Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Харуки Мураками - Норвежский лес [1987]
Язык оригинала: JAP
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_contemporary, О любви, Роман, Современная проза

Аннотация. "...По вечерам я продавал пластинки. А в промежутках рассеянно наблюдал за публикой, проходившей перед витриной. Семьи, парочки, пьяные, якудзы, оживленные девицы в мини-юбках, парни с битницкими бородками, хостессы из баров и другие непонятные люди. Стоило поставить рок, как у магазина собрались хиппи и бездельники - некоторые пританцовывали, кто-то нюхал растворитель, кто-то просто сидел на асфальте. Я вообще перестал понимать, что к чему. "Что же это такое? - думал я. - Что все они хотят этим сказать?"..."

Аннотация. Роман классика современной японской литературы Харуки Мураками «Норвежский лес» (1987), принесший автору поистине всемирную известность. Это действительно лучшая вешь у Мураками.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

— Вообще-то да, если откровенно, — ответил я. — Вот такие дела, — сказала Рэйко, почесывая край века кончиком мизинца. — Когда девочка ушла, я какое-то время сидела, ничего не соображая, в кресле. Не знала, что и делать. Где-то в глубине тела слышно было, как гулко сердце стучит, руки-ноги были тяжеленные, во рту сухость мерзкая, будто мотылька съела. Но подумала, что вот-вот должен вернуться ребенок, и пошла в ванную помыться. Хотела отмыть начисто все тело, которое она трогала и лизала языком. Но эта склизкая жидкость вроде слизи никак не отмывалась, сколько ни терла я ее мылом. Я подумала, что это от переизбытка мыслей об этом, и попробовала удовлетворить себя руками, но ничего не выходило. А в ту ночь занималась любовью с мужем. Словно в продолжение всему. Мужу, естественно, ничего не рассказала. Невозможно было об этом рассказать. Просто попросила заняться со мной любовью и попросила делать это медленнее и подольше, чем обычно. Муж выложился весь. Я все время стонала, сама себя не слыша. Первый раз за все время, как поженились, было так здорово. А почему, как думаешь? да потому, что ощущение ее пальцев все еще оставалось в моем теле. Только лишь поэтому. Так стыдно об этом рассказывать. даже вспотела. Рэйко сжала губы и беззвучно засмеялась. — Но все было без толку. И два дня прошло, и три, а оно все оставалось, ее ощущение. И те слова, что бросила она напоследок, звенели у меня в голове, не переставая, как эхо в горах. В субботу она не пришла. Я сидела дома, полная тревоги, как быть, если она придет. Тупо сидела и не могла ничего делать. Но она не пришла. Само собой, она не пришла. Как могла она прийти после такого расставания, да еще с ее самолюбием? Прошел месяц, а она так и не пришла ни через неделю, ни через две. Казалось, что со временем забудется и это, но отчего-то не могла я все забыть. Останусь дома одна, и покой теряю, она повсюду рядом мерещится. И на пианино играть не могла, и о чем ни подумаю, не могу ни на чем сосредоточиться. Что ни делаю, ничего как следует не получается. Месяц так прошел, когда я стала вдруг что-то замечать. Иду по улице и чувствую, что что-то не так. Люди в округе странно на меня смотрят. Глаза их смотрели на меня как-то отчужденно, оставляя странный осадок. Здороваться, правда, со мной не перестали, но отношение было какое-то не такое, как до этого. даже соседка, что до этого иногда приходила к нам в гости, стала меня как будто избегать. Но я решила стараться не обращать на это внимания. Когда начинаешь о таких вещах беспокоиться, это и есть первый симптом болезни. Как-то раз к нам в гости пришла женщина, с которой мы были дружны. Мы с ней были ровесницы, была она дочерью подруги моей мамы, да и сын у нее ходил в тот же детский сад, что и моя дочь, так что с ней мы были относительно близки. Она вдруг пришла к нам и спросила меня, знаю ли я о том, что обо мне ходят скверные слухи. Я покачала головой и спросила : «Что за слухи?» «Да просто язык не поворачивается, глядя вам в глаза, это рассказывать.» «Я понимаю, что вам трудно, но вы ведь уже начали. Теперь рассказывайте уже до конца.» Она никак не могла начать, но я настаивала до последнего, раз все равно она явно с самого начала собиралась рассказать мне об этом, когда к нам шла, и она, то так, то эдак попробовав было перевести разовор на другую тему, в конце концов все рассказала. По ее словам, слух был такой, что я якобы была известной гомосексуалисткой, несколько раз лечилась в психбольнице, грязно приставала к девочке, которая приходила ко мне заниматься фортепиано, и раздела ее догола, а когда та сопротивлялась, избила ее до синяков на лице. Ложь была невероятная, и сама женщина поражалась, как им удалось выяснить, что я лечилась в больнице. «Я давно вас хорошо знаю и всем доказывала, что вы вовсе не такой человек», сказала она, "но родители девочки в этом совершенно уверены и всем в округе об этом рассказывают. Что вы мало того что приставали к их дочери, так они еще поузнавали о вас и выяснили, что вы лечились в психбольнице. " По ее словам, как-то раз — в тот самый день, когда