Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джон Фаулз - Коллекционер [1963]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_contemporary, Роман, Хоррор

Аннотация. Джон Роберт Фаулз (John Robert Fowles; 31.III.1926, Ли-он-Си, графство Эссекс — 5.XI.2005, Лайм-Реджис, графство Дорсет) — английский писатель, романист и эссеист. Один из выдающихся представителей постмодернизма в литературе. «Коллекционер» — один из самых известных романов Фаулза, хотя и уступает в громкой славе «Волхву» и неистовому «Червю». Но, быть может, именно этот спокойно-раздумчивый роман, сопоставимый по внутренней экспрессии с прозой Уильяма Голдинга, создает вполне отчетливое представление о философско-эстетической концепции Фаулза... В истории противостояния маньяка и его жертвы Фаулз увидел шекспировскую «Бурю», противоборство Добра и Зла, примитивного обывателя и возвышенного художника, Любви, Смерти и Красоты.

Аннотация. «Коллекционер» — один из самых известных романов Фаулза, хотя и уступает в громкой славе «Волхву» и неистовому «Червю». Но, быть может, именно этот спокойно-раздумчивый роман, сопоставимый по внутренней экспрессии с прозой Уильяма Голдинга, создает вполне отчетливое представление о философско-эстетической концепции Фаулза...

Аннотация. Одинокий молодой человек живет замкнуто, его единственная страсть – бабочки. Он ловит их, умерщвляет, помещает в застекленные ящички и затем любуется их красотой. Но вот его коллекция пополняется новым, необычным экземпляром...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

Он сказал: — Секс — это ведь просто. Взаимопонимание достигается сразу. Либо оба хотят отправиться вместе в постель, либо один не хочет. Но любовь… Женщины, которых я любил, всегда упрекали меня в эгоизме. Это мой эгоизм привлекает, а потом — отталкивает их от меня. А знаете, что они принимают за эгоизм? Теперь он пытался соскрести остатки клея с бело-голубой китайской вазы; он купил — разбитую — на Портобелло-Роуд и склеил: два дьявольски разъяренных всадника гнались на ней за маленькой робкой ланью. Короткопалые, уверенные, сильные руки. — Не в том дело, что я пишу картины по-своему, живу по-своему, говорю по-своему, — против этого они ничего не имеют. Это им нравится, даже возбуждает. Но они терпеть не могут, когда мне не нравится, что они сами не способны поступать по-своему. Он говорил со мной так, словно я — мужчина. — Люди вроде вашей чертовой тетки считают, что я циник, разрушитель семейных очагов. Распутник. А я в жизни своей не совратил ни одной женщины. Я люблю женщин, люблю женское тело, мне нравится, что даже самая пустая, вздорная бабенка превращается в прекрасную женщину, когда с нее спадает одежда, когда ей кажется, что она совершает решительный и ужасный шаг. Все они так думают в первый раз. А знаете, что совершенно отсутствует у особей вашего пола? Он взглянул на меня искоса. Я покачала головой. — Невинность. Единственный раз, когда ее можно заметить, это — когда женщина раздевается и не может поднять на тебя глаза. (В тот момент и я не могла.) Только в этот самый первый Боттичеллиев миг, когда она раздевается в самый первый раз. Очень скоро этот цветок увядает. Праматушка Ева берет свое. Потаскуха. Роль Анадиомены окончена. — А это кто? Он объяснил. Я подумала, не надо позволять ему так говорить со мной, он меня как сетями опутывает. Даже не подумала — почувствовала. Он сказал: — Я много встречал женщин и девушек вроде вас. Некоторых хорошо знал, с некоторыми спал — а лучше бы не надо; на двух даже был женат. Других и вовсе не знал, просто стоял рядом на выставке или в метро, да это и не важно — где. Помолчал немного. Потом спросил: — Вы Юнга читали? — Нет. — Он дал название подобным вам особям вашего пола. Правда, это все равно не помогает. Болезнь от этого не становится легче. — А какое название? — Болезням бесполезно сообщать, как они называются. Потом была странная тишина, будто мы сами и все вокруг нас замерло, остановилось. Казалось, он ждет от меня какой-то иной реакции, ждет, что я ужасно рассержусь или буду еще сильнее шокирована. Я и была и сердита и шокирована — только позже (и совсем не поэтому). Но я рада, что тогда не убежала, не хлопнула дверью. Это был такой вечер… В такие вечера сразу взрослеешь. Я вдруг поняла, что стою перед выбором: либо вести себя, как девчонка, год назад еще бегавшая в школу, либо быть взрослой. Наконец он нарушил молчание: — Вы странная девочка. — Старомодная. — Если бы не ваша внешность, с вами можно было бы помереть со скуки. — Благодарю вас. — На самом деле я и не думал, что вы отправитесь со мною в постель. — Я знаю. Он смотрел на меня долго-долго. Потом настроение у него изменилось, он достал шахматы и, когда мы играли, дал мне себя обыграть. Не признался, но я уверена, он это сделал нарочно. Мы больше не разговаривали, казалось, наши мысли передаются через шахматные фигуры, и в том, что я его обыграла, было что-то символическое. Он хотел, чтобы я почувствовала. Не знаю, что именно. Не знаю, хотел ли он, чтобы я думала, что моя «добродетель» одержала верх над его «греховностью», или имел в виду что-нибудь более тонкое, ну, что вроде иногда побежденный оказывается победителем. Не знаю. * * * В следующий мой визит он подарил мне рисунок: джезва и две чашки на верстаке. Замечательный рисунок, совершенно простой, сделанный без всякой суеты и нервозности, абсолютно без самолюбования, какое бывает у способной студентки художественного училища, когда она рисует простые предметы. То есть у меня. Просто две чашки и маленькая медная джезва и его рука. Или — просто чья-то рука. Рядом с одной из чашек, как гипсовый слепок. На обороте он написал: «Apres…» — и число. А ниже: «Рour une рrinсesse lointaine». «Une» он подчеркнул очень жирной чертой. Хотела еще написать про Туанетту. Но очень устала. Когда пишу, хочется курить, а от этого здесь становится очень душно. 29 октября (Утро.) Он уехал. Куда? В Луис. Туанетта. После той истории с пластинкой прошел месяц… Я должна бы догадаться — уж так она со мной мурлыкала, так лукаво посматривала. Я подумала, что-нибудь у нее с Пирсом. А потом, как-то вечером, позвонила в дверь, вижу — не заперто, и вошла. Взглянула наверх, и как раз в это время Туанетта приоткрыла дверь из студии и посмотрела вниз. Так мы и смотрели друг на друга с минуту. Потом она вышла на площадку, полуодетая. Ничего не сказала, просто махнула мне рукой, чтоб я поднялась наверх. Хуже всего было то, что я прямо залилась краской, а она — нет. Ей все это показалось забавным. — Неужели это тебя шокирует? — спросила она. — Да брось ты. Он сейчас вернется. Вышел за… А я уже не слышала, за чем он там вышел: бросилась прочь. По-настоящему я до сих пор не пыталась анализировать, что меня так рассердило, так шокировало, отчего мне было так больно. И Дональд, и Пирс, и Дэйвид, буквально все знают, что в Лондоне она ведет себя точно так, как раньше в Стокгольме. Она и сама мне говорила, и все они тоже. А Ч.В. ведь очень четко объяснил мне, каков он сам. Думаю, дело не просто в ревности. Как мог такой человек, как Ч.В., сблизиться с ней — такой практичной, неглубокой, такой фальшивой и распущенной. Впрочем, какой резон был ему со мной считаться? Вовсе никакого. Он старше меня на двадцать один год. Всего на девять лет младше П. Потом, очень долго, я испытывала отвращение не к Ч.В., а к себе самой. К своей собственной узколобости. Заставляла себя встречаться с Туанеттой, слушать ее болтовню. Она вовсе не хвасталась, не торжествовала. Наверное, Ч. В. запретил ей. После того, как мы у Ч.В. были втроем, на следующий день она пошла к нему, будто бы извиниться. И (по ее словам) «так уж вышло». Мне было завидно. Глядя на них, я чувствовала себя просто старухой. А они вели себя, как расшалившиеся дети. Радовались, что у них есть тайна. Веселились. А я вдруг испугалась: может быть, я — фригидна? Перестала видеться с Ч.В. Просто не могла его видеть. В конце концов, примерно через неделю, он позвонил мне домой, к Кэролайн. Разговаривал обычным тоном, вовсе не виноватым. Я сказала, что ужасно занята, просто не выберу времени его повидать. Нет, и сегодня вечером не смогу зайти. Если бы он настаивал, я бы продолжала отказываться. Но он уже готов был повесить трубку, и я сказала, что зайду завтра. Мне так хотелось, чтобы он увидел — я обижена. Невозможно выглядеть обиженной по телефону. А Кэролайн сказала: — Мне кажется, ты слишком часто с ним видишься. Я ответила, у него роман с этой девушкой из Швеции. Мы с ней даже побеседовали на эту тему. Я была ужасно объективна. Я его защищала. Но — когда отправилась спать — долго про себя обвиняла его во всех смертных грехах. Не могла остановиться. На следующий день он сразу же спросил (без всякого притворства): — Она что, наговорила вам гадостей? Я ответила, совсем нет. И добавила, будто мне все равно, с чего бы вдруг? Он улыбнулся. Будто хотел сказать, знаю, знаю, каково тебе сейчас. И мне захотелось дать ему пощечину. Я не могла больше делать вид, что мне все равно. И от этого чувствовала себя еще хуже. А он сказал: — Все мужчины — подлецы. Я ответила, подлее всего, что они способны улыбаться, признаваясь в этом. — Вы правы, — сказал он. И замолчал. Надолго. Я пожалела, что пришла. Что не могу вычеркнуть его из своей жизни. Взглянула на дверь в спальню. Она была приоткрыта, и можно было видеть изножье кровати. Потом сказала, просто я еще не умею делить свою жизнь, как вагон — на купе. В одном купе то, в другом — это. Вот и все. — Миранда, послушайте. Эти долгие двадцать лет, что нас разделяют… Я лучше знаю жизнь, я прожил дольше и больше предавал и больше видел людей, которых предал кто-то другой. Вы же полны светлых идеалов. Так и должно быть — возраст у вас такой. Вам кажется, что раз я способен иногда различить, что в искусстве тривиально, а что существенно, значит, я должен быть преисполнен добродетелей. Но это не так. Да я и не стремлюсь быть добродетельным. Вас влечет ко мне (если и в самом деле влечет) моя откровенность. И опыт. А вовсе