Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Гюстав Флобер - Госпожа Бовари [1856]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Классика, О любви, Роман

Аннотация. «Госпожа Бовари» - великий роман французского писателя Гюстава Флобера. Главная героиня - Эмма Бовари - страдает от невозможности осуществить свои мечты о блистательной, светской жизни, полной романтических страстей. Вместо этого она вынуждена влачить монотонное существование супруги небогатого провинциального врача. Тягостная атмосфера захолустья душит Эмму, но все ее попытки вырваться за пределы безрадостного мира обречены на провал: скучный муж не может удовлетворить запросов супруги, а ее внешне романтичные и притягательные любовники на самом деле эгоцентричны и жестоки. Есть ли выход из жизненного тупика?..

Аннотация. Трагическая судьба Эммы Бовари заставляет нас задуматься о судьбе человека, женщины. Как не просто без оглядки отдаться своим чвуствам, чтобы потом преарвтить в страдание жизнь всех близких. Роман Гюстава Флобера — характерное произведение своего времени,это своеобразное лицо провинциальной мещанской жизни во Франции в те времена. И, увы, лицо это довольно типично...  По мнению Михаила Веллера представленный перевод Александра Ромма является лучшим переводом произведения Флобера на русский язык.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

  * * *   Шарль поджидал Эмму. Как только она постучала в дверь, он, раскрыв объятия, бросился к ней навстречу, со слезами в голосе проговорил: – Ах, моя дорогая!.. И осторожно наклонился поцеловать ее. Но прикосновение его губ напомнило ей поцелуи другого человека, и она, вздрогнув всем телом, закрыла лицо рукой. Все же она нашла в себе силы ответить: – Да, я знаю... я знаю... Шарль показал ей письмо от матери, в котором та без всяких сантиментов извещала о случившемся. Она только жалела, что ее муж не причастился перед смертью: он умер в Дудвиле, на улице, на пороге кофейной, после кутежа со своими однокашниками – отставными офицерами. Эмма отдала письмо Шарлю. За обедом она из приличия разыграла отвращение к пище. Шарль стал уговаривать ее – тогда она уже без всякого стеснения принялась за еду, а он с убитым видом, не шевелясь, сидел против нее. По временам он поднимал голову и смотрел на нее долгим и скорбным взглядом. – Хоть бы раз еще увидеть его! – со вздохом произнес Шарль. Она молчала. Наконец, поняв, что надо же что-то сказать, спросила: – Сколько лет было твоему отцу? – Пятьдесят восемь! – А! На этом разговор кончился. Через четверть часа Шарль проговорил: – Бедная мама!.. Что-то с ней теперь будет! Эмма пожала плечами. Ее молчаливость Шарль объяснял тем, что ей очень тяжело; он был тронут ее мнимым горем и, чтобы не бередить ей рану, делал над собой усилие и тоже молчал. Наконец взял себя в руки и спросил: – Тебе понравилось вчера? – Да. Когда убрали скатерть, ни Шарль, ни Эмма не встали из-за стола. Она вглядывалась в мужа, и это однообразное зрелище изгоняло из ее сердца последние остатки жалости к нему. Шарль казался ей невзрачным, слабым, никчемным человеком, короче говоря – полнейшим ничтожеством. Куда от него бежать? Как долго тянется вечер! Что-то сковывало все ее движения, точно она приняла опиуму. В передней раздался сухой стук костыля. Это Ипполит тащил барынины вещи. Перед тем как сложить их на пол, он с величайшим трудом описал четверть круга своей деревяшкой. «А он уже забыл!» – глядя, как с рыжих косм несчастного калеки стекают на лоб крупные капли пота, подумала про мужа Эмма. Бовари рылся в кошельке, отыскивая мелочь. Он, видимо, не отдавал себе отчета, сколь унизителен был для него один вид этого человека, стоявшего олицетворенным укором его непоправимой бездарности. – Какой хорошенький букетик! – увидев на камине фиалки Леона, заметил лекарь. – Да, – равнодушно отозвалась Эмма. – Я сегодня купила его у... у нищенки. Шарль взял букет и стал осторожно нюхать фиалки; прикосновение к ним освежало его покрасневшие от слез глаза. Эмма сейчас же выхватила у него цветы и поставила в воду. На другой день приехала г-жа Бовари-мать. Они с сыном долго плакали. Эмма, сославшись на домашние дела, удалилась. Еще через день пришлось заняться трауром. Обе женщины уселись с рабочими шкатулками в беседке, над рекой. Шарль думал об отце и сам удивлялся, что так горюет о нем: прежде ему всегда казалось, что он не очень к нему привязан. Г-жа Бовари-мать думала о своем муже. Теперь она охотно бы вернула даже самые мрачные дни своей супружеской жизни. Бессознательное сожаление о том, к чему она давно привыкла, скрашивало все. Иголка беспрестанно мелькала у нее в руке, а по лицу старухи время от времени скатывались слезы и повисали на кончике носа. Эмма думала о том, что только двое суток назад они с Леоном, уединясь от всего света, полные любовью, не могли наглядеться друг на друга. Она пыталась припомнить мельчайшие подробности минувшего дня. Но ей мешало присутствие свекрови и мужа. Ей хотелось ничего не слышать, ничего не видеть; она боялась нарушить цельность своего чувства, и тем не менее вопреки ей самой чувство ее под напором внешних впечатлений постепенно распылялось. Эмма распарывала подкладку платья, и вокруг нее сыпались лоскутки. Старуха, не поднимая головы, лязгала ножницами, а Шарль в веревочных туфлях и старом коричневом сюртуке, который теперь заменял ему халат, сидел, держа руки в карманах, и тоже не говорил ни слова. Берта, в белом переднике, скребла лопаткой усыпанную песком дорожку. Внезапно отворилась калитка, и вошел торговец тканями г-н Лере. Он пришел предложить свои услуги «в связи с печальными обстоятельствами». Эмма ответила, что она как будто ни в чем не нуждается. Однако на купца это не произвело впечатления. – Простите великодушно, – сказал он Шарлю, – но мне надо поговорить с вами наедине. – И, понизив голос, добавил: – Относительно того дела... Помните? Шарль покраснел до ушей. – Ах да!.. Верно, верно! – пробормотал он и с растерянным видом обратился к жене: – А ты бы... ты бы не могла, дорогая?.. Эмма, видимо, поняла, о чем он ее просит. Она сейчас же встала, а Шарль сказал матери: – Это так, пустяки! Какая-нибудь житейская мелочь. Опасаясь выговора, он решил скрыть от нее всю историю с векселем. Как только Эмма оказалась с г-ном Лере вдвоем, тот без особых подходов поздравил ее с получением наследства, а потом заговорил о вещах посторонних: о фруктовых деревьях, об урожае, о своем здоровье, а здоровье его было «так себе, ни два, ни полтора». Да и с чего бы ему быть здоровым? Хлопот у него всегда полон рот, и все-таки он еле сводит концы с концами. Эмма не прерывала его. Она так соскучилась по людям за эти два дня! – А вы уже совсем поправились? – продолжал Лере. – Что тогда ваш супруг из-за вас пережил! Я своими глазами видел! Славный он человек! Хотя неприятности у нас с ним были. Эмма спросила, какие именно; надо заметить, что Шарль не сказал ей, как он был удивлен, узнав про ее покупки. – Да вы же знаете! – воскликнул Лере. – Все из-за вашего каприза, из-за чемоданов. Надвинув шляпу на глаза, заложив руки за спину, улыбаясь и посвистывая, он нагло смотрел ей в лицо. Она ломала себе голову: неужели он что-то подозревает? – В конце концов мы с ним столковались, – снова заговорил он. – Я и сейчас пришел предложить ему полюбовную сделку. Он имел в виду переписку векселя. А там, как господину Бовари будет угодно. Ему самому не стоит беспокоиться, у него и так голова кругом идет. – Всего лучше, если б он поручил это кому-нибудь другому – ну хоть вам, например. Пусть он только напишет доверенность, а уж мы с вами сумеем обделать делишки... Эмма не понимала. Лере замолчал. Потом он заговорил о своей торговле и вдруг заявил, что Эмма непременно должна что-нибудь у него взять. Он пришлет ей двенадцать метров черного барежа на платье. – То, что на вас, хорошо для дома. А вам нужно платье для визитов. Я это понял с первого взгляда. Глаз у меня наметанный. Материю он не прислал, а принес сам. Некоторое время спустя пришел еще раз, чтобы получше отмерить. А потом стал заглядывать под разными предлогами, и каждый раз был обходителен, предупредителен, раболепствовал, как сказал бы Оме, и не упускал случая шепнуть Эмме несколько слов насчет доверенности. Про вексель он молчал. Эмма тоже о нем не вспоминала. Еще когда она только начала выздоравливать, Шарль как-то ей на это намекнул, но Эмму одолевали в ту пору мрачные думы, и намеки Шарля мгновенно вылетели у нее из головы. Вообще она предпочитала пока не заводить разговора о деньгах. Свекровь была этим удивлена и приписывала такую перемену тем религиозным настроениям, которые появились у Эммы во время болезни. Но как только свекровь уехала, Эмма поразила Бовари своей практичностью. Она предлагала ему то навести справки, то проверить закладные, то прикинуть, что выгоднее: продать именно с публичного торга или же не продавать, но взять на себя долги. Она кстати и некстати употребляла специальные выражения, произносила громкие фразы о том, что в денежных делах надо быть особенно аккуратным, что надо все предвидеть, что надо думать о будущем, находила все новые и новые трудности, связанные со вступлением в права наследия, и в конце концов показала Шарлю образец общей доверенности на «распоряжение и управление всеми делами, производство займов, выдачу и передачу векселей, уплату любых сумм и т. д.». Уроки г-на Лере пошли ей на пользу. Шарль с наивным видом спросил, кто ей дал эту бумагу. – Гильомен, – ответила Эмма и, глазом не моргнув, добавила: – Я ему не доверяю. Вообще нотариусов не хвалят. Надо бы посоветоваться... Но мы знакомы только... Нет, не с кем! – Разве что с Леоном... – подумав, проговорил Шарль. Можно было бы написать ему, да уж очень это сложно. Эмма сказала, что она сама съездит в Руан. Шарль поблагодарил, но не согласился. Она стояла на своем. После взаимных учтивостей Эмма сделала вид, что сердится не на шутку. – Оставь, пожалуйста, я все равно поеду! – заявила она. – Какая ты милая! – сказал Шарль и поцеловал ее в лоб. На другой же день Эмма, воспользовавшись услугами «Ласточки», отправилась в Руан советоваться с Леоном. Пробыла она там три дня.    