все случилось — девочка вернулась домой в слезах, с опухшим лицом, и они стали допытываться у нее, что случилось. Плюс к опухшему лицу из разбитой губы ее текла кровь, на блузке оторвались пуговицы, и нижнее белье было влажным. Ты представляешь? Естественно, она сама все это сделала, чтобы рассказать родителям. Нарочно испачкала блузку в крови и порвала застежку на лифчике, ревела так, что глаза стали красными, и разметала как попало волосы на голове, а потом вернулась домой и наврала с три короба. Ясно, как день. Но ненавидеть всех, кто поверил ее рассказу, тоже было нельзя. Ведь на их месте я сама бы в это поверила. Если красивая, как куколка, и языкастая, как дьявол, девочка, всхлипывая, скажет : «Не хочу, ничего рассказывать не хочу, мне так стыдно!», будто это было на самом деле, кто угодно в это поверит. да еще, как назло, то, что я лежала в психбольнице, было ведь правдой. Скажи я кому, что я ее не била, кто бы в эти слова поверил? Некому было в это поверить, кроме, разве что, моего мужа. Несколько дней я никак не могла решиться, но в конце концов собралась и поговорила с мужем. Он мне, конечно, поверил. Я обо всем, что было в тот день, ему рассказала. Что она со мной делала то, что делают лесбиянки, и я влепила ей пощечину. Конечно, я не стала говорить ему, что возбудилась тогда. Это бы прозвучало совсем нехорошо. Муж сказал, выйдя из себя : «Что это еще такое? Пойду-ка я к ним да разберусь. Мы же с тобой женаты, ребенок у нас. А они тебя лесбиянкой будут называть? Что это еще за бред?» Но я его не пустила. Не ходи, сказала. Забудь, нам от этого только больнее будет. да, я тогда уже поняла. Поняла, что душа этой девочки больна. Я таких больных уже повидала и все понимала. В самом ее теле уже все прогнило. Приподними лишь тоненький слой ее прекрасной кожи, а там будет одна гнилая плоть. Может, это звучит, как преувеличение, но это на самом деле так и есть. Но с тем, что почти никто на свете об этом не догадывается, мы ничего поделать не сможем. Она ведь искусно управляется с чувствами взрослых, а в наших руках против этого ничего нет. да кто поверит в то, что тринадцатилетняя девочка пыталась навязать тридцатилетней женщине гомосексуальные отношения? Что ни говори, а люди верят лишь в то, во что сами хотят верить. Сколько ни бейся, а чем больше будешь биться, тем нам же будет хуже. Я предложила мужу переехать. Сказала : «другого пути нет, если мы останемся здесь дольше, я не выдержу напряжения, и пружина у меня в голове опять лопнет. У меня и сейчас в голове все смешалось. давай уедем далеко, где никого нет.» Но муж ничего не предпринимал. до него никак не доходило, насколько все серьезно. Он тогда был очень увлечен работой в компании, только что наконец-то приобрел хоть и маленький, из тех, что строят на продажу, но дом, дочка уже привыкла к детскому садику... да подождем еще, говорил он, нельзя же так вдруг уехать. И работу заново искать нелегко, и дом со всем продавать надо, и детский сад для ребенка заново подбирать надо — как ни торопись, а пара месяцев уйдет. Я сказала ему : «Нельзя, я тогда сломаюсь так, что потом опять уже подняться не смогу». Не хочу, сказала, тебя пугать, но это же правда. Это было очевидно. Тогда уже у меня потихоньку начинали появляться симптомы вроде слуховых галлюцинаций и бессонницы. Он сказал так : «Тогда ты пока поезжай куда-нибудь одна, а я как все дела закончу, приеду». Я ответила : «Не хочу. Одна никуда ехать не хочу. Если теперь от тебя уеду, мы с тобой потом уже вместе не сможем быть. Ты мне нужен сейчас. Не оставляй меня одну.» Он обнял меня крепко. Сказал, чтобы я потерпела какое-то время, пока смогу терпеть. Хоть месяц пока чтобы потерпела. Что он за это время подсуетится и все уладит, и из компании рассчитается, и дом продаст, и с детским садом для ребенка все решит, и работу новую найдет, а если повезет, то, может быть, устроится работать в Австралии. Поэтому чтобы подождала один только месяц. Сказал, что тогда, может быть, все хорошо уладится. Мне на это сказать было нечего. Что бы я ни говорила, казалось, что мне от этого лишь станет еще более одиноко. Рэйко с шумом вздохнула и, глядя на лампу на потолке, продолжила : — Но не прошло и месяца, как в один день пружина в моей голове лопнула и опять — взрыв. На этот раз было уже серьезнее. Я наелась снотворного и открыла газ. Но помереть не получилось, зато очнулась на больничной койке. Так все и закончилось. Несколько месяцев спустя, когда пришла в себя и стала собираться с мыслями, попросила у мужа развода. Сказала, что это будет лучше всего и для него, и для ребенка. Муж наотрез отказался разводиться. Муж убеждал меня : «Мы можем все начать заново. Поедем в новое место и втроем начнем все заново.» «Теперь поздно, все уже кончено. Все кончилось, когда ты меня попросил подождать еще месяц. Если бы ты правда хотел начать все заново, ты бы тогда так не говорил. Куда бы мы ни поехали, как бы далеко ни уехали, все опять повторится. И я опять буду требовать от тебя того же и мучать тебя. Я этого больше делать не хочу.» И мы развелись. Хоть я и