не мои прекрасные качества. Их нет. И может быть, в том, что касается этики, морали, я даже моложе вас. Вы понимаете, что я хочу сказать? Он говорил именно то, что я чувствовала, но не могла сформулировать. Я закостенела, а он сохранил гибкость, но ведь должно было быть совсем наоборот. И вина тут была только моя, моя собственная, я не могла не думать о том, что он пригласил меня на концерт, а потом вернулся сюда, к ней. Я вспоминала случаи, когда звонила у его двери и никто не откликался. Теперь я понимаю, это была самая настоящая ревность, но тогда мне все это казалось предательством, отказом от собственных принципов. (Я и сейчас ни в чем не уверена, все в голове перемешалось, не могу здраво рассуждать.) Я сказала, очень хочется послушать ту индийскую пластинку. (Не могла же я сказать — я вас прощаю.) Послушали пластинку. Потом играли в шахматы. И он выиграл. И ни слова о Туанетте. Только уже потом на лестнице, когда я уходила, он сказал: — С этим покончено. Я ничего не ответила. — Она просто развлекалась. И все. Но все уже было не так, как раньше. Словно мы заключили перемирие. Мы еще несколько раз виделись, но больше не оставались вдвоем. Я написала ему из Испании два письма, и он ответил открыткой. Потом я как-то виделась с ним в начале октября. Но про это я напишу в другой раз. И еще напишу про странный разговор с этой Нильсен. * * * Вот что еще Туанетта рассказывала. Он говорил ей про сыновей. И мне так его стало жалко. Как они его просили не приезжать к ним в эту их пижонскую частную школу, а встречаться с ними в городе. Стеснялись, не хотели, чтобы его в этой школе видели. Как Роберт (он теперь в колледже в Мальборо) разговаривает с ним свысока. Со мной он об этом никогда не говорил. Может быть, в глубине души он считает, что и я из этих. Добродетельная мещаночка, резонерствующая тупица из частного пансиона. * * * (Вечер.) Сегодня опять пыталась по памяти сделать карандашный портрет Ч.В. Безнадежно. После ужина К. сидел у меня и читал «Над пропастью во ржи». Несколько раз — думая, что я не вижу, — проверял, сколько еще ему страниц надо прочесть. Читает, только чтобы показать мне, как он старается. Сегодня проходила мимо парадной двери (после ванны) и говорю ему: «Ну, благодарю вас за чудесный вечер, мне пора. Всего вам хорошего». И дернула дверь. Конечно, заперта на все замки. «Не открывается, видно, заело», — говорю. Он даже не улыбнулся. Стоял и смотрел. Я сказала: «Шучу, конечно». — «Я понял», — говорит. Странно — я почувствовала себя полной идиоткой. Просто потому, что он не улыбнулся. Конечно, Ч.В. хотел, чтобы я согласилась спать с ним. Не знаю отчего, только сейчас я это понимаю гораздо лучше, чем тогда. Он меня дразнил, говорил колкости, не хамил, нет, но ему удавалось меня шокировать. Он никогда не нажимал, не уговаривал. Ни разу, даже случайно, ко мне не прикоснулся… Я хочу сказать, что по-своему он даже относился ко мне с уважением. Не думаю, что он сам четко это осознавал. Он стремился шокировать меня и тем привлечь. Или оттолкнуть. Как получится. * * * Сегодня К. опять фотографировал. Не очень много. Я сказала, болят глаза от вспышки. И мне не нравится, как он заставляет меня делать то одно, то другое. Он вежлив до подобострастия: пожалуйста, будьте добры, не соблаговолите ли… Нет, он, разумеется, не говорит «соблаговолите». Но это даже кажется странным. — Вам бы в конкурсах красоты участвовать, — сказал он, перематывая пленку. Спасибо, говорю. (Мы разговариваем, как двое сумасшедших. Увидела это только сейчас, когда записала. Он говорит так, будто я вольна в любой момент идти куда заблагорассудится, а я отвечаю в том же духе.) — Честное слово, вы бы здорово смотрелись в этом, как его… Я только посмотрела удивленно. — Ну, в этих французских купальных штучках, как их там… — Бикини? — И посмотрела на него ледяным взором. Не могу же я позволить ему так со мной разговаривать. — Ну, только чтоб сфотографироваться, — говорит. И весь залился краской. Самое удивительное, что я верю, он только это и имел в виду. Ничего неприличного. Ни на что не намекал. Просто неловко выразился. Как всегда. Имел в виду буквально то, что сказал. Интересно было бы сфотографировать меня в бикини. Раньше я думала, это сидит в нем. Глубоко запрятанное, подавленное, но сидит. Теперь я так не думаю. Не думаю, что это запрятано. Ему просто нечего прятать, нечего подавлять. 30 октября Прелестная вечерняя прогулка. Широкие просветы безлунного ночного неба сквозь деревья, с алмазной россыпью звезд, ярких, словно добела раскаленных, и замечательный ветер. Западный. Я заставляла его снова и снова ходить со мной по саду, мы сделали десять или двенадцать кругов. Шуршали ветви, вдали в лесу ухала сова. И небо — свободное, неприрученное, все из воздуха и ветра, из пространства и звезд. Ветер, полный запахами дальних мест. Надежд. Моря. Я совершенно уверена, что почувствовала запах моря. Спросила (потом, когда вернулись, ведь в саду рот у меня был заклеен): «Море близко?» Он ответил: «В десяти милях отсюда». — «Рядом с Луисом?» — «Не могу вам сказать». Словно ему кто-то другой строго-настрого запретил говорить. (Я часто ощущаю это, общаясь с ним: жалкий, маленький, съежившийся от страха уродец — его добродушие — раболепно подчиняется могущественному великану подлости и зла.) А в доме… Разве можно сравнивать… мы снова говорили о его семье. Я здорово много выпила. Специально (иногда) пью, чтобы заставить его напиться и утратить бдительность, но до сих пор он ни разу даже не пригубил. А говорит, что вовсе не такой уж трезвенник. Так что и это — воздержание тюремщика. Не поддается соблазнам. * * * М. Расскажите еще что-нибудь о себе. К. Да нечего больше рассказывать. Такого, что вам интересно. М. Это не ответ. К. Никакого значения все это для вас не может играть. М. Не может иметь. К. Раньше все говорили, что я правильно говорю, грамотно. Пока не встретился с вами. М. Не обижайтесь. К. Вы-то, видно, всегда отличницей были. М. Да. К. А у меня четверки были по биологии и математике. М. (я в это время считала петли — джемпер — из очень дорогой французской шерсти). Молодец… семнадцать, восемнадцать, девятнадцать… К. И еще я приз получил на конкурсе увлечений. М. Умница. Расскажите еще о своем отце. К. Рассказывал уже. Он был представителем фирмы. Писчебумажные и галантерейные товары. М. Коммивояжер. К. Теперь их называют представителями. М. Он погиб в автокатастрофе как раз перед войной. А ваша мать сбежала с каким-то мужчиной. К. Она была ничтожеством. Вроде меня. (Я посмотрела на него холодно-прехолодно. Слава Богу, чувство юмора у него просыпается весьма редко.) М. И тетушка взяла вас к себе. К. Да. М. Как миссис Джо и Пип. К. Кто? М. Не важно. К. Она хорошая женщина. Если бы не она, быть бы мне в сиротском доме. М. А ваша двоюродная сестра? Мейбл? Вы ничего о ней не рассказывали. К. Она старше меня. Ей тридцать. Еще у нее брат есть, старший. Он после войны уехал в Австралию, к дяде Стиву. Дядя — настоящий австралиец. Целую вечность там прожил. Я и не видал его никогда. М. А еще родные у вас есть? К. Родственники дядюшки Дика. Только они с тетушкой Энни не больно ладили. М. А как выглядит Мейбл? Вы мне не рассказывали. К. Она калека. Припадочная. Здорово умная. И всюду свой нос сует, вечно ей все про всех знать надо. М. Она что, совсем не может ходить? К. Только по дому. Мы вывозили ее в специальном кресле. М. Кажется, я ее видела. К. Вы очень наблюдательная. М. Разве вам ее не жалко? К. Ну, получается, вроде бы ты обязан ее все время жалеть. Это тетушка Энни виновата. М. Как это? К. Она вроде так как-то делает, что все вокруг тоже кажутся ненормальными. Не могу толком объяснить. Вроде как никто вокруг не имеет права быть нормальным. Я не хочу сказать, что она все время жалуется. Она просто смотрит. И надо всегда быть начеку. Ну вот, к примеру, скажешь вечером, ни о чем таком вовсе не думая: «Сегодня утром чуть на автобус не опоздал, пришлось мчаться со всех ног». И тут уж тетушка шанса не упустит, наверняка скажет: «Ну и радуйся, что у тебя-то ноги есть». А Мейбл промолчит, но так взглянет, сам не рад будешь, что рот раскрыл. М. Свинство какое. К. Над каждым словом более тщательнее приходилось думать. М. Более тщательно. К. Ну да, я так и хотел сказать. М. Почему же вы не ушли от них? Не сняли себе комнату? К. Подумывал об этом. М. Потому что тогда эти две женщины остались бы совершенно одни. Вы поступили как настоящий джентльмен. К. Да куда там. Скорей уж, как настоящий лопух. (Эти его жалкие попытки казаться циничным!) М. А теперь они обе досаждают родным в Австралии. К. Похоже на то. М. Пишут вам письма? К. Да. Только не Мейбл. М. Вы мне не почитаете какое-нибудь? К. А зачем? М. Мне было бы интересно. К. (тяжкая внутренняя борьба). Как раз сегодня утром получил. Кажется, оно у меня с собой. (Споры, споры, уговоры, но в конце концов письмо извлечено на свет Божий.) Они же глупые, необразованные. М. Да какое это имеет значение! Прочтите вслух. Все целиком. * * * Он сидел у двери, а я вязала, вязала, вязала… не помню слово в слово, но письмо звучало примерно так: «Дорогой Фред. (Она так меня называет, ей не нравится имя Фердинанд, — а сам весь красный от смущения.) Рада была получить от тебя ответ, и как в последнем писала, это твои деньги, Бог был к тебе так милостив, не оскорби Его, употребив во зло, помни про Мне отмщение, и зря ты сделал такой шаг, дядя Стив говорит, недвижимость дело хлопотное, затраты не окупаются, не стоит того. Ты, видно, нарочно не отвечаешь на мои вопросы, кто приходит прибирать, может, какая женщина согласилась. Я мужчин хорошо знаю, и не зря говорят — чистота залог здоровья и Богу угодна. Фред, я знаю, у меня прав таких нету и ты был очень к нам щедрый, только дядя Стив и мальчики, и Герти тоже, в толк не возьмут, чего ты с нами не поехал, Герта даже сказала, как раз нынче утром, тебе стыдно должно быть, что ты не с нами, твое место здесь, в семье, только не думай, что я тебе не благодарная. Уповаю на Бога, что простит мне