоит увидеть поразительное великолепие. – Что до меня, то мне едва ли удастся увидеть это. – Но ведь там будет собрана вся наша французская знать. – Ах, – вздохнул Портос, вырвав у себя с отчаянья клок волос. – Господи боже! Да не больны ли вы, дорогой мой? – Я здоров, черт подери, как бык. Дело не в этом. – Но в чем же? – У меня нет костюма. Д'Артаньян остолбенел. – Нет костюма, Портос! Нет костюма! – вскричал он. – Но ведь я вижу у вас на полу больше полусотни костюмов! – Полусотни! Это верно. Но нет ни одного, который был бы мне впору. – Как это нет ни одного, который был бы вам впору! Разве с вас не снимали мерки, когда их шили? – Снимали, – ответил Мустон, – но, к несчастью, я растолстел. – Что? Вы растолстели? – Да, так что стал толще, гораздо толще господина барона. Могли бы вы это подумать, сударь? – Еще бы! Мне кажется, что это видно с первого взгляда. – Слышишь, болван? – проворчал Портос. – Это видно с первого взгляда. – Но, милый Портос, – сказал Д'Артаньян с легким нетерпением в голосе, – не могу понять, почему ваши костюмы никуда не годятся из-за того, что Мустон растолстел. – Сейчас объясню. Помните, вы мне рассказывали как-то про одного римского военачальника, которого звали Антонием и у которого всегда было семь кабанов на вертеле, жарившихся в различных местах, чтобы он мог потребовать свой обед в любой час, когда бы ему ни заблагорассудилось. Вот и я – поскольку в любой момент меня могут пригласить ко двору и оставить там на неделю, – вот я и решил иметь всегда наготове, если это случится, семь новых костюмов. – Отлично придумано, мой милый Портос. Но чтобы позволить себе такого рода фантазии, нужно располагать вашим богатством, не говоря уж о времени, которое затрачиваешь на примерку. И к тому же мода так часто меняется. – Что верно, то верно, – заметил Портос. – Но я тешил себя надеждой, что придумал нечто исключительно хитрое. – Что же это такое? Черт возьми, я никогда не сомневался в ваших талантах! – Вы помните те времена, когда Мустон был еще тощим? – Конечно; это было тогда, когда он был Мушкетоном. – А когда он начал толстеть? – Нет, этого я не мог бы сказать. Прошу извинения, мой милый Мустон. – О, вам нечего просить извинения, – любезно ответил Мустон, – вы были в Париже, а мы… мы в Пьерфоне. – Так вот, дорогой Портос, – итак, с известного времени Мустон начал толстеть. Ведь вы хотели сказать именно это, не так ли? – Конечно. И я был этим очень обрадован. – Черт! Готов вам верить. – Понимаете ли, – продолжал Портос, – ведь это освобождало меня от хлопот. – Нет, все еще не понимаю, друг мой. Но если вы мне объясните… – Сейчас, сейчас… Прежде всего, как вы сказали, это потеря времени, когда даешь снимать с себя мерку, хотя бы раз в две недели. Потом можешь оказаться в дороге, а когда хочешь всегда иметь семь новых костюмов… Наконец, я терпеть не могу давать с себя снимать мерку. Либо я дворянин, либо не дворянин, черт возьми. Дать себя измерять какому-нибудь проходимцу, который изучает тебя с головы до пят, – это унизительно в высшей степени. Этот народ находит вас слишком выпуклым тут, слишком вдавленным здесь, он знает все ваши достоинства и недостатки. Знаете, когда выходишь из рук портного, чувствуешь себя похожим на крепость, только что досконально изученную шпионом. – Воистину, Портос, ваши мысли чрезвычайно своеобразны. – Но вы понимаете, что, будучи инженером… – И к тому же укрепившим Бель‑Иль… – Так вот, мне пришла в голову мысль, и она, конечно, была бы весьма хороша, если бы не небрежность Мустона. Д'Артаньян бросил взгляд на Мустона, который ответил на него легким движением тела, как бы желая сказать: «Вы сами увидите, виноват ли я в том, что случилось». – Итак, я очень обрадовался, – продолжал