настояла на этом силой. Он два года назад женился опять, но я думаю, что это замечательно. Честно. Я к тому времени уже поняла, что вся моя жизнь пройдет вот так, и никого больше втягивать в это не хотела. Никому не хотела навязывать такую жизнь, когда постоянно весь в тревоге, и неизвестно, когда пружина в голове лопнет опять. Он обо мне правда очень заботился. Он был порядочным человеком, которому можно было верить, сильным и терпеливым, и для меня он был идеальным мужем. Он, что было сил, пытался вылечить мою болезнь, и я старалась вылечиться. И для него, и для ребенка. И думала сама, что уже вылечилась. Шесть лет после свадьбы жила счастливо. Он на девяносто девять процентов все делал идеально. Но из-за одного процента, из-за какого-то одного процента все полетело к черту. И в результате — взрыв. Все, что мы построили, обвалилось в одно мгновение, остался полный ноль. И все из-за одной мерзкой девчонки. Рэйко подняла из-под ног затоптанные окурки и положила их в картонку. — Печальная история, что тут еще скажешь. Мы все это выстраивали одно за другим с таким трудом, а обвалилось, и оглянуться не успели. Оглянуться не успели, а все обвалилось, и ничегошеньки не осталось. Рэйко встала и сунула руки в карманы брюк. — Пошли в квартиру. А то поздно уже. Небо стало еще темнее от покрывших его туч, луны совсем не было видно. Теперь и я чувствовал запах капель дождя. К ним примешивался свежий запах гроздей винограда из винилового пакета в моей руке. Рэйко сказала : — Потому я и не могу отсюда уехать... Очень боюсь уехать отсюда и связать себя с внешним миром... Боюсь встреч с разными людьми и разных мыслей. — Мне кажется, я ваши чувства понимаю. Но я думаю, что у вас это может получиться. Вы сможете со всем справиться как следует во внешнем мире. Рэйко улыбнулась моим словам, но больше ничего не сказала. ( Наоко читала книгу, сидя на диване. Она читала, скрестив ноги и уткнув палец в переносицу, и это выглядело так, как если бы она пальцем проверяла наощупь фразы, входящие в ее голову. Застучали крупные капли дождя, и свет от вспышек молний плясал вокруг ее тела, точно мелкий порошок. Проговорив столько времени с Рэйко, я, глядя теперь на Наоко, точно заново ощутил, как она молода. — Извини, припозднились мы, — сказала Рэйко и погладила Наоко по голове. — Весело вам вдвоем было? — сказала Наоко, подняв голову. — Конечно, — ответила Рэйко. — И чем вы вдвоем занимались? — спросила меня Наоко. — Вслух об этом сказать не смогу, — ответил я. Наоко рассмеялась и положила книгу. Мы стали есть виноград, слушая шум дождя. — Дождь идет, и кажется, будто в мире кроме нас троих никого нет. Шел бы всегда дождь, а мы бы все время так втроем сидели, — сказала Наоко. — Ну да, а я чтобы, пока вы вдвоем обнимаетесь, как немой черный раб, над вами опахалом с длинным черенком махала да BGM (Back Ground Music) на гитаре для сопровождения играла? Не, не хочу, — возразила Рэйко. — Да я его вам одалживать буду, — сказала Наоко, смеясь. — А, ну тогда даже неплохо, — сказала Рэйко, смеясь. — Лей, дождик, лей. Дождь все шел и шел. Когда виноград весь был съеден, Рэйко, как обычно, закурила, достала из-под кровати гитару и начала музицировать. Она сыграла «Desafinado» и «The Girls From Ipanema», затем исполнила мелодии Бакарака (Burt Bacharach) и Леннона с Маккартни. Мы с Рэйко опять пили вино, а когда кончилось вино, распили остатки брэнди из фляги. Было приятно болтать обо всем подряд. думалось, что хорошо, если бы дождь шел вот так всегда. — Еще приедешь когда-нибудь? — спросила Наоко, глядя мне в лицо. — Конечно, приеду, — ответил я. — И письма писать будешь? — Угу, каждую неделю писать буду. — Может, и мне напишешь? — сказала Рэйко. — Ладно, напишу с удовольствием, — сказал я. В одиннадцать часов Рэйко, как и вчера, разложила для меня диван. Мы пожелали друг другу спокойной ночи и разошлись по постелям. Мне не спалось, и я достал из рюкзака карманный фонарик и «Волшебную гору» и стал читать. Около двенадцати дверь спальни тихо отворилась, ко мне подошла Наоко и заползла мне под бок. В отличие от вчерашней ночи, это была самая обычная Наоко. Глаза ее не были затуманенными, и вела она себя вполне раскованно. Она поднесла губы к моему уху и тихим голосом сказала : «Не спится почему-то». Я сказал ей, что со мной то же самое. Я положил книгу и выключил фонарь, затем обнял Наоко, и мы поцеловались. Темнота и шум дождя нежно окутывали нас двоих. — А Рэйко? — Все нормально, она заснула. Она если заснет, уже ни за что не проснется, — сказала она. — А ты честно опять приедешь? — Еще бы не приехать. — Хоть я тебе и сделать ничего не могу? Я кивнул в темноте. Я явственно ощущал, как груди Наоко касаются моей груди. Я гладил ладонью ее тело в накинутом на него халате. Несколько раз медленно проводя рукой, начиная с плеча, затем по спине, по бедру, я запечатлевал в своей голове очертания и мягкость ее тела. Какое-то время мы нежно обнимались таким образом, а потом Наоко тихонько поцеловала меня в лоб и выскользнула из постели. Было видно, как тонкий голубой халат Наоко стремительно, точно