излишества, только все было очень необыкновенно, а Мейбл ты бы и не узнал, она загорела на здешнем солнце, и тут очень мило и прилично, если бы не пыль. Все тут очень быстро пачкается, и живут они все совсем не так, как мы жили дома, в Англии, и по-английски говорят как все равно американцы какие, даже дядя Стив. Так что мне не жаль было бы вернуться домой в Блэкстоун, сырость и пыль очень действуют на нервы, и еще надеюсь, ты сделал, как я велела, проветрил комнаты, и белье просушил, как я учила, и пригласил хорошую уборщицу это все сделать, как я говорила, а ты обещал. Надеюсь на тебя. Фред, очень я волнуюсь, чтоб все эти деньги тебе боком не вышли, не теряй голову, в наши дни очень много бесчестных людей развелось. (Она имеет в виду женщин, — пояснил он.) Так и шныряют вокруг, я тебя растила и воспитывала, как умела, и если ты пойдешь по дурной дорожке, грех все равно как мой. Мейбл я это все не покажу, она говорит, тебе не по душе такое читать. И я понимаю, ты уже давно в возраст взошел (она хочет сказать, я уже совершеннолетний и сам могу за себя отвечать), только я все равно об тебе беспокоюсь, потому как все так случилось. (Она имеет в виду, что у меня родителей нет.) Мельбурн нам понравился. Город большой. На будущей неделе вернемся в Брисбейн, погостим у Боба с женой. Она нас пригласила письмом. Очень достойно с ее стороны. Встретят нас на вокзале. Дядя Стив, Герта и мальчики шлют привет. Мейбл тоже, как и твоя любящая я». — Потом она пишет, чтоб я не беспокоился, деньги пока еще не кончились. И опять пишет, чтоб я старушку пригласил прибирать в доме, она, мол, все более тщательнее сделает, молодые теперь так не умеют. (Потом мы долго молчали.) * * * М. Как вам кажется, хорошее письмо? К. Она всегда так пишет. М. Меня от него просто тошнит. К. Ну, она ведь совсем необразованная. М. Да дело же не в том, как она пишет, а в том, что думает! Ужасная гадость. К. Она же меня забрала и столько лет держала. М. Еще бы, забрала и держала, и держит до сих пор, не выпускает. Сделала из вас тупицу и хочет, чтоб вы навсегда таким и оставались. К. Премного благодарен. М. Но ведь это действительно так! К. Да правы вы, правы. А как же. Вы ж всегда во всем правы. М. Зачем вы так? (Я отложила вязанье и глаза закрыла.) К. Во всяком случае, она и вполовину так меня не гоняла, как вы гоняете. М. Да кто вас гоняет? Я просто пытаюсь хоть чему-то вас учить. К. Вы меня учите ее презирать и думать, как вы, а потом уедете, а я с кем останусь? Совсем один? М. Ох, как вам себя жалко! К. Вот этого вам никогда не понять. Вам стоит только в комнату войти, и вы уже всем по душе, умеете поговорить со всяким и разбираетесь во всяких вещах, а я… М. Да бросьте вы хныкать! И без того смотреть на вас тошно. * * * Я встала и убрала вязанье. Обернулась, а он стоит с раскрытым ртом, хочет что-то сказать и не может. И я поняла, что причинила ему боль. Конечно, он вполне этого заслуживает, но мне вдруг стало его жалко. Ему было по-настоящему больно. Он оскорбился. До глубины души. И я подумала, ведь он разрешил мне погулять в саду. И почувствовала себя ужасно подлой. Подошла к нему и попросила прощенья и протянула ему руку, но он не захотел ее пожать. Странно, тут он держался с достоинством, был поистине оскорблен (может быть, в том-то и дело?) и не скрывал этого. Тогда я взяла его под руку, усадила и сказала, а сейчас я расскажу вам сказку. — За синими морями, за зелеными лесами (начала я, а он грустно-грустно глядел в пол) жило страшное чудовище. Оно захватило в плен принцессу и держало у себя в замке, в темнице. Каждый вечер чудовище заставляло принцессу садиться рядом с ним и говорить: «Вы прекрасны, милорд». Но каждый вечер она говорила: «Ты ужасно, чудовище». И чудовище мрачнело и грустно глядело в пол. И вот как-то вечером принцесса сказала: «Если ты сделаешь то-то и то-то, ты сможешь стать поистине прекрасным». — «Не могу, никак не могу», — отвечало чудовище. А принцесса сказала: «Попытайся». — «Нет, не могу». Так повторялось каждый вечер. Чудовище просило, чтобы принцесса солгала, а она всегда говорила правду. И тогда она подумала: «А может быть, ему нравится быть таким страшным?» И вот как-то увидела принцесса, что чудовище плачет. Это было после того, как она в сотый раз повторила, что оно ужасно. И тогда она сказала: «Ты сможешь стать очень красивым, если сделаешь то, что я попрошу. Обещай мне». И чудовище наконец согласилось и обещало сделать, как она велит. И она сказала: «Отпусти меня на волю». И чудовище ее отпустило. И вдруг на месте чудовища оказался прекрасный принц, раньше он был заколдован. И принц последовал за принцессой, и они жили долго и счастливо. Ужасная глупость. Я поняла это, еще не кончив говорить. Совершенно сумасбродная попытка. Он молчал. Сидел, уставившись в пол. Я сказала, а теперь ваша очередь рассказывать сказку. От ответил только: «Я люблю вас». Да, в тот вечер он вел себя с большим достоинством, а я почувствовала себя мелкой и подлой. Эти мои вечные насмешки, колкости, неприязнь к нему и стремление всячески ее выказать. Странно, мы сидели молча, лицом друг к другу, и у меня возникло ощущение, уже не в первый раз, какой-то необъяснимой близости, не любви, не симпатии, нет. Но соединенности судеб. Словно потерпевшие кораблекрушение на клочке земли… нет, на плоту… вдвоем. Против собственной воли, но — вдвоем. Вместе. И я вдруг осознала, как печальна жизнь, которую он ведет. Как и сестра его, и тетка, эти жалкие, несчастные люди. И их родственники в Австралии. Почувствовала тяжкую, тупую, всепоглощающую безнадежность такой жизни. Словно люди на рисунках Генри Мура, в темных туннелях метро, во время немецкой бомбежки. Им не надо видеть; чувствовать; танцевать; рисовать; плакать, слушая музыку; ощущать мир вокруг и западный ветер… им не дано быть в истинном смысле этого слова. Всего три слова. Я люблю вас. Они прозвучали так безнадежно. Будто он сказал: «Я болен раком». Вот и вся его сказка. 31 октября Ничего не получается. Я устроила ему сегодня сеанс психоанализа. Он всегда такой застывший, когда сидит рядом со мной. Мы рассматривали офорты Гойи. Может быть, все дело в офортах, только мне показалось, что он сидит и лишь делает вид, что смотрит, а на самом деле поглощен мыслью, что вот мы сидим так близко друг к другу. Эта его вечная скованность. Абсурд! Я разговаривала с ним так, будто он вполне нормальный. Будто он не маньяк, заточивший меня в этом душном подвале. А милый юноша, которого надо расшевелить, и его веселая подружка пытается это сделать. Это потому, что я никого больше не вижу. Нормой становится он. Не с кем сравнивать. И я забываю это делать. * * * Еще о Ч.В. Это случилось вскоре после знаменитого ледяного душа (его характеристика моих работ). Как-то вечером не могла места себе найти. Пошла к его дому. Около десяти. Он вышел в халате. — Как раз собирался лечь спать, — говорит. — А я хотела немножко послушать музыку. Сейчас уйду. — Но не ушла. Он сказал: — Уже поздно. А я в ответ: у меня очень скверно на душе. День был неудачный, да еще Кэролайн наговорила кучу глупостей за ужином. Он разрешил мне подняться в студию, усадил на диван, поставил пластинку и выключил лампу, и в комнату вошел лунный свет. Луч улегся ко мне на колени, луна смотрела сквозь окно на потолке, прелестная серебряная луна, медленно-медленно плывущая в небе. А он сидел в кресле напротив, в густой тени. Ох эта музыка. Вариации Гольдберга. Там есть одна мелодия, в самом конце, в очень медленном темпе, очень простая и печальная, но такая щемяще прекрасная — невозможно передать ни словом, ни рисунком, ничем иным, только самой музыкой, такой удивительно красивой в лунном свете. Лунная музыка, светлая, далекая, возвышающая. И мы вдвоем в комнате. Не было прошлого. Не было будущего. Только яркое, глубокое ощущение единственности этого мгновения в настоящем. Такое чувство, что вот сейчас кончится, исчезнет все: музыка, мы, луна, все на свете. Что вот сейчас проникнешь в самую суть вещей и обретешь печаль, вечную и неизбывную, но прекрасную, светлую, словно лик Иисуса Христа. И приемлешь эту печаль. Сознаешь: нельзя делать вид, что жизнь есть веселье, ибо это будет предательством. Предательством. Предательством по отношению к тем, кто печален сейчас, и к тем, кто когда-то был печален, по отношению к этой музыке, к этой единственной правде. В моей лондонской жизни с ее сутолокой, суматохой, волненьями, дешевой показухой и настоящими делами, работой всерьез и праздничной суетой, занятиями искусством и учебой, неуемной жаждой поскорее набраться опыта — посреди всего этого, вдруг — тишина и покой этой комнаты, полной музыки и лунного света. Будто лежишь на спине, как тогда в Испании (мы спали во дворе), и смотришь вверх сквозь ветви олив, вглядываешься в звездные коридоры, в моря, океаны звезд. Ощущаешь себя частицей мироздания. Я плакала. Молча. Потом он сказал: — Ну, можно, я все-таки лягу спать? — Очень мягко, чуть-чуть подсмеиваясь надо мной, спуская меня с небес на грешную землю. И я ушла. По-моему, мы ничего больше не сказали друг другу. Не помню. Он улыбался этой своей едва заметной суховатой улыбкой. Видел, что я растрогана. Был предельно деликатен. А я согласилась бы остаться с ним в ту ночь. Если бы он попросил. Если бы подошел ко мне и поцеловал. Не ради него. Просто чтобы почувствовать, что я — живу. 1 ноября С новым месяцем, с новым счастьем! Мысль о подкопе меня не покидает, но трудность в том, что нечем выковыривать цемент, скрепляющий плиты. Так было до вчерашнего дня. И вот во время «тюремной зарядки» в наружном подвале я заметила гвоздь. Огромный ржавый гвоздь лежал у стены в дальнем углу. Я уронила платок, чтобы, наклонясь, рассмотреть гвоздь получше. Поднять его не могла, К. все время пристально за мной наблюдает. Да и со связанными руками это очень неудобно. Сегодня, когда я была совсем близко к тому углу (К. всегда сидит на верхней ступеньке), я попросила (нарочно), сходите принесите мне сигарету. Они на стуле, у самой двери. Конечно, он возразил: «Что