Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Кир Булычёв - Летнее утро [1979]
Известность произведения: Средняя
Метки: sf, Повесть, Рассказ, Сборник, Фантастика

Аннотация. Герои рассказов К. Булычева — москвичи, наши современники. Их быт, их нравственные и психологические конфликты составляют содержание книги. Автор использует элементы фантастики для того, чтобы создать чрезвычайные ситуации, в которых резче, чем в будничной обстановке, проступают черты человеческих характеров, нравственные качества людей, их достоинства и недостатки. Книги К. Булычева — романы и сборники рассказов «Меч генерала Бандулы», «Последняя война», «Чудеса в Гусляре», «Девочка с Земли», «Люди как люди», «Сто лет тому вперед» широко известны советским читателям, а также переводились на многие языки народов СССР и за рубежом.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

Римуля, здравствуй! Ты, наверное, меня совсем забыла. И правильно сделала. Скоро уже «яблони в цвету», а я даже в парикмахерской не была месяц, не поверишь! Тут у меня день рождения был, двадцать лет, дата! А я вспомнила об этом только днем — мать звонит в лабораторию, какие, говорит, у тебя планы на вечер, гости к тебе придут или сама умотаешь? И меня тогда как веником по голове трахнуло! Ты знаешь, что мой Саня похудел на три кило? Такая жизнь, как говорят французы. И все из-за нашей Калерии. Она, действительно, сошла с ума. Есть плановая тема, есть задачи, стоящие перед нашей наукой, а мы занимались чем? Мы искали по всей стране лемуров. Ага, ты не знаешь, что такое лемур? Лемур — это очень первобытный зверь, почти вымер, только в очень тропических странах он еще обитает. Похож на алкоголика и всегда спит, но вообще-то он лапочка. Мы раскопали даже двух, но кормить их я не буду — умру, но не буду — они червяков жрут. Живых! К нам Калерин учитель приезжал, такой толстый профессор Кострюков из Ленинграда, он по-моему в Калерию тайно влюблен, даже не приходит в лабораторию без цветов. Я сказала Сане — учти, говорю, если не воспользуешься опытом, уйдешь в отставку. Он мне вчера букет роз приволок, рублей на десять, даже страшно, как он теперь до получки доживет, но я была искренне тронута его поступком, хоть и по подсказке. Я думаю, что в Сане есть ко мне настоящее чувство. А ты как думаешь? Кострюков где-то достал нам денег, на нас, по-моему, пятнадцать других институтов работают, телефон вообще оборвали, а от этих лемуров запах, я тебе скажу, не позавидуешь. Хорошо еще мне один поклонник (я тебе о нем не писала, потому что в моей жизни он всего-навсего летучий голландец) в свое время подарил флакон французских духов «Клима» (знаешь, сорок рублей за бутылочку!), и я себя поливаю изо всех сил. А Кострюков пришел как-то с одним химиком и говорит ему: «Это наш бездумный и прекрасный цветок по имени Тамара, она употребляет только духи фирмы «Клима». Представляешь, в таком возрасте, а по запаху духи определяет! На прошлой неделе они приволокли откуда-то дохлого лемура — Санечку посылали, бедненького моего. Праздник был, словно это живой тигр. Сбежалось тридцать докторов наук и все на него смотрели, а потом, как у нас в науке водится, изрезали его на кусочки. Но ничего, научный прогресс — это движущая сила. И я не посторонний человек в науке. Найдем в лемуре «фактор-т — латинское» и сделаем небольшой переворот в естествознании (и в физике, разумеется, как понимаешь). Я тебе напишу еще, когда будет время. Ты не собираешься в Москву? Я бы показала тебе Кострюкова. Он бы тебе понравился. Кстати, Саня к нему меня ревнует. Без всяких оснований. Обнимаю, твоя верная подруга Тамара. 5 23 января 1979 г. Москва Дорогой Виктор Сергеевич! Дела наши совсем плохи, дальше некуда. Боюсь, что мы проигрываем битву. Вчера Митрофанов вызвал меня к себе и осторожно намекнул на то, что нашу тему закрывают. Так что Вы мне нужны сейчас в качестве тяжелой артиллерии. Позвоните в президиум, а? Мне Иван Семенович сказал, что без Вашего личного разговора с Дитятиным вряд ли что удастся сделать. Новостей мало. Я Вам писала о них на прошлой неделе. Тринадцатая серия с белыми мышами дала отличный нулевой результат, хотя Мямлик (помните, это тот, серый крупный лорик, которого мы получили из Праги) дал три исчезновения подряд. Ваш друг Саня Добряк остался позавчера на ночь в лаборатории, чтобы не упустить Мямлика, если тому захочется возвратиться обратно. Но по-моему заснул, в чем не желает признаться. Ваша прекрасная Тамарочка принесла ему термос с кофе, который по рассеянности посолила. Даже любовь Сани к Тамарочке не смогла заставить нашего героя испить этой живительной влаги. Ну ладно, я отвлеклась. Виктор Сергеевич, помогите! Ваша Лера. 6 Москва, 6 июля 1979 г Глубокоуважаемая Тамара! Как там у тебя в Сухуми, загорела ли ты? Завидую тебе страшно. Розовая мечта — лечь с тобой рядом на пляже, слушать шум волн и смотреть в голубое небо. К сожалению, у меня отлично развито воображение, и я представляю себе, как ты уходишь вечером на эстрадный концерт с каким-то мускулистым брюнетом. Ну ничего, я тоже не один остался в Москве на жаркий сезон. Мы с Калерией сидим в опустевшем институте и продолжаем трудиться за всех. Ты спрашиваешь, как у нас дела? Особенного ничего. Фактор-т пока не срабатывает. Хотя, как говорит Калерия, есть обнадеживающие данные с яще-рицами-гекконами. Может быть… может быть… Но главное не в этом. Главное в том, что вчера я собственными глазами видел появление Мямлика. Калерия мне не поверила, а камеры я от удивления забыл включить. Знаешь, когда долго ждешь чего-то, уже сам в это не веришь. Значит, сидел я в лаборатории — Калерия куда-то умчалась — и думал, почистить ли мне клетку с лемурами или отрегулировать центрифугу — я же парень — золотые руки, не то что твой жгучий брюнет, который только и может, что доставать билеты на эстрадные концерты. Смотрю на клетку и вижу: лемуров не два, а три. Я даже вслух их пересчитал. Три. Шустрик на месте, Мямлик на месте, а кто еще? Еще один Мямлик! Клянусь тебе всем святым, клянусь моей к тебе любовью (в которую ты не поверишь, потому что не способна на высокие чувства), что в клетке было два Мямлика. Это продолжалось больше минуты. Оба смотрели на меня обалделыми глазами и оба ждали, когда я подкину им внеплановых червячков. А потом Мямлик номер два исчез. А Калерия закатила мне истерику, что я не зафиксировал феномен. Сегодня мы с ней почти не разговариваем. Я не терплю в ней этих наполеоновских замашек. Ну ладно, я ее скоро прощу. Я великодушный. Ей тоже нелегко — мыши в будущее не хотят, лемуры не фиксируются, директор интригует и я не очень дисциплинированный. Тома, не забудь выслать мне свою пляжную фотографию в полный рост, я повешу ее у вытяжного шкафа на место портрета Бриджит Бардо. Брюнету скажи, что его ждет за настойчивость от твоего верного друга А. Добряка. Что-то мне без тебя скучновато. Саша. 7 Москва, 21 ноября 1979 г Дорогой Виктор Сергеевич! Спасибо за поздравления. Понимаю, что они носят, скорее всего, поощрительный характер. Но все равно приятно было их получить. Что касается меня (и, по-моему, не только меня, но и тех, кто со мной работает), то основным чувством была пустота. Словно бежали за поездом. Прибежали, сели в вагон… а дальше что? Конечно, Вы улыбнетесь сейчас и скажете: «Дальше что? Дальше работать». Знаю я, что Вы скажете. К тому же из двух наших последних достижений первое — в общем не наша заслуга, а Прозорова. Состав фактора-т определил он. Мы были только на подхвате. А вот что касается путешествия в будущее безымянной белой мыши, которой, как Вы уверяете, кто-то когда-то поставит памятник, то Прозоров здесь почти ни при чем. И все было так, как вы себе представили. Дело оказалось в точной дозировке и психологических стимуляторах (Ваша догадка). Мы ввели новую модификацию фактора-т всем двенадцати мышам, мы привлекли к работе нашего Ваську, которому уже давно надоело пугать этих ничтожных грызунов своим хищным видом, хотя делает он это неподражаемо… и, в общем, одна из двенадцати мышек исчезла. Спаслась от кота в будущее. Вот и все, можно ставить шампанское на стол, но не стоит продолжать — продолжение ведет к разочарованию. С тех пор мы повторили опыт уже шесть раз, условия соблюдались точно — а мыши не исчезали. Так нам и надо. Нельзя было шумно радоваться и считать себя Ньютонами. А то недолго получить яблоком по макушке. Кстати, у нас малая беда — Васька погнался за беззащитным Мямликом и успел его догнать. Помял Мямлика, а Мямлик в отчаянии искусал Ваську (но не исчез). Васька сидит с распухшей мордой и не работает. Мямлик сидит с распухшей лапой и не работает, прекрасная Тамара жалеет Ваську, беспутный Саня жалеет Мямлика — и это привело к глубокой ссоре в лаборатории. Что ж, будем работать дальше. Приезжайте, мы без Вас соскучились. Лера. 8 Москва, 27 декабря 1979 г Дорогая Римма! У нас столько дел, столько дел, что просто оптимистическая трагедия! Я думала, что я всего этого не переживу, но удивительно — пережила. Мой Саня был на грани физического исчезновения. Это какой-то ужас, а не человек. Знаешь, я читала в одном стихотворении, что некоторые врачи прививали себе чуму с трагическим исходом. Вот такой тип, оказывается, меня окружает. Мне все объяснить тебе трудно, потому что ты, прости меня, в науке профан. Но ты, наверное, помнишь, что мы выделяли фактор-т. Если этот фактор правильно употреблять, то можно отправляться в будущее. Правда, не наверняка. Лемуры это умеют делать сами, у них фактор-т прямо в крови от рождения остался, а вот других существ приходится прививать фактором, а потом еще пугать как следует. Для мышей у нас был кот Вася, но теперь сбежал, потому что ему скучно стало мышей пугать, но не есть. Потом у нас обезьяны появились, мартышки. С ними тоже не наверняка выходило. В общем, как говорит наша Калерия, наука — это не место для слабонервных. И она смертельно права. А третьего дня у нас произошло интересное событие. В общем, наш Санечка устроил горячий спор с Калерией по поводу перспектив. Ему, понимаешь, в науке и в любви все хочется сразу. Он