III   Это были наполненные, упоительные, чудные дни – настоящий медовый месяц. Эмма и Леон жили в гостинице «Булонь», на набережной: закрытые ставни, запертые двери, цветы на полу, сироп со льдом по утрам... Перед вечером они брали крытую лодку и уезжали обедать на остров. То был час, когда в доках по корпусам судов стучали молотки конопатчиков. Меж деревьев клубился дым от вара, а по воде плыли похожие на листы флорентийской бронзы большие жирные пятна, неравномерно колыхавшиеся в багряном свете заката. Лодка двигалась вниз по течению, задевая верхом длинные, наклонно спускавшиеся канаты причаленных баркасов. Городской шум, в котором можно было различить скрип телег, голоса, тявканье собак на палубах, постепенно удалялся. Эмма развязывала ленты шляпки, и вскоре лодка приставала к острову. На дверях ресторанчика сохли рыбачьи сети, почерневшие от воды. Эмма и Леон усаживались в одной из комнат нижнего этажа, заказывали жареную корюшку, сливки, вишни. Потом валялись на траве, целовались под тополями. Здесь они, кажется, могли бы жить вечно, как два Робинзона, – им было так хорошо вдвоем, что они в целом мире не могли себе представить ничего прекраснее этого островка. Не в первый раз видели они деревья, голубое небо, траву, слышали, как плещут волны и как шелестят листья от ветра, но прежде они ничего этого по замечали; до сих пор природа для них как бы не существовала; вернее, они стали ценить ее красоту лишь после того, как были утолены их желания. С наступлением темноты они возвращались в город. Лодка долго плыла мимо острова. Окутанные сумраком, они сидели в глубине и молчали. В железных уключинах, усиливая ощущение тишины, мерно, будто ход метронома, постукивали четырехугольные весла, а сзади, под неподвижным рулем, все время журчала вода. Как-то раз показалась луна. Эмма и Леон не преминули сказать несколько подходящих к случаю фраз о том, какое это печальное и поэтичное светило. Эмма даже запела:   Ты помнишь, плыли мы ночной порой...   Ее слабый, но приятный голос тонул в шуме волн. Переливы его, точно бьющие крыльями птицы, пролетали мимо Леона, и ветер относил их вдаль. Озаренная луной, светившей в раскрытое оконце, Эмма сидела напротив Леона, прислонившись к перегородке. Черное платье, расходившееся книзу веером, делало ее тоньше и выше. Голову она запрокинула, руки сложила, глаза обратила к небу. Порою тень прибрежных ракит закрывала ее всю, а затем, вновь облитая лунным светом, она, точно призрак, выступала из мрака. На дне лодки около Эммы Леон подобрал пунцовую шелковую ленту. Лодочник долго рассматривал ее и наконец сказал: – Я на днях катал целую компанию – наверно, кто-нибудь из них и обронил. Такие всё озорники подобрались – что господа, что дамы, приехали с пирожными, с шампанским, с музыкой, и пошла потеха! Особенно один, высокий, красивый, с усиками – такой шутник! Они всё к нему: «Расскажи да расскажи нам что-нибудь!..» Как же это они его называли?.. Не то Адольф, не то Додольф... Эмма вздрогнула. – Ты не простудилась? – придвигаясь ближе, спросил Леон. – Не беспокойся! Ночь прохладная, – наверно, от этого. – И, по всему видать, женскому полу он спуску не дает, – должно быть, полагая, что невежливо обрывать разговор, тихо добавил старый моряк. Затем он поплевал себе на руки и опять налег на весла. И все же настал час разлуки! Расставаться им было нелегко. Условились, что Леон будет писать на имя тетушки Роле. Эмма дала ему совет относительно двойных конвертов и обнаружила при этом такое знание дела, что Леон не мог не подивиться ее хитроумию в сердечных делах. – Так ты говоришь, там все в порядке? – поцеловав его в последний раз, спросила она. – Да, конечно! «Что ей далась эта доверенность?» – немного погодя, шагая по улице один, подумал Леон.    IV   Скоро Леон стал подчеркивать перед товарищами свое превосходство; он избегал теперь их общества и запустил дела. Он ждал писем от Эммы, читал и перечитывал их. Писал ей. Воскрешал ее образ всеми силами страсти и воспоминаний. Разлука не уменьшила жажды видеть ее – напротив, только усилила, и вот однажды, в субботу утром, он удрал из конторы. Увидев с горы долину, колокольню и вертящийся на ней жестяной флажок флюгера, он ощутил в себе то смешанное чувство удовлетворения, утоленного честолюбия и эгоистического умиления, которое, вероятно, испытывает миллионер, когда возвращается в родную деревню. Он обошел ее дом. В кухне горел огонь. Он стал на часах: не мелькнет ли за занавесками ее тень? Но тень так и не показалась. Тетушка Лефрансуа при виде его начала ахать и охать, нашла, что он «еще подрос и похудел»; Артемиза между тем нашла, что он «поздоровел и загорел». По старой памяти он пообедал в маленькой зале, но на этот раз один, без податного инспектора: г-ну Бине «стало невмоготу» дожидаться «Ласточки», и обедал он теперь на целый час раньше, то есть ровно в пять, и все же постоянно ворчал, что «старая калоша запаздывает». Наконец Леон набрался храбрости – он подошел к докторскому дому и постучал в дверь. Г-жа Бовари сидела у себя в комнате и вышла только через четверть часа. Г-н Бовари был, кажется, очень рад его видеть, но ни в тот вечер, ни на другой день не отлучился из дому. Леон увиделся с Эммой наедине лишь поздно вечером, в проулке за садом, в том самом проулке, где она встречалась с другим! Они разговаривали под грозой, при блеске молний, прикрываясь зонтом. Расставаться им было нестерпимо больно. – Лучше смерть! – ломая руки и горько плача, говорила Эмма. – Прощай!.. Прощай!.. Когда-то мы еще увидимся?.. Они разошлись было в разные стороны и снова бросились друг другу в объятия. И тут она ему обещала придумать какой-нибудь способ, какой-нибудь постоянный предлог встречаться без помех, по крайней мере, раз в неделю. Эмма не сомневалась в успехе. Да и вообще она бодро смотрела вперед. Скоро у нее должны были появиться деньги. Имея это в виду, она купила для своей комнаты две желтые занавески с широкой каймой, – как уверял г-н Лере, «по баснословно дешевой цене». Она мечтала о ковре – г-н Лере сказал, что это «совсем не так дорого», и с присущей ему любезностью взялся раздобыть его. Теперь она уже никак не могла обойтись без его услуг. Она посылала за ним по двадцать раз на день, и он, ни слова не говоря, бросал ради нее все дела. Загадочно было еще одно обстоятельство: тетушка Роле ежедневно завтракала у г-жи Бовари, а иногда забегала к ней просто так. В эту самую пору, то есть в начале зимы, Эмма начала увлекаться музыкой. Однажды вечером ее игру слушал Шарль; она четыре раза подряд начинала одну и ту же вещь и всякий раз бросала в сердцах, а Шарль, не видя разницы, кричал: – Браво!.. Превосходно!.. Что ж ты? Играй, играй! – Нет, я играю отвратительно! Пальцы совсем не слушаются. На другой день он попросил ее «сыграть что-нибудь». – Если тебе это доставляет удовольствие, то пожалуйста! Шарль вынужден был признать, что она несколько отстала. Эмма сбивалась в счете, фальшивила, потом вдруг прекратила игру. – Нет, ничего но выходит! Мне бы надо брать уроки, да... – Эмма закусила губу. – Двадцать франков в месяц – это дорого! – добавила она. – Да, правда, дороговато... – глупо ухмыляясь, проговорил Шарль. – А все-таки, по-моему, можно найти и дешевле. Иные малоизвестные музыканты не уступят знаменитостям. – Попробуй, найди. – отозвалась Эмма. На другой день, придя домой, Шарль с хитрым видом посмотрел на нее и наконец не выдержал. – Экая же ты упрямая! – воскликнул он. – Сегодня я был в Барфешере. И что ж ты думаешь? Госпожа Льежар мне сказала, что все три ее дочки – они учатся в монастыре Милосердия – берут уроки музыки по пятьдесят су, да еще у прекрасной учительницы! Эмма только пожала плечами и больше уже не открывала инструмента. Но, проходя мимо, она, если Бовари был тут, всякий раз вздыхала: – Бедное мое фортепьяно! При гостях Эмма непременно заводила разговор о том, что она вынуждена была забросить музыку. Ей выражали сочувствие. Как обидно! А ведь у нее такой талант! Заговаривали об этом с Бовари. Все его стыдили, особенно – фармацевт: – Это ваша ошибка! Врожденные способности надо развивать. А кроме того, дорогой друг, примите во внимание, что если вы уговорите свою супругу заниматься музыкой, то тем самым вы сэкономите на музыкальном образовании вашей дочери! Я лично считаю, что матери должны сами обучать детей. Это идея Руссо; она все еще кажется слишком смелой, но я уверен, что когда-нибудь она восторжествует, как восторжествовало кормление материнским молоком и оспопрививание. После этого Шарль опять вернулся к вопросу о музыке. Эмма с горечью заметила, что лучше всего продать инструмент, хотя расстаться с милым фортепьяно, благодаря которому она столько раз тешила свое тщеславие, было для нее равносильно медленному самоубийству, умерщвлению какой-то части ее души. – Ну так ты... время от времени бери уроки – это уж не бог весть как разорительно, – сказал Шарль. – Толк бывает от постоянных занятий, – возразила она. Так в конце концов она добилась от мужа позволения раз в неделю ездить в город на свиданье к любовнику. Уже через месяц ей говорили, что она делает большие успехи.    