1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
Прежде всего признаюсь, что если я и не был переубежден всем виденным, то, во всяком случае, был очень взволнован, и я постараюсь бесхитростно передать вам все это с наивной доверчивостью овернца.
Я был тогда деревенским врачом и жил в местечке Рольвиль, в глуши Нормандии.
Зима в том году была лютая. С конца ноября после недели морозов выпал снег. Уже издалека виднелись тяжелые тучи, надвигавшиеся с севера, затем начали падать густые белые хлопья.
За одну ночь вся долина покрылась белым саваном.
Одинокие фермы, стоявшие среди квадратных дворов, за завесой больших деревьев, опушенных инеем, казалось, уснули под этим плотным и легким покрывалом.
Ни один звук не нарушал тишины деревни. Только вороньи стаи чертили длинные узоры по небу в напрасных поисках корма и, опускаясь тучей на мертвые поля, клевали снег своими большими клювами.
Ничего не было слышно, кроме мягкого и непрерывного шороха мерзлой пыли, продолжавшей сыпаться без конца.
Так длилось всю неделю, потом снегопад прекратился. Землю окутывал покров в пять футов толщиною.
В последующие три недели небо, днем ясное, как голубой хрусталь, а ночью все усыпанное звездами, словно инеем на холодной суровой глади, простиралось над ровной пеленой твердого и блестящего снега.
Долина, изгороди, вязы за оградой – все, казалось, было мертво, убито стужей. Ни люди, ни животные не показывались на улицу; одни только трубы, торчащие из хижин в белых сугробах, свидетельствовали о скрытой жизни тоненькими, прямыми струйками дыма, поднимавшегося в ледяном воздухе.
Время от времени слышался треск деревьев, как будто их деревянные руки ломались под корою: толстая ветка отделялась иногда и падала, потому что холод замораживал древесные соки и разрывал заледеневшие волокна.
Жилища, разбросанные там и сям среди полей, казались отделенными друг от друга на сто лье. Жили как придется. Один только я пытался навещать моих ближайших больных, беспрестанно рискуя быть погребенным в какой-нибудь яме.
Вскоре я заметил, что вся округа охвачена таинственным страхом. Толковали, что такое бедствие не может быть явлением естественным. Уверяли, что по ночам слышатся голоса, резкий свист, чьи-то крики.
Эти крики и свист, несомненно, издавали стаи птиц, перелетавшие в сумерки на юг. Но попробуйте переубедить обезумевших людей. Ужас охватил души, и все ждали какого-то необыкновенного события.
Кузница дядюшки Ватинеля стояла в конце деревушки Эпиван, на большой дороге, в те дни заметенной снегом и пустынной. И вот когда у рабочих вышел весь хлеб, кузнец решил сходить в деревню. Несколько часов он провел в разговорах, навестив с полдюжины домов, составлявших местный центр, достал хлеба, наслушался новостей и заразился страхом, царившим в деревне.
Еще до наступления темноты он отправился домой.
Проходя вдоль какого-то забора, он вдруг заметил на снегу яйцо, да, несомненно, яйцо, белое, как все кругом. Он наклонился: действительно, яйцо. Откуда оно? Какая курица могла выйти из курятника и снестись в этом месте? Удивленный кузнец ничего не понимал. Однако он взял яйцо и принес его жене.
– Эй, хозяйка, я принес тебе яйцо. Нашел его на дороге.
Жена покачала головой:
– Яйцо на дороге? В этакую погоду! Да ты, видно, пьян.
– Да нет же, хозяйка, оно лежало у забора и было еще теплое, не замерзло. Вот оно, я положил его за пазуху, чтоб оно не стыло. Съешь его за обедом.
Яйцо опустили в котел, где варился суп, а кузнец принялся пересказывать то, о чем толковали в деревне.
Жена слушала, побледнев.
– Ей-богу, прошлою ночью я слышала свист; мне даже казалось, что он шел из трубы.
Сели за стол. Сначала поели супу, потом, в то время как муж намазывал на хлеб масло, жена взяла яйцо и подозрительно осмотрела его.
– А если в этом яйце что-нибудь есть?
– Что же, по-твоему, может там быть?
– Почем я знаю!
– Будет тебе… Ешь и не дури.
Она разбила яйцо. Оно было самое обыкновенное и очень свежее.
Она стала нерешительно есть его, то откусывая кусочек, то отставляя, то опять принимаясь за него. Муж спросил:
– Ну, что, каково оно на вкус?
Она не ответила и, проглотив остатки яйца, вдруг уставилась на мужа пристальным, угрюмым и безумным взглядом: закинув руки, она сжала их в кулаки и упала наземь, извиваясь в конвульсиях и испуская страшные крики.
Всю ночь она билась в страшном припадке, сотрясаемая смертельной дрожью, обезображенная отвратительными судорогами. Кузнец, не в силах справиться с ней, принужден был ее связать.
Ни на минуту не умолкая, она вопила диким голосом:
– Он у меня в животе!.. Он у меня в животе!..
Меня позвали на следующий день. Я перепробовал без всякого результата все успокаивающие средства. Женщина потеряла рассудок.
С невероятной быстротой, несмотря на непроходимые сугробы, по всем фермам разнеслась новость, удивительная новость:
– В жену кузнеца вселился бес!
Отовсюду приходили любопытные, не решаясь, однако, войти в дом. Они слушали издали ее ужасные крики: трудно было поверить, что этот громкий вой принадлежит человеческому существу.
Дали знать деревенскому священнику. Это был старый, простодушный аббат. Он прибежал в стихаре, как для напутствия умирающему, и, протянув руки, произнес заклинательную формулу, пока четверо мужчин держали корчившуюся на кровати и брызгавшую пеной женщину.
Но беса так и не изгнали.
Наступило Рождество, а погода стояла все такая же.
Накануне утром ко мне явился кюре.
– Я хочу, – сказал он, – чтоб эта несчастная присутствовала сегодня на вечернем богослужении. Быть может, господь сотворит для нее чудо в тот самый час, когда сам родился от женщины.
Я ответил ему:
– Вполне вас одобряю, господин аббат. Если на нее подействует богослужение – а это лучшее средство растрогать ее, – она может исцелиться и без лекарств.
Старый священник пробормотал:
– Вы, доктор, человек неверующий, но вы поможете мне, не правда ли? Вы возьметесь доставить ее?
Я обещал ему свою помощь.
Наступил вечер, затем ночь. Зазвонил церковный колокол, роняя грустный звон в мертвое пространство, на белую и мерзлую снежную гладь.
Послушные медному зову, медленно потянулись группы черных фигур. Полная луна озарила ярким и бледным светом горизонт, еще больше подчеркивая унылую белизну полей.
Я взял четырех сильных мужчин и отправился к кузнецу.
Одержимая по-прежнему выла, привязанная к кровати. Несмотря на дикое сопротивление, ее тщательно одели и понесли.
Церковь, холодная, но освещенная, была теперь полна народу; певчие тянули однообразный мотив; орган хрипел; маленький колокольчик в руках служки позванивал, управляя движениями верующих.
Женщину с ее сторожами я запер в кухне церковного дома и стал выжидать благоприятной, по моему мнению, минуты.
Я выбрал момент вслед за причастием. Все крестьяне, мужчины и женщины, причастившись, приобщились к своему богу, чтобы смягчить его суровость. Пока священник совершал таинство, в церкви царила глубокая тишина.
По моему приказанию дверь отворилась, и мои четыре помощника внесли сумасшедшую.
Как только она увидела свет, коленопреклоненную толпу, освещенные хоры и золотой ковчег, она забилась с такой силой, что чуть не вырвалась из наших рук, и стала так пронзительно кричать, что трепет ужаса пронесся по церкви. Все головы поднялись, многие из молящихся убежали.
Она потеряла человеческий облик, корчилась и извивалась в наших руках, с искаженным лицом и безумными глазами.
Ее протащили до ступенек клироса и с силой пригнули к полу.
Священник стоял и ждал. Когда ее усадили, он взял дароносицу, на дне которой лежала белая облатка, и, сделав несколько шагов, поднял ее обеими руками над головой бесноватой, так, чтобы она могла видеть ее…
Она все еще выла, устремив пристальный взгляд на блестящий предмет.
Аббат продолжал стоять так неподвижно, что его можно было принять за статую.
Это тянулось долго-долго.
Женщину, казалось, охватил страх: она, как завороженная, не отрываясь, смотрела на чашу, все еще временами сотрясаясь страшной дрожью, и продолжала кричать, но уже не таким душераздирающим голосом.
И это тоже тянулось долго.
Казалось, она не могла отвести взгляд от дароносицы и уже только стонала, ее напряженное тело ослабело и поникло.
Вся толпа пала ниц.
Теперь одержимая то быстро опускала веки, то снова поднимала их, точно не в силах была вынести зрелища своего бога. Она уже не кричала. Вскоре я заметил, что она закрыла глаза. Она спала сном сомнамбулы, загипнотизированная – простите, умиротворенная – пристальным созерцанием блестевшей золотом чаши, сраженная Христом-победителем.