стал уговаривать Калерию, что пора переходить к опытам с людьми, с добровольцами. Калерия сначала смеялась, потому что впереди еще годы и годы упорного труда, прежде чем можно к такому делу подступиться, я тоже стала смеяться над Саней, и, наверно, этого не надо было делать. Он же такой самолюбивый. А потом мы все ушли домой, а он еще оставался в лаборатории и, оказывается, высчитывал дозу и, главное, искал себе эмоциональный фон (ты этого не понимаешь, а когда не понимаешь, пожалуйста, пропускай некоторые слова, мне некогда здесь тебе все объяснять). В общем, он умудрился истратить весь запас фактора т-12. Двенадцать — это модификация фактора, не спрашивай, сама не все еще понимаю. И вчера, часов в одиннадцать, когда в лаборатории было довольно много народа, Саня снова затеял спор с Калерией. Начал говорить, что науку нельзя двигать вперед на одной только осторожности. А Калерия ему отвечает: «А если ты попадешь в будущее на сто лет вперед, а этого дома уже нет — ты и разобьешься?» А Саня ей говорит: «Ничего подобного, потому что природа мудрая, и она отправляет лемуров недалеко вперед и даже в хорошие условия, когда хищников вокруг нет». Но тут кто-то из лаборанток сказал, что Саню ничем не испугаешь. Как его в будущее отправлять, если его ничем не запугаешь? Саня на это улыбается, как Джиоконда, и говорит мне: «Возьми у Васи для меня коробочку». Я его пожалела. Пошла к нашему слесарю, дяде Васе, спрашиваю, есть ли коробочка для Сани? А он смеется и передает мне коробочку и еще говорит, неси ее осторожно, мне за нее Саня пять рублей заплатил. И не подумай открывать. А я и не думала. Прибежала обратно и говорю Сане: «Вот твоя коробочка». А Саня тогда говорит нам: «Внимание». Потом достает из своей спортивной сумки мотоциклетную каску. Представляешь, он все уже рассчитал, а мы и не подозревали. Достает и говорит: «Тамара, дорогая!» (Вообще-то я этого обращения не терплю, но был какой-то торжественный момент, даже не передать словами.) «Открой коробочку, которую тебе передал дядя Вася». И я, как сомнамбула (это такое насекомое), подошла к нему поближе и почувствовала дрожание в его теле. «Открывай!» — закричал Саня. Я открыла и из коробочки выскочили сразу три больших черных таракана. Я страшно возмутилась. Такую гадкую шутку совершить надо мной непростительно. Я бросила коробку на пол и сказала: «Я тебе этого никогда не прощу». Но никакого ответа! Сани в комнате нет! Все кричат: «Ах! Что случилось?» А Калерия говорит, довольно тихо: «Никогда не думала, что мужчина может так бояться тараканов, чтобы сбежать от них в будущее». Я ей отвечаю: «Не говорите так про Саню! Он это сделал ради науки». А Калерия отвечает: «Я и не хотела сказать плохо о Сане. Если он так боится тараканов, значит, он вдвойне мужественный человек, что пошел ради эксперимента на такую адскую муку. Он теперь мученик науки». Так и сказала: Саня — мученик науки. И тут мы очистили место посреди лаборатории и стали ждать, когда Саня вернется. Я тихонько плакала, потому что боялась, что с ним что-нибудь случится, а поэтому он не вернется. Одна белая мышь у нас ушла в будущее и не вернулась. Но я не успела как следует наплакаться, а Саня уже вернулся. Но в странном виде. Он вернулся мрачный и даже не улыбался, когда его стали поздравлять. Калерия сказала, что выговор он себе обеспечил. Но я возмутилась, бросилась к Сане, стала его утешать, говорить, что он мученик науки. Но Саня не стал со мной даже разговаривать, только поглядел на меня печально, и я тут увидела, о ужас! — ты представляешь, у него на щеке страшная ссадина! «Ты ударился?» — испугалась я. «Нет», — отвечает Саня, поворачивается к Калерии и говорит: «Я готов понести заслуженное наказание». Калерия позвонила Прозорову, еще другие приехали, и теперь наш Саня сидит, обмотанный проводами, весь в датчиках, как космическая собака Лайка, его измеряют и исследуют. Все обошлось, только он не хочет рассказывать, что он там, в будущем, видел. И, самое ужасное, совершенно не хочет со мной разговаривать. Как будто он родезийский расист, а я угнетенная негритянка. Конечно, если бы он не был таким героем, я бы никогда не стала из-за этого расстраиваться. У Сани совершенно страшная ссадина, и я трепещу, что он схватит заражение крови. Жди дальнейших писем, с наступающим Новым годом, твоя убитая обстоятельствами подруга Тамара. 9 Москва, 16 июля 1980 г Дорогой мой Виктор Сергеевич! Я бы не стала писать Вам — никаких экстраординарных событий в нашей науке не произошло. Мы гоняем мартышек и мышей в будущее, но никак не можем (а когда сможем?) регулировать продолжительность путешествия, да и сам факт его. То ли будет, то ли нет. Журналистов держим на почтительном расстоянии… и надеемся. Но у меня есть одна любопытная для Вас новость. Может быть, улыбнетесь. Помните, полгода назад Саня Добряк совершил полезный для науки, но авантюристический поступок, который стоил мне массы нервов и объяснительных записок. В путешествии Добряка было две тайны. Первая — сильная ссадина на щеке, о которой Добряк никому не сказал ни слова. Если он ударился о шкаф, причин скрывать это не было. Вторая тайна заключалась в резком изменении отношения к Тамаре. Он буквально перестал ее замечать, даже отворачивался, когда она робко приближалась к нему, протягивая кошачьи лапки. И это не было трезвым расчетом соблазнителя — Саня на расчеты не способен. Что касается Тамары, то она тут же смертельно влюбилась в Саню, и чем холоднее он казался, тем горячей билось ее сердце. Все эти тайны разрешились вчера. Мы поздно засиделись в лаборатории. Шел дождь, было сумрачно, грустно, темнело. Я что-то считала на калькуляторе, Саня кормил наших зверей, прежде чем откатить клетку в виварий. Он никому не доверяет лемуров. Вошла Тамара. Она бросила на меня мимолетный взгляд, но, по-моему, меня не заметила. Подошла к Сане твердой походкой человека, решившегося лететь в космос. «Саня, — сказала она, — мне нужно сказать тебе несколько слов». «Я вас слушаю», — сказал Саня, глядя в клетку. «Саня, между нами возникла какая-то трагедия, — сказала Тамара. — Я прошу объяснения». «Не получите, — сказал Саня. — Нам не о чем говорить». «Ты меня больше не любишь?» — спросила Тамара. «Я хотел бы любить, — ответил Саня, — но не терплю соперников». «У тебя нет соперников», — сказала Тамара и вдруг зарыдала. Девочка так долго готовилась к решающему разговору, что, видно, нервы у нее были на пределе. «Не верю», — сказал неприступный Саня. «Но кто он?» — спросила Тамара. «Не знаю, — сказал Саня, — но я его видел». «Когда? — рыдала Тамара. — Если ты имеешь в виду того грузина в Сухуми, то это даже нельзя назвать чувством, а если это Иерихонский из управления кадров, то тебе просто насплетничали». «Нет, — сказал Саня. — Это был кто-то другой. Я видел, как вы обнимались с ним, когда путешествовал в будущее». «Ах! — воскликнула Тамара. — Значит, этого еще не было?» «Неважно», — сказал Саня. «Но я клянусь тебе, что люблю только тебя! — сказала Тамара. — Я никому никогда не говорила таких немыслимых слов!» «Какие у тебя доказательства?» — спросил холодный Саня. Мне даже стало жалко девочку. Она, наверное, в самом деле никому не признавалась в любви — просто не успевала, за нее это слишком быстро делали поклонники. «У меня есть доказательства, — воскликнула наша красавица. — Я согласна завтра же пойти с тобой в загс. Ты хочешь на мне жениться, ну скажи, хочешь? Или посмеешь отказаться?» Последние слова Тамары прозвучали, как трагический монолог, рассчитанный на то, чтобы его услышали на галерке. Я даже обернулась к ним, чтобы попросить снизить тон и не привлекать внимания случайных прохожих на улице. Но ничего не сказала, потому что вместо двух силуэтов увидела один — Тамара бросилась в объятия Сани, и тот, разумеется, не устоял перед такой фронтальной атакой. И в тот же момент от двери раздался страшный вопль: «Не смей! Я ее люблю!» И еще один Саня Добряк бросился с кулаками на своего двойника. И все стало на свои места. Надо же было Сане во время его путешествия в будущее наткнуться на самого себя, целующего Тамару, притом в полутемной лаборатории. Понятное дело — Тамару он узнал, он привык смотреть на нее со стороны. Себя он не узнал, потому что не привык смотреть на себя со стороны. Видно, все это понял и Саня. Тот Саня, что целовался с Тамарой. Он отстранил свою возлюбленную и выставил вперед руку. Саня-путешественник во времени врезался скулой в кулак Сани — счастливого возлюбленного, схватился за щеку и исчез. Саня ходит гоголем, идиотская улыбка не слезает с его физиономии, и всем любопытным, кто прослышал уже из уст Тамарочки о драке Сани с Саней, говорит: «Ты бы видел, с каким наслаждением я врезал в глаз этому пошлому ревнивцу!» Как бы Митрофанов не вызвал Саню к себе прочесть ему нотацию о недопустимости рукоприкладства в нашем передовом научном учреждении. Вот и все. Мы без вас скучаем. Хотите слетать в будущее? Ваша Лера. Глаз 1 Когда Борис Коткин заканчивал институт, все уже знали, что его оставят в аспирантуре. Некоторые завидовали, а сам Коткин не мог решить, хорошо это или плохо. Он пять лет прожил в общежитии, в спартанском уюте комнаты 45. Сначала с ним жили Чувпилло и Дементьев. Потом, когда Чувпилло уехал, его место занял Котовский. Дементьев женился и стал снимать комнату в Чертанове, и тогда появился Горенков. С соседями Коткин не ссорился, с Дементьевым одно время даже дружил, но устал от всегдашнего присутствия других людей и часто, особенно в последний год, мечтал о том, чтобы гасить свет, когда захочется. Он даже сказал Саркисьянцу, что вернется в Путинки, будет там преподавать в школе физику и биологию, а Саркисьянц громко хохотал, заставляя оборачиваться всех, кто проходил по коридору. Коткин не ходил в походы и не ездил в стройотряд. На факультете к этому привыкли и не придирались: он был отличником, никогда не отказывался от работы, собирал профсоюзные взносы и отвечал за Красный Крест. А на все лето Коткин непременно ехал в Путинки — его мать ослепла, она жила одна, ей было трудно, и ему нужно было ей помочь. У