Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Дюма - Виконт де Бражелон, или Десять лет спустя [1847-1850]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: adventure, adv_history, Для подростков, История, Приключения, Роман

Аннотация. Третий роман, отображающий события, происходящие во время правления короля Людовика XIV во Франции, из знаменитой историко-приключенческой трилогии («Три мушкетера» (1844), «Двадцать лет спустя» (1845), «Виконт де Бражелон», (1848-1850), которая связана общностью главных героев Атоса, Портоса, Арамиса и Д'Артаньяна, жаждущих романтики и подвигов.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 

– Вы думаете, что я завлекаю вас в западню? – Герцогиня, у вас капризный характер, а я, будучи человеком характера положительного, боюсь быть скомпрометированным какой-нибудь злой шуткой. – Короче говоря, вы боитесь? Хорошо, поезжайте в своей карете, берите с собой столько лакеев, сколько вам будет угодно… Только подумайте: то, что мы делаем с вами наедине, известно лишь нам обоим, то, что увидит кто-нибудь третий, станет известно всему свету. В конце концов, я не настаиваю; пусть моя карета едет следом за вашей, и я буду рада пересесть в вашу, чтобы отправиться к королеве. – К королеве? – А вы уже позабыли? Как! Столь существенное условие нашего договора уже предано вами забвению! Каким же пустяком оно было для вас! Господи боже! Да если б я знала об этом, я спросила бы с вас вдвое больше. – Герцогиня, я передумал. Я не поеду с вами. – Правда?.. Почему? – Потому, что мое доверие к вам безгранично. – Мне это лестно слышать от вас… Но как же я получу свои сто тысяч экю? – Вот они. Интендант нацарапал несколько слов на бумажке и отдал ее герцогине. – Вам уплачено, – сказал он. – Ваш жест красив, господин Кольбер, и я воздам вам за него тем же. Произнося эти слова, она засмеялась. Смех госпожи де Шеврез был похож на зловещий шепот, и всякий, кто ощущает в своем сердце трепетание молодости, веры, любви, – короче говоря, жизнь, предпочел бы услышать скорее стенания, чем это жалкое подобие смеха. Герцогиня расстегнула корсаж и вынула небольшой сверток, перевязанный лентой огненного цвета. Крючки уступили порывистым движениям ее нервных рук, и глазам интенданта, заинтересованного этими странными приготовлениями, открылась бесстыдно обнаженная, покрасневшая грудь, натертая свертком. Герцогиня продолжала смеяться. – Возьмите, – сказала она, – эти письма написаны самим кардиналом. Они – ваши, и, кроме того, герцогиня де Шеврез соблаговолила раздеться пред вами, как если б вы были… но я не хочу называть имена, которые могли бы заставить вас возгордиться или приревновать. А теперь, господин Кольбер, – продолжала она, поспешно застегивая платье, – ваша карьера сделана; везите же меня к королеве. – Нет, сударыня. Если вы снова навлечете на себя немилость ее величества и во дворце будут знать, что я – тот, кто ввел вас в ее покои, королева не простит мне этого до конца своих дней. Во дворце найдутся преданные мне люди, которые и введут вас туда, оставив меня в стороне от этого дела. – Как вам будет угодно; лишь бы я смогла проникнуть к королеве. – Как зовут брюггских монахинь, которые лечат больных? – Бегинками. – Итак – вы отныне бегинка. – Согласна. Но все же мне придется перестать быть бегинкою. – Это уж ваша забота. – Ну, нет, извините. Я вовсе не хочу, чтобы передо мной захлопнули двери. – И это ваша забота, сударыня. Я прикажу старшему камердинеру дежурного офицера ее величества впустить во дворец бегинку с лекарством, способным облегчить страдания королевы. Вы получите от меня пропуск, но лекарство и объяснения – об этом подумайте сами. Я признаю, что послал к королеве бегинку, но отрекусь от госпожи де Шеврез. – На этот счет будьте покойны, до этого не дойдет.  Глава 2. ШКУРА МЕДВЕДЯ   Кольбер вручил герцогине пропуск и чуть-чуть отодвинул кресло, за которым она стояла, как за укрытием. Госпожа де Шеврез слегка кивнула и вышла. Кольбер, узнав почерк Мазарини и пересчитав письма, позвонил секретарю и велел вызвать советника парламента, г-на Ванеля. Секретарь ответил, что советник, верный своим привычкам, только что прибыл, дабы доложить интенданту о наиболее важном в сегодняшней работе парламента. Кольбер приблизился к лампе и перечел письма покойного кардинала; он несколько раз улыбнулся, убеждаясь все больше и больше в ценности документов, переданных ему г-жой де Шеврез, и, подперев свою тяжелую голову обеими руками, на несколько минут предался размышлениям. В это время в кабинет вошел высокий, плотного сложения человек с худым лицом и хищным носом. Он вошел со скромной уверенностью, свидетельствовавшей о гибком и вместе с тем твердом характере, гибком по отношению к господину, который может доставить добычу, и твердом – по отношению к тем собакам, которые могли бы оспаривать у него этот столь лакомый кусок. Под мышкой у Ванеля была папка больших размеров; он положил ее на бюро, около которого сидел Кольбер. – Здравствуйте, господин Ванель, – сказал Кольбер, отрываясь от своих дум. – Здравствуйте, монсеньер, – непринужденно ответил Ванель. – Надо говорить «сударь», – мягко поправил Кольбер. – Обращаясь к министрам, говорят «монсеньер», – невозмутимо заметил Ванель. – Вы – министр! – Пока еще нет! – Я называю вас монсеньером. Впрочем, вы мой начальник, вы мой сеньор, чего ж больше! Если вам не нравится, чтобы я величал вас таким образом в присутствии посторонних, позвольте называть вас монсеньером наедине. Кольбер поднял голову на высоту лампы и прочел или попытался прочесть на лице Ванеля, насколько искренним было это выражение преданности. Но советник умел выдержать любой взгляд, даже если этот взгляд был взглядом министра. Кольбер вздохнул. Он не увидел на лице Ванеля ничего определенного; быть может, Ванель и честен. Кольбер подумал о том, что этот человек, подчиняясь ему по службе, в действительности держит его в своей власти, ибо г-жа Ванель – его, Кольбера, любовница. И пока он сочувственно думал об участи этого человека, Ванель бесстрастно вынул из кармана надушенное, запечатанное испанским воском письмо и протянул его интенданту. – Что это, Ванель? – Письмо от жены, монсеньер. Кольбер закашлялся. Он взял письмо, распечатал его, прочел и сунул себе в карман, в то время как Ванель невозмутимо листал свои протоколы. – Ванель, – сказал внезапно патрон своему подчиненному, – вы, как кажется, не боитесь работы? – Да, монсеньер. – Двенадцать часов ежедневно не приводят вас в ужас? – Я работаю пятнадцать часов. – Непостижимо. Парламентские обязанности отнимают не больше трех часов в сутки. – О, я веду счетные книги одного моего друга, дела которого находятся на