Ее унесли обессилевшую, и священник вернулся в алтарь.
Потрясенные свидетели грянули «Те deum»[32] во славу милости господней.
Жена кузнеца проспала сорок часов подряд, потом проснулась, ничего не помня ни о болезни, ни об исцелении.
Вот, сударыни, виденное мною чудо.
Доктор Бонанфан умолк, потом с досадой прибавил:
– Я принужден был засвидетельствовать чудо в письменной форме.
Королева Гортензия
В Аржантейле ее звали Королевой Гортензией. Почему – никто так и не мог узнать. Может быть, потому, что она говорила тем решительным тоном, каким офицер отдает команду. Может быть, потому, что была высока ростом, широка в кости и величественна. А возможно, и потому, что она воспитывала целое полчище домашних животных: кур, собак, кошек, чижей и попугаев, – животных, которые так дороги сердцу старых дев. Но для этих зверьков у нее не было ни баловства, ни ласковых слов, ни ребяческих нежностей, изливаемых так часто женскими устами на бархатную спинку мурлыкающей кошки. Она управляла своими животными властно – она царствовала над ними.
Она и в самом деле была старой девой, одною из тех старых дев, которым присущи резкий голос, грубые жесты, жестокая, казалось бы, душа. Она всегда держала молоденьких служанок, потому что молодость легче склоняется перед крутою волей. Она не допускала ни противоречий, ни возражений, ни колебаний, ни беспечности, ни лени, ни усталости. Никогда никто не слышал, чтобы она жаловалась, сожалела о чем-нибудь, завидовала кому-нибудь. «Всякому свое», – говорила она с убеждением фаталистки. Она не ходила в церковь, не любила попов, совсем не верила в бога и называла все религиозные атрибуты «товаром для плакс».
В течение тридцати лет своей жизни в маленьком доме, отделенном от улицы небольшим садом, она не изменила привычек, безжалостно меняя одних только служанок, когда они достигали двадцати одного года.
Без слез и сожалений она заменяла новыми своих собак, кошек и птиц, когда они умирали от старости или от несчастного случая: погибших она хоронила под цветочною клумбой, рыла могилку небольшой железной лопаткой, потом равнодушно утаптывала землю ногой.
В городе у нее было несколько знакомых чиновничьих семей, где мужчины ежедневно отправлялись на службу в Париж. Время от времени ее приглашали на вечерний чай. Она неизбежно засыпала на этих собраниях, и ее приходилось будить перед уходом. Никогда она не позволяла провожать себя, потому что ничего не боялась ни днем, ни ночью. Детей она, казалось, не любила.
Все свое время она заполняла мужскими работами: столярничала, работала в саду, пилила или колола дрова, чинила свой ветшавший дом, а в случае нужды сама штукатурила стены.
У нее были родственники, навещавшие ее два раза в год: Симмы и Коломбели; две ее сестры вышли замуж – одна за аптекаря, другая за мелкого рантье. У Симмов не было потомства, у Коломбелей же было трое детей: Анри, Полина и Жозеф. Анри было двадцать лет, Полине – семнадцать, а Жозефу – только три. Он родился в то время, когда, казалось, матери его уже поздно было иметь детей.
Старая дева не испытывала ни малейшей привязанности к своим родственникам.
Весною 1882 года Королева Гортензия вдруг захворала. Соседи пригласили доктора; она его выгнала. Тогда явился священник, но она поднялась, раздетая, с постели и вытолкала его вон.
Вся в слезах, молоденькая служанка приготовляла ей лекарственную настойку.
Она пролежала так три дня, и положение ее стало настолько опасно, что сосед-бочар, по совету доктора, силою вошел в дом и взял на себя труд известить родных.
Они приехали с одним и тем же поездом, около десяти утра. Коломбели привезли с собою маленького Жозефа.
Подойдя к садовой калитке, они прежде всего увидели служанку, которая сидела на стуле у стены дома и только плакала.
У порога на соломенном половике, развалившись под палящим солнцем, спала собака. Две кошки, вытянувшись, с закрытыми глазами, расправив хвосты и лапы, лежали неподвижно, как мертвые, на подоконниках двух окон.
Толстая наседка с выводком цыплят, одетых желтым пухом, легким, как вата, бродила, кудахтая, по небольшому саду, а в огромной клетке, привешенной на стене и прикрытой курослепом, целая стая птиц, опьяненная светом теплого весеннего утра, оглашала пением воздух.
В другой клетке, в виде домика, смирно сидели рядом на одной жердочке два зеленых попугая-неразлучника.
Г-н Симм, толстый, сопящий человек, входивший всюду первым, расталкивая в случае надобности мужчин и женщин, спросил:
– Ну что, Селеста, плохо дело?
Служанка проговорила сквозь слезы:
– Она меня не узнает больше. Доктор говорит, что это конец.
Все переглянулись.
Г-жа Симм и г-жа Коломбель, не говоря ни слова, вдруг поцеловались. Они были очень похожи друг на друга, у обеих были гладко расчесанные на пробор волосы и красные шали на плечах, шали из французского кашемира яркого, огненного цвета.
Симм обернулся к зятю, бледному, желтому, худому человеку, терзаемому болезнью желудка и сильно хромавшему, и произнес серьезным тоном:
– Пора было, черт возьми!
Но никто не осмеливался войти в комнату умирающей, расположенную в нижнем этаже. Даже Симм отказался тут от первенства. Первым отважился Коломбель. Качаясь, как корабельная мачта, он вошел, стуча по каменному полу железным наконечником своей палки.
За ним решились на это и обе женщины, а г-н Симм замыкал шествие.
Маленький Жозеф остался на улице, пленившись собакой.
Луч солнца, падавший на середину кровати, освещал только руки умирающей, которые нервно и неустанно двигались, то раскрываясь, то сжимаясь. Пальцы шевелились, точно оживленные какою-то мыслью; они словно указывали на что-то, объясняли, старались выразить. Тело умирающей лежало неподвижно под простыней. На худом лице не вздрагивал ни один мускул. Глаза были закрыты.
Родственники расположились полукругом у кровати, безмолвно уставясь на сдавленную грудь, дышавшую коротко и отрывисто. За ними, продолжая плакать, вошла молоденькая служанка.
Наконец Симм спросил:
– Что же в точности сказал доктор?
Девушка пролепетала:
– Он сказал, чтобы ее оставили в покое, что ничего больше сделать нельзя.
Но вот губы старой девы зашевелились. Казалось, она тихо произнесла какие-то слова, сохранившиеся в ее угасавшем мозгу, и странные движения ее рук усилились.
Вдруг она заговорила тоненьким голоском, совсем несвойственным ей, идущим, казалось, откуда-то издалека, быть может, из самой глубины ее вечно замкнутого сердца.
Симм на цыпочках вышел из комнаты, находя зрелище слишком тяжелым. Коломбель, у которого устала хромая нога, сел на стул.
Обе женщины продолжали стоять.
Королева Гортензия что-то болтала теперь очень быстро, но слова ее трудно было разобрать. Она произносила имена, множество имен, нежно призывая воображаемых людей.
– Подойди сюда, мой маленький Филипп, поцелуй свою маму. Ты очень любишь маму, скажи, дитя мое? Роза, ты посмотришь за сестренкой, пока меня не будет дома. Главное, не оставляй ее одну, слышишь? И не смей трогать спичек.
Она помолчала несколько секунд, потом громче, точно зовя кого-то, продолжала:
– Анриетта!..
Подождав немного, она прибавила:
– Скажи твоему отцу, чтоб он пришел поговорить со мной до ухода в контору.
И вдруг:
– Мне сегодня немного нездоровится, мой дорогой, обещай не приходить слишком поздно. Скажи начальнику, что я больна. Ты ведь понимаешь, опасно оставлять детей одних, когда я в постели. Я сделаю тебе к обеду блюдо сладкого рису. Дети очень это любят. Особенно будет довольна Клара.
Она рассмеялась звонким молодым смехом, как никогда не смеялась.
– Посмотри на Жана, какое у него смешное лицо. Весь измазался в варенье, маленький неряха. Посмотри, мой дорогой, какой он потешный.
Коломбель, поминутно менявший положение больной ноги, утомленной путешествием, прошептал:
– Ей кажется, что у нее дети и муж. Это начало агонии.
Обе сестры стояли, не двигаясь, удивленные и растерянные.
– Снимите шляпы и шали, – сказала служанка. – Не пройдете ли в гостиную?
Они вышли, не произнося ни слова. Коломбель, хромая, поплелся за ними, и умирающая снова осталась одна.
Освободившись от дорожных нарядов, женщины наконец уселись. Одна из кошек потянулась, соскочила с окна и взобралась на колени к г-же Симм. Та стала гладить ее.
Из спальни слышался голос умирающей, которая переживала в этот последний час свою жизнь такою, как она должна была бы сложиться, переживала сокровенные мечты в ту минуту, когда все для нее должно было кончиться.