них с матерью была комната в двухэтажном бараке, оставшемся от двадцатых годов. Барак стоял недалеко от товарной станции. Раньше мать преподавала в Путинковской школе, потом вышла на пенсию, и у нее не было больше родных, кроме Бориса. Как и в школьные времена, мать спала за занавесочкой, спала тихо, даже не ворочалась, словно и во сне боялась обеспокоить Бориса. За окном перемигивались станционные огни, и гулкий голос диспетчера, искаженный динамиком, распоряжался сцепщиками и машинистами маневровых паровозов. Мать вставала рано, когда Коткин еще спал, одевалась, брала палочку и уходила на рынок. Она полагала, что Боре полезнее пить молоко с рынка, чем магазинное. Боря прибирал комнату, приносил от колонки воды и все время старался представить себе, какова мера одиночества матери, зримый мир которой ограничивался воспоминаниями. А мать никогда не жаловалась. Возвращаясь с рынка или из магазина, она на секунду замирала в дверях и неуверенно улыбалась, стараясь уловить дыхание Бориса, убедиться, что он здесь. Она иногда говорила тихим учительским голосом, что ему надо пореже приезжать в Путинки, он здесь зря теряет время, мог бы отдыхать с товарищами или заниматься в библиотеке. Если ты на хорошем счету, не стоит разочаровывать преподавателей. Они ведь тоже люди, и разочарование переносят тяжелее, чем молодежь. Матери тоже приходилось иногда разочаровываться в людях, но она предпочитала относить это за счет своей слепоты: «Мне надо увидеть выражение глаз человека, — говорила она. — Голосом человек может обмануть. Даже не желая того». Ей нравилось, что Коткин увлечен своей биофизикой, она помнила когда-то давно еще сказанную им фразу: «Я буду хоть сто лет биться, но верну тебе зрение». Она считала, что до этого дня не доживет, но радовалась за других, за тех, кому ее сын возвратит зрение. «А помнишь, — говорила она, — ты еще в седьмом классе обещал мне…» В феврале, когда Коткин был на пятом курсе, мать неожиданно умерла. Коткину поздно сообщили об этом, и он не успел на похороны. Аспирантура означала еще три года общежития. Замдекана, бывший факультетский гений Миша Чельцов, которого слишком рано начали выпускать на международные конференции, сочувственно мигал сквозь иностранные очки и обещал устроить отдельную комнату. — Сделаем все возможное, — говорил он. — Все от нас зависящее. Но пока свободных отдельных комнат в общежитии не было. Весной, в конце марта, Коткин был на факультетском капустнике. Он устроился в заднем углу, поближе к двери, чтобы уйти, если станет скучно. Рядом сидела Зина Пархомова с четвертого курса. Ей было весело, и она с готовностью смеялась, если это требовалось по ходу действия. Потом оборачивалась к Коткину и удивлялась, почему он не смеется. Коткин улыбался и кивал головой, чтобы показать, что он с ней согласен: очень смешно. У Зины было овальное, геометрически совершенное лицо и белая кожа. Она, единственная на факультете, не расставалась с косой и закручивала ее вокруг головы венцом. В тот вечер коса лежала на груди, и это было красиво. Зина смотрела на него заинтересованно, как на зверюшку в зоопарке. Хуже нет, чем увидеть себя отраженным в чужих глазах как в зеркале, когда невзначай пройдешь мимо него, посмотришься случайно и увидишь, до чего же ты некрасив. Растерянный взгляд серых глазок под рыжими бровями. Тонкий, будто просвечивающий, и красный на конце нос. А рот и подбородок от другого, совсем уж маленького человека. — Простите, — сказал Борис. — Разрешите, я выйду. — Куда же вы? — спросила Зина. — Сейчас оркестр будет. Они такие лапочки. Коткин поднялся и ждал, пока Зина пропустит его, стараясь не встретиться с ней глазами. Потом он курил в коридоре, у лестницы, и никак не мог уйти домой. В общежитие возвращаться не хотелось, а ничего иного придумать он не мог. Он глядел на ботинки. Ботинки за день запылились и правый треснул у самого ранта. — Коткин, у меня создалось впечатление, что я вас прогневила. Так ли это? Рядом стояла Зина. — Что вы, что вы, — сказал Коткин. — Мне пора идти. Два года назад в него влюбилась одна первокурсница, умненькая и старательная. Она даже стала собирать, как и Коткин, маркй с животными, показывая этим родство их душ. Но первокурсница была некрасива и робка, и его мучило, что это подчеркивает его собственную неприглядность. Коткин был с ней вежлив, но прятался от нее. Скоро об этом узнали на курсе и над ним смеялись. Коткин хотел бы влюбиться в значительную, яркую девушку, такую как Пархомова. Но он понимал крамольность такой мечты и красивых девушек избегал. Дня через два, встретив Бориса в коридоре, Зина Пархомова улыбнулась ему, как хорошему знакомому, хотя в этот момент разговаривала с подругами. Подруги захихикали, и потому Коткин отвернулся и быстро прошел мимо, чтобы не ставить Зину в неудобное положение. Избежав встречи с Зиной, Борис минуты три оставался в убеждении, что поступил правильно. Но когда эти три минуты прошли, он понял, что должен отыскать Зину и попросить у нее прощения. Ночь Коткин провел в предоперационном трепете. К утру он настолько потерял присутствие духа, что взял из тумбочки соседа градусник и держал его минут двадцать, надеясь, что заболел. Вышло 36,8. Днем на факультете Коткин несколько раз видел Зину, но издали и не одну, пришлось ждать ее на улице после лекций. Он не знал, в какую сторону Зина идет из института, и спрятался в подъезде напротив входа. В подъезд входили люди и смотрели на Коткина с подозрением, а он делал вид, что чем-то занят, — завязывал шнурок на ботинке, листал записную книжку. Ему казалось, что Зина уже прошла мимо, и он прижимался к стеклу двери, глядя вдоль улицы. Зина вышла не одна, ее провожал широкий парень, они пошли налево, и после некоторого колебания Коткин, проклиная себя, последовал за ними. Он шел шагах в пятидесяти сзади и боялся, что Зина обернется и решит, что он следит за ней. Так они дошли до угла, пересекли площадь, и Коткин дал слово, что, если они не расстанутся тут же, он уйдет и никогда больше не приблизится к Зине. Зина и ее знакомый не расстались на углу, а пошли дальше, Коткин за ними, отыскивая глазами следующий ориентир, после которого он повернет назад. Но он не успел этого сделать. Неожиданно Зина протянула широкому парню руку и направилась к Коткину, который не успел спрятаться. — Здравствуй, — сказала она. — Ты за мной следил. Я очень польщена. — Нет, — сказал Коткин. — Я просто шел в эту сторону и даже не видел… Зина положила ему на плечо красивую руку. — Борис, — сказала она, — ты не очень спешишь? — Я хотел попросить у вас прощения, — сказал Коткин. — Но так неловко получилось… Они были в кино, потом Коткин проводил Зину на Русаковскую, и Зина показала ему окна своей квартиры. — Я тут живу со стариками. Но отцу дают назначение в Среднюю Азию. Он у меня строитель. Так что я останусь совсем одна. Коткин сказал: — А у меня только мать… — Она там? В твоих Путинках? — Да, — сказал Коткин, — там. Она в феврале умерла. На следующий день Зина пригласила Коткина на концерт аргентинского виолончелиста. Коткин не понимал музыки, не любил ее. Он занял у Саркисьянца двадцать рублей и купил себе новые ботинки. В апреле Зина еще несколько раз бывала с Коткиным в разных местах, он запутался в долгах, но отказаться от встреч не мог. Иногда Зина просила Коткина рассказать, над чем он работает, но ему казалось, что все это ей не совсем интересно. И сам он, такой некрасивый и неостроумный, ее интересовать не мог — в этом Коткин был уверен. Саркисьянц поймал его в коридоре и спросил: — Зачем кружишь голову такой девушке? — Я не кружу. — Она, что ли, за тобой ухаживает? Весь факультет поражен. — А что в этом удивительного? — озлился вдруг Коткин. Еще больше смутила Коткина черноглазая Проскурина. Она была лучшей подругой Зины, и оттого Коткин готов был простить ей перманентную злость ко всему человечеству, вульгарные наряды и громкий, пронзительный хохот. Проскурина ехала с Кот-киным в метро. Она сказала: — Конечно, это не мое дело, но ты, Борис, не обольщайся. Как подруга, я имею право на откровенность. Ты меня не выдашь? — Нет, — сказал Коткин. — Она тебя не любит, — сказала Проскурина. — Никого она не любит. Понял? — Нет, не понял. — Когда поймешь, будет поздно. Мое дело предупредить муху, чтобы держалась подальше от паутины, — сравнение Проскуриной понравилось, и она захохотала на весь вагон. — У нас чисто товарищеские отношения, — сказал Коткин. — Я отлично понимаю, что Зину окружают куда более интересные и яркие люди… — Молчи уж, — перебила Проскурина. — Яркие личности… А что ей с этих ярких личностей? Распределение будущей весной. Коткин забыл об этом разговоре. Ему было неприятно, что у Зины такая подруга. Забыл он о разговоре еще и потому, что после него долго, почти месяц, не виделся с Зиной. Здоровался — не более. Зина увлеклась аспирантом с прикладной математики и сказала Коткину: — Пойми меня, Боря, я не могу приказать сердцу. Так все и кончилось. Коткин сдал госэкзамены и засел за реферат. Миша Чельцов, замдекана из гениев, убедил его, что науке нет дела до настроений Коткина. Борис расплачивался с долгами, много читал, работал, потому что любил свою работу. В августе Зина вернулась с юга. Проскурина сообщила Коткину, что она ездила с тем аспирантом, но поссорилась. Зина увидела Коткина в пустой, раскаленной библиотеке и от двери громко сказала: — Борис, выйди на минутку. Коткин не сразу понял, кто зовет его, а когда увидел Зину, испугался, что она уйдет, не дождавшись, и бросился к двери, задел книги, и они упали на пол. Ему пришлось нагнуться и собирать их, книги норовили снова вырваться, и он думал, что Зина все-таки ушла. Но она ждала его. Ее волосы выгорели и казались совсем белыми. — Как ты без меня существовал? — спросила она. — Спасибо, — ответил Коткин. — А я жалею, что поехала. Такая тоска, ты не представляешь. Ты что делаешь вечером? Коткин не ответил. Он смотрел на нее. — Надо поговорить. А то ты, наверно, сплетен обо мне нахватался. Извини, что отвлекла тебя. Зина ушла, не договорившись, где и когда они встретятся. Коткин сдал