V   Это бывало по четвергам. Она вставала и одевалась неслышно, боясь разбудить Шарля, который мог выразить ей неудовольствие из-за того, что она слишком рано начинает собираться. Затем ходила по комнате, смотрела в окно на площадь. Бледный свет зари сквозил меж столбов, на которых держался рыночный навес; над закрытыми ставнями аптеки едва-едва проступали крупные буквы на вывеске. Ровно в четверть восьмого Эмма шла к «Золотому льву», и Артемиза, зевая, отворяла ей дверь. Ради барыни она разгребала в печке подернувшийся пеплом жар. Потом г-жа Бовари оставалась на кухне одна. Время от времени она выходила во двор. Ивер не спеша запрягал лошадей и одновременно слушал, что говорит тетушка Лефрансуа, а та, высунув в окошко голову в ночном чепце, давала кучеру всевозможные поручения и так подробно все объясняла, что всякий другой запутался бы неминуемо. Стуча деревянными подошвами, Эмма прохаживалась по мощеному двору. Наконец Ивер, похлебав супу, накинув пыльник, закурив трубку и зажав в руке кнут, с невозмутимым видом усаживался на козлы. Лошади полегоньку трусили. Первые три четверти лье «Ласточка» то и дело останавливалась – кучер брал пассажиров, поджидавших «Ласточку» у обочины дороги или же у калиток. Те, что заказывали места накануне, заставляли себя ждать. Иных никак нельзя было добудиться. Ивер звал, кричал, бранился, потом слезал с козел и изо всех сил стучал в ворота. Ветер дул в разбитые окна дилижанса. Но вот все четыре скамейки заняты, дилижанс катит без остановки, яблони, одна за другой, убегают назад. Дорога, постепенно суживаясь, тянется между двумя канавами, полными желтой воды. Эмма знала дорогу как свои пять пальцев, знала, что за выгоном будет столб, потом вяз, гумно и домик дорожного мастера. По временам, чтобы сделать себе сюрприз, она даже закрывала глаза. Но чувство расстояния не изменяло ей никогда. Наконец приближались кирпичные дома, дорога начинала греметь под колесами, «Ласточка» катилась среди садов, и в просветах оград мелькали статуи, трельяжи, подстриженные тисы, качели. И вдруг глазам открывался весь город. Уступами спускаясь с холмов, еще окутанный предрассветной мглой, он широко и беспорядочно раскинулся за мостами. Сейчас же за городом полого поднимались к горизонту поля и касались вдали неясно обозначавшегося края бледных небес. Отсюда, сверху, весь ландшафт представлялся неподвижным, как на картине. В одном углу теснились стоявшие на якоре корабли, у подошвы зеленых холмов извивалась река, продолговатые островки казались большими черными рыбами, замершими на воде. Фабричные трубы выбрасывали громадные бурые, обтрепанные по краям султаны. Шумно дышали сталелитейные заводы, а с колоколен церквей, выступавших из тумана, несся радостный звон. Безлистые деревья бульваров лиловым кустарником темнели между домами; крыши, мокрые от дождя, отливали где ярким, где тусклым блеском, в зависимости от того, на какой высоте стояли дома. По временам ветер относил облака к холму Святой Катерины, и они воздушными волнами беззвучно разбивались об откос. При взгляде на эти скученные жилища у Эммы кружилась голова, сердцу становилось тесно в груди: Эмма видела в каждой из этих ста двадцати тысяч жизней, биение которых она угадывала издалека, особый мир страстей, и все эти страсти, казалось, обдавали ее своим дыханием. Ее любовь росла от ощущения простора, полнилась смутным гулом. Эмма изливала ее вовне: на площади, на бульвары, на улицы. Она вступала в этот древний нормандский город, точно в некую необозримую столицу, точно в некий Вавилон. Держась обеими руками за раму, она высовывалась в окно и дышала ветром. Тройка неслась вскачь, под копытами скрежетали торчавшие из грязи камни, дилижанс качало, Ивер издали окликал ехавших впереди кучеров, руанские буржуа, проведя ночь в Буа-Гильом, чинно спускались в семейных экипажах с горы. У заставы «Ласточка» делала остановку. Эмма снимала деревянные подошвы, меняла перчатки, оправляла шаль и, проехав еще шагов двадцать, выходила из «Ласточки». Город между тем просыпался. Приказчики в фесках протирали витрины, торговки, стоя с корзинками у бедер на перекрестках, зычными голосами расхваливали свой товар. Опустив черную вуаль, глядя под ноги, Эмма пробиралась у самых стен и улыбалась от счастья. Боясь, как бы ее не узнали, она шла обычно не кратчайшим путем. Она устремлялась в глубь темных переулков, и когда она выходила туда, где кончается улица Насьональ, к фонтану, все тело у нее покрывалось потом. Это был квартал театра, квартал кабачков и девиц легкого поведения. Мимо Эммы часто проезжали телеги с трясущимися декорациями. Дворники в фартуках посыпали песком тротуары, обсаженные зелеными деревцами. Пахло абсентом, сигарами, устрицами. Эмма поворачивала за угол и по кудрям, выбивавшимся из-под шляпы, сразу узнавала Леона. Молодой человек шагал, не останавливаясь. Она шла за ним к гостинице; он поднимался по лестнице, отворял дверь, входил... Что это было за объятие! Вслед за поцелуями сыпались слова. Оба рассказывали о горестях прошедшей недели, о своих предчувствиях, о беспокойстве из-за писем. Немного погодя все это забывалось, и они обменивались долгим взглядом, смеясь от возбуждения и призывая друг друга к ласкам. Кровать была большая, красного дерева, в виде челнока. Полог из красного левантина, спускавшийся с потолка, выгибался дугой у расширявшейся книзу спинки. И ничто не могло сравниться по красоте с темными волосами Эммы и ее белой кожей на пурпуровом фоне, когда она стыдливым движением прикрывала голыми руками грудь и опускала на ладони лицо. Теплая комната, ковер, скрадывающий шаги, на стенах игривые картинки, мягкий свет – в этом уюте страсть чувствовала себя свободно. Палки для занавесок, имевшие форму стрел, медные кольца на этих палках и шишечки на каминной решетке сейчас же начинали отсвечивать, стоило солнцу заронить сюда луч. На камине между канделябрами лежали две большие розовые раковины, в которых, если приложить к ним ухо, слышался шум моря. Как любили они эту милую и веселую комнату, несмотря на то, что блеск ее слегка потускнел! Каждый раз они убеждались, что все здесь на прежнем месте, и если Эмма забывала под часами шпильку, то она так до следующего четверга тут и лежала. Завтракали у камина, на маленьком палисандровом столике с инкрустацией. Эмма резала мясо и, ластясь к Леону, подкладывала ему куски на тарелку. А когда шампанское пенилось и выплескивалось через край тонкого бокала прямо ей на пальцы, унизанные кольцами, она смеялась звонким, чувственным смехом. Они так полно владели друг другом, что им казалось, будто это их собственный дом, где они вечно молодыми супругами будут жить до конца своих дней. Они говорили: «Наша комната, наш ковер, наше кресло»; Эмма даже говорила: «Мои домашние туфли». Это был ее каприз, подарок Леона – домашние туфли из розового атласа, отороченные лебяжьим пухом. Когда она садилась на колени к Леону, ее ноги не доставали до полу, они повисали в воздухе, и изящные туфельки без задников держались только на голых пальцах. Леон впервые наслаждался неизъяснимой прелестью женского обаяния. Изящные обороты речи, строгий вкус в туалетах, позы спящей голубки – все это было ему внове. Ему нравились и восторженность ее натуры, и кружевная отделка ее платья. И при всем том Эмма была «женщина из хорошего общества», да еще замужняя! Одним словом, настоящая любовница! То самоуглубленная, то жизнерадостная, то словоохотливая, то неразговорчивая, то порывистая, то безучастная, Эмма этой сменой настроений рождала в нем вихрь желаний, будила инстинкты и воспоминания. Кто была для него Эмма? Главный женский образ всех романов, героиня всех драм, загадочная она всех сборников стихов. Он находил, что плечи ее своим янтарным отливом напоминают плечи «Купающейся одалиски», что талия у нее длинная, как у владетельниц феодальных замков. Еще она походила на «бледную барселонку», но прежде всего она была ангел! Когда он смотрел на нее, ему часто казалось, что душа его устремляется к ней и, разлившись волной вокруг ее головы, низвергается на белую грудь. Он садился на пол и, уперевшись локтями в ее колени, улыбался и подставлял лоб. Эмма наклонялась к нему и голосом, прерывающимся от восторга, шептала: – Не шевелись! Молчи! Смотри на меня! Твои глаза глядят так ласково! Мне так хорошо с тобой! Она называла Леона «дитя»; – Дитя, ты любишь меня? Ответа она не слышала – его губы впивались в нее. На часах маленький бронзовый купидон жеманно расставлял руки под позолоченной гирляндой. Эмма и Леон часто над ним смеялись. Но при расставании все рисовалось им в мрачном свете. Стоя друг против друга как вкопанные, они твердили: – До четверга!.. До четверга!.. Потом она вдруг брала Леона обеими руками за голову, на миг припадала губами к его лбу и, крикнув: «Прощай!» – выбегала на лестницу. Она шла на Театральную улицу к парикмахеру приводить в порядок свою прическу. Темнело. В парикмахерской зажигали газ. Эмма слышала звонок, созывавший актеров на представление. Мимо окна по той стороне двигались бледные мужчины, женщины в поношенных платьях и проходили за кулисы. В низеньком и тесном помещении, где среди париков и помадных банок гудела железная печка, было жарко. Запах горячих щипцов и жирных рук, перебиравших локоны Эммы, действовал на нее одуряюще, и, закутавшись в халат, она скоро начинала дремать. Во время завивки мастер часто предлагал ей билет на бал-маскарад. А потом она уезжала! Она шла обратно по тем же самым улицам, доходила до «Красного креста», опять привязывала деревянные подошвы, которые она прятала утром в дилижансе под скамейку, и пробиралась среди нетерпеливых пассажиров на свое место. Перед подъемом на гору все вылезали. Она оставалась одна в дилижансе. С каждым поворотом все шире и шире открывался вид на огни уличных фонарей, образовывавших над хаосом зданий большое лучезарное облако. Эмма становилась коленями на подушки, и взор ее терялся в этом свечении. Она плакала навзрыд, звала Леона, шептала нежные слова, посылала ему поцелуи, и ветер развеивал их. По горе между встречными дилижансами шагал нищий с клюкой. Его тело едва прикрывали лохмотья, старая касторовая шляпа без донышка, круглая, как таз, съезжала ему на глаза. Но когда он ее снимал, было видно, что на месте век у него зияют кровавые впадины. Живое мясо висело красными клоками; из глазниц до самого носа текла жидкость, образуя зеленую корку; черные ноздри судорожно подергивались. Когда он с кем-нибудь говорил, то запрокидывал голову и смеялся бессмысленным смехом, а его непрестанно вращавшиеся синеватые бельма закатывались под лоб и касались открытых ран. Нищий бежал за экипажами и пел песенку:   Девчонке в жаркий летний день Мечтать о миленьком не лень.   