Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

- Прерия [1827]
Известность произведения: Средняя
Метки: adv_indian, adv_western, prose_classic, История, Классика, Приключения, Роман

Аннотация. Роман Д. Фенимора Купера (1769-1851) «Прерия» – пятая, заключительная книга пенталогии замечательного американского писателя, посвященная приключениям охотника Наталиэля Бампо. Роман, заключающий историю Кожаного Чулка, подводит итоги не только жизни героя, но и всей эпохи колонизации Америки

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

Тачичена, униженная и смиренная, застыла как статуя. Только ее кроткое и всегда веселое лицо подергивалось, отражая напряженную борьбу: как будто готова была оборваться связь между ее душой и более материальной частью ее существа, которая стала ей мерзка своим уродством. Пленницы не поняли, что произошло между нею и мужем, хотя быстрый ум Эллен позволил ей заподозрить правду, тогда как Инес в своем полном неведении не могла найти к ней ключа. Обе они, однако, были готовы излить на индианку нежное сочувствие, так свойственное женщинам – и так украшающее их, – когда вдруг оно показалось будто излишним. Судорога, кривившая черты Тачичены, исчезла, и ее лицо стало холодным и недвижным, точно изваянное в камне. Сохранилось только выражение затаенной муки, запечатлевшейся на лбу, который горе успело изрезать морщинами. Они уже никогда не сходили в долгой смене весен и зим, счастья и горестей, которые ей приходилось терпеть в ее страдальческой доле дикарки. Так растение, тронутое морозом, хотя бы и ожило после, навсегда сохранит на себе следы иссушающего прикосновения. Сперва Тачичена сняла все до последнего украшения, грубые, но высоко ценимые, которыми ее так щедро одаривал муж, и кротко, без ропота сложила их перед Инес, как бы в дань победившей сопернице. Сорвала браслеты с рук, а с обуви – сложные подвески из бус, сняла со лба широкий серебряный обруч. Потом остановилась в долгом и мучительном молчании. Но, видимо, решение, раз принятое, уже не могли сломить никакие чувства, противящиеся ему, – хотя бы и самые естественные. Вслед за прочим к ногам испанки был положен мальчик, и теперь жена тетона в своем уничижении справедливо могла бы сказать, что пожертвовала всем до конца. Инес и Эллен в недоумении следили за странными действиями индианки, когда вдруг зазвучал тихий, мягкий, мелодический голос, произнесший на непонятном для них языке: – Чужие уста скажут моему мальчику, как ему сделаться мужчиной. Он услышит новую речь, но он научится ей и забудет голос матери. Так пожелал Ваконда, и женщина племени сиу не жалуется. Говори с ним тихо, потому что его уши очень маленькие; когда он вырастет большой, твои слова могут стать громче. Не дай ему сделаться девочкой, потому что жизнь женщины очень печальна. Учи его смотреть на мужчин. Покажи ему, как надо поражать тех, кто делает зло, и пусть он никогда не забывает отвечать ударом на удар. Когда он пойдет на охоту, пусть Цветок Бледнолицых, – сказала она в заключение, с горечью повторив метафору, найденную ее вероломным мужем, – тихо шепнет ему на ухо, что мать его была краснокожей и что когда-то ее называли Ланью дакотов. Тачичена крепко поцеловала сына в губы и отошла в дальний угол хижины. Здесь она натянула на голову свой легкий миткалевый плащ и села в знак смирения на голую землю. Все попытки привлечь ее внимание остались тщетны. Она как будто не слышала уговоров, не чувствовала прикосновений. Раза два из-под дрогнувшего покрова донесся ее голос – что-то вроде жалобного пения, но оно не зазвучало буйной музыкой дикарей. Так, не открывая лица, она сидела долгие часы, пока за завесой шатра свершались события, которые не только внесли решительную перемену в ее собственную судьбу, но надолго оставили след в жизни кочевников сиу.  Глава 27   Не надобно мне буянов. Самые лучшие люди, оказывают мне почет и уважение. Заприте двери! Не пущу я к себе буянов! Не затем я столько лет на свете прожила, чтобы впускать к себе буянов. Заприте двери, прошу вас. Шекспир, «Генрих IV»   Выйдя из шатра, Матори столкнулся у входа с Ишмаэлом, Эбирамом и Эстер. Скользнув взглядом по лицу великана скваттера, коварный тетон сразу понял, что перемирие, которое он в своей мудрости сумел заключить с бледнолицыми, глупо давшими себя обмануть, может вот-вот нарушиться. – Слушай ты, седая борода! – сказал Ишмаэл, схватив траппера за плечо и завертев его, точно волчок. – Мне надоело объясняться на пальцах вместо языка, ясно? Так вот, ты будешь моим языком, и, что я ни скажу, ты будешь все повторять за мной по-индейски, не заботясь о том, по нутру краснокожему мои слова или не по нутру. – Говори, друг, – спокойно отвечал траппер, – твои слова будут переданы так же прямо, как ты их скажешь. – Друг! – повторил скваттер, окидывая его странным взглядом. – Ладно, это всего лишь слово, звук, а звук костей не переломит и ферму не опишет. Скажи этому вору сиу, что я пришел к нему с требованием: пусть выполняет условия, на которых мы заключили наш нерушимый договор там, под скалой. Когда траппер передал смысл его слов на дакотском языке, Матори в притворном изумлении спросил: – Брату моему холодно? Здесь вдоволь бизоньих шкур. Или он голоден? Мои молодые охотники тотчас принесут в его жилище дичь. Скваттер грозно поднял кулак и с силой стукнул им по раскрытой ладони, точно хотел показать, что не отступится от своего. – Скажи этому плуту и лгуну, что я пришел не как нищий, которому швыряют кость, а как свободный человек за своим добром. И я свое получу. А еще скажи ему, что я требую, чтобы и ты тоже, старый грешник, был отдан мне на суд. Счет правильный. Мою пленницу, мою племянницу и тебя – трех человек, – пусть выдаст мне их с рук на руки по клятвенному договору. Старик выслушал невозмутимо и, загадочно улыбнувшись, ответил: – Друг скваттер, ты требуешь того, что не всякий мужчина согласится отдать. Вырви сперва язык изо рта тетона и сердце из его груди. – Ишмаэл Буш, когда требует своего, не смотрит, какой и кому он наносит ущерб. Передай ему все слово в слово на индейском языке. А когда речь дойдет до тебя, покажи знаком, чтобы и белому было понятно. Я должен видеть, что ты не соврал. Траппер засмеялся своим беззвучным смехом, что-то пробормотал про себя и повернулся к вождю. – Пусть дакота откроет уши очень широко, – сказал он, – чтобы в них вошли большие слова. Его друг Длинный Нож пришел с пустой рукой и говорит, что тетон должен ее наполнить. – Уэг! Матори богатый вождь. Он хозяин прерий. – Он должен отдать темноволосую. Брови вождя сдвинулись так гневно, что, казалось, скваттер немедленно поплатится за свою дерзость. Но, тут же вспомнив вдруг, какую повел игру, Матори сдержался и лукаво ответил: – Для руки такого храброго воина девушка слишком легка. Я наполню его руку бизонами. – Он говорит, что ему нужна также и светловолосая: в ее жилах течет его кровь. – Она будет женой Матори. Длинный Нож станет тогда отцом вождя. – И меня, – продолжал траппер, сделав при этом один из тех красноречивых жестов, посредством которых туземцы объясняются почти так же легко, как при помощи языка, и в то же время повернувшись к скваттеру, чтобы тот видел, что он честно передал все. – Он требует и меня, жалкого, дряхлого траппера. Дакота с сочувственным видом обнял старика за плечи, прежде чем ответил на это третье и последнее требование. Мой друг очень стар, – сказал он, – ему не под силу далекий путь. Он останется с тетонами, чтобы его слова учили их мудрости. Кто из сиу обладает таким языком, как мой отец? Никто. Пусть будут его слова очень мягки, но и очень ясны: Матори даст шкуры и даст бизонов; он даст жен молодым охотникам бледнолицего; но он не может отдать никого из тех, кто живет под его кровом. Полагая вполне достаточным свой короткий и внушительный ответ, вождь направился к ожидавшим его советникам, но на полдороге вдруг повернулся и, прерывая начатый траппером перевод, добавил: – Скажи Большому Бизону (так тетоны успели окрестить Ишмаэла), что рука Матори всегда открыта. Посмотри, – и он указал рукой на жесткое, морщинистое лицо внимательно слушавшей Эстер, – его жена слишком стара для такого великого вождя. Пусть он удалит ее из своего дома. Матори его любит, как брата. Он и есть брат Матори. Он получит младшую жену великого тетона. Тачичена, гордость юных дакоток, будет жарить ему дичь, и многие храбрые воины будут смотреть на него завистливыми глазами. Скажи ему, что дакота щедр. Полное хладнокровие, с каким тетон заключил свое смелое предложение, поразило даже видавшего виды траппера. Не умея скрыть изумление, старик молча смотрел вслед удаляющемуся индейцу; и он не пытался вернуться к прерванному переводу, покуда вождь не скрылся в толпе обступивших его воинов, которые так долго и, как всегда, терпеливо ждали его возвращения. – Вождь тетонов сказал очень ясно, – начал старик, повернувшись к скваттеру, – он не отдаст тебе знатную даму, на которую, видит бог, ты имеешь такое же право, как волк на ягненка. Он не отдаст тебе девушку, которую ты называешь своей племянницей, и тут, признаться, я не очень уверен, что правда на его стороне. И, кроме того, друг скваттер, он наотрез отказывается выдать и меня, хотя я жалок и ничтожен. И, по правде сказать, я склонен думать, что он поступает не так уж неразумно, так как я по многим причинам не хотел бы отправиться с тобою вместе в дальний путь. Зато он со своей стороны делает тебе предложение, которое по справедливости и удобства ради ты должен узнать. Тетон говорит через меня – и я тут не более как его уста, а потому не в ответе за его грешные слова, – он говорит, что эту добрую женщину уже не назовешь пригожей, потому что не в тех она годах, и что ты, должно быть, наскучил такой женой. Поэтому он предлагает тебе прогнать ее из твоего жилья, а когда там будет пусто, он пришлет тебе на ее место самую любимую свою жену, вернее, ту, которая была самой любимой, – Быструю Лань, как ее прозвали сиу. Ты видишь, сосед, хотя краснокожий надумал удержать твою собственность, он готов дать тебе кое-что взамен, чтобы ты не остался внакладе. Ишмаэл мрачно слушал эти ответы на все свои требования, и на его лице проступало постепенно накапливающееся негодование, которое у таких тупо равнодушных людей переходит иногда в самую неистовую ярость. Поначалу он даже сделал вид, что его позабавила эта глупая выдумка: сменить испытанную старую подругу на более гибкую опору – юную Тачичену. Он захохотал, но хохот прозвучал неестественно и глухо. Зато Эстер не увидела в предложении ничего смешного. Она чуть не задохнулась от злости, но, как только перевела дух, завопила истошным, пронзительным голосом: – Да где ж это видано! Кто поставил индейца заключать и расторгать браки? Посягать на права замужней женщины! Он что думает, женщина – это дикий зверь его прерий и нужно ее гнать из деревни ружьями и собаками? Л ну-ка, пусть самая храбрая из его скво выйдет сюда, и посмотрим, что она может. Может она показать вот таких детей, как у меня? Он подлый тиран, этот краснокожий вор, скажу я вам, наглый мошенник! Суется командовать в чужих домах! Чего он смыслит? Что девчонка-попрыгунья, что порядочная женщина – для него все одно. А ты-то, Ишмаэл Буш, отец семи сыновей и стольких пригожих дочек! Туда же, разинул рот, да вовсе не затем, чтобы отругать негодяя! Неужто ты опозоришь свою белую кожу, свою семью и страну – смешаешь свою белую кровь с красной и наплодишь ублюдков? Дьявол не раз искушал тебя, муж, но никогда еще он так искусно не ставил тебе свои сети. Ступай отсюда, иди к детям. Ступай и помни: ты не зверь, не медведь, а крещеный человек, и ты, слава тебе господи, мой законный муж! Рассудительный траппер так и думал, что Эстер поднимет бучу. Было нетрудно предугадать, как взбесится эта кроткая дама, услыхав, что мужу предлагают выгнать ее из дому; и теперь, когда буря разразилась, старик воспользовался случаем и отошел в сторонку, покуда не попался под руку ее менее вспыльчивому, но не в пример более опасному супругу. Ишмаэл предполагал во что бы то ни стало добиться своего, но под бурным натиском супруги он был вынужден изменить свое решение, как нередко поступают и более упрямые мужья; и, чтобы укротить ее бешеную ревность, похожую на ярость медведицы, защищающей своих медвежат, Ишмаэл поспешил убраться подальше от шатра, где находилась, как знали все, невольная виновница разыгравшегося скандала. – Пусть-ка твоя меднокожая девка выйдет покрасоваться своей чумазой красотой! – кричала между тем Эстер, воинственно размахивая руками. – Посмотрю я, как она посмеет показаться женщине, которая слышала, и не раз, звон церковных колоколов и знает, что такое прочный брак! – И она погнала Ишмаэла с Эбирамом назад, к их жилью, точно двух мальчишек, прогулявших школу. – Я ей покажу, уж я ей покажу, она у меня пикнуть не посмеет! А вы даже и не думайте околачиваться здесь; чтоб у вас и в мыслях не было заночевать в таком месте, где дьявол расхаживает, как у себя дома, и знает, что ему рады-радешеньки. Эй вы, Эбнер, Энок, Джесс, куда вы подевались? Живо запрягайте! Если наш дурень отец, жалкий разиня, станет пить и есть с краснокожими, они, хитрецы, еще подсыплют ему какого-нибудь зелья! Мне-то все одно, кого бы он ни взял на мое место, когда оно опустеет по закону… Но не думала я, Ишмаэл, что ты после белой женщины польстишься на бронзовую или, скажем, на медную! Да, на медную – ей медяк красная цена! Наученный горьким опытом, скваттер не пытался утихомирить разбушевавшуюся супругу, жестоко уязвленную в своем женском тщеславии, и лишь изредка прерывал ее невнятными восклицаниями, убеждая, что он ни в чем не виноват. Но она не унималась и не слушала ничего, кроме собственного голоса, а другие ничего не слышали, кроме ее требований немедленно уезжать. Предвидя, что в случае крайности ему придется прибегнуть к решительным мерам, скваттер заблаговременно согнал скот и нагрузил фургоны. Таким образом, можно было, не задерживаясь, сняться с места, как того хотела Эстер. Сыновья недоуменно переглядывались, пока мать бушевала, однако не проявили особого любопытства, так как подобные сцены были для них не внове. По приказу отца шатры из шкур, предоставленные им дакотами, тоже побросали в фургоны, чтобы проучить вероломных союзников, после чего караван двинулся в путь на обычный свой манер – медленно и лениво. Так как фургон был хорошо защищен с тыла шестеркой дюжих молодцов с оружием в руках, дакоты проводили его взглядом, не выдав ни удивления, ни досады. Дикарь что тигр: он редко нападает на противника, когда тот ждет нападения; и если воины сиу замышляли враждебные действия, у них, как у хищного зверя, хватало терпения выждать, затаясь до той поры, когда жертву можно будет свалить с ног одним ударом и наверняка. Впрочем, без сигнала от Матори они ничего бы и не начали, Матори же глубоко затаил свои намерения. Быть может, вождь втайне ликовал, что ему удалось так легко отделаться от союзников с их неприятными требованиями; быть может, он выжидал более подходящей минуты, чтобы показать свою силу; а может быть, поглощенный более важными делами, он просто не мог думать ни о чем другом. Но Ишмаэл, хотя ему и пришлось пойти на уступку, чтобы утихомирить Эстер, отнюдь не оставил своих первоначальных намерений. Он отошел со своим караваном примерно на милю, держась все время берега реки, и, выбрав удобное для стоянки место на склоне высокого холма, расположился на ночлег. Опять раскинули шатры, выпрягли лошадей, отправили их пастись вместе со стадом в долине под холмом, и всеми этими привычными, необходимыми для ночлега приготовлениями Ишмаэл занимался спокойно, не спеша, как будто не было рядом опасных соседей, которым он не побоялся бросить дерзкий вызов. А тем временем тетоны готовились к совету, на котором должно было решиться другое безотлагательное дело. Как только им стало известно, что Матори возвращается, захватив в плен грозного и ненавистного вождя пауни, в лагере поднялось ликование. Чтобы никто не помышлял о милосердии к врагу, из шатра в шатер ходили старухи дакотки и всячески разжигали ярость воинов. С одним они заводили речь о сыне, чей скальп, подвешенный над дымным очагом, сушится в хижине пауни, с другим – о его собственных ранах, о позоре проигранных битв; тому напоминали, сколько лошадей и сколько шкур отнял у него враг, а этому – как пауни посрамил его и как должно теперь отомстить. Наслушавшись таких речей, все явились на совет распаленные до предела, хотя еще было неясно, как далеко они собирались пойти в своей мести. Разумно ли будет расправиться с пленниками? На этот счет мнения сильно расходились, и Матори не спешил приступать к обсуждению, так как не был заранее уверен, к чему оно приведет: будет ли решение совета благоприятно для его собственных планов или же, напротив, помешает им. Пока велись только предварительные совещания, в которых каждый вождь старался выяснить, на какое число сторонников он может рассчитывать, когда волнующий всех вопрос будет обсуждаться на совете племени. Теперь пришло время начинать совет, и приготовления проводились с торжественностью и достоинством, как и подобало в этом важном случае. С утонченной жестокостью тетоны местом своего собрания выбрали площадку у столба, к которому был привязан их главный пленник. Мидлтона и Поля принесли и связанных положили у ног пауни; потом мужчины стали рассаживаться, каждый занимая место в соответствии со своим правом на отличие. Воины подходили один за другим и садились, располагаясь по широкому кругу, спокойные и важные, как будто каждый приготовился вершить справедливый суд. Были оставлены места для трех-четырех главных вождей; да несколько древних старух, иссохших, как только могли иссушить их годы, холод и зной, и тяготы жизни, и буйство дикарских страстей, проникли в самый передний ряд; ненасытная жажда мести толкнула их на эту вольность, а испытанная верность своему народу послужила ей извинением. Кроме упомянутых вождей, все были на своих местах. Вожди же медлили приходом в тщетной надежде, что их единодушие позволит устранить и расхождения между группами их приверженцев: ибо, как ни влиятелен был Матори, а власть свою мог поддерживать, лишь опираясь на мнение стоящих ниже. Когда эти важные особы наконец все вместе вступили в круг, их угрюмые взоры и насупленные лбы достаточно ясно говорили, что и после длительного совещания они не пришли к согласию. Глаза Матори непрестанно меняли свое выражение, то вспыхивая огнем при внезапных движениях чувства, то снова леденея в неколебимой сдержанности, более подобавшей вождю на совете. Он сел на место с нарочитой простотой демагога; но огненный взгляд, каким он тотчас же обвел молчаливое собрание, выдал в нем тирана. Когда все наконец собрались, один из престарелых воинов зажег большую трубку племени и покурил из нее на четыре стороны – на восток, на юг на запад и на север. Это было умиротворяющее жертвоприношение. Завершив ритуал, старец протянул трубку Матори, а тот с напускным смирением передал ее своему соседу, седоволосому вождю. После того как все поочередно затянулись из трубки, установилось торжественное молчание, точно это курение было не только обрядом, но и в самом деле расположило каждого глубоко обдумать предстоящее решение Затем встал один старый индеец и начал так: – Орел у порогов Бесконечной реки вышел на свет из яйца лишь через много снегов после того, как моя рука впервые убила пауни. Что говорит мой язык, видали мои глаза. Боречина очень стар. Горы стояли, где стоя г, дольше, чем он живет в своем племени, и реки делались полны и пусты раньше, чем он родился; но где тот сиу-, который это знает, помимо меня? Сиу услышат, что он скажет. Если иные его слова упадут на землю, они их поднимут и поднесут к своим ушам. Если иные улетят по ветру мои молодые воины, которые очень быстры, перехватят их Теперь слушайте. С тех пор как бежит вода и растут деревья, тетон на своей военной тропе находил пауни. Как любит кугуар антилопу, так дакота любит своего врага. Когда волк встречает косулю, разве он ложится и спит? Когда кугуар видит лань у ключа, разве он закрывает глаза? Вы знаете, что нет. Он тоже пьет; но не воду, а кровь! Сиу быстрый кугуар, пауни – дрожащий олень. Пусть мои дети услышат меня Они признают что мои слова хороши. Я кончил. Глухой, гортанный возглас одобрения вырвался у каждого сторонника Матори, когда они выслушали кровавый совет одного из старейших в народе. Мстительность, глубоко внедрившись в их души, стала отличительной чертой их нравственного облика, тем отраднее было им слушать иносказательные намеки старого вождя. Матори заранее радовался успеху своих замыслов, видя, как сочувственно большинство собравшихся принимает речь его друга. Все же до единодушия было еще далеко. После речи первого оратора, как требовал обычай, выдержали долгое молчание, чтобы все могли оценить ее мудрость, прежде чем другой вождь возьмет на себя смелость ее опровергнуть. Второй оратор, хотя весна его дней тоже давно миновала был все же не так стар, как его предшественник. Он понимал невыгоду этого обстоятельства и постарался, по возможности, уравновесить его преувеличенным самоуничижением. – Я только ребенок, – начал он и украдкой поглядел вокруг, чтобы увериться, насколько его признанная репутация храброго и рассудительного вождя опровергала это утверждение. – Я жил среди женщин в ту пору, когда мой отец был уже мужчиной. Если моя голова седа, то это не потому, что я стар. Тот снег, что падал на нее, пока я спал на тропах войны, примерз к моим волосам, и жаркому солнцу у селений оседжей оказалось не под силу его растопить. Тихий ропот пробежал по рядам, выразив восхищение теми делами оратора, о которых тот так искусно напомнил. Оратор скромно выждал, когда волнение слегка улеглось, и, ободренный похвалами слушателей, продолжал с возросшей силой: – Но у молодого воина зоркие глаза. Он может видеть очень далеко. Он рысь. Поглядите на меня получше. Я сейчас повернусь спиной, чтобы вам видеть меня с обеих сторон. Теперь вы знаете, что я ваш друг, потому что я вам показал ту часть моего тела, которую еще не видел ни один пауни. Смотрите теперь на мое лицо – не на этот рубец, потому что сквозь него ваши глаза никогда не заглянут в мой дух. Это щель, прорезанная конзой. Но есть тут две дыры, сделанные Вакондой, и сквозь них вы можете смотреть мне в душу. Кто я? Дакота – и снаружи и внутри. Вы это знаете. Так слушайте меня. Кровь каждого существа в прерии красная. Кто отличит место, где был убит пауни, от того, где мои молодые охотники убили бизона? Оно того же цвета. Владыка Жизни создал их друг для друга. Он создал их похожими. Но будет ли зеленеть трава там, где был убит бледнолицый? Мои молодые охотники не должны думать, что этот народ слишком многочислен и не заметит потери одного своего воина. Он часто их перекликает и говорит: «Где мои сыновья?» Когда у них не хватит одного человека, они разошлют по прериям отряды искать его. Если они не смогут найти его, они прикажут своим гонцам искать его среди сиу. Братья мои! Большие Ножи не глупцы. Среди нас сейчас находится великий колдун их народа; кто скажет, как громок его голос или как длинна его рука?.. Видя, что оратор, разгоревшись, подошел к самой сути своей речи, Матори нетерпеливо оборвал ее: он вдруг встал и провозгласил, вложив в свой голос и властность, и презрение, и насмешку: – Пусть мои молодые воины приведут на совет великого колдуна бледнолицых. Мой брат поглядит злому духу прямо в лицо! Мертвая тишина встретила неожиданную выходку Матори. Она не только грубо нарушила освященный обычаем порядок совета: своим приказом вождь, казалось, бросил вызов неведомой силе одного из тех непостижимых существ, на которых индейцы в те дни смотрели с благоговением и страхом. Лишь очень немногие были настолько просвещенны, чтобы не трепетать перед ними, или настолько дерзновенны, чтоб, веря в их могущество, идти против них. Все же юноши не посмели ослушаться вождя. Овида верхом на Азинусе торжественно вывели из шатра. Новая эта церемония явно была рассчитана на то, чтобы сделать из пленника посмешище. Однако расчет не совсем оправдался: испуганным зрителям «колдун» представился величественным. Когда натуралист на своем осле вступил в круг, Матори, опасавшийся его влияния и потому постаравшийся выставить его жалким и презренным, обвел глазами собрание, выхватывая то одно, то другое темное лицо, чтобы увериться в успехе своей затеи. Природа и искусство, соединив свои усилия, сумели так изукрасить натуралиста, что он где угодно стал бы предметом изумления. Его тщательно обрили в наилучшем тетонском вкусе. От густой шевелюры, отнюдь не излишней в