книги и поспешил вниз. Искать ее не пришлось. Она сидела на скамье в вестибюле, вытянув длинные бронзовые ноги, а возле нее стояли два программиста из ВЦ, наперебой шутили и сами своим шуткам смеялись. Коткин остановился у лестницы, не зная, что делать дальше, а Зина увидела его и крикнула: — Боренька, я тебя заждалась. Она легко вскочила со скамьи и поспешила ему навстречу, забыв о программистах. …Они сидели на скамейке в парке, и Зина сказала: — Боря, можно быть с тобой откровенной? Коткин испугался, что она станет говорить о том аспиранте или о каком-нибудь поклоннике, за которого она собралась замуж, и будет спрашивать совета. — Ты все еще живешь в общежитии? — Да. — Понимаешь, какое дело… Только ты надо мной не смейся, ты же знаешь, как я к тебе отношусь. Мои старики уехали на Нурек. Наверное, лет на пять. Пока отец не построит там свою плотину, он ни за что не вернется. А может, он вообще там останется. Ты слушаешь? — Слушаю. Коткин смотрел на руку Зины и удивлялся совершенству ее пальцев. — Я остаюсь одна в квартирке. А ты живешь в общежитии. Это несправедливо. Ты меня понимаешь? — Нет, — сказал Коткин. — Я так и думала. В общем, я предлагаю, бери свои марки, рыжик, и переезжай ко мне. — Как это? — Пойми меня, Боренька, я за последние месяцы разочаровалась в людях. Я поняла, что ты единственный человек, на которого можно положиться. Не удивляйся. Я знаю, что ты некрасив, не умеешь держать себя в обществе, что у нас с тобой различный круг друзей. Все это, в конечном счете, не так важно. Ты меня понимаешь? Я знаю, какой ты талантливый и как тоскливо тебе после мамы… Тебе нужен кто-то, кто может о тебе позаботиться… Я слишком откровенна? Но мне казалось, что и я тебе небезразлична. Я не ошиблась? Ты можешь отказаться… Последняя фраза оборвалась, и Коткин чувствовал присутствие в воздухе важных, почти страшных в своей значимости слов, схожих с эхом колокольного звона. — Нет, — сказал Коткин. — Что ты, как можно?. Он был так благодарен ей, такой красивой и умной, что чуть было не заплакал и отвернулся, чтобы она не заметила этого. Зина положила ему ладонь на колено и сказала: — Я бы заботилась о тебе, милый… Прости меня за откровенность. А когда они уже выходили из парка, Зина остановилась, прижала ладонь к губам Коткина и сказала: — Только, понимаешь, вдруг старики приедут, а у меня мужик живет… Распишемся? 2 Прошло девять с половиной лет. Коткин вернулся из магазина и выкладывал из сумки продукты на завтра. В комнате булькали голоса. К Зиночке пришли Проскурина и новый муж Проскуриной, о котором еще вчера Зина сказала Коткину: — Когда я тебя сменю, никогда не опущусь до такого ничтожества. Сейчас они смеялись, потому что новый муж Проскуриной вернулся из Бразилии, принес бутылку японского виски и рассказывал бразильские анекдоты. Коткину хотелось послушать о Бразилии, его в последнее время тянуло уехать, хоть ненадолго, в Африку или Австралию, но было некогда и нельзя было оставлять Зину одну. У нее опять начиналось обострение печени, и ей была нужна диета. Коткин поставил чайник и заглянул на секунду в комнату. — Кому чай, кому кофе? — спросил он. — Всем кофе, — сказала Зина. — Тебе нельзя, — сказал Коткин. — Тебе вредно. — Я лучше тебя знаю, что мне вредно. Проскурина засмеялась. Коткин вернулся на кухню и достал кофе. Он сегодня шел домой в отличном настроении и хотел показать Зине последний вариант Глаза. Глаз функционировал. Четыре года, и вот все позади. Он хотел сказать Зине, что будет премия; директор института — тот самый Миша Чельцов, который когда-то был замдекана на их факультете, еще вчера сказал Коткину: — Ребята, на вашем горбу и я в рай въеду. И Коткин пришел домой с Глазом, чтобы показать его Зине, хотя знал, что на Зину это вряд ли произведет особое впечатление. Она любила повторять где-то подслушанную фразу, что исчерпала свой запас любопытства к мирской суете. Зина неделю назад вернулась из Гагры, куда ей нельзя было ездить и где она хорошо загорела, хотя загорать ей было противопоказано. Коткин знал, что когда Проскурина с мужем уйдет, Зина будет их ругать и жаловаться, что от виски у нее изжога, и ему придется подниматься среди ночи, чтобы дать ей лекарства. Чельцов, который помнил Зину по институту, слегка захмелев — они сегодня конечно же легонечко обмыли Глаз, — опять говорил Коткину: — Слушай, она с тобой обращается, как с римским рабом. Ты весь высох. — Ты ничего не понимаешь, Миша, — отвечал, как всегда, Коткин. — Я ее вечный должник. — Это еще почему? — спросил Чельцов. Он знал ответ, потому что этот разговор повторялся неоднократно. — Есть такое старое слово — благодеяние. Оно почему-то употребляется теперь только в ироническом смысле. В тяжелый момент Зина пришла ко мне на помощь. За девять с половиной лет Коткин почти не изменился. Он был так же сух, подвижен, так же неухожен и плохо одет. Но так уж повелось, что Коткиным положено было гордиться, но гордиться так, как гордятся природной достопримечательностью, не ожидая ничего взамен. …А Зина за последние годы сменила несколько институтов, где ее не смогли оценить по достоинству. Потом работала в главке и пережила неудачный роман с директором одного из сибирских заводов, приезжавшим в командировки, которому льстило внимание красивой москвички. Убедившись в том, что намерения того директора по отношению к ней недостаточно серьезны, Зина с горя бросила главк и устроилась в издательство, работой в котором тяготилась, поскольку полагала, что создана для жизни неспешной, для встречи с подругами, для прогулок по магазинам, поездок в Карловы Вары и борьбы с болезнями, которые все ближе подбирались к ее стройному телу. Но и уйти с работы совсем она не могла, чему существовало несколько различных объяснений. Объяснение для Коткина заключалось в том, что он не может обеспечить должным образом жену и она вынуждена трудиться, чтобы дом не погряз в пучине бедности. Объяснение для себя, будь оно сформулировано, звучало бы так: «Дома одна я со скуки помру. Три дня в неделю, которые я должна отсиживать в издательстве, — это живой мир, мир разговоров, встреч с авторами, коридорного шепота, и дни эти продолжаются заполночь в сложных схемах телефонных перезвонов». Было и третье объяснение — для знакомых мужчин, далеких от издательского мира. В нем на первое место выдвигалась ее незаменимость: «Нет, сегодня я не смогу вас увидеть. Конец квартала, а у меня еще триста страниц недовычитанного бреда одного академика…» Зина отрезала косу, лицо ее потеряло геометрическую правильность и чуть обрюзгло, хотя она все еще была очень хороша. 3 Когда Коткин вернулся с готовым кофе, Проскурина подвинула ему полную окурков пепельницу, чтобы он ее вытряхнул, а новый муж Проскуриной протянул ему стопочку виски и обратился с вопросом, в котором смешивались мужская солидарность и скрытая ирония: — Над чем сейчас трудитесь, Боря? — Я? — Коткин удивился. Как-то получалось, что его работа давно уже перестала быть предметом обсуждения дома, тем более при гостях. — Ведь вы, — улыбнулся новый муж Проскуриной, который был журналистом-международни-ком, — если не ошибаюсь, инженер? Давайте я о вас напишу. — Он биофизик, — сказала Проскурина. — И собирает марки со зверями. — Чистые или гашеные? — спросил новый муж. — Гашеные, — сказал Коткин, разливая кофе. — Сейчас я торт принесу. — Сахар захвати, — сказала Зина, — биофизик! На кухне Коткин резал торт, довольный тем, что муж Проскуриной так вовремя спросил его о работе. Можно будет рассказать о Глазе, не показавшись в глазах Зины и гостей пустым хвастуном. Коткин вынул из портфеля Глаз и осторожно размотал проводки. Присоски с датчиками удобно прижались к вискам. Глаз можно было прикрепить ко лбу, для чего был сделан специальный обруч, можно было держать в руке. Коткин нажал кнопку. Из комнаты доносился смех — муж Проскуриной снова рассказывал что-то веселое. Коткин уже не раз испытывал это странное чувство в опытах с Глазом. Коткин увидел потолок кухни, полки с посудой и чуть закопченные стены наверху. И в то же время он видел то, что было перед ним, — свою вытянутую руку, Глаз в ней, обращенный зрачком кверху, кухонный стол с нарезанным тортом, плиту. Поведя рукой в сторону, Коткин заставил себя скользнуть взглядом Глаза по стене и в то же время не выпустил из поля зрения собственную ладонь. Он зажмурился. Мозг, пославший глазам сигнал зажмуриться, ожидал, что наступит темнота. Вместо этого он продолжал видеть Глазом, и, обернув его к лицу, Коткин смог заметить им свои зажмуренные глаза. Они четыре года бились с этим Глазом. Идея заключалась в том, что у подавляющего большинства слепых сами зрительные центры не повреждены. Значит, если воздействовать, подобрав нужные частоты, непосредственно на мозг, минуя вышедшие из строя глаза, можно восстановить зрение. Поэтому они поделили Глаз на две части: одним достался приемник, улавливающий свет, другим — транслятор, передающий информацию к мозгу. Лаборатория Коткина разработала приемник. Верховский занимался передачей изображения от присосков прямо на шпорную борозду, на зрительный центр. Вот и все. Только прошло два года, прежде чем человек, включивший приемник, увидел сначала мутный свет, потом контуры предметов и наконец четкое цветное изображение. И еще два года ушло на то, чтобы превратить приемник из ящика размером в телевизор в подобие настоящего глаза. Оттого-то Коткин и взял Глаз домой, хотя и не стоило выносить рабочую модель из института. Но ему хотелось показать ее Зине. Коткин ждал, когда муж Проскуриной повторит вопрос о его работе, но разговор уже необратимо ушел в сторону. И Коткин не утерпел, сказал, откашлявшись: — Мы сегодня одну работу закончили. И все удивились, что он, оказывается, в комнате. — Как же, — рассеянно произнес муж Проскуриной. — Очень любопытно. Тогда Коткин проклял себя и замолчал, и никто не предложил ему продолжать. Тут позвонили в дверь, и пришла Настя со своим приятелем, потому что им некуда было деться, и Коткину пришлось снова ставить кофе. Гости разбили любимую чашку Зины, она огорчилась, но не подала виду, а