Портос, – увидев, что Мустон начал толстеть; больше того, чем только мог, я помогал ему нагуливать жир. Я кормил его особо питательной пищей, надеясь, что он сравняется со мной в объеме и тогда я смогу заставить его иметь дело с портными и тем самым избавлю себя от снятия мерок и прочих скучных вещей. – А! – вскричал Д'Артаньян. – Теперь я наконец понимаю… Это спасло бы вас от потери времени и унижений. – Черт подери! Судите же сами о моей радости, когда после полутора лет отменного и искусно подобранного питания – ибо я взял на себя труд самолично кормить Мустона – этот бездельник… – Ах, сударь, я и сам немало способствовал этому, – скромно вставил Мустон. – Это верно. Так вот, судите о моей радости, когда в одно прекрасное утро я обнаружил, что Мустону пришлось повернуться боком, как поворачивался я сам, чтобы протиснуться сквозь потайную дверь, которую эти чертовы архитекторы устроили у меня в Пьерфоне в комнате покойной госпожи дю Валлон. Да, кстати, об этой двери, друг мой; хочу задать вам вопрос, вам, знающему решительно все на свете: какого черта эти плуты архитекторы, которым полагается иметь подобающий глазомер, придумали двери, годные только для тощих? – Эти двери, – сказал в ответ д'Артаньян, – предназначены для возлюбленных, а возлюбленные по большей части сложения хрупкого и изящного. – Госпожа дю Валлон не имела возлюбленных, – величественно перебил д'Артаньяна Портос. – Несомненно, друг мой, несомненно, – поторопился согласиться с ним д'Артаньян, – но, быть может, эти двери были придуманы архитекторами на случай вашей повторной женитьбы. – Вот это и впрямь возможно, – заметил Портос. – Теперь, когда я получил от вас разъяснение относительно этих слишком узких дверей, вернемся к нагуливанию жира Мустоном. Но заметьте себе, что первое имеет прямое отношение ко второму. Я не раз наблюдал, что наши мысли тянутся друг к другу. Подивитесь-ка на это явление, д'Артаньян: я говорил о Мустоне, который начал толстеть, а кончил тем, что вспомнил о госпоже дю Валлон… – Которая была худощавой. – Разве это не поразительно? – Друг мой, один из моих ученых друзей, господин Костар, сделал то же самое наблюдение, что и вы, и он называет это каким-то греческим словом, которого я не запомнил. – Выходит, что мое наблюдение не отличается новизной! – вскричал Портос, ошеломленный услышанным от д'Артаньяна. – А я думал, что это я первый сделал его. – Друг мой, этот факт известен еще до Аристотеля, то есть, говоря по-иному, приблизительно вот уже две тысячи лет. – Но от этого он не становится менее достоверным, – заметил Портос, приходя в восторг от этого совпадения его собственных мыслей с мыслями философов древности. – Безусловно. Но давайте вернемся к Мустону. Мы оставили его в тот момент, когда он стал толстеть у вас на глазах, ведь, кажется, так? – Так точно, сударь, – вставил Мустон. – Продолжаю, – сказал Портос. – Итак, Мустон толстел так успешно, что оправдал все мои чаянья. Он достиг моей мерки, и я смог воочию убедиться в этом, увидев в один прекрасный день на мошеннике мой собственный камзол, в который он позволил себе облачиться; этот камзол обошелся мне очень недешево: одна только вышивка стоила сотню пистолей. – Я надел его лишь затем, чтоб примерить, сударь, – заметил Мустон. – Итак, – продолжал Портос, – с этого дня я решил, что отныне все дела с моими портными будет вести Мустон, – с него будут снимать мерку, и во всем этом он полностью заменит меня. – Чудесно придумано! Просто чудесно! Но ведь Мустон на полтора фута ниже вас ростом. – Вы правы. Но я велел шить таким образом, чтобы на Мустона костюм был слишком длинным, а на меня в самый раз. – Какой вы счастливец, Портос! Такие вещи случаются только с вами. – Да, да! Завидуйте