моем попечении; кроме того, в свободное время я изучаю древнееврейский язык. – Вас очень высоко ценят в парламенте, не так ли, Ванель? – Полагаю, что да, монсеньер. – Вам не следует засиживаться на месте советника. – Что же надлежит сделать для этого? – Купить должность. – Какую? – Что-нибудь позначительней. Скромные притязания удовлетворить труднее всего. – Наполнять скромные кошельки тоже ведь дело нелегкое. – Ну, и какая все-таки должность прельщает вас? – По правде сказать, я не вижу ни одной, которая была бы мне по карману. – Есть хорошая должность. Но надо быть королем, чтобы купить ее без денежных затруднений, а королю, пожалуй, не придет в голову покупать должность генерального прокурора. Услышав эти слова, Ванель поднял на Кольбера смиренный невыразительный взгляд. Кольбер так и не смог понять, разгадал ли Ванель его замыслы или просто откликнулся на произнесенные им слова. – О какой должности генерального прокурора парламента вы, монсеньер, говорите? – спросил Ванель. – Я знаю лишь должность господина Фуке. – О ней-то я и говорю, мой милый советник. – У вас недурной вкус, монсеньер; но товар может быть куплен только в том случае, если он продается. – Думаю, господин Ванель, что эта должность в скором времени поступит в продажу. – Поступит в продажу! Должность генерального прокурора, должность господина Фуке? – Об этом усиленно поговаривают. – Должность, которая делает его неуязвимым, поступит в продажу? О, о! И Ванель засмеялся. – Может быть, эта должность пугает вас? – сурово произнес Кольбер. – Пугает? Нисколько. – Или вы не хотите ее? – Монсеньер, вы потешаетесь надо мной, – ответил Ванель. – Какому советнику парламента не хотелось бы превратиться в генерального прокурора? – В таком случае, господин Ванель… раз я утверждаю, что должность поступит в продажу… – Вы утверждаете, монсеньер? – Об этом многие говорят. – Повторяю, это немыслимо: никто не бросит щита, оберегающего его честь, состояние, наконец, жизнь. – Бывают порой сумасшедшие, которые мнят себя в безопасности от ударов судьбы, господин Ванель. – Да, монсеньер, бывают; но подобные сумасшедшие не совершают своих безумств в пользу бедных Ванелей, прозябающих в этом мире. – Почему? – Потому что Ванели бедны. – Должность господина Фуке и впрямь стоит дорого. Что бы вы отдали за нее, господин Ванель? – Все, что у меня есть, монсеньер. – Сколько же? – От трехсот до четырехсот тысяч ливров. – А цена этой должности? – Самое малое полтора миллиона. Я знаю людей, которые предлагали миллион семьсот тысяч и все же не могли соблазнить господина Фуке. Но если бы даже случилось, что господин Фуке захочет продать свою должность, чему я не верю, несмотря на то, что мне говорили… – А, так и вам говорили! Кто же? – Господин де Гурвиль… господин Пелисон… так, мимоходом. – Ну, так если б господин Фуке захотел продать свою должность?.. – Я все равно не мог бы купить ее, ибо господин суперинтендант продал бы ее лишь за наличные, а кто может сразу выложить на стол полтора миллиона? Тут Кольбер остановил советника выразительным жестом. Он снова задумался. Наблюдая работу мысли на лице своего господина и видя его настойчивое желание продолжать разговор о том же предмете, Ванель терпеливо дожидался решения, не смея подсказать его интенданту. – Объясните мне хорошенько, – сказал наконец Кольбер, – какие привилегии связаны с должностью генерального прокурора. – Право обвинения всякого французского подданного, если он не принц крови; право аннулирования всякого обвинения, направленного против любого француза, кроме короля и принцев королевского дома. Генеральный прокурор – правая рука короля, карающая виновных; впрочем, та же рука может служить королю и для того, чтобы погасить факел правосудия и законности. Таким образом, господин Фуке в состоянии выказать неповиновение королю, подняв против него парламент; вот почему король, несмотря ни на что, постарается ладить с господином Фуке, ибо его величество, конечно, захочет, чтобы его указы вступали в законную силу без возражений парламента. Генеральный прокурор может быть и очень полезным, и очень опасным орудием. – Хотите быть генеральным прокурором, Ванель? – внезапно спросил Кольбер, смягчая голос и взгляд. – Я? – воскликнул Ванель. – Но я уже имел честь докладывать, что у меня для этого не хватает миллиона ста тысяч ливров. – Вы возьмете их в долг у ваших друзей. – У меня нет друзей богаче меня. – Вы – честный человек! – О, если б все думали так же, как монсеньер! – Достаточно, что так думаю я. И в случае надобности я готов отвечать за вас. – Берегитесь, монсеньер! Знаете ли вы поговорку? – Какую? – Кто отвечает, тому и платить. – До этого не дойдет. Ванель встал, взволнованный предложением, так неожиданно сделанным ему человеком, слова которого воспринимались всерьез даже самыми легкомысленными людьми. – Не потешайтесь надо мной, монсеньер, – сказал он. – Давайте поспешим с этим делом, Ванель. Вы говорите, что господин Гурвиль разговаривал с вами о должности господина Фуке? – Да, и Пелисон также. – Официально или только официозно? – Вот их слова: «Члены парламента богаты и честолюбивы, им надлежит сложиться и предложить два или три миллиона господину Фуке, своему покровителю, своему светочу». – Что же вы сказали на это? – Я сказал, что в случае нужды возьму свою долю в размере десяти тысяч ливров. – А, значит, и вы обожаете господина Фуке! – воскликнул Кольбер, бросив на Ванеля взгляд, полный ненависти. – Нисколько. Но господин Фуке занимает пост нашего генерального прокурора; он влез в долги, он идет ко дну, мы должны спасти честь корпорации. – Так вот почему, пока Фуке при своей должности, ему нечего опасаться. – Сверх того, – продолжал Ванель, – господин Гурвиль добавил: «Принять милостыню господину Фуке унизительно, и он от нее, несомненно, откажется; пусть же парламент сложится и, соблюдая благопристойность, купит должность своего генерального прокурора; тогда все обойдется как следует: честь корпорации останется незапятнанной, и вместе с тем будет пощажена гордость господина Фуке». – Да, это действительно выход. – Я рассудил совершенно так же, как вы, монсеньер. – Так вот, господин Ванель: вы сейчас же отправитесь к господину Пелисону или к господину Гурвилю; знаете ли вы еще кого-нибудь из друзей господина Фуке? – Я хорошо знаком с господином де Лафонтеном. – С тем… стихотворцем? – Да, с ним; когда мы были в добрых отношениях с господином Фуке, он сочинял стихи, воспевающие мою жену. – Обратитесь к нему, чтобы он устроил вам встречу с суперинтендантом. – Охотно. Но как же с деньгами? – В указанный день и час деньги будут в вашем распоряжении; на этот счет можете быть спокойны. – Монсеньер, сколь