Коткин расстроился, потому что вина за разбитую чашку будет возложена на него. Потом позвонил Верховский, хотя Зина просила, чтобы телефон не занимали рабочими разговорами, если дома гости. Но Коткин не повесил трубку, а говорил минут пять, потому что речь шла о конференции, на которую Верховскому завтра ехать. В Баку приедут Полачек, Браун и Леви, и Коткин объяснял, что он бы тоже поехал туда, но нельзя оставить Зину, она нуждается в заботе и хорошем питании, да и с деньгами опять плохо. Верховский твердил, что, если доклад будет делать не сам Коткин, это верх неприличия, но Коткин повесил трубку и принялся мыть посуду. Проскурина пришла на кухню и закурила, прислонившись к стене. — Все суетишься? — спросила она. — Не понял, — сказал Коткин, — я вообще стараюсь не суетиться. — Я в переносном смысле. Надо было меня слушаться. Бежал бы ты от нее. Был бы уже доктором наук и жил в свое удовольствие. Мы всегда хохотали: Зинка, тупая сила, дура, темнота, непонятно, кое-как с курса на курс переползала, а какая хватка! Какая хватка! Коткин расставлял чашки на подносе, сыпал печенье в зеленую салатницу. Он думал, что надо ночью еще раз пробежать английский текст доклада Верховского. — Так и будешь до пенсии бегать по лекциям, писать рецензии и давать уроки, чтобы она могла купить еще одни сапоги? — Борис, — Зина стояла в дверях, голос у нее отчего-то охрип и смотрела она не на Коткина, а на Проскурину. — Мы умираем от жажды. Ты меня заставляешь подниматься, хоть знаешь, что мне нельзя. — Да, — сказал Коткин. Он понял, что не стоило брать Глаз домой. — А от тебя, Лариса, я этого не ожидала, — сказала Зина. — Ожидала, — возразила Проскурина. — Чего я сказала новенького? Вечер кончился неудачно, все быстро ушли. Коткин отпаивал Зину корвалолом, а она отворачивалась и отталкивала рюмку, лекарство капало на пол, и Зина жаловалась, что Коткин загубил ее жизнь, разбил любимую чашку, поссорил с подругой. Слова ее были несправедливы и неумны. Коткин устал, и в нем накапливалось странное, тяжелое раздражение, которое жило в нем давно, которое он всегда подавлял в себе, потому что оно было направлено против Зины. Ему пора было повиниться во всем, но он не стал этого делать, чем еще больше разгневал Зину. Хотелось спать, но надо убраться, а потом набросать статью для «Вестника»: он обещал Чельцову, а завтра последний срок. — Зиночка, — сказал Коткин, внося в комнату портфель, — я думаю, тебе будет интересно поглядеть на одну штуку, которую мы сделали. Кажется, мы добились… — Помолчи. Я уже все это слышала. И все-таки Коткин достал Глаз и показал ей. Глаз был мало похож на настоящий, скорее он напоминал небольшую непрозрачную черную рюмку. Плоским основанием ножки он мог крепиться ко лбу, а в самой рюмке, заполняя ее, помещался приемник, и выпуклая поверхность искусственного зрачка казалась глубокой и бездонной. Когда Глаз включался, в глубине загорался холодный бесцветный огонек. — Убери эту гадость, — сказала Зина. — На паука похоже. А Коткину Глаз казался красивым. — Зина, — сказал Коткин. — Мы четыре года бились, и вот он работает. Зина тяжело вздохнула, у нее не осталось сил спорить, и она отвернулась к стене. А Коткин все не раскаивался. Он собрал поднос и понес его на кухню. — Погаси свет, — сказала Зина слабым голосом. — Неужели ты не видишь, как мне паршиво? Спать, к счастью, расхотелось. Он выключил верхний свет, забрал свои бумажки со столика и устроился на кухне. Он сидел так, чтобы можно было, обернувшись, увидеть Зину: диван, освещенный настенным бра, похожим на маленький квадратный уличный фонарь, вписывался в прямоугольник двери. «Ну что ж, поработаем, — сказал себе Коткин, — ничего страшного не случилось». Он начал писать и понемногу втянулся в работу, потому что давно уже привык работать в неудобное для других время, в неудобных местах, потому что работать надо было всегда, а никому не было дела до того, как Коткин это делает. Чтобы Глаз не мешал, Коткин закинул его за спину, а потом включил его, потому что таким образом можно смотреть на Зину и, если ей будет нужно, подойти. С Глазом на спине работать было трудно. Трудно смотреть на лист бумаги, на свою руку и в то же время видеть дверь в комнату, диван, лампу, похожую на уличный фонарь и круглую спину Зины. Он видел каждый волос на ее голове, видел облезший лак на ногтях закинутой на затылок руки. Коткин полагал, что Зина переживает ссору с Проскуриной. На самом же деле Зина уже забыла о Проскуриной, потому что умела пропускать мимо ушей неприятные олова. Все эти десять лет она пробыла в глубокой уверенности, что облагодетельствовала Коткина и потому душевно его превосходит. И вот, разглядывая потертый узор спинки дивана, Зина вдруг почувствовала в себе силу прекратить это прозябание с ничтожеством, поняла, что, если сегодня она прикажет ему выматываться окончательно и всерьез, перед ней откроется яркая, интересная жизнь. Жизнь, начать которую мешает Коткин. Она повернула голову и увидела в проем двери сгорбленную спину мужа. Он, как всегда, писал свои бездарные штучки, и на спине его поблескивал глупый приборчик, которым он пытался хвастать, заставив ее краснеть перед гостями. «Господи, — подумала она, глядя на эту жалкую спину, — ради кого я угробила десять лет!» Это было неправдой, потому что решение отделаться от Коткина она принимала уже много раз, но когда вспышка гнева проходила, она начинала рассуждать здраво и откладывала разрыв на более удобное время. Глаз уловил ее движение, увидел как она повернула голову. Коткин зажмурился, а рука привычно потянулась к пузырьку с корвалолом. Он не подумал о том, что Глаз — чужой. Что он видит лучше, чем его глаза, привыкшие ко всему и примирившиеся со всем. Он смотрел на Зину так, словно это был не он, а другой человек, увидевший ее впервые, четко, до мельчайших деталей. Круглолицая, голубоглазая женщина, сжав красивые губы, устало смотрела на затылок Коткина, и Глаз тут же сообщил мозгу, что этой женщине смертельно надоел этот затылок, что ей надоело презирать Коткина, всего, до подошв на ботинках, презирать его вечную покорность и неумение одеваться, что она устала стесняться его перед своими друзьями, устала ждать чего-то и что ей страшно подумать о том, что этому прозябанию и конца не видно. Коткин даже испугался того, что увидел. Он не был готов к этому. Он выключил Глаз и обернулся к Зине. Она смотрела на него с вызовом, словно бросилась в воду и теперь придется плыть до того берега. — Ты что? — спросила она. — Зина… — Тридцать три года Зина. Оставь меня в покое! Убирайся куда угодно. В общежитие. К своему Верховскому. Куда-нибудь, только оставь меня в покое… Это уже было. Год назад, полгода назад. И всегда Коткин жалел Зину и корил себя за то, что мало о ней заботился. Но тогда не было Глаза. — Хорошо, — сказал Коткин, так же, как отвечал на эти слова год и полгода назад. — Хорошо. Конечно, Я уйду. Он снял Глаз, отцепил присоски и осторожно спрятал его в портфель. — Ничего твоего в этом доме нет, — сказала Зина. — Нет, — как всегда согласился Коткин. Он разложил на кухне свою раскладушку. Он нередко спал в кухне на раскладушке, а Зина, разочарованная легкой победой, достала из шкафа одеяло и заснула на диване, сразу, словно провалилась. И Коткин вдруг понял, что он ни в чем не виноват перед Зиной. Это было удивительное чувство — не быть виноватым. И когда он проснулся утром, рано, часов в семь, ему показалось, что он спал всего несколько минут и те мысли, с которыми он засыпал, сохранились, и он мог продолжить их с той точки, в которой его застал сон. 4 Коткин согрел чайник, собрал свои бумаги, самые нужные книги и кляссеры с марками. Зина мирно посапывала на диване. Коткин поправил на ней одеяло и попытался понять, что же случилось, что изменилось, почему он не виноват? Может, он вчера расплатился, наконец, с долгами? Ну да, расплатился и ничего никому не должен. Это было чудесно: никому ничего не должен! Он оставил на столе квитанции из прачечной и химчистки и двадцать рублей, которые у него были с собой, вышел на лестницу, остановился, посмотрел на дверь, к которой подходил тысячи раз, и испытал новую радость от того, что никогда уже к ней не подойдет. Он шел по улице, люди спешили на работу, а он не спешил, потому что у него был целый час впереди. Он представил, как удивится Верховский, когда узнает, что он, Коткин, тоже поедет на конференцию. Верховский обрадуется, и они оба приедут в Баку, будут жить в гостинице и есть шашлыки. Он встретится с Гюнтером Брауном, который писал, что отправится в Баку специально, чтобы познакомиться с профессором Коткиным. А о Зине он не думал. Коткин сел на лавочку на бульваре и стал глядеть на прохожих. По бульвару шла пожилая, сухонькая женщина. Она шла, выставив перед собой палку и постукивая ею по земле. Она шла уверенно, не спеша, и голова ее была откинута назад. Коткину вдруг показалось, что это его мать — у него даже в затылке застучало, хотя этого и быть не могло, и не было. Женщина, поравнявшись с ним, остановилась, поводя палкой церед собой, подошла к скамейке и дотронулась до нее палкой. — Садитесь, — сказал Коткин. — Спасибо, — сказала женщина. Она села и обернулась к Коткину. Казалось, что она видит его. Женщина сказала, улыбнувшись чуть виновато: — Я часто выхожу из дому пораньше. Утром здесь так хорошо… — Вы работаете? — спросил Коткин. — Конечно. А что мне еще делать? — Извините, а что вы делаете? — Коткин знал ответ заранее: она учительница. — Я преподаю. В техникуме. Мне племянница помогает быть в курсе новостей. Ну и радио слушаю, телевизор слушаю… — Я сегодня тоже вышел из дому пораньше, — сказал Коткин. — Обычно спешишь, опаздываешь. А вот сегодня так получилось. Женщина кивнула. Тогда Коткин спросил то, о чем не успел спросить у матери: — Простите, вам трудно жить? — Странный вопрос… Нет, мне не трудно. Правда, бывает, я жалею о том, что мне недоступно. Но чаще об этом не думаю. Зачем растравлять себя? Я счастливее многих. Я ослепла в войну и многое помню. Я помню листья, цвет неба, деревья, дома и людей. Я могу представлять. Хуже