А дальше все в этой песне было полно птичьего гама, солнечного света и зеленой листвы. Иногда нищий с непокрытой головой внезапно вырастал перед Эммой. Она вскрикивала и отшатывалась в глубь дилижанса. Ивер издевался над слепцом. Он советовал ему снять ярмарочный балаган или, заливаясь хохотом, спрашивал, как поживает его милашка. Часто в окна дилижанса на полном ходу просовывалась шляпа слепца; свободной рукой нищий держался за складную лестницу; из-под колес на него летели комья грязи. Голос его, вначале слабый, как у новорожденного, постепенно становился пронзительным. В ночной темноте он звучал тягучим нечленораздельным воплем какого-то непонятного отчаяния. Что-то бесконечно одинокое было в этом щемящем звуке, как бы издалека доходившем до слуха Эммы сквозь шум деревьев, звон бубенцов и тарахтенье пустого кузова. Он врывался к ней в душу, как вихрь врывается в глубокую теснину, и уносил ее на бескрайние просторы тоски. Но в это время Ивер, заметив, что дилижанс накренился, несколько раз вытягивал слепого кнутом. Узелок на конце кнута бил его по ранам, и нищий с воем летел в грязь. Затем пассажиры «Ласточки» мало-помалу погружались в сон: кто – с открытым ртом, кто – уронив голову на грудь, кто – привалившись к плечу соседа, кто, наконец, держась рукой за ремень, и все при этом мерно покачивались вместе с дилижансом, а мерцающий свет фонаря, скользя по крупу коренника, проникал внутрь дилижанса сквозь коленкоровые занавески шоколадного цвета и бросал на неподвижные лица спящих кровавый отсвет. Эмма, смертельно тоскуя, дрожала от холода; ноги у нее мучительно зябли; в душе царил беспросветный мрак. Дома Шарль ждал ее с нетерпением – по четвергам «Ласточка» всегда запаздывала. Наконец-то «барыня» дома! Эмма рассеянно целует девочку. Обед еще не готов – не беда! Эмма не сердится на кухарку. В этот день служанке прощалось все. Заметив, что Эмма бледна, муж спрашивал, как ее здоровье. – Хорошо, – отвечала Эмма. – А почему у тебя нынче какой-то странный вид? – А, пустое, пустое! Иногда она даже, вернувшись домой, проходила прямо к себе в комнату. Там она заставала Жюстена – он двигался неслышно и прислуживал ей лучше вышколенной горничной: подавал спички, свечу, книгу, раскладывал ночную сорочку, стелил постель. После этого, видя, что Жюстен стоит неподвижно и руки у него повисли, как плети, а глаза широко раскрыты, точно его опутала бесчисленным множеством нитей какая-то внезапно налетевшая дума, Эмма обычно говорила: – Ну, хорошо, а теперь ступай. На другой день Эмма чувствовала себя ужасно, а затем с каждым днем муки ее становились все невыносимее: она жаждала вновь испытать уже изведанное блаженство, и этот пламень страсти, распаляемый воспоминаниями, разгорался неукротимо лишь на седьмой день под ласками Леона. А его сердечный пыл выражался в проявлениях восторга и признательности. Эмма упивалась любовью Леона, любовью сдержанной, глубокой, и, уже заранее боясь потерять ее, прибегала ко всем ухищрениям, на какие только способна женская нежность. Часто она говорила ему с тихой грустью в голосе: – Нет, ты бросишь меня!.. Ты женишься!.. Ты поступишь, как все. – Кто все? – спрашивал он. – Ну, мужчины вообще!.. С этими словами она, томно глядя на Леона, отталкивала его. – Все вы обманщики! Однажды, когда у них шел философский разговор о тщете всего земного, она, чтобы вызвать в нем ревность или, быть может, удовлетворяя назревшую потребность излить душу, призналась, что когда-то, еще до него, любила одного человека... «но не так, как тебя!» – поспешила она добавить и поклялась здоровьем дочери, что «не была с ним близка». Леон поверил ей, но все же стал расспрашивать, чем тот занимался. – Он был капитаном корабля, друг мой. Не хотела ли она одной этой фразой пресечь дальнейшие расспросы и в то же время еще выше поднять себя в глазах Леона тем, что ее чары будто бы подействовали на человека воинственного и привыкшего к почестям? Вот когда молодой человек понял всю невыгодность своего положения! Он стал завидовать эполетам, крестам, чинам. Расточительность Эммы доказывала, что все это должно ей нравиться. Между тем Эмма еще умалчивала о многих своих прихотях: так, например, она мечтала завести для поездок в Руан синее тильбюри, английскую лошадку и грума в ботфортах с отворотами. На эту мысль навел ее Жюстен: он умолял взять его к себе в лакеи. И если отсутствие всего этого не умаляло радости поездки на свидание, зато оно, разумеется, усиливало горечь обратного пути. Когда они говорили о Париже, Эмма часто шептала: – Ах, как бы нам с тобой там было хорошо! – А разве здесь мы не счастливы? – проводя рукой по ее волосам, мягко возражал молодой человек. – Конечно, счастливы! – говорила она. – Это я глупость сказала. Поцелуй меня. С мужем она была особенно предупредительна, делала ему фисташковые кремы, играла после обеда вальсы. Он считал себя счастливейшим из смертных, и Эмма была спокойна до тех пор, пока однажды вечером он не спросил ее: – Ведь ты берешь уроки у мадемуазель Лампрер? – Да. – Ну так вот, – продолжал Шарль, – я только что встретился с ней у госпожи Льежар. Заговорил о тебе, а она тебя не знает. Это было как удар грома среди ясного неба. И все же Эмма самым естественным тоном ответила: – Она просто забыла мою фамилию! – А может быть, в Руане есть несколько Лампрер – учительниц музыки? – высказал предположение лекарь. – Возможно, – согласилась Эмма и тут же добавила: – Да ведь у меня есть ее расписки. Сейчас я тебе покажу. Она бросилась к своему секретеру, перерыла все ящики, свалила в одну кучу все бумаги и в конце концов так растерялась, что Шарль стал умолять ее не огорчаться из-за каких-то несчастных расписок. – Нет, я найду их! – твердила она. И точно: в следующую пятницу Шарль, натягивая сапоги в темной конурке, где было свалено все его платье, нащупал ногой листок бумаги и, вытащив его из сапога, прочел: «Получено за три месяца обучения и за всякого рода покупки шестьдесят пять франков. Преподавательница музыки Фелиси Лампрер». – Что за чертовщина! Как это могло попасть ко мне в сапог? – Наверно, расписка выпала из старой папки со счетами – той, что лежит на полке с краю, – ответила Эмма. С этого дня вся ее жизнь превратилась в сцепление выдумок, которыми она, точно пеленами, укрывала свою любовь. Это стало для нее потребностью, манией, наслаждением, и если она утверждала, что шла вчера по правой стороне, значит, на самом деле по левой, а не по правой. Однажды утром она отправилась в Руан, по обыкновению довольно легко одетая, а тут неожиданно выпал снег. Выглянув в окно, Шарль увидел аббата Бурнизьена – тот в экипаже Тюваша ехал по направлению к Руану. Шарль сбежал по лестнице и попросил священника разыскать жену в «Красном кресте» и передать ей теплый платок. Заехав на постоялый двор, священник сейчас же спросил, где можно найти жену ионвильского доктора. Хозяйка ему на это ответила, что г-жа Бовари останавливается у нее крайне редко. Вечером, столкнувшись с Эммой в дилижансе, Бурнизьен рассказал ей, в каком он был затруднительном положении, но, по-видимому, не придал этому случаю особого значения, так как тут же принялся расхваливать соборного священника, который славился своими проповедями настолько, что все дамы сбегались послушать его. Итак, Бурнизьен ни о чем ее не спросил, но ведь не все такие деликатные, как он. Поэтому она сочла за благо впредь останавливаться только в «Красном кресте», чтобы почтенные сограждане, встретившись с ней на лестнице, уже ни в чем не могли ее заподозрить. Но в один прекрасный день, выйдя под руку с Леоном из «Булони», Эмма наткнулась на г-на Лере. Эта встреча напугала ее: она была уверена, что он начнет болтать. Но г-н Лере оказался умнее. Он пришел к ней через три дня, затворил за собой дверь и сказал: – Мне нужны деньги. Эмма заявила, что у нее ничего нет. Тогда Лере стал канючить и перечислил все свои услуги. Он имел основания быть недовольным: из двух выданных Шарлем векселей Эмма пока что уплатила по одному. Что касается второго, то купец по просьбе Эммы согласился заменить его двумя новыми, да и те уже были переписаны и платеж по ним перенесен на весьма далекий срок. Затем г-н Лере достал из кармана неоплаченный счет, где значились следующие предметы: занавески, ковер, обивка для кресел, отрезы на платья, принадлежности туалета – всего приблизительно тысячи на две франков. Эмма опустила голову. – Положим, наличных у вас нет, но ведь зато есть имение , – напомнил Лере. Он имел в виду ветхую лачугу в Барневиле, близ Омаля, приносившую мизерный доход. В былые времена она составляла часть небольшой усадьбы, но Бовари-отец усадьбу продал. Г-ну Лере было известно все, вплоть до того, сколько там гектаров земли и как зовут соседей. – Я бы на вашем месте с этим имением развязался, – заметил г-н Лере. – После расплаты с долгами у вас еще останутся деньги. Эмма сказала, что на этот дом трудно найти покупателя. Г-н Лере взялся за это дело сам. Тогда г-жа Бовари спросила, как ей получить право на продажу. – Да разве у вас нет доверенности? – спросил Лере. На Эмму словно повеяло свежим воздухом. – Оставьте мне счет, – сказала она. – Ну что вы! Зачем? – проговорил Лере. Через неделю он пришел опять и похвалился, что после долгих поисков напал на некоего Ланглуа, который давно уже подбирается к этой недвижимости, но цену пока не говорит. – Да я за ценой и не гонюсь! – воскликнула Эмма. Лере, однако, советовал выждать, сначала прощупать этого молодчика. По его мнению, стоило даже побывать там, а так как Эмма не могла поехать сама, то он обещал туда съездить и переговорить с Ланглуа. Вернувшись, он сообщил, что покупатель дает четыре тысячи франков. Эмма вся так и расцвела. – Цена, по правде сказать, хорошая, – заметил Лере. Половину всей суммы она получила наличными. Когда же она заговорила о счете, торговец прервал ее: – Мне неприятно отхватывать у вас этакий куш, честное слово! При этих словах Эмма бросила взгляд на ассигнации и невольно подумала о том, какое великое множество свиданий заключено