Толстяк Симм играл в саду с Жозефом и собакой, веселясь от всей души на лоне природы и совершенно забыв об умирающей.
Но наконец он вошел в комнату и обратился к служанке:
– А ну-ка, голубушка, не состряпаешь ли ты нам завтрак? Что угодно покушать дамам?
Заказали яичницу с зеленью, кусок мяса с молодым картофелем, сыр и кофе.
И когда г-жа Коломбель стала искать в кармане кошелек, Симм остановил ее и спросил девушку:
– У тебя, наверное, есть деньги?
Она отвечала:
– Да, сударь.
– Сколько?
– Пятнадцать франков.
– Этого достаточно. Поторопись, милая, так как я уже проголодался.
Г-жа Симм, глядя в окно на вьющиеся растения, залитые солнцем, и на двух влюбленных голубей на крыше противоположного дома, огорченно произнесла:
– Как досадно съехаться при таких печальных обстоятельствах. Сегодня так чудесно было бы погулять на воздухе!
Сестра ответила безмолвным вздохом, а Коломбель, придя, должно быть, в ужас при мысли о прогулке, пробормотал:
– Нога болит у меня отчаянно.
Маленький Жозеф и собака производили невообразимый шум: мальчик испускал крики восторга, а животное отчаянно лаяло. Они играли в прятки, бегая вокруг трех цветочных грядок, и неистово гонялись друг за другом.
Умирающая продолжала призывать своих детей, разговаривая с каждым отдельно, воображая, что одевает их, ласкает, учит читать.
– Ну, Симон, повторяй: а, б, ц, д. Ты плохо выговариваешь, скажи: д, д, д. Слышишь? Ну, повтори…
Симм произнес:
– Какие странные вещи говорят в подобные минуты.
Г-жа Коломбель спросила:
– Может быть, лучше опять пойти к ней?
Но Симм тотчас же поспешил возразить:
– Зачем? Все равно вы ей не поможете. Нам и здесь хорошо.
Никто не настаивал. Г-жа Симм рассматривала двух зеленых попугаев-неразлучников. Она превозносила их удивительную верность, порицая мужчин за то, что они не подражают этим птицам. Симм стал смеяться и, глядя на жену, принялся насмешливо напевать: «Тра-ла-ла, тра-ла-ла…» – как бы намекая на что-то, относящееся к его, Симма, верности.
У Коломбеля в это время начались спазмы в желудке, и он принялся стучать палкой об пол.
Вбежала другая кошка, подняв хвост трубой.
Сели за стол почти в час.
Коломбель, которому было предписано употреблять только хорошее бордо, попробовал вино и подозвал служанку.
– Скажи, миленькая, неужели в погребе нет ничего получше этого?
– Как же, есть, сударь, хорошее вино, то, что подавалось вам, когда вы приезжали.
– Так принеси-ка нам три бутылочки.
Попробовали нового вина, которое оказалось превосходным не потому, что было хорошего сорта, а потому, что простояло лет пятнадцать в погребе.
– Вот настоящее бордо для больных, – заявил Симм.
Коломбель, охваченный страстным желанием завладеть этим бордо, снова спросил девушку:
– Сколько его там еще осталось, милая?
– О, почти все, сударь! Мадемуазель никогда его не пила. В погребе его целая куча.
Тогда Коломбель обратился к зятю:
– Если позволите, Симм, я возьму это вино взамен чего-нибудь другого. Оно необычайно полезно для моего желудка.
Вошла наседка с выводком цыплят. Обе женщины забавлялись, бросая им крошки.
Жозефа и собаку как следует накормили и отослали в сад.
Королева Гортензия все еще разговаривала, но теперь уже тихо, так что ее слов уже нельзя было разобрать.
Кончив пить кофе, пошли посмотреть, в каком положении находится больная. Она, казалось, успокоилась.
Все снова вышли и уселись в саду, чтобы на воздухе предаться пищеварению.
Вдруг собака стала быстро носиться вокруг стульев, держа что-то в зубах. Ребенок со всех ног побежал за ней, и оба исчезли в доме.
Симм уснул, выставив живот на солнце.
Умирающая опять громко заговорила и вдруг вскрикнула.
Обе женщины и Коломбель поспешили войти в дом и посмотреть, что с ней. Проснувшийся Симм не двинулся с места, так как не любил себя расстраивать.
Королева Гортензия сидела на постели с блуждающим взором. Собака, спасаясь от преследований маленького Жозефа, вскочила на кровать, перепрыгнув через хозяйку, и, прячась за подушкой, смотрела блестящими глазами на мальчика, готовая снова спрыгнуть, чтобы продолжать беготню. В зубах она держала туфлю своей хозяйки, изглоданную во время игры.
Ребенок, оробев при виде этой женщины, внезапно поднявшейся на ложе, неподвижно остановился у кровати.
Напуганная шумом курица вскочила на стул, в отчаянии сзывая своих цыплят, растерянно метавшихся и пищавших под стулом.
Королева Гортензия кричала раздирающим голосом:
– Нет, нет, я не хочу умирать!.. Не хочу, не хочу!.. Кто воспитает моих детей? Кто будет о них заботиться? Кто будет их любить? Нет, не хочу… не…
Она упала навзничь. Все было кончено.
Возбужденная собака вертелась и скакала по комнате.
Коломбель подбежала к окну и позвала шурина:
– Идите скорее, идите скорее! Мне кажется, она умерла.
Тогда Симм поднялся, покорясь участи, и вошел в комнату, бормоча:
– Это кончилось скорее, чем можно было ожидать.
Прощение
Она выросла в одной из тех семей, которые живут замкнутой жизнью и всего чуждаются.
Они не знают о политических событиях, хотя за столом и упоминают о них; но ведь перемены правительства происходят так далеко, так далеко, что о них говорят, как об исторических фактах, точно о смерти Людовика XVI[33] или высадке Наполеона[34].
Нравы и моды меняются. В тихой семье, всегда следующей традиционным обычаям, этого совсем не замечают. И если в окрестностях разыгрывается какая-нибудь скандальная история, отголоски замирают у порога такого дома. Только отец и мать как-нибудь вечером обменяются несколькими словами о происшедшем, и то вполголоса, так как и у стен бывают уши. Отец таинственно скажет:
– Ты слыхала об этой ужасной истории в семье Ривуалей?
И мать ответит:
– Кто мог бы этого ожидать? Прямо ужасно!
Дети ни о чем не догадываются и, подрастая, вступают в жизнь с повязкой на глазах и мыслях, не подозревая об изнанке жизни, не зная, что мысли не всегда соответствуют словам, а слова – поступкам, не ведая, что надо жить в войне со всеми или по крайней мере хранить вооруженный мир, не догадываясь, что за доверчивость вас обманывают, за искренность предают, за доброту платят обидой.
Иные так и живут до самой смерти в ослеплении чистоты, прямодушия и честности, до такой степени не тронутые жизнью, что ничто не в состоянии открыть им глаза.
Другие, выведенные из заблуждения, растерянные, сбитые с толку, в отчаянии падают и умирают, считая себя игрушкой жестокой судьбы, несчастной жертвой гибельных обстоятельств и каких-то на редкость преступных людей.
Савиньоли выдали замуж свою дочь Берту, когда ей было восемнадцать лет. Она вышла за молодого парижанина, Жоржа Барона, биржевого дельца. Он был красивый малый, хорошо говорил и был, по-видимому, человек порядочный. В душе он немного посмеивался над отсталостью своих нареченных родителей, называя их в товарищеском кругу: «Мои милые ископаемые».
Он принадлежал к хорошей семье; девушка была богата. Муж увез ее в Париж.
Она стала одной из многочисленных провинциалок Парижа. Она жила, не зная и не понимая этого большого города, его элегантного общества, его развлечений и модных туалетов, как не понимала жизни с ее вероломством и тайнами.
Ограничив себя хозяйственными заботами, она знала только свою улицу, а когда отваживалась побывать в другом квартале, прогулка казалась ей далеким путешествием в незнакомый и чужой город. Вечером она говорила:
– Я сегодня проходила бульварами.
Два-три раза в год муж водил ее в театр. Это были настоящие праздники; воспоминание о них никогда не исчезало, и разговор постоянно возобновлялся.
Иногда, месяца три спустя, она начинала вдруг смеяться за столом и восклицала:
– Помнишь того актера, который был одет генералом и кричал петухом?
Ее знакомства ограничивались двумя семьями дальних родственников, представлявшими для нее все человечество. Она называла их всегда во множественном числе: эти Мартине, эти Мишлены.
Муж ее жил в свое удовольствие, возвращался когда вздумается, иногда на рассвете, под предлогом всяких дел, и нисколько не стеснялся, так как был уверен, что подозрение никогда не коснется ее чистой души.
Но раз утром она получила анонимное письмо.