тем, кто слеп с рождения. Правда, и у них есть свои преимущества. — А если бы вам сказали, что сегодня вы сможете видеть снова? — Кто сказал бы? — Я. Женщина улыбнулась. — Самая большая радость — делать другим подарки. Волшебников все любят. Коткин раскрыл портфель. Он знал, что этого делать нельзя. Чельцов ему голову снимет и правильно сделает. — Сейчас вы сможете видеть, — сказал он: — Только слушайтесь меня. Я укреплю у вас на висках присоски… Вы не боитесь? — Почему я должна бояться? Просто мне будет обидно, когда ваша шутка кончится. Она жестокая, но вы об этом не подумали. — Это не шутка, — сказал Коткин. — Погодите. Неловкими пальцами он стал отводить волосы с висков женщины, чтобы присоски держались получше. Она все еще старалась улыбаться. Коткин укрепил на лбу женщины обруч с приемником. Двое малышей с лопатками подошли к ним поближе и смотрели, что он делает. Коткин вложил выключатель в ладонь женщины. — Пожалуй, — сказал он, — вам не следует смотреть на ярко освещенные предметы. Наклоните голову. Вот тут нажмите. Тонкий худой палец женщины замер над кнопкой, и Коткин, положив поверх свою руку, надавил на палец. Кнопка щелкнула. Женщина молчала. Она сидела, склонив голову, и Коткин не решался заглянуть ей в лицо. Потом женщина с трудом подняла голову, повернулась к Коткину, и он увидел загадочный холодный огонек, горящий в приемнике. Из незрячих глаз покатились слезы. Они, как дождь на стекле, оставляли ломаные дорожки на белой сухой коже. Коткину было неловко. Он поднялся и сказал: — До свидания. Я, понимаете, поступаю неправильно, я не имел права… потом, когда придете в себя, позвоните мне по этому телефону, моя фамилия Коткин. И на листке, вырванном из записной книжки, написал свой институтский телефон. Другая поляна Морис Иванович Долинин — младший научный сотрудник на кафедре, которую я имею честь возглавлять. Это приятный молодой человек, к тридцати пяти годам несколько располневший от сидячего образа жизни, голубоглазый и румяный, любимец наших аспиранток и гардеробщиц. К его положительным качествам относится, в частности, преданность изучаемому им Александру Сергеевичу Пушкину. Еще в средней школе Морис поставил себе целью выучить наизусть все написанное великим поэтом, и следует признать, что в этом он преуспел, хоть и путает порой порядок абзацев в «Истории Петра Великого». Кандидатскую диссертацию, уже готовую к защите, он писал по истории написания «Маленьких трагедий», казалось бы, давно изученных вдоль и поперек. Однако Морису удалось сделать несколько небольших открытий и совершенно по-новому связать образ Скупого рыцаря с жившим в XVI веке в Аугсбурге бароном Конрадом Цу Хиденом. Следует сказать также, что Морис, будучи влюбчив, до сих пор не женат. Причину этого я усматриваю в душевной травме, нанесенной ему на первом курсе университета очаровательными коготками Инессы Редькиной, ныне в третьем браке Водовозовой. Мое знание прошлого Мориса объясняется просто: я преподавал на его курсе и был осведомлен о драмах и трагикомедиях студенческой среды. Последние семь лет мы работали рядом, Морис был со мной откровенен, делился не только научными планами, но и событиями личной жизни. Его откровенность и вовлекла меня в переживания, равных которым мне переносить не приходилось. — Уж не влюбились ли вы, голубчик? — спросил я как-то Мориса, обратив внимание на то, что он три дня кряду приходит на работу в новых, чрезмерно ярких галстуках и сверкающих ботинках. — Нет, что вы! Этого со мной не случается! — ответил он с таким скорбным негодованием, что я уверился в своей правоте. Я полагал, что вскоре он сам во всем покается. В драматический момент размолвки или наоборот, когда счастье переполнит его и хлестнет через край. Дело было летом, я как раз собирался в отпуск, мы заседали на кафедре по какому-то пустяшному вопросу, хотя следовало бы поехать всем на речку купаться. Я попросил Мориса набросать проспект статьи, которую он намеревался предложить в сборник. Морис долго мусолил ручку, смотрел в потолок и вообще думал не о проспекте. В конце концов он взял себя в руки и изобразил несколько строчек. После чего вновь ушел в сладкие мысли. Получив набросок проспекта, я обнаружил там несколько раз повторяющееся на полях имя Наташа, а также курносый профиль, выполненный немастерской рукой. После заседания я не удержался и спросил Мориса: — Вы намерены посвятить свою статью Наташе? Мы напишем просто: «Наташе посвящается» или более официально? — Я вас не понимаю! — взвился Морис, словно я собирался похитить эту Наташу. Я показал ему злосчастный проспект. И он на меня смертельно обиделся, на два дня. Затем в его отношениях с Наташей наступил какой-то кризис. Он потерял аппетит и перестал чистить ботинки. Вез сомнения, он был глубоко травмирован каким-то пустяковым словом или подозрением. Я спросил его: — Вы чем-то расстроены? — Вам не понять, — сказал Морис с таким видом, словно в мои времена отношения с возлюбленными бывали только безоблачными. — Разумеется, — согласился я. — А все-таки? — Мы расстались, — сказал он. — И навсегда. Вдруг его прорвало. — Я так больше не могу! — прошипел он трагическим шепотом, который был слышен в соседних коридорах. — Я этого не перенесу. Я не ручаюсь за точную форму его монолога, но суть его заключалась в том, что в сердце моего коллеги вкралось подозрение, любят ли его или — о, непереносимая альтернатива! — не любят. Основанием к подобным мыслям послужило увлечение Наташи сбором шампиньонов. Вы бы послушали, как Морис произносил слово «шампиньон» — оно звучало, словно имя презренного выродка из захудалого французского графского рода. По словам Наташи, шампиньоны можно собирать в Москве, где они благополучно произрастают в некоторых скверах, парках и на бульварах. Только надо знать места. У Наташи был излюбленный парк, где-то неподалеку от метро «Сокол». Она делила это месторождение с несколькими местными алкашами, которые выползали на заветную площадку с рассветом, набирали, сколько нужно, чтобы отнести на рынок и продать. А позже приходила Наташа, которой тоже хватало грибов, особенно если погода благоприятствовала. Почему-то Мориса Наташа в свои походы брать отказывалась, чем вызвала в нем дурацкое подозрение, что она там бывает не одна, а, может, вообще на поляну не ходит, покупая специально, чтобы ввести его в заблуждение, корзиночку шампиньонов на рынке. Как только Морис свои подозрения высказал вслух, Наташа обиделась. А там, слово за слово — и разрыв. — Вы неправы, — сказал я Морису, когда он завершил свою сбивчивую исповедь. — Конечно. Но все-таки… — Вам надо пойти и извиниться. — Разумеется. Но тем не менее… — Кстати, когда я в начале тридцатых годов ухаживал за Машенькой, однажды увидел ее на улице с дюжим рабфаковцем. Две недели мы не разговаривали. Потом выяснилось, что рабфаковец — ее двоюродный брат Коля, милейший человек, мы до сих пор дружим домами. Он уже открыл рот, чтобы ответить мне: «При чем тут Коля», но сдержался, махнул рукой и ушел. Я был глубоко убежден, что конфликт изживет себя дня через два. Ничего подобного. Дни проходили, а Морис был так же мрачен и одинок. Нелепо, разумеется, разрушать собственное счастье из-за корзинки с шампиньонами, но люди гибли и по более ничтожным причинам. Через неделю, утром, когда часов в девять я, позавтракав, направлялся к письменному столу, в кабинете вдруг зазвонил телефон. Что-то кольнуло меня в сердце бывает же, самый обыкновенный звонок покажется каким-то особенно тревожным.. — Я вас слушаю. — Здравствуйте. Это я, Морис. Случилось нечто невероятное. Мне нужно вас срочно увидеть. — Вы где? — Недалеко от метро «Сокол». Я могу быть у вас через полчаса… Голос Мориса срывался, словно он только что пробежал три километра и не успел восстановить дыхание. — Я вас жду. Повесив трубку, я сразу вспомнил, что тот злополучный шампиньонный сквер расположен по соседству с метро «Сокол», и тут же мне представилось, что Морис решил выследить неверную и неудачно встретился со счастливым соперником. Я почти угадал. Морис ворвался ко мне через двадцать минут. Он был встрепан, взволнован, удручен, но, к счастью, невредим. Он тут же начал говорить, мечась по кабинету и угрожая всяким вещам. — Да, — гремел он. — Я виноват. Я не выдержал. Я следил за ней. Я решил раз и навсегда положить конец сомнениям. Значит, так и есть — передо мной доморощенный сыщик. Он смотрел на меня с вызовом, ожидая немедленного осуждения. Ну что ж, я пойду тебе навстречу. — Никогда не поверю, — сказал я менторским голосом, — чтобы вы могли опуститься до безжалостной слежки за женщиной, которую вы любите и хотя бы потому должны уважать. — Да! — обрадовался Морис. — Я вас понимаю. То же самое я сам себе говорил. Я проклинал себя, но по вечерам дежурил у ее подъезда, а по утрам ждал, не выйдет ли она из дома с пустой корзинкой. Мне стыдно, но и Отелло стыдился, подняв руку на Дездемону. Сравнение было рискованным, но моей улыбки Морис не заметил. Он сделал трагический жест, свалил со стола стопку бумаг и продолжал монолог, сидя на корточках и собирая листы с пола. — Я не прошу снисхождения и не за тем к вам пришел. Но сегодня утром, в семь часов десять минут, она вышла из дому с корзинкой и пошла к тому скверу. На краю парка, за фонтаном, есть поляна. Почти открытая. Только кое-где большие деревья. Там как раз какое-то строительство начинается — столбы врыли, будут огораживать. Не самое лучшее место для грибов. Вы меня понимаете? — Пока что ничего непонятного вы сказать не успели. — Вот до этой поляны я ее и проводил. Только я не приближался. Представляете, если бы она обернулась! — Не дай бог, — сказал я. — Так вот она вышла на поляну и начала по ней бродить. Ходит, нагибается, что-то подбирает, а я стою за большим деревом и жду. — Чего? Самое время выйти из укрытия, обратиться к ней и сказать, что виноваты, раскаиваетесь и больше никогда не будете. — Я хотел так сделать. Но меня удерживал стыд… и подозрения. — Какие еще подозрения? — А вдруг она, набрав грибов, пойдет к нему на свидание? Или он сейчас выйдет… — Убедительно, — сказал