великая щедрость! Вы затмеваете короля. Вы превосходите господина Фуке! – Одну минуту… не будем злоупотреблять словами, Ванель. Я вам отнюдь не дарю миллиона четырехсот тысяч ливров; у меня есть дети. – О сударь, вы мне их ссужаете – и этого более чем достаточно. – Да, я их ссужаю. – Назначайте любые проценты, любые гарантия, монсеньер, я готов ко всему, что бы вы ни потребовали, я буду повторять еще и еще, что вы превосходите в щедрости королей и господина Фуке. Ваши условия? – Вы погасите долг в течение восьми лет. – Очень хорошо. – Вы даете мне закладную на самую должность. – Превосходно. Это все? – Подождите. Я оставляю за собой право перекупить у вас эту должность, уплатив вам на сто пятьдесят тысяч ливров больше, чем то, что вы заплатите за нее, если в отправлении этой должности вы не будете руководствоваться интересами короля и моими предначертаниями. – А! – произнес, слегка волнуясь, Ванель. – Разве в моих условиях есть что-нибудь, что вам не нравится? – холодно спросил Ванеля Кольбер. – Нет, нет, – живо ответил Ванель. – В таком случае мы подпишем договор, когда вы того пожелаете. Бегите же к друзьям господина Фуке. – Лечу… – И добейтесь свидания с суперинтендантом. – Хорошо, монсеньер. – Будьте уступчивы. – Да. – И как только сговоритесь… – Я потороплюсь заставить его подписать соглашение. – Никоим образом не делайте этого!.. Ни в коем случае не заикайтесь ни о подписи, говоря с господином Фуке, ни о неустойке в случае нарушения им договора, ни даже о честном слове, слышите? Или вы все погубите! – Как же быть, монсеньер? Все это не так просто. – Постарайтесь только, чтобы господин Фуке заключил с вами сделку. Идите!  Глава 3. У ВДОВСТВУЮЩЕЙ КОРОЛЕВЫ   Вдовствующая королева пребывала у себя в спальне в королевском дворце с г-жой де Мотвиль и сеньорой Моленой. Король, которого прождали до вечера, так и не показался. Королева в нетерпении несколько раз посылала узнать, не возвратился ли он. Все предвещало грозу. Придворные кавалеры и дамы избегали встречаться в приемных и коридорах, дабы не говорить на опасные темы. Принц, брат короля, еще утром отправился с королем на охоту. Принцесса, дуясь на всех, сидела у себя. Вдовствующая королева, прочитав по-латыни молитву, разговаривала со своими двумя приближенными на чистом кастильском наречии; речь шла о семейных делах. Г-жа де Мотвиль, прекрасно понимавшая испанский язык, отвечала ей по-французски. После того как три собеседницы, в безупречно учтивой форме и пользуясь недомолвками, высказались в том смысле, что поведение короля убивает королеву, его супругу, королеву‑мать и всю остальную родню; после того как в изысканных выражениях на голову мадемуазель де Лавальер были обрушены всяческие проклятия, королева‑мать увенчала эти жалобы и укоры словами, отвечавшими ее характеру и образу мыслей. – Estos hijos! – сказала она, обращаясь к Молене. Эти слова означали: «Ах, эти дети!» Эти слова в устах матери полны глубокого смысла; в устах королевы Анны Австрийской, хранившей в глубине своей скорбной души столь невероятные тайны, – слова эти были просто ужасны. – Да, – отвечала Молена, – эти дети! Дети, которым всякая мать отдает себя без остатка. – И ради которых, – продолжила королева, – мать пожертвовала решительно всем… Королева не докончила фразы. Она бросила взгляд на портрет бледного, без кровинки в лице, Людовика XIII, изображенного во весь рост, и ей почудилось, будто в тусклых глазах ее супруга снова появляется блеск и его нарисованные на холсте ноздри начинают раздуваться от гнева. Он не говорил, он грозил. После слов королевы надолго воцарилось молчание. Молена принялась рыться в корзине с кружевами и лентами. Г-жа де Мотвиль, пораженная этой молнией взаимопонимания, одновременно мелькнувшей в глазах королевы и ее давней наперсницы, опустила взор и, стараясь не видеть, вся обратилась в слух. Она услышала лишь многозначительное «гм», которое пробормотала дуэнья, эта воплощенная осторожность. Она уловила вздох, вырвавшийся из груди королевы. Г-жа де Мотвиль тотчас же подняла голову и спросила: – Вы страдаете, ваше величество? – Нет, Мотвиль; но почему тебе пришло в голову обратиться ко мне с этим вопросом? – Ваше величество застонали. – Ты, пожалуй, права; мне немножко не по себе. – Господин Вало тут поблизости; он, кажется, у принцессы: у нее расстроены нервы. – И это болезнь! Господин Вало напрасно посещает принцессу; ее исцелил бы совсем, совсем иной врач. Госпожа де Мотвиль еще раз удивленно взглянула на королеву. – Иной врач? – переспросила она. – Но кто же? – Труд, Мотвиль, труд… Ах, уж если кто и впрямь болен, так это моя бедная дочь – королева. – И вы также, ваше величество. – Сегодня мне немного легче. – Не доверяйтесь своему самочувствию, ваше величество. И, словно в подтверждение этих слов г-жи де Мотвиль, острая боль ужалила королеву в самое сердце: она побледнела и откинулась в кресле, теряя сознание. – Мои капли! – воскликнула она. – Сейчас, сейчас! – сказала Молена и, нисколько не ускоряя движений, подошла к шкафчику из черепахи золотисто‑желтого цвета, вынула из него большой хрустальный флакон и, открыв его, подала королеве. Королева поднесла его к носу, несколько раз жадно понюхала и прошептала: – Вот так и убьет меня господь бог. Да будет его святая воля! – От боли не умирают, – возразила Мочена, ставя флакон на прежнее место. – Вашему величеству лучше? – спросила г-жа де Мотвиль. – Да, теперь лучше. И королева приложила палец к губам, чтобы ее любимица не проговорилась о только что виденном. – Странно, – сказала после некоторого молчания г-жа де Мотвиль. – Что же странно? – произнесла королева. – Помнит ли ваше величество день, когда эта боль впервые появилась у вас? – Я помню лишь то, что это был грустный день, Мотвиль. – Этот день не всегда был для вашего величества грустным. – Почему? – Потому что двадцать три года назад, и притом в тот же час, родился царствующий ныне король, прославленный сын вашего величества. Королева вскрикнула, закрыла лицо руками и на несколько секунд погрузилась в раздумье. Было ли то воспоминание, дли размышление, или еще один приступ боли? Молена кинула на г-жу де Мотвиль почти что свирепый взгляд, до того он был похож на упрек. И достойная женщина, ничего не доняв, собралась было для успокоения своей совести обратиться к ней за разъяснениями, как вдруг Анна Австрийская, внезапно поднявшись с кресла, сказала: – Пятое сентября! Да, эта боль появилась пятого сентября. Великая радость в один день, великая печаль – в другой. Великая печаль, – добавила она совсем тихо, – искупление за великую радость. И с этого момента Анна Австрийская, как бы исчерпав всю свою память и разум, снова замолчала, глаза