рыба, колыхается в темноте. — Пока, — тихим голосом сказала Наоко. Слушая шум дождя, я погрузился в тишину сна. Утром дождь все еще шел. В отличие от вчерашней ночи, это был мелкий, невидимый для глаз осенний дождь. Лишь по рисунку на поверхности луж да по шуму стекающей с крыши воды можно было определить, что идет дождь. Когда я открыл глаза, за окном стоял густой туман молочного цвета, но с восходом солнца туман унесло ветром, и лес с цепочкой гор проявили понемногу свой облик. Как и вчера, мы втроем позавтракали и пошли в птичник ухаживать за птицами. Наоко и Рэйко надели виниловые противодождевые накидки с капюшонами, а я поверх плаща надел непромокаемую ветровку. Воздух пропитался сыростью, и было холодновато. — Холодно после дождя, — сказал я Рэйко. — Такая тут погода : после каждого дождя становится все холоднее, а в какой-то момент он в конце концов превращается в снег. Тучи с Японского моря заваливают все здесь снегом, а потом улетают на ту сторону, — сказала Рэйко. — А птицы зимой как же? — Уносим в помещение, конечно. А как иначе? Не можем же мы весной откапывать замерзших птиц из-под снега, размораживать и говорить : «А теперь все обедать!» Я постучал пальцем по решетке, и попугай задергался и заорал : «Сука!», «Спасибо!», «Идиот!». — Вот его бы я точно заморозила, — грустно сказала Наоко. — Послушаешь, как он это орет каждое утро, и точно, наверное, свихнешься. Закончив уборку птичника, мы вернулись в квартиру, и я собрал вещи. Они же переоделись для работы в поле. Мы вместе вышли наружу и расстались, немного не дойдя до теннисного корта. Они свернули направо, а я зашагал прямо. «Пока», сказали они мне, я тоже попрощался : «Пока». И сказал : «Я еще приеду!» Наоко улыбнулась и скрылась за углом. Пока я добрался до главных ворот, со мной разминулось несколько человек, и все они были в таких же желтых накидках от дождя, какая была на Наоко, и головы прятали под капюшонами. Из-за дождя цвета всех предметов виделись очень четко. Земля была угольно-черной, сосны были ярко-зелеными, люди, укутанные в желтые накидки, выглядели точно особые привидения, получившие разрешение бродить по земле исключительно по утрам. Они тихо перемещались по поверхности земли с сельскохозяйственным инвентарем, корзинами и мешками с чем-то в руках, не издавая ни звука. Охранник, похоже, запомнил мое имя, и когда я уходил, пометил его в списке посетителей. — Из Токио, значит, приехали? — сказал старик, увидев мой адрес. — Я там тоже был один раз, вкусная там свинина была. — Да что вы говорите? — подобающим образом ответил я, не будучи знатоком. — Что я в Токио ел, большей частью было так себе, и только свинина была вкусная. Вы их там как-то по особенному выращиваете, наверное? Я сказал ему, что по данному вопросу ничего знаю. О выдающихся вкусовых качествах токийской свинины мне до этого тоже слышать не приходилось. — А это когда было? Ну, в Токио когда вы ездили? — спросил я. Старик задумчиво покачал головой. — Когда же это было-то... Кажется, когда его высочество наследный принц бракосочетаться изволили. Сынок мой в Токио был, позвал, приезжай, говорит, вот я и поехал. — Ну, в те-то времена в Токио свинина, ясное дело, вкусная была, — сказал я. — А сейчас как? Я сказал, что толком не знаю, но таких отзывов слышать не приходилось. Оттого, что я так сказал, он, похоже было, что расстроился. Видно было, что старику хочется поговорить еще, но я распрощался с ним, объяснив, что опаздываю на автобус, и зашагал в направлении трассы. На дороге вдоль реки все еще остались местами клочья тумана, и они, перекатываемые ветром, бродили там и сям по горной круче. По пути я несколько раз то останавливался и оглядывался назад, то без особой причины вздыхал. Отчего-то было такое ощущение, будто я попал на планету с другой силой притяжения. Потом пришла мысль, что ну конечно же, это же внешний мир, и мне почему-то стало грустно. Когда я вернулся в общежитие, было пол-пятого. Занеся в комнату вещи, я сразу переоделся и поехал на Синдзюку в магазин грампластинок, где я работал. С шести до пол-одиннадцатого я приглядывал за магазином и продавал пластинки. Все это время я безучастно наблюдал за тем, как перед магазином проходили люди самых разных мастей. По улице непрестанным потоком шли целые семьи и влюбленные парочки, алкоголики и хулиганы, вертлявые девчонки в коротких юбчонках, хипповатые пацаны с бакенбардами, официантки из ночных клубов и другие люди, непонятно к какой категории относящиеся. Я поставил хард-рок, и несколько парней, хиппи и просто оборванцы, собрались перед моим магазином, кто танцуя, кто нюхая растворитель, кто просто плюхнувшись на землю. Когда я поставил пластинку Тони Беннетта (Tony Bennett), они куда-то испарились. По соседству находился магазин «Игрушки для взрослых», и сонный мужчина средних лет торговал там хитроумными приспособлениями эротического характера. Предметы были сплошь такие, что я ума не мог приложить, кому и зачем они могут понадобиться, но несмотря на это магазин процветал. В переулке на другой стороне улицы, такой же, как и