это вы затеваете? Не пойму». Я сказала, я буду здесь. С места не сойду. «А почему сами не сходите?» — Просто иногда хочется вспомнить то время, когда мужчины были со мною любезны. Всего-навсего. Я и не надеялась, что это сработает. Но сработало. Он неожиданно решил, что я ничего такого не могу сделать, найти или подобрать (когда я выхожу сюда, он все запирает в шкаф). И он скрылся за дверью. На одну секунду. Я наклонилась — молниеносно, — схватила гвоздь и спрятала в карман юбки — специально ее надела — и стою как стояла. Он выскочил из двери, а я вроде и вправду с места не сдвинулась. Так я заполучила гвоздь. И убедила К., что он может мне доверять. Убила сразу двух зайцев. Ерунда. А кажется — такая победа. Начала понемногу осуществлять свой план. Уже много дней твержу Калибану, что не понимаю, зачем оставлять М. и П. и всех остальных в неведении, жива я или нет. Он мог хотя бы сообщить им, что я жива и здорова. Сегодня после ужина сказала ему, что можно ведь купить конверты и писчую бумагу у Вулворта, браться за все это в перчатках и т. д. Как всегда, он попытался отвертеться. Но я не отставала. Разбила все его доводы. И под конец мне показалось, он склоняется к мысли, что в самом деле может это сделать. Сказала ему, что можно послать письмо из Лондона, чтобы сбить с толку полицию. И что мне нужно купить в Лондоне множество вещей. Мне необходимо было, чтобы он уехал хотя бы часа на три-четыре. Из-за ревуна на двери. И потому, что хочу начать свой подкоп. Я рассудила, что, раз стены моего подвала (и наружного тоже) из каменных плит, не из цельного камня, за ними должна быть земля. И мне надо лишь проникнуть за каменную оболочку, чтобы добраться до мягкой земли (так я себе это представляю). Может быть, это — бредовая затея. Но меня прямо лихорадит от нетерпения поскорее начать. * * * Об этой Нильсен. Я встретилась с ней еще раза два, когда у Ч.В. были гости. Один из них — ее муж, датчанин, он что-то куда-то импортирует. Английским владеет в совершенстве, из-за этого его речь кажется не правильной. Нарочитой. Как-то встретила ее в парикмахерской: она уже уходила, а я пришла договориться с мастером, Кэролайн просила. Ее лицо сразу приобрело тошнотворно-приторное выражение, взрослые женщины специально надевают его, когда встречаются с девчонками вроде меня. Минни называет его «Добро пожаловать в клан взрослых женщин». Оно должно означать, что с тобой будут обращаться как с равной, а на самом деле — никто из них взрослой тебя не считает и каждая завидует тебе. Ей вздумалось угостить меня кофе. Я сглупила, надо было соврать что-нибудь. Начался кисло-сладкий тягучий разговор обо мне, о ее дочери, об искусстве. Она многих знает и старалась произвести впечатление, запросто называя знаменитые имена. Только я с уважением отношусь к тем, кто чувствует, понимает произведения искусства. Не к тем, кто что-нибудь о них слышал или с кем-нибудь ужасно известным знаком. Конечно, она не лесбиянка. Но она просто глаз не отрывала от моих губ, ловила каждое слово. Боялась заговорить о том, что и так у всех на виду, и в то же время явно хотела, чтобы ее расспрашивали. Всем видом своим она говорила: «Вы ведь не знаете, что произошло и происходит между мной и Ч.В. А ну-ка, спросите меня об этом!» Она все говорила и говорила о поэтах и художниках, о конце тридцатых и о войне, о встречах с Диланом Томасом и наконец добралась до Ч.В. — Вы ему нравитесь, — сказала она. — Я знаю, — спокойно сказала я. Но была потрясена. И тем, что она это знает (неужели он ей сказал?), и тем, что ей хочется говорить на эту тему. Я чувствовала, ей этого ужасно хотелось. — Он всегда влюбляется в настоящих красавиц, не может устоять. Потом заговорила о дочери. — Ей сейчас шестнадцать. Не могу пробиться к ней — никакого контакта. Порой, когда говорю ей что-нибудь, сама себе кажусь каким-то диковинным зверем в зоопарке. А она стоит поодаль от клетки и наблюдает. Я сразу почувствовала — она уже говорила это кому-то. Или где-то вычитала. Это всегда заметно. Все они одинаковые, эти взрослые. И вовсе не сыновья, не дочери-подростки — иные. Мы не иные, мы просто молодые. Это теперешние взрослые не такие, как раньше: изо всех сил стремятся доказать, что еще молоды, примазываются, пытаются жить нашей жизнью. Глупо, безнадежно. Не могут они быть такими, как мы. Мы не хотим этого. Мы не хотим, чтобы они одевались, как мы, говорили, как мы, жили теми же интересами. Взрослые до того бездарно нам подражают — невозможно относиться к ним с уважением. И все-таки именно эта встреча помогла мне поверить, что Ч.В. меня любит (что его ко мне влечет). Что между нами существует некая глубинная связь; что он любит меня по-своему, а мне он очень нравится, я даже люблю его, тоже по-своему (без всякой физиологии). Возникло ощущение, что мы ощупью пробираемся навстречу друг другу. В поисках общности, сквозь разъединяющий нас туман неудовлетворенного желания и светлой печали. Вряд ли это доступно пониманию таких, как эта Н. Двое в пустыне пытаются отыскать не только друг друга, но и оазис, где они смогут быть вместе. Здесь я все время думаю, как жестока судьба, разделившая нас этими двадцатью годами. Почему ему не столько лет, сколько мне? Или мне не столько, сколько ему. Теперь для меня разница в возрасте перестала быть тем главным фактором, из-за которого о любви и речи быть не может; возраст стал чем-то вроде мрачной стены, возведенной меж нами роком. Только теперь мне уже не кажется, что стена эта — глухая, она — всего лишь перегородка на нашем пути друг к другу. 2 ноября После ужина он вручил мне писчую бумагу и продиктовал совершенно абсурдное письмо. Деваться некуда — надо было писать под диктовку. Потом начались неприятности. Я заранее приготовила записочку на папиросной бумаге, мелким-мелким почерком, и украдкой вложила ее в конверт, когда К. отвернулся. Бумажка была крохотная. По самым строгим канонам (самых лучших детективных романов) ее нельзя было обнаружить. Но К. обнаружил. Его прямо-таки передернуло. Он вдруг взглянул на происходящее в холодном свете реальности. Но больше всего его поразило то, что я его боюсь. Он даже и мысли не допускает, что меня можно убить или изнасиловать. А это уже что-то! Я дала ему возможность некоторое время позлиться, но потом попыталась быть милой и хорошей (должна была убедить его отправить письмо). Прямо из кожи лезла вон. Никогда еще не видела его в таком раздражении. — Может быть, все-таки покончим со всем этим и вы отпустите меня домой? — Нет. — Чего же вы хотите? Уложить меня к себе в постель? Он так взглянул на меня, будто я и в самом деле веду себя совершенно неприлично. Тут на меня снизошло вдохновение, и я разыграла шараду. Восточная рабыня целиком в его власти. Он обожает, когда я валяю дурака. Глупейшие глупости кажутся ему остроумными, если их творю я. Он даже пытается как-то участвовать, неуверенно, неуклюже, как слон в посудной лавке. Правда, и я делаю все это не так уж блестяще. Словом, он разрешил мне написать еще одно письмо. Тщательно проверил конверт. Потом я упросила его поехать в Лондон (все по плану). Вручила ему длиннющий список покупок (большинство из этих вещей мне никогда не понадобятся, но хотелось задержать его там подольше). Сказала, что невозможно выявить, откуда на самом деле письмо, если оно отправлено из Лондона. В конце концов он согласился. Обожает, чтобы я пресмыкалась перед ним, вот скотина. И еще одна просьба. Впрочем, нет, не просьба, требование. Велела ему попытаться приобрести одну из картин Чарлза Вестона. Составила список картинных галерей, где это можно сделать. Даже попробовала уговорить его прямо пойти в студию к Ч.В. Но ведь студия — в Хэмпстеде, и он сразу почувствовал, что пахнет жареным. Захотел выяснить, знакома ли я с этим Чарлзом Вестоном. Я сказала, да что вы, просто известное имя. Но прозвучало это вовсе не убедительно. Кроме того, я боялась, что картины Ч.В. нигде не купить. Так что пришлось сказать, мол, это случайное знакомство, он уже совсем пожилой, но очень хороший художник, и если купить прямо у него, это будет намного дешевле, не придется платить комиссионные. Впрочем, вижу, вы боитесь, сказала я, так что прекратим этот разговор. На эту удочку К., разумеется, не попался. Поинтересовался, может, это мазила из современных. Я только взглянула выразительно. К. Я пошутил. М. Напрасно. Через некоторое время К. сказал, он ведь захочет узнать, кто я и откуда. Я посоветовала ему, что ответить, и он сказал: «Подумаю». На калибанском языке это значит «нет». Конечно, я слишком многого требую, да и вряд ли можно где-нибудь купить его картины. Да я и не беспокоюсь, я не предполагаю завтра в это время все еще быть здесь. Собираюсь бежать. Он уедет после завтрака. Заранее приготовит мне обед. Так что у меня будет четыре-пять часов (конечно, если он не схитрит и не вернется без покупок. Правда, раньше он никогда не подводил). Сегодня мне жаль Калибана. Он в самом деле будет страдать без меня. Останется один на один со своими комплексами, и социальным, и сексуальным; один на один с собственной бесполезностью и пустотой. Сам виноват. Так что на самом деле мне его не жаль. Но не так уж абсолютно не жаль. 4 ноября Вчера не могла писать. Я больше так не могу. Господи, до чего же я тупа. Заставила его уехать на целый день. Целый день, чтобы устроить побег. Но ничего толком не продумала. Была уверена, что доберусь до мягкой, рыхлой земли и горстями стану ее выгребать. Гвоздь оказался никуда не годным, цемент слишком твердым. Я боялась — скорее раскрошится гвоздь. Часы понадобились, чтобы вытащить одну плиту. За ней оказался камень размерами гораздо больше, чем эта плита, известняк. Я даже край его не смогла отыскать. Выковыряла еще одну плиту из стены — все напрасно. За ней все тот же камень. Пришла в совершенное отчаяние. Поняла, с подкопом ничего не выйдет. Стала биться в дверь, пыталась взломать ее при помощи гвоздя. Повредила руку. Вот и все. Весь результат. Ободранные руки и обломанные ногти. Без инструментов у меня не хватит сил. С инструментами тоже. В конце концов я вставила плиты на место, растолкла цемент, как могла, смешала с водой и тальком и замазала щели, чтобы как-то замаскировать дыру. Очень характерно для настроений, которые мною здесь овладевают: я вдруг решила, что на подкоп уйдет много дней, что глупость моя лишь в том, что я рассчитывала успеть за несколько часов. Потратила много времени, чтобы замести следы. Все напрасно. Какие-то куски постоянно вываливались, и место это было все на виду, так что он никак не мог не заметить. И я сдалась. Вдруг решила, все это недостойно, глупо, бесполезно. Как плохой рисунок. Непоправимо. Когда К. наконец вернулся, он сразу все понял. Вечно вынюхивает, высматривает, все ли в порядке, как только появляется здесь. Проверил, как глубоко я прокопала. Я сидела на кровати и наблюдала. Потом швырнула в него гвоздем. * * * Он вставил на место и зацементировал плиты. Сказал, подвал вырублен в цельном камне. Я с ним не разговаривала. Не взглянула на покупки, хотя и видела, что среди них есть картина в раме. Приняла снотворное и сразу после ужина улеглась в постель. Сегодня утром (проснулась очень рано) перед его приходом решила вести себя так, будто ничего не произошло. Нормально. Не опускать руки, не уступать. Распаковала покупки. Прежде всего — картину. Рисунок Ч.