я. — Вижу перед собой настоящего рыцаря и джентльмена. — Ах, оставьте, — ответил Морис. — Сейчас все это уже неважно. Важно то, что, пока я смотрел на Наташу, она исчезла. Представляете? Только что была посреди поляны и вдруг исчезла. Я глазам своим не поверил. Что вы на это скажете? — Пока ничего. — Я обошел всю поляну, выскочил на улицу — пусто. Вернулся в парк, заглядывал в кусты, чуть ли не под скамейки. Нигде ее нет. Вернулся на поляну и остановился примерно там, где видел Наташу в последний раз. И вдруг слышу ее голос: «Морис, что ты тут делаешь?» Она стоит совсем рядом, в трех шагах, с корзиной в руке. — И в корзинке грибы? — Почти полная. — Ну и что дальше? — Я сказал ей: «Тебя жду». «Чего не позвал? — отвечает она. — Смотри, сколько я набрала». «А где же ты была?» — спрашиваю. «Здесь». «Как здесь? Я уже полчаса здесь стою, а тебя не было». «А где я еще могла грибы собирать? Не на мостовой же!» Морис замолк. — В конце концов она обиделась на вас и ушла, — предположил я. Я вспомнил, что обещал к обеду закончить статью, а рассказ Мориса явно затягивался. — Ушла, — согласился Морис. — Но не в этом дело. — В чем же? — Понимаете, я подумал: здесь какая-то тайна. То Наташа была, то ее не было. Как будто в дырку провалилась. И в таком я был состоянии духа, что мне захотелось эту дырку найти. — Похвально. В Москве много дырок, в которых выдают шампиньоны. — Я дошел до той точки, где исчезала и появлялась Наташа. А там такая небольшая низинка… «Господи, — подумал я, — его ничем не остановишь. Неужели и я, когда бывал влюблен, становился столь же зануден и велеречив?» — Ничего я там не обнаружил — лишь трава была утоптана. И я медленно пошел дальше, глядя по сторонам — и тут я увидел шампиньон! — Вот и отлично, — сказал я и посмотрел на часы, что не произвело на рассказчика никакого впечатления. — И вообще на той поляне оказалось много шампиньонов. Я даже удивился, что раньше их не заметил. А пока я там бродил, пришел к решению, что нельзя с таким недоверием относиться к Наташе. Нет, подумал я, надо попросить у нее прощения… Пауза. На минуту, не меньше. Я терпеливо ждал. Сейчас должен появиться таинственный разлучник, либо должна возвратиться Наташа, подбежать сзади, ласково закрыть ему глаза ладонями и спросить: «Угадай, кто?» — И в этот момент, — продолжал он наконец, — я понял, что на поляне нет столбов для забора. Только ямы. — Какие еще ямы? — Ямы для столбов. Ямы для столбов, понимаете, были, а сами столбы лежали на земле. Вот, подумал я, и галлюцинации начинаются. Тогда я ушел из парка. И пошел к остановке двенадцатого троллейбуса. «Кажется, рассказ подходит к концу», — с облегчением подумал я. — Но там не было остановки двенадцатого троллейбуса, потому что там была остановка автобуса «Б», хотя такого автобуса в Москве нет. Я был в смятении и даже не удивился, а подошел к стоявшей там женщине и спросил: «А где останавливается двенадцатый троллейбус?» А она ответила, что не знает. «Как так? — спросил я. — Ведь я только полчаса назад на нем сюда приехал. Вы, наверное, нездешняя?» Она возмущенно на меня поглядела — и ни слова в ответ. Ладно, думаю, схожу с ума. Лучше, чтобы об этом никто пока не знал. И как ни в чем не бывало спросил: «Как доехать до метро «Аэропорт»?» «До метро «Аэровокзал»? Садитесь на автобус, сойдете через шесть остановок». Вы что-нибудь понимаете? — Понимаю, — сказал я. — Сейчас вы мне расскажете, как проснулись и решили поведать свой сои любимому учителю. — Ни в коем случае! — воскликнул Морис. — Это был не сон! И в доказательство своей правоты он основательно грохнул кулаком по письменному столу. Я поймал на лету телефон. В литературе зафиксированы различные формы любовного помешательства. У многих народов любовная одержимость считалась вполне допустимым и никак не позорным заболеванием. — Так слушайте дальше! Когда автобус подошел к метро «Аэропорт» и я увидел над входом выложенную золотыми буквами надпись «Аэровокзал», я понял, что не ошибся в своем диагнозе. Я спятил. Я старался глубоко дышать и думать о посторонних вещах. Спустился вниз, подошел к контролю, нашел в кармане пятак и опустил его в автомат, но он застрял в щели. Дежурная спросила у меня, в чем дело? Покажите мне ваш пятак. Я показываю, а она говорит: «Он же желтый! Пятаки должны быть белые, а он желтый». И показывает мне тонкий пятак из белого металла. И смотрит на меня так, словно я этот пятак сам изготовил. Я покорно поднялся на улицу. И знаете, чем больше я глядел вокруг, тем более меня поражало несовпадение деталей. Именно деталей. В целом все было нормально, но детали никуда не годились. Человек читает газету, а заголовок у нее не в левом верхнем углу, а в правом, дом напротив не желтый, а зеленый, трамвай не красный, а голубой — и так далее… Я молчал. Морис казался нормальным. Даже следы волнения, столь очевидные в начале его рассказа, исчезли. Он даже забыл о своей возлюбленной. Это не Меджнун, это просто очень удивленный человек. — И тогда я допустил в качестве рабочей гипотезы, что попал в параллельный мир. Вы читали о параллельных мирах? — Не читаю фантастики, — ответил я, излишней категоричностью выдавая себя с головой, ибо как бы мог я узнать о параллельных мирах, не читая этой самой фантастики. — Ну все равно знаете, — сказал Морис. — И эта версия полностью оправдывала Наташу. Она, как и другие грибники, бродила по поляне, ступала в эту низинку, которая каким-то образом оказалась местом перехода из мира в мир, попадала туда и как ни в чем не бывало продолжала свою охоту. А может быть, грибники знают о свойствах этого места и пользуются им сознательно, не придавая тому большого значения… Тут он замолчал, подумал и добавил: — А может, ктр-нибудь из них и остался в параллельном мире. Если он алкаш, то и не заметил разницы. — Ну да, вернулся домой и встретил самого себя, — заметил я. Но Морис меня не слушал. — Так вот, осознав, что произошло со мной, я пришел к неожиданному выводу: если в параллельном мире есть отличия от нашего, то они могут распространяться и в прошлое. Я же ученый. Куда мне следует направиться? — К памятнику Пушкину, — пошутил я. — Вы почти угадали. Только, разумеется, не к памятнику, он мне не даст нужной информации, а в Пушкинский музей. Я остановил такси и велел ехать на Кропоткинскую. Я продолжал размышлять. А вдруг Пушкин избежал дуэли в 1837 году? И прожил еще десять, двадцать, тридцать лет, создал неизвестные нам гениальные произведения? Все более волнуясь от предстоящей встречи с великим поэтом, я спросил таксиста, в каком году умер Пушкин? «Не помню, — сказал таксист, — давно, больше ста лет назад». Шофер был пожилым флегматичным толстяком, его совершенно не интересовала поэзия. Но в его словах звучала надежда. Больше ста лет — это семидесятые годы прошлого века. Такси еще не успело остановиться у музея, как я выскочил из машины и сунул шоферу два рубля. К моему счастью, он, не глядя, сунул их в карман. Я подбежал к двери в Пушкинский музей, и вы не представляете! — Морис обиженно посмотрел на меня. — О ужас! — произнес он тоном страдающего Вертера. — Зто был не Пушкинский музей! Я стоял, как громом пораженный. Тут дверь открылась и из дверей вышел старик. «Простите, — бросился я к нему. — Где же Пушкинский музей?» А он отвечает: «По-моему, в Москве такого нет. Только в Кишиневе». «Так почему же?» «Вы правы, — ответил старик, — этот замечательный поэт заслуживает того, чтобы в Москве был музей его имени. Его ранняя смерть не дала полностью раскрыться его могучему дарованию…» «Ранняя смерть! — кричу я. — Ранняя смерть! В каком году умер Пушкин?» «Он погиб на дуэли в Кишиневе в начале двадцатых годов прошлого века», — отвечает мне старик и уходит. У меня руки опустились, и я понял: больше мне там делать нечего. Скорее домой! У нас он прожил почти сорок лет. Ведь если я по какой-то глупейшей случайности останусь там, то я никогда и никому не докажу, что Пушкин написал «Маленькие трагедии» и «Евгения Онегина»! — А может, стоило вам остаться, — возразил я. — Вы бы заявили, что открыли их на чердаке, и вам бы цены не было. — А потом бы меня разоблачили как мистификатора, — серьезно сказал Морис. — Кстати, мое приключение чуть бы#о не закончилось трагически. — Почему? — У меня оставалось пять рублей. Я поймал такси, вернулся к парку, протянул шоферу пятерку и, думая совсем о другом, попросил у него сдачи. — Ты чего мне суешь? — спросил шофер. — Деньги, — говорю я, — три рубля сдачи, пожалуйста. А сам уж открыл дверцу, чтобы выйти. — Где же это ты раздобыл такие деньги? — спросил щофер зловеще. И тут только до меня дошел весь ужас моего положения. Еще секунда, и я навсегда — пленник мира, где не знают зрелого Пушкина! Я стрелой вылетел из машины и бросился к поляне, слыша, как сзади топочет шофер. Я первым успел к ложбине и стоило мне пробежать ее, как вокруг послышались голоса, — рабочие сколачивали забор. А ведь секунду до того на поляне никого не было. — Стой! — закричал шофер, пролетая вслед за мной в наш мир. И крепко вцепился в меня обеими руками. Но я уже был в безопасности. Я спокойно обернулся и спросил: — В чем дело, товарищ водитель? — А в том дело, — он потрясал моей пятеркой, как плеткой, — что мне фальшивые деньги не нужны. — Фальшивые? Минуточку. Пошли к людям, разберемся. И говорил я так уверенно, что он послушно отправился за мной к плотникам, которые с интересом наблюдали за нами: ни с того ни с сего на поляне возникают два незнакомых человека и вступают в конфликт. Я взял у шофера пятерку, протянул ее рабочим и спросил: — Скажите мне, пожалуйста, что это такое? — Деньги, — сказал один из них. — А чего? — А то, — закричал шофер, — что таких денег не бывает! — А какие же бывают? Тут шофер вытащил из кармана целую кучу денег. Очень похожих на наши, только других цветов. Пятерка, например, там розовая, а три рубля — желтые. Плотники смотрели на шофера, буквально выпучив глаза. Один из них достал пятерку и показал шоферу. — А у меня тоже не деньги? — спросил он с некоторой угрозой в голосе. — Да гони ты его отсюда, — сказал второй