эта, блевал перепивший студент. В игровом зале на той стороне улицы повар из соседней закусочной проводил обеденный перерыв, играя за наличные в «бинго». А у стены закрытой лавки сидел на земле, не шевелясь, бродяга с почерневшим лицом. Девочка с нежно-розовой помадой на губах, выглядевшая никак не старше ученицы средней школы, вошла в магазин и спросила меня, не поставлю ли я «Jumpin' Jack Flash» из «Rolling Stones». Я нашел диск и поставил песню, и она затанцевала, вихляя бедрами, отстукивая пальцами ритм. Потом спросила, нет ли у меня закурить. Я дал ей сигарету «Lark» из тех, что оставил управляющий. девочка со смаком закурила, а когда пластинка закончилась, ушла, даже не попрощавшись. С интервалом в пятнадцать минут раздались звуки сирены то ли скорой помощи, то ли патрульной машины. Трое служащих какой-то фирмы, все трое примерно одинаковой степени опьянения, осыпали нецензурной бранью длинноволосую симпатичную девочку, звонящую из телефона-автомата, в конце чего разразились идиотским смехом. Пока я глядел на эти картины, в голове у меня все смешалось, и я перестал понимать, что к чему. Что же это такое, думал я. Что все эти картины значат? Управляющий вернулся с ужина и сказал : — Слышь, Ватанабэ, а я позавчера сделал-таки эту телку из бутика. Он давно неровно дышал к девушке, работающей в магазине женского платья по соседству, и частенько дарил ей пластинки из магазина. — Ого, поздравляю, — сказал я, и он стал в подробностях все излагать. — Если с бабой хочешь переспать, — самодовольно поучал он меня, — ты ей дари такие-сякие подарки, а потом напои ее, как лошадь, чтобы пьяная была, с ног чтобы валилась. А потом остается только переспать. Элементарно, да? Так и не сумев избавиться от суматохи в голове, я сел на метро и поехал в общежитие. Задернув шторы и погасив свет, я развалился на кровати, и мне показалось, что вот-вот под бок ко мне заползет Наоко. Я закрыл глаза, и моя грудь ощутила податливость и полноту ее грудей, послышался ее шепот, мои руки ощутили формы ее тела. В темноте я еще раз вернулся в тот маленький мир Наоко. Я почувствовал запах лесной поляны и услышал шум дождя. Я вспомнил ее обнаженное тело, увиденное в лунном свете, и представлял в своей голове картины того, как это нежное и прекрасное тело, закутанное в желтую накидку от дождя, чистит клетку с птицами и ухаживает за овощами. Я взял в руку свой возбужденный член и кончил, думая о Наоко. Когда я кончил, суматоха в моей голове, казалось, немного улеглась, но сон все не шел. Я страшно устал и беспредельно хотел спать, но заснуть никак не мог. Я поднялся с кровати, стал у окна и долго смотрел на флагшток на территории. Белый ствол, на котором не было флага, выглядел точь в точь как появившаяся откуда-то в темноте ночи чья-то огромная кость, выбеленная временем. Я подумал, что-то сейчас делает Наоко? Конечно, спит. Крепко спит, окутанная тьмой ее маленького непостижимого мира. Я пожелал ей не видеть мучающих ее снов. Глава 7 Тихое, мирное, одинокое воскресенье В четверг, на следующий день после моего возвращения из «Амирё», было занятие по физкультуре. Я несколько раз проплыл бассейн длиной пятьдесят метров из конца в конец. Благодаря хорошей разминке я почувствовал себя несколько бодрее, и у меня разыгрался аппетит. Я основательно заправился в столовой обедом и пошел в библиотеку филфака посмотреть кое-какие материалы, когда вдруг столкнулся с Мидори. С ней была миниатюрная девушка в очках, но увидев меня, она подошла ко мне одна. — Ты куда? — спросила она меня. — В библиотеку. — Брось, пошли лучше со мной пообедаем. — Да я только поел. — Ну еще раз поешь. В итоге мы с ней оказались в кафе по соседству, и она съела керри, а я выпил кофе. Она была в желтом шерстяном жилете с вышитыми рыбками, надетом поверх белой блузки с длинным рукавом, на шее была тоненькая золотистая цепочка, на руке часы с рисунком из мультяшки. Керри она ела жадно и аппетитно, а расправившись с ним запила все тремя стаканами воды. — Ты уезжал куда-то? Я тебе звонила, — сказала Мидори. — Ну да, а что, попросить чего хотела? — Да не попросить. Просто позвонила. — А-а. — Что «а-а»? — Да ничего. Просто «а-а». Как там у вас, ничего больше не загоралось? — Ну, а в тот раз в натуре классно было. И не пострадало почти ничего, зато дым столбом, реалистика! Люблю такие вещи. Сказав это, Мидори выпила еще воды. Переведя дыхание, она посмотрела мне в лицо. — Слушай, Ватанабэ, что с тобой такое? У тебя вид такой убитый, случилось чего? И резкость в глазах как будто разладилась. — Да устал просто после поездки. — А лицо такое, будто с привидением там повстречался. — Угу. — Ватанабэ, у тебя лекции после обеда есть? — Немецкий и теология. — Может, прогуляешь их? — Немецкий никак. Тест сегодня. — А до скольки он? — В два кончается. — Поехали тогда потом в город, бухнём где-нибудь? — В два часа дня? — переспросил я. — Ну можно ведь иногда? У тебя такой вид убитый, мне кажется, тебе со мной выпить не повредит. И мне тоже с тобой выпить не помешает. давай? — Ну давай бухнём, — сказал я, вздыхая. — В два часа в фойе