в этих двух тысячах франков. – Что вы! Что вы! – пролепетала она. – Со счетом можно сделать все что хотите, уверяю вас! – добродушно посмеиваясь, продолжал Лере. – Я знаю, что такое хозяйственные расходы. Пропуская между пальцами два длинных листа бумаги, он пристально смотрел на нее. Затем вынул из бумажника и разложил на столе четыре векселя на сумму в четыре тысячи франков каждый. – Подпишите, а деньги возьмите себе, – сказал он. У нее вырвался крик возмущения. – Но ведь я же у вас не беру остатка, – нагло заявил г-н Лере. – Вы не находите, что это большая любезность с моей стороны? Он взял перо и написал под счетом: «Получено от г-жи Бовари четыре тысячи франков». – Я не понимаю, что вас тут смущает. Через полгода вы получите все деньги за свою хибарку, а я проставил на последнем векселе более чем полугодовой срок. Все эти сложные вычисления сбили г-жу Бовари с толку. В ушах у нее звенело, ей казалось, будто золото сыплется вокруг нее на пол. В конце концов Лере объяснил ей, что в Руане у него есть приятель – банкир, некто Венсар, который учтет эти четыре векселя, а то, что останется после уплаты реального долга, он, Лере, вернет г-же Бовари. Однако вместо двух тысяч франков он принес тысячу восемьсот: дело в том, что его друг Венсар удержал «законно следуемые» двести франков за комиссию и за учет. Затем г-н Лере с небрежным видом попросил расписку: – Сами понимаете... коммерция – это такое дело... все может случиться. И дату, пожалуйста, дату! Перед Эммой сразу открылась широкая перспектива осуществления своих прихотей. У нее, впрочем, хватило благоразумия отложить тысячу экю, и эти деньги она уплатила в срок по первым трем векселям, но четвертый якобы случайно свалился на голову Шарля как раз в четверг, и Шарль в полном недоумении стал терпеливо ждать, когда вернется жена и все ему растолкует. Да, правда, она ничего ему не сказала про этот вексель, но ей просто не хотелось путать его в домашние дрязги. Она села к нему на колени, ласкалась, ворковала, долго перечисляла необходимые вещи, которые ей пришлось взять в долг. – Если принять во внимание, сколько я всего накупила, то выйдет совсем не так дорого. Шарль с горя обратился все к тому же Лере, и торгаш обещал все уладить, если только господин доктор выдаст ему два векселя, в том числе один на сумму в семьсот франков сроком на три месяца. В поисках выхода из положения Шарль написал матери отчаянное письмо. Г-жа Бовари-мать, не долго думая, приехала сама. На вопрос Эммы, удалось ли Шарлю уломать ее, Шарль ответил: – Да, но только она требует, чтобы ей показали счет. На другое утро Эмма чуть свет побежала к г-ну Лере и попросила его выписать другой счет – не больше чем на тысячу франков. Показать счет на четыре тысячи было равносильно признанию в том, что две трети этой суммы уже выплачены, следовательно – открыть продажу дома, а между тем торговец хранил эту сделку в такой строгой тайне, что про нее узнали много позднее. Хотя на все товары были проставлены очень низкие цены, г-жа Бовари-мать нашла, что расходы непомерно велики. – Неужели нельзя было обойтись без ковра? Для чего менять обивку на креслах? В мои времена полагалось только одно кресло – для пожилых людей. По крайней мере, так было заведено у моей матери, а она была, смею вас уверить, женщина порядочная. За богачами все равно не угонишься! Будете транжирить, так вам никаких денег не хватит! Я бы постыдилась так себя баловать, как вы, а ведь я старуха, за мной нужен уход... Вам только бы рядиться, только бы пыль в глаза пускать! Ведь это что ж такое: шелк на подкладку по два франка... когда есть отличный жаконет по десяти, даже по восьми су! – Довольно, сударыня, довольно!.. – раскинувшись на козетке, изо всех сил сдерживаясь, говорила Эмма. Но свекровь продолжала отчитывать ее; она предсказывала, что Шарль с Эммой кончат свои дни в богадельне. Впрочем, Шарль сам виноват. Хорошо еще, что он обещал уничтожить доверенность... – То есть как уничтожить? – Он мне поклялся, – заявила почтенная дама. Эмма открыла окно и позвала Шарля. Бедняга принужден был сознаться, что мать вырвала у него это обещание. Эмма убежала, но сейчас же вернулась и с величественным видом протянула свекрови плотный лист бумаги. – Благодарю вас, – сказала старуха и бросила доверенность в огонь. Эмма засмеялась резким, громким, неудержимым смехом: у нее начался нервный припадок. – Ах ты, господи! – воскликнул Шарль. – Ты тоже не права! Зачем ты устраиваешь ей сцены?.. Мать, пожав плечами, заметила, что «все это фокусы». Но Шарль первый раз в жизни взбунтовался и так горячо стал защищать жену, что мать решила немедленно уехать. На другой день она и точно отправилась восвояси; когда же сын попытался удержать ее на пороге, она сказала: – Нет, нет! Ее ты любишь больше, чем меня, и так и надо, это в порядке вещей. Тут уж ничего не поделаешь! Поживем – увидим!.. Будь здоров!.. Больше я, как ты выражаешься, не устрою ей сцены. Шарль все же чувствовал себя виноватым перед Эммой, а та и не думала скрывать, что обижена на него за недоверие. Ему пришлось долго упрашивать ее, прежде чем она согласилась, чтобы на ее имя была составлена новая доверенность; с этой целью он даже пошел вместе с Эммой к г-ну Гильомену. – Я вас понимаю, – сказал нотариус. – Человека, всецело преданного науке, не должны отвлекать мелочи практической жизни. Эта лицемерная фраза ободрила Шарля – она прикрывала его слабость лестной для него видимостью каких-то важных занятий. Чего только не вытворяла Эмма в следующий четверг, придя вместе с Леоном в их номер! Смеялась, плакала, пела, танцевала, заказывала шербет, пробовала курить, и Леон нашел, что она хоть и взбалмошна, но зато обворожительна, несравненна. Он не догадывался, что происходило теперь у нее в душе, что заставляло ее так жадно ловить каждый миг наслаждения. Она стала раздражительна, плотоядна, сластолюбива. С гордо поднятой головой ходила она с ним по городу и говорила, что не боится себя скомпрометировать. Ее только пугала мысль о возможной встрече с Родольфом. Хотя они расстались навсегда, Эмма все еще чувствовала над собой его власть. Однажды вечером Эмма не вернулась домой. Шарль совсем потерял голову, а маленькая Берта не хотела ложиться спать без мамы и неутешно рыдала. Жюстен на всякий случай пошел встречать барыню. Г-н Оме бросил аптеку. Когда пробило одиннадцать, Шарль не выдержал, запряг свой шарабанчик, сел, ударил по лошади – и в два часа ночи подъехал к «Красному кресту». Эммы там не было. Шарлю пришло на ум: не видел ли ее случайно Леон? Но где его дом? К счастью, Шарль вспомнил адрес его патрона и побежал к нему. Светало. Разглядев дощечку над дверью, Шарль постучался. Кто-то, не отворяя, прорычал ему, где живет Леон, и обругал на чем свет стоит тех нахалов, которые беспокоят по ночам добрых людей. В доме, где проживал Леон, не оказалось ни звонка, ни молотка, ни швейцара. Шарль изо всех сил застучал в ставни. Мимо прошел полицейский. Шарль испугался и поспешил удалиться. «Я сошел с ума, – говорил он сам с собой. – Наверно, она пообедала у Лормо и осталась у них ночевать». Но он тут же вспомнил, что семейство Лормо выехало из Руана. «Значит, она ухаживает за госпожой Дюбрейль... Ах да! Госпожа Дюбрейль десять месяцев тому назад умерла!.. Так где же Эмма?» Тут его осенило. Он спросил в кафе адрес-календарь, быстро нашел мадемуазель Лампрер и выяснил, что она живет в доме номер 74 по улице Ренель-де-Марокинье. Но, выйдя на эту улицу, он еще издали увидел Эмму – она шла ему навстречу. Шарль даже не обнял ее – он обрушился на нее с криком: – Почему ты вчера не приехала? – Я захворала. – Чем захворала?.. Где?.. Как?.. – У Лампрер, – проведя рукой по лбу, ответила она. – Я так и думал! Я шел к ней. – Ну и напрасно, – сказала Эмма. – Она только что ушла. В другой раз, пожалуйста, не беспокойся. Если я буду знать, что ты сам не свой из-за малейшего моего опоздания, то я тоже стану нервничать, понимаешь? Так она завоевала себе свободу похождений. И этой свободой она пользовалась широко. Соскучившись без Леона, она под любым предлогом уезжала в Руан, а так как Леон в тот день ее не ждал, то она приходила к нему в контору. Первое время это было для него великим счастьем, но вскоре он ей признался, что патрон недоволен его поведением. – А, не обращай внимания! – говорила она. И он менял разговор. Эмме хотелось, чтобы он сшил себе черный костюм и отпустил бородку, – так, мол, он будет похож на Людовика XIII. Она побывала у него и нашла, что комната неважная. Леон покраснел. Она этого не заметила и посоветовала ему купить такие же занавески, как у нее. Он сказал, что это ему не по карману. – Экий ты жмот! – сказала она смеясь. Каждый раз Леон должен был докладывать ей, как он без нее жил. Она требовала, чтобы он писал стихи и посвящал ей, чтобы он сочинил «стихотворение о любви» и воспел бы ее. Но он никак не мог подобрать ни одной рифмы и в конце концов списал сонет из кипсека. Сделал он это не из самолюбия, а из желания угодить Эмме. Он никогда с ней не спорил, он подделывался под ее вкусы, скорее он был ее любовницей, чем она его. Она знала такие ласковые слова и так умела целовать, что у него захватывало дух. Как же проникла к Эмме эта скрытая порочность – проникла настолько глубоко, что ничего плотского в ней как будто бы не ощущалось?    