у нее потухли, мысли рассеялись и руки повисли. – Нужно ложиться в постель, – сказала Молена. – Сейчас, Молена. – Оставим ее величество, – упорствовала испанка. Госпожа де Мотвиль встала. Блестящие и крупные, похожие на детские, слезы медленно катились по бледным щекам королевы. Молена, заметив это, пристально посмотрела на Анну Австрийскую своим упорным настороженным взглядом. – Да, да, – промолвила королева. – Оставьте нас; идите, Мотвиль. Слово «нас» неприятно прозвучало в ушах французской любимицы. Оно означало, что после ее ухода последует обмен воспоминаниями и тайнами. Оно означало, что беседа вступает в свою наиболее интересную фазу и что третье лицо – а именно она, Мотвиль, – лишнее. – Чтобы помочь вашему величеству, достаточно ли одной Молены? – спросила француженка. – Да, – сказала испанка. Госпожа де Мотвиль поклонилась. Вдруг старая горничная, одетая так же, как одевались при испанском дворе в 1620 году, откинув портьеру и видя королеву в слезах, г-жу де Мотвиль, искусно отступающую под натиском дипломатических уловок Молены и эту последнюю в разгаре ее дипломатии, без стеснения направилась к королеве и радостно прокричала: – Лекарство, лекарство! – Какое лекарство, Чика? – перебила ее Анна Австрийская. – Лекарство, чтобы вылечить ваше величество от болезни. – Кто же доставил его? – живо спросила г-жа де Мотвиль. – Господин Вало? – Нет, дама из Фландрии. – Дама из Фландрии? Кто она? Испанка? – повернулась к горничной королева. – Не знаю. – А кем она прислана? – Господином Кольбером. – Как зовут эту даму? – Она не сказала. – Ее положение в обществе? – На это ответит она сама. – Ее лицо? – Она в маске. – Взгляни-ка, Молена! – воскликнула королева. – Это бесполезно, – ответил из-за портьеры решительный и вместе с тем нежный голос, который заставил вздрогнуть королеву и ее дам. В то же мгновение, раздвигая занавес, появилась женщина в маске. И прежде чем королева успела вымолвить хоть одно слово, незнакомка проговорила: – Я монахиня из брюттского монастыря, и я действительно принесла лекарство, которое должно излечить ваше величество. Все молчали. Бегинка замерла в неподвижности. – Продолжайте, – обратилась к ней королева. – Когда мы останемся наедине, – сказала бегинка. Анна Австрийская взглянула на своих компаньонок, и они удалились. Тогда бегинка сделала три шага по направлению к королеве и почтительно склонилась пред нею. Королева недоверчиво рассматривала монахиню, которая, в свою очередь, упорно смотрела на королеву; ее глаза блестели в прорези маски. – Королева Франции, должно быть, очень больна, – начала Анна Австрийская, – раз даже бегинки из Брюгге знают, что она нуждается в лечении. – Слава богу, ваше величество не безнадежно больны. – Все же как вы узнали, что я больна? – Ваше величество располагаете друзьями во Фландрии. – И эти друзья направили вас ко мне? – Да, ваше величество. – Назовите их имена. – Невозможно и бесполезно, поскольку память вашего величества все еще не пробуждена вашим сердцем. Анна Австрийская подняла голову; она силилась проникнуть под покров маски и разгадать таинственность этих слов, дабы открыть имя той, которая говорила с такою непринужденностью. Потом, вдруг устав от своего любопытства, оскорбительного для ее обычного высокомерия, она строго заметила: – Сударыня, вы, вероятно, не знаете, что с царствующими особами не говорят в маске? – Соблаговолите извинить меня, ваше величество, – смиренно ответила бегинка. – Извинить вас я не могу; я дарую вам прощение, но только в том случае, если вы сбросите маску. – Ваше величество, я дала обет помогать страждущим и опечаленным, не открывая перед ними лица. Я могла бы принести облегчение и вашему телу и вашей душе, но так как ваше величество чинит мне в этом препятствия, то я удаляюсь. Прощайте, ваше величество! Эти слова были произнесены с таким обаянием и такою почтительностью, что гнев и недоверие королевы исчезли, тогда как любопытство ее нисколько не улеглось. – Вы правы, – сказала она, – тем, кто страждет, не следует пренебрегать утешениями, ниспосланными им господом богом. Говорите, сударыня, и, быть может, вам будет дано принести облегчение, как вы обещаете, моему телу… Увы, боюсь, что господь готовит моей плоти жестокие испытания! – Поговорим немного и о вашей душе, – продолжала бегинка, – о душе, которая тоже страждет, в чем я уверена. – Моя душа? – Есть пожирающие нас язвы, которые нарывают незримо. При этих недугах кожа остается светлой, как слоновая кость, и на теле не проступает никаких синих пятен. Врач, склоняющийся над грудью больного, не в силах услышать, как в мускулах, под током крови, скрежещут зубы этих ненасытных чудовищ; ни огонь, ни железо не способны убить или укротить ярость этого разящего насмерть бича; враг проникает в чувства и мысли, и они приходят в смятение; боль прорастает в сердце, и оно разрывается. Вот, ваше величество, язвы, роковые для королев. Не страдаете ли вы подобным недугом? Анна медленно подняла руку, такую же ослепительно белую и прекрасную, как во времена ее молодости. – Недуг, о котором вы говорите, – сказала она, – неизбежное зло нашей жизни, жизни великих мира сего, на которых господь возложил обязанности печься о подданных. Когда недуг слишком тяжел, бог облегчает нас на суде покаяния. Там мы сбрасываем с себя бремя и освобождаемся от гнетущих нас тайн. Но не забывайте, что господь соразмеряет испытания с силами своих тленных созданий, и мои силы способны выдержать лежащее на мне бремя; для чужих тайн мне достаточно скромности бога, для моих собственных мне мало скромности моего духовника. – Я вижу, что вы, как всегда, смело выступаете против своих врагов, ваше величество, но я боюсь, что вы недостаточно доверяете вашим друзьям. – У королев нет друзей. Если вам больше нечего мне сказать, если вы чувствуете себя вдохновляемой самим богом, словно пророчица, уйдите, ибо я страшусь будущего. – А мне показалось, – решительно возразила бегинка, – что вы скорей страшитесь былого. Она еще не окончила этой фразы, как королева, вся выпрямившись, воскликнула резким и повелительным тоном: – Говорите! Объяснитесь четко, ясно, полно или… – Не грозите, ваше величество, – отвечала мягко бегинка. – Я пришла, полная почтительности и сочувствия, я пришла к вам от друга. – Тогда докажите это! Облегчите мои страдания, вместо того чтобы вызывать во мне раздражение. – Это легко сделать. И ваше величество увидят, друг ли я. – Ну, начинайте. – Какое несчастье свалилось на ваше величество за последние двадцать три года? – Ах… большие несчастья; разве не потеряла я короля? – Я не говорю об этом. Я хочу задать вам вопрос: после рождения короля не причинила ли вам страданий нескромность