мне, есть действительно чему позавидовать! Это было точно в то самое время, когда я уезжал на Бель‑Иль, то есть приблизительно два с половиной года назад. Уезжая, я поручил Мустону – чтобы постоянно иметь на случай нужды приличное модное платье – ежемесячно заказывать себе по костюму. – И Мустон не исполнил вашего приказания? Нехорошо, Мустон, очень нехорошо! – Напротив, сударь, напротив! – Нет, он не забывал заказывать для себя костюмы, но он забыл предупредить меня, что толстеет. – Господи боже, я в этом нисколько не виноват; ваш портной ни разу не сказал мне об этом. – За два года этот бездельник расширился в талии ни больше ни меньше, как на целые восемнадцать дюймов, и мои последние двенадцать костюмов шире, чем нужно, от фута до полутора футов. – Ну, а прежние, сделанные в те времена, когда ваши талии были приблизительно одинаковыми? – Они успели выйти из моды, и если бы я надел их, у меня был бы вид человека, приехавшего из Сиама и не бывавшего при дворе добрых два года. – Теперь мне понятны ваши заботы. Сколько же у вас новых костюмов? Тридцать шесть? И вместе с тем ни одного. Выходит, что нужно сшить тридцать седьмой, а остальные тридцать шесть подарить Мустону. – Ах, сударь, – обрадовался Мустон, – вы всегда были добры ко мне. – Черт возьми! Неужели вы думаете, что подобная мысль не приходила мне в голову или что меня останавливают расходы? До празднества в Во остается каких-нибудь двое суток. Я получил приглашение только вчера и немедленно вызвал Мустона, приказав чтобы он явился сюда с моим гардеробом на почтовых; но я заметил приключившееся со мной несчастье лишь этим утром, и где такой более или менее модный портной, который взялся бы изготовить за это время костюм? – То есть костюм, расшитый вдоль и поперек золотом? – Да, я хочу, чтобы золото было повсюду. – Мы это уладим. В вашем распоряжении трое суток. Вы приглашены на среду, а сейчас воскресенье, и притом утро. – Это правда. Но Арамис настоятельно просил прибыть в Во за сутки. – Как, Арамис? – Да, это приглашение привез Арамис. – А, понимаю. Вы приглашенный господина Фуке. – Нет, я приглашен королем. В записке ясно написано: «Г-на дю Валлона предупреждают, что король удостоил включить его в список своих приглашенных». – Прекрасно! Но все же вы уезжаете с господином Фуке? – И когда я подумаю, – вскричал Портос, отломив кусок паркета ударом ноги, – когда я подумаю, что у меня не будет костюмов, я готов прямо лопнуть от злости! Мне хочется задушить кого-нибудь или что-нибудь разорвать на части! – Никого не душите и ничего не рвите на части; я это улажу; наденьте один из тридцати шести ваших костюмов, и поехали вместе к портному. – Мой посланный обошел этим утром их всех. – И он побывал даже у Персерена? – Кто такой Персерен? – Портной короля, и вы не знаете этого? – Да, да, конечно, – сказал Портос, делая вид, что портной короля хорошо известен ему, хотя он слышал о нем впервые, – у Персерена, портного его величества короля? Да, да, конечно! Но я думал, что он перегружен работой. – Конечно, он перегружен работой; но будьте спокойны, Портос, он сделает для меня то, чего не сделал бы ни для кого другого. Только на этот раз вам придется позволить снять с себя мерку, дорогой друг. – Ах, – вздохнул Портос, – это ужасно. Но что же поделаешь? – Вы поступите, как все, вы поступите, как король. – Как? И с короля также снимают мерку? И он это терпит? – Король, дорогой мой, – щеголь. И вы – также, что бы вы об этом ни говорили. Портос улыбнулся с победным видом: – Идемте к портному его величества. И раз он снимает мерку с самого короля, мне, право, кажется, что и я могу позволить ему обмерить меня с головы до пят!  