Она растерялась; ведь она была слишком прямодушна, чтобы понять низость подобных разоблачений и пренебречь письмом, автор которого уверял, что им руководит лишь забота о ее счастье, ненависть к злу и любовь к правде.
Ей сообщали, что вот уже два года, как у ее мужа есть любовница, молодая вдова, г-жа Россе, у которой он проводит все вечера.
Берта не умела ни притворяться, ни скрывать, ни выслеживать, ни хитрить. Когда муж пришел завтракать, она бросила ему письмо и, рыдая, убежала в свою комнату.
У него было достаточно времени, чтобы все обдумать и приготовить ответ. Он постучался к жене. Она сейчас же отворила, не смея на него взглянуть. Улыбаясь, он уселся, привлек ее к себе на колени и ласково, с легкой насмешкой заговорил:
– Моя дорогая малютка, у меня действительно есть приятельница госпожа Россе; я знаю ее уже десять лет и очень люблю. Скажу больше, я знаком еще с двадцатью другими семьями, о которых я никогда не говорил тебе, так как ты ведь не ищешь общества, развлечений и новых знакомств. Но, чтобы раз навсегда покончить с этими гнусными доносами, я попрошу тебя после завтрака одеться и поехать вместе со мной к этой молодой женщине. Я не сомневаюсь, что ты подружишься с нею.
Она обняла мужа и из женского любопытства, которое, раз проснувшись, уже не засыпает, не отказалась поехать посмотреть на незнакомку, внушавшую ей все же некоторое подозрение. Инстинктивно она чувствовала, что опасность, о которой знаешь, не так страшна.
Она вошла в маленькую кокетливую квартиру на пятом этаже красивого дома, полную безделушек и со вкусом убранную. После пятиминутного ожидания в гостиной, полутемной от обоев, портьер и грациозно спадающих занавесок, дверь отворилась, и в комнату вошла молодая женщина, брюнетка, небольшого роста, немного полная, с удивленной улыбкой.
Жорж представил обеих женщин друг другу.
– Моя жена – госпожа Жюли Россе.
Молодая вдова, слегка вскрикнув от радости и неожиданности, бросилась навстречу, протянув обе руки. Она никогда не надеялась, говорила она, иметь счастье видеть госпожу Барон, зная, что та нигде не бывает; она так счастлива, так счастлива!.. Она так любит Жоржа (с дружеской близостью она назвала его просто Жоржем), что ей до безумия хотелось познакомиться с его женой и тоже полюбить ее.
Через месяц новые подруги были неразлучны. Они виделись ежедневно, иногда даже по два раза в день, постоянно обедали вместе то у одной, то у другой. Жорж теперь совсем не выходил из дому, не отговаривался больше делами и уверял, что обожает свой домашний очаг.
Наконец, когда в доме, где жила г-жа Россе, освободилась квартира, г-жа Барон поспешила занять ее, чтобы быть еще ближе со своей неразлучной подругой.
Целых два года длилась эта безоблачная дружба, дружба души и сердца, неизменная, нежная, преданная и очаровательная. Берта не могла больше ни о чем говорить, чтобы не произнести имя Жюли, казавшейся ей совершенством.
Она была счастлива полным, спокойным и тихим счастьем.
Но вдруг г-жа Россе заболела. Берта не отходила от нее. Она проводила возле нее ночи, была безутешна; муж тоже был в отчаянии.
И вот как-то утром врач, уходя от больной, отвел в сторону Жоржа и его жену и объявил им, что находит положение их приятельницы очень серьезным.
Когда он ушел, молодые люди, пораженные, сели друг против друга и внезапно расплакались. Целую ночь они провели вместе у постели больной; Берта каждую минуту нежно ее целовала, а Жорж, стоя в ногах кровати, молча и упорно глядел на больную.
Наутро ее положение сильно ухудшилось.
Вечером она заявила, что чувствует себя лучше, и уговорила друзей спуститься к себе домой и пообедать.
Они грустно сидели в столовой, не притрагиваясь к еде, когда служанка подала Жоржу запечатанный конверт. Он вскрыл его, прочел, побледнел, поднялся и как-то странно сказал жене:
– Подожди меня… Мне необходимо отлучиться ненадолго. Через десять минут я вернусь. Главное, не уходи из дома.
И он побежал к себе за шляпой.
Берта ждала его, терзаясь новой тревогой. Но, послушная во всем, она не хотела идти наверх к подруге, пока муж не вернется.
Так как он не являлся, ей пришло в голову пройти в его комнату и посмотреть, захватил ли он перчатки.
Перчатки сразу же бросились ей в глаза; рядом с ними валялась скомканная бумажка.
Она сейчас же узнала ее: то была записка, поданная Жоржу.
И жгучее искушение прочесть, узнать, в чем дело, охватило ее первый раз в жизни. Возмущенная совесть боролась, но любопытство, болезненное и возбужденное, толкало ее руку. Она взяла бумажку, развернула и сейчас же узнала почерк Жюли в этих дрожащих буквах, выведенных карандашом. Она прочитала: «Приди один поцеловать меня, мой бедный друг. Я умираю».
Сначала она ничего не поняла и стояла ошеломленная, потрясенная мыслью о смерти. Потом ум ее поразило это «ты», и точно молния вдруг осветила всю ее жизнь, всю гнусную истину, их измену и предательство. Она увидела ясно их долгое коварство, их взгляды, наивность своей поруганной веры, свое обманутое доверие. Она как бы снова увидела, как вечером, сидя рядом под абажуром ее лампы, они читают одну и ту же книгу, встречаясь глазами в конце каждой страницы.
И сердце ее, переполненное негодованием, омертвевшее от горя, погрузилось в безграничное отчаяние.
Послышались шаги; она убежала к себе и заперлась.
Муж вскоре окликнул ее:
– Иди скорее: госпожа Россе умирает!
Берта появилась на пороге и дрожащими губами произнесла:
– Возвращайтесь к ней один: во мне она не нуждается.
Он смотрел на нее безумными глазами, ничего не понимая от горя, и повторял:
– Скорее, скорее, она умирает!
Берта ответила:
– Вы предпочли бы, чтобы это случилось со мною.
Тогда, вероятно, он понял; он вышел и опять поднялся к умирающей.
Он оплакивал ее, не скрываясь больше и не стыдясь, равнодушный к страданию жены, которая перестала с ним говорить, замкнулась в своей обиде, в своем гневном возмущении и проводила время в молитве.
Тем не менее они жили вместе, обедали, сидя друг против друга, молча, с отчаянием в душе.
Наконец он мало-помалу успокоился. Но она не прощала его.
И жизнь тянулась тягостно для обоих.
Целый год прожили они чужими друг для друга, точно незнакомые. Берта чуть не сошла с ума.
Однажды, выйдя на рассвете из дому, Берта вернулась около восьми часов, держа обеими руками огромный букет белых, совершенно белых роз.
Она послала сказать мужу, что хочет говорить с ним.
Он явился встревоженный и смущенный.
– Мы сейчас выйдем вместе, – сказала она ему, – возьмите эти цветы: они слишком тяжелы для меня.
Он взял букет и последовал за женой. Их ждала карета, тронувшаяся, как только они сели.
Она остановилась у ворот кладбища. Берта, с полными слез глазами, сказала Жоржу:
– Проводите меня на ее могилу.
Весь дрожа, ничего не понимая, он пошел вперед, по-прежнему держа цветы в руках. Наконец он остановился у белой мраморной плиты и молча показал на нее.
Тогда она взяла у него букет и, опустившись на колени, положила его в ногах могилы; потом погрузилась в горячую безмолвную молитву.
Стоя позади нее, муж плакал, охваченный воспоминаниями.
Она поднялась с колен и протянула ему руки.
– Если хотите, будем друзьями, – сказала она.
Легенда о горé Святого Михаила
Я увидел его сначала из Канкаля, этот замок фей[35], воздвигнутый среди моря. Я смутно увидел серую тень, высившуюся на облачном небе.
Другой раз я увидел его из Авранша при закате солнца. Все необъятное пространство песка было красно, красен был горизонт, красен весь огромный залив. Одни только отвесные стены аббатства, стоявшего на вершине горы, высоко над землей, как фантастический дворец, как поразительный волшебный замок, сказочно причудливый и красивый, оставались почти черными в пурпуре умирающего дня.
На другой день с рассветом я направился к нему через пески, не сводя глаз с этой грандиозной драгоценности, огромной, как гора, изящной, как камея, воздушной и легкой, как кисея. Чем ближе я подходил, тем больше восхищался, потому что в мире, может быть, нет ничего более поразительного и совершенного.
И, точно открыв жилище неведомого бога, я бродил по залам с легкими или массивными колоннами, по галереям с ажурными стенами, очарованно глядя на колоколенки, которые казались стрелами, уходящими в небо, на все это невероятное смешение башенок, водосточных труб, чудесных и легких орнаментов, на этот каменный фейерверк, на гранитное кружево, на этот шедевр грандиозной и тончайшей архитектуры.