В. Молодая женщина. Обнаженная. Рисунок совсем не похож на те, что я до сих пор видела, думаю, очень давний. Но несомненно его. Характерная простота линий, нелюбовь к показухе, красивости. Вполоборота к зрителю, она снимает с крючка (или вешает) платье. Красиво ли лицо? Трудно сказать. Тяжеловатое тело, как у Майоля. Похуже тех его картин, что я знаю. Но все равно это — настоящее. Развернула картину — и поцеловала. Смотрела на эти линии не как на линии. Как на что-то, чего касалась его рука. Все утро. И сейчас тоже. Не любовь. Человеколюбие. Калибан поразился — я казалась просто веселой, когда он вошел. Поблагодарила его за покупки и сказала, нельзя быть настоящей пленницей, если не пытаешься бежать. А теперь — давайте забудем об этом, договорились? Он рассказал, что обзвонил все галереи (по моему списку). И нашел только этот рисунок. — Огромное вам спасибо. Можно, я повешу ее здесь, внизу? А когда я уеду, я ее вам отдам. (Даже не собираюсь. Все равно он сказал, что лучше повесит наверху какой-нибудь мой рисунок.) Спросила, отправил ли он письмо. Он сказал «да», но сильно покраснел при этом. Ну, я сказала, что верю, потому что было бы низостью письмо не отправить и что он на это не способен. А я почти уверена, он его порвал и выкинул. Так же, как тот чек. Это абсолютно в его духе. Но что бы я ни сказала, все равно не поможет. Так что будем делать вид, что он письмо отправил. Полночь. Бросаю. Он пришел. Слушали пластинки, которые он привез из Лондона. Барток: «Музыка для ударных и челесты». Замечательно. Почему-то вспомнилось, как мы вчетвером ездили в Коллиур и вместе с французскими студентами поднимались наверх, на смотровую площадку сквозь рощу каменных дубов. Каменные дубы. Совершенно новые сочетания цветов: удивительные оттенки орехового, красновато-коричневого, ржаво- и пламенно-красного, кровавого там, где срезана кора. Цикады. Свобода лазурного моря из-за строя стволов, и зной, и запахи всего, что плавится и сгорает в этом зное. Пирс, я и все остальные, кроме Минни, чуточку опьянели. Заснули в тени, а когда проснулись, над нами, сквозь листву, — синий кобальт неба. И я подумала: невозможно все это написать; невозможно бездушными красками передать эту живую трепетную синеву. Вдруг почувствовала, что больше не хочу заниматься живописью, это не настоящее. Надо жить, вбирать в себя окружающий мир, познавать его, набираться впечатлений и опыта. Неописуемой красоты и чистоты солнечный диск на кроваво-красных стволах. Когда вернулись, у меня был долгий разговор с милым, застенчивым мальчиком, Жаном-Луи. Его плохой английский и мой ужасный французский не мешали нам понимать друг друга. Он так робел. Боялся Пирса. И ревновал. Завидовал, что Пирс — наглец — запросто обнимает меня за плечи. А потом выяснилось, что Жан-Луи готовится стать священником. Тогда Пирс стал невыносимо груб с ним. Ох эта идиотская, неуклюжая, типично английская жестокость: настоящий мужчина не должен ни в чем проявлять слабость. Пирс был не способен понять, как может Жан-Луи быть робким, раз я ему нравлюсь, раз его ко мне влечет. А это и не робость, это совсем другое. Решимость оставаться священником, даже живя мирской жизнью. Невероятным усилием воли достичь согласия с самим собой. Все равно как одним махом уничтожить все свои картины, чтобы начать с нуля. Только ему-то приходилось совершать это каждый день. Каждый раз, когда он видел девушку, которую полюбил. А Пирс не нашел ничего лучше как сказать: «Бьюсь об заклад, он видит про тебя гаденькие сны». До чего отвратительны это высокомерие, эта бесчувственность мальчишек из привилегированных частных школ. Пирс не умолкая твердит, что терпеть не мог свою школу в Стоу. Будто это что-то меняет. Будто если ты чего-нибудь терпеть не можешь, оно перестает на тебя влиять. Я всегда замечаю, когда Пирсу что-то непонятно, он сразу становится циничным, начинает говорить гадости. Когда много времени спустя я рассказала об этом Ч.В., он заметил только: — Бедняга лягушатник, боюсь, ему пришлось на коленях молиться о том, чтобы забыть вас. Мы смотрели, как Пирс швыряет камешки в море… Где же это было? Где-то недалеко от Валенсии. Прекрасный, словно юный бог, тело золотисто-коричневое от загара. Великолепная шапка темных вьющихся волос, узенькие плавки… И Минни сказала (она лежала на песке рядом со мной, Господи, как ярко я все это вижу), так вот, Минни сказала: — Ох, если б только он не раскрывал рта! — А потом спросила: — А ты могла бы стать его любовницей? Я ответила: — Нет! — А потом: — Не знаю. Тут подошел Пирс и спросил, что это ее так рассмешило. — Нанда только что выдала мне одну тайну. Про тебя. Пирс попытался сострить, но не вышло, и он отправился с Питером к машине за свертками с едой. — Интересно, что это за тайна? — спросила я. — Тело берет верх над разумом. — Ну и дока Кармен Грей, все-то знает, всех умней! — Так и знала, что ты это скажешь, — ответила Минни. Она пальцем чертила узоры, а я легла животом на горячий песок и следила за ее рукой. — Я просто хотела сказать, он так потрясающе хорош собой, что порой забываешь, до чего он глуп. Тебе может вдруг взбрести в голову что-нибудь вроде «могу выйти за него замуж и перевоспитать». Верно? Но ты ведь понимаешь, что это невозможно. А то вдруг возьмешь и станешь его любовницей, просто из интереса. И в один прекрасный день обнаружишь, что влюблена в это тело и жить без него не можешь. И застрянешь на всю жизнь рядом с этим жалким, грязным умишком… Потом спросила: — А тебя это не пугает? — Не больше, чем все остальное. — Нет, серьезно. Если ты выйдешь за него замуж, я перестану с тобой знаться. Навсегда. Она и в самом деле говорила серьезно. Смущенный взгляд серых глаз и лицо, полное решимости. Маленький воин. Я поднялась, чмокнула ее в щеку и пошла помочь мальчишкам. А она осталась сидеть и все чертила узоры на песке, не поднимая головы. Ужасно: мы обе слишком многое видим. И понимаем. Ничего не можем с этим поделать. Минни еще всегда говорит, я убеждена в том-то, я поступлю так-то. И еще — надо, чтобы это был человек по крайней мере равный тебе по духу, способный видеть и понимать все не хуже тебя. А физиология должна быть на втором месте, это не главное. И я втайне боюсь, что у нас в семье будет одной старой девой больше. Все это слишком сложно, не вмещается в застывшие схемы. Но теперь я думаю о Ч.В., сравниваю его с Пирсом. И у Пирса — никаких преимуществ. Всего лишь золотисто-коричневое тело; мальчишка, бездумно швыряющий камешки в морскую волну. 5 ноября Ну и скандал я закатила сегодня вечером. У него наверху. Начала швырять на пол всякие вещи. Сначала подушки. Потом — тарелки. Мне давно не терпелось их разбить. Но я и в самом деле вела себя безобразно. Как истеричка. А он терпел. Никакой твердости. Надо было просто дать мне пощечину. Все-таки он меня схватил, чтобы не дать разбить еще одну из этих его жалких декоративных тарелок. Он редко ко мне прикасается. Было ужасно противно. У него руки как ледышки. Прочла ему целую лекцию. Про то, какой он и что должен в жизни совершить. Но он не слушает. Ему просто нравится, когда я о нем говорю. А что говорю — не имеет значения. Бросаю писать. Читаю «Разум и чувствительность» и должна поскорее выяснить, что же случится с Марианной. Марианна — это я. Элеонора — тоже я, такая, какой должна быть. * * * А вдруг он погибнет в автокатастрофе? Или от удара? Или еще от чего-нибудь? Что тогда? Я умру. Я же не выберусь отсюда. Все, чего я смогла добиться позавчера, это доказать себе, что выбраться отсюда невозможно. 