филфака буду ждать. Когда закончилась лекция по немецкому языку, мы сели на автобус, поехали на Синдзюку, зашли в DUG в подземном этаже за издательством «Кинокуния» и выпили по две водки с тоником. — Я сюда хожу иногда. Тут даже когда днем пьешь, никакого напряга не ощущаешь. — Ты что, всегда днем пьешь? — Иногда... — она замолчала, поболтала стаканом, так что загремели оставшиеся кусочки льда. — Когда жить осточертевает, прихожу сюда и пью водку с тоником. — Жить осточертевает? — Бывает, — сказала Мидори. — Проблемы всякие есть. — Какие? — Ну всякие: в семье, там, с парнем моим, или месячные вовремя не начинаются. — Еще по одной? — Конечно. Я поднял руку, подозвал официанта и заказал еще две водки с тоником. — Помнишь, как ты меня поцеловал в то воскресенье? — сказала она. — Я все вспоминаю, классно было очень. — Хорошо, коли так. — Хорошо, коли так, — опять повторила она за мной. — Ты правда так по-особенному разговариваешь! — Да? — сказал я. — В общем, я вот подумала. Вот если бы это я тогда впервые в жизни с мужчиной целовалась, вот бы было здорово. Вот могла бы я в жизни моей все местами переставить, сделала бы обязательно так, чтобы это был мой первый поцелуй. И потом всю жизнь бы вспоминала. Что-то сейчас делает Ватанабэ, с которым я впервые после того, как на свет появилась, целовалась? Вот теперь, когда ему уже пятьдесят восемь лет... Вот так бы вспоминала. Здорово было бы, да? — Здорово, — сказал я, очищая фисташки от скорлупы. — Ватанабэ, а все-таки, почему у тебя такой вид убитый? — Оттого, наверное, что все еще не могу полюбить этот мир, — сказал я, подумав. — Такое почему-то ощущение, что этот мир ненастоящий. Она смотрела мне в лицо, подперев подбородок рукой. — У джима Моррисона в песне явно что-то такое было. — People are strange when you are a stranger. — Peace, — сказала она. — Peace, — повторил я. — Как насчет со мной в Уругвай свалить? — сказала она, все так же подпирая подбородок рукой. — Бросить весь этот университет, семью, любимых. — Тоже неплохо, — сказал я, смеясь. — Здорово было бы послать все к черту и уехать туда, где никто-никто тебя не знает, как думаешь? Мне иногда так хочется это сделать! Вот увез бы ты меня вдруг куда-то далеко-далеко, я бы тебе детей нарожала, здоровых, как быков. И все жили бы счастливо. Носились бы по дому. Я смеясь опрокинул третий стакан водки с тоником. — Не хочешь, видно, пока детей, здоровых, как быки? — сказала она. — Интересно было бы. Посмотреть бы, какие они будут. — Да не хочешь, и не надо, — сказала она, поедая фисташки. — Просто напилась среди дня, и в голову лезет ерунда всякая. Все к черту послать, уехать куда-то. Уругвай, не Уругвай, поедешь туда, а там все равно все то же самое будет. — Может и так. — Куда ни езжай, разницы никакой. Хоть здесь сиди, хоть уедь куда. Во всем мире все одно и то же. Дать тебе вот эту, непробиваемую? Мидори дала мне фисташку с чрезвычайно твердой скорлупой. Я с трудом очистил ее. — Но в то воскресенье мне правда на душе так легко было! Залезли такие вдвоем на крышу, на пожар глядим, пиво пьем, песни поем. давно мне так легко не было. Все мне что-то навязывают. Стоит столкнуться где-то, и начинается: то то, то это. Ты меня по крайней мере не принуждал ни к чему. — Не настолько я хорошо тебя еще знаю, чтобы принуждать к чему-то. — Значит, когда получше меня узнаешь, тоже к чему-то принуждать будешь, как все остальные? — Вполне возможно, — сказал я. — В реальном мире все люди живут, кого-то к чему-то принуждая. — А мне кажется, что ты так делать не будешь. Шестое чувство. Я по этим делам эксперт: принуждать кого-то или быть принуждаемым. Ты не такой. Поэтому я когда с тобой, у меня на душе спокойно. Понимаешь? В мире сколько угодно есть людей, которым нравится принуждать и быть принуждаемыми. Бегают, орут, что их принуждают, или они кого-то принуждают. Нравится им это. А мне это не нравится. Просто выхода другого у меня нет. — А ты к чему кого-то принуждаешь, и к чему тебя принуждают? Она положила в рот кусочек льда и некоторое время перекатывала его во рту. — Хочешь больше про меня узнать? — Интересно, в принципе. — Я спросила: «Хочешь больше про меня узнать?» А ты не по теме отвечаешь. — Хочу про тебя больше узнать, — сказал я. — Правда? — Правда. — Даже если отвернуться захочется? — Что, так страшно? — В каком-то смысле, — сказала она, наморщив лоб. — Давай еще по одной. Я подозвал официанта и заказал нам по четвертой водке с тоником. Пока несли водку, она все так же сидела, поставив локоть на стол и подперев рукой подбородок. Я молча слушал, как Thelonious Monk поет «Honeysuckle rose». В кафе кроме нас было еще пять или шесть посетителей, но спиртного кроме нас никто не пил. Ароматный запах кофе наполнял все дружелюбной послеполуденной атмосферой. — У тебя в это воскресенье время будет? — спросила она у меня. — Я тебе, наверное, в тот раз уже говорил, но по воскресеньям у меня всегда время есть. Если не считать, что к шести на работу надо. — Тогда встретимся в это воскресенье? — Давай. — Я в воскресенье утром к тебе в общагу заеду. Во сколько, не