В то время как я предавался восторгу, какой-то крестьянин, нижненормандец, догнал меня и поведал историю великой распри святого Михаила с дьяволом.
Один гениальный скептик сказал: «Бог сотворил человека по образу своему, и человек отплатил ему тем же».
Это великая истина, и было бы очень любопытно составить для каждой страны историю местного божества, равно как и историю местных святых для каждой из наших провинций. Идолы негров – кровожадные людоеды; многоженец-магометанин населяет свой рай женщинами; греки, народ практичный, обожествляют все человеческие страсти.
Каждая деревня во Франции находится под защитой святого покровителя, созданного по образу ее обитателей.
Так, Нижнюю Нормандию оберегает святой Михаил, лучезарный архангел-победитель, меченосец, небесный воин, герой, попирающий ногою сатану.
Но вот как житель Нижней Нормандии, хитрый, лукавый, скрытный сутяга, понимает и излагает в своем рассказе великую борьбу святого с дьяволом.
Чтобы укрыться от злобы дьявола, сосед его, святой Михаил, построил себе посреди океана это жилище, достойное архангела. И действительно, только великий святой и мог создать себе такую обитель.
Но так как он все-таки боялся нападения лукавого, то окружил свой замок зыбучими песками, еще более предательскими, чем море.
Дьявол жил в убогой хижине на берегу, но владел лугами, заливаемыми соленой водой, великолепными тучными землями, где росли обильные хлеба, богатыми долинами и плодородными виноградниками по всей стране. Архангел же царил над одними песками, так что сатана был богат, а святой Михаил беден, как нищий.
После нескольких лет поста святому надоело такое положение, и он задумал войти в сделку с дьяволом. Но дело было нелегкое, так как сатана крепко держался за свои урожаи.
Святой раздумывал полгода и наконец однажды утром отправился на землю. Дьявол сидел у двери и ел суп. Заметив архангела, он сейчас же поспешил к нему навстречу, поцеловал край его рукава, пригласил войти и подкрепиться.
Выпив чашку молока, святой Михаил начал свою речь:
– Я пришел предложить тебе выгодное дело.
Дьявол чистосердечно и доверчиво отвечал:
– Идет!
– Так вот… Ты уступишь мне все свои земли.
Встревоженный сатана хотел было возразить:
– Но…
Святой прервал его:
– Выслушай сначала. Ты уступишь мне свои земли. Я возьму на себя заботу о них, обработку, уход, посев, удобрение – словом, все. Жатву же будем делить пополам. Согласен?
Дьявол, лентяй по природе, согласился.
Он попросил только в виде надбавки немного той отличной рыбы, краснобородки, которую ловят вокруг одинокой горы. Святой Михаил обещал.
Они ударили по рукам, сплюнули в сторону в знак того, что дело слажено, и архангел снова заговорил:
– Послушай, я не хочу, чтобы ты на меня жаловался. Выбирай, что тебе больше нравится: вершки или корешки?
Сатана воскликнул:
– Я беру себе вершки.
– Ладно! – ответил святой.
И он удалился.
Прошло полгода, и в огромных владениях дьявола все было засеяно морковью, репой, луком, чесноком и всякими другими растениями, корни которых мясисты и вкусны, но листья годны разве только на корм скотине.
Сатана ничего не получил и захотел уничтожить договор, называя святого Михаила «обманщиком».
Но святой приохотился к земледелию и, опять отправившись к дьяволу, сказал ему:
– Я тут ни при чем, уверяю тебя… Так уж случилось, я не виноват. И, чтобы возместить тебе убытки, я предлагаю тебе на этот год взять корешки.
– Идет! – сказал сатана.
Следующей весной все владения злого духа были покрыты тучными колосьями хлебов, овсом, великолепным рапсом, льном, красным клевером, горохом, капустой, артишоками – всем, что может созревать под солнцем в виде зерен или плодов.
Сатана опять остался ни с чем и окончательно разозлился.
Он отобрал у архангела свои луга и нивы, оставаясь глухим ко всем новым предложениям соседа.
Прошел целый год. С высоты своего одинокого замка святой Михаил смотрел на далекую плодородную землю и видел дьявола, руководящего работами, собирающего жатву, молотящего хлеб. И, чувствуя свое бессилие, он был вне себя от гнева. Не имея возможности больше дурачить сатану, он решил отомстить и пригласил его к себе на обед в ближайший понедельник.
– Я знаю, – сказал он, – тебе не повезло в делах со мной. Но я не хочу, чтобы между нами оставалась вражда, я надеюсь, что ты придешь ко мне пообедать. Я угощу тебя вкусными блюдами.
Сатана, такой же обжора, как и лентяй, тотчас согласился. В назначенный день он разоделся в лучшее платье и отправился на гору.
Святой Михаил усадил его за роскошный стол. Сначала подали паштет с начинкой из петушиных гребешков и почек, а также с мясными сосисками; потом двух громадных краснобородок в сметане; потом белую индейку с каштанами, варенными в вине; потом барашка, нежного, как пирожное; потом овощи, таявшие во рту, и прекрасный горячий пирог, дымившийся и распространявший аромат масла.
Пили чистый сидр, пенистый и сладкий, за ним – крепкое красное вино, а каждое блюдо запивали старой яблочной водкой.
Дьявол пил и ел, как бездонная бочка, так много и так плотно, что его совсем вспучило и он уже не мог с собой совладать.
Но тут святой Михаил, грозно поднявшись, закричал громовым голосом:
– В моем присутствии! В моем присутствии, каналья! Ты смеешь… в моем присутствии…
Сатана, растерявшись, бросился бежать, а архангел, схватив палку, кинулся за ним.
Они бежали по низким залам, кружились вокруг столбов, взбирались на наружные лестницы, скакали по карнизам, прыгали с трубы на трубу. Несчастный демон чувствовал себя до того плохо, что готов был испустить дух, и, убегая, пачкал жилище святого. Наконец он очутился на последней террасе, на самом верху, откуда открывался весь огромный залив, с далекими городами, песками и пастбищами. Дальше бежать ему было некуда, и святой, дав ему в спину здорового пинка ногой, подбросил его, как мячик, в пространство.
Он дротиком взлетел к небу и тяжело упал перед городом Мортен. Рога и когти его глубоко вонзились в скалу, сохранившую навеки следы падения сатаны.
Он встал, хромая, да так и остался на веки вечные калекой, глядя издали на роковую гору, вздымавшуюся, как башня, в лучах заходящего солнца; он понял, что всегда будет побежден в этой неравной борьбе, и, волоча ногу, направился в отдаленные страны, оставив врагу свои поля, свои холмы, свои долины и луга.
Вот как святой Михаил, покровитель Нормандии, победил дьявола.
Другой народ представил бы себе эту борьбу по-иному.
Вдова
Это случилось в охотничий сезон в замке Банвиль. Осень была дождливая и скучная. Красные листья, вместо того чтобы шуршать под ногами, гнили в дорожных колеях, прибитые тяжелыми ливнями.
В лесу, почти совсем облетевшем, было сыро, как в бане. Под большими деревьями, исхлестанными осенними ветрами, пахло гнилью; от застоявшейся воды, мокрой травы и сырой земли поднимались испарения, пронизывая сыростью и охотников, горбившихся под беспрерывным ливнем, и унылых собак с опущенными хвостами и прилипшей к бокам шерстью, и молодых охотниц в обтянутых, промокших насквозь суконных платьях; все они возвращались вечером домой усталые и разбитые.
В большой гостиной по вечерам играли в лото, но без особого удовольствия, а ветер шумными порывами колотился в ставни, так что старые флюгера вертелись волчком. Чтобы развлечься, затеяли рассказывать истории, как это бывает в книгах, но никто не мог придумать ничего интересного. Охотники рассказывали анекдоты о ружейных выстрелах или толковали об истреблении кроликов, а дамы, сколько ни ломали голову, не могли обрести в себе фантазии Шахразады.
Все готовы были отказаться от этого развлечения, как вдруг одна молодая женщина, машинально играя рукою старой тетушки, оставшейся в девицах, заметила у нее на пальце колечко из светлых волос; она часто видела его и раньше, но не обращала на него внимания.
Тихонько поворачивая его вокруг пальца, она спросила:
– Скажи, тетя, что это за кольцо? Оно точно из детских волос.
Старая дева покраснела, затем побледнела и сказала дрожащим голосом:
– Это такая печальная, такая печальная история, что я не люблю о ней говорить. В этом причина несчастий всей моей жизни. Я тогда была еще очень молода, и это воспоминание так горестно, что я каждый раз плачу.
Всем сейчас же захотелось узнать, в чем дело, но тетушка не хотела говорить; однако ее так упрашивали, что она наконец уступила.
– Вы часто слышали от меня о семействе де Сантезов, ныне уже вымершем. Я знавала трех мужчин, последних его представителей. Все трое умерли одинаковой смертью. Это волосы последнего из них. Ему было тринадцать лет, когда он лишил себя жизни из-за меня. Вам кажется это странным, не правда ли?