эту пору года, оставили только изящную «скальповую прядь» на макушке, хотя едва ли бы она сохранилась, если бы в этом случае обратились за советом к самому доктору Вату. На оголенное темя был наложен толстый слой краски. Затейливый рисунок, тоже в красках, вился и по лицу, придав проницательному взгляду глаз выражение затаенного коварства, а педантическую складку рта превратив в угрюмую гримасу чернокнижника. Доктор был раздет до пояса, но для защиты от холода ему на плечи накинули плащ из дубленых оленьих шкур в замысловатых узорах. Точно в издевку над его родом занятий, всевозможные жабы, лягушки, ящерицы, бабочки и прочее, все должным образом препарированные, чтобы со временем занять свое место в его домашней коллекции, были прицеплены к одинокой пряди на его голове, к его ушам и другим наиболее заметным частям его тела. Однако этот причудливый наряд показался зрителям не так смешон, как жуток. К тому же грозные предчувствия придали чертам Овида сугубую строгость и вызывали у него смятение ума, отражавшееся в глазах. Ибо он видел свое достоинство попранным, а себя самого ведомым, как он полагал, на заклание в жертву некоему языческому божеству. Пусть читатели явственно представят себе этот образ, и им понятен будет ужас, объявший людей, заранее готовых преклониться перед своим пленником как перед могущественным слугой злого духа. Уюча провел Азинуса прямо в середину круга и, оставив там их обоих (ноги натуралиста были так крепко привязаны к животному, что осел и его хозяин превратились, можно сказать, в единое целое, являя собою в классе млекопитающих некий новый отряд), отошел на свое место, оглядываясь на «колдуна» с тупым любопытством и подобострастным восторгом. Зрители и предмет их созерцания были, казалось, одинаково удивлены. Если тетоны взирали на таинственные атрибуты «колдуна» с почтением и страхом, то и доктор Бат озирался по сторонам с тем же смешением необычных эмоций, среди которых, однако, страх занимал едва ли не первое место. Его глаза, в эту минуту получившие странную способность видеть все увеличенным, казалось, останавливались не на одном, а сразу на нескольких темных, неподвижных, свирепых лицах, но ни в одном не находили хотя бы проблеска приязни или сострадания. Наконец его блуждающий взор упал на печальное и благообразное лицо траппера. С Гектором в ногах старик стоял у края круга, опершись на ружье, которое ему возвратили как признанному другу вождя, и раздумывал о скорбных событиях, каких можно было ожидать после совета, отмеченного столь важными и столь необычными церемониями. – Почтенный венатор, или охотник, или траппер, – сокрушенно сказал Овид, – я чрезвычайно рад, встречая вас здесь. Я боюсь, что драгоценное время, назначенное мне для завершения великого труда, близится к непредвиденному концу, и я желал бы передать свою духовную ношу человеку хотя и не принадлежащему к деятелям науки, но все же обладающему крохами знания, какие получают даже самые ничтожные дети цивилизованного мира. Ученые общества всего света, несомненно станут наводить справки о моей судьбе и, возможно, снарядят экспедиции в эти края, чтобы рассеять все сомнения, какие могут возникнуть по этому столь важному вопросу. Я почитаю за счастье, что кто-то говорящий со мной на одном языке присутствует здесь и сохранит память о моем конце. Вы расскажете людям, что, прожив деятельную и славную жизнь, я умер мучеником науки и жертвой духовной темноты. Так как я надеюсь, что в последние мои минуты буду неколебимо спокоен и полон возвышенных мыслей, то, если вы еще и сообщите кое-что о том, с какою твердостью, с каким достоинством ученого я встретил смерть, это, возможно, поощрит будущих ревнителей науки на соискание той же славы и несомненно не будет никому в обиду. А теперь, друг траппер, отдавая долг человеческой природе, я в заключение спрошу: вся ли надежда для меня потеряна или все-таки можно какими-то средствами вырвать из когтей невежества сокровищницу ценных сведений и сохранить ее для не написанных еще страниц естественной истории? Старик внимательно выслушал этот печальный призыв и, прежде чем ответить, казалось, обдумал заданный ему вопрос со всех сторон. – Я так понимаю, друг доктор, – заговорил он веско, – ваш случай как раз такой, когда для человека шансы на жизнь и на смерть зависят только лишь от воли провидения, которому благоугодно изъявить ее через безбожные выдумки хитрого индейского ума. Впрочем, чем бы ни кончилось дело, я не вижу тут особенной разницы, так как ни для кого, кроме вас самих, не имеет большого значения, останетесь вы живы или же умрете. – Как! Сокрушают краеугольный камень здания науки, а вы полагаете это маловажным для современников и для потомства? – перебил его Овид. – И замечу вам, мой отягченный годами коллега, – добавил он с укоризной, – когда человека волнует вопрос о собственном существовании, то это отнюдь не праздная забота, хотя бы ее и оттеснили на задний план интересы более широкого порядка и филантропические чувства. – Я так сужу, – снова начал траппер, и наполовину не поняв тех тонкостей, которыми его ученый сотоварищ постарался, как всегда, расцветить свою речь, – каждому только раз дано родиться и только раз умереть – собаке и оленю, индейцу и белому. И не вправе человек ускорить смерть, как он не властен задержать рождение. Но я не скажу, что невозможно что-то сделать самому, чтобы отдалить хотя бы ненадолго свой последний час; а потому каждый вправе поставить перед собственной мудростью вопрос: как далеко он готов пойти и сколько он согласен вытерпеть страданий, чтобы продлить свою жизнь, и без того уже, быть может, слишком затянувшуюся? Не одна тяжелая зима, не одно палящее лето прошло с той поры, когда я еще метался туда и сюда, чтобы добавить лишний час к восьми десяткам прожитых годов. Пусть прозвучит мое имя – я всегда готов отозваться, как солдат на вечерней перекличке. Я думаю так: если вашу судьбу решать индейцам, то пощады не будет. Верховному вождю тетонов нужна ваша смерть, и он так поведет свое племя, чтобы оно никого, из вас не пощадило; и не очень я полагаюсь на его показную любовь ко мне; а потому следует подумать, готовы ли вы к такому странствию; и если готовы, то не лучше ли будет отправиться в него сейчас, чем в другое время? Если бы спросили мое мнение, я, пожалуй, высказался бы в вашу пользу: то есть, я думаю, ваша жизнь была достаточно хорошей – в том смысле, что вы не причиняли никому больших обид, хотя из честности должен добавить: если вы подведете итог всему, что вами сделано, то получится самая малость, такая, что и говорить о ней не стоит. Выслушав это столь для него безнадежное суждение, Овид остановил печальный взор на философски спокойном лице траппера и откашлялся, чтобы как-то прикрыть порожденное отчаяньем смятение мыслей. Ибо даже в самых крайних обстоятельствах жалкую природу человека редко покидает последний остаток гордости. – Я думаю, почтенный охотник, – возразил он, – что, всесторонне рассмотрев вопрос и признав справедливость вашего воззрения, самым верным будет сделать вывод, что я плохо подготовлен к столь поспешному отбытию в последний путь; а потому нам следует принять какие-то предупредительные меры. – Если так, – сказал осмотрительный траппер, – я сделаю для вас то же, что стал бы делать для самого себя; но, поскольку время для вас уже пошло под уклон, я вам советую скорее приготовиться к своей судьбе, потому что может так случиться, что ваше имя выкликнут, а вы так же мало будете готовы отозваться на призыв, как и сейчас. С этим дружеским назиданием старик отступил и вернулся в круг, обдумывая, что предпринять ему дальше. Трудно было бы сказать, что в нем сейчас преобладало: энергия и решимость или кроткая покорность судьбе. Воспитанные всем укладом его жизни и прирожденной скромностью, они причудливо соединились, чтобы лечь в основу-этого необычайного характера.  Глава 28   Колдунью эту в Смитфильде сожгут, А вас троих на виселицу вздернут. Шекспир, «Генрих VI»   Сиу с похвальным терпением ждали конца приведенного выше диалога. Большинство сдерживалось, испытывая тайный трепет перед непостижимым Овидом. И только некоторые вожди, более умные, с радостью воспользовались передышкой, чтобы собраться с мыслями перед неизбежной схваткой. Матори же, далекий от того и от другого, был доволен, что может показать трапперу, насколько он считается с его прихотями; и, когда старик оборвал наконец разговор, вождь бросил на него взгляд, выразительно напомнивший, что переводчик должен оценить такое снисхождение. Воцарилась глубокая тишина. Затем Матори встал, собираясь, видимо, заговорить. Приняв позу, полную достоинства, он внимательно и сурово оглядел собравшихся. Однако выражение его лица менялось, по мере того как он переводил взгляд с приверженцев на противников. На первых он смотрел хотя и строго, но не грозно, вторым же этот взгляд, казалось, обещал всяческие беды, если они посмеют пойти наперекор могучему вождю. Но и в час торжества благоразумие и хитрость не покинули тетона. Бросив вызов всему племени и тем самым утвердив свое право на главенство, он был как будто удовлетворен, и взор его смягчился. Только тогда среди мертвой тишины вождь наконец заговорил, меняя свой голос в соответствии с тем, о чем вел он речь и к каким прибегал красноречивым сравнениям. – Кто есть сиу? – начал он размеренно. – Он властитель прерии и хозяин над всеми ее зверями. Рыбы реки с замутненными водами знают его и приходят на его зов. В совете он лиса, взором – орел, в битве – медведь. Дакота – мужчина! – Выждав, пока не улеглись одобрительные возгласы, которыми соплеменники встретили столь лестное для них определение, вождь продолжал: – А кто такой пауни? Вор, крадущий только у женщин; краснокожий, лишенный доблести; охотник, выклянчивающий у других свою оленину. В совете он белка, что скачет с ветки на ветку; он сова, что кружит над прерией ночью; а в битве он – длинноногий лось. Пауни – женщина. Он снова умолк, потому что из нескольких глоток вырвался вопль восторга, и толпа потребовала, чтобы презрительные слова были переведены тому, против кого была направлена их жалящая насмешка. Прочитав приказ во взгляде Матори, траппер подчинился. Твердое Сердце невозмутимо выслушал старика и, очевидно заключив, что еще не настал его черед говорить, снова устремил взор в пустынную даль. Матори внимательно наблюдал за пленником, и его глаза отразили неугасимую ненависть, питаемую им к единственному в прериях вождю, чья слава превосходила его собственную. Его снедала досада, что не удалось задеть соперника – и кого? – мальчишку! Однако он поспешил перейти к тому, что, как ему представлялось, вернее должно было возбудить злобу соплеменников и толкнуть их на выполнение его жестокого замысла. – Если бы землю переполнили ни к чему не пригодные крысы, – сказал он, – на ней не стало бы места для бизонов, которые кормят и одевают индейца. Если прерию переполнят пауни, на ней не будет места, куда могла бы ступить нога дакоты. Волк-пауни – крыса, сиу – могучий бизон. Так пусть же бизоны растопчут крыс и расчистят себе место. Братья, к вам обращался с речью малый ребенок. Он сказал, что волосы его не поседели, а замерзли; что трава не растет на том месте, где умер бледнолицый! А знает он цвет крови Большого Ножа? Нет! Мне ведомо, что не знает; он никогда не видел ее. Кто из дакотов, кроме Матори, сразил хоть одного бледнолицего? Никто. Но Матори должен молчать. Когда он говорит, все тетоны закрывают уши. Скальпы над его жилищем добыты женщинами. Их добыл Матори, а он – женщина. Его губы немы. Он ждет празднества, чтобы запеть среди девушек! Эти слова, полные притворного самоуничижения, встретил шумный ропот, но вождь, не слушая, вернулся на свое место, точно и впрямь решил больше не говорить. Ропот, однако, возрастал, постепенно охватив все собрание; казалось, в совете вот-вот начнется разброд и смятение. И тогда Матори выпрямился во весь рост и стал продолжать свою речь, на этот раз разразившись яростным потоком обличений, как воин, жаждущий мести. – Пусть мои молодые воины пойдут искать Тетао! – восклицал он. – Они найдут его продымленный скальп над очагом пауни. Где сын Боречины? Его кости белее, чем лица его убийц. Спит ли Маха в своем жилище? Вы знаете, что прошло уже много лун, как он отправился в блаженные прерии. О, если бы он был здесь и сказал бы нам, какого цвета была рука, снявшая с него скальп! Так хитрый вождь говорил еще долго, перечисляя имена воинов, которые встретили смерть кто в битвах с пауни, кто в пограничных схватках между сиу и теми белыми, что по духовному развитию недалеко ушли от дикарей. Он не давал им времени вспомнить достоинства, а вернее сказать – недостатки отдельных воинов, которых он называл, продолжая быстро перечислять все новые имена; однако так умело подбирал он примеры, так были горячи его призывы, которым его звучный голос придавал особую силу, что каждый из них будил отклик в груди того или другого слушателя. И вот, когда красноречие вождя достигло еще небывалого жара, в середину круга вышел глубокий старец, с трудом передвигавший ноги под бременем лет, и стал прямо перед говорившим. Чуткое ухо могло бы уловить, как оратор чуть запнулся, когда его пламенный взгляд впервые упал на неожиданно возникшую перед ним фигуру; но изменение тона было так незначительно, что только тот и мог его заметить, кому хорошо были известны отношения между ними двумя. Этот старец некогда славился красотой и стройностью, а его глаза – орлиным взором, неотразимым и пронизывающим. Но теперь его кожа сморщилась, а лицо было изрезано множеством шрамов – из-за них-то полвека назад он и получил от канадских французов прозвище, которое носили столь многие из славных героев Франции и которое затем вошло в язык дикого племени сиу, так как оно отлично выражало заслуги храброго воина. Шепот: «Ле Балафре!»[52], пронесшийся в толпе при появлении старца, не только выдал его имя и всеобщее к нему уважение, но и позволил догадаться что его приход был из ряда вон выходящим событием. Старец, однако, стоял молча и недвижно, а потому волнение быстро улеглось; все взоры вновь обратились на оратора, все уши вновь впивали отраву его одурманивающих призывов. Лица слушателей все явственней отражали успех Матори. Скоро в угрюмых глазах большинства воинов зажегся злобный, мстительный огонь, а каждый новый хитрый довод за то, чтобы уничтожить врагов, встречался все менее сдержанным одобрением. Окончательно покорив толпу, тетон коротко воззвал к гордости и доблести своих соплеменников и внезапно снова сел. Замечательное красноречие вождя было вознаграждено бурей восторженных криков, среди которых вдруг послышался глухой, дрожащий голос, словно исходивший из самых глубин человеческой груди и набиравший силу и звучность по мере того, как он доходил до слуха собравшихся. Наступила торжественная тишина, и только теперь толпа заметила, что губы древнего старца шевелятся. – Дни Ле Балафре близятся к концу, – таковы были первые внятные слова. – Он как бизон, чья шерсть уже не растет. Скоро он покинет свое жилище и пойдет искать другое, вдали от селений сиу. А потому он будет говорить не ради себя, а ради тех, кого он оставляет здесь. Слова его – как плод на дереве, зрелый и достойный стать подарком вождям. Много раз земля покрывалась снегом, с тех пор как Ле Балафре перестал выходить на тропу войны. Кровь его когда-то была очень горячей, но она успела остыть. Ваконда более не посылает ему снов о битвах, и он видит, что жить в мире лучше, чем воевать. Братья, одна моя нога уже сделала шаг к полям счастливой охоты, скоро сделает шаг другая, и тогда старый вождь разыщет следы мокасин своего отца, чтобы не сбиться с пути и явиться на суд Владыки Жизни по той же тропе, по какой уже прошло столько славных индейцев. Но кто пойдет по его следу? У Ле Балафре нет сыновей. Старший отбил слишком много коней у пауни; кости младшего обглодали собаки конзов! Ле Балафре пришел искать молодое плечо, на которое он мог бы опереться, пришел найти себе сына, чтобы, уйдя, не оставить свое жилище пустым. Тачичена, Быстрая Лань тетонов, слаба и не может служить опорой воину, когда он стар. Она глядит вперед, а не назад. Ее мысли – в жилище ее мужа. Престарелый воин говорил спокойно, но слова его были ясны и решительны. Их приняли молча. И, хотя кое-кто из вождей, приверженцев Матори, покосился на своего предводителя, ни у кого не достало дерзости возразить такому дряхлому и такому почитаемому герою, тем более что в своем решении он опирался на исконный, освященный временем обычай своего народа. Даже Матори промолчал и ожидал дальнейшего с внешним спокойствием; но яростные огоньки в его глазах показывали, с каким чувством наблюдал он за обрядом, грозившим вырвать у него самую ненавистную из намеченных жертв. Между тем Ле Балафре медленной и неверной походкой направился к пленникам. Он остановился перед Твердым Сердцем и долго, с откровенным удовольствием любовался его безупречным сложением, гордым лицом, неколебимым взглядом. Затем, сделав властный жест, он подождал, чтобы его распоряжение выполнили, и один удар ножа освободил юношу от всех ремней – и тех, которыми был он связан, и тех, что притягивали его к столбу. Когда юного воина подвели к старику, чтобы тусклые, гаснущие глаза могли рассмотреть его лучше, Ле Балафре снова внимательно его оглядел с тем восхищением, какое физическое совершенство всегда вызывает в груди дикаря. – Хорошо! – пробормотал осторожный старец, убедившись, что в юноше соединились все качества, необходимые для славного воина. – Это кидающийся на добычу кугуар. Мой сын говорит на языке тетонов? Глаза пленника выдали, что он понял вопрос, но высокомерие не позволило ему высказать свои мысли на языке врагов. Стоявшие рядом воины объяснили старому вождю, что пленник – Волк-пауни. – Мой сын открыл свои глаза у вод Волчьей реки, – сказал Ле Балафре на языке пауни. – Но сомкнет он их в излучине реки с замутненными водами. Он родился пауни, но умрет дакотой. Взгляни на меня. Я клен, некогда своею тенью укрывавший многих. Листья все опали, никнут голые ветви. Один зеленый росток еще поднимается от моих корней. Это маленькая лоза, она обвилась вокруг зеленого дерева. Я долго искал того, кто был бы достоин расти со мною рядом. Я его нашел. Ле Балафре уже не одинок. Имя его не будет забыто, когда он уйдет. Люди тетонов, я беру этого юношу в свое жилище. Никто не посмел оспаривать право, которым так часто пользовались воины, далеко не столь заслуженные, как Ле Балафре, и формула усыновления была выслушана в глубоком почтительном молчании. Ле Балафре взял избранного им сына за плечо, вывел его на самую середину круга, а затем с торжеством во взгляде отступил в сторону, чтобы зрители могли одобрить его выбор. Матори ничем не выдал своих намерений, очевидно решив дождаться более подходящей минуты, как того требовали свойственные ему осторожность и хитрость. Самые дальновидные среди вождей ясно понимали, что два исконных врага и соперника, столь знаменитые, как их пленник и главный вождь их народа, все равно не уживутся в одном племени. Однако Ле Балафре пользовался таким почетом, обычай, которому он следовал, был так священен, что никто не осмелился поднять свой голос для возражения. Они с живым интересом наблюдали за происходившим, скрыв, однако, свою тревогу под маской невозмутимого спокойствия. Этой растерянности, которая легко могла привести к разладу в племени, нежданно положил конец тот, кому решение престарелого вождя, казалось бы, наиболее благоприятствовало. Пока длилась описанная выше сцена, в чертах пленника невозможно было прочесть никакого чувства. Он принял приказ о своем освобождении так же безучастно, как раньше приказ привязать его к столбу. Но теперь, когда настала минута объявить свой выбор, он произнес слова, доказавшие, что твердость и отвага, за которые он получил свое славное имя, его не покинули. – Мой отец очень стар, но он еще многого не видел, – сказал Твердое Сердце так громко, что его должен был услышать каждый. – Он не видел, чтобы бизон превратился в летучую мышь, и он никогда не увидит, чтобы пауни стал сиу. Как ни были неожиданны эти слова, ровный, спокойный голос пленника показал окружающим, что его решение твердо. Но сердце Ле Балафре уже тянулось к юноше, а старость не так-то легко отступается от своих чувств. Дряхлый воин обвел соплеменников сверкающим взглядом, оборвав возгласы восхищения и торжества, которые исторгла у них смелая речь пленника и вспыхнувшая вновь надежда на отмщение; затем он снова обратился к своему нареченному сыну, как будто не принимая отказа. – Хорошо! – сказал он. – Так и должен говорить храбрец, открывая свое сердце воинам. Был день, когда голос Ле Балафре звучал громче других в селении конзов. Но корень седых волос – мудрость. Мой сын докажет тетонам, что он – великий воин, поражая их врагов. Дакоты, это мой сын! Пауни мгновение стоял в нерешительности, затем, приблизившись к старцу, взял его сухую морщинистую руку и почтительно положил ее себе на голову в знак глубокой благодарности. Затем, отступив на шаг, он выпрямился во весь рост и, бросив на окружающих врагов взгляд, исполненный надменного презрения, громко произнес на языке сиу: – Твердое Сердце осмотрел себя и внутри и снаружи. Он вспомнил все, что делал на охоте и на войне. Он во всем одинаков. Нет ни в чем перемены. Он во всем пауни. Его рука сразила столько тетонов, что он не может есть в их жилищах. Его стрелы полетят вспять; острие его копья будет не на том конце. Их друзья будут плакать, заслышав его боевой клич, их враги будут смеяться. Знают ли тетоны Волка? Пусть они еще раз посмотрят на него. Его лицо в боевой раскраске; его руки из плоти; сердце его – камень. Когда тетоны увидят, как солнце взошло из-за Скалистых гор и плывет в страну бледнолицых, Твердое Сердце изменится, и духом он станет сиу. А до того дня он будет жить Волком-пауни и умрет Волком-пауни. Вопль торжества, в котором странно мешались восхищение и ярость, прервал говорившего, ясно возвещая его участь. Пленник выждал, когда шум улегся, и, повернувшись к Ле Балафре, продолжал ласковым голосом, как будто чувствуя себя обязанным смягчить свой отказ и не поранить гордости человека, который с радостью спас бы ему жизнь. – Пусть мой отец тверже обопрется на Лань дакотов, – сказал он. – Сейчас она слаба, но, когда ее жилище наполнится детьми, она будет сильнее. Взгляни, – добавил он, указывая на траппера, с напряженным вниманием прислушивавшегося к его словам, – у Твердого Сердца уже есть седой проводник, чтобы указать ему тропу в блаженные прерии. Если будет у него второй отец, то только этот справедливый воин. Ле Балафре огорченно отвернулся от юноши и ближе подошел к тому, кто успел опередить его. Оба старика долго с любопытством глядели друг на друга. Годы трудов и лишений наложили маску на лицо траппера; и эта маска и дикий, своеобразный наряд мешали распознать, что он собой представлял. Тетон заговорил не сразу, и нетрудно было догадаться, что он не знает, обращается ли он к индейцу или к одному из тех бледнолицых скитальцев, которые, он слышал, распространились по земле голодной саранчой. – Голова моего брата бела, – сказал он. – Но глаза Ле Балафре больше не похожи на глаза орла. Какого цвета кожа моего брата? – Ваконда создал меня подобным тем, кто, как ты видишь, ждет решения дакотов, но солнце и непогода сделали мою кожу темнее меха лисицы. Но что в том! Пусть кора иссохла и виснет лохмотьями, сердцевина дерева крепка. – Значит, мой брат – Длинный Нож? Пусть он обратит свое лицо к заходящему солнцу и тире откроет глаза. Видит он Соленую Воду за этими горами? – Было время, тетон, когда я первым из многих различал белое перо на голове орла. Но снега восьмидесяти семи зим своим блеском затуманили мои глаза, и в последние годы я не могу похвалиться зоркостью. Или сиу думает, что бледнолицые – боги и видят сквозь горы? – Так пусть мой брат посмотрит на меня. Я рядом, в он увидит, что я только глупый индеец. Почему не могут люди из его народа видеть все, если они тянут руки ко всему? – Я понял тебя, вождь, и не стану перечить твоим словам, потому что в них, к сожалению, много правды. Но, хоть я и рожден в ненавистном тебе племени, даже мой худший враг, даже лживый минг не посмел бы сказать, что я хоть раз присвоил себе чужое добро, если только не добыл его в честном бою. И ни разу я не пожелал больше земли, чем господь предназначил человеку для упокоения. – Однако мой брат пришел к краснокожим искать себе сына? Траппер коснулся пальцем обнаженного плеча Ле Балафре и, с грустной доверчивостью поглядев в его изрезанное шрамами лицо, ответил: – Это правда. Но