6 ноября День. Сижу без обеда. Еще одна попытка. На какой-то момент показалось, что вот-вот… Ничего подобного. Он просто дьявол во плоти. Притворилась, что у меня приступ аппендицита. Придумала давным-давно. Держала про запас, как последнее средство. Обдумывала, чтобы не сорвалось из-за плохой подготовки. Не писала об этом, боялась, вдруг попадет к нему в руки. Натерла лицо тальком. Когда он утром постучал в дверь, быстро проглотила заранее припасенную соль с водой и засунула два пальца в рот. Расчет был точный. Он вошел и увидел, что меня рвет. Разыграла целый спектакль. Скорчилась в постели, волосы спутаны, руками держусь за живот. Не одета, только пижама и халат. И постанываю, не очень громко: храбро превозмогаю боль. А он стоял у кровати и повторял: — Что случилось, что с вами? И начался нудный прерывистый разговор, я упрашивала, а Калибан пытался отвертеться, не хотел везти меня в больницу; я требовала, грозила, что умру. И вдруг он будто бы согласился. Пробормотал что-то вроде: «Это конец» — и выбежал из подвала. Я услышала (лежала лицом к стене), как открылась и закрылась железная дверь, но засов не был задвинут, потом открылась наружная. И — тишина. Это было так необычно. Так странно. Так неожиданно. Свершилось! Сработало! Натянула первые попавшиеся носки, сунула ноги в туфли и бросилась к двери. Она подалась на несколько сантиметров: не заперта. Я подумала, возможно, это ловушка. Продолжала спектакль. Открыла дверь, позвала его слабым голосом, заковыляла полусогнувшись по наружному подвалу и — наверх по ступенькам. Светилась щель — наружную дверь он тоже не запер. Молниеносная мысль: так он и должен был поступить. Ни к какому врачу он не пойдет. Просто сбежит. Струсит. Но он должен вывести машину, так что я услышу звук мотора. Однако ничего не было слышно. Я подождала несколько минут. Должна была бы догадаться, но уже не было сил ждать… Дернула дверь, она открылась, и я выскочила наружу. Там стоял он. Прямо у двери. В ярком свете дня. Ждал. Я не могла притвориться, что мне плохо. Я ведь надела туфли. У него в руке было что-то тяжелое (молоток?) и странно расширились глаза. Уверена, он собирался меня ударить. Так мы какое-то время стояли, застыв, друг перед другом, не знали, что делать дальше. Ни он, ни я. Потом я повернулась и бросилась назад. Не знаю почему: сделала это не задумываясь. Он — за мной. Но, увидев, что я вбежала к себе, остановился. (Подсознательно я была уверена, что так и будет. Единственное укрытие от него — здесь, внизу.) Слышала, как он подошел к двери и задвинул засов. Уверена, я все сделала правильно. Это спасло мне жизнь. Если бы я закричала или пыталась бежать, он забил бы меня до смерти. Случаются минуты, когда он — словно одержимый. Совершенно теряет власть над собой. Перехитрил. * * * (Полночь.) Он принес мне ужин прямо сюда, вниз. Не произнес ни слова. Провела день рисуя. Рассказ в картинках. Приключения Калибана. «Страшная сказка про безобидного мальчика». Абсурд. Но мне нужно как-то отвлечься от действительности. Отогнать страх. Начинается сказка с приключений милого безобидного клерка, кончается его превращением в рыкающее страшилище из фильма ужасов. Когда он собирался уходить, я показала ему эти картинки. Он даже не улыбнулся. Только внимательно их рассмотрел. И произнес: «Что ж, вполне естественно». Хотел сказать, для меня вполне естественно его высмеивать. * * * Я — один из экземпляров коллекции. И когда пытаюсь трепыхать крылышками, чтобы выбиться из ряда вон, он испытывает ко мне глубочайшую ненависть. Надо быть мертвой, наколотой на булавку, всегда одинаковой, всегда красивой, радующей глаз. Он понимает, что отчасти моя красота — результат того, что я — живая. Но по-настоящему живая я ему не нужна. Я должна быть живой, но как бы мертвой. Сегодня я почувствовала это особенно ясно. То, что я — живая, не всегда одна и та же, думаю не так, как он, бываю в дурном настроении — все это начинает его раздражать. Он — чугунный, тяжелый, из цельного куска. Его не сдвинуть. Не переубедить. Как-то он показал мне сосуд. Называется морилка. Усыплять бабочек. Вот я и сижу в такой морилке. Бьюсь крыльями о стекло. Оттого, что оно прозрачно, мне кажется, что побег возможен. Что есть надежда. Только это всего лишь иллюзия. Толстое стекло. Стена. Со всех сторон. Выхода нет. 7 ноября Как тянутся дни. Нескончаемое сегодня. Единственное утешение — рисунок Ч.В. Все больше и больше захватывает. Он здесь — единственное живое, удивительное, неповторимое создание. Он — первый, с кем я встречаюсь утром, и последний, с кем прощаюсь вечером. Стою перед ним, смотрю не отрываясь. Знаю каждую линию наизусть. Одна ступня у него не получилась. И вся композиция немножко прихрамывает, будто где-то какой-то малости недостает. И все же рисунок живет. После ужина (нормальные отношения возобновились) он вручил мне «Над пропастью во ржи» и сказал: «Прочел». По его тону я сразу поняла — «ничего особенного». Спать не хочется. Запишу этот диалог. * * * М. Ну? К. Не вижу, для чего это все. М. Но вы же понимаете, что это замечательное исследование психологии подростка. Может быть, даже — самое замечательное из того, что было написано на эту тему. К. По-моему, с ним не все в порядке. М. Разумеется, с ним не все в порядке. Но он и сам это понимает. И пытается выразить свои чувства. Он — настоящий человек, несмотря на все его недостатки. Неужели вам его не жаль? К. Мне не нравится, как он разговаривает. М. А мне не нравится, как вы разговариваете. Но ведь я не считаю, что было бы ниже моего достоинства отнестись к вам с вниманием и сочувствием. К. Ну, наверно, это очень умная книга. Умно написана и всякое такое. М. Я вам дала почитать эту книгу, потому что думала, он вам близок. Ведь вы тоже — Холден Колфилд. Он никуда не вписывается. Вы — тоже. К. И неудивительно. Посмотрите, как он себя ведет. Он даже не пытается вписаться. М. Он пытается придать своей жизни хоть какой-то смысл, сохранить порядочность. К. Это нереалистично. Учится в пижонской школе, родители купаются в деньгах. Не может он так себя вести. По моему мнению. М. Ну вот, я поняла, кто вы на самом деле. Вы старик-водяной. К. Это еще кто? М. Кошмарный старикашка, которого Синдбаду пришлось тащить на спине. И вы такой же: взбираетесь на спину всему, что только есть живого, порядочного, честного и свободного, и давите, давите, давите… * * * Не стану продолжать. Мы поспорили. Да нет, с ним невозможно спорить. Я что-то говорю, а он выкручивается. Это правда: он старик-водяной. Терпеть не могу тупиц вроде Калибана, задавленных собственной мелочностью, низостью, эгоизмом. Сколько таких! А меньшинство обязано тащить на спине этот мертвый груз. Врачи, преподаватели, люди искусства. Конечно, и среди них есть отступники и предатели. Но если и осталась в жизни какая-то надежда, вся надежда — на них. Немногих. На нас. Потому что и я — одна из них. Я — одна из них. Я это чувствую. И пытаюсь доказать. Я поняла это еще в школе, в Ледимонте. Нас, тех, кому не все равно, было совсем немного. А тупиц, снобок, будущих «цариц бала», папиных душечек, тряпичниц и кошечек, помешанных на сексе, — хоть отбавляй. Никогда не поеду в Ледимонт. Даже на вечер встречи. Потому что не выносила этой затхлой атмосферы: все должно делаться «как принято», общаться можно лишь с «приличными людьми», вести себя «мило и достойно». (Боадисия начертала на моем сочинении: «…несмотря на странные политические взгляды» — и как только посмела?) Не хочу быть «своей» в клане этих выпускниц. Почему мы должны мириться с их скотским калибанством? Почему живые, творческие, добрые и порядочные люди мучительно отступают перед бесформенной серой массой, заполоняющей мир? В теперешней ситуации я — типичная представительница Немногих. Мученица. Пленница, лишенная возможности расти, развиваться. Отданная на милость этому воплощению вечной обиды, согбенному под жерновами неприязни и злобной зависти, этому олицетворению всемирного калибанизма. Потому что все Калибаны мира ненавидят нас за то, что сами они не такие, как мы. Калибаны преследуют нас, вытесняют, отправляют под бомбы, на гибель, издеваются, смеются над нами, зевают нам в лицо, закрывают глаза и уши, чтобы только не замечать нас, не проявить — хотя бы случайно — уважения, пока мы живы. Зато пресмыкаются перед величайшими из нас, когда мы умираем. Готовы платить десятки, сотни тысяч за картину Ван Гога или Модильяни, которым при жизни плевали вслед. Гоготали. Отпускали грубые шутки по поводу тех же самых картин. Ненавижу. Ненавижу невежество и необразованность. Напыщенность и фальшь. Злобу и зависть. Ворчливость, низость и мелочность. Всех заурядных мелких людишек, которые не стыдятся своей заурядности, коснеют в невежестве и серости. Ненавижу тех, кого Ч.В. называет «новыми людьми», этих нуворишей, выскочек с их машинами, деньгами, телеками; ненавижу их тупую вульгарность и пресмыкательство перед старыми буржуазными семьями и рабское стремление им подражать. Люблю честность, свободолюбие, стремление отдавать. Созидание и творчество. Жизнь взахлеб. Люблю все, что противоположно пассивному наблюдательству, подражательству, омертвению души. Ч.В. посмеивался надо мной за то, что я — лейбористка (когда-то давным-давно). Сказал: — Вы хоть осознаете, что поддерживаете партию, вызвавшую к жизни всех этих «новых»? Я была поражена. Ведь судя по тому, что он всегда говорил, он сам — с моей точки зрения — лейборист, кроме того, я знала, раньше он был коммунистом. И ответила, по мне, лучше эти «новые», чем бедняки. А он сказал: — Эти «новые» — тоже бедняки. Это новая форма нищеты. У тех нет ни гроша за душой, а у этих — нет души. — И спросил вдруг: — Вы читали «Майор Барбара»? Там доказывается, что сначала нужно спасти людей от нищеты материальной, лишь тогда можно будет спасти от нищеты их души. И знаете, о чем там забыли? Создали государство всеобщего благоденствия, напрочь забыв про Барбару. Изобилие, изобилие, и ни одной живой души в поле зрения. Я знаю, он в чем-то не прав. Преувеличивает. Человек должен быть левым. Все порядочные люди, которых я знаю, всегда выступают против консерваторов. Но мне понятно, что он чувствует. Я и сама все чаще чувствую то же самое. Этот разжиревший «новый слой», мертвым грузом давящий все вокруг. Разлагающий все и вся. Вульгаризирующий. Насилующий природу (так говорит П., когда им овладевают землевладельческие настроения). Все делается массово. Масс-культура. Масс-все-на-свете. Я понимаю, мы не должны отступать, должны взять под контроль и направить стихийное движение толп, словно ковбои в фильмах о Диком Западе. Трудиться ради этих людей, быть к ним терпимыми. Никогда не укроюсь в башне из слоновой кости, ничего не может быть отвратительнее, чем прятаться от жизни, которая тебя не устраивает. Но порой страшно подумать, с чем и как нужно бороться, если принимать жизнь всерьез. Все это — пока разговоры. Возможно, я встречу человека, которого полюблю, выйду замуж, и все покажется иным, и мне станет все равно. Стану «маленькой миленькой женщиной». Перейду в стан врага. Но сейчас я думаю и чувствую именно так. Что я принадлежу к некоей группе людей, призванной противостоять толпе. Я не знаю, сколько их и кто составляет эту группу, люди известные, ушедшие и живые, те, кто сражался за истинное, творил и создавал, писал настоящие картины; и никому, кроме меня, не известные, неспособные лгать, стремящиеся жить не праздно, быть гуманными и интеллигентными людьми. Да, именно так, как Ч.