О, это был какой-то особенный род, если хотите – род сумасшедших, но очаровательных сумасшедших, сумасшедших от любви. Все они, из поколения в поколение, были во власти необузданных страстей, безудержных порывов, которые толкали их на самые безумные поступки, на фанатичную преданность, даже на преступления. Это было присуще им, как некоторым присуща пламенная вера. Ведь люди, уходящие в монахи, принадлежат к совсем другой породе, чем салонные завсегдатаи. Среди родных существовала поговорка: «Влюблен, как Сантез». Стоило только взглянуть на одного из них, чтобы это почувствовать. У них у всех были вьющиеся волосы, низко спускавшиеся на лоб, курчавая борода, большие, широко открытые глаза с проникновенным и как-то странно волнующим взглядом.
Дед того, от кого осталось вот это единственное воспоминание, после многих приключений, дуэлей и похищений женщин безумно влюбился в возрасте шестидесяти пяти лет в дочь своего фермера. Я знала их обоих. Она была бледная блондинка, изящная, с неторопливой речью, с мягким голосом и кротким взглядом, кротким, как у самой мадонны. Старый сеньор взял ее к себе и вскоре так привязался к ней, что не мог обойтись без нее ни минуты. Его дочь и невестка, жившие в замке, находили это совершенно естественным, до такой степени любовь была в традициях их рода. Когда дело касалось страсти, ничто их не удивляло; если при них рассказывали о препятствиях, чинимых любящим, о разлученных любовниках или о мести за измену, обе они говорили с одной и той же интонацией огорчения: «О, как ему (или ей) приходилось страдать при этом!» И ничего больше. Они всегда сочувствовали сердечным драмам и никогда не возмущались, даже если дело кончалось преступлением.
И вот однажды осенью один молодой человек, г-н де Градель, приглашенный на охоту, похитил эту девушку.
Г-н де Сантез сохранил спокойствие, словно ничего и не случилось, но как-то утром его нашли повесившимся среди собак на псарне.
Его сын умер таким же образом в одной парижской гостинице, в 1841 году во время путешествия, после того как был обманут оперной певицей.
После него остался сын двенадцати лет и вдова, сестра моей матери. Она переехала с сыном к нам в Бертильон, имение моего отца. Мне было тогда семнадцать лет.
Вы не можете себе представить, какой удивительный и не по летам развитой ребенок был этот маленький Сантез. Можно было подумать, что вся способность любить, все бушующие страсти, свойственные его роду, воплотились в нем, последнем его потомке. Он вечно мечтал, одиноко гуляя целыми часами по вязовой аллее, тянувшейся от дома до леса. Из своего окна я наблюдала, как этот мальчуган задумчиво расхаживал степенным шагом, заложив за спину руки, опустив голову, и останавливался иногда, поднимая глаза, точно видел, понимал и чувствовал, как взрослый юноша.
Часто после обеда, в ясные ночи, он говорил мне: «Пойдем помечтаем, кузина…» И мы уходили вместе в парк. Он вдруг останавливался перед лужайкой, где клубился белый пар, та дымка, в которую луна обряжает лесные поляны, и, сжимая мне руку, говорил:
– Посмотри, посмотри! Но ты не понимаешь меня, я это чувствую. Если бы ты понимала, мы были бы счастливы. Чтобы понимать, надо любить.
Я смеялась и целовала его, этого мальчика, который меня обожал.
Часто после обеда он усаживался на колени к моей матери и просил: «Расскажи нам, тетя, какую-нибудь историю о любви». И моя мать в шутку начинала рассказывать ему все семейные предания, все любовные приключения его предков, а этих приключений были тысячи, тысячи правдивых и ложных. Все эти люди стали жертвою своей репутации. Она кружила им головы, и они считали для себя долгом чести оправдать славу, которая шла об их роде.
При этих рассказах, то нежных, то страшных, ребенок приходил в возбуждение и иногда хлопал в ладоши, повторяя:
– Я тоже, я тоже умею любить, и лучше, чем все они.
И вот он начал робко и бесконечно трогательно ухаживать за мной; над ним смеялись, до такой степени это было забавно. Каждое утро я получала цветы, собранные им для меня, и каждый вечер, прежде чем уйти к себе, он целовал мне руку, шепча:
– Я люблю тебя.
Я была виновата, очень виновата и без конца продолжаю оплакивать свою вину; вся моя жизнь была искуплением этого, и я так и осталась старой девой или, скорее, невестой-вдовой, его вдовой. Меня забавляла эта детская любовь, я даже поощряла ее. Я кокетничала, старалась пленить его, как взрослого мужчину, была ласкова и вероломна. Я свела с ума этого ребенка. Для меня все это было игрой, а для наших матерей веселым развлечением. Ему было двенадцать лет. Подумайте! Кто мог бы принять всерьез такую страсть? Я целовала его столько, сколько он хотел. Я писала ему даже любовные записочки, и наши матери прочитывали их. А он отвечал мне письмами, пламенными письмами, которые я сохранила. Он считал себя взрослым, думал, что наша любовь – тайна для всех. Мы забыли, что он был из рода Сантезов!
Это длилось около года. Раз вечером в парке он кинулся к моим ногам в безумном порыве и, целуя подол моего платья, твердил:
– Я люблю тебя, я люблю тебя, я умираю от любви. Если ты когда-нибудь обманешь меня, слышишь, если ты бросишь меня для другого, я сделаю то же, что мой отец…
И прибавил таким проникновенным тоном, что я вздрогнула:
– Ты ведь знаешь, что он сделал?
Я стояла пораженная, а он, встав с колен и поднявшись на носки, чтобы быть вровень с моим ухом – я была выше его, произнес нараспев мое имя: «Женевьева!» – таким нежным, таким красивым, сладостным голосом, что я задрожала с головы до ног.
– Пойдем домой, пойдем домой, – пробормотала я.
Он ничего больше не сказал и шел за мной. Но когда мы подошли к самому крыльцу, он остановил меня:
– Знаешь, если ты бросишь меня, я себя убью.
Я поняла тогда, что зашла слишком далеко, и стала сдержанней. Как-то раз он стал упрекать меня в этом, и я ответила ему:
– Ты теперь слишком взрослый для шуток и слишком молод для настоящей любви. Я подожду.
Мне казалось, что я вышла таким образом из затруднения.
Осенью его отдали в пансион. Когда он вернулся летом, у меня уже был жених. Он тотчас все понял и целую неделю был так задумчив, что я не могла отделаться от беспокойства.
На восьмой день, проснувшись утром, я увидела просунутую под дверь записочку. Я схватила ее, развернула и прочла:
«Ты покинула меня, но ты ведь помнишь, что я тебе говорил. Ты приказываешь мне умереть. Так как я не хочу, чтобы меня нашел кто-нибудь другой, кроме тебя, то приди в парк на то самое место, где в прошлом году я сказал, что люблю тебя, и посмотри вверх».
Я чувствовала, что схожу с ума. Я поспешно оделась и побежала бегом, чуть не падая от изнеможения, к указанному им месту. Его маленькая пансионская фуражка валялась в грязи на земле. Всю ночь шел дождь. Я подняла глаза и увидела что-то качавшееся между листьями – дул ветер, сильный ветер.
Не знаю, что было со мною после этого. Должно быть, я дико вскрикнула, может быть, упала без сознания, а потом побежала к замку. Я пришла в себя на своей постели. Моя мать сидела у изголовья.
Мне казалось, что все это я видела в ужасном бреду. Я пролепетала: «А он… он… Гонтран?» Мне не ответили. Значит, это была правда.
Я не решилась увидеть его еще раз, но попросила длинную прядь его светлых волос. Вот… вот она…
И старая дева жестом отчаяния протянула свою дрожащую руку. Затем она несколько раз высморкалась, вытерла глаза и продолжала:
– Я отказала жениху, не объяснив почему… И… осталась навсегда… вдовою этого тринадцатилетнего ребенка.
Голова ее упала на грудь, и она долго плакала, погрузившись в мечты.
И когда все расходились на ночь по своим комнатам, один толстый охотник, потревоженный в своем душевном спокойствии, шепнул на ухо соседу:
– Что за несчастье – такая неумеренная чувствительность!
Драгоценности
Г-н Лантен познакомился с ней на вечере у помощника заведующего отделом, и любовь опутала его, точно сетью.
Отец ее был сборщиком податей в провинции; он умер несколько лет назад. Она переехала в Париж вместе с матерью, которая, желая выдать дочь замуж, завела знакомство с буржуазными семьями по соседству. Люди они были бедные, но в высшей степени приличные, воспитанные, приятные. Дочь казалась тем совершенным образцом порядочной девушки, которой всякий благоразумный молодой человек мечтает вручить свою судьбу. В ее скромной красоте была прелесть ангельской чистоты, а неуловимая улыбка, не сходившая с губ, казалась отблеском ее души.