думал я только о пользе самого юноши. Если ты полагаешь, дакота, что я усыновил его, чтобы найти опору в старости, то ты так же несправедлив ко мне, как, по-видимому, мало знаешь о жестоком замысле своих соплеменников. Я сделал его своим сыном, чтобы он знал, что на земле останется кто-то, кто оплачет его… Тише, Гектор, тише! Прилично ли тебе, песик, прерывать беседу стариков своим воем? Пес совсем одряхлел, тетон, и, хотя был хорошо обучен правилам поведения, он, подобно нам, иногда забывает добрые манеры своей молодости. Дальнейшую их беседу заглушил разноголосый вопль, вырвавшийся из уст десятка древних старух, которые, как мы уже упоминали, пробрались на видное место в первом ряду воинов. Он был вызван внезапной переменой в поведении Твердого Сердца. Когда старики повернулись к юноше, они увидели, что он стоит в самой середине круга, вскинув голову, устремив глаза вдаль, приподняв руку и выставив ногу вперед, как будто к чему-то прислушиваясь. На миг его лицо осветила улыбка; потом, словно вновь овладев собой, он принял прежнюю позу холодного достоинства. Зрителям почудилась в этом движении презрительная насмешка, и даже вождей она вывела из себя. Женщины же, не в силах сдержать свою ярость, всей толпой ворвались в середину круга и принялись осыпать пленника самой злобной бранью. Они похвалялись подвигами своих сыновей, чинивших немало вреда различным племенам пауни. Они умаляли его славу и советовали ему поглядеть на Матори – вот настоящий воин, не ему чета! Они кричали, что его вскормила косуля и он всосал трусость с молоком матери. Словом, они изливали на невозмутимого пленника поток язвительных оскорблений, в чем индианки, как известно, большие мастерицы; но, так как подобные сцены описывались уже не раз, мы не станем докучать читателю подробностями. Следствием этой вспышки могло быть только одно. Печально отвернувшись, Ле Балафре скрылся в толпе, а траппер, на чьем лице отразилось сильное чувство, приблизился к своему молодому другу. Так родные преступника, пренебрегая людским осуждением, нередко подходят вплотную к эшафоту, чтобы поддержать того, кто им дорог, в его смертный час. Простые воины были вне себя от возбуждения, но вожди все еще не подавали знака, который отдал бы жертву в их власть. Матори, однако, давно выжидал такой минуты. Не желая, чтобы его ревнивая ненависть стала слишком явной, он воспользовался настроением своих сторонников и не замедлил бросить им выразительный взгляд, побуждая их приступить к пытке. Уюча, не спускавший глаз с лица вождя, только того и ждал: он кинулся вперед, точно гончая, спущенная со к своры. Растолкав воющих старух, которые уже накинулись на пленника, он укорил их за нетерпеливость; пусть подождут – пытку должен начать воин, и тогда они увидят: пауни заплачет, как женщина! Жестокий дикарь принялся размахивать томагавком над головою пленника таким образом, что, казалось, вот-вот должен был нанести ему смертельный удар, хотя лезвие ни разу не коснулось даже кожи. Это было обычное начало пытки, и Твердое Сердце, не дрогнув, выдержал испытание. По-прежнему его глаза неотрывно глядели вдаль, хотя блестящий топор описывал сверкающие круги прямо перед его лицом. Потерпев неудачу, бездушный сиу прижал холодное лезвие к обнаженному лбу своей жертвы и начал изображать различные способы скальпирования. Женщины же осыпали пауни злобными насмешками, надеясь увидеть, как сойдет с его лица каменное равнодушие, но пленник, как видно, берег свои силы для вождей и для тех мгновений невыразимой муки, когда его благородный дух мог бы наиболее достойно поддержать его незапятнанную славу. Траппер с истинно отцовской тревогой следил за каждым движением томагавка и наконец, не сдержав негодования, воскликнул: – Мой сын забыл свою хитрость. Этот индеец подл и всегда готов наделать глупостей. Я сам не могу так посту пить, ибо моя вера запрещает умирающему воину поносить своих врагов, по у краснокожих другие обычаи. Пусть же пауни скажет жалящие слова и купит легкую смерть. Я знаю, это ему легко удастся, только нужно, чтобы он заговорил прежде, чем мудрость вождей укажет путь глупости дурака. Взбешенный Уюча, хоть и не понял этих слов, сказанных на языке пауни, тут же повернулся к трапперу, угрожая ему смертью за дерзкое вмешательство. Делай со мной, что хочешь, – сказал бесстрашный старик. – Мне все равно, умру ли я сегодня или завтра, хоть это и не та смерть, которой пожелал бы себе честный человек. Погляди на благородного пауни, тетон, и ты увидишь, каким может стать краснокожий, почитающий Владыку Жизни и исполняющий его законы. Сколько твоих соплеменников послал он в дальние прерии! – продолжал траппер, не брезгуя благочестивой уловкой: раз опасность угрожает ему самому рассудил он, то нет греха в том, чтобы похвалить достоинства другого человека. – Сколько воющих сиу сразил он в открытом бою, когда стрел в воздухе было больше, чем хлопьев снега в метель! А назовет ли Уюча имя хоть одного врага, сраженного его рукой? – Твердое Сердце! – взревел сиу и в ярости повернулся, чтобы нанести своей жертве смертельный удар. Но рука пленника сжала его запястье. На мгновение они словно застыли в этой позе – Уюча окаменел от неожиданного сопротивления, а Твердое Сердце наклонил голову, но не готовясь встретить смерть, а напряженно вслушиваясь. Старухи испустили вопль торжества, вообразив, что твердость духа наконец оставила пауни. Траппер испугался, как бы его друг не обесчестил себя, а Гектор, как будто понимая, что происходит, задрал голову и жалобно заскулил. Но пауни колебался только секунду. Другая его рука взметнулась вверх; как молния сверкнуло лезвие, и Уюча с рассеченным черепом упал к его ногам. Потом, размахивая окровавленным томагавком, пленник кинулся вперед, и старухи отпрянули в испуге, открыв ему дорогу. Одним прыжком он исчез в лощине. Тетоны, точно громом пораженные, смотрели вслед отчаянному храбрецу. Из уст всех женщин вырвался пронзительный жалобный крик, и даже старейших воинов, казалось, охватило замешательство. Однако оно длилось лишь миг. Из сотен глоток вырвался гневный рев, и сотни воинов ринулись вперед, охваченные жаждой кровавой мести. Но властный окрик Матори заставил их остановиться. Вождь, на чьем лице разочарование и ярость боролись с напускной невозмутимостью, приличной его сану, протянул руку в сторону реки, и тайна объяснилась. Твердое Сердце был уже на полпути к реке, когда из-за холма появился конный отряд вооруженных пауни, подскакавший к самой воде. Еще мгновение, и громкий плеск возвестил, что пленник бросился в реку. Его сильным рукам потребовалось немного времени, чтобы одолеть течение, и вот уже крик с противного берега доказал одураченным тетоном, что враг восторжествовал над ними.  Глава 29   И если пастух не схвачен, пусть удирает. Ему грозят такие муки, такие пытки, от которых лопаются кишки у человека и разрывается сердце у чудовища. Шекспир, «Зимняя сказка»   Нетрудно понять, что побег Твердого Сердца вызвал среди сиу чрезвычайное волнение. Возвращаясь с охотниками в становище, их вождь не забыл ни об одной из тех предосторожностей, к каким прибегают индейцы, чтобы враги не могли отыскать их след. И все же оказалось, что пауни не только его отыскали, но и сумели с великим искусством подобраться к лагерю тетонов с той единственной стороны, где вожди не посчитали нужным выставлять стражу. Дозорные же, прятавшиеся по пригоркам позади становища, узнали о появлении врага последними. В эту тяжелую минуту было не до размышлений. Матори потому и пользовался столь большим влиянием в племени, что его находчивость и решительность часто помогали найти выход из трудных положений. И на этот раз он снова показал себя достойным своей славы. Не обращая внимания на плач детей, визг женщин, дикие завывания старух, хотя такая сумятица уже сама по себе легко могла бы сбить с толку человека, не привыкшего действовать в час грозной опасности, он начал властно и хладнокровно отдавать необходимые распоряжения. Пока воины вооружались, мальчиков отправили в лощину за конями. Женщины поспешно снимали шатры в грузили их на старых одров, уже не годных для битвы. Матери пристраивали младенцев у себя за спиной, а детей побольше отогнали в сторону, точно стадо глупых овец. Хотя кругом стоял настоящий содом, каждый делал свое дело с необыкновенной быстротой и четкостью. Между тем сам Матори не пренебрегал ни единой обязанностью предводителя племени. С высокого берега, где он расположил свой стан, ему был хорошо виден весь вражеский отряд и каждый его маневр. Лицо тетона загорелось угрюмой улыбкой, когда он убедился, что его силы значительно превосходят неприятеля численностью. Однако, несмотря на это важное преимущество, многое другое заставляло его сомневаться в благоприятном исходе неизбежной схватки. Его племя обитало в северной, менее гостеприимной области и было куда беднее противника лошадьми и оружием – тем, что для западного индейца составляет самое ценное достояние. Пауни все до одного были на конях, и Матори хорошо понимал, что перед ним – отборные воины племени, решившиеся отправиться в такую даль, чтобы спасти своего прославленного героя или отомстить за него. Между тем среди его людей многие привыкли отличаться не в бою, а на охоте; они могли отвлечь на себя часть врагов, но он на них особенно не полагался. Тут сверкающий взгляд вождя обратился на группу самых испытанных воинов, еще ни разу не обманувших его надежд. С ними он мог не уклоняться от битвы, хотя в создавшемся положении и не стал бы сам ее искать, потому что присутствие в тетонском лагере женщин и детей было бы для противника огромным преимуществом. Впрочем, и пауни, с такой неожиданной легкостью добившиеся своей главной цели, не слишком рвались в бой. Переправляться через реку на глазах у готового дать отпор врага было опасно. Они, наверное, предпочли бы на время удалиться и отложить нападение до глубокой ночи, когда видимая безопасность усыпит бдительность противника. Но сердце их вождя пылало чувством, заставившим его забыть обычные уловки индейской войны. Его жгло желание смыть свой недавний позор; и, возможно, он полагал, что среди удаляющихся женщин сиу скрывается приз, который был теперь в его глазах ценнее пятидесяти тетонских скальпов. Как бы там ни было, Твердое Сердце, выслушав приветствия своего отряда и передав вождям наиболее важные сведения, начал тут же готовиться к тому, чтобы в предстоящей схватке лишний раз подтвердить свою заслуженную славу, а также удовлетворить тайное желание души. Пауни привели с собой его лучшего охотничьего коня, хоть и не надеялись, что скакун еще понадобится своему хозяину в этой жизни. На спине коня лежали лук, копье и колчан – ведь его собирались заколоть на могиле молодого воина, и по одному этому можно было понять, какую любовь снискал благородный воин у своих соплеменников. Их предусмотрительность освободила бы траппера от выполнения благочестивого долга, который он взял на себя. Твердое Сердце по достоинству оценил заботливость своих воинов, ибо верил, что вождь, располагая таким оружием и конем, мог с честью отправиться в далекие поля охоты, к Владыке Жизни; тем не менее он ни на миг не усомнился, что все это ему столь же пригодится и теперь. На его суровом лице мелькнуло выражение удовольствия, когда он испробовал гибкость лука и взмахнул прекрасным копьем. Взгляд, которым он удостоил щит, был беглым и равнодушным. Но, когда он вскочил на своего любимого коня, даже привычная индейская сдержанность не могла скрыть его восторг. Он несколько раз проскакал взад и вперед перед своим столь же восхищенным отрядом, управляя конем с той грацией и уверенностью, которым нельзя научиться, если они не дарованы человеку природой; иногда он заносил копье, как будто проверяя твердость своей посадки, а иногда внимательно осматривал карабин, который его также не забыли снабдить, и в глазах его была глубокая радость человека, который чудом вновь обрел сокровища, составлявшие его гордость и счастье. И вот тут Матори, закончив необходимые приготовления, вознамерился предпринять решительный маневр. Тетон не сразу решил, что ему делать с пленниками. Вдалеке виднелись палатки скваттера, и опытный воин понимал, что нападение грозит и оттуда и что следует остерегаться не только пауни, открыто выступивших против него. Первой его мыслью было разделаться с мужчинами при помощи томагавков, а женщин отправить вместе с женщинами своего отряда. Но большинство его воинов все еще трепетало при мысли о «великом колдуне» бледнолицых, и вождь не рискнул перед самой битвой пойти против их суеверий. Тетоны решили бы, что такая расправа с пленниками обрекает их на поражение. Не видя другого выхода, он поманил к себе дряхлого воина, которому поручил охрану женщин и детей, а затем, отойдя с ним в сторону, многозначительно коснулся пальцем его плеча и сказал властно, но с лестным доверием в голосе: – Когда мои молодые воины бросятся на пауни, дай женщинам ножи. Довольно. Мой отец стар, ему не нужно слушать мудрость мальчика. Угрюмый старик молча кивнул со злобой в глазах, и больше вождь не тревожился о своем деле. С этой минуты он думал только о том, как отомстить и как поддержать свою воинскую славу. Вскочив на коня, он властным мановением руки приказал своему отряду последовать его примеру и, не церемонясь, оборвал боевые песни и торжественные обряды, которыми иные воины укрепляли свой дух, готовясь к доблестным подвигам. Все повиновались, и отряд молча, в строгом порядке двинулся к берегу. Теперь врагов разделяла только река. Слишком широкая, она не давала возможности пустить в ход луки, но все же вожди обменялись несколькими бесполезными выстрелами, больше из бравады, чем в расчете нанести врагу урон. Так как в этих бесплодных попытках прошло немало времени, мы пока оставим обоих противников и вернемся к тем нашим героям, которые по-прежнему находились в руках индейцев. Если нужно уверять читателей, что опытный траппер не упустил ни единой подробности вышеописанной сцены, значит, мы напрасно извели немало чернил и зря ломали перья, которые можно было бы употребить на что-нибудь более полезное. Как и все остальные, он был поражен неожиданным сопротивлением Твердого Сердца, и было мгновение, когда горечь и досада взяли верх над сочувствием. Простодушный и честный старик при виде слабости юного воина, которого он от души полюбил, почувствовал ту же боль, какую испытывает глубоко верующий родитель, склоняясь над смертным одром безбожника сына. Но, когда оказалось, что его друг отнюдь не потерял голову от страха, бессмысленно пытаясь хоть на минуту отсрочить гибель, но, напротив, с обычным непроницаемым спокойствием индейского воина выждал удобную минуту, а тогда повел себя с мужеством и решимостью, которые сделали бы честь самому прославленному из краснокожих героев, траппера охватила такая радость, что ему лишь с трудом удалось ее скрыть. В суматохе, поднявшейся вслед за гибелью Уючи и побегом пленника, он стал рядом со своими белыми товарищами, решив защищать их любой ценой, если ярость дикарей вдруг обратится на них. Однако появление отряда пауни спасло его от такой отчаянной и безнадежной попытки, и он мог не торопясь следить за ходом событий и обдумывать свой новый план. Он не преминул заметить, что, хотя все дети и почти все женщины вместе с пожитками всего отряда были куда-то поспешно отправлены – возможно, с наказом укрыться в одной из соседних рощ, – шатер самого Матори остался на месте и оттуда ничего не вынесли. Все же вблизи стояли два отборных скакуна, которых держали мальчики, слишком молодые, чтобы принять участие в схватке, но уже умевшие управляться с конями. Отсюда траппер заключил, что Матори боится кому-либо доверить свои новообретенные «цветы» и в то же время принял меры на случай поражения. От зорких глаз старика не ускользнуло и выражение лица тетона, когда он давал поручение дряхлому индейцу, так же как и злобная радость, с какою тот выслушал кровавый приказ. Все эти таинственные приготовления убедили траппера, что близок решающий час, и он призвал на помощь весь опыт своей долголетней жизни, чтобы найти выход из отчаянного положения. Пока он раздумывал, доктор опять отвлек его внимание жалобным призывом. – Почтенный ловец, или, вернее сказать, освободитель, – начал опечаленный Овид. – Кажется, наступил наконец благоприятный момент для того, чтобы нарушить неестественную и незакономерную, связь, существующую между моими нижними конечностями и корпусом Азинуса. Быть может, если мои ноги будут хоть настолько освобождены, что я смогу ими пользоваться, и если затем мы не упустим удобного случая и форсированным маршем направимся к поселениям, то возродится надежда сохранить для мира сокровища знаний, коих явлюсь я недостойным вместилищем. Ради такой высокой цели, несомненно, стоит провести рискованный эксперимент. – Не знаю, не знаю, – задумчиво сказал старик. – Всех этих козявок и ползучих гадов, которых развесили на вас, бог сотворил для прерий, и я не вижу, что тут хорошего – посылать их в другие края, где им будет не по себе. К тому же, сидя вот так на осле, вы можете сослужить нам службу, хотя меня не удивляет, что вам-то самому это невдомек – ведь вы, книжники, не привыкли, чтобы от вас был какой-нибудь толк. – Но какую пользу могу я принести в этих тяжких узах, когда животные функции организма, так сказать, замирают, а духовные и интеллектуальные притупляются в силу тайной симпатической связи, объединяющей дух и материю? Эти две орды язычников, наверное, затевают кровопролитие, и, хотя я не очень к тому расположен, больше будет смысла, если я займусь врачеванием ран, вместо того чтобы тратить драгоценные минуты в положении, унизительном и для души и для тела. – Пока у краснокожего гремит в ушах боевой клич, он не смотрит на раны, и лекарь ему ни к чему. Терпение – добродетель индейца, но и христианину оно тоже к лицу. Поглядите-ка на этих разъяренных скво, друг доктор. Я ничего не смыслю в нраве дикарей, если они не готовы, проклятые, растерзать нас, чтобы утолить свою кровожадность. Ну, а пока вы будете сидеть на осле да сердито хмурить брови, хоть такое выражение вам и непривычно, они, пожалуй, побоятся колдовства и не посмеют на нас броситься. Я сейчас как генерал перед началом битвы, и мой долг так расположить свои силы, чтобы каждый выполнял задачу, по моему суждению, наиболее для него подходящую. Я немножко разбираюсь в этих тонкостях и готов поручиться, что ваше терпение нам сейчас окажется куда полезней любого вашего подвига. – Слушай, старик, – крикнул Поль, наскучив неторопливыми и многословными объяснениями траппера, – не оборвешь ли ты две вещи сразу: свой разговор, который, спору нет, приятен за блюдом с дымящимся буйволовым горбом, да эти чертовы ремни, которые, скажу по опыту, никогда приятны не бывают. Один взмах твоего ножа принесет сейчас больше пользы, чем самая длинная речь, когда-либо сказанная в кентуккийском суде. – Да, суды поистине «счастливые охотничьи поля», как говорят краснокожие, для того, кто боек на язык, а другого ничего делать не умеет. Я и сам попал раз в эту берлогу беззаконья, и ведь за сущий пустяк – за оленью шкуру. Бог им прости, они ведь не знали, что делали, и полагались только на свое слабое суждение, так что их бы надо пожалеть. А все же невесело было глядеть, как старика, который всегда жил на открытом воздухе, закон сковал по рукам и ногам и выставил на посмешище перед женщинами и детьми богатого поселка. – Если ты так смотришь на оковы, мой дорогой друг, так подтверди свои взгляды делом и поскорей освободи нас, – сказал Мидлтон, которому, как и бортнику, медлительность их верного товарища стала казаться не только излишней, но и подозрительной. – Я бы с радостью разрезал эти ремни, особенно твои, капитан. Ведь ты солдат, и тебе было бы не только любопытно, но и полезно понаблюдать хитрые приемы и уловки сражающихся индейцев. А этому нашему другу все равно, увидит он битву или нет, потому что с пчелами воюют совсем не как с индейцами. – Старик, эти шутки по поводу нашей беды по меньшей мере неуместны. – Да, да, твой дед был человек горячий и нетерпеливый, и нечего ждать, чтобы детеныш пантеры ползал по земле, как детеныш дикобраза. А теперь помолчите-ка оба, а я буду говорить будто только о том, что происходит сейчас в лощине. Так мы усыпим их бдительность и заставим закрыться глаза, которые только и высматривают, какую бы учинить пакость или жестокость. Во-первых, вам следует знать, что предатель тетон, по всей видимости, отдал приказ всех нас как можно скорей убить, но только втайне и без шума. Мидлтон воскликнул: – Боже великий! И ты позволишь, чтобы нас перерезали, как беззащитных овец? – Тише, тише, капитан. В горячности мало проку, когда нужно действовать не силой, а хитростью. Ах, и молодец наш пауни! Любо-дорого смотреть! Как он сейчас скачет от реки, чтобы заманить врага на свой берег! А ведь и мои слабые глаза видят, что на каждого его воина приходится по два сиу!.. Так вот, я говорил, что торопливость и опрометчивость до добра не доводят. Даже ребенку ясно, как обстоит дело. Между индейцами нет согласия насчет того, как с нами поступить. Одни боятся цвета нашей кожи и с радостью нас отпустили бы, а другие глядят на нас, точно голодные волки на лань. Да только когда на совете племени начинаются споры, милосердие редко берет верх. Вон видите этих иссохших и злобных скво… Да нет, вам с земли их не видно. Но они здесь и готовы наброситься на нас, точно разъяренные медведицы, как только придет их час. – Слушай, почтеннейший траппер, – перебил Поль угрюмо, – ты нам все это рассказываешь для нашего удовольствия или для своего? Если для нашего, то лучше помолчи, я и так от хохота чуть не задохнулся. – Тише, – сказал траппер, ловко и быстро рассекая ремень, которым правая рука Поля была притянута к телу, и тут же бросив нож рядом с кистью этой руки. – Тише, малый, тише! Нам повезло! Старухи повернулись посмотреть, почему в лощине поднялся такой крик, и нам пока ничего не грозит. А теперь берись-ка за дело, но только осторожно, чтобы никто не заметил. – Спасибо тебе за одолжение, старый мямля, – пробормотал бортник, – хоть оно маленько запоздало. – Эх, неразумный мальчишка! – с упреком молвил траппер. Он уже отошел в сторонку и, казалось, внимательно следил за маневрами отрядов на берегах реки. – Неужели ты никогда не поймешь мудрость терпения? Да и ты, капитан. Хоть сам я не из тех, кто принимает к сердцу обиду, а все-таки я вижу: ты молчишь, потому что не желаешь больше просить одолжения у того, кто, по-твоему, нарочно не торопится. Ну конечно, оба вы молоды, гордитесь своею силой и смелостью. И, по-вашему, стоит вам только освободиться от ремней, как вся опасность останется позади. Но кто много видел, тот больше и размышляет. Если бы я, как суетливая женщина, кинулся освобождать вас, старухи сиу увидели бы это, и что бы с вами было? Лежали бы вы под томагавками и ножами, точно беспомощные, хнычущие дети, хоть рост у вас богатырский и бороды, как у мужчин. А ну, капитан, спроси у нашего приятеля бортника, мог бы он сейчас, столько часов пролежав в ремнях, справиться с тетонским мальчуганом, а не то что с десятком безжалостных и разъяренных скво? – Твоя правда, старик, – подтвердил Поль, шевеля затекшими руками и ногами, уже совсем освобожденными от ремней. – Ты кое-что в этом понимаешь. Подумать только, я, Поль Ховер, который никому не уступит ни в борьбе, ни в беге, сейчас чуть ли не так же беспомощен, как в тот день, когда впервые явился в дом к старому Полю, который давно уже скончался, – прости ему, господи, все прегрешения, совершенные им, пока он пребывал в Кентукки! Вот моя нога уперлась в землю – если можно верить глазам, а ведь я поклялся бы, что между ней и землей еще целых шесть дюймов. Послушай, приятель, раз уж ты столько сделал, так будь любезен, не допускай этих проклятых скво, о которых ты нам столько рассказал интересного, подойти к нам ближе, пока я не разотру руки и не буду готов с ними встретиться. Траппер, кивнув в знак согласия, направился к дряхлому индейцу, уже готовому приступить к возложенному на него делу, и предоставил бортнику размять затекшие члены а затем освободить и Мидлтона Матори не ошибся в выборе исполнителя своего кровавого замысла. Это был один из тех безжалостных дикарей, каких в большем или меньшем числе можно найти среди любого племени; они нередко отличаются в войнах, проявляя отвагу, питаемую врожденной жестокостью. Ему было незнакомо рыцарское чувство, в силу которого индейцы прерий считают более славной заслугой взять трофей у сраженного врага, нежели убить его, и радость убийства он всегда предпочитал торжеству победы. Если более