В., несмотря на его недостатки. Его недостаток. Эти люди даже не всегда хорошие. У каждого из них могут быть свои слабости. Неразборчивость в связях. Запои. Они порой трусят. Любят деньги. Отсиживаются в башнях из слоновой кости. Но какая-то часть их души всегда вместе с нами. С Немногими. 9 ноября Я тщеславна. Я не одна из них. Я только хочу быть с ними. А это не одно и то же. Разумеется, Калибан — не типичный «новый». Он безнадежно отстал от времени (например, проигрыватель он называет «граммофон»). Ему не хватает уверенности в себе. «Новые» же не испытывают комплекса неполноценности. Помню, П. как-то сказал, все они считают себя равными самым лучшим людям нашего общества, раз имеют телек и машину. Но в глубине души Калибан такой же, как они: эта ненависть ко всему не-обычному, желание подстричь всех под одну гребенку. И то, как он распоряжается своими деньгами. Ужасно. Зачем человеку так много денег, если он не знает, как их лучше использовать? Мне больно думать о том, сколько денег он выиграл: о всех других вроде него. Таких себялюбивых и злобных. В тот день Ч.В. сказал: честный бедняк мало отличается от нувориша, только тем, что денег нет. Бедность заставляет человека гордиться своими достоинствами (и иметь их, чтобы было чем гордиться), видеть ценность каких-то иных, чем деньги, вещей. Когда такой человек вдруг разбогатеет, он не знает, что делать с этим богатством. Забывает о прежних своих достоинствах — впрочем, они никогда и не были истинными. Он полагает теперь, что главное достоинство — это делать и тратить деньги. Не может представить себе, что есть люди, для которых деньги — пустой звук, ничто. Что самые прекрасные в мире вещи имеют самостоятельное, не зависящее от денег значение. Я не искренна. Все-таки хочется, чтоб у меня были деньги. Но я знаю, что это нехорошо. Я верю Ч.В. Не потому, что он говорит это; я вижу, понимаю, это действительно так, он почти совсем не думает о деньгах. Ему в обрез хватает на материалы, на жизнь, на короткие рабочие поездки раз в году, на то, чтобы сводить концы с концами. И есть десятки других: Питер, Билл Макдоналд, Штефан. Они живут вне мира денег. Если у них есть деньги, они их тратят. Если нет — обходятся без них. Люди вроде Калибана не умеют распорядиться деньгами — головы на это не хватает. Достаточно сравнительно небольшой суммы, и они, эти «новые», начинают вести себя по-свински. Все эти ужасные людишки, которым жалко было денег, когда я собирала на Детский благотворительный фонд. Одного взгляда было достаточно, сразу можно было понять. В старых буржуазных семьях давали — неловко было отказывать, если к ним приставали. Интеллигенты давали или честно говорили, что не дадут. Не стыдились отказывать. А этим «новым» и денег жалко, и признаться в этом стыдно. Например, тот отвратительный тип в Хэмпстеде (вот уж точно один из этих), который заявил: «Я дам вам полдоллара, если докажете, что денежки не уплывут в чужой карман». Думал, что удачно сострил. Я повернулась и ушла, а зря: незачем было делать оскорбленный вид, дети важнее. Так что потом внесла свои полкроны вместо него. Но до сих пор мне противно о нем вспоминать. Деньги ударили К. в голову. Будто он выпил целую бутылку виски, а пить не умеет. Единственное, что удерживало его в рамках порядочности, — бедность. Невозможность уехать из дому, уйти с работы. Словно слепого посадили за руль машины — пусть ведет ее, как и куда ему заблагорассудится. Закончу приятным: принес мне сегодня пластинку Баха. Я уже два раза ее прослушала. Калибан говорит, очень мило, но сам он недостаточно музыкален. Тем не менее сидел с подобающим выражением лица. Хочу прослушать еще раз те места, которые особенно понравились. Улягусь в постель, выключу свет, буду слушать музыку и постараюсь вообразить, что я — в студии Ч.В., он лежит на кушетке с закрытыми глазами и я вижу в полутьме его крючковатый нос и изрезанную морщинами щеку. Лежит словно каменное изваяние на собственном надгробье. Только ничего мертвого в нем нет. Вот как бывает. Калибан опоздал с ужином. Я очень резко спросила, где это вы были? Он только посмотрел удивленно и ничего не ответил. Я сказала, мне показалось, вас очень долго не было. Гротескная ситуация. Мне хотелось, чтобы он скорее пришел. Мне этого часто хочется. Так здесь одиноко. 10 ноября Сегодня вечером мы поспорили из-за денег. Я заявила, что большую часть он должен раздать. Уговаривала его и стыдила, пыталась убедить раздать хоть какую-то часть. Но он ничему не верит. В этом-то вся беда. Как тот человек из Хэмпстеда, К. не верит, что те, кто собирает деньги по подписке, действительно используют их по назначению. Все ему кажутся бесчестными, все только и жаждут заполучить денежки и никогда с ними не расставаться. Бессмысленно доказывать, что я знаю, куда идут эти деньги. Что никто их не прикарманивает. Он спрашивает: «Откуда это вам известно?» А я могу только ответить, что вполне уверена в этом. Тогда он усмехается, словно я — наивная девчонка и мне не дано правильно судить об этом. Я упрекнула его (не очень сердито), что он так и не отправил чек организации Движение за ядерное разоружение. Подначивала, чтобы он предъявил квитанцию. Он ответил, это был анонимный дар, он не оставил своего адреса. Чуть не сказала, вот выйду на волю, проверю. Еле удержалась. Не то возникла бы еще одна причина меня не отпустить. К. был весь красный, как в тот раз, когда наврал мне про письмо П. и М. Тут дело даже не в недостатке щедрости, не в скупости. Я имею в виду (если забыть об абсурдности всего происходящего), что со мною он очень щедр. Не жалеет денег, тратит на меня сотни фунтов. Просто убивает своей готовностью исполнить любое желание. Засыпает конфетами, сигаретами, всякими вкусностями, цветами. Как-то вечером сказала, хорошо бы — французские духи. Просто в голову взбрело; правда, эта моя комната пропахла дезодорантом. Часто принимаю ванну, но все равно не чувствую себя достаточно чистой. И еще сказала, вот бы пойти и понюхать разные духи и самой выбрать то, что хочется. И утром он явился и принес четырнадцать флаконов французских духов. Обшарил все аптеки и парфюмерные лавки Луиса. Безумие. На сорок фунтов. Живу словно в сказках тысяча и одной ночи. Любимая жена в гареме. Но на самом-то деле мне не нужны никакие духи. Только свобода. Если бы поместить у него на виду умирающего от голода ребенка и накормить и сделать так, чтобы ребенок здоровел и рос у него на глазах, уверена, он не пожалел бы на это денег. Но все, что за пределами привычного быта, где он не может сразу получить то, за что заплачено, кажется ему подозрительным. Он не верит, что может существовать иной мир, помимо того, в котором он существует, который видит воочию. По-настоящему это он — заключенный. Заключенный в своем собственном отвратительно узеньком сегодняшнем мирке. 12 ноября Предпоследняя ночь. Не смею и думать об этом. Вдруг не удастся. Все последнее время напоминала ему о сроке. Но сейчас подумала, надо было не так, надо было напомнить неожиданно, вдруг. Сегодня мне пришло в голову устроить в последний вечер праздник. Сказать, что изменила к нему отношение, что хочу быть ему другом и по-дружески заботиться о нем в Лондоне. Это даже не совсем не правда. Я испытываю по отношению к нему какое-то непонятное мне самой чувство ответственности. Он так часто вызывает к себе неприязнь, что естественно было бы всегда относиться к нему неприязненно. Однако это не так. Побеждает жалость, и я в самом деле хотела бы ему помочь. Думаю о тех, с кем могла бы его познакомить. Можно сводить его к приятелю Кэролайн (психиатру). Буду как Эмма и постараюсь устроить его брак, только более успешно. С какой-нибудь милой Гэрриет Смит. С ней он был бы спокойным, нормальным и счастливым. Я знаю, надо быть сильной, надо быть готовой к тому, что он меня не отпустит. Все время твержу себе, есть лишь один шанс из ста, что он сдержит слово. Но он должен его сдержать. * * * Ч.В. Не видела его уже два месяца. Даже дольше. Ездила во Францию, в Испанию, потом домой. (Пробовала застать его в студии пару раз, но он весь сентябрь был в отъезде.) Прислал открытку в ответ на мои письма — и все. Позвонила ему в первый же вечер, как вернулась к Кэролайн, спросила, можно ли зайти. Он ответил — завтра; у него народ. Казалось, что он рад меня видеть. А я пыталась сделать вид, что мне все равно, как я выгляжу. На самом деле я очень старалась выглядеть получше. Рассказывала ему о Франции и Испании, о картинах Гойи, о музее Тулуз-Лотрека в Альби и вообще обо всем. О Пирсе. Он слушал. Ничего не говорил о себе. А потом показал несколько картин из тех, что написал, когда был на Гебридах. И мне стало стыдно. Ведь никто из нас почти ничего не написал за лето. У нас и так было слишком много дела (слишком много лени!) — греться на солнце да глазеть на картины великих мастеров. Я сказала (после того, как меня несло чуть ли не целый час), что-то я разговорилась. Он ответил: — Почему бы и нет? Он оттирал кислотой ржавчину со старого железного колеса. Углядел его в какой-то лавке в Эдинбурге и привез с собой в Лондон. По ободу колеса шли странные тупые зубцы, и Ч.