Все кругом расхваливали ее, все знакомые без конца повторяли: «Счастливец, кто женится на ней. Лучшей жены не найдешь».
Г-н Лантен, служивший тогда столоначальником в министерстве внутренних дел, с годовым окладом в три тысячи пятьсот франков, сделал ей предложение и женился.
Он был неописуемо счастлив с ней. Она вела хозяйство с такой искусной расчетливостью, что они жили почти роскошно. Какими только заботами, нежностями, милыми ласками не дарила она мужа; она была так очаровательна, что после шести лет супружества он любил ее еще больше, чем в первые дни.
Он не одобрял в ней только пристрастия к театру и фальшивым драгоценностям.
Ее приятельницы (она была знакома с женами нескольких скромных чиновников) то и дело доставали ей ложи на модные спектакли и даже на премьеры; и муж волей-неволей тащился с ней туда, хотя после трудового дня эти развлечения страшно утомляли его. Он упрашивал ее ездить в театр с какой-нибудь знакомой дамой, которая могла бы проводить ее потом домой. Она долго не соглашалась, находя это не совсем приличным. Наконец уступила ему в угоду, и он был ей за это бесконечно признателен.
Но страсть к театру скоро вызвала в ней потребность наряжаться. Одевалась она, правда, очень просто и скромно, но всегда со вкусом, и казалось, что ее тихая неотразимая прелесть, бесхитростная прелесть, вся светящаяся улыбкой, приобретала в простом наряде какую-то особую остроту. Зато она усвоила привычку вдевать в уши большие серьги с поддельными бриллиантами и носила фальшивый жемчуг, браслеты из низкопробного золота, гребни, отделанные разноцветными стекляшками, изображавшими драгоценные камни.
Мужу неприятно было это пристрастие к мишуре, и он часто говорил ей:
– Дорогая моя, у кого нет возможности приобретать настоящие драгоценности, для того красота и грация должны служить единственным украшением; вот поистине редчайшие сокровища.
Но она тихонько улыбалась и повторяла:
– Что поделаешь! Мне это нравится. Это моя страсть. Я прекрасно понимаю, что ты прав, но себя не переделаешь. Я обожаю драгоценности.
И, перебирая жемчужины ожерелья, любуясь сверканием и переливами граненых камней, она твердила:
– Да ты посмотри, как они замечательно сделаны. Совсем как настоящие.
Он улыбался:
– У тебя цыганские вкусы.
Бывало, когда они коротали вечера вдвоем, она ставила на чайный стол сафьяновую шкатулку со своими «финтифлюшками», как выражался г-н Лантен, и принималась рассматривать фальшивые драгоценности с таким жадным вниманием, словно испытывала глубокое и тайное наслаждение. При этом она неизменно надевала на мужа какое-нибудь ожерелье и от души смеялась, восклицая: «До чего же ты смешной!» – а потом бросалась ему на шею и пылко целовала его.
Как-то зимой, возвращаясь из Оперы, она сильно продрогла. На другой день у нее начался кашель. Через неделю она умерла от воспаления легких.
Лантен едва сам не последовал за ней в могилу. Его отчаяние было так ужасно, что он поседел в один месяц. Он плакал с утра до ночи, сердце его разрывалось от невыносимых страданий; голос, улыбка, все очарование покойной неотступно преследовали его.
Время не сгладило его горя. Даже на службе, когда чиновники собирались вместе поболтать о новостях, щеки его вдруг начинали дергаться, нос морщился, глаза наполнялись слезами, лицо искажалось, и он принимался плакать навзрыд.
Он в неприкосновенности сохранил спальню своей подруги и каждый день запирался там, чтобы думать о ней. Все в комнате – мебель и даже платья – оставалось на том же месте, как в последний день ее жизни.
Но жить ему стало трудно. При жене его жалованья вполне хватало на все хозяйственные нужды, теперь же оно оказывалось недостаточным для него одного. Он недоумевал, каким образом она ухитрялась всегда угощать его прекрасным вином и тонкими блюдами, которых теперь при своих скромных средствах он уже не мог себе позволить.
Он начал делать долги и бегал в поисках денег, как человек, доведенный до крайности. Наконец, очутившись однажды без гроша в кармане, – а до выплаты жалованья оставалась еще целая неделя, – он решил что-нибудь продать; и тут ему пришла мысль отделаться от жениных «финтифлюшек», потому что в глубине души он сохранил неприязненное чувство к этой «бутафории», которая в былое время так раздражала его. Вид этих вещей, ежедневно попадавшихся ему на глаза, даже слегка омрачал воспоминание о любимой женщине.
Он долго разбирал кучу оставшейся после нее мишуры, так как до последних дней своей жизни она упорно продолжала покупать блестящие безделушки и почти каждый вечер приносила домой что-нибудь новое. Наконец он выбрал красивое ожерелье, которое она, по-видимому, любила больше всего; он рассчитывал получить за него шесть-восемь франков, потому что для фальшивого оно было сделано действительно весьма изящно.
Лантен сунул ожерелье в карман и отправился бульварами в министерство, разыскивая по дороге какой-нибудь солидный ювелирный магазин.
Наконец он увидел подходящий и вошел, несколько стесняясь выставлять напоказ свою бедность, продавая столь малоценную вещь.
– Сударь, – обратился он к ювелиру, – мне хотелось бы знать, во что вы можете это оценить.
Ювелир взял ожерелье, оглядел его со всех сторон, прикинул на руке, вгляделся еще раз через лупу, позвал приказчика, что-то тихо сказал ему, положил ожерелье обратно на прилавок и посмотрел на него издали, чтобы лучше судить об эффекте.
Г-н Лантен, смущенный такой долгой процедурой, уже открыл было рот, чтобы произнести: «Ну да, я отлично знаю, что оно ровно ничего не стоит», как вдруг ювелир заявил:
– Это ожерелье, сударь, стоит от двенадцати до пятнадцати тысяч франков; но я куплю его только в том случае, если вы точно укажете, каким образом оно вам досталось.
Вдовец, ничего не понимая, вытаращил глаза и застыл на месте с раскрытым ртом. Наконец он пробормотал:
– Что вы говорите?… Вы уверены?!
Ювелир по-своему истолковал его изумление и сухо возразил:
– Обратитесь еще куда-нибудь, может быть, в другом месте вам дадут дороже. По-моему, оно стоит самое большое пятнадцать тысяч. Если не найдете ничего выгоднее, приходите ко мне.
Ошеломленный г-н Лантен забрал свое ожерелье и поспешил уйти, повинуясь смутному желанию обдумать все наедине.
Но на улице он не мог удержаться от смеха: «Ну и болван! Поймать бы его на слове! Вот так ювелир: не может отличить подделку от настоящего!»
И он зашел в другой магазин, на углу улицы Мира.
Как только ювелир увидел ожерелье, он воскликнул:
– О, я прекрасно знаю это ожерелье, оно у меня и куплено!
Чрезвычайно взволнованный, г-н Лантен спросил:
– Какая ему цена?
– Я продал его за двадцать пять тысяч. Могу вам дать за него восемнадцать, но по закону полагается, чтоб вы сперва указали, как оно стало вашей собственностью.
Г-н Лантен даже сел, у него ноги подкосились от изумления.
– Да… но… все-таки осмотрите его внимательнее, сударь, я всегда был уверен, что ожерелье… поддельное.
– Будьте любезны сообщить вашу фамилию, – сказал ювелир.
– Пожалуйста, Лантен, служу в министерстве внутренних дел, живу на улице Мучеников, дом шестнадцать.
Ювелир раскрыл книги, порылся в них и сказал:
– Это ожерелье было действительно послано по адресу госпожи Лантен, улица Мучеников, дом шестнадцать, двадцатого июля тысяча восемьсот семьдесят шестого года.
Оба посмотрели друг на друга в упор: чиновник – вне себя от изумления, ювелир – подозревая воровство.
Ювелир продолжал:
– Вы можете оставить мне ожерелье на одни сутки? Я выдам вам расписку.
– Да, конечно, – пробормотал г-н Лантен и вышел, сунув в карман сложенную квитанцию.
Он пересек улицу, направился в одну сторону, заметил, что ошибся дорогой, повернул к Тюильри, перешел Сену, понял, что снова идет не туда, и возвратился к Елисейским Полям, шагая без всякой определенной мысли. Он пытался рассуждать, понять, в чем же тут дело. Его жена не имела возможности купить такую дорогую вещь. Конечно, нет. Тогда, значит, это подарок! Подарок! От кого? За что?
Он остановился посреди улицы как вкопанный. Ужасное подозрение шевельнулось в нем: «Неужели она…»
Значит, и все остальные драгоценности – тоже подарки! Ему показалось, что земля колеблется, что стоящее перед ним дерево падает; он взмахнул руками и свалился без чувств.
Он пришел в себя в аптеке, куда его перенесли прохожие. Его проводили домой, и он заперся у себя.
До самой ночи он неудержимо рыдал, кусая платок, чтоб не кричать. Потом, сломленный усталостью и горем, лег в постель и уснул тяжелым сном.