одной из близких вам женщин? – Не понимаю вас, – ответила королева, стиснув зубы, чтобы скрыть овладевшее ею волнение. – Сейчас объясню. Ваше величество помнит, конечно, что король родился пятого сентября тысяча шестьсот тридцать восьмого года в одиннадцать с четвертью часов? – Да, – пролепетала королева. – В половине первого, – продолжала бегинка, – дофин, уже помазанный архиепископом Мосским в присутствии короля и вашем, был провозглашен наследником французской короны. Король отправился в часовню старого Сен‑Жерменского замка, чтобы прослушать. Те Deum[31]. – Все это так, – прошептала королева. – Ваше величество разрешились от бремени в присутствии покойного принца – брата короля, принцев крови и придворных дам. Врач короля Бувер и хирург Опоре находились в приемной. Ваше величество заснули около трех часов и проспали приблизительно до семи, не так ли? – Все это верно, но вы мне рассказываете о том, что вместе со мной и вами знает весь свет… – Я приближаюсь, ваше величество, к тому, что знают немногие. Я сказала: немногие. Увы, я могла бы сказать: только двое, ибо и прежде их было лишь пять, но за последние несколько лет тайна стала еще более сокровенной вследствие смерти большинства посвященных в нее. Король, наш господин, покоится рядом с предками; повивальная бабка Перон умерла вскоре после него, о Ла Порте никто уже больше не вспоминает. Королева приоткрыла рот, собираясь ответить; под ледяною рукой, которой она коснулась лица, лились горячие капли пота. – Было восемь часов, – продолжала бегинка. – Король с легким сердцем сидел за ужином; вокруг него были песни, веселые крики, полные до краев стаканы; под балконами горланил народ; швейцарцы, мушкетеры, гвардейцы бродили по городу, и хмельные студенты, встречаясь с ними, принимались качать их. Этот шум народного ликования испугал новорожденного дофина, и он тихонько плакал на руках у своей нянюшки, госпожи Гозак. И если б он открыл глаза, то его взору предстали бы две короны в глубине колыбели. Вдруг ваше величество пронзительно вскрикнули, и к вашему изголовью подошла Перон. Врачи обедали в отдаленной зале. Дворец стал пустынею, поскольку его заполнило слишком много народа; в нем не было ни заведенного порядка, ни часовых. Повивальная бабка, осмотрев ваше величество, закричала от удивления и, обняв вас, измученную и обезумевшую от боли, послала Ла Порта сказать королю, что королева желает видеть его величество. Ла Порт, как вам известно, был человек толковый и хладнокровный. Он не подошел к королю с видом испуганного слуги, чувствующего значительность приносимой им вести и жаждущего напугать ею; его новость, впрочем, не могла бы показаться королю страшной. И вот улыбающийся Ла Порт остановился у королевского кресла и произнес: «Ваше величество, королева исполнена счастья и была бы еще счастливее, если б могла увидеть ваше величество у себя». В этот день Людовик Тринадцатый за доброе пожелание отдал бы корону любому нищему. Веселый, оживленный, он поднялся из-за стола и сказал таким тоном, каким мог бы сказать Генрих Четвертый: «Господа, я иду к жене». Он вошел к вам, и Перон поднесла к нему второго наследника, который был такой же здоровенький и такой же красавчик, как первый. При этом она сказала: «Государь, господь не желает, чтобы во французском царствующем доме прекратилась мужская линия». Король, движимый горячим порывом, подбежал к этому второму ребенку, воскликнув: «Благодарю тебя, боже!» Тут бегинка замолкла, заметив, что королева сильно страдает. Анна Австрийская, откинувшись в кресле, с опущенной головой, с остановившимся взглядом, слушала ее, очевидно не понимая того, что ей говорят: губы ее судорожно подергивались, как бы произнося молитвы, обращенные к богу, или призывая проклятия на голову этой безжалостней женщины. – Ах, не думайте, – горячо продолжала бегинка, – не думайте, что если во Франции оказался один дофин и если королева оставила второго ребенка прозябать вдалеке от королевского трона, не думайте, что она была дурной матерью! О нет, нет!.. Существуют люди, которым хорошо ведомо, сколько слез она пролила, которые могут сосчитать пылкие поцелуи, которыми она осыпала это бедное существо, утешая его за жалкую и скрытую во тьме жизнь, в силу государственной необходимости доставшуюся в удел близнецу Людовика Четырнадцатого. – Боже мой! Боже мой! – едва слышно прошептала королева. – Известно, – оживилась бегинка, – что король, увидев себя отцом двоих сыновей, сверстников, обладавших одинаковыми правами, проникся тревогой за судьбы Франции, за мир и спокойствие в своем королевстве. Известно, что вызванный во дворец Ришелье больше часа предавался раздумьям в кабинете его величества и в конце концов произнес следующий приговор: «Во Франции может быть лишь один дофин, родившийся, чтобы унаследовать трон после его величества. Господь бог послал нам еще одного, чтобы он мог наследовать первому. Но в настоящее время мы нуждаемся только в том, кто первый появился на свет; скроем же второго от Франции, как господь скрыл его поначалу от его державных родителей. Один наследник престола это мир и спокойствие государства; два претендента – это гражданская война и анархия». Королева, бледная, с сжатыми кулаками, резким движением поднялась с кресла. – Вы знаете слишком много, – произнесла она глухим голосом, – вы причастны к государственным тайнам. А друзья, которые вам их поведали, лжедрузья и предатели. Вы их сообщница в преступлении, которое здесь совершается. А теперь маску долой, или я прикажу дежурному офицеру взять вас под арест. О, я не боюсь этой тайны! Вы узнали ее и за это заплатите! Она застынет в вашей груди. И эта тайна, и ваша жизнь отныне принадлежат не вам! И Анна Австрийская с угрожающим жестом сделала несколько шагов в сторону бегинки. – Оцените же верность, честь, скромность покинутых вами друзей, – сказала бегинка и сбросила маску. – Герцогиня де Шеврез! – воскликнула королева. – Единственная, кто разделяет с вами эту тайну. – Ах, – прошептала Анна Австрийская, – обнимите меня, герцогиня! Ведь недолго и убить старого друга, играя его роковыми печалями. И королева, склонив голову на плечо давней своей приятельницы, пролила поток горьких слез. – Как же вы еще молоды, – вполголоса произнесла г-жа де Шеврез, – счастливая, вы можете плакать!  