В. полагал, что оно — от старых церковных часов. Изящные конусообразные выпуклые спицы. Очень красиво. Некоторое время мы молчали. Я стояла рядом с ним, опершись на верстак, смотрела, как он счищает ржавчину. Потом он сказал: — Я скучал о вас. Я ответила: — Не может быть. Он сказал: — Вы — возмутитель спокойствия. Я спросила (конем — его пешку!): — А вы виделись с Антуанеттой? — Нет, — ответил он, — я ведь, кажется, говорил, что выставил ее вон. — И посмотрел искоса. — Все еще возмущены? Я покачала головой. — Я прощен. — Вы ни в чем не виноваты. — Я все время думал о вас там, на Гебридах. Хотелось показывать вам все, что видел сам. — А мне хотелось, чтобы вы были с нами в Испании. Теперь все его внимание было обращено на зубцы: он отчищал их наждачной бумагой. Сказал: — Оно очень старое. Смотрите, как изъедено. — Потом добавил, не изменив тона: — По правде говоря, я решил, что хотел бы жениться на вас. Я ничего не ответила. Глаз не могла поднять. Он продолжал: — Я просил вас прийти, когда я один, потому что много думал об этом. Я вдвое старше вас и должен бы справляться с такими вещами походя. Да и не в первый же раз… Нет, дайте мне закончить. Я решил прекратить эти встречи. Собирался сказать вам об этом, когда вы пришли. Я не могу позволить вам и дальше возмущать мое спокойствие. Поэтому вам больше не следует приходить сюда. Не думайте, что я обиняками прошу вас выйти за меня замуж. Я пытаюсь сделать это совершенно невозможным. Вы знаете, что я такое, знаете, что по возрасту я гожусь вам в отцы. Что я человек ненадежный. Да вы и не любите меня вовсе. Я сказала, не могу это объяснить. Не найду нужного слова. — Вот именно, — ответил он. Теперь он отмывал руки бензином. С равнодушным видом, словно хирург в клинике. — Поэтому я прошу вас оставить меня, чтобы я снова мог обрести спокойствие. Я не отрываясь смотрела на его руки. Была потрясена. Он сказал, в некоторых отношениях вы старше, чем я. Вы никого по-настоящему не любили. И — может быть — никогда не полюбите. Способность любить… Это не зависит от возраста. Становишься таким же, как в двадцать лет. Страдаешь, как двадцатилетний. Точно так же теряешь голову. Вам может показаться, что я сейчас рассуждаю вполне рационалистично. Это не так. Когда вы позвонили, я чуть в штаны не напустил от волнения. Я — влюбленный старик. Избитый комедийный персонаж. Совершенно вышедший из моды. Даже не смешной. — Почему вы решили, что я никогда по-настоящему не полюблю? Он ужасно долго оттирал бензином руки. Потом ответил: — Я сказал «может быть». — Мне ведь только двадцать. — Маленький куст рябины — уже рябина, — ответил он. — Но я и правда сказал «может быть». — И вы совсем не старый. Дело не в возрасте. Он взглянул на меня — мне показалось, я причинила ему боль, — улыбнулся и сказал: — Разумеется, вы хотите оставить мне хоть какую-то лазейку. Мы пошли на кухню, приготовить кофе — кошмарная тесная кухонька, — и я подумала: все равно не смогла бы решиться жить здесь с ним, принять этот неустроенный быт. Неожиданный приступ злокачественной мещанской трусости. Он сказал, стоя ко мне спиной: — Пока вы не уехали, я думал, это всего лишь обычное увлечение. Во всяком случае, заставлял себя так думать. Поэтому и повел себя так. С этой вашей подружкой из Швеции. Чтобы освободиться. Забыть. Но мысли мои возвращались к вам. Снова и снова, по нарастающей. Словно где-то, в северной глуши, зимой, выходишь из дому в сад, ночью. Смотришь на юг. Снова и снова. Понимаете? — Да. — Мне нужны вы. Не просто то, другое, — и добавил: — у вас иногда бывает такой взгляд. Совсем не детский. — А какой? — Взгляд женщины, какой вы когда-нибудь станете. — Хорошей женщины? — Много лучше, чем просто хорошей. Не найду слов, чтобы объяснить, как он это сказал. Грустно, почти против воли. Нежно, но с какой-то горечью. И серьезно. Не поддразнивая. И вовсе не сухо, не холодно. Но как-то из самой глубины, из настоящего себя. Все то время, что мы разговаривали, я не поднимала головы. Но тут он заставил меня взглянуть на него, и мы встретились глазами. И в этот момент — я знаю — между нами что-то произошло. Я чувствовала, ощутила словно физическое соприкосновение… И все изменилось. Он высказал то, что думал, и я его поняла. Он не отводил взгляда, так что мне стало неловко. А он все смотрел. Я попросила, пожалуйста, не смотрите так. Он подошел, обнял меня за плечи и очень мягко повел к двери. И сказал: — Ты очень хороша собой, иногда просто красива. Чувствуешь тонко, полна жизни и всяческих стремлений, стараешься быть со всеми искренней и честной. Тебе как-то удается сочетать юность и непосредственность с некоторой старомодностью и резонерством. Ты даже вполне сносно играешь в шахматы. Словом, мне очень хотелось бы иметь такую дочку. Может быть, поэтому ты так нужна была мне все это время. И он мягко вытолкнул меня за дверь, лицом к лестнице, чтобы я не могла на него посмотреть. — Я не должен бы говорить тебе это, как бы у тебя голова не закружилась. И не оборачивайся, не то она может закружиться в буквальном смысле. Теперь иди. Он слегка сжал мои плечи. Поцеловал в затылок. И легонько толкнул. Я спустилась на две или три ступеньки и только тогда остановилась и обернулась. Он улыбался, но так печально. Я сказала, пожалуйста, пусть это будет не очень надолго. Он только головой покачал. Не знаю, что он хотел сказать. «Нет, не надолго» — или — «не нужно надеяться, что это не надолго». Может быть, он и сам этого не знал. Но выглядел очень печальным. Таким печальным. Разумеется, я тоже выглядела печальной. Но на самом деле печали я не чувствовала. Во всяком случае, это была не та печаль, от которой болит душа, не та, которая овладевает тобой целиком. Пожалуй, мне даже было приятно. Свинство, но так оно и было. Я даже напевала по дороге домой. Было так романтично, так таинственно. Так хорошо жить. Мне казалось: я уверена, что не люблю Ч.В. Я победила в этой игре. Что же произошло потом? Первые дня два я все думала, он позвонит, что у него это просто мимолетная прихоть. Потом испугалась, что не увижу его долго — месяцы, может, и годы. Это казалось до смешного нелепым. Ненужным. Невероятно глупым. Меня злила его слабость. Я решила, раз он такой, пусть катится. Этого настроения хватило ненадолго. Я решила: решу, что все это к лучшему. Он прав. Лучше всего порвать окончательно. Сосредоточиться на работе. Быть практичной, деловой, серьезной, то есть совершенно на себя непохожей. И все это время меня занимала мысль — а не люблю ли я его? Но ведь если столько сомнений, то вряд ли? А теперь я должна написать, что чувствую сейчас. Потому что я снова изменилась. Я знаю. Чувствую. * * * Внешность. Я понимаю — идиотство иметь раз и навсегда определенные понятия о внешности. Испытывать волнение, когда целуешься с Пирсом. Быть не в силах отвести от него взгляд (конечно, когда он этого не видит, не то зазнается). Постоянно осознавать, до чего он красив. Словно прекрасно выполненный рисунок с уродливой натуры. Забываешь об уродстве. Я ведь знаю, этически и психологически Пирс уродлив, просто туп, скучен, фальшив. Но даже в этом я очень изменилась. Вспоминаю, как Ч.В. обнял меня за плечи. Во мне живет какое-то гадкое любопытство. Я хочу сказать, Ч.В. знал столько женщин и он, наверное, очень опытен в постели. Представляю себя с ним, и мне не противно. Как он обнимает меня. Нежно и уверенно. Интересно: все могу себе представить, кроме главного. И что это нужно делать всю жизнь. Потом, это его несчастное пристрастие. Чувствую, из-за этого он может меня когда-нибудь предать. А я всегда представляла себе брак как увлекательную авантюру: двое юных ровесников отправляются в путь, вместе совершая открытия, вместе становясь все более зрелыми, взрослыми. А ему — что я ему могу рассказать, чем помочь? Помогать и рассказывать тут мог бы только он. Я так мало видела и знаю. Понимаю, Ч.В. во многом представляет идеал человека. С его умением распознать, что поистине важно, независимостью, нежеланием быть и поступать как все. С его исключительностью. Мне нужен человек, обладающий именно этими качествами. Но их нет ни у кого, кроме Ч.В. Из тех, кого я знаю. В училище есть ребята, которые — на первый взгляд — отличаются теми же свойствами. Но ведь они все — мои ровесники. А в нашем возрасте не так уж трудно быть откровенными друг с другом и посылать условности куда подальше. Как-то раз мне пришло в голову, а не уловка ли это? Как жертва фигуры в шахматах. А вдруг бы — уже на лестнице — я обернулась и сказала, поступайте со мной как хотите, только не прогоняйте? Нет. Такое о нем даже подумать невозможно. Что значит — время. Года два назад я и предположить не могла бы, что способна влюбиться в человека настолько старше меня. В Ледимонте я всегда ратовала за возрастное равенство. Помню, что чуть ли не больше всех возмущалась, когда Сюзан Гриллет вышла замуж за Безобразного Баронета, чуть не втрое старше нее. Мы с Минни (глядя на М. и П.) часто рассуждали о том, что нельзя влюбляться в мужчин, способных «по-отечески» относиться к своим женам (отношения между П. и М.), тем более выходить замуж за тех, кто тебе в отцы годится. Теперь я настроена совершенно иначе. Я думаю, мне нужен человек много старше, потому что своих ровесников я просто вижу насквозь. Кроме того, я не думаю, что Ч.В. способен относиться к своей жене по-отечески. Все это бессмысленно. Могу всю ночь приводить доводы «за» и «против». Я — Эмма. Не такая уж неопытная девочка, но еще не взрослая женщина. И та же проблема: кто тот единственный «он»? Калибан — мистер Элтон. Пирс — Фрэнк Черчилль. Нет сомнения, Ч.В. вовсе не мистер Вестон (еще одно несоответствие имен!), но можно ли считать, что он — мистер Найтли? Разумеется, и образ жизни Ч.В., и его взгляды заставили бы мистера Найтли в гробу перевернуться. Но мистер Найтли ни в чем не мог бы сфальшивить. Потому что не был снобом и ненавидел претенциозность и эгоцентризм. Кроме того, каждый из них носит имя, которое я терпеть не могу. Один — Джордж, другой — Чарлз. Нет ли здесь потаенного смысла? 18 ноября Не ем целых пять дней. Только немного воды. Он приносит еду, но я не взяла в рот ни крошки. Завтра снова начну есть. Полчаса назад поднялась со стула и вдруг почувствовала, что теряю сознание. Пришлось снова сесть. До этого момента я чувствовала себя не так уж плохо. Только немножко болел живот и слабость во всем теле. Но эта дурнота — совсем другое дело. Не желаю умирать из-за этого подонка. Совершенно не чувствовала голода — до того полна была ненависти к нему. Отвратительная жестокость. Злобная трусость. Эгоизм. Калибанство.

The script ran 0.034 seconds.