Глава 30. ЧТО ЖЕ ПРЕДСТАВЛЯЛ СОБОЙ МЕССИР ЖАН ПЕРСЕРЕН   Портной короля, мессир Жан Персерен, занимал довольно большой дом на улице Септ‑Оноре, близ улицы Арбр‑Сек. Это был человек, понимавший толк в красивых тканях, в красивых вышивках и красивом бархате, ибо Персерены из поколения в поколение занимались одним и тем же: шили на королей. Эта профессия их восходит ко временам Карла IX, частенько предававшегося бурным фантазиям, удовлетворить которые было достаточно трудно. Первый Персерен, подобно Амбруазу Паре, был гугенотом, но наваррская королева, прекрасная Марго, как называли ее в те времена и в литературных произведениях, и в просторечии, пощадила его за то, что ему одному удавались ее удивительные верховые костюмы, скрывавшие кое-какие недостатки ее телосложения и поэтому весьма ценимые ею. Спасшийся от гибели Персерен в благодарность за это подарил очень красивые и очень дешевые черные телогрейки для королевы Екатерины, которая долго косилась на гугенота, но кончила тем, что была рада его спасению. Персерен, однако, был человеком благоразумным: он слыхал, что ничто не могло быть для гугенота опаснее, чем улыбка королевы Екатерины, и, заметив, что она улыбается ему чаще обычного, поторопился перейти в католичество вместе со всею своей семьей. Став таким образом лицом безупречным, он достиг высокого положения главного портного французской короны. При Генрихе III, самом кокетливом из королей, это положение стало настолько высоким, что его было бы уместно сравнить с какой-нибудь высочайшей вершиной Кордильер. Персерен в течение всей своей жизни слыл ловкачом, и, дабы сохранить эту свою репутацию и за гробом, он позаботился о том, чтобы хорошенько поводить за нос смерть: он скончался как раз тогда, когда его воображение начало иссякать. После него остались один сын и одна дочка, достойные его имени; сын – смелый закройщик, точный, как циркуль, дочка – вышивальщица и художница, создававшая прекрасные узоры для вышивок. Свадьба Генриха IV и Марии Медичи, замечательные траурные наряды названной королевы и несколько слов, вырвавшихся у г-на де Бассомпьера, короля щеголей того времени, обеспечили процветание и второму поколению Персеренов. Кончено Кончини и его жена Галигаи, блиставшие после этого при французском дворе, пожелали итальянизировать французский костюм и выписали портных из Флоренции. Но Персерен, задетый за живое в своем патриотизме и самолюбии, обратил в ничто чужеземцев своими рисунками узорчатой парчи и своей неподражаемой вышивкой гладью. Дело кончилось тем, что сам Кончини первым отказал своим соотечественникам и так высоко оценил таланты французского мастера, что одевался лишь у него и в тот день, когда Витри застрелил его на мостике во дворе Лувра, на нем был сшитый у Персерена костюм. Этот костюм парижане с удовольствием разорвали на части вместе с прикрываемой им человеческой плотью. Несмотря на благоволение, которым пользовался Персерен у Кончини, Людовик XIII не обрушил на него кары, великодушно простив его, сохранил за ним его должность. К тому времени, когда Людовик XIII Справедливый явил столь великий пример беспристрастия, Персерен успел уже воспитать двоих сыновей, и один из них испробовал свои силы на свадьбе Анны Австрийской, изготовил для кардинала Ришелье тот самый испанский костюм, в котором кардинал протанцевал сарабанду, создал костюмы для трагедии «Мирам» и пришил к плащу герцога Бекингэма жемчуг, которому суждено было просыпаться на паркет Лувра. Стать знаменитым нетрудно, если довелось одевать герцога Бекингэма, Сен‑Мара, мадемуазель Нинон, де Бофора и Марион де Лорм. И к моменту кончины своего отца Персерен III был в апогее славы. Тот же Персерен III, старый, прославленный и богатый, одевал и Людовика XIV. У него не было сына, и это составляло печаль его жизни, так