честолюбивые и гордые воины кидались в бой, думая только о славе, он под прикрытием какого-нибудь холмика или куста приканчивал раненых, которых пощадили его более благородные соплеменники. Ни одна жестокость, совершенная племенем, не обходилась без его участия, и никто не слышал, чтобы он хоть раз высказался в совете за милосердие. С нетерпением, которого не могла подавить даже привычная сдержанность, он ждал минуты, когда можно будет исполнить волю великого вождя, без чьего одобрения и могущественной поддержки он никогда бы не осмелился на этот шаг, неугодный слишком многим в племени. Но между враждебными отрядами, того и гляди, должна была завязаться битва, и с тайным злорадством он понял, что настала пора приступить к желанному делу. Когда подошел траппер, старый индеец уже раздавал ножи злобным старухам, а те, принимая оружие, распевали негромкую монотонную песню о потерях, понесенных их народом в различных стычках с белыми, и о том, как сладостна и благородна месть. Человек, менее привыкший к такого рода зрелищам, только увидев этих ведьм, никогда бы не отважился приблизиться к месту, где они совершали свой дикий и отвратительный обряд. Каждая старуха, получив нож, неторопливым и размеренным, но неуклюжим шагом начинала кружить вокруг дряхлого индейца, и вскоре они уже все медленно завертелись в магической пляске. Они старались ступать в такт мелодии, сопровождая слова песни соответствующими жестами. Когда они говорили о потерях своего племени, они дергали себя за длинные седые космы или позволяли им в беспорядке рассыпаться по сморщенным шеям. Но стоило хоть одной запеть о том, как сладко отвечать ударом на удар, все вторили ей свирепым воплем и сопровождали его выразительным телодвижением, ясно показывавшим, для чего они старались распалить в себе дикую ярость. И вот в самый центр этого беснующегося круга вступил траппер с таким невозмутимым хладнокровием, как будто вошел в деревенскую церковь. Его появление старухи встретили новой бурей жестов, которые, если только это было возможно, стали еще более ясными и недвусмысленными. Сделав им знак замолчать, траппер спросил: – Почему матери тетонов поют злую песню? Еще не привели в их селение пленников пауни, их сыновья еще не вернулись, нагруженные скальпами. Старухи взвыли в ответ, а две-три фурии, самые разъяренные, даже подскочили к нему, размахивая ножами в опасной близости к его спокойным глазам. – Перед вами воин, а не беглец из стана Длинных Ножей, чье лицо бледнеет, едва он завидит томагавк, – сказал, не дрогнув, траппер. – Пусть женщины сиу подумают: если умрет один бледнолицый, на месте, где он упал, их встанет сто. Но старухи в ответ только быстрей завертелись в пляске, а угрозы в их песне зазвучали еще более громко и внятно. Вдруг самая старая и злобная вырвалась из круга и, ковыляя, побежала по направлению к намеченным жертвам, точно хищная птица, когда, покружив над добычей, она камнем падает на нее. Остальные ринулись вслед за ней нестройной вопящей толпой, боясь лишиться своей доли в кровавой потехе. – Могучий колдун моего народа! – крикнул старик на языке тетонов. – Открой рот и заговори, чтобы все племя сиу услышало тебя. То ли Азинус в недавних передрягах постиг ценные свойства своего голоса, то ли его вывел из равновесия вид бегущих мимо старух, чьи вопли были невыносимы даже для ослиного слуха, но как бы там ни было, именно длинноухий сделал то, к чему призывали Овида, и произвел такой эффект, на какой едва ли мог бы рассчитывать натуралист, даже если бы напряг все силы. Странный зверь заговорил впервые со времени своего появления на становище. После столь ужасного предупреждения старухи кинулись врассыпную, точно коршуны, вспугнутые со своей добычи, однако продолжали вопить и, как видно, еще не совсем отказались от задуманного. Между тем их внезапное появление и сознание неотвратимой опасности куда быстрей погнало кровь в жилах Поля и Мидлтона, чем самое усердное растирание. Бортник уже вскочил на ноги и принял угрожающую позу, обещавшую больше, чем он мог бы совершить на самом деле. И даже капитан приподнялся на колени, готовясь дорого продать свою жизнь. Непостижимое освобождение пленников от пут старухи приписали чарам «колдуна», и это заблуждение сослужило нашим друзьям, пожалуй, не меньшую службу, чем чудесное и своевременное вмешательство Азинуса. – Вот теперь самое время выйти из засады, – крикнул траппер, подбегая к товарищам, – и вступить в честный бой. Было бы лучше подождать, пока капитан совсем оправится, но уж раз мы выдали нашу батарею, то станем твердо и… Он умолк, почувствовав, что на его плечо опустилась огромная рука. Он был уже готов поверить, что тут и впрямь действуют чьи-то чары, когда повернулся и увидел, что попал в лапы такого могучего и опасного «колдуна», как Ишмаэл Буш. Сыновья скваттера, держа ружья наготове, вышли один за другим из-за неубранного шатра Матори, что не только объяснило, как удалось врагам зайти с тыла, пока внимание траппера было занято происходившим у реки, но и обусловило полную невозможность сопротивления. Ни Ишмаэл, ни его сыновья не считали нужным вступать в объяснения. Мидлтона и Поля снова связали в полном молчании и с отменной ловкостью, и на этот раз даже старый траппер разделил их участь. Шатер сорвали, женщин усадили на лошадей, и маленький отряд двинулся обратно к стоянке скваттера. Все это произошло с такой быстротой, что действительно могло показаться колдовством. Тем временем доверенный Матори со своими кровожадными помощницами, потерпев неудачу, улепетывал по равнине к леску, где укрывались женщины и дети. И, когда Ишмаэл удалился со своими пленниками и добычей, плоскогорье, где совсем недавно бурлила жизнь большого индейского стойбища, стало таким же тихим и безлюдным, как вся бескрайняя пустыня вокруг.  Глава 30   Но справедливо ль, благородно ль это? Шекспир   Пока на плоскогорье совершались эти события, воины в лощине тоже не оставались праздными. Мы расстались с отрядами в ту минуту, когда, расположившись по двум противным берегам реки, они следили друг за другом и каждый старался насмешками и бранью принудить неприятеля к какому-либо опрометчивому действию. Однако вождь пауни скоро понял, что коварного врага отнюдь не огорчает эта явно напрасная трата времени. Поэтому он изменил свои планы и отступил от реки, чтобы, как правильно объяснил товарищам траппер, заманить более многочисленный отряд сиу на свой берег. Но вызов не был принят, и для достижения цели Волкам пришлось искать другого средства. Юный вождь пауни не стал больше терять драгоценные минуты на бесплодные старания увлечь врага за собою в реку и быстро поскакал во главе своих верных воинов вдоль потока, ища более удобного места, где его отряд мог бы без урона внезапно переправиться на другой берег. Как только Матори разгадал его намерение, пешим воинам был подан знак вскочить на коней позади своих более счастливых собратьев, чтобы вовремя помешать переправе. Поняв, что план его раскрыт, и не желая утомлять лошадей отчаянной скачкой, после которой они были бы уже бесполезны в бою, даже если бы им удалось обогнать перегруженных тетонских скакунов, Твердое Сердце вдруг осадил коня у самой воды. Местность была слишком открытой, чтобы прибегнуть к какой-нибудь из обычных уловок индейской войны, а время не ждало, и рыцарственный пауни решил ускорить развязку, совершив один из тех подвигов, какими нередко индейские храбрецы обретают дорогую их сердцу славу. Место, которое он избрал, было весьма подходящим для его замысла. Река, почти всюду глубокая и быстрая, здесь широко разливалась, и рябь на воде говорила о малой глубине. В середине потока поднималась широкая песчаная мель, и опытный воин мгновенно понял по ее цвету и виду, что она легко выдержит тяжесть коня. Внимательно осмотрев ее, Твердое Сердце сделал свой выбор. Быстро сообщив остальным о своем намерении, он бросился в поток, и его скакун, то плывя, то ступая по дну, благополучно вынес его на остров. Опытность Твердого Сердца не обманула его. Когда лошадь, фыркая, вышла из воды, он оказался на широком пространстве сырого, но плотно слежавшегося песка, прекрасно подходившего для любого конного маневра. Скакун, казалось, тоже это понял и нес своего воинственного седока таким упругим шагом, так гордо выгибая шею, что впору бы любому породистому коню, объезженному искуснейшим берейтором. От волнения и у самого вождя кровь быстрей побежала в жилах. Зная, что оба племени не спускают с него глаз, он натянул поводья; и если его собственный отряд мог гордиться и торжествовать, любуясь мужеством и красотою всадника, то для врага не могло быть ничего обидней этого зрелища. Появление молодого пауни на отмели тетоны встретили яростным воплем. Они ринулись к воде, в воздух взвилось полсотни стрел, раздались редкие ружейные выстрелы, и несколько смельчаков уже хотели броситься в реку, чтобы наказать врага за дерзкий вызов. Но грозный окрик Матори заставил опомниться готовый выйти из повиновения отряд. Запретив переправу, остановив даже бесплодный обстрел отмели, Матори приказал всем воинам отойти от воды, после чего открыл свои намерения двум-трем из вернейших своих сторонников. Когда пауни заметили, что тетоны кинулись к реке, двадцать их воинов въехали в поток, но, когда те удалились, они тоже вернулись на свой берег, полагая, что их молодому вождю послужат достаточной поддержкой его испытанное искусство и не раз доказанная храбрость. Приказ Твердого Сердца, отданный им перед переправой, был достоин его беззаветной отваги и твердости духа. До тех пор, пока враги будут выходить против него поодиночке, он будет сражаться один, положившись только на Ваконду и силу собственной руки. Но если сиу кинутся на него кучей, то Волкам следует переправляться к нему в том же количестве – человек на человека, покуда достанет на то численности их отряда. Этот благородный приказ соблюдался свято, и, хотя многие горячие сердца жаждали разделить с вождем опасность и славу, все до единого воины пауни скрывали свое нетерпение под обычной для индейца маской сдержанности. Они жадно следили за происходящим, но ни единый возглас удивления не сорвался с их губ, когда вскоре они поняли, что поступок их вождя может привести не к войне, а к миру. Матори недолго вел тайную беседу и поспешил отослать своих доверенных к остальному отряду. Затем он въехал в воду и остановился. Тут он несколько раз поднял руки ладонями наружу и сделал еще несколько жестов, которые в этих краях служат выражением дружеских намерений. Потом, словно в доказательство своей искренности, он бросил ружье на берег и, глубже въехав в воду, вновь остановился, чтобы посмотреть, как все это примет молодой пауни. Коварный сиу не напрасно рассчитывал на благородство и честность соперника. Твердое Сердце, пока в него стреляли, продолжал гарцевать по отмели и с прежней гордой уверенностью ждал нападения всего неприятельского отряда. Когда же он увидел, что в реку въезжает хорошо ему известный вождь тетонов, он торжествующе взмахнул рукой, поднял копье и испустил боевой клич своего племени, вызывая врага на поединок. Но, увидев затем, что тот предлагает перемирие, он, хотя отлично знал все предательские уловки, к каким мог прибегнуть противник, не пожелал выказать страх за свою безопасность и тем самым уступить в мужестве врагу. Поскакав к дальнему краю отмели, он бросил там ружье, затем вернулся на прежнее место. Теперь оба вождя были вооружены одинаково. У каждого осталось копье, лук с колчаном, томагавк и нож; да еще кожаный щит, чтобы отразить удар, если другой вдруг решит пустить в ход оружие. Сиу долее не колебался и, подстегнув коня, выехал да отмель с того конца, который учтиво уступил ему противник. Если бы кто-нибудь мог видеть лицо Матори, пока он пересекал протоку, отделявшую его от самого грозного и самого ненавистного из всех его соперников, то, может быть, сквозь непроницаемую маску, сотканную хитростью и бессердечным коварством, он успел бы заметить на этом смуглом лице проблеск тайной радости; однако гордо сверкающие глаза тетона, его раздувающиеся ноздри могли бы внушить такому наблюдателю, что радость эта порождена чувством более благородным, более подобающим индейскому вождю. Пауни со спокойным достоинством ждал, когда враг заговорит. Тетон проехался взад и вперед, чтобы умерить нетерпение своего коня и вновь принять гордую осанку, которую несколько утратил во время переправы. Затем он проскакал на середину острова и учтивым жестом предложил пауни сделать то же. Твердое Сердце приблизился на расстояние, которое позволяло при нужде и двинуться вперед и отступить, после чего в свою очередь остановился, не сводя с противника горящих глаз. Наступило долгое и напряженное молчание, пока два прославленных вождя, впервые встретившись с оружием в руках, рассматривали друг друга с видом воинов, которые умеют ценить отважного врага, пусть даже ненавистного. Матори, однако, смотрел куда менее суровым и вызывающим взором, чем молодой пауни. Закинув щит за плечо, словно приглашая Твердое Сердце отбросить подозрения, тетон сделал приветственный жест и заговорил первым: – Пусть Волки поскачут в горы, – сказал он, – и посмотрят на восход и на закат, на страну снегов, и на страну цветов, и тогда они увидят, что земля велика. Разве краснокожие не могут найти на ней места для всех своих селений? – Был ли случай, чтобы воин Волков пришел в селение тетонов просить у них места для своего жилища? – возразил молодой пауни с гордостью и презрением, которые не пытался скрыть. – Когда пауни охотятся, разве они посылают гонцов спросить Матори, есть ли в прериях сиу? – Когда в жилище голод, воин идет искать бизона, который дан ему в пищу, – продолжал тетон, подавляя гнев, вызванный гордой усмешкой юноши. – Ваконда создал больше бизонов, чем индейцев, и он не сказал: «Этот бизон будет для пауни, а тот для дакоты; этот бобр для конзы, а тот для омахо». Нет, он сказал: «Всего вдоволь. Я люблю моих красных детей и дал им большие богатства. Много солнц будет скакать быстрый конь и не доскачет от селений тетонов до селений Волков. От лугов пауни далеко до реки оседжей. Хватит места для всех, кого я люблю». Зачем же одному краснокожему убивать другого? Твердое Сердце воткнул копье острием в землю и, так же забросив щит за плечо и слегка опираясь на древко копья, ответил с выразительной улыбкой: – Что же, тетоны устали охотиться и идти по тропе войны? Они хотят жарить оленину, не убивая оленей? Они собираются отрастить волосы на головах, чтобы врагам труднее было находить их скальпы? Напрасно, воин-пауни не придет искать жену среди этих тетонских скво. Матори, когда услышал это жгучее оскорбление, не сдержался, и его лицо загорелось яростью. Но он сумел овладеть собой и ответил тоном, более подходившим для его непосредственной цели. – Так и следует говорить о войне молодому вождю, – сказал он со странным спокойствием. – Но Матори видел больше зимних стуж, чем его брат. Когда ночи были длинны и в его жилище приходил мрак, он думал о несчастьях своего народа, пока молодые воины спали. Он сказал себе: «Пересчитай скальпы над своим огнем, тетон. Кроме двух, это все скальпы краснокожих. Разве волк растерзает волка и разве гремучая змея убьет свою сестру? Знаешь сам, никогда. Вот почему, тетон, ты не прав, когда с томагавком в руке идешь тропой, что ведет к жилищу краснокожего». – Сиу хочет лишить воина славы! Он скажет своим юношам: «Идите, копайте корни в прерии да ищите ямы, чтобы зарыть срои томагавки; вы больше не мужчины!». – Если язык Матори когда-нибудь так заговорит, – с видом крайнего негодования ответил хитрый тетон, – пусть женщины сиу отрежут его и сожгут вместе с копытами бизона! Нет, – продолжал он и, словно с искренним доверием, приблизился на несколько шагов к Твердому Сердцу, который, однако, не двинулся с места, – у краснокожих не будет недостатка во врагах. Их больше, чем листьев на деревьях, чем птиц в небесах, чем бизонов в прериях. Пусть мой брат шире откроет глаза: разве он нигде не видит врага, которого хотел бы сразить? – Давно ли тетон считал скальпы своих воинов, что сушатся в дыму костров пауни? Вот рука, которая сняла их и готова сделать из восемнадцати двадцать. – Пусть разум моего брата сойдет с кривой тропы. Если вечно краснокожий будет разить краснокожих, кто будет хозяином прерии, когда не останется воина, чтобы сказать – «она моя»? Послушай мудрость стариков. Они рассказывают нам, что в их молодые дни из лесов в стороне восхода приходило много индейцев и наполняло прерии жалобами на грабительство Длинных Ножей. Куда приходят бледнолицые, там для краснокожего нет больше места. Земля для них тесна. Они всегда голодны. Посмотри, они уже здесь! С этими словами тетон указал на лагерь Ишмаэла, раскинувшийся на виду, и умолк, чтобы посмотреть, какое впечатление произвела его речь на прямодушного врага. Твердое Сердце слушал, словно эти рассуждения породили в его уме много новых мыслей. После минутного молчания он спросил: – Так что же советуют делать мудрые вожди сиу? – Они думают, что по следу каждого бледнолицего надо идти, как по следу медведя. Чтобы Длинные Ножи, которые приходят в прерию, не возвращались обратно. Чтобы тропа была открыта для тех, кто приходит, и закрыта для тех, кто уходит. Вон там их много. У них есть лошади и ружья. Они богаты, а мы бедны. Так сойдутся ли пауни на совет с тетонами? А когда солнце уйдет за Скалистые горы, они скажут: «Это для Волка, а это для сиу». – Нет, тетон, Твердое Сердце никогда не наносил удара странникам. Они приходят в его жилище и едят у него и свободно уходят. Могучий вождь – их друг. Когда мой народ созывает молодых воинов на тропу войны, мокасины Твердого Сердца вступают на нее последними. Но, едва селение скроется за деревьями, он уже впереди всех. Нет, тетон, его рука никогда не подымится на странников. – Так умри с пустыми руками, глупец! – воскликнул Матори. И, заложив стрелу в свой лук, он прицелился в обнаженную грудь доверчивого врага и отпустил тетиву. Коварный тетон проделал это так внезапно, так удачно улучил минуту, что пауни не мог защититься обычными средствами. Щит его был заброшен за плечо, стрелу он снял с тетивы, зажав ее в левой руке вместе с луком. Однако зоркий глаз прославленного воина успел уловить первое же предательское движение, а находчивость не покинула его. Он рванул поводья, конь взвился на дыбы и, как щит, заслонил пригнувшуюся фигуру всадника. Но Матори прицелился так точно и послал стрелу с такой силой, что она впилась в шею коня и пронзила ее насквозь. В мгновение ока Твердое Сердце послал ответную стрелу. Она пробила щит тетона, не задев его самого. Несколько секунд тетивы звенели, не смолкая, и стрелы одна за другой мелькали в воздухе, хотя противникам приходилось думать и о защите. Колчаны скоро опустели, но, хотя кровь уже пролилась, это не охладило пыла битвы, так как раны были незначительны. Начался конный бой. Противники бросали своих скакунов вперед, круто их поворачивали, подняв на дыбы, снова кидались в атаку и хитро уклонялись от столкновения, кружа, как ласточки над землей. Каждый норовил пронзить другого копьем, из-под копыт летел песок, и иной раз уже казалось, что кому-то не избежать рокового удара, но оба по-прежнему оставались на конях и держали поводья твердой рукой. В конце концов тетон был вынужден спрыгнуть на землю, чтобы увернуться от неотвратимого удара. Пауни сразил копьем его коня и, проскакав дальше, испустил торжествующий клич. Сделав поворот, он уже собрался использовать свое преимущество, когда его раненый скакун зашатался и упал под ношей, которая стала ему не по силам. Матори отозвался грозным воплем на преждевременный победный клич и бросился с ножом и томагавком к поверженному юноше. При всей своей ловкости Твердое Сердце не успел бы вовремя выбраться из-под коня. Он видел, что ему грозит неминуемая гибель. Нащупав нож, он зажал лезвие между большим и указательным пальцами и с удивительным хладнокровием метнул в приближающегося врага. Нож завертелся в воздухе и, вонзившись острием в нагую грудь, забывшего осторожность тетона, вошел в нее по самую рукоять из оленьего рога. Матори схватился за нее, как будто колеблясь, извлечь ли нож из раны или нет. На мгновение его лицо искривила неугасимая ненависть и ярость, а затем, точно внутренний голос напомнил ему, что время терять нельзя, он, шатаясь, добрел до края отмели и, войдя по щиколотку в воду, остановился. Хитрость и двуличие, которые так долго омрачали более благородную сторону его природы, были вытеснены из его души неукротимой гордостью, воспитанной в нем с юных лет. – Нет, Волчонок, – сказал он с угрюмой улыбкой, – скальп могучего вождя дакотов не будет коптиться над костром пауни. Вырвав нож из раны, он пренебрежительно швырнул его в сторону врага, погрозил рукой победоносному противнику, меж тем как на смуглом его лице, борясь, сменяли друг друга глубокая ненависть и презрение, для которых у него не было слов, и бросился в самую середину быстрого потока. И еще несколько раз с торжеством поднялась над волнами его рука, хотя тело было уже навсегда поглощено водой. Твердое Сердце к этому времени вскочил на ноги. До тех пор молчавшие отряды неожиданно разразились оглушительными криками. Пятьдесят воинов с каждой стороны кинулись в реку, торопясь поразить или защитить победителя, и, по сути дела, бой не кончился, а только завязался. Но молодой вождь был равно слеп ко всем признакам опасности. Он бросился туда, где упал его нож, а потом с легкостью антилопы помчался по отмели, вглядываясь в волны, скрывшие его трофей. Темное пятно крови указало ему нужное место, и, крепче сжав нож, он бросился в реку, твердо решив умереть в его волнах или вернуться с желанной добычей. Тем временем на отмели завязалась кровопролитная битва. У пауни кони были лучше, боевой дух, пожалуй, сильней, и, достигнув острова в достаточном числе, они вынудили врага отойти. Затем они устремились к вражескому берегу и выбрались на него, продолжая сражаться. Но здесь их встретили все пешие тетоны, и им самим пришлось отступить. Бой теперь велся с обычной для индейцев осторожностью. Когда пыл, бросивший оба отряда в смертельную схватку, несколько остыл, воины стали прислушиваться к голосу вождей, старавшихся напомнить горячим головам об осмотрительности. Вняв мудрым советам, сиу поспешили укрыться – кто в траве, кто за редкими кустами или за невысоким бугром, – и пауни уже не могли очертя голову бросаться вперед, так что обе стороны несли теперь значительно меньший урон. Так длилось сражение с переменным успехом и почти без потерь. Тетонам удалось пробиться к густой заросли бурьяна, куда враги не могли последовать за ними верхом, так как всадник, если все-таки прорывался туда, становился совершенно беспомощен. Необходимо было выманить тетонов из этого укрытия, или битва осталась бы нерешенной. Несколько отчаянных атак были отражены, и приунывшие пауни уже подумывали об отступлении, когда вблизи раздался знакомый клич Твердого Сердца, а секундой позже среди них появился и сам вождь, размахивая скальпом верховного вождя тетонов, точно сулящим победу знаменем. Его встретили радостными криками, и воины устремились за ним с такой яростью, что, казалось, их натиску невозможно было противостоять. Однако кровавый трофей в руке вождя пауни зажег не только нападающих, но и обороняющихся. В отряде Матори было немало смелых воинов, и тот оратор, который утром на совете выражал столь мирные намерения, теперь с самозабвенным мужеством рвался снять позор с человека, им никогда не любимого, и вырвать его скальп из рук заклятых врагов своего народа. Исход решила численность. После отчаянной схватки, в которой все вожди показали пример неустрашимости, пауни были вынуждены отступить на открытую часть лощины, теснимые тетонами, а те спешили захватить каждую пядь земли, отдаваемую противником. Если бы сиу остановились у края бурьяна, честь победы, возможно, осталась бы за ними, хотя смерть Матори была для них непоправимой потерей. Однако наиболее горячие воины сиу совершили неосторожность, которая резко изменила ход сражения и нежданно отняла у них так трудно им доставшееся преимущество. Один из вождей пауни, отступая среди последних, упал, залитый кровью из бесчисленных ран, и стал мишенью для десятка новых стрел. Не помышляя ни о том, чтобы преследовать врага, ни о том, как безрассудны их действия, тетонские воины с боевым кличем ринулись вперед; каждый горел желанием первым нанести удар по мертвому телу и тем заслужить высокую славу. Навстречу им кинулся молодой вождь пауни с горсточкой испытанных воинов, твердо решивших спасти честь своего народа от такого поругания. Враги