VI   Когда Леон приезжал в Ионвиль повидаться с Эммой, он часто обедал у фармацевта и как-то из вежливости пригласил его к себе. – С удовольствием! – сказал г-н Оме. – Мне давно пора встряхнуться, а то я здесь совсем закис. Пойдем в театр, в ресторан, кутнем! – Что ты, друг мой! – нежно прошептала г-жа Оме – она боялась каких-нибудь непредвиденных опасностей. – А ты думаешь, это не вредно для моего здоровья – постоянно дышать аптечным запахом? Женщины все таковы: сначала ревнуют к науке, а потом восстают против самых невинных развлечений. Ничего, ничего! Можете быть уверены: как-нибудь я нагряну в Руан, и мы с вами тряхнем мошной. В прежнее время аптекарь ни за что не употребил бы подобного выражения, но теперь он охотно впадал в игривый парижский тон, что являлось для него признаком высшего шика. Как и его соседка, г-жа Бовари, он с любопытством расспрашивал Леона о столичных нравах и даже, на удивление обывателям, уснащал свою речь жаргонными словечками, вроде: шушера, канальство, ферт, хлюст, Бред-гастрит вместо Бред-стрит и дернуть вместо уйти . И вот в один из четвергов Эмма, к своему удивлению, встретила в «Золотом льве», на кухне, г-на Оме, одетого по-дорожному, то есть в старом плаще, в котором он никогда прежде не появлялся, с чемоданом в одной руке и с грелкой из собственной аптеки в другой. Боясь всполошить своим отъездом клиентов, он отбыл тайно. Всю дорогу он сам с собой рассуждал – видимо, его волновала мысль, что он скоро увидит места, где протекла его юность. Не успел дилижанс остановиться, а г-н Оме уже спрыгнул с подножки и помчался разыскивать Леона. Как тот ни отбивался, фармацевт затащил его в большое кафе «Нормандия» и с величественным видом вошел туда в шляпе, ибо он считал, что снимать шляпу в общественных местах способен лишь глубокий провинциал. Эмма прождала Леона в гостинице три четверти часа. Наконец не выдержала – сбегала к нему в контору, вернулась обратно и, строя всевозможные предположения, мучаясь мыслью, что он к ней охладел, а себя самое осуждая за бесхарактерность, простояла полдня, прижавшись лбом к оконному стеклу. В два часа дня Леон и г-н Оме все еще сидели друг против друга за столиком. Большой зал пустел; дымоход в виде пальмы раскидывал по белому потолку золоченые листья; недалеко от сотрапезников за стеклянной перегородкой маленькая струйка фонтана, искрясь на солнце, булькала в мраморном бассейне, где среди кресс-салата и спаржи три сонных омара, вытянувшись во всю длину, касались хвостами лежавших на боку перепелок, целые столбики которых высились на краю. Оме блаженствовал. Роскошь опьяняла его еще больше, чем возлияние, но помардское тоже оказало на него свое действие, и когда подали омлет с ромом, он завел циничный разговор о женщинах. Больше всего он ценил в женщинах «шик». Он обожал элегантные туалеты, хорошо обставленные комнаты, а что касается внешности, то он предпочитал «крохотулек». Леон время от времени устремлял полный отчаяния взгляд на стенные часы. А фармацевт все ел, пил, говорил. – В Руане у вас, наверно, никого нет, – ни с того ни с сего сказал он. – Впрочем, ваш предмет живет близко. Леон покраснел. – Ну, ну, не притворяйтесь! Вы же не станете отрицать, что в Ионвиле... Молодой человек что-то пробормотал. – Вы ни за кем не волочитесь у госпожи Бовари?.. – Да за кем же? – За служанкой! Оме говорил серьезно, но самолюбие возобладало в Леоне над осторожностью, и он невольно запротестовал: ведь ему же нравятся брюнетки! – Я с вами согласен, – сказал фармацевт. – У них темперамент сильнее. Наклонившись к самому уху Леона, он стал перечислять признаки темперамента у женщин. Он даже приплел сюда этнографию: немки истеричны, француженки распутны, итальянки страстны. – А негритянки? – спросил его собеседник. – Это дело вкуса, – ответил Оме. – Человек! Две полпорции! – Пойдем! – теряя терпение, сказал Леон. – Уез[11] . Но перед уходом он не преминул вызвать хозяина и наговорил ему приятных вещей. Чтобы отвязаться от Оме, молодой человек сказал, что у него есть дело. – Ну что ж, я вас провожу! – вызвался Оме. Доро гой он говорил о своей жене, о детях, об их будущем, о своей аптеке, о том, какое жалкое существование влачила она прежде и как он блестяще ее поставил. Дойдя до гостиницы «Булонь», Леон неожиданно бросил аптекаря, взбежал по лестнице и застал свою возлюбленную в сильном волнении. При имени фармацевта она вышла из себя. Но Леон стал приводить один веский довод за другим: чем же он виноват? Разве она не знает г-на Оме? Как она могла подумать, что он предпочел его общество? Она все отворачивалась от него; наконец он привлек ее к себе, опустился на колени и, обхватив ее стан, замер в сладострастной позе, выражавшей вожделение и мольбу. Эмма стояла не шевелясь; ее большие горящие глаза смотрели на него до ужаса серьезно. Но вот ее взор затуманился слезою, розовые веки дрогнули, она перестала вырывать руки, и Леон уже подносил их к губам, как вдруг постучался слуга и доложил, что его спрашивает какой-то господин. – Ты скоро вернешься? – спросила Эмма. – Конечно. – Когда именно? – Да сейчас. – Я схитрил, – сказал Леону фармацевт. – Мне показалось, что этот визит вам не по душе, и я решил вызволить вас. Пойдемте к Бриду, выпьем по стаканчику эликсира Гарюс. Леон поклялся, что ему давно пора в контору. Тогда аптекарь стал посмеиваться над крючкотворством, над судопроизводством. – Да пошлите вы к черту своих Куяциев и Бартолов! Чего вы боитесь? Наплевать! Пойдемте к Бриду! Он вам покажет собаку. Это очень любопытно! Леон не сдавался. – Ну так я тоже пойду в контору, – заявил фармацевт. – Пока вы освободитесь, я почитаю газету, просмотрю Свод законов. Устав от гнева Эммы, от болтовни фармацевта, быть может еще и осовев после сытного завтрака, Леон впал в нерешительность, а г-н Оме словно гипнотизировал его: – Идемте к Бриду! Он живет в двух шагах, на улице Мальпалю. И по своей мягкотелости, по глупости, подстрекаемый тем не поддающимся определению чувством, которое толкает нас на самые некрасивые поступки, Леон дал себя отвести к Бриду. Они застали его во дворе – он наблюдал за тремя парнями, которые вертели, пыхтя, тяжелое колесо машины для изготовления сельтерской воды. Оме начал давать им советы, потом стал обниматься с Бриду, потом все трое выпили эликсиру. Леон двадцать раз пытался уйти, но Оме хватал его за руку и говорил: – Сейчас, сейчас! Я тоже иду. Мы с вами зайдем в «Руанский светоч», посмотрим на журналистов. Я вас познакомлю с Томасеном. В конце концов Леон все же избавился от него – и бегом в гостиницу: Эммы там уже не было. Вне себя от ярости, она только что уехала в Ионвиль. Теперь она ненавидела Леона. То, что он не пришел на свиданье, она воспринимала как личное оскорбление и выискивала все новые и новые причины, чтобы порвать с ним: человек он вполне заурядный, бесхарактерный, безвольный, как женщина, неспособный на подвиг, да и к тому же еще скупой и трусливый. Несколько успокоившись, она поняла, что была к нему несправедлива. Но когда мы черним любимого человека, то это до известной степени отдаляет нас от него. До идолов дотрагиваться нельзя – позолота пристает к пальцам. С этого дня Эмма и Леон все чаще стали обращаться к посторонним предметам. В письмах Эмма рассуждала о цветах, о стихах, о луне и звездах, обо всех этих немудреных подспорьях слабеющей страсти, которая требует поддержки извне. От каждого нового свидания она ждала чего-то необыкновенного, а потому всякий раз признавалась себе, что захватывающего блаженства ей испытать не довелось. Но разочарование быстро сменялось надеждой, и Эмма возвращалась к Леону еще более пылкой, еще более жадной, чем прежде. Она срывала с себя платье, выдергивала из корсета тонкий шнурок, и шнурок скользящей змеей свистел вокруг ее бедер. Босиком, на цыпочках она еще раз подходила к порогу, убеждалась, что дверь заперта, мгновенно сбрасывала с себя оставшиеся на ней покровы, внезапно бледнела, молча, не улыбаясь, прижималась к груди Леона, и по всему ее телу пробегал долгий трепет. Но на этом покрытом холодными каплями лбу, на этих лепечущих губах, в этих блуждающих зрачках, в сцеплении ее рук было что-то неестественное, что-то непонятное и мрачное, и Леону казалось, будто это что-то внезапно проползает между ними и разделяет их. Леон не смел задавать ей вопросы, но он считал ее опытной женщиной и был убежден, что ей привелось испытать все муки и все наслаждения. Что когда-то пленяло его, то теперь отчасти пугало. Кроме того, она все больше и больше порабощала его личность, и это вызывало в нем внутренний протест. Леон не мог простить Эмме ее постоянной победы над ним. Он пытался даже разлюбить ее, но, заслышав скрип ее туфелек, терял над собой власть, как пьяница – при виде крепких напитков. Правда, она по-прежнему оказывала ему всевозможные знаки внимания, начиная с изысканных блюд и кончая модными туалетами и томными взглядами. Везла у себя на груди розы из Ионвиля и потом осыпала ими Леона, следила за его здоровьем, учила его хорошим манерам и, чтобы крепче привязать его к себе, в надежде на помощь свыше, повесила ему на шею образок Богородицы. Как заботливая мать, она расспрашивала его о товарищах. – Не встречайся с ними, – говорила она, – никуда не ходи, думай только о нашем счастье, люби меня! Ей хотелось знать каждый его шаг; она даже подумала, нельзя ли нанять соглядатая, который ходил бы за ним по пятам. Около гостиницы к приезжающим вечно приставал какой-то оборванец – он бы, конечно, не отказался... Но против этого восстала ее гордость. «А, бог с ним, пусть обманывает! Не очень-то я в нем нуждаюсь!» Однажды они с Леоном расстались раньше, чем обыкновенно, и когда Эмма шла одна по бульвару, перед ней забелели стены ее монастыря. Она села на скамейку под вязами. Как спокойно жилось ей тогда! Как она жаждала сейчас той несказанно прекрасной любви, которую некогда старалась представить себе по книгам! Первые месяцы замужества, прогулки верхом в лес, вальсирующий виконт, Лагарди – все прошло перед ее глазами... Внезапно появился и Леон, но тоже вдалеке, как и остальные. «Нет, я его люблю!» – говорила она себе. Ну что ж, все равно! Счастья у нее нет и никогда не было прежде. Откуда же у нее это ощущение неполноты жизни, отчего мгновенно истлевало то, на что она пыталась опереться?.. Но если есть на земле существо сильное и прекрасное, благородная натура, пылкая и вместе с тем тонко чувствующая, ангел во плоти и с сердцем поэта, звонкострунная лира, возносящая к небу тихие гимны, то почему они не могут встретиться? О нет, это невозможно! Да и не стоит искать – все на свете обман! За каждой улыбкой кроется зевок от скуки, за каждой радостью – горе, за наслаждением – пресыщение, и