как вместе с ним угасала династия, но у него было несколько подающих надежды учеников. У него были также карета, имение, самые рослые во всем Париже лакеи и, по специальному разрешению короля, свора гончих. Он одевал де Лиона и Летелье, оказывая им своеобразное благоволение, но, будучи политиком, воспитанным на государственных тайнах, он никак не мог сделать удачный костюм Кольберу. Это необъяснимо, но тем не менее это так. Великие люди, в чем бы их таланты ни проявлялись, живут неуловимыми и неощутимыми на глаз побуждениями; они действуют, не зная и сами, что именно побуждает их к тому или иному поступку. Великий Персерен (а великим был прозван, вопреки династическим обыкновениям, последний из них) вдохновенно кроил юбку для королевы, придумывал особый фасон плаща для королевского брата или вышивку для какого-нибудь уголка чулок принцессы Генриетты, его супруги, но, несмотря на все свои дарования, не мог запомнить мерку Кольбера. – Этот человек, – нередко говаривал он, – мне положительно не дается, и я никогда не увижу его в хорошо сшитом костюме, хотя этот костюм и сшит моею иглой. Само собой разумеется, что Персерен обшивал Фуке, и последний чрезвычайно ценил его мастерство. Персерону было близко к восьмидесяти, но он все еще был полон сил и вместе с тем до того сухощав, что придворные остряки утверждали, будто ему грозит опасность сломаться. Его слава и состояние были настолько внушительны, что брат короля, и он же некоронованный король щеголей, брал его под руку, беседуя с ним о модах, и даже наименее склонные к платежам придворные, и те не осмеливались затягивать с ним расчеты, ибо Персерен шил в кредит не более одного костюма и никогда не брался за второй, пока не был оплачен первый. Легко догадаться, что подобный портной отнюдь не гнался за заказчиками; напротив, он был почти недоступен для тех, кто обращался к нему впервые. Вот почему Персерен отказывался обшивать третье сословие или новоиспеченных дворян. Ходила даже молва, утверждавшая, что в благодарность за подаренное Персереном парадное кардинальское одеяние Мазарини сунул ему в карман дворянскую грамоту. Персерен был остроумен и злоречив. Говорили, что он порядочный волокита и что при своих восьмидесяти годах он снимает мерку, чтобы сшить дамский корсаж, достаточно твердой рукой. Вот к этому ремесленнику‑вельможе и повез д'Артаньян отчаявшегося Портоса. – Смотрите, дорогой д'Артаньян, оградите знатность такого человека, как я, – говорил Портос по дороге, – столкновения с наглостью этого Персерена, который, должно быть, не слишком учтив; считаю нужным предупредить, что, если он позволит себе непочтительность, я задам ему хорошую трепку. – Будучи рекомендованы мною, – отвечал д'Артаньян – вы можете ни о чем не тревожиться и могли бы не тревожиться даже в том случае, если б были совсем не тем, чем являетесь. Или, быть может, Персерен в чем-нибудь виноват перед вами? – Мне кажется, что однажды… – Ну, так что же случилось однажды? – Я послал Мушкетона к бездельнику, который звался этим именем. – Что же дальше? – И этот бездельник отказался шить на меня. – Здесь что-то не то, и это недоразумение нужно выяснить. Мустон, несомненно, напутал. – Все может быть. – Он смешал имена. – Возможно; этот мошенник Мустон никогда не помнит имен. – Словом, я беру это дело целиком на себя. – Отлично. – Велите остановить карету, Портос; мы приехали. – Как, уже! Да ведь мы у Центрального рынка; а вы говорили, что Персерен живет на углу улицы Арбр‑Сек. – Это верно, но посмотрите-ка хорошенько. – Я смотрю и вижу… – Что же вы видите? – Что мы возле рынка, черт подери. – Но не хотите же вы, чтобы наши лошади вскарабкались на карету, которая перед нами. – Разумеется.

The script ran 0.03 seconds.