схватились врукопашную, кровь полилась рекой. Пауни отступали с телом убитого, а сиу наседали на них сзади, пока не вырвались все из укрытия, оглушительно вопя и грозя уже численным своим перевесом раздавить сопротивление. И Твердое Сердце, и каждый его товарищ скорей умерли бы, чем бросили тело убитого, и судьба их быстро решилась бы, не явись в этот миг неожиданная помощь. Из рощицы слева послышался крик, а за ним и залп смертоносных ружей. Пятеро или шестеро сиу забились на земле в агонии, а все остальные окаменели, как будто это небо послало свои молнии, чтобы спасти Волков. Затем из рощи вышли Ишмаэл и его молодцы-сыновья и, грозно крича, с искаженными гневом лицами, обрушились на изменивших им союзников. Это внезапное нападение сломило дух тетонов. Многие из их храбрейших вождей уже погибли, и теперь все простые воины бежали, не слушая приказов оставшихся вождей. Несколько отчаянных храбрецов продолжали пробиваться к роковому символу их чести и нашли благородную смерть под ударами ободрившихся пауни. Второй ружейный залп довершил поражение сиу. Они теперь бежали в беспорядке к дальнему леску с тем же рвением, с каким лишь несколько минут назад бросались в бой. Пауни кинулись вслед, как стая породистых, хорошо натасканных гончих. Со всех сторон доносился их победный клич и призывы к мести. Иные из беглецов пытались унести с собой тела павших воинов, но настигающая погоня заставила их бросить мертвых ради спасения живых. И только одна попытка оградить честь сиу от поругания, которое их своеобразные понятия связывали с обладанием скальпами павших героев, все же увенчалась успехом. Читатель помнит, как на утреннем совете один из вождей восстал против воинственной политики Матори. Но после того, как он безуспешно поднял голос за мир, его рука тем усердней делала свое дело в бою. Мы уже упоминали о его доблести, и именно его мужество, его пример помогли тетонам держаться так стойко, когда они узнали о гибели Матори. Этот воин, который на образном языке своего племени звался Парящим Орлом, последним отказался от надежды на победу. Когда он понял, что залпы из ружей, вселившие ужас в его воинов, лишают их так дорого купленного преимущества, он под упорным обстрелом угрюмо отступил к тайнику, где в густом бурьяне была спрятана его лошадь. Там он застал неожиданного соперника, готового оспаривать его право на коня. Это был Боречина, престарелый воин, сторонник Матори, тот, чей голос громче всех раздавался против мудрых советов Парящего Орла. Старик был ранен стрелой, и смерть его, видно, была близка. – Я в последний раз шел тропой войны, – мрачно сказал старый воин, когда увидел, что за лошадью явился ее законный владелец. – Неужели Волк-пауни унесет седые волосы сиу в свое жилище, чтобы там над ними глумились женщины и дети? Парящий Орел схватил его за руку, отвечая на призыв суровым, полным решимости взглядом. Дав это безмолвное обещание, он посадил раненого на своего коня. Затем вывел коня из бурьяна, сам тоже вскочил на него и, привязав товарища к своему поясу, вылетел на равнину, надеясь, что легконогий скакун спасет их обоих. Пауни заметили его почти тотчас же, и несколько воинов помчались вдогонку. Они проскакали уже около мили, но раненый не издал ни стона, хотя к его телесным мукам прибавились муки душевные: он видел, что враги приближаются с каждым скачком своих лошадей. – Остановись, – сказал он наконец и поднял слабую руку, чтобы товарищ придержал коня. – Пусть Орел моего племени шире раскроет крылья. Пусть он увезет в селение темнолицых белые волосы старого воина. Этим людям, одинаково понимавшим славу и строго соблюдавшим закон романтической чести, не нужно было много слов. Парящий Орел соскочил с коня и помог сойти Боречине. Старик с трудом опустился на колени и, бросив снизу взгляд в лицо соплеменника – как будто говоря «прощай», – подставил шею под желанный удар. Несколько взмахов томагавка, круговое движение ножа – и голова отделилась от тела, не почитавшегося столь ценным трофеем. Тетон опять вскочил на своего коня, как раз вовремя, чтобы ускользнуть от стрел, пущенных в него раздосадованными преследователями. Высоко подняв страшную окровавленную голову, он с криком торжества понесся прочь, летя по равнине, точно у него и вправду были крылья той могучей птицы, в честь которой он получил свое лестное прозвание. Парящий Орел благополучно добрался до своего селения. Он принадлежал к тем немногим сиу, которые вышли живыми из гибельного побоища; и еще очень долго из спасшихся он один мог выступать на советах племени, держа голову так же высоко, как прежде. Ножи и копья пауни остановили бегство большей части побежденных; победители рассеяли даже пытавшуюся скрыться толпу женщин и детей; и солнце давно ушло за волнистую черту западного горизонта, когда кровавый разгром наконец завершился.  Глава 31   Так кто ж купец? И кто здесь ростовщик? Шекспир, «Венецианский купец»   Утро следующего дня занялось над более мирной сценой. Резня давно прекратилась. И, когда солнце взошло, его лучи разлились по просторам спокойной и пустынной прерии. Лагерь Ишмаэла еще стоял там же, где и накануне, но по всей бескрайной пустыне не видно было других признаков существования человека. Там и сям небольшими стаями кружили сарычи и коршуны и хрипло кричали над местом, где какой-нибудь не слишком легкий на ногу тетон встретил свою смерть. Только это и напоминало о недавнем сражении. Русло реки, змеившейся в бесконечных лугах, взгляд еще мог далеко проследить по курившемуся над ней туману; но серебряная дымка над болотцами и, родниками уже начинала таять, потому что с пылающего неба лилась теплота, и ее живительную силу ощущало все в этом обширном краю, не избалованном тенью. Прерия была похожа на небо после бури – тихое и ласковое. И вот в такое утро семья скваттера собралась, чтобы принять решение, как поступить с людьми, отданными в ее власть игрой переменчивого счастья. Все живые и свободные обитатели лагеря с первым серым лучом рассвета были на ногах, и даже самые малые в этом бродячем племени, казалось, сознавали, что настал час, когда должны совершиться события, которым, быть может, предстоит во многом изменить ход их полудикой жизни. Ишмаэл, расхаживая по лагерю, был серьезен, как и подобает человеку, которому вдруг пришлось взять на себя решение в делах куда более важных, чем обычные происшествия его беспокойных будней. Однако сыновья, так хорошо изучившие непреклонный и суровый нрав отца, поняли, что его угрюмое лицо и холодный взгляд выражают не колебания или сомнения, а твердое намерение не отступать от своих суровых решений, которых он держался, как всегда, с тупым упрямством. Даже Эстер не осталась безучастна к надвигающимся событиям, столь важным для будущего ее семьи. Хотя она хлопотала по хозяйству, как хлопотала бы, верно, при любых обстоятельствах – так Земля продолжает вращаться, пока землетрясения разрывают ее кору и вулканы пожирают ее недра, – но голос ее был менее громок и пронзителен, чем обычно, а попреки, сыпавшиеся на младших детей, смягчала материнская любовь, придававшая ее словам какое-то новое достоинство. Эбирама, как всегда, грызли сомнения и тревога. Он часто останавливал взгляд на непроницаемом лице Ишмаэла, и была в этом взгляде опасливость, выдававшая, что от прежнего взаимного доверия, от прежнего товарищества не осталось и следа. Он, казалось, попеременно предавался то надежде, то страху. Порой его лицо загоралось гнусной радостью, когда он поглядывал на палатку, где находилась его вновь захваченная пленница. И тут же, непонятно почему, оно омрачалось тяжелым предчувствием. В такие минуты он обращал глаза к каменному лицу своего медлительного родственника. Но ни разу он не прочел на этом лице ничего утешительного, а напротив, всякий раз начинал тревожиться еще сильней. Потому что на физиономии скваттера была написана страшная для Эбирама истина: тупая натура его зятя полностью вышла из-под его влияния, и теперь Ишмаэл помышлял только о достижении своих собственных целей. Так обстояли дела, когда сыновья Ишмаэла, повинуясь приказу отца, вывели из палаток тех, чью участь ему предстояло решить. Приказ распространялся на всех без исключения. Мидлтона и Инес, Поля и Эллен, Овида и траппера – всех привели к самозваному судье и разместили так, чтобы тот мог с подобающим достоинством вынести свой приговор. Младшие дети толпились кругом, вдруг охваченные жгучим любопытством, и даже Эстер оставила стряпню и подошла послушать. Твердое Сердце, явившись один, без своих воинов, присутствовал при этом новом для него и внушительном зрелище. Он стоял, величаво опершись на копье, а взмыленные бока его коня, щипавшего траву поблизости, показывали, что пауни примчался издалека, чтобы видеть, что произойдет. Ишмаэл встретил своего нового союзника с холодностью, показавшей, как равнодушно он принял деликатность молодого вождя, который затем и приехал один, чтобы присутствие его отряда не породило тревоги или недоверия. Скваттер не искал его помощи, как не страшился его вражды, и теперь приступил к делу с таким спокойствием, как будто его патриархальная власть признавалась всеми и везде. Во всякой власти, даже когда ею злоупотребляют, есть что-то величественное, и мысль невольно начинает искать в ее обладателе достоинства, которые отвечали бы его положению, хотя нередко терпит неудачу, и то, что прежде было только ненавистно, тогда становится вдобавок и смешным. Но об Ишмаэле Буше этого нельзя было сказать. Его суровая внешность, угрюмый нрав, страшная физическая сила и опасное своеволие, не признававшее никакого закона, делали его самочинный суд настолько грозным, что даже такой образованный и смелый человек, как Мидлтон, не мог подавить в себе некоторый трепет. Однако у него не было времени, чтобы собраться с мыслями; скваттер, хоть и не привык спешить, но уж если заранее на что решился, то не расположен был терять время в проволочках. Когда он увидел, что все на местах, он тяжелым взглядом обвел пленников и обратился к капитану как к главному среди этих мнимых преступников: – Сегодня я призван исполнить обязанность, которую в поселениях вы возлагаете на судей, нарочно посаженных решать споры между людьми. Я плохо знаком с судебными порядками, но есть правило, которое известно каждому, и оно учит: «Око за око, зуб за зуб». Я не привык ходить по судам и уж никак не хотел бы жить на земельном участке, который отмерил шериф; но в этом законе все же есть разумный смысл, и можно им руководиться на деле. А потому торжественно заявляю, что сегодня я буду его держаться и всем и каждому воздам, что ему положено, не больше. На этом месте Ишмаэл замолк и обвел взором своих слушателей, как будто хотел проверить по их лицам, какое впечатление произвела его речь. Когда его глаза встретились с глазами Мидлтона, тот ответил ему: – Если надо, чтобы злодей был наказан, а тот, кто никого не обидел, отпущен на свободу, то вы должны поменяться со мной местами и стать узником, а не судьей. – Ты хочешь сказать, что я причинил тебе зло, когда увел молодую даму из дома ее отца и завез против ее воли так далеко в дикие края, – возразил невозмутимый скваттер, нисколько не рассерженный этим обвинением, но не испытывая, видимо, и угрызений совести. – Я не стану добавлять к дурному поступку ложь и отрицать твои слова. Покуда время шло, я успел на досуге обдумать это дело. И, хотя я не из тех, кто быстро думает, и кто умеет или делает вид, что умеет мигом разобраться в сути вещей, а все же я человек рассудительный и, когда дадут мне время поразмыслить, не буду зря отрицать правду. Так что я подумал и решил, что это была ошибка – отнимать дочку у родителя, и теперь ее отвезут туда, откуда ее привезли, со всей заботой, целую и невредимую. – Да-да, – вставила Эстер, – он правду говорит. Бедность да работа совсем его замучили, а тут еще от шерифа покоя не было. Вот он в дурную минуту и пошел на злое дело. Но он слушал, что я ему говорила, и снова вернулся на честную дорожку. Нехорошо это и опасно – приводить чужих дочерей в мирную и послушную семью. – А кто тебе спасибо скажет после того, что ты уже сделал? – пробормотал Эбирам со злобной усмешкой, которую обманутая алчность и страх делали еще отвратительней. – Уж если ты выдал дьяволу расписку, то только из его рук и получишь ее назад. – Помолчи! – сказал Ишмаэл, простерши могучую руку в сторону шурина, и этот грозный жест сразу заставил того замолчать. – Ты каркал мне в уши, как ворона. Если бы ты в свое время поменьше говорил, я бы не знал этого стыда. – Раз вы перестали заблуждаться и поняли, где справедливость, – сказал Мидлтон, – то не останавливайтесь на полдороге и, поступив великодушно, приобретите себе друзей, которые могут оградить вас от будущих неприятностей со стороны закона. – Молодой человек, – перебил его скваттер, угрюмо нахмурившись, – ты тоже сказал достаточно. Если бы я побоялся закона, тебе не пришлось бы сейчас смотреть, как Ишмаэл Буш чинит правосудие. – Не заглушайте в себе добрых намерений. А если вы задумали причинить вред кому-нибудь из нас, то помните, что рука закона, хоть вы его и презираете, достает далеко: он порой не торопится, но всегда достигает своей цели. – Да, он правду говорит, скваттер, истинную правду, – вмешался траппер, который, как обычно, не пропустил мимо ушей ни одного слова, сказанного при нем. – Здесь у нас, в Америке, эта рука куда как хлопотлива и частенько тяжело ложится на людей, а ведь тут по сравнению с другими странами человек, говорят, больше волен следовать своим желаниям. И поэтому он тут куда счастливей, и мужественней, и честнее тоже. А знаете, друзья, ведь есть места, где закон до того хлопотлив, что прямо указывает человеку: вот так-то ты будешь жить, вот так-то ты умрешь, а вот так-то распрощаешься с миром, когда тебя пошлют предстать пред судьей небесным. Да, грешно оно, такое посягательство на власть того, кто создал своих тварей вовсе не затем, чтобы их перегоняли, как скотину, с пастбища на пастбище, как только вздумается их глупым и себялюбивым пастырям, берущимся судить об их нуждах и потребностях. Что же это за несчастные страны, где сковывают не только тело, но и разум и где божьи создания как рождаются младенцами, так до конца и остаются в свивальнике через грешные измышления людей, которые не убоялись присвоить себе право, принадлежащее лишь великому владыке всего сущего! Пока траппер высказывал эти столь уместные суждения, Ишмаэл ни разу не перебил его, хотя и смотрел на него далеко не дружеским взглядом. Когда старик договорил, скваттер повернулся к Мидлтону и продолжал так, словно его не прерывали: – Что касается нас с тобой, капитан, так обиды нанесены обоюдно. Если я причинил тебе горе, уведя твою жену – с честным намерением вернуть ее тебе, как только сбудутся расчеты вот этого дьявола во плоти, – так ведь и ты ворвался в мой лагерь, помогая и способствуя, как выражаются законники про многие честные сделки, уничтожению моей собственности. – Но ведь я только стремился освободить… – Мы квиты, – перебил его Ишмаэл, который, решив дело к собственному удовольствию, нисколько не интересовался мнением других. – Ты и твоя жена свободны и можете отправляться куда и когда хотите. Эбнер, развяжи капитана. И вот что: если ты согласен подождать, когда я двинусь обратно к поселениям, то я подвезу вас обоих в повозке. А не хочешь – твое дело, была бы честь предложена. – Пусть я понесу за мои грехи самую тяжкую кару, если я забуду ваш честный поступок, хотя совесть в вас заговорила и не сразу! – вскричал Мидлтон, бросаясь к плачущей Инес, как только его развязали. – И, друг мой, даю слово солдата, что ваше участие в похищении будет забыто, что бы ни решил я предпринять, когда доберусь до места, где рука правосудия еще не утратила силу. Угрюмая улыбка, которой скваттер ответил на его заверения, показала, как мало он ценит обещание, данное от души молодым человеком в первом порыве радости. – Я решил так не из страха и не из милости, а потому что, на мой взгляд, это справедливо, – промолвил он. – Поступай, как тебе кажется правильным, и помни, что мир велик, в нем хватит места и для меня и для тебя, и, может, нам больше никогда не доведется встретиться. Если ты доволен – хорошо, а не доволен – так попробуй рассчитаться, как захочешь. Я не буду просить пощады, если ты меня одолеешь. Теперь, доктор, твой черед. Пора навести порядок в наших счетах, а то в последнее время они что-то запутались. Мы с тобой заключили честный договор, на веру и совесть, и как же ты его соблюдал? Безмятежная легкость, с какой Ишмаэл умудрился переложить ответственность за все происшедшее с себя на своих пленников, в сочетании с обстоятельствами, не позволявшими философски рассматривать спорные этические вопросы, сильно смутила тех, кому так неожиданно пришлось оправдываться, когда они в простоте душевной полагали, что их поведение заслуживало только похвалы. Овид, живший всегда в эмпиреях чистой теории, совсем растерялся, хотя, будь он больше искушен в мирских делах, он, возможно, не усмотрел бы в создавшейся ситуации ничего необычайного. Достойный натуралист отнюдь не первым оказался в положении, когда вдруг его призвали к ответу за те самые поступки, какие, на его взгляд, должны были снискать ему всеобщее уважение. Возмущенный таким поворотом дела, он все же постарался не ударить лицом в грязь и выдвинул в свою защиту доводы, какие первыми пришли ему на ум, правда несколько смятенный. – Действительно, существовал некий компактум, или договор, между Овидом Батом, доктором медицины, и Ишмаэлом Бушем, виатором, или странствующим земледельцем, – сказал он, стараясь выбирать выражения помягче, – и отрицать это я не склонен. Я признаю, что оным договором обуславливалось, или устанавливалось, что некое путешествие будет совершаться совместно, или в обществе друг друга, до истечения известного, точно означенного срока. Но, поскольку срок полностью истек, я заключаю, что, по справедливости, указанное соглашение можно считать утерявшим силу… – Ишмаэл! – с досадой перебила Эстер. – Не заводи разговора с человеком, который умеет ломать кости не хуже, чем вправлять их, и пусть этот чертов отравитель убирается восвояси со всеми своими коробочками и пузырьками. Обманщик он, и больше ничего! Отдай ему половину прерии, а себе возьми другую половину. Лекарь, нечего сказать! Да поселись мы в самом что ни на есть гнилом болоте, никто из детей у меня не заболеет, и не буду я говорить разные слова, которые не прожуешь, – обойдусь корой вишневого дерева да капелькою-двумя укрепляющего напитка. Скажу тебе, Ишмаэл, не по сердцу мне спутники, из-за которых у честной женщины отнимается язык… И ведь такому все равно, порядок у нее в хозяйстве или нет. Мрачное выражение, не сходившее с лица скваттера, на мгновение смягчилось почти лукавой усмешкой, когда он ответил: – Одному его искусство не по душе. Истер, а другому оно, может быть, и по душе. Но раз ты желаешь его отпустить, я не стану вскапывать прерию, чтобы затруднить ему путь. Ты свободен, приятель, и можешь возвратиться в поселения. Советую тебе там и оставаться, потому что такие люди, как я, редко заключают сделку, да Зато не любят, чтоб ее так легко нарушали. – А теперь, Ишмаэл, – победоносно продолжала его жена, – чтобы в семье у нас был мир, лад и сердечный покой, покажи-ка тому краснокожему и его дочке, – тут она указала на старика Ле Балафре и овдовевшую Тачичену, – дорогу в их селение, и скажем им на прощанье: «Идите с богом, а нам и без вас хорошо». – По законам индейской войны они – пленники пауни, и я не могу нарушать его права. – Берегись дьявола-искусителя, муженек! У него много уловок, и легко попасть в его сети, когда он заманивает тебя своими лживыми видениями! Послушай ту, кому дорого твое честное имя, и отошли ты подальше эту чумазую ведьму. Скваттер положил на плечо Эстер свою широкую ладонь и, глядя ей прямо в глаза, сказал торжественно и строго: – Женщина, нам предстоит важное дело, а у тебя блажь на уме. Помни, что мы должны совершить, и забудь свою глупую ревность. – Правда, правда, – прошептала его жена, отходя к дочерям. – Господи, прости меня, что я хоть на минуту об этом забыла! – А теперь поговорим с тобой, молодой человек. Ты не зря приходил на мою вырубку, будто выслеживая пчелу, – заговорил Ишмаэл, немного помолчав, как бы затем, чтобы собраться с мыслями. – С тобой у меня счеты посерьезней. Ты не только разорил мой лагерь, а еще и выкрал девицу, которая в родстве с моей женой и которую я прочил себе в дочери. Это обвинение сильней взволновало присутствующих, чем предыдущие. Сыновья скваттера, как один, с любопытством уставились на Поля и Эллен, отчего бортник совсем смутился, а девушка, застыдившись, опустила голову. – Вот что, друг Ишмаэл Буш, – сказал наконец Поль, вдруг обнаружив, что его обвиняют не только в похищении невесты, но и в грабеже. – Я не стану отрицать, что не очень-то вежливо обошелся с твоими горшками и плошками. Но, может быть, ты назовешь их цену, и мы покончим дело миром, забыв про обиды. У меня было не слишком благочестивое настроение, когда мы влезли на твою скалу, ну, и я, понятно, больше бил посуду, чем проповедовал. Но деньгами можно зачинить дыру хоть на каком кафтане. А вот с Эллен Уэйд дело обстоит не так-то просто. Разные люди смотрят на брак по-разному. Иные думают, что стоит ответить «да» и «нет» на вопросы судьи или священника – кто там окажется под рукой, – и готово, получай счастливую семью. А я полагаю так: если девушка на что решилась, нечего ее силком удерживать. Правда, я не говорю, что Эллен то, что она сделала, совершила без всякого принуждения; и она, выходит, ни в чем не виновата – вон как тот осел, который ее увез, и тоже против воли, и это он, поклянусь вам, подтвердил бы, когда бы умел говорить не хуже, чем реветь. – Нелли, – сказал скваттер, оставив без внимания эту оправдательную речь, которая казалась Полю очень убедительной и остроумной. – Нелли, ты поторопилась уйти от нас в широкий и недобрый мир. Целый год ты ела и спала в моем лагере, и я уже надеялся, что вольный воздух границы пришелся тебе по вкусу и ты пожелаешь остаться с нами. – – Пусть ее поступает как хочет, – пробормотала Эстер, по-прежнему держась в стороне. – Тот, кто мог бы склонить ее остаться с нами, спит среди холодной голой прерии, и теперь нам ее не переубедить. Женщина к тому же всегда своенравна, и уж если она что забрала в голову, так поставит на своем, как ты сам хорошо знаешь, муженек, а то б я не была сейчас здесь и не стала бы матерью твоих детей. Скваттеру, видно, было нелегко отказаться от своих планов в отношении смущенной девушки, и, прежде чем ответить жене, он обратил свой тупой, тяжелый взгляд на равнодушные лица сыновей, будто в надежде, что хоть один из них мог бы занять место погибшего. Поль не преминул уловить этот взгляд и, точнее, чем обычно, отгадав тайные мысли скваттера, решил, что нашел средство устранить все трудности. – Яснее ясного, друг Буш, – сказал он, – что в этом деле существуют два мнения: твое – в пользу твоих сыновей, и мое – в мою собственную пользу. На мой взгляд, есть только один мирный способ уладить спор – выбирай из своих ребят любого, и мы с ним пойдем погулять в прерию. Кто останется там, тот больше не сможет вмешиваться в чужие семейные дела; а кто вернется, тот пусть уж сам поладит с девушкой. – Поль! – с упреком, чуть дыша, прошептала Эллен. – Ничего, Нелли, не бойся, – шепнул в ответ простодушный бортник, которому и в голову не пришло, что волнение его возлюбленной может быть порождено не только опасением за него. – Я примерился к каждому из них, а уж ты можешь положиться на глаз человека, который не раз прослеживал пчелу до ее лесного улья. – Я ничего насильно навязывать ей не стану, – промолвил скваттер. – Если ее и вправду тянет в поселения, пусть так и скажет. Я ей ни пособлять, ни помехи чинить не буду. Говори же, Нелли, говори свободно, ни за себя и ни за кого другого не бойся. Хочешь ты оставить нас и вернуться с этим молодцом в поселения или же останешься и разделишь с нами то немногое, что есть у нас и что мы тебе предлагаем от чистого сердца? После такого призыва Эллен больше не могла колебаться. Сперва она смотрела робко, украдкой. Но потом ее лицо залилось румянцем, дыхание участилось, и нетрудно было понять, что ее природная живость и смелость взяли верх над девичьей застенчивостью. – Вы приютили меня, нищую, всеми брошенную сироту, – сказала она срывающимся голосом, – когда другие, те, кто по сравнению с вами живут, можно сказать, в богатстве, предпочли забыть обо мне. Да наградит вас бог за вашу доброту! Того немногого, что я делала для вас, и всего, что я еще могла бы сделать, не