Глава 4. ПОДРУГИ   Королева надменно посмотрела на герцогиню де Шеврез и сказала: – Вы произнесли, кажется, слово «счастливая», говоря обо мне. А между тем, герцогиня, я всегда думала, что на всем белом свете нет ни одного существа, которое было бы столь же обойдено счастьем, как французская королева. – Государыня, вы воистину мать всех скорбей. Но наряду с теми возвышенными терзаниями, о которых мы с вами, старинные приятельницы, разлученные людской злобой, только что говорили, наряду с этими бедствиями, связанными с тем, что вы – королева, у вас есть и кое-какие радости, правда, мало ощутимые вами, но порождающие в этом мире жгучую зависть. – Какие же? – спросила горестно Анна Австрийская. – Как можно произносить слово «радость», если вы сами только что утверждали, что и тело мое и дух нуждаются в целебных лекарствах? Госпожа де Шеврез задумалась на минуту, потом прошептала: – Какая, однако, пропасть отделяет королей от всех остальных! – Что вы хотите этим сказать? – Я хочу сказать, что они настолько далеки от грубой действительности, что забывают о нуждах, с которыми должны бороться другие. Они подобны тем обитателям африканских нагорий, которые на своих зеленых высотах, оживленных ручьями, со студеной, как лед, водою, не понимают, как это можно умирать от жажды и голода среди сожженной солнцем пустыни. Королева слегка покраснела; только теперь она поняла, о чем идет речь. – Как дурно с моей стороны, что я покинула вас! – воскликнула она. – Ах, государыня, говорят, что король унаследовал ненависть, которую питал ко мне его покойный отец. Король прогнал бы меня, если бы ему стало известно, что я во дворце. – Не скажу, герцогиня, чтобы король питал к вам особое расположение, – сказала в ответ королева. – Но я могла бы… как-нибудь скрытно… На лице герцогини промелькнула презрительная усмешка, встревожившая ее собеседницу. И королева поторопилась добавить: – Впрочем, вы очень хорошо сделали, что явились ко мне. – Благодарю вас, ваше величество. – Хотя бы для того, чтобы доставить мне радость наглядным опровержением слухов о вашей смерти. – Неужели говорили о том, что я умерла? – Со всех сторон. – Но мои сыновья не носили траура. – Вы ведь знаете, герцогиня, что двор без конца путешествует; мы не часто видим у себя господ д'Альбер де Люинь, ваших детей, и, кроме того, столько вещей ускользает от нас в сутолоке забот, среди которых мы постоянно живем. – Ваше величество не должны были верить слуху о моей смерти. – Почему бы и нет? Увы, все мы смертны: ведь вы видите, что и я, ваша меньшая сестра, как говорили мы когда-то, уже склоняюсь к могиле. – Если вы поверили в мою смерть, ваше величество, то вас, по всей вероятности, удивило, что, умирая, я не подала о себе весточки. – Но ведь смерть, герцогиня, порой приходит нежданно‑негаданно. – О, ваше величество! Души, отягощенные тайнами, вроде той, о которой мы только что говорили, всегда испытывают потребность в освобождении от лежащего на них бремени, и эту потребность следует удовлетворить заранее. Среди дел, которые надлежит выполнить, готовясь к путешествию в вечность, указывают также и на необходимость привести в порядок бумаги. Королева вздрогнула. – Ваше величество, – сказала герцогиня, – в точности узнаете день моей смерти, и притом достовернейшим способом. – Как же это произойдет? – Не позже чем на следующий день после моей кончины вашему величеству будет доставлен четырехслойный конверт, и в нем вы обнаружите все, что осталось от нашей некогда столь таинственной переписки. – Вы не сожгли моих писем? – воскликнула с ужасом Анна. – О моя королева, лишь предатели жгут королевские письма. – Предатели? – Да, предатели. Или, вернее, они делают вид, что сжигают их, но в действительности хранят их у себя или продают за большие деньги… – Господи боже! – Тот, однако, кто хранит верность, прячет такие сокровища как можно дальше; затем в один прекрасный день он является к своей королеве и говорит: «Ваше величество, я старею, я тяжело болен, моя жизнь в опасности, и в опасности тайна, доверенная мне вашим величеством; возьмите же эту таящую опасность бумагу и сами, своими руками сожгите ее». – Бумага, в которой таится опасность? Какая же это бумага? – У меня только одна такая бумага, но действительно очень опасная! – О герцогиня, скажите, скажите же, что это такое? – Это записка… от второго августа тысяча шестьсот сорок четвертого года, в которой вы посылаете меня в Нуази‑ле‑Сек, чтоб повидать вашего милого и несчастного мальчика. Вашей рукою так и написано: «милого и несчастного мальчика». Воцарилась полная тишина. Королева мысленно измеряла глубину пропасти, г-жа де Шеврез расставляла свою западню. – Да, несчастный, очень, очень несчастный! – прошептала Анна Австрийская. – Какую печальную жизнь прожил этот бедный ребенок и как ужасно эта жизнь завершилась! – Разве он умер? – воскликнула герцогиня, и королева, несколько успокаиваясь, подумала, что ее удивление искренне. – Умер в чахотке, умер всеми забытый, увял, как цветок, поднесенный влюбленным и засунутый предметом его любви в глубину шкафа, чтобы укрыть его от нескромных глаз окружающих. – Значит, он умер! – повторила герцогиня опечаленным тоном, который, несомненно, мог бы обрадовать королеву, если бы в нем не слышалось нотки сомнения. – Умер в Нуази‑ле‑Сек? – Да, на руках у своего гувернера, несчастного, преданного слуги, который ненамного пережил его. – Само собою понятно: нелегко снести такую печаль и жить с такой тайной в груди. Королева не удостоила заметить иронию этих слов. Г-жа де Шеврез продолжала: – Несколько лет назад, государыня, я справлялась в самом Нуази‑ле‑Сек о судьбе этого столь несчастного мальчика. Там его не считали умершим, вот почему я не сразу прониклась скорбью вместе с вашим величеством. О, разумеется, если б я поверила этому слуху, никогда ни один намек на это горестное событие не пробудил бы законнейшую печаль в вашем сердце, ваше величество. – Вы говорите, что в Нуази‑ле‑Сек ребенка не считали умершим? – Нет, ваше величество. – Что же там говорили? – Говорили… Но, разумеется, это плод заблуждения. – Все же скажите, что вы там слышали. – Говорили, что как-то вечером – это было в начале тысяча шестьсот сорок пятого года – величественная и красивая женщина (что было замечено, несмотря на маску и плащ, которые скрывали ее), несомненно, знатная дама, даже очень знатная дама, приехала в карете на перекресток дорог, тот самый, на котором, как вам известно, я дожидалась вестей о молодом принце, когда ваше величество благоволили меня туда посылать. – И? – И гувернер привел мальчика к этой даме. – Дальше! – На следующий день гувернер с мальчиком уехали из местечка. – Видите ли, этот рассказ правдив; но бедный ребенок умер внезапно, что часто случается с детьми в возрасте до семи лет. По словам врачей, жизнь их в эти годы держится на волоске. – То, что говорит ваше величество, – истина; никто не знает этого лучше, чем вы, никто не верит этому столь же безгранично, как я. Но заметьте, тут есть одна странность… «Что еще?» – подумала королева. – Лицо, сообщившее