даже после самых жарких поцелуев остается лишь неутоляемая жажда еще более упоительных ласк. Внезапно в воздухе раздался механический хрип – это на монастырской колокольне ударили четыре раза. Только четыре часа! А ей казалось, что с тех пор, как она села на эту скамейку, прошла целая вечность. Но одно мгновение может вобрать в себя сонм страстей, равно как на небольшом пространстве может поместиться толпа. Эмму ее страсти поглощали всецело, и о деньгах она думала столько же, сколько эрцгерцогиня. Но однажды к ней явился какой-то лысый, краснолицый плюгавый человечек и сказал, что он из Руана, от г-на Венсара. Вытащив булавки, которыми был заколот боковой карман его длинного зеленого сюртука, он воткнул их в рукав и вежливо протянул Эмме какую-то бумагу. Это был выданный Эммой вексель на семьсот франков, – Лере нарушил все свои клятвы и подал его ко взысканию. Эмма послала за торговцем служанку. Но Лере сказал, что он занят. Любопытные глазки незнакомца, прятавшиеся под насупленными белесыми бровями, шарили по всей комнате. – Что передать господину Венсару? – спросил он с наивным видом. – Так вот... – начала Эмма, – скажите ему... что сейчас у меня денег нет... На той неделе... Пусть подождет... Да, да, на той неделе. Посланец молча удалился. Тем не менее на другой день в двенадцать часов Эмма получила протест. Один вид гербовой бумаги, на которой в нескольких местах было выведено крупными буквами: «Судебный пристав города Бюши господин Аран», так ее напугал, что она опрометью бросилась к торговцу тканями. Господин Лере перевязывал у себя в лавке пакет. – Честь имею! – сказал он. – К вашим услугам. Но он все же до конца довел свое дело, в котором ему помогала горбатенькая девочка лет тринадцати, – она была у него и за приказчика и за кухарку. Потом, стуча деревянными башмаками по ступенькам лестницы, он повел Эмму на второй этаж и впустил ее в тесный кабинет, где на громоздком еловом письменном столе высилась груда конторских книг, придавленная лежавшим поперек железным бруском на висячем замке. У стены за ситцевой занавеской виднелся несгораемый шкаф таких громадных размеров, что в нем, по всей вероятности, хранились вещи более крупные, чем ассигнации и векселя. В самом деле, г-н Лере давал в долг под залог, и как раз в этот шкаф положил он золотую цепочку г-жи Бовари и серьги незадачливого дядюшки Телье, который в конце концов вынужден был продать свое заведение и купить в Кенкампуа бакалейную лавчонку, где он, еще желтее тех свечей, что ему приходилось отпускать покупателям, медленно умирал от чахотки. Лере сел в большое соломенное кресло. – Что скажете? – спросил он. – Вот, полюбуйтесь. Эмма показала ему бумагу. – Что же я-то тут могу поделать? Эмма в сердцах напомнила ему его обещание не опротестовывать ее векселя, но он этого и не оспаривал. – Иначе я поступить не мог – мне самому позарез нужны были деньги. – Что же теперь будет? – спросила она. – Все пойдет своим порядком – сперва суд, потом опись имущества... И капут! Эмма едва сдерживалась, чтобы не ударить его. Но все же она самым кротким тоном спросила, нельзя ли как-нибудь смягчить Венсара. – Да, как же! Венсара, пожалуй, смягчишь! Плохо вы его знаете: это тигр лютый. Но ведь у Эммы вся надежда на г-на Лере! – Послушайте! По-моему, я до сих пор был достаточно снисходителен. С этими словами он открыл одну из своих книг: – Вот пожалуйста! И стал водить пальцем по странице: – Сейчас... сейчас... Третьего августа – двести франков... Семнадцатого июня – полтораста... Двадцать пятого марта – сорок шесть... В апреле... Но тут он, словно боясь попасть впросак, запнулся. – И это не считая векселей, выданных господином Бовари, одного – на семьсот франков, а другого – на триста! А вашим мелким займам и процентам я давно счет потерял – тут сам черт ногу сломит. Нет, я – слуга покорный! Эмма плакала, она даже назвала его один раз «милым господином Лере». Но он все валил на этого «зверюгу Венсара». К тому же он сейчас без гроша, долгов никто ему не платит, а он для всех – дойная корова; он – бедный лавочник, он не в состоянии давать взаймы. Эмма умолкла; г-н Лере покусывал перо; наконец, встревоженный ее молчанием, он снова заговорил: – Впрочем, если у меня на днях будут поступления... тогда я смогу... – Во всяком случае, как только я получу остальную сумму за Барневиль... – сказала Эмма. – Что такое?.. Узнав, что Ланглуа еще не расплатился, Лере сделал крайне удивленное лицо. – Так вы говорите, мы с вами поладим?.. – вкрадчивым тоном спросил он. – О, это зависит только от вас! Господин Лере закрыл глаза, подумал, написал несколько цифр, а затем, продолжая уверять Эмму, что он не оберется хлопот, что дело это щекотливое и что он «спускает с себя последнюю рубашку», продиктовал Эмме четыре векселя по двести пятьдесят франков каждый, причем все они должны были быть погашены один за другим, с месячным промежутком в платежах. – Только бы мне уговорить Венсара! Ну да что там толковать, что сделано, то сделано, я на ветер слов не бросаю, я весь тут! Затем он с небрежным видом показал ей кое-какие новые товары, ни один из которых, однако, не заслуживал, на его взгляд, внимания г-жи Бовари. – Подумать только: вот эта материя – по семи су за метр, да еще с ручательством, что не линяет! Берут нарасхват! Сами понимаете, я же им не говорю, в чем тут секрет. Этим откровенным признанием, что он плутует с другими покупателями, он желал окончательно убедить ее в своей безукоризненной честности по отношению к ней. После этого он предложил ей взглянуть на гипюр – три метра этой материи он приобрел на аукционе. – Хорош! – восхищался он. – Теперь его много берут на накидочки для кресел. Модный товар. Тут он ловкими, как у фокусника, руками завернул гипюр в синюю бумагу и вложил Эмме в руки. – А сколько же?.. – Сочтемся! – прервал ее Лере и повернулся к ней спиной. В тот же вечер Эмма заставила Бовари написать матери, чтобы она немедленно выслала им все, что осталось от наследства. Свекровь ответила, что у нее ничего больше нет: ликвидация имущества закончена, и, не считая Барневиля, на их долю приходится шестьсот ливров годового дохода, каковую сумму она обязуется аккуратно выплачивать. Тогда г-жа Бовари послала кое-кому из пациентов счета и вскоре начала широко применять это оказавшееся действенным средство. В постскриптуме она неукоснительно добавляла: «Не говорите об этом мужу – вы знаете, как он самолюбив... Извините за беспокойство... Готовая к услугам...» Пришло несколько негодующих писем; она их перехватила. Чтобы наскрести денег, она распродавала старые перчатки, старые шляпки, железный лом; торговалась она отчаянно – в ней заговорила мужицкая кровь. Этого мало: она придумала накупить в Руане всякой всячины – в расчете на то, что сумеет ее перепродать г-ну Лере, а может быть, и другим торговцам. Эмма набрала страусовых перьев, китайского фарфора, шкатулок. Она занимала у Фелисите, у г-жи Лефрансуа, в гостинице «Красный крест», у кого угодно. Получив наконец последние деньги за Барневиль, она уплатила по двум векселям, но тут подоспел срок еще одному – на полторы тысячи. Она опять влезла в долг – и так без конца! Правда, время от времени она пыталась проверить счета. Но тогда открывались такие страшные вещи, что она вся холодела. Она пересчитывала, быстро запутывалась, бросала и больше уже об этом не думала. Как уныло выглядел теперь ее дом! Оттуда постоянно выходили обозленные поставщики. На каминных полочках валялись Эммины носовые платочки. Маленькая Берта, к великому ужасу г-жи Оме, ходила в дырявых чулках. Когда Шарль робко пытался сделать жене замечание, она резко отвечала, что это не ее вина. Что было причиной подобных вспышек? Шарль все объяснял ее давним нервным заболеванием. Он упрекал себя в том, что принимал болезненные явления за свойства характера, обвинял себя в эгоизме, ему хотелось приласкать ее, но он тут же себя останавливал: «Нет, нет, не надо ей докучать!» И так и не подходил к ней. После обеда он гулял в саду один. Иногда брал к себе на колени Берту, открывал медицинский журнал и показывал ей буквы. Но девочка, не привыкшая учиться, смотрела на отца большими грустными глазами и начинала плакать. Отец утешал ее как мог: приносил в лейке воду и пускал ручейки по дорожке, обламывал бирючину и втыкал ветки в клумбы, как будто это деревья, что, однако, не очень портило общий вид сада – до того он был запущен: ведь они так давно не платили садовнику Лестибудуа! Потом девочка зябла и спрашивала, где мама. – Позови няню, – говорил Шарль. – Ты же знаешь, детка: мама не любит, чтобы ей надоедали. Уже наступала осень и падал лист – совсем как два года назад, во время болезни Эммы. Когда же все это кончится?.. Заложив руки за спину, Шарль ходил по саду. Госпожа Бовари сидела у себя в комнате. К ней никто не смел войти. Она проводила здесь целые дни, полуодетая, расслабленная, и лишь время от времени приказывала зажечь курильные свечи, которые она купила в Руане у алжирца. Чтобы ночью рядом с ней не лежал и не спал ее муж, она своими капризами довела его до того, что он перебрался на третий этаж, а сама читала до утра глупейшие романы с описаниями оргий и с кровавой развязкой. Временами ей становилось страшно; она вскрикивала; прибегал Шарль. – Уйди! – говорила она. А когда Эмму особенно сильно жег внутренний огонь – огонь запретной любви, ей становилось нечем дышать, и она, возбужденная, вся охваченная страстью, отворяла окно и с наслаждением втягивала в себя холодный воздух; ветер трепал ее тяжелые волосы, а она, глядя на звезды, жаждала той любви, о которой пишут в романах. Она думала о нем, о Леоне. В такие минуты она отдала бы все за одно утоляющее свидание с ним. Эти свидания были для нее праздником. Ей хотелось обставить их как можно роскошнее. И если Леон не мог оплатить все расходы, то она швыряла деньги направо и налево, и случалось это почти всякий раз. Он пытался доказать ей, что в другой, более скромной гостинице им было бы не хуже, но она стояла на своем. Как-то Эмма