Солнце разбудило его, он с трудом встал, собираясь идти в министерство. Но после пережитого потрясения работать было трудно. Он решил, что не пойдет на службу, и послал своему начальнику записку. Потом вспомнил, что ему надо зайти к ювелиру, и покраснел от стыда. Он долго колебался. Однако не мог же он оставить ожерелье в магазине; он оделся и вышел.
Погода была чудесная, синее небо раскинулось над улыбающимся городом. Люди, засунув руки в карманы, фланировали по улицам.
Глядя на них, Лантен думал: «Хорошо иметь деньги! Богатому и несчастье как с гуся вода, делай, что хочешь, путешествуй, развлекайся. Ах, будь я богатым!»
Он вдруг почувствовал голод, так как ничего не ел со вчерашнего дня. Но в кармане у него было пусто, и он снова вспомнил об ожерелье. Восемнадцать тысяч! Восемнадцать тысяч! Кругленькая сумма!
Он отправился на улицу Мира и стал расхаживать взад и вперед по тротуару против магазина. Восемнадцать тысяч франков! Несколько раз порывался он войти, но стыд удерживал его.
Однако ему страшно хотелось есть, а денег у него не было ни единого су. Внезапно он решился: быстро, чтоб не дать себе времени раздумать, перебежал улицу и стремительно вошел в магазин.
Увидев его, хозяин засуетился, вежливо улыбаясь, подставил стул. Подошли и приказчики и, пряча улыбку, искоса поглядывали на Лантена.
– Я навел справки, сударь, – сказал ювелир, – и если вы не переменили намерения, я могу уплатить предложенную мною сумму.
– Да, пожалуйста, – пробормотал чиновник.
Ювелир вытащил из ящика восемнадцать ассигнаций, пересчитал их и вручил Лантену. Тот подписался на квитанции и дрожащей рукой засунул деньги в карман.
В дверях он обернулся к ювелиру, не перестававшему улыбаться, и сказал, опустив глаза:
– У меня… остались еще драгоценности… тоже по наследству… Может быть, вы и те купите?
– Извольте, – кланяясь, отвечал ювелир.
Один приказчик убежал, чтобы не расхохотаться, другой начал громко сморкаться.
Лантен, весь красный, невозмутимо и важно заявил:
– Сейчас я их привезу.
Он нанял фиакр и поехал за драгоценностями.
Через час он вернулся, так и не позавтракав. Они принялись разбирать драгоценности, оценивая каждую в отдельности. Почти все были куплены в этом магазине.
Теперь Лантен спорил о ценах, сердился, требовал, чтобы ему показали торговые книги, и по мере того, как сумма возрастала, все больше повышал голос.
Серьги с крупными бриллиантами были оценены в двадцать тысяч франков, браслеты – в тридцать пять, брошки, кольца и медальоны – в шестнадцать тысяч, убор из сапфиров и изумрудов – в четырнадцать тысяч, солитер на золотой цепочке в виде колье – в сорок тысяч; все вместе стоило сто девяносто шесть тысяч франков.
– Видимо, особа, которой это принадлежало, вкладывала все свои сбережения в драгоценности, – добродушно подсмеивался ювелир.
– Такой способ помещения денег нисколько не хуже всякого другого, – солидно возразил Лантен.
Условившись с ювелиром, что окончательная экспертиза назначается на следующий день, он ушел.
На улице он увидел Вандомскую колонну, и ему захотелось вскарабкаться на нее, как на призовую мачту. Он ощущал в себе такую легкость, что способен был сыграть в чехарду со статуей императора, маячившей высоко в небе.
Завтракать он отправился к Вуазену и пил вино по двадцать франков бутылка.
Потом он нанял фиакр и прокатился по Булонскому лесу. Он оглядывал проезжавшие экипажи с некоторым презрением, еле сдерживаясь, чтоб не крикнуть: «Я тоже богат! У меня двести тысяч франков!»
Вспомнив о министерстве, он поехал туда, развязно вошел к начальнику и заявил:
– Милостивый государь, я подаю в отставку. Я получил наследство в триста тысяч франков.
Он попрощался с бывшими сослуживцами и поделился с ними планами своей новой жизни; потом пообедал в английском кафе.
Сидя рядом с каким-то господином, который показался ему вполне приличным, он не мог преодолеть искушения и сообщил не без игривости, что получил наследство в четыреста тысяч франков.
Первый раз в жизни ему не было скучно в театре, а ночь он провел с проститутками.
Полгода спустя он женился. Его вторая жена была вполне порядочная женщина, но характер у нее был тяжелый. Она основательно помучила его.
Видение
Под конец дружеской вечеринки в старинном особняке на улице Гренель разговор зашел о наложении секвестра на имущество в связи с одним недавним процессом. У каждого нашлась своя история, и каждый уверял, что она вполне правдива.
Старый маркиз де ла Тур-Самюэль, восьмидесяти двух лет, встал, подошел к камину, облокотился на него и начал своим несколько дребезжащим голосом:
– Я тоже знаю одно странное происшествие, до такой степени странное, что оно преследует меня всю жизнь. Тому минуло уже пятьдесят шесть лет, но не проходит и месяца, чтобы я не видел его во сне. С того дня во мне остался какой-то след, какой-то отпечаток страха. Поймете ли вы меня? Да, в течение десяти минут я пережил смертельный ужас, оставшийся в моей душе навсегда. При неожиданном шуме дрожь проникает мне в самое сердце; если в темноте сумерек я неясно различаю предметы, меня охватывает безумное желание бежать. И, наконец, я боюсь ночи.
О, я никогда бы не сознался в этом, если бы не был в таком возрасте! Теперь же я во всем могу признаться. В восемьдесят два года позволительно не быть храбрым перед воображаемыми опасностями. Перед реальной опасностью я никогда не отступал, сударыни.
Эта история до такой степени все во мне перевернула, вселила в меня такую глубокую, такую необычайную и таинственную тревогу, что я никогда о ней даже не говорил. Я хранил ее в тайниках моего существа, там, где прячут все мучительные позорные тайны, все слабости, в которых мы не смеем признаться.
Я расскажу вам это приключение так, как оно случилось, не пытаясь объяснить его. Конечно, объяснение существует, если только я попросту не сошел на время с ума. Но нет, сумасшедшим я не был и докажу вам это. Думайте, что хотите. Вот голые факты.
Это было в июле 1827 года. Я служил в руанском гарнизоне.
Однажды, гуляя по набережной, я встретил, как мне показалось, своего знакомого, но не мог вспомнить, кто он. Инстинктивно я сделал движение, чтобы остановиться. Незнакомец, заметив это, посмотрел на меня и кинулся мне в объятия.
Это был друг моей юности, которого я очень любил. В течение пяти лет, что мы не виделись, он словно постарел на пятьдесят лет. Волосы у него были совершенно седые, он шел сгорбившись, как больной. Увидев, как я удивлен, он рассказал мне свою жизнь. Его сломило страшное несчастье.
Влюбившись до безумия в одну девушку, он женился на ней в каком-то экстазе счастья. После года сверхчеловеческого блаженства и неугасающей страсти она вдруг умерла от болезни сердца, убитая, несомненно, такой любовью.
Он покинул свой замок в самый день похорон и переехал в руанский особняк. Здесь он жил в одиночестве, в отчаянии, снедаемый горем и чувствуя себя таким несчастным, что думал только о самоубийстве.
– Так как я встретил тебя, – сказал он, – то попрошу оказать мне большую услугу. Съезди в замок и возьми из секретера в моей спальне, в нашей спальне, кое-какие бумаги, крайне мне необходимые. Я не могу поручить это какому-нибудь подчиненному или поверенному, потому что мне необходимо полное молчание и непроницаемая тайна. Сам же я ни за что на свете не войду в этот дом.
Я дам тебе ключ от этой комнаты – я сам запер ее, уезжая, – и ключ от секретера. Ты передашь от меня записку садовнику, и он пропустит тебя в замок…
Приезжай ко мне завтра утром, и мы поговорим об этом.
Я обещал оказать ему эту небольшую услугу. Для меня она была простой прогулкой, потому что имение его находилось от Руана приблизительно в пяти лье. Верхом я потратил бы на это не больше часа.
На другой день в десять часов утра я был у него. Мы завтракали вдвоем, но он не произнес и двадцати слов. Он извинился передо мной; по его словам, он был необычайно взволнован мыслью, что я попаду в ту комнату, где погибло его счастье. В самом деле, он казался необыкновенно возбужденным, чем-то озабоченным, как будто в душе его происходила тайная борьба.
Наконец он подробно объяснил, что я должен сделать. Все было очень просто. Мне предстояло взять две пачки писем и связку бумаг, запертых в верхнем правом ящике стола, от которого он дал ключ.
– Мне нечего просить тебя не читать их, – прибавил он.
Я почти оскорбился этим словам и ответил немного резко.
|
The script ran 0.019 seconds.