знаю. Ладно? — Без разницы, — сказал я. — Слушай, Ватанабэ. Знаешь, чего я сейчас хочу? — Даже не представляю. — Хочу лечь, во-первых, на широкую мягкую кровать, — сказала она. — Чтобы было мне хорошо-хорошо, пьяная чтобы была совсем, вокруг чтобы никакого дерьма собачьего не было, а лежал бы ты рядом. И раздевал бы меня потихоньку. Нежно-нежно. Потихонечку, как мама маленького ребенка раздевает. — Угу, — сказал я. — И мне все это нравится, я ничего не понимаю, а потом вдруг прихожу в себя и кричу: «Нет, Ватанабэ! Ты мне нравишься, но у меня парень есть, нельзя! Я так не могу! Пожалуйста, перестань!» Но ты бы не переставал... — Я бы, между прочим, перестал. — Да знаю, это же воображение просто. Мне так нравится, — сказала она. — А потом ты мне его показываешь. Как он у тебя стоит. Я отворачиваюсь, но краешком глаза смотрю. И говорю: «Нет! Нельзя! Он слишком большой, слишком твердый, он в меня не войдет!» — Да не такой он и большой, совсем обычный. — Да какая разница, это же воображение. И тогда у тебя лицо становится такое грустное-грустное. А мне тебя становится жалко, и я тебя утешаю. «Бедненький!» — И вот этого тебе сейчас хочется? — Ага. — Какой кошмар! — я не удержался от улыбки. Мы покинули кафе, опустошив по пять стаканов водки с тоником. Я хотел было рассчитаться, но Мидори оттолкнула мою руку, вынула из бумажника хрустящую десятитысячную купюру и все оплатила. — Все нормально, у меня тут получка с собой, да и это ведь я тебя позвала, — сказала она. — Конечно, если ты убежденный фашист, и тебе не хочется, чтобы женщина тебя угощала, тогда другой разговор. — Хочется-хочется! — Да и дело свое ты не сделал. — Он же твердый и большой, — сказал я. — Ну да, — сказала она и повторила. — Он же твердый и большой. Она спьяну споткнулась о ступеньку, и мы чуть не скатились вниз по лестнице. Когда мы вышли из кафе, укрывавшие небо тонкой пеленой тучи разошлись, нежные лучи предзакатного солнца освещали улицу. Мы с Мидори некоторое время послонялись по улице. Она сказала, что хочет залезть на дерево, но на Синдзюку подходящих деревьев, к сожалению, не оказалось, а императорский парк на Синдзюку к тому времени уже закрылся. — Жалко, обожаю по деревьям лазать, — сказала она. Вдвоем с ней мы глазели на витрины магазинов, и еще незадолго до этого казавшийся неестественным облик улицы выглядел сейчас весьма естественно. — Такое чувство, что благодаря тому, что тебя встретил, смог немножко полюбить этот мир, — сказал я. Остановившись, она внимательно посмотрела мне в глаза. — Правда! И резкость в глазах навелась. Видишь, как полезно со мной общаться? — Точно! — сказал я. В пол-шестого она сказала, что ей пора возвращаться домой, чтобы приготовить ужин. Я сказал, что тоже сяду на автобус и поеду в общежитие, проводил ее до станции Синдзюку, и там мы расстались. — Слушай, знаешь, чего я сейчас хочу? — спросила она у меня перед расставанием. — Я понятия не имею, чего ты хочешь, — ответил я. — Чтобы нас с тобой схватили пираты и раздели догола. А потом вдвоем накрепко веревкой связали лицом к лицу. — Это зачем еще? — Ну пираты извращенцы попались. — Да ты сама, по-моему, извращенка, — сказал я. — А потом говорят нам, чтобы мы развлекались так в свое удовольствие, так как через час нас выкинут за борт, и бросают в корабельный трюм. — Ну и? — И мы один час с тобой развлекаемся. Катаемся, извиваемся. — И вот этого тебе сейчас больше всего хочется? — Ага. — Какой кошмар! — сказал я, качая головой. В воскресенье Мидори приехала ко мне в пол-десятого утра. Я был только что из постели и даже умыться еще не успел. Кто-то постучал в дверь моей комнаты и крикнул : «Ватанабэ, к тебе телка какая-то пришла!» и я спустился в фойе, а там в лобби, сидя в кресле, закинув ногу на ногу, зевала Мидори в неправдоподобно короткой джинсовой юбке. Идущие завтракать студенты все до одного заглядывались на ее стройные ноги. Ноги у нее, бесспорно, были красивыми на зависть всем. — Рановато я, похоже, — сказала Мидори. — Ты только встал, что ли? — Я сейчас умоюсь и побреюсь, ты минут пятнадцать подожди, ладно? — сказал я. — Я-то подожду, только тут все на мои ноги так пялятся. — Естественно. Пришла в мужскую общагу в такой короткой юбке, вот все и пялятся. — Да ничего страшного. Я сегодня трусики надела красивые очень. Розовенькие, с волнистыми кружевами симпатичненькими. — Так это еще хуже, — сказал я, вздыхая. Я вернулся в комнату и наскоро умылся и побрился. Затем надел серую вязаную кофту поверх голубой рубахи с пристегивающимися на пуговицы уголками воротника, спустился вниз и вывел ее из общежития. Меня прошибал холодный пот. — Слушай, и что, все, кто здесь живут, мастурбацией занимаются? — сказала Мидори, глядя на здание общежития. — Ну да, пожалуй. — А мужчины, когда это делают, про женщин думают? — Ну наверное, — сказал я. — Мужчин, которые мастурбируют, думая про курсы акций, спряжение глаголов или Суэцкий канал, наверное, нет. В основном, пожалуй, про женщин думают, наверное... — Суэцкий канал? — Ну это к примеру. — А про женщину какую-то определенную думают? — Ну почему