вынула из ридикюля полдюжины золоченых ложек (это был свадебный подарок папаши Руо) и попросила Леона сейчас же заложить их на ее имя в ломбарде. Леон выполнил это поручение, но неохотно. Он боялся себя скомпрометировать. По зрелом размышлении он пришел к выводу, что его любовница начинает как-то странно себя вести и что, в сущности, недурно было бы от нее отделаться. Помимо всего прочего, кто-то уже написал его матери длинное анонимное письмо, ставившее ее в известность, что Леон «губит свою жизнь связью с замужней женщиной». Почтенная дама, нарисовав себе расплывчатый образ вечного пугала всех семей, некоего зловредного существа, сирены, чуда морского, таящегося в пучинах любви, немедленно написала патрону своего сына Дюбокажу, и Дюбокаж постарался. Он продержал Леона у себя в кабинете около часа и все открывал ему глаза и указывал на бездну. Такого рода связь может испортить карьеру. Он умолял Леона порвать – если не ради себя, то хотя бы ради него, Дюбокажа! В конце концов Леон обещал больше не встречаться с Эммой. И потом он постоянно упрекал себя, что не держит слова, думал о том, сколько еще будет разговоров и неприятностей из-за этой женщины, а сослуживцы, греясь по утрам у печки, подшучивали над ним. К тому же Леону была обещана должность старшего делопроизводителя – пора было остепениться. Он уже отказался от игры на флейте, от возвышенных чувств, от мечтаний. Нет такого мещанина, который в пору мятежной юности хотя бы один день, хотя бы одно мгновенье не считал себя способным на глубокое чувство, на смелый подвиг. Воображению самого обыкновенного развратника когда-нибудь являлись султанши, в душе у любого нотариуса покоятся останки поэта. Теперь Леон скучал, когда Эмма на его груди внезапно разражалась слезами. Есть люди, которые выносят музыку только в известных дозах, – так сердце Леона стало глухо к голосам страсти, оно не улавливало оттенков. Леон и Эмма изучили друг друга настолько, что уже не испытывали той ошеломленности, которая стократ усиливает радость обладания. Она им пресытилась, он от нее устал. Та самая пошлость, которая преследовала Эмму в брачном сожительстве, просочилась и в запретную любовь. Но как со всем этим покончить? Всю унизительность этого убогого счастья Эмма сознавала отчетливо, и тем не менее она держалась за него то ли в силу привычки, то ли в силу своей порочности. С каждым днем она все отчаяннее цеплялась за него и отравляла себе всякое подобие блаженства тоскою о каком-то необыкновенном блаженстве. Она считала Леона виновным в том, что надежды ее не сбылись, как если бы он сознательно обманул ее. Ей даже хотелось, чтобы произошла катастрофа и повлекла за собой разлуку – разорвать самой у нее не хватало душевных сил. Это не мешало ей по-прежнему писать Леону любовные письма: она была убеждена, что женщине полагается писать письма своему возлюбленному. Но когда она сидела за письменным столом, ей мерещился другой человек, некий призрак, сотканный из самых ярких ее впечатлений, из самых красивых описаний, вычитанных в книгах, из самых сильных ее вожделений. Мало-помалу он становился таким правдоподобным и таким доступным, что она вздрагивала от изумления, хотя представить себе его явственно все-таки не могла: подобно Богу, он был не виден за многоразличием своих свойств. Он жил в лазоревом царстве, где с балконов спускались шелковые лестницы, среди душистых цветов, осиянный луною. Ей казалось, что он где-то совсем близко: сейчас он придет, и в едином лобзании она отдаст ему всю себя. И вдруг она падала как подкошенная: эти бесплодные порывы истощали ее сильнее самого безудержного разврата. У нее не проходило ощущение телесной и душевной разбитости. Она получала повестки в суд, разные официальные бумаги, но просматривала их мельком. Ей хотелось или совсем не жить, или спать, не просыпаясь. В день середины Великого поста она не вернулась в Ионвиль, а пошла вечером на маскарад. На ней были бархатные панталоны, красные чулки, парик с косицей и цилиндр, сдвинутый набекрень. Всю ночь она проплясала под бешеный рев тромбонов; мужчины за ней увивались; под утро она вышла из театра в компании нескольких масок – «грузчиц» и «моряков», товарищей Леона, – они звали ее ужинать. Ближайшие кафе были переполнены. Наконец они отыскали на набережной захудалый ресторанчик; хозяин провел их в тесный отдельный кабинет на пятом этаже. Мужчины шептались в уголке, видимо, подсчитывая предстоящие расходы. Тут был один писец, два лекаря и один приказчик. Нечего сказать, в хорошее общество попала она! А женщины! Эмма сразу по звуку голоса определила, что все они самого низкого пошиба. Ей стало страшно, она отсела от них и опустила глаза. Все принялись за еду. Она ничего не ела. Лоб у нее пылал, веки покалывало, по телу пробегал озноб. Ей казалось, что голова ее превратилась в бальную залу, и пол в ней трясется от мерного топота множества пляшущих ног. Потом ей стало дурно от запаха пунша и от дыма сигар. Она потеряла сознание; ее перенесли к окну. Светало. По бледному небу, над холмом Святой Катерины, все шире растекалось пурпурное пятно. Посиневшая от холода река дрожала на ветру. Никто не шел по мостам. Фонари гасли. Эмма между тем очнулась и вспомнила о Берте, которая спала сейчас там, в Ионвиле, в няниной комнате. В эту самую минуту мимо проехала телега с длинными листами железа; стенам домов передавалась мелкая дрожь оглушительно скрежетавшего металла. Эмма вдруг сорвалась с места, переоделась в другой комнате, сказала Леону, что ей пора домой, и, наконец, осталась одна в гостинице «Булонь». Она испытывала отвращение ко всему, даже к себе самой. Ей хотелось вспорхнуть, как птица, улететь куда-нибудь далеко-далеко, в незагрязненные пространства, и обновиться душой и телом. Она вышла на улицу и, пройдя бульвар и площадь Кошуаз, очутилась в предместье, на улице, где было больше садов, чем домов. Она шла быстрой походкой, свежий воздух действовал на нее успокаивающе, и постепенно лица, мелькавшие вчера перед ней, маски, танцы, люстры, ужин, девицы – все это исчезло, как подхваченные ветром хлопья тумана. Дойдя до «Красного креста», она поднялась в свой номерок на третьем этаже, где висели иллюстраций к «Нельской башне», и бросилась на кровать. В четыре часа дня ее разбудил Ивер. Дома Фелисите показала ей на лист серой бумаги, спрятанный за часами. Эмма прочла: «Копия постановления суда...» Какого еще суда? Она не знала, что накануне приносили другую бумагу, и ее ошеломили эти слова: «Именем короля, закона и правосудия г-жа Бовари...» Несколько строк она пропустила. «...в двадцать четыре часа...» Что в двадцать четыре часа? «...уплатить сполна восемь тысяч франков». И дальше: «В противном случае на законном основании будет наложен арест на все ее движимое и недвижимое имущество». Что же делать?.. Через двадцать четыре часа! Значит – завтра! Она решила, что Лере просто пугает ее. Ей казалось, что она разгадала все его маневры, поняла цель его поблажек. Громадность суммы отчасти успокоила ее. А между тем, покупая и не платя, занимая, выдавая и переписывая векселя, суммы которых росли с каждой отсрочкой, Эмма накопила г-ну Лере изрядный капитал, который был ему теперь очень нужен для всевозможных махинаций. Эмма пришла к нему как ни в чем не бывало. – Вы знаете, что произошло? Это, конечно, шутка? – Нет. – То есть как? Он медленно повернулся к ней всем корпусом и, сложив на груди руки, сказал: – Неужели вы думаете, милая барыня, что я до скончания века буду служить вам поставщиком и банкиром только ради ваших прекрасных глаз? Войдите в мое положение: надо же мне когда-нибудь вернуть мои деньги! Эмма попыталась возразить против суммы. – Ничего не поделаешь! Утверждено судом! Есть постановление! Вам оно объявлено официально. Да и потом, это же не я, а Венсар. – А вы не могли бы... – Ничего я не могу. – Ну, а все-таки... Давайте подумаем. И она замолола вздор: она ничего не знала, все это ей как снег на голову... – А кто виноват? – поклонившись ей с насмешливым видом, спросил торговец. – Я из сил выбиваюсь, а вы веселитесь. – Нельзя ли без нравоучений? – Нравоучения всегда полезны, – возразил он. Эмма унижалась перед ним, умоляла, даже дотронулась до его колена своими красивыми длинными белыми пальцами. – Нет уж, пожалуйста! Вы что, соблазнить меня хотите? – Подлец! – крикнула Эмма. – Ого! Уж очень быстрые у вас переходы! – со смехом заметил Лере. – Я выведу вас на чистую воду. Я скажу мужу... – А я вашему мужу кое-что покажу! С этими словами Лере вынул из несгораемого шкафа расписку на тысячу восемьсот франков, которую она ему выдала, когда Венсар собирался учесть ее векселя. – Вы думаете, ваш бедный муженек не поймет, что вы сжульничали? – спросил он. Эмму точно ударили обухом по голове. А Лере шагал от окна к столу и обратно и все твердил: – Я непременно ему покажу... я непременно ему покажу... Затем он приблизился к ней вплотную и вдруг перешел на вкрадчивый тон: – Конечно, это не весело, я понимаю. Но, в конце концов, никто от этого не умирал, и поскольку другого пути вернуть мне деньги у вас нет... – Где же мне их взять? – ломая руки, проговорила Эмма. – А, будет вам! У вас же есть друзья! И при этом он посмотрел на нее таким пронизывающим и таким страшным взглядом, что она содрогнулась. – Я обещаю вам, я подпишу... – залепетала она. – Довольно с меня ваших подписей! – Я еще что-нибудь продам... – Перестаньте! У вас ничего больше нет! – передернув плечами, прервал ее торговец и крикнул в слуховое окошко, выходившее в лавку: – Аннета! Принеси мне три отреза номер четырнадцать. Появилась служанка. Эмма все поняла и только спросила, какая нужна сумма, чтобы прекратить дело. – Поздно! – А если я вам принесу несколько тысяч франков, четверть суммы, треть, почти все? – Нет, нет, бесполезно! Он осторожно подталкивал ее к лестнице. – Заклинаю вас, господин Лере: еще хоть несколько дней! Она рыдала. – Ну, вот еще! Слезы! – Я в таком отчаянии! – А мне наплевать! – запирая дверь, сказал г-н Лере.  

The script ran 0.01 seconds.