хватит, чтобы отплатить за одно это доброе дело. Мне не по сердцу ваша жизнь. Она не похожа на ту, к какой я привыкла с детства, и я хочу совсем другого. Но все же, если бы вы не похитили эту милую, ни в чем не повинную молодую даму у ее друзей, я бы никогда вас не оставила, пока вы сами не сказали бы: «Иди, и да благословит тебя господь». – Что дурно, то дурно, об этом спору нет, и все будет исправлено, насколько это можно сделать без опаски. А теперь скажи напрямик: останешься ты с нами или уедешь? – Я обещала жене капитана, – ответила Эллен, снова потупив глаза, – не покидать ее. И раз уже она видела столько обид от всех, она вправе ждать, чтобы хоть я-то сдержала слово. – Развяжите молодца, – сказал Ишмаэл, и, когда его распоряжение было исполнено, он поманил к себе сыновей, поставил их в ряд перед Эллен и продолжал: – А теперь скажи без уверток правду. Вот все, что я могу тебе предложить, не считая сердечного приема. Растерявшаяся девушка смущенно переводила взгляд с одного юноши на другого, пока не остановила глаза на искаженном тревогой лице Поля. И тут чувство восторжествовало над требованиями приличий. Она бросилась бортнику на грудь и подтвердила свой выбор, громко зарыдав. Ишмаэл сделал знак сыновьям отойти и, явно огорченный, хотя и не удивленный таким исходом, сказал твердо: – Бери ее и обходись с ней честно и ласково. Такую жену всякий с радостью ввел бы в свой дом, и не хотел бы я услышать, что с ней приключилась какая-нибудь беда. Ну, а теперь я рассчитался с вами, надеюсь, по всей справедливости, никого из вас не обидев и не утеснив. Мне осталось задать только один вопрос – спросить у капитана: хочешь ты для обратной дороги воспользоваться моими упряжками или же нет? – Я слышал, что солдаты из моего отряда ищут меня близ селений пауни, – ответил Мидлтон, – и я думаю поехать с вождем, чтобы соединиться со своими людьми. – Тогда чем скорее мы расстанемся, тем лучше. Лошадей в лощине много. Выбирай себе любых и оставь нас с миром. – Мы не можем уехать, пока не будет освобожден этот старик, который более полувека был другом моей семьи. Что он сделал дурного, что его не отпускают на свободу? – Не задавай вопросов, на которые можно услышать в ответ только ложь, – сказал скваттер угрюмо. – С траппером у меня свои счеты, и нечего вмешиваться в них офицеру американской армии. Уезжай, пока дорога открыта. – Он дает вам хороший совет, и вам всем полезно к нему прислушаться, – заговорил старик, которого, казалось, ничуть не тревожило его положение. – Племена сиу многочисленны, и кровь проливать им не внове. Никто не знает, как долго будут они медлить с местью. Поэтому я тоже вам скажу: поезжайте и, когда будете пересекать лощины, остерегайтесь, не попадите в пожар, потому что в это время года честные охотники часто жгут траву, чтобы весной у буйволов пастбище было зеленей и слаще. – Если бы я оставил пленника в ваших руках, пусть даже с его согласия, не узнав сперва, в чем его обвиняют, я забыл бы не только долг благодарности, но и свой долг перед законом; тем более что мы все, быть может, сами того не подозревая, были соучастниками его преступления. – Довольно с тебя будет узнать, что он вполне заслужил то, что получит? – Это, во всяком случае, изменит мое мнение о нем. – Ну, так смотри, – ответил Ишмаэл, поднося к глазам капитана пулю, найденную в одежде убитого Эйзы. – Этим кусочком свинца он поразил сына, которым мог бы гордиться любой отец! – Я не верю, что он совершил подобный поступок; разве что защищая свою жизнь или будучи вынужден к нему вескими причинами. Не могу отрицать, что он знал о смерти вашего сына, поскольку он сам указал нам на кустарник, где было найдено тело. Но ничто, кроме его собственного признания, не заставит меня поверить, что он умышленно совершил убийство. – Я жил долго, – начал траппер, когда общее молчание показало ему, что все ждут, чтоб он опроверг это тяжкое обвинение, – и много зла повидал я на своем веку. Не раз я видел, как могучие медведи и быстрые пантеры дрались из-за попавшегося им лакомого куска. Не раз я видел, как наделенные разумом люди схватывались насмерть, и тогда человеческое безрассудство встречало час своего торжества. О себе скажу не хвастая, что, хотя моя рука подымалась против зла и угнетения, она ни разу не нанесла удара, которого мне пришлось бы устыдиться на суде более грозном, чем этот. – Если мой отец отнял жизнь у своего соплеменника, – сказал молодой пауни, по лицам людей и при виде пули разгадавший смысл происходившего, – пусть он отдаст себя в руки друзей убитого, как подобает воину. Он справедлив и сам пойдет на казнь, ему не нужны ремни, – Надеюсь, мой сын, что ты не ошибся во мне. Если бы я совершил то подлое дело, в котором меня обвиняют, у меня бы хватило мужества самому склонить свою голову под карающий удар, как поступил бы любой хороший и честный индеец. – И, взглядом уверив встревоженного пауни в своей невиновности, траппер повернулся к остальным внимательным слушателям и продолжал, переходя на родной язык: – Мне надо поведать вам немногое, и кто поверит мне, поверит правде, а кто не поверит, только запутается сам и, может быть, запутает своего ближнего. Мы все, друг скваттер, как ты уже, наверное, понял, бродили вокруг твоего лагеря, узнав, что в нем содержится несчастная, насильно похищенная пленница, и намерения у нас были самые простые: вернуть ей свободу, на которую она, по чести и справедливости, имела все права. Остальные спрятались, а меня, как я в этом деле искуснее их всех, послали в прерию на разведку. Вам и в голову не приходило, что за вами шел человек, который видел весь ход вашей охоты. А ведь так оно и было: то я лежал где-нибудь за кустом или в траве, то сползал со склона в лощину, а вы-то и не подозревали, что за каждым вашим движением кто-то следит, точно рысь за оленем на водопое. Да что уж говорить, скваттер! Когда я был в расцвете сил; я, бывало, заглядывал в палатку врага, пока он спал, да-да, спал и видел сны, что находится дома и в полной безопасности. Эх, было бы у меня время рассказать тебе подроб… – Говори же, как было дело, – перебил его Мидлтон. – Да, кровавое и подлое это было дело! Я лежал в невысокой траве, когда совсем рядом сошлись двое охотников. Встретились они не по-дружески и говорили не так, как следует говорить путникам в глуши. Но я уже думал, что они расстанутся мирно, как вдруг один приставил ружье к спине другого и совершил то, что иначе не назовешь, как предательским, безбожным убийством. А мальчик был молодец хоть куда – благородный и смелый! Когда порох уже прожег его куртку, он еще минуту продержался на ногах. А потом упал на колени и дрался отчаянно и мужественно, пока не пробился в кусты, как раненый медведь, когда он ищет, где бы укрыться. – Но почему же, – во имя всего святого, ты это до сих пор скрывал? – воскликнул Мидлтон. – Да неужто ты думаешь, капитан, что человек, который шестьдесят с лишним лет прожил в дебрях и пустынях, не научился молчать? Какой краснокожий воин будет до времени кричать о следах, которые он увидел? Я привел туда доктора – на случай, если бы его сноровка могла пригодиться, да и наш приятель бортник был с нами и тоже знал, что в кустах скрыто мертвое тело. – Да, это правда, – сказал Поль. – Но я видел, что у старика траппера есть свои причины держать язык за зубами, так и я говорил об этом, как мог, меньше, попросту сказать – совсем ничего. – Так кто же был этот злоумышленник? – настойчиво спросил Мидлтон. – Если под злоумышленником ты разумеешь того, кто совершил это дело, так вот он стоит, и вечный позор нашему племени, ибо он одной крови с убитым, из одной с ним семьи. – Он лжет, лжет! – закричал Эбирам. – Я не убийца, я только ответил ударом на удар! Глухим, страшным голосом Ишмаэл сказал: – Довольно. Отпустите старика. Мальчики, свяжите вместо него брата вашей матери. – Не касайся меня! – закричал Эбирам. – Я призову на вас божье проклятье, если вы меня тронете! Дикий, безумный блеск в его глазах заставил юношей отступить; но, когда Эбнер, самый старший и решительный из них, направился к нему с лицом, искаженным ненавистью, испуганный преступник повернулся, кинулся было прочь и упал ничком на землю – по всей видимости, мертвый. Послышались негромкие, полные ужаса возгласы, но тут Ишмаэл жестом приказал сыновьям унести неподвижное тело в одну из палаток. – А теперь, – сказал он, поворачиваясь ко всем чужим в его лагере, – настала нам пора каждому пойти своей дорогой. Желаю вам удачи.., а тебе, Эллен, хоть, может, ты и не порадуешься такому подарку, я скажу: да благословит тебя бог! Мидлтон, пораженный тем, что он счел небесным знамением, не стал упорствовать. Покончив с недолгими сборами, все быстро и молча распрощались со скваттером и его семьей, и вскоре пестрое это общество медленно и безмолвно последовало за вождем-победителем к далеким селениям пауни.  Глава 32   Я вас молю, Закон хоть раз своей склоните властью; – Для высшей правды малый грех свершите… Шекспир, «Венецианский купец»   Ишмаэл долго и терпеливо ждал, пока Твердое Сердце со своею разнородной свитой не исчезнет из виду. Только когда дозорный сообщил, что последний индеец из отряда пауни (оставленного им в отдалении, чтобы не смущать бледнолицых, а теперь соединившегося со своим вождем) скрылся за гребнем самого далекого холма, скваттер отдал приказ сниматься со стоянки. Лошади уже давно были заложены, и вскоре вся кладь заняла свои обычные места в фургонах. Когда сборы были кончены, небольшую крытую повозку, так долго служившую тюрьмой для Инес, подкатили к шатру, где лежало бесчувственное тело похитителя: очевидно, теперь она предназначалась для, нового узника. Только сейчас, когда Эбирама вывели наружу, бледного, перепуганного, шатающегося под тяжестью раскрывшейся вины, младшие члены семьи узнали, что он еще жив. Поддавшись суеверному страху, они подумали, что злодея за его преступление постигло грозное возмездие свыше, и теперь он представлялся им скорее потусторонним существом, чем смертным человеком, которому, как им самим, еще предстояло претерпеть последнюю земную муку, перед тем как расстаться с жизнью. Сам преступник находился, видимо, в том состоянии, когда всеподавляющий ужас странным образом сочетается с полной физической апатией. Дело в том, что, пока его тело было сковано оцепенением, мысль продолжала работать, и ожидание страшной участи терзало его безысходным отчаянием. Очутившись на свежем воздухе, преступник огляделся, пытаясь прочитать на лицах окружающих свою близкую судьбу. Но лица были у всех спокойны, ничьи глаза не отражали гнева, который грозил бы немедленной грубой расправой, и жалкий человек понемногу ожил. А к тому времени, когда его посадили в крытую повозку, его изворотливая мысль уже выискивала способ, как он отведет от себя правый гнев родственников или, если не удастся, как уйдет от кары, которая, он знал, будет ужасна. Покуда шли приготовления, Ишмаэл почти не разговаривал. Жест или взгляд достаточно ясно объясняли сыновьям его волю, да и остальные тоже предпочитали обходиться без слов. Скваттер наконец подал знак выступать, взял под мышку ружье, вскинул топор на плечо и, как всегда, повел караван. Эстер забралась в фургон со своими дочками, сыновья заняли привычные места – кто при стаде, кто при лошадях, и двинулись в путь обычным своим медлительным, но неустанным шагом. Впервые за долгие дни скваттер повернулся спиной к закату. Он направился в сторону заселенных мест, и самая поступь его ясно говорила детям, научившимся по взгляду понимать решения отца, что их путешествие по прерии близится к концу. Все же пока, за многие часы, в Ишмаэле ничто не проглянуло, что могло бы указать на внезапный или зловещий переворот в его намерениях и чувствах. Он все это время шел один, на милю-полторы впереди своих упряжек, почти ничем не выдавая непривычного волнения. Правда, раз-другой было видно, как исполин останавливался на вершине какого-нибудь дальнего холма – стоял, опершись на ружье и понурив голову; но эти минуты напряженного раздумья бывали не часты и длились не подолгу. Вечерело, и повозки уже давно отбрасывали тени на восток, неуклонно подвигаясь вперед и вперед. Переходили вброд ручьи и реки, пересекали равнины, поднимались и спускались по склонам холмов, но ничто не приносило перемены. Давно освоившись с трудностями путешествий такого рода, скваттер инстинктивно обходил самые неодолимые препятствия, всякий раз вовремя уклонившись вправо или влево, когда характер почвы, или купа деревьев, или признаки близкой реки указывали, что напрямик не пройдешь. Наконец настал час, когда надо было дать отдых и людям и животным. Ишмаэл с обычной своей предусмотрительностью выбрал подходящее место. Равномерно всхолмленную степь, описанную на первых страницах повести, давно сменила более резко пересеченная местность. Правда, кругом тянулась, в общем, все та же пустынная и бескрайняя ширь – те же плодородные лощины, в том же странном чередовании с голыми подъемами, придающем этому краю вид как бы древней страны, откуда, непонятно почему, ушло все население, не оставив и следа жилищ. Но эти характерные черты волнистой прерии теперь нарушались возникновениями здесь и там обрывами, нагромождением скал, широкой полосою леса. У подошвы высокой, в сорок – пятьдесят футов, скалы бил источник, и скваттер избрал это место, найдя здесь все, что требовалось для скота. Вода увлажнила небольшой лужок внизу, который в ответ на щедрый дар вырастил скудную поросль травы. Одинокая ветла пустила корни в иле; и, захватив в полное свое владение всю почву вокруг, ветла поднялась высоко над скалой и осенила ее острую вершину шатром своих ветвей. Но так это было прежде – теперь красота ее ушла вместе с таинственным жизненным началом. Точно в насмешку над скудной зеленью вокруг, она высилась теперь величавым и суровым памятником прежнего плодородия. Самые крупные ветви, косматые и причудливые, еще простирались далеко вширь, но седой замшелый ствол стоял оголенный, расщепленный грозой. Не сохранилось ни единого листика. Всем своим видом дерево говорило о бренности существования, о свершении срока. Ишмаэл, подав знак сыновьям подъехать сюда, бросился на землю и, казалось, задумался о тяжелой ответственности, легшей на него. Почуяв издалека корм и воду, лошади сразу ускорили бег, и вскоре поднялась обычная суматоха привала – с окриками, перебранкой. У детей Ишмаэла и Эстер не осталось такого глубокого и стойкого впечатления от утренней сцены, чтобы они могли забыть из-за него свои естественные потребности. Но покуда сыновья искали в припасах чего-нибудь посущественней, а младшие ссорились из-за незатейливых сластей, мать и отец проголодавшегося семейства были озабочены другим. Когда скваттер увидел, что все, вплоть до ожившего Эбирама, занялись едой, он взглядом поманил за собой удрученную жену и пошел к дальнему пологому холму, заграждавшему вид на востоке. Встреча супругов на голом этом месте была для них как свидание на могиле убитого сына. Ишмаэл кивком пригласил Эстер сесть рядом с ним на камне, и какое-то время оба молчали, словно боясь, заговорить. – Мы вместе прошли через долгие странствия, и доброе видали и дурное, – начал наконец Ишмаэл. – Разные были у нас испытания, жена, и не одну мы испили горькую чашу. Но такого еще не бывало ни разу. – Тяжелый это крест, чтоб нести его бедной, заблудшей, грешной женщине! – отозвалась Эстер, пригнув голову к коленям и наполовину зарыв лицо в одежду. – Тяжелое, непосильное бремя для плеч сестры и матери! – Да. В том-то и дело! Я с легкостью готовился наказать бродягу траппера, потому что большого добра я от него не видел, а думал – да простит мне бог мою ошибку, – что зла он причинил мне очень много. Теперь же мне не очистить от позора свой дом: выметешь из одного угла, заметешь в другой! Но как же быть? Убили моего сына, а тот, кто это сделал, будет расхаживать на свободе?.. Мальчику не будет в могиле покоя! – Ox, Ишмаэл! Мы зашли с этим делом слишком далеко! Меньше бы мы говорили, никто бы толком ничего не знал… И на совести было бы у нас спокойней. – Истер, – молвил муж, остановив на ней укоризненный, но все еще апатичный взгляд. – Был час, когда ты думала, женщина, что это зло совершила другая рука. – Думала, да! Бог в наказание за мои грехи внушил мне ложную догадку… И все же в его жилах – моя кровь и кровь моих детей! Может быть, мы будем милосердны? – Женщина, – строго молвил муж, – когда мы думали, что дело сделал старый жалкий траппер, ты не говорила о милосердии! Эстер не ответила, только сложила руки на груди и сидела несколько минут молча, в раздумье. Потом опять подняла на мужа беспокойный взгляд и увидела, что гнев и тревогу на его лице сменила холодная апатия. Уверившись, что судьба брата решена, и, может быть, сознавая, что наказание будет заслуженным, она бросила думать о заступничестве. Больше они ничего друг другу не сказали. Глаза их встретились на мгновение, затем оба поднялись и пошли в глубоком молчании к лагерю. Сыновья ждали возвращения отца с обычным для них вялым равнодушием. Скотина была уже согнана в стадо и лошади уже заложены – все было готово, чтобы двинуться дальше в путь, как только он покажет, что так ему угодно. И девочки уже сидели в своем фургоне; словом, ничто не задерживало отъезда, кроме отсутствия родителей этого буйного племени. – Эбнер, – сказал отец с неторопливостью, характерной для всех его распоряжений, – выведи брата твоей матери из фургона и поставь его передо мной. Эбирам вышел из заточения, правда весь дрожа, но отнюдь не потеряв надежду умиротворить справедливый гнев своего родственника. Он глядел вокруг, напрасно ища хоть одно лицо, в котором открыл бы проблеск сочувствия, и, чтоб успокоить свои опасения, ожившие к этому времени во всей их первоначальной силе, попробовал вызвать скваттера на мирный, обыденный разговор. – Лошади измучились, брат, – сказал он. – Поскольку мы уже проехали сегодня хороший конец, может быть, тут и заночуем? Как я погляжу, тебе долго придется шагать, пока сыщется место для ночевки лучше этого. – Хорошо, что оно тебе по вкусу. Ты, похоже, останешься здесь надолго. Подойдите ближе, сыновья, и слушайте. Эбирам Уайт! – продолжал он, сняв шапку и заговорив торжественно и твердо, от чего даже его тупое лицо стало значительным. – Ты убил моего первенца, и по законам божеским и человеческим ты должен умереть. При этом страшном и внезапном приговоре преступник содрогнулся, охваченный ужасом. Он почувствовал себя, как человек, который вдруг угодил в объятия чудовища и знает, что ему из них не вырваться. Он и раньше был полон недобрых предчувствий, но у него недоставало мужества глядеть в лицо опасности; и в утешительном самообмане, за каким трус бывает склонен скрыть от самого себя безвыходность своего положения, он не готовился к худшему, а все надеялся спастись посредством какой-нибудь хитрой увертки. – Умереть! – повторил он сдавленным, чуть слышным голосом. – Как же так? Среди родных человеку как будто ничто не может грозить! – Так думал мой сын, – возразил скваттер и, кивком головы приказав, чтобы упряжка, везшая его жену и дочек, двинулась дальше, с самым хладнокровным видом проверил затравку в своем карабине. – Моего сына ты убил из ружья: будет справедливо, чтобы тебя постигла смерть из того же оружия. Эбирам повел вокруг взглядом, говорившим о смятении ума. Он даже засмеялся, как будто хотел внушить не только самому себе, но и другим, что слова зятя – не более как шутка, придуманная, чтобы попугать его, Эбирама. Но этот жуткий смех ни у кого не встретил отклика. Все вокруг хранили молчание. Лица племянников, хоть и разгоряченные, уставились на него безучастно, лицо его недавнего сообщника выражало твердую решимость. Самое спокойствие этих лиц было в тысячу раз страшней и беспощадней, чем было бы выражение лютой злобы. Та, возможно, еще зажгла бы его, пробудила бы в нем храбрость, толкнула на сопротивление. А так он не находил в себе душевной силы противиться им. – Брат, – сказал он неестественным торопливым шепотом, – так ли я расслышал тебя? – Мои слова просты, Эбирам Уайт: ты совершил убийство, и за это ты должен умереть! – Эстер! Сестра, сестра, ты не оставишь меня! Слышишь, сестра? Я зову тебя! – Я слышу того, кто говорит из могилы! – донесся хриплый голос Эстер из фургона, проезжавшего в ту минуту мимо места, где стоял убийца. – Это мой первенец громко требует правого суда! Бог милосерд, он смилуется над твоей душой. Фургон медленно по-, катил дальше. Эбирам стоял, утратив последнюю тень надежды. Но и теперь он не мог собраться с духом, чтобы твердо встретить смерть, и, если бы ноги не отказались повиноваться ему, он попытался бы убежать. Он повалился на колени и начал молиться, дико мешая в своей молитве крик о пощаде, обращенный к зятю, с мольбой о божьем милосердии. Сыновья Ишмаэла в ужасе отвернулись от мерзкого зрелища, и даже суровое сердце скваттера дрогнуло перед мукой этой жалкой души. – Пусть бог дарует тебе то, о чем ты просишь, – сказал он, – но отец не может забыть убитого сына. Тогда начались самые униженные мольбы об отсрочке. Одна неделя, один день, один час выпрашивались с упорством, соответствовавшим той цене, которую они приобретали, когда в их короткое протяжение должна была улечься вся жизнь. Скваттер был смущен и наконец частично уступил молениям преступника. Своей конечной цели он остался верен, но изменил намеченное средство ее достижения. – Эбнер, – сказал он, – залезь на скалу и глянь во все стороны, нужно увериться, что вблизи никого нет. Покуда юноша выполнял приказ, по дрожащему лицу преступника бегал отблеск ожившей надежды. Скваттер остался доволен сообщением сына: нигде не видно ничего живого, кроме удаляющихся упряжек; но как раз оттуда бежит вестница и очень торопится. Ишмаэл дождался ее. Это была одна из его дочерей. Со страхом и любопытством в глазах девочка из рук в руки передала отцу несколько листков, выдранных из растрепанной Библии, которую Эстер берегла с такой заботой. Скваттер кивком отослал дочку обратно и вложил листки в руки преступника. – Эстер прислала это тебе, – сказал он, – чтобы ты в свои последние минуты вспомнил о боге. – Да благословит ее небо! Она всегда была мне доброй, любящей сестрой! Но нужно время, чтобы я это мог прочитать. Время, брат! Дай мне время! – Времени достанет. Ты будешь сам своим палачом, эта грязная работа минует мои руки. Ишмаэл тут же приступил к осуществлению своего нового решения. Преступник, уверенный, что ему дадут прожить еще день, а то и много дней, сразу успокоился, хотя и знал, что наказания не избежать: жалкий и малодушный, он принял отсрочку, как помилование. Он сам первый пособлял в жутких приготовлениях, и среди участников этой тяжелой драмы только его голос звучал шутливо и бойко. Под одним из корявых сучьев ветлы торчал тонкий и плоский уступ. Он высился футах в двадцати над землей, точно нарочно приспособленный для выполнения мысли, которую он же, собственно, и подсказал. На эту маленькую площадку поставили преступника, накрепко связали ему локти за спиной и ту же веревку, накинув петлей вокруг шеи, протянули к толстому суку. Сук же этот был так расположен, что тело, повиснув, уже не нашло бы опоры для ног. Листки из Библии вложили несчастному в пальцы, чтобы он нашел в них утешение, если сможет. – А теперь, Эбирам Уайт, – сказал скваттер, когда его сыновья, кончив свое дело, спустились со скалы, – я тебя спрашиваю в последний раз, и не шутя – смерть перед тобою в двух видах: этим вот ружьем можно оборвать твою муку; а нет, так рано или поздно через эту веревку ты найдешь свой конец. – Дай мне пожить! О Ишмаэл, ты не знаешь, как сладка жизнь, когда так близко подошла последняя минута! – Все! – сказал скваттер, махнув своим помощникам, чтобы они догоняли стадо и повозки. – А теперь, подлый человек, чтобы было тебе утепление в твой смертный час, я прощаю тебе мои обиды, и пусть тебя судит бог. Ишмаэл повернулся и пошел по равнине обычным своим неторопливым и тяжелым шагом. Голова его поникла, но ни разу вялая мысль не подсказала ему оглянуться назад. Правда, ему послышалось раз, что его окликнул по имени придушенный голос, но зов не остановил его. Дойдя до пригорка, где именно говорил с Эстер, скваттер оказался на границе кругозора, открывавшегося со скалы. Здесь он остановился и решился поглядеть на то место, которое оставил. Солнце уже почти закатилось, и его последние лучи освещали голые ветви ветлы. Он видел ее ствол и разлапую вершину, вычерченную на огненном небе, и даже разглядел еще стоявшую в рост фигуру человека, которого он оставил на гибель. Спустившись с пригорка, он пошел дальше с таким чувством, как будто его неожиданно