мне эти подробности, лицо, ездившее справляться о здоровье ребенка… – Вы кому-нибудь доверили подобное – поручение? О, герцогиня! – Некто немой, как ваше величество, немой, как я; предположим, что этим некто была я сама. Это лицо, проезжая через некоторое время в Турень… – В Турень? – Узнало и гувернера и мальчика… простите, этому лицу, разумеется, лишь так показалось, что оно узнало обоих. Оба были живы, веселы и здоровы, оба цвели, один в дни своей бодрой, полной сил старости, другой в нежные дни первой юности. Судите же после этого, можно ли доверять слухам? Можно ли в нашем подлунном мире верить чему бы то ни было? Но я утомляю ваше величество. О, я совсем не хотела этого, и я сейчас же откланяюсь, принеся еще раз уверения в моей почтительнейшей преданности, ваше величество. – Останьтесь! Поговорим немного о вас. – Обо мне? О государыня, не опускайте столь низко свой взор. – Почему же? Разве вы не стариннейшая моя приятельница… Разве вы сердитесь на меня, герцогиня? – Я? Господи боже! У меня нет к этому оснований. Неужели я явилась бы к вам, будь у меня причина сердиться на вас? – Годы одолевают нас, герцогиня; мы должны теснее сплотиться в борьбе против грозящей нам смерти. – Ваше величество, вы осыпаете меня милостями, произнося такие ласковые слова. – Никто не любил меня так, никто мне так не служил, как вы, герцогиня. – Ваше величество помнит об этом? – Всегда… Герцогиня, я хочу от вас доказательства дружбы. – Всем своим существом я ваша, ваше величество! – Но где же доказательство дружбы? – Какое? – Обратитесь ко мне с какой-нибудь просьбой. – С просьбой? – О, я знаю, у вас самая бескорыстная, самая возвышенная, самая царственная душа. – Но хвалите меня чрезмерно, ваше величество, – сказала взволнованно герцогиня. – Я не в состоянии воздать вам хвалу, которая была бы равна вашим заслугам. – С возрастом под влиянием несчастий очень меняешься, ваше величество. – Да услышит вас бог, герцогиня! – Что это значит, ваше величество? – Это значит вот что: прежняя герцогиня, прекрасная, обожаемая Шеврез, ответила бы мне черной неблагодарностью. Она бы сказала: «Мне ничего не нужно от вас». Да будут в таком случае благословенны несчастья, если они изменили вас и вы теперь, быть может, ответите мне: «Принимаю». Взгляд и улыбка герцогини смягчились. Она была очарована королевой и не пыталась скрыть свои чувства. – Говорите же, моя дорогая, – продолжала королева, – чего вы желаете? – Итак, я должна высказаться? – Поскорей, не раздумывая. – Ваше величество можете принести мне несказанную радость, несравненную радость. – Ну, говорите же, – промолвила королева, слегка охладев вследствие проснувшегося в ней беспокойства. – Только не забывайте, моя дорогая Шеврез, что теперь надо мной стоит сын, как некогда стоял муж. – Я буду скромна, моя королева. – Называйте меня Анной, как прежде, это будет сладким напоминанием о несравненных днях юности. – Хорошо. Итак, моя обожаемая госпожа, моя милая Анна… – Ты еще помнишь испанский? – Конечно. – Тогда сообщи мне по-испански, чего ты хочешь. – Я хочу следующего: окажи мне честь и приезжай ко мне на несколько дней в Дампьер. – И это все? – воскликнула пораженная королева. – Да. – Только и всего? – Боже мой, разве вы не видите, что я прошу вас о неслыханном благодеянии? Если вы не видите этого, значит, вовсе меня не знаете. Принимаете ли вы мое приглашение? – Конечно, и от всего сердца. – О, как я признательна вам! – И я буду счастлива, – продолжала, все еще не вполне уверовав в искренность герцогини, Анна Австрийская, – если мое присутствие сможет оказаться полезным для вас. – Полезным! – воскликнула, смеясь, герцогиня. – О нет! Приятным, сладостным, радостным, да, тысячу раз да! Значит, вы обещаете? – Даю вам слово. Герцогиня схватила прекрасную руку королевы и покрыла ее поцелуями. «Она, в сущности, добрая женщина, – подумала королева, – и… ей свойственно душевное благородство». – Ваше величество, – задала вопрос герцогиня, – даете ли вы мне две недели? – Конечно. Но для чего? – Зная, что я в немилости, никто не хотел дать мне взаймы сто тысяч экю, которые мне нужны, чтобы привести в порядок Дампьер. Но теперь, лишь только станет известно, что эти деньги пойдут на то, чтобы принять ваше величество, парижские капиталы рекой потекут ко мне. – Так вот оно что, – сказала королева, ласково кивнув головой, – сто тысяч экю! Нужно сто тысяч экю, чтобы привести в порядок Дампьер? – Около этого. – И никто не хочет ссудить их вам? – Никто. – Если хотите, я их ссужу, герцогиня. – О, я не посмею. – Напрасно. – Правда? – Честное слово королевы. Сто тысяч экю – это, в сущности, не так уж много. – Разве? – Да, немного. Я знаю, что вы никогда не продавали ваше молчание за цену, которую оно стоит. Подвиньте мне этот стол, герцогиня, и я напишу вам чек для господина Кольбера; нет, лучше для господина Фуке, который гораздо любезнее и приятнее. – А платит ли он? – Если он не заплатит, заплачу я. Но это был бы первый случай, когда бы он мне отказал. Королева написала записку, вручила ее герцогине и простилась с ней, расцеловав ее напоследок.  Глава 5. КАК ЖАН ДЕ ЛАФОНТЕН НАПИСАЛ СВОЮ ПЕРВУЮ СКАЗКУ   Рассказ обо всех этих интригах нами исчерпан, и в трех последующих главах нашего повествования развернется непринужденная игра человеческого ума, столь многообразного в своих проявлениях. Быть может, и впредь мы не сможем обойтись в той картине, которую собираемся показать, без политики и интриг, но их пружины будут скрыты так глубоко, что читатель увидит лишь цветы и роскошную живопись, ибо дело будет обстоять здесь точно так же, как в балагане на ярмарке, где великана, шагающего по подмосткам, приводят в движение слабые ножки и хрупкие ручки запрятанного в его платье ребенка. Итак, мы возвращаемся в Сен‑Манде, где суперинтендант по своему обыкновению принимает избранное общество эпикурейцев. С некоторых пор для хозяина наступили тяжелые дни. Всякий, войдя к нему, не может не почувствовать затруднений, испытываемых министром. Здесь не бывает больше многолюдных и шумных сборищ. Предлог, который приводит Фуке, – финансы, но, как остроумно заметил Гурвиль, не бывало еще предлога более лживого: тут нет и тени финансов. Правда, пока Ватель еще умудряется поддерживать репутацию дома. Между тем садовники и огородники, снабжающие своими припасами кухню, жалуются, что их разоряют, задерживая расчеты. Комиссионеры, поставляющие испанские вина, шлют письмо за письмом, тщетно прося об оплате счетов. Рыбаки, нанятые суперинтендантом на побережье Нормандии, прикидывают в уме, что, если бы с ними был произведен полный расчет, они смогли бы бросить рыбную ловлю и осесть на земле. Свежая рыба, которая позднее