плотник. — Может, шпион какой-нибудь или спекулянт-валютчик. — Какой я шпион! — возмутился шофер. — Вон моя машина стоит, из третьего парка. И показал, где должна была бы стоять его машина. Сами понимаете, что никакой машины там не было. — Ой, — сказал шофер, — угнали! И попытался броситься к тротуару напрямик. Мне стоило немалых усилий перехватить его так, чтобы провести сквозь ложбинку. И он благополучно исчез. — А плотники? — Что плотники? Говорят мне: «Ты куда шпиона дел?» «Сбежал он», — отвечаю. Вот и все. И я поспешил к вам. Я набил трубку, раскурил. Три дня не курил, проявлял силу воли. — Спасибо, — сказал я, — за увлекательный рассказ. — Вы мне не верите? Вы полагаете, что я обманул вас? — Нет, вам никогда такого не придумать. — Тогда я пошел. — Куда? — К Наташе. Я ей все расскажу. У меня такое облегчение! Вы не представляете… Жалко, что его убили молодым. Представляете себе целый мир, не знающий зрелого Пушкина! — Все на свете компенсируется, — сказал я. — Не было Пушкина, был кто-то другой. — Конечно, — сказал Морис, продвигаясь к двери. Он уже предвкушал, как ворвется к Наташе и начнет плести любовную чепуху. — Да, — повторил я, — должна быть компенсация… Кстати, Морис, а тот дом, в который вы приехали, я имею в виду Пушкинский музей, в нем что? — Тоже музей. — Какой же? — Музей Лермонтова, — сказал Морис. — Ну, я пошел. — Лермонтова? А разве нельзя допустить… — Чего же допускать, — снисходительно улыбнулся мой молодой коллега. — Там написано: «Музей М. Ю. Лермонтова. 1814–1879». — Что? — воскликнул я. — И вы даже не заглянули внутрь? — Я — пушкинист, — ответил Морис с идиотским чувством превосходства. «Я пушкинист, и этим все сказано». — Вы не пушкинист! — завопил я. — Вы лошадь в шорах! — Почему в шорах? — удивился Морис. — Вы же сами только что выражали сочувствие миру, лишенному «Евгения Онегина». Неужели вы не поняли, что обратное также действительно? Сорок лет творил русский гений — Лермонтов! Вы можете себе представить… Но этот утюг остался на своих бетонных позициях. — С точки зрения литературоведения, — заявил он, — масштабы гения Пушкина и Лермонтова несопоставимы. С таким же успехом мы могли бы… — Остановись, безумный, — прорычал я. — Я тебя выгоню с работы! Ты недостоин звания ученого! Единственное возможное спасение для тебя — отвести меня немедленно в тот мир! Немедленно! — Понимаете, — начал мямлить он, — я собирался поехать к Наташе… — С Наташей я поговорю сам. И не сомневаюсь, что она немедленно откажется общаться со столь ничтожным субъектом. А ну веди! Наверно, я был страшен. Морис скис и покорно ждал, пока я мечусь по кабинету в поисках золотых запонок, которые я рассчитывал обменять в том мире на полное собрание сочинений Михаила Юрьевича. Когда мы выскочили из машины у парка, было уже около двенадцати. Морис подавленно молчал. Видно, до него дошел весь ужас его преступления перед мировой литературой. Поляна уже была обнесена забором, и плотники прибивали к нему последние планки. Не без труда нам удалось проникнуть на территорию строительства. — Где? — спросил я Мориса. Он стоял в полной растерянности. По несчастливому стечению обстоятельств строители успели свалить на поляну несколько грузовиков с бетонными плитами. Рядом с ними, срезая дерн, трудился бульдозер. — Где-то… — сказал Морис, — где-то, очевидно… Он прошелся за бульдозером, неуверенно остановился в одном месте, потом вернулся к плитам. — Нет, — сказал он, — не представляю… Тут ложбинка была. — Чем помочь? — спросил бульдозерист, обернувшись к нам. — Тут ложбинка была, — указал я тупо. — Была, да сплыла, — сказал бульдозерист. — А будет кафе-закусочная на двести мест. Потеряли чего? — Да, — оказал я. — А скажите, у вас ничего здесь не проваливалось? — Еще чего не хватало, — засмеялся бульдозерист. — Если бы моя машина провалилась, большой бы шум произошел. Ничего мы, конечно, не нашли. Надо добавить, что через два месяца Мориа женился на Наташе. Морису я безусловно верю. Все, что он рассказал, имело место. Но прежней теплоты в наших отношениях нет. Домашний пленник 1 Известный ученый и изобретатель профессор Лев Христофорович Минц жил в доме № 16 по Пушкинской улице. Был он человеком отзывчивым и добрым, считал своим долгом помогать человечеству. В первую очередь этой слабостью профессора пользовались его соседи. Они были людьми ординарными, не любили заглядывать в будущее и зачастую разменивали талант профессора по мелочам. Тому можно привести немало примеров. У Гавриловой пропала кошка. Гаврилова бросилась вся в слезах к профессору. Лев Христофорович отвлекся от изобретения невидимости и изготовил к вечеру единственный в мире «искатель кошек», который мог найти животное по волоску. Кошка нашлась в парке культуры и отдыха на высоком дереве, и снять ее оттуда или сманить оказалось невозможным. Тогда Лев Христофорович тут же, в парке, соорудил из сучьев, палок и сачка пробегавшего мимо мальчика-энтомолога уникальный «сниматель кошек с деревьев». А мальчику, чтобы его утешить, изготовил из спичечных коробков и перегоревшей электрической лампочки «безотказную ловушку для редких бабочек». И так почти каждый день… Особенно оценили соседи своего профессора, когда он выполнил просьбу старика Ложкина, у которого сломалась вставная челюсть. Он велел Ложкину выкинуть челюсть на помойку и смазать десны специально изобретенным средством для ращения зубов, приготовленным из экстракта хвоста крокодила. Через два дня у старика выросли многочисленные заостренные зубы. Все лучше, чем вставная челюсть. Как-то Корнелий Удалов спросил свою жену: — Ксюша, тебе не кажется, что я лысею? Облысел Удалов давно и все к тому привыкли. — Ты с детства плешивый, — отрезала Ксения, отрываясь от приготовления завтрака. — Может, сходить ко Льву Христофоровичу? — спросил Удалов. — Тебе не поможет, — сказала Ксения. — Почему же? Вот у Ложкина новые зубы выросли. — Не тебе это нужно! — озлилась тут Ксения. — Это ей нужно! — Кому? — Той, которую твоя лысина не устраивает! — Твоя ревность, — сказал Удалов, — переходит границы. — Это шпионы переходят границы, — ответила Ксения, смахивая слезу. — А моя ревность дома сидит, проводит одинокие вечера. Упреки были напрасными, но Корнелий, чтобы не раздражать жену, тут же отказался от своей идеи. Ксения эту уступчивость приняла за признание вины и расстроилась того больше. А когда Удалов сказал, что завтра, в субботу, уедет на весь день на рыбалку, Ксения больно закусила губу и стала смотреть на большую фотографию в рамке, где были изображены рука об руку Корнелий и Ксения в день свадьбы. Неудивительно, что, как только Удалов ушел на службу, Ксения бросилась к профессору. — Лев Христофорович! — взмолилась она. — Сил моих нету! Выручай! — Чем могу быть полезен? — вежливо спросил профессор, отрываясь от написания научной статьи. — Не могу больше, — сказала Ксения. — Даже если он и вправду на рыбалку едет, меня подозрения душат. Я чрезвычайно ревнивая. Прямо заперла бы его в комнате и никуда не пускала. — А как же его работа? — удивился Лев Христофорович. — А как же его обязанности перед обществом? — У него обязанности перед семьей, — отрезала Ксения. — Кроме того, я бы его только на выходные запирала или по вечерам. — Вряд ли это реально, — сказал Минц. — И не входит в мою компетенцию. — Входит, — возразила Ксения. Она уселась на свободный стул, сложила руки на животе и сделала вид, что никогда отсюда не уйдет. — Думай, на то ты и профессор, чтобы семью сохранять. — Не представляю, — развел руками Минц. — Мужчину средних лет трудно удержать дома. — Тогда сделай ему временный паралич, — сказала Ксения. — Бесчеловечно. — Минц краем глаза покосился на статью, лежащую на столе. Больше всего на свете ему хотелось вернуться к ней. Но отделаться от Ксении Удаловой, не утихомирив ее, было невозможно. Минц бросил взгляд на шкаф с пробирками и колбами, где хранились всевозможные химические и биологические препараты, и ничего не придумал. И вот тогда Ксения сказала: — Мне иногда хочется, чтобы был мой Удалов маленький, носила бы я его в сумочке и никогда не расставалась… Люблю я его, дурака. — Маленьким… — Минц сделал шаг к шкафу. Появился шанс вернуться к статье. Дело в том, что управление лесного хозяйства обратилось недавно к Минцу с просьбой помочь избавиться от расплодившихся волков. Минц, как всегда, пошел по необычному пути. Он разработал средство уменьшать волков до размера кузнечиков. Сохранять этим поголовье хищников и спасать скот от гибели — волк-кузнечик на корову напасть не сможет. Правда, это изобретение затормозилось, потому что Минцу никак не удавалось сделать средство долгодействующим… Минц достал с полки флакон с желтыми гранулами, отсыпал несколько гранул в бумажку и передал Ксении. — Я надеюсь на ваше благоразумие, — сказал он. — Применяйте это средство лишь в крайнем случае. Когда вы почувствуете реальную угрозу семейной жизни. Если ваш супруг примет гранулу, на двадцать четыре часа он станет маленьким. А затем без вреда для здоровья вернется в прежний облик. Все ясно? — Спасибо, профессор, — сказала Ксения с чувством, принимая пакетик с гранулами. — От меня, от детей, от всех женщин нашей планеты. Теперь они у нас попрыгают! Но Минц не слышал последних, необдуманных слов женщины. Он уже устремился к письменному столу. Профессор был одержим слепотой, свойственной некоторым гениям. Он забывал о потенциальной опасности, которую несут миру его открытия, если попадают в руки людей, не созревших к использованию этих открытий. Минц не знал, что даже те скромные подарки, что он сделал соседям, далеко не всегда ведут к окончательному благу. Ведь мальчик-энтомолог, которому Минц подарил «безотказную ловушку для редких бабочек», начал с ее помощью таскать вишни из школьного сада и был больно бит собственным отцом, а кошка, найденная и снятая с дерева, утащила свиную отбивную с прилавка магазина, отчего возник большой скандал. Что же касается Ксении, она была типичным представителем племени современных любящих женщин, и, как таковая, тоже не думала о последствиях… 2

The script ran 0.013 seconds.