и насильно разлучили навсегда с недавним сотоварищем. Пройдя еще с милю, скваттер нагнал свой караван. Его сыновья нашли место, подходящее для ночлега, и ждали только, когда отец подойдет и одобрит их выбор. В скупых словах он высказал свое согласие. Устраивались в молчании, более полном и значительном, чем всегда. Эстер почти не бранила дочек, а когда бранила, то не с криком, как всегда, а помягче, скорее тоном наставления. Между ним и женой не было никаких объяснений. Только когда Эстер уже собралась уйти на ночь к детям, муж приметил, что она поглядела украдкой на полку его ружья. Ишмаэл велел сыновьям ложиться спать, объявив, что будет сам сторожить лагерь. Когда все затихло, он вышел в прерию – среди шатров ему точно нечем было дышать. Ночь была такая, что еще усилила чувство гнета, вызванное событиями дня. Вместе с месяцем поднялся ветер, и временами, когда он с воем мел по равнине, дозорному чудилось, будто в этот вой вплетаются какие-то странные, неземные звуки. Уступая непонятному желанию, Ишмаэл поглядел вокруг, нашел, что лагерь может спать спокойно, и побрел все к тому же пригорку. Отсюда открывался широкий вид на восток и на запад. Кудрявые облака то и дело затягивали холодный месяц, хотя бывали минуты, когда его мирные лучи лились с чистого синего поля, и тогда казалось, что он все вокруг смягчает своей покоряющей кротостью. Впервые в своей беспокойной жизни Ишмаэл остро почувствовал одиночество. Прерия представилась его глазам беспредельной и мрачной пустыней, а ропот ветра звучал, как перешептывание мертвецов. Вскоре ему послышалось, будто с налетевшим шквалом пронесся мимо него пронзительный крик. Это прозвучало не как зов с земли – крик жутко прорезал воздух где-то в высоте и там смешался с хриплым подвыванием ветра. Скваттер стиснул зубы, а его большая рука так сжала ружье, точно хотела раздавить металл. Все затихло, потом снова шквал и возглас ужаса, простонавший как будто прямо ему в уши. Нечаянный отклик сорвался с его собственных губ – так люди вскрикивают иногда от непривычного возбуждения, – и, закинув ружье за плечо, скваттер шагами великана пошел к скале. Не часто у Ишмаэла кровь двигалась с той быстротой, с какой она бежит по жилам у большинства людей; но теперь он ощущал, что она как будто рвется хлынуть наружу из каждой поры его тела. Как зверь от спячки, пробудилась вся его дремавшая энергия. Ишмаэл шел и все время слышал эти пронзительные крики, то будто звеневшие в облаках, то проносившиеся так близко, точно они стлались по земле. Но вот раздался возглас, который мог быть только явью и ужасней которого не могло бы измыслить никакое воображение. Он, казалось, заполнил собой весь воздух – как, бывает, молния охватывает ослепительным светом весь зримый горизонт. Было отчетливо названо имя божье в кощунственном соединении с самой дикой руганью. Скваттер остановился и зажал уши. Потом, когда он отнял руки от ушей, тихий и хриплый, точно сдавленный голос рядом с ним спросил: – Ишмаэл, муж мой, ты ничего не слышишь? – Тише!.. – остановил муж, положив руку на плечо Эстер, нисколько не удивившись, что жена стоит подле него. – Тише, женщина! Если боишься бога, помолчи. Настало мертвое молчание. Ветер по-прежнему налетал порывами и стихал, но к его шуму уже не примешивались жуткие крики. Шумел он властно и торжественно, но это были торжественность и величие природы. – Идем дальше! – сказала Эстер. – Все утихло. – Женщина, почему ты здесь? – спросил муж. Его кровь текла ровней, и смятение мыслей почти улеглось. – Ишмаэл, он убил нашего первенца, но не годится, чтобы сын моей матери валялся на земле, как собака. – Ступай за мной! – сказал скваттер, схватившись опять за ружье, и зашагал к скале. До нее было еще далеко; но чем ближе к месту казни, тем они медленней шли, уступая тайному страху. Много истекло минут, пока они приблизились настолько, что могли явственно различить очертания предметов. – Где ты оставил тело? – шепотом спросила Эстер. – Видишь, я прихватила кирку и заступ, чтобы мой брат мог спать в земле! Месяц выплыл из-за гряды облаков, и Эстер теперь могла проследить, куда указывает палец Ишмаэла. Он указывал на тело человека, качавшееся на ветру под облупленным белесым суком ветлы. Эстер опустила голову и натянула платок на глаза, чтобы не видеть. А Ишмаэл подошел поближе и смотрел на свою работу со страхом, но без угрызений совести. Листки Библии рассыпались по земле, и даже кусок уступа отвалился, когда преступник бился в агонии. Но на всем теперь лежала тишина смерти. Временами лицо жертвы, угрюмое, сведенное судорогой, поворачивалось прямо под лучи месяца; потом ветер опять затихал, и тогда роковая веревка черной чертой пересекала яркий диск. Скваттер поднял ружье, долго целился и выстрелил. Пуля перерезала веревку, и тело грузным комом упало на землю. До сих пор Эстер не двигалась, не говорила. Но сейчас сразу принялась усердно помогать мужу. Могила была вырыта быстро. И тотчас же стали опускать в нее тело. Эстер, поддерживая безжизненную голову, с отчаянием посмотрела мужу в лицо и сказала: – Ишмаэл, мой муж, это ужасно: он дитя моего отца, а я не могу поцеловать его мертвого! Скваттер положил свою широкую руку на грудь мертвеца и сказал: – Эбирам Уайт, мы все нуждаемся в милосердии; я от души прощаю тебя! И да будет милостив бог в небесах к твоим грехам! Женщина склонила лицо и припала губами к бледному лбу своего брата в горячем, долгом поцелуе. Послышался стук падающих комьев, глухой шум утаптывания земли. Эстер еще стояла на коленях. Ишмаэл ждал с непокрытой головой, пока жена прочитала молитву. И все было кончено. На другое утро можно было видеть, как упряжки и стадо скваттера потянулись дальше, в сторону поселений. Когда они подошли ближе к обитаемым местам, их караван затерялся среди тысячи других. Из многочисленных отпрысков этой своеобычной четы иные отступились от своей беззаконной, полуварварской жизни, но о главе семьи и его жене никто с той поры ничего не слышал.  Глава 33   До своей деревни пауни добрался никем не потревоженный. На равнине, которую он неизбежно должен был пересечь, сиу не оставили даже одиночного разведчика, так что Мидлтон со своими друзьями совершил и этот переход так мирно, как если бы они путешествовали где-нибудь по центральным штатам. Ехали с частыми привалами, приноравливаясь к слабым силам спутниц. Казалось, победители после своего торжества утратили все черты жестокости и были готовы предупредить любое желание людей из жадного племени, которое что день, то грубей попирало их права, низводя индейцев Запада, независимых и гордых, до положения беглецов и скитальцев. Мы не станем подробно расписывать триумфальное возвращение вождя. Все племя, недавно повергнутое в уныние, сейчас тем радостней ликовало. Матери похвалялись доблестной смертью своих сыновей; жены славили своих мужей, указывая на их раны; а девушки пели песни об отваге молодых храбрецов. Скальпы, снятые с павших врагов, выставлялись напоказ, как в более цивилизованных странах – взятые в бою знамена. Старики рассказывали о свершениях предков и добавляли, что слава новой победы затмила все былое; а Твердое Сердце, с юных дней до этого часа неустанно отличавшегося своими подвигами, вновь и вновь единодушно провозглашали самым достойным вождем и самым могучим воином, какого когда-либо дарил Ваконда своим любимейшим детям, Волкам-пауни. Мидлтон, хотя здесь его вновь обретенное сокровище было в сравнительной безопасности, все же обрадовался, когда, въезжая в деревню со свитой вождя, увидел в толпе своих верных молодцов-артиллеристов, встретивших его громогласным приветствием. Присутствие вооруженного отряда, даже такого маленького, позволяло ему отбросить последние опасения: командуя им, он ни от кого не зависел, обретал достоинство и вес в глазах своих новых друзей и мог спокойно думать о трудностях предстоявшего неблизкого перехода по пустынной стране от деревни Волков-пауни до ближайшего форта соотечественников. Инес и Эллен была предоставлена особая хижина, и даже Поль, когда увидел у ее входа шагавшего взад и вперед часового в американской форме, был рад, что может пошататься на досуге среди индейских хижин, куда он бесцеремонно заглядывал, рассматривая нехитрую утварь, отпуская о ней свои шуточки, а то и серьезные замечания и стараясь с помощью жестов втолковать изумленным хозяйкам, что то или это в домашнем укладе белых куда как лучше. Совсем по-иному вели себя пауни. Скромность и деликатность Твердого Сердца передались и его народу. Чужеземцам было оказано все внимание, какое могли подсказать индейцу простота его обычая и ограниченность потребностей, но затем никто не позволил себе даже близко подойти к хижинам, отведенным для гостей: им предоставили отдыхать сообразно их привычкам и наклонностям. Но племя предавалось ликованию до поздней ночи; до поздней ночи пелись песни и было слышно, как тот или другой из воинов с крыши хижины рассказывал о подвигах своего народа и славе его побед. Несмотря на беспокойную ночь, с восходом солнца все жители высыпали из хижин. Восторг, так долго озарявший каждое лицо, теперь сменился выражением чувства, лучше отвечавшего этой минуте. Всем было ясно, что бледнолицые, вступившие в дружбу с вождем, готовятся окончательно распроститься с племенем. Солдаты Мидлтона в ожидании его прибытия сторговались с одним незадачливым купцом о найме его лодки, которая стояла у берега, готовая принять свой груз; все было налажено, можно было не мешкая пуститься в дальний путь. Мидлтон не без тревоги ждал этого часа. Восхищение, с каким Твердое Сердце глядел на Инес, так же не ускользнуло от ревнивых глаз мужа, как прежде жадные взгляды Матори. Он знал, с каким совершенством умеют индейцы скрывать свои замыслы, и полагал, что с его стороны было бы преступным небрежением не подготовиться к самому худшему. Поэтому он дал своим людям кое-какие тайные распоряжения, хотя, принимая свои меры, постарался придать им вид подготовки к военному параду, которым он якобы решил ознаменовать свой отъезд. Однако молодой капитан почувствовал укоры совести, когда увидел, что все племя вышло проводить его отряд до берега без оружия в руках и с печалью на лицах. Пауни обступили чужеземцев и вождя как мирные наблюдатели, полные интереса к предстоящей церемонии. Когда стало ясно, что Твердое Сердце намерен говорить, все замерли, приготовившись слушать, а траппер – исполнять обязанность толмача. Затем юный вождь обратился к своему народу на обычном образном языке индейцев. Он начал с упоминания о древности и славе народа Волков-пауни. Он говорил об их успехах на охоте и на тропе войны; говорил о том, как они издавна славятся умением отстоять свои права и покарать врагов. Сказав достаточно, чтобы выразить свое почтение к величию Волков и польстить самолюбию слушателей, он вдруг перешел на другой предмет, заговорив о народе, к которому принадлежали его чужеземные гости. Его несчетное множество он уподобил стаям перелетных птиц в пору цветов и в пору листопада. С деликатностью, отличающей воина-индейца, он не позволил себе прямых указаний на алчность, проявляемую многими из бледнолицых в торговых сделках с краснокожими. Но, сознавая, что его племенем все сильней овладевает недоверие к белым, он попробовал умерить справедливое их озлобление косвенными извинениями и оправданиями. Он напомнил, что ведь и сами Волки-пауни не раз бывали вынуждены изгнать из своих селений какого-нибудь недостойного соплеменника. Ваконда иногда отворачивает свое лицо от индейца. Несомненно, и Великий Дух бледнолицых часто смотрит хмуро на своих детей. Тот, кто бывает покинут на милость Вершителя Зла, не может быть ни храбрым, ни доблестным, красна ли его кожа или бела. Он предложил своим молодым людям посмотреть на руки Больших Ножей. Их руки не пусты, как у голодных и нищих. И не наполнены разным добром, как у подлых торговцев. Это руки таких же, как они сами, воинов. В своих руках Большие Ножи несут оружие, которым умело владеют, – они достойны назваться братьями Волков-пауни! Далее он повел речь о вожде чужеземцев. Их гость – сын их великого белого отца. Он пришел в прерии не затем, чтобы сгонять бизонов с пастбищ или отнимать у индейцев дичь. Дурные люди похитили одну из его жен; она несомненно была среди них самая послушная, самая кроткая и красивая. Пусть все раскроют глаза, и они увидят, что его слова – истинная правда. Теперь, когда белый вождь нашел свою жену, он собирается вернуться с миром к своему народу. Он расскажет соплеменникам, что пауни справедливы, и между их двумя народами утвердится линия вампума. Пусть все племя пожелает чужеземцам благополучно вернуться в свои города. Воины Волков умеют достойно встретить своих врагов, но умеют и очистить от терновника тропу своих друзей. У Мидлтона заколотилось сердце, когда Твердое Сердце упомянул о красоте Инес, и он обвел быстрым взглядом небольшую шеренгу своих артиллеристов, но с этой минуты вождь, казалось, совсем забыл о прелестной испанке, как будто в жизни ее не видал. Если его и тревожило чувство к ней, он сумел его скрыть под непроницаемой маской. Он пожал руку каждому солдату, не пропустив и самого незначительного из них, но его холодный и сосредоточенный взгляд ни разу, ни на миг не обратился на Инес и Эллен. Правда, его необычные старания об удобствах для бледнолицых красавиц несколько удивили молодых воинов, но ничем иным вождь не оскорбил их мужскую гордость, не допускавшую заботы о женщине. Прощались торжественно, все со всеми. Каждый пауни постарался не обойти вниманием ни одного из чужеземцев, и церемония, понятно, отняла немало времени. Единственное исключение, и то неполное, было допущено в отношении доктора Батциуса. Многие из молодых индейцев, правда, не спешили обласкать на прощание человека столь сомнительной профессии, но достойный натуралист все же нашел некоторое утешение в более мудрой учтивости стариков, которые полагали, что, хотя на войне от «великого колдуна» Больших Ножей, возможно, немного проку, зато в мирное время он может, пожалуй, оказаться полезен. Когда весь отряд Мидлтона расположился в лодке, траппер поднял небольшой мешок, который все время, пока шло прощание, лежал у его ног, свистом подозвал к себе Гектора и последним занял свое место. Артиллеристы прокричали обычное «ура», индейцы отозвались своим кличем, лодка вышла на стрежень и заскользила вниз по реке. Последовало долгое и задумчивое, если не грустное молчание. Первым его нарушил траппер, в чьем сумрачном взоре едва ли не явственней, чем у всех других, отразилась печаль. – Они доблестное и честное племя, – начал он. – Это я смело скажу о них; и я их считаю вторым только после того славного народа, некогда могущественного, а ныне рассеянного по земле, – после делаваров. Эх, капитан, когда б вы, как я, видели столько и хорошего и дурного от краснокожих племен, вы бы знали, чего стоит храбрый и простосердечный воин! Я знаю, встречаются люди, которые и думают и прямо говорят, что индеец не многим лучше зверя, живущего на этих голых равнинах. Но нужно самому быть очень честным, чтобы судить о честности других. Спору нет, спору нет, краснокожие знают, каковы их враги, и не очень рвутся выказывать им доверие и любовь. – Так уж создан человек, – отозвался капитан. – А ваши индейцы, наверное, не лишены ни одного из природных человеческих свойств. – Конечно, конечно. В них есть все, чем может наделить человека природа. Но тот, кто видел только одного индейца или одно только племя, так же мало знает о краснокожих, как мало он узнал бы о цвете птичьих перьев, если бы не видел других птиц, кроме вороны. А теперь, друг рулевой, направь-ка лодку вон к той песчаной косе. Тебе это нетрудно, а мне ты этим окажешь услугу. – Зачем? – вмешался Мидлтон. – Мы идем сейчас серединой реки, где течение всего быстрее, а если возьмем ближе к берегу, то потеряем скорость. – Задержка будет недолгая, – возразил старик и сам взялся за кормовое весло. Гребцы, заметившие, каким влиянием пользуется траппер, не стали перечить желанию старика, и, прежде чем Мидлтон успел возразить, лодка пристала к косе. – Капитан, – продолжал траппер, развязывая котомку со всей обстоятельностью и как будто даже радуясь оттяжке, – я вам хочу предложить небольшую торговую сделку – правда, не очень выгодную. Но это лучшее, что охотник, когда его рука потеряла свое былое искусство в стрельбе и когда он поневоле сделался жалким траппером, может предложить, перед тем как расстанется с вами. – Расстанется! – сорвалось с губ у всех, с кем недавно он делил все опасности и кому отдавал столько доброй и спасительной заботы. – Какого черта, старый траппер! Ты потопаешь пешком, до поселений, – когда есть лодка? Она пройдет этот путь вдвое быстрей, чем пробежал бы такой же посуху тот осел, которого доктор отдал индейцам. – До поселений, мальчик? Я уже давно распрощался с городами и селами, где люди только и умеют, что губить и разрушать. Если я живу здесь, в безлесье, так оно таким и создано природой: меня из-за него не гнетут тяжелые думы. Но никто не увидит, чтобы я сам, своею волей, отправился туда, где погрязну в людской испорченности. – Я никак не думал, что мы расстанемся, – сказал Мидлтон и, ища сочувствия, перевел взгляд на своих друзей, разделявших его огорчение. – Напротив, я надеялся, я даже был уверен, что ты отправишься с нами на Юг, где для тебя – даю святое слово – будет сделано все, чтобы жизнь твоя текла спокойно и приятно. – Да, мой мальчик, да! Ты постараешься… Но чего стоят людские усилия против козней дьявола? Эх, кабы все зависело от любезных предложений и добрых пожеланий, я много лет назад стал бы членом конгресса или же губернатором штата. Вот так же хотел все для меня сделать твой дед; да и в горах Отсего, я надеюсь, еще живы те, кто с радостью дали бы мне для жилья дворец. Но зачем богатство тому, кому оно не в радость? Теперь мне, наверное, уже недолго осталось тянуть. И я не думаю, что это тяжелый грех, если человек, который честно делал свое дело без малого девять десятков зим и лет, хочет провести в покое свои немногие остатные часы. Если же, по-твоему, мне не надо было садиться в лодку, коли я решил расстаться с вами, – что ж, капитан, я объясню тебе свою причину без стыда и без утайки. Как ни долго я жил в дебрях и пустынях, а чувства мои, как и кожа, остались чувствами белого человека. И некрасиво это было бы, чтобы Волки-пауни увидели слабость старого воина, когда бы он и впрямь поддался слабости, прощаясь навеки с теми, кого он полюбил по особой причине, хотя и не настолько прилепился к ним душой, чтобы последовать за ними в поселения. – Слушай, старый траппер, – сказал Поль, прокашлявшись с отчаянной силой, точно хотел дать своему голосу течь со всей свободой, – раз уж ты заговорил о какой-то торговой сделке, у меня к тебе тоже есть дело, и не больше не меньше, как такое: я со своей стороны предлагаю тебе половину моего жилища, и ты меня не обидишь, если займешь даже большую половину; будет тебе самый сладкий и чистый мед, какой можно получить от лесной пчелы; еды будет вдосталь всегда – порой кусок дичины, а при случае и буйволовый горб, раз я теперь знаю цену этому животному; и стряпня будет хорошая и вкусная – раз к ней приложит руки Эллен Уэйд, которая скоро станет зваться Нелли.., не скажем кто! А насчет общего обхождения, так оно будет такое, какого может ждать от порядочного человека его лучший друг.., или, скажем, отец от сына. Ну, а взамен ты нам будешь иногда, в свободный час, рассказывать про свою молодость, будешь при случае давать полезные советы – понемногу в раз; и будешь дарить нас своим приятным обществом, уделяя нам столько времени, сколько ты сам пожелаешь. – Ты хорошо сказал.., хорошо сказал, парень! – ответил старик, возясь со своей котомкой. – Предложений честное, и не подумай, что я его отклоняю по неблагодарности.., нет, но это невозможно, никак невозможно. – Почтенный венатор, – сказал доктор Батциус, – на каждом лежит известная обязанность перед обществом и перед всем человечеством. Вам пора вернуться к вашим соотечественникам, чтобы передать им некоторую часть вашего запаса научных сведений, который вы, несомненно, накопили опытным путем, прожив так долго в диких местах, ибо эти сведения, хотя и искаженные предвзятыми суждениями, окажутся полезным наследием для тех, с кем, как вы сами говорите, вам скоро предстоит разлучиться навек. – Друг мой лекарь, – возразил траппер, твердо глядя доктору в лицо, – нельзя по повадке лося судить о нраве гремучей змеи; и точно так же трудно рассудить, много ли пользы приносит один человек, если слишком думаешь о том, что сделано другим человеком. Вы, как и всякий, наделены своими способностями – следуйте им, у меня и в мыслях не было осуждать вас. Но мне господь назначил делать дело, а не говорить, и потому, я думаю, не будет обиды, если я закрою уши на ваше приглашение. – Довольно, – перебил Мидлтон. – Я много слышал об этом необыкновенном человеке и многое видел сам. Я знаю, никакие уговоры не заставят его изменить свое намерение. Сперва мы послушаем, о чем ты просишь, друг, и тогда посмотрим, что можно сделать для тебя. – Тут самая малость, капитан, – ответил старик, сладив наконец с завязками своей котомки. – Малость по сравнению с тем, что я, бывало, заготовлял для обмена, но это лучшее, что у меня есть. Тут четыре шкурки бобра – я их добыл за месяц до того, как мы встретились с тобой; и еще тут есть одна – шкура енота; она и вовсе малоценная, но может нам сгодиться на добавку, чтобы сравнять счет. – И что же ты думаешь делать с ними? – Я их предлагаю в обмен по всем правилам. Эти мерзавцы сиу (да простит мне бог, что я в мыслях погрешил на конзов!) украли у меня мои лучшие капканы, и мне теперь остается только ловить зверя в самодельные ловушки, а это сулит мне невеселую зиму, если я протяну еще так долго. Вот я и хочу, чтобы вы захватили эти шкурки и предложили их кому-нибудь из трапперов – вам их много встретится на низовьях реки – в обмен на два-три капкана; а капканы вы пошлете на мое имя в деревню пауни. Позаботьтесь только, чтобы на них был выцарапан мой знак: буквы "Н", а рядом ухо гончей и замок ружья. Тогда ни один индеец не станет оспаривать мое право на эти капканы. За такое беспокойство я мало что могу предложить сверх моей великой благодарности, разве что мой друг бортник согласится принять эту самую шкуру енота и взять все хлопоты полностью на себя. – Если я возьму ее в уплату, то разрази меня… Полю на рот легла ладонь Эллен, и бортник должен был проглотить конец своей фразы, что он сделал с таким волнением, что едва не задохнулся. – Ну хорошо, хорошо, – кротко сказал старик. – Только я не вижу, что же тут обидного. Шкура енота стоит, конечно, не дорого, но ведь и труд, в обмен за который я ее отдаю, не так уж тяжел. – Ты не понял нашего друга, – перебил Мидлтон, видя, что бортник смотрит во все стороны, только не в ту, куда надо, и что он решительно не способен оправдаться сам. – Он вовсе не хотел сказать, что отклоняет поручение: он только отказывается от всякой платы. Но тут не о чем больше говорить. На мне лежит обязанность позаботиться, чтобы твои нужды всегда заранее предупреждались. – Что такое? – сказал старик. Он в недоумении глядел в лицо капитану, точно ждал разъяснения. – Хорошо, все будет, как ты хочешь. Положи все шкурки к моим вещам. Мы за них поторгуемся, как для себя самих. – Спасибо, спасибо, капитан! Твой дед был щедрый и великодушный человек. В самом деле, такой щедрый, что справедливый народ, делавары, прозвали его «Открытая Рука». Жаль, что я сейчас не таков, как был, а то я прислал бы твоей супруге набор самых мягких куниц на шубку – просто чтобы вы видели, что я умею отвечать на любезность. Но этого не Ждите, потому что я слишком стар и уже не могу давать такие обещания! Будет все, как рассудит бог. Тебе я больше ничего не стану предлагать, потому что хоть я и долго жил в глухих лесах и степях, а все же знаю, как бывает щепетилен джентльмен. – Слушай, старый траппер, – воскликнул бортник, ударяя ладонью по ладони траппера так гулко, что звук получился чуть тише, чем выстрел из ружья, – скажу тебе две вещи: во-первых, что капитан разъяснил тебе мою мысль так хорошо, как сам я никогда не смог бы; а во-вторых, что если нужна тебе шкура для своей ли нужды или чтоб ее послать кому-то, так есть у меня одна, которой ты можешь располагать: это шкура некоего Поля Ховера! Старик ответил ему крепким пожатием и до предела раздвинул рот, залившись своим особенным беззвучным смехом. – А мог бы ты, малец, так крепко стиснуть руку, когда тетонские скво кружили около тебя, размахивая ножами? Да! С тобою и молодость, и сила, и будешь ты счастлив, если не свернешь с честного пути. – Его резкое лицо вдруг стало строгим и задумчивым. – Идем сюда, малец, – добавил он, за пуговицу стягивая бортника на берег. И тут, в сторонке, он сказал ему доверительно: – Между нами много говорилось о том, как-де приятней и предпочтительней жить в лесах да на окраинах. Я не хочу сказать, будто все, что ты от меня слышал, неверно, но с разными людьми нужно по-разному. Ты взял на себя заботу о доброй и хорошей девушке, и теперь, устраивая свою жизнь, ты должен думать не только о себе, но и о ней. Тебя не очень-то тянет к поселениям, но, по моему немудреному суждению, девушка эта как цветок, и цвести ей под солнцем на расчищенной поляне, а не под ветром в прерии. Поэтому забудь все, что я тебе наговорил, хоть оно и верно, и обратись мыслью к внутренним областям страны. Поль только и мог ответить пожатием руки, от которого у большинства людей на глазах проступили бы слезы; но крепкая рука траппера выдержала его, и старик лишь рассмеялся и закивал, приняв это пожатие как обещание, что бортник будет помнить его совет. Затем он отвернулся от своего прямодушного и горячего товарища, подозвал к себе Гектора и замялся, собираясь сказать что-то еще. – Капитан, – начал он наконец, – я знаю, когда бедняк заводит речь о займе, он должен – так уж повелось на свете – говорить очень осторожно: и когда старый человек заводит речь о жизни, то говорит он о том, чего ему, быть может, уже не придется видеть. И все-таки я хочу обратиться к тебе с одной просьбой не столько ради себя, как ради другого существа. Мой Гектор добрый и верный пес, и он давно уже прожил обычный собачий век; ему, как и его хозяину, уже не до охоты – пора на покой. Но и у него есть чувства, как и у людей. С недавних пор он оказался в обществе своего сородича и сильно к нему привязался; и, признаться, мне было бы больно так быстро разлучить их. Скажи, во что ты ценишь свою собаку, и я постараюсь расплатиться за нее к весне – и тем вернее, если благополучно получу те капканы; или, если тебе жалко навсегда расстаться с кобельком, то я попрошу, оставь его мне хоть на эту зиму. Думается, я не ошибусь, когда скажу, что моя собака не дотянет до весны: я в таком деле хороший судья, потому что мне за мой век не раз доводилось видеть смерть друга – будь то собака или человек, белый или индеец, хотя господь по сей час еще не почел своевременным дать приказ своим ангелам выкликнуть мое имя. – Бери его, бери! – воскликнул Мидлтон. – Все бери, чего пожелаешь! Старик подозвал кобелька к себе на берег и приступил затем к последним прощаниям. Слов с обеих сторон сказано было не много. Траппер пожал каждому руку и каждому пробормотал что-нибудь дружеское и ласковое. У Мидлтона совсем отнялся язык, и, чтобы скрыть волнение, он сделал вид, будто возится с поклажей. Поль свистнул во всю мочь, и даже Овиду расставание далось нелегко и пришлось прикрыть горесть напускной решимостью философа. Обойдя всех по порядку, старик сам вытолкнул лодку на стрежень и пожелал друзьям быстрого и счастливого плавания. Не сказано было ни слова, не сделано удара веслом, пока течение не унесло путешественников за пригорок, который скрыл траппера от их глаз. В последний раз они его увидели стоящим на косе, у самой воды: он оперся на ствол ружья, в ногах у него лежал Гектор, а кобелек, молодой и сильный, весело носился по песчаной отмели.  