станет причиною смерти Вателя, больше не появляется. И все же в приемный день друзья г-на Фуке собрались у него в большем количестве, чем обычно. Гурвиль и аббат Фуке беседуют о финансах, иначе говоря, аббат берет у Гурвиля несколько пистолей взаймы. Пелисон, положив ногу на ногу, дописывает заключение речи, которой Фуке должен открыть парламент. И эта речь – настоящий шедевр, ибо Пелисон сочиняет ее для друга, то есть вкладывает в нее все то, над чем он не стал бы, разумеется, биться, если бы писал ее для себя. Вскоре из глубины сада выходят Лафонтен и Лоре, спорящие о шутливых стихах. Художники и музыканты собираются возле столовой. Когда пробьет восемь часов, сядут ужинать. Суперинтендант никогда не заставляет дожидаться себя. Сейчас половина восьмого. Аппетит уже сильно разыгрался. После того как все гости наконец собрались, Гурвиль направляется к Пелисону, отрывает его от раздумий и, выведя на середину гостиной, двери которой тщательно закрыты, спрашивает у него: – Ну, что нового? Пелисон смотрит на него. – Я занял у своей тетушки двадцать пять тысяч ливров – вот чеки на эту сумму. – Хорошо, – отвечает Гурвиль, – теперь не хватает лишь ста девяноста пяти тысяч ливров для первого взноса. – Это какого же взноса? – спрашивает Лафонтен таким тоном, как если бы он задал свой обычный вопрос: «А читали ли вы Баруха?» – Ох уж этот мне рассеянный человек! – восклицает Гурвиль. – Ведь вы сами сообщили мне о небольшом поместье в Корбейле, которое собирается продать один из кредиторов господина Фуке; ведь это вы предложили всем друзьям Эпикура устроить складчину, чтобы помешать этому; вы говорили также, что продадите часть вашего дома в Шато‑Тьери, чтоб внести свою долю, а теперь вы вдруг спрашиваете: «Это какого же взноса?» Эти слова Гурвиля были встречены общим смехом, заставившим покраснеть Лафонтена. – Простите, простите меня, – сказал он, – это верно; нет, я не забыл. Только… – Только ты больше не помнил об этом, – заметил Лоре. – Сущая истина. Он совершенно прав. Забыть и не помнить – это большая разница. – А вы принесли вашу лепту, – спросил Пелисон, – деньги за проданный вами участок земли? – Проданный? Нет, не принес. – Вы что же, так его и не продали? – удивился Гурвиль, знавший бескорыстие и щедрость поэта. – Моя жена не допустила этого, – отвечал Лафонтен. Раздался новый взрыв смеха. – Но ведь в Шато‑Тьери вы ездили именно с этой целью? – Да, и даже верхом. – Бедный Жан! – Я восемь раз сменил лошадей. Я изнемог. – Вот это друг!.. Но там-то вы, надеюсь, отдохнула? – Отдохнул? Вот так отдых! Там у меня было довольно хлопот. – Как так? – Моя жена принялась кокетничать с тем, кому я собирался продать свой участок; этот человек отказался от покупки, и я вызвал его на дуэль. – Превосходно! И вы дрались? – Очевидно, нет. – Вы, стало быть, и этого толком не знаете? – Нет, нет; вмешалась моя жена со своею родней. В течение четверти часа я стоял со шпагой в руке, но между тем не был ранен. – А ваш противник? – Противник тоже. Он не явился на место дуэли. – Замечательно! – закричали со всех сторон. – Вы, должно быть, метали громы и молнии? – Разумеется! Там я схватил простуду, а когда вернулся домой, жена накинулась на меня с бранью. – Всерьез? – Всерьез! Она бросила в меня хлебом, понимаете, большим хлебом и попала мне в голову. – А вы? – А я? Я принялся швырять в нее и ее гостей всем, что нашел на столе; потом вскочил на коня, и вот я здесь. Нельзя было оставаться серьезным, слушая эту комическую героику. Когда ураган смеха несколько стих, Лафонтена спросили: – И это все, что вы привезли? – О нет. Мне пришла в голову превосходная мысль. – Выскажите ее. – Приметили ли вы, что у нас во Франции сочиняется множество игривых стишков? – Еще бы, – ответили хором присутствующие. – И что их мало печатают? – Совершенно верно; законы на этот счет очень суровы. – И я подумал, что редкий товар – ценный товар. Вот почему я принялся сочинять небольшую поэмку, в высшей степени вольную. – О, о, милый поэт! – В высшей степени непристойную. – О, о! – В высшей степени циничную. – Черт подери! – Я вставил в нее все словечки из обихода любви, которые только знаю, – говорил Лафонтен. Все хохотали до упаду, слушая, как славный поэт расхваливает свой товар. – И я постарался превзойти все написанное прежде меня Боккаччо, Аретино и другими мастерами этого жанра. – Боже мой! – вскричал Пелисон. – Да он заработает себе отлучение. – Вы и в самом деле так думаете? – наивно спросил Лафонтен. – Клянусь вам, я сделал это не для себя, а для господина Фуке. Столь великолепный довод окончательно развеселил присутствующих. – И, кроме того, – продолжал Лафоптен, потирая руки, – я продал первое издание этой поэмы за целые восемьсот ливров. Между тем за книги благочестивого содержания издатели платят вдвое дешевле. – Уж лучше бы вы состряпали, – заметил со смехом Гурвиль, – пару благочестивых книг. – Это хлопотно и недостаточно развлекательно, – спокойно сказал Лафонтен, – вот здесь, в этом мешочке, восемьсот ливров. С этими словами он вручил свой дар казначею эпикурейцев, Вслед за ним отдал свои пятьдесят ливров Лоре. Остальные также внесли кто сколько мог. Когда подсчитали, оказалось, что собрано сорок тысяч ливров. Еще не замолк звон монет, как суперинтендант вошел или, вернее, проскользнул в залу. Он был незримым свидетелем этой сцены. И он, который ворочал миллиардами, богач, познавший все удовольствия и все почести, какие только существуют на свете, этот человек с необъятным сердцем и творческим мозгом, переплавивший в себе, словно тигель, материальную и духовную сущность первого королевства в мире, знаменитый Фуке стоял, окруженный гостями, с глазами полными слез, и, погрузив в мешок с золотом и серебром свои тонкие белые пальцы, сказал мягким и растроганным голосом: – О жалкая милостыня, ты затеряешься в самой крошечной складке моего опустевшего кошелька, но ты наполнила до краев мое сердце, а его никто и ничто не в состоянии исчерпать. Спасибо, друзья, спасибо! – И так как он не мог расцеловать всех находившихся в комнате, у которых также навернулись на глаза слезы, он обнял Лафонтена со словами: – Бедненький мой! Из-за меня вас вздула жена, и из-за меня духовник наложит на вас отлучение. – Все это сущие пустяки: обожди ваши кредиторы годика два, я написал бы добрую сотню сказок; каждая из них была бы выпущена двумя изданиями, и ваш долг был бы оплачен!  Глава 6. ЛАФОНТЕН ВЕДЕТ ПЕРЕГОВОРЫ   Фуке, сердечно пожав руку Лафонтену, сказал: – Мой милый поэт, сочините, прошу вас, еще сотню сказок и не только ради восьмидесяти пистолей за каждую, но и для того, чтобы обогатить нашу словесность сотней шедевров.

The script ran 0.02 seconds.