Глава 34   Вода в реках стояла высоко, и лодка птицей неслась по течению. Плавание прошло благополучно и быстро. Благодаря стремительному течению оно отняло втрое меньше времени, чем потребовалось бы на тот же путь, если совершить его по суше. Следуя по рекам, которые, как жилы в теле, все сообщаются с более крупными жизненными артериями, лодка вскоре вошла в русло главной реки Западных штатов и успешно причалила у самых дверей отчего дома Инес. Нетрудно представить себе радость дона Аугустина и смущение достойного отца Игнасио. Первый плакал и возносил благодарения небесам; второй возносил благодарения, но не плакал. Добросердечные провинциалы были так счастливы, что не возникло никаких щекотливых вопросов в связи с нежданным этим возвращением: в обществе установилось согласное мнение, что невеста Мидлтона была похищена каким-то негодяем и возвращена своим друзьям земными средствами. Нашлись, конечно, и скептики, не очень этому поверившие, но своим сомнениям они предавались втихомолку с той гордой и одинокой отрадой, какую находит скупец, созерцая свои все возрастающие и бесполезные сокровища. Чтобы доставить достойному священнику занятие по душе, Мидлтон поручил ему соединить браком Поля и Эллен. Бортник согласился на это, так как видел, что все его друзья придают большое значение церковному обряду; но вскоре затем он повез новобрачную в Кентукки под тем предлогом, что надо соблюсти обычай и навестить многочисленных Ховеров. Там он не преминул должным порядком освятить брак у одного своего знакомого судьи, ибо не слишком верил в прочность брачных цепей, скованных чернорясниками папской державы. Эллен, рассудив, что, пожалуй, и впрямь нужны особые меры, чтобы удержать столь необузданного человека в супружеских узах, не стала возражать против этих двойных оков, и все стороны были удовлетворены. Положение, приобретенное Мидлтоном в городе благодаря женитьбе на дочери такого крупного землевладельца, как дон Аугустин, равно как и личные его заслуги, привлекли к нему внимание начальства. Ему стали часто доверять ответственные посты, что, в свою очередь, возвышало его в мнении общества и делало влиятельным лицом. Бортник был первым, кому он стал оказывать покровительство. Двадцать три года назад в тех областях еще сохранялись патриархальные нравы, и было нетрудно подыскать для Поля занятие, отвечавшее его способностям. Мидлтон и Инес нашли в Эллен ревностную союзницу, сумевшую умно и тактично поддержать их старания, и с течением времени влияние друзей и жены во многом изменило к лучшему характер бортника. Поль Ховер сделался вскоре арендатором земельного участка, потом преуспевающим сельским хозяином, а через некоторое время получил должность в муниципалитете. Этому неизменному жизненному успеху сопутствовало, как нередко можно наблюдать в нашей республике, и духовное облагораживание: человек стремится к образованию, исполняется чувством собственного достоинства. Он поднимался шаг за шагом, и его жена с глубокой материнской радостью видела, что ее детям уже не грозит опасность вернуться к тому состоянию, из которого выбились их мать и отец. В настоящее время мистер Ховер является членом одного из низших законодательных органов штата, где прожил долгие годы; и он даже славится своими речами, способными развеселить почтенный и скучный синклит; к тому же они основаны всегда на практическом знании и ценны тем, что помогают разрешению вопросов применительно к местным условиям, а это как раз то, чего частенько не хватает многим хитроумным, тонко разработанным теоретическим рассуждениям, какие можно ежедневно услышать в подобных собраниях из уст иного ретивого законодателя. Однако эти счастливые достижения явились плодом многих усилий и долголетнего труда. Мидлтон соответственно разнице в их образовании был избран в более высокое законодательное собрание. Он и явился тем источником, из которого мы почерпнули большую часть сведений, легших в основу нашей повести. К этим сообщениям о Поле Ховере и о собственной своей неизменно счастливой жизни он добавил небольшой рассказ про свою последующую поездку в прерии. Поскольку этот рассказ дает завершение всему, что ранее прошло перед читателем, мы почли уместным заключить им наш труд. Через год после описанных событий, поздней осенью, Мидлтон, тогда состоявший еще на военной службе, оказался на Миссури, у излучины неподалеку от селений пауни. Непосредственные служебные обязанности оставили ему свободное время; и вот, поддавшись на уговоры Поля Ховера, который был в его отряде, он решил с ним вместе съездить верхом в прерию – навестить предводителя племени и узнать о судьбе своего друга траппера. Так как Мидлтон по своему посту и чину мог на этот раз взять с собой охрану, поездка прошла, правда, с известными лишениями и тяготами, как всякое путешествие по дикому краю, но без тех опасностей и треволнений, какими было отмечено его первое знакомство с прерией. Подъехав ближе к цели, он отправил в деревню Волков гонца, индейца из дружественного племени, чтобы заранее оповестить друзей о своем прибытии с отрядом, и продолжал путь не торопясь – так как обычай требовал, чтобы весть успела его опередить. К удивлению путешественников, на нее не последовало ответа. Проходил час за часом, миля за милей оставались позади, а все не было никаких признаков, позволяющих ждать почетного или хоть просто дружеского приема. Наконец отряд, во главе которого скакали Мидлтон и Поль, спустился с высокого плато в плодородную долину, где лежала деревня Волков-пауни. Солнце заходило, и полотнище золотого света простерлось над тихой равниной, придавая ей краски и оттенки невообразимой красоты. Еще сохранилась летняя зелень, и табуны лошадей и мулов мирно паслись на широком естественном пастбище под неусыпным надзором мальчиков пауни. Поль высмотрел среди животных характерную фигуру Азинуса. Гладкий, раскормленный, преисполненный довольства, осел стоял, опустив уши, смежив веки, и, как видно, погрузился в раздумье о необычайной приятности своей новой бестягостной жизни. Следуя своим путем, отряд проехал невдалеке от одного из этих бдительных юных сторожей, которым племя доверило охрану своего основного богатства. Услышав конский топот, мальчик поглядел на всадников, однако не выказал ни любопытства, ни тревоги и тут же опять направил взгляд туда, куда смотрел перед тем, – в ту сторону, где, как знали путешественники, находилась деревня. – За всем этим что-то кроется, – пробормотал Мидлтон, несколько обиженный. В необычном поведении индейцев он усмотрел нечто оскорбительное не только для своего ранга, но и лично для себя. – Мальчишка слышал о нашем приезде, иначе он непременно помчался бы известить племя. А между тем он едва удостоил нас взглядом. Осмотрите-ка ружья, ребята. Возможно, будет полезно, чтобы дикари чувствовали нашу силу. – На этот счет, капитан, вы, я думаю, ошибаетесь, – возразил Поль. – Если можно встретить верность в прериях, то вы найдете ее в нашем старом приятеле, Твердом Сердце. Да и нельзя судить об индейце, применяя к нему ту же мерку, что и к белому. Смотрите! Нами вовсе не пренебрегли: вон едут все-таки люди встречать нас, хотя их совсем не много, и они не в параде. Поль был дважды прав. Вдалеке из-за рощицы выехали несколько всадников и направились по равнине навстречу гостям. Продвигались они медленно, с достоинством. Когда они подъехали ближе, стало видно, что это вождь Волков в сопровождении двенадцати молодых воинов-пауни. При них не было оружия, как не было на них убора из перьев и других украшений, которые индеец, принимая гостя, надевает в знак уважения к нему, а не только как свидетельство собственной своей значительности. Отряды обменялись приветствиями, дружескими, но довольно сдержанными с обеих сторон. Мидлтон, заботясь как о собственном достоинстве, так и о престиже своего правительства, заподозрил нежелательное влияние канадских агентов; и, желая поддержать авторитет той власти, которую представлял, он мнил себя обязанным высказывать высокомерие, далекое от его истинных чувств. Труднее было разобраться, какие побуждения владели индейцами. Спокойные и величавые, но не холодные, они являли пример любезности, соединенной со сдержанностью, которую тщетно пытался бы перенять иной дипломат самого утонченного королевского двора. Так держались оба отряда, продолжая свой путь к селению. Пока ехали, Мидлтон успел обдумать все пришедшие ему на ум возможные причины этого странного приема. Хотя при нем был штатный переводчик, пауни выразили свое приветствие таким образом, что обошлось без его услуг. Двадцать раз капитан поднимал глаза на своего былого друга, стараясь прочесть выражение его сурового лица. Однако все попытки, все догадки оставались равно бесплодны. Взор Твердого Сердца был недвижен, спокоен и немного озабочен; но, непроницаемый, он не отражал и тени каких-либо душевных движений. Вождь не заговорил сам и, видно, не был расположен вызвать на разговор гостей. Мидлтону ничего не оставалось, как поучиться выдержке у своих спутников и ждать, когда объяснение придет своим чередом. Наконец они приехали в деревню, и он увидел, что ее обитатели собрались на открытом месте, выстроившись, как всегда, сообразно с возрастом и положением каждого. В целом они составили круг, в центре которого сидело человек десять – двенадцать главных вождей. Твердое Сердце, приблизившись, взмахнул рукой и, когда круг раздвинулся, проехал в середину вместе со всеми своими спутниками. Здесь они спешились, и, как только увели коней, чужеземцы увидели вокруг тысячу смуглых лиц, важных, спокойных, но озабоченных. Мидлтон обвел их глазами в нарастающей тревоге. Ни кличем, ни пением, ни возгласами не приветствовал его народ, с которым год назад он расставался с сожалением. Его беспокойство, чтобы не сказать – опасение, разделяли и все его спутники. Тревогу в их взглядах постепенно сменила суровая решимость; каждый молча поправил свое ружье и проверил, в порядке ли прочее снаряжение. Однако хозяева не выказали в ответ тех же признаков враждебности. Твердое Сердце кивком пригласил Мидлтона и Поля следовать за ним и подвел их к группе людей, занимавший центр круга. Здесь они нашли разрешение загадки, породившей в них столь естественные опасения. В грубом подобии кресла, устроенном так, чтобы тело могло легко сохранить прямое, но покойное положение, сидел траппер. С первого же взгляда его друзья поняли, что старик призван наконец уплатить последнюю дань природе. Глаза остекленели и казались незрячими, потому что в них не отражалась мысль. Лицо несколько осунулось против прежнего, и резче заострились его черты; но этим, если судить по внешним признакам, и ограничивалась как будто вся перемена. Наступающую кончину нельзя было приписать какой-либо определенной болезни: это было постепенное и тихое угасание физических сил. Правда, жизнь еще не покинула тело, но временами она как будто уже совсем готова была отлететь, а потом, казалось, опять возвращалась в недвижное тело, не желая отступиться от прав на это свое вместилище, не подточенное ни пороком, ни болезнью. Старик был посажен таким образом, чтобы свет заходящего солнца падал прямо на него, на его величавое лицо. Голова его была обнажена, и длинные пряди поредевших седых волос развевались на вечернем ветру. На коленях у него лежало ружье, а прочие охотничьи принадлежности размещены были рядом, у него под руками. В ногах у него лежала собака, припавшая к земле головой, как будто во сне. Поза ее была свободна и естественна, и только со второго взгляда Мидлтон разобрал, что видит не Гектора, а его чучело, которому индейцы искусно и любовно сумели придать совсем живой вид. Его собственная собака играла поодаль с маленьким сыном Тачичены и Матори. Сама мать стояла тут же, держа на руках второго своего младенца, который мог похвалиться происхождением от славного корня, ибо его отцом был не кто другой, как Твердое Сердце. Дед его, Ле Балафре, сидел близ умирающего, и весь его вид говорил, что и ему уже недолго ждать конца. Все остальные в середине круга были тоже глубокие старики, как видно подошедшие поближе, чтобы наблюдать, как справедливый и бесстрашный воин отправляется в свой самый далекий поход. За свою жизнь, деятельную, отмеченную постоянным самоограничением, старик нашел награду в мирной и тихой смерти. Силы, можно сказать, не изменяли ему до самого конца. А их упадок, когда наступил, был и быстрым и безболезненным. Всю весну траппер еще выходил с племенем на охоту, но к началу лета ноги вдруг отказались служить. Его тело быстро слабело, а с ним и умственные способности. Пауни думали уже, что скоро лишатся мудрого советника, которого научились любить и уважать. Но лампада жизни, чуть мерцая, все не хотела угаснуть. В утро того дня, когда прибыл Мидлтон, к умирающему, казалось, вернулась вся его прежняя сила. Он, как бывало, не скупился на полезные наставления и временами, узнавая, останавливал глаза на ком-либо из друзей. Но это было как бы последнее прощание, с которым обратился к миру живых тот, чей дух уже считали отлетевшим, хотя в теле еще теплилась жизнь. Подведя своих гостей к умирающему, Твердое Сердце помолчал с минуту – не только для приличия, но и в искренней печали, – затем слегка наклонился и спросил: – Слышит мой отец слова своего сына? – Говори, – ответил траппер глухо, но в окружающей тишине его слова прозвучали с отчетливостью, от которой становилось страшно. – Я покидаю селенье Волков и скоро буду так далеко, что твой голос не дойдет до меня. – Пусть мудрый вождь не тревожится, отправляясь в путь, – продолжал Твердое Сердце, в искреннем горе забывая, что другие ждут, когда и им можно будет обратиться к его названому отцу. – Сто Волков будут очищать его тропу от терновника. – Пауни, я умираю, как жил, христианином! – снова заговорил траппер с такою силой в голосе, что слушавшие встрепенулись, точно при звуке трубы, когда ее призывы, сперва лишь еле доносившиеся из глухой дали, вдруг свободно разнесутся в воздухе. – Как пришел я в жизнь, так я хочу и уйти из жизни. Человеку моего племени не нужно ни коня, ни оружия, чтобы предстать пред Великим Духом. Он знает, какого цвета моя кожа и сообразно с тем, как был я одарен, будет он судить меня за мои дела. – Мой отец расскажет моим молодым воинам, сколько сразил он мингов и какие совершал он дела доблести и справедливости, чтобы они научились ему подражать. – Хвастливый язык не слушают в небе белого человека! – торжественно возразил старик. – Великий Дух видел все, что я делал. Глаза его всегда открыты. Что было сделано хорошо, он запомнил; неправые мои дела он не забудет наказать, хотя наказывает он милосердно. Нет, сын мой, бледнолицый не может петь перед богом хвалы самому себе и надеяться, что бог их примет. Несколько разочарованный, молодой предводитель племени скромно отступил, пропуская к умирающему воинов, вновь прибывших. Мидлтон взял исхудалую руку траппера и срывающимся голосом назвал себя. Старик слушал, как слушает человек, чьи мысли заняты совсем другим предметом; но, когда дошло до его сознания, кто с ним говорит, в его померкших глазах отразилась радость узнавания. – Я надеюсь, ты не забыл тех, кому ты оказал большую помощь! – сказал в заключение Мидлтон. – Мне было бы горько думать, что я не удержался в твоей памяти. – Я мало что забыл из того, что видел, – возразил траппер. – Я у завершения длинной череды тяжелых дней, но нет среди них ни одного, от которого я хотел бы отвести глаза. Я помню и тебя, и всех твоих спутников. И твоего деда, того, что был раньше тебя… Я рад, что ты вернулся в прерию, потому что мне нужен человек, говорящий на моем родном языке, а торговцам в этих краях нельзя доверять. Можешь ты исполнить одну просьбу умирающего старика? – Скажи только, что, – ответил Мидлтон, – все будет сделано. – Это далекий путь.., чтобы посылать такие пустяки, – продолжал старик; он говорил отрывисто, с остановками – не хватало сил и дыхания. – Путь далекий и тяжелый, но доброту и дружбу забывать нельзя. Есть селение в горах Отсего… – Я знаю это место, – перебил Мидлтон, видя, что тому все труднее говорить. – Скажи, что нужно сделать. – Возьми это ружье.., сумку для пуль.., рог и пошли человеку, чье имя проставлено на замке ружья.., один торговец вырезал мне буквы ножом.., потому что я давно собирался послать другу.., в знак моей любви. – Будет послано. Чего ты хотел бы еще? – Мне больше нечего завещать. Свои капканы я отдаю моему сыну – индейцу, потому что он добр и верно держит слово. Пусть он станет предо мной. Мидлтон объяснил вождю, что сказал траппер, и отошел, уступив ему место. – Пауни, – продолжал старик, меняя язык, как он это делал обычно, в зависимости от того, к кому обращал он свои слова, а иногда и в соответствии с выражаемой мыслью, – есть обычай у моего народа, чтобы отец давал благословение сыну, перед тем как закроет навеки глаза. Свое благословение я даю тебе. Прими его. Потому что молитвы христианина никогда не сделают тропу справедливого воина к блаженным прериям ни длинней, ни тернистей! Не знаю, встретимся ли мы когда-нибудь вновь. Есть много различных преданий о месте, где обитают Добрые Духи. Не пристало мне, хотя я стар и опытен, выставлять свое мнение против мнения целого народа. Ты веришь в блаженные прерии, я разделяю веру моих отцов. Если верно и то и другое, мы расстаемся навеки; но если окажется, что под разными словами скрыт один и тот же смысл, то мы еще будем стоять рядом, пауни, пред лицом вашего Ваконды, который будет не кем иным, как моим богом. Можно многое сказать в пользу обеих вер, потому что каждая, видно, хороша для своего народа, и это несомненно так и было предназначено. Боюсь, я был не во всем таков, каким должно быть белому человеку, – недаром мне жаль навсегда расстаться с ружьем и с радостями охоты. Вся вина за это лежит на мне самом – потому что не он здесь в ответе. Да, Гектор, – продолжал он, стараясь нащупать уши собаки, – наконец пришло нам время разлучиться, песик, а охота будет долгая. Ты был честной и смелой собакой – и верной! Ты не можешь, пауни, заколоть собаку на моей могиле, потому что христианский пес где пал, там и лежать ему вовек, но из любви к ее хозяину ты будешь добрым к ней, когда я умру. – Слова моего отца вошли в мои уши, – ответил Твердое Сердце и почтительным жестом выразил свое согласие. – Слышишь, песик, что обещал вождь? – спросил траппер, стараясь привлечь внимание того, что ему представлялось его собакой. Не встретив ответного взгляда, не услышав дружеского тявканья, старик попробовал засунуть пальцы между холодных губ. И тогда правда молнией пронзила его мысль, хотя обман еще не раскрылся ему во всей полноте. Откинувшись в своем кресле, он поник головой, как под тяжелым и веакданным ударом. Пока он был в забытьи, два молодых индейца поспешили унести чучело с той тонкостью чувства, которое толкнуло их на благородный обман. – Собака мертва! – прошептал траппер после долгого молчания. – Собакам, как и человеку, отмерен срок. Гектор честно прожил свою жизнь!.. Капитан, – добавил он, силясь поманить рукой Мидлтона, – я рад, что ты приехал, потому что эти индейцы – они добры и благожелательны, как свойственно их природе, но не те они люди, чтобы как следует похоронить белого человека. И еще я думал об этой собаке у моих ног. Нехорошо, конечно, укреплять людей в мысли, будто христианин может ждать, что встретится на том свете со своей собакой. Но все же не будет большой беды, если зарыть останки такого верного друга подле праха его хозяина. – Будет, как ты пожелал. – Я рад, что ты согласен со мной. Так, чтобы зря не трудиться, положи ты мою собаку у меня в ногах. Или, уж все одно, положи бок о бок со мной. Охотнику не зазорно лежать рядом со своей собакой! – Обещаю исполнить твою волю. Старик долго молчал – видимо, задумавшись. Временами он грустно поднимал глаза, как будто хотел снова обратиться к Мидлтону, но, казалось, какое-то чувство, может быть застенчивость, каждый раз не давало ему заговорить. Видя его колебания, капитан ласково спросил, не надо ли сделать для него что-нибудь еще. – Нет у меня ни одного родного человека на всем широком свете! – ответил траппер. – Умру я, и кончится на том мой род. Мы не были никогда вождями, но всегда умели честно прожить свою жизнь, с пользой для людей – в этом, надеюсь, нам никто не откажет. Мой отец похоронен у моря, а кости сына побелеют на прериях… – Скажи, где он был погребен, и тело твое будет покоиться рядом с ним, – перебил его Мидлтон. – Не нужно, капитан. Дай мне мирно спать там, где я жил, – там, куда не доносится шум поселений! Все же я не вижу надобности, чтобы могила честного человека пряталась, точно индеец в засаде. Я уплатил одному каменотесу в поселениях, чтобы он на могиле моего отца поставил в головах камень с высеченной надписью. Обошлось это мне в двенадцать бобровых шкурок и сделано было на славу – искусно и затейливо! Вот он и говорит каждому, кто бы ни пришел, что лежит под ним тело христианина, звавшегося так-то и так-то; и рассказывает, что делал в жизни этот человек, и сколько прожил лет, и какой он был честный. Когда мы разделались с французами в старой войне, я съездил туда нарочно, чтобы посмотреть, правильно ли все исполнено, и я рад, что могу сказать: каменотес сдержал свое слово.

The script ran 0.002 seconds.