ты своего парня об этом не спросишь? — сказал я. — Почему я тебе такие вещи должен объяснять с утра в воскресенье? — Ну мне интересно просто, — сказала она. — А у него если спросишь, он сердиться сразу начинает. Нечего, говорит, девушке про такие вещи спрашивать. — Правильно говорит. — Ну интересно мне. Это же просто любопытство. Вот ты когда мастурбируешь, ты про какую-то определенную девушку думаешь? — Лично я — да. За других ничего сказать не могу, — задумчиво ответил я. — А про меня ты никогда не думал, когда это делал? Скажи честно, я не обижусь. — Никогда, правда, — честно ответил я. — А почему? Я непривлекательная? — Да нет, ты привлекательная, симпатичная, и твои провокационные манеры тебе идут очень. — Тогда почему ты обо мне не думаешь? — Ну во-первых, потому что я тебя считаю своим другом и не хочу тебя в это ввязывать. В сексуальные фантазии всякие. А во-вторых... — Потому что тебе есть, о ком фантазировать? — Ну да, — сказал я. — Ты и в таких делах приличия соблюдаешь, — сказала она. — Вот это мне в тебе нравится. Но все-таки, можно я разок в этом поучаствую? В этих сексуальных фантазиях или иллюзиях то есть. Я хочу попробовать. Ты мой друг, и я тебя прошу. Не могу же я других просить. Никому ведь не скажешь: подумай, пожалуйста, обо мне этой ночью, когда будешь онанировать. Я тебя считаю своим другом, поэтому прошу. И расскажи потом, пожалуйста, как это было. Что мы делали... Я вздохнул. — Только по-настоящему нельзя. Мы ведь друзья. Понимаешь? По-настоящему нельзя, а так делай, что хочешь. думай, что хочешь. — Да мне как-то не приходилось это с такими условиями делать, — сказал я. — Попробуешь? — Попробую. — Ватанабэ, ты не думай, что я пошлая, или озабоченная, или провоцировать кого-то люблю. Просто мне это все очень интересно и ужасно все знать хочется. Я ведь все время в школе для девочек училась, пока росла. Поэтому ужасно хочу знать, о чем мужчины думают, как их тела устроены. И не так, как в женских журналах про это пишут, а как бы в виде case study (разбор прецедента). — Case study... — безнадежно пробормотал я. — Но я когда что-то хочу узнать или попробовать, мой парень или плюется, или сердится. Говорит, что я пошлая или что с головой у меня не в порядке. И минет никогда делать не дает. А я так хочу это изучить! — Хм, — сказал я. — Тебе тоже не нравится, когда тебе минет делают? — Да я бы так не сказал. — Значит, нравится? — Нравится, — сказал я, — но давай об этом в другой раз поговорим. Сегодня такое классное воскресное утро, и не хочется, чтобы время уходило на разговоры о мастурбации и минетах. Давай про что-нибудь другое поговорим. Твой парень в нашем универе учится? — Нет, конечно, в другом. Мы в старшей школе познакомились на почве самодеятельности. Я в женской школе училась, он в мужской — так ведь часто бывает? Совместные концерты и все такое. Правда, полюбили мы друг друга уже когда из школы выпустились. Это, Ватанабэ... — Чего? — Правда, подумай про меня хоть один раз. — Попробую в следующий раз, — задумчиво сказал я. На станции мы сели на метро и доехали до Отяномидзу. Я еще не завтракал, поэтому во время пересадки на станции Синдзюку купил в киоске мерзкий сэндвич и выпил отвратительного кофе, похожего на кипяченую краску, которой печатают газеты. Воскресное метро было полно едущих на прогулку семей и влюбленных парочек. Вдобавок по вагону носились пацаны в одинаковых униформах с бейсбольными битами в руках. В вагоне было еще несколько девушек в мини-юбках, но в такой короткой юбке, как Мидори, не было никого. Временами Мидори оправляла задравшуюся юбку. Несколько юношей неотрывно смотрели на ее ноги, и мне от этого было не по себе, но она вела себя абсолютно естественно, точно ее это особо не трогало. — Знаешь, чего я сейчас больше всего хочу? — тихо сказала она где-то в районе Итигая. — Понятия не имею, — сказал я. — Только ради бога, не рассказывай об этом в метро. Люди услышат, неудобно. — Жалко. В этот раз просто грандиозно получилось, — сказала она с неподдельным сожалением. — А что там, на Отяномидзу? — Поехали-поехали, там увидишь. Воскресная Отяномидзу была битком набита учениками средних и старших школ, приехавших то ли на репетиционные экзамены, то ли на занятия на подготовительных курсах. Левой рукой придерживая ремень спортивной сумки, а правой держа меня за руку, она выбралась из толпы галдящих школьников. — Ватанабэ, а вот ты смог бы как следует объяснить, как образуется сослагательное наклонение настоящего и прошедшего времени в английском языке? — вдруг спросила меня Мидори. — Смогу, наверное, — сказал я. — А вот скажи тогда, в повседневной жизни от таких вещей какая польза? — В повседневной жизни от этого никакой пользы нет, — сказал я. — Но я считаю, что такие вещи не столько приносят какую-то конкретную пользу, сколько являются тренировкой для более упорядоченного усвоения других вещей. Она ненадолго задумалась с серьезным лицом, затем сказала: — Какой ты молодец! Я об этом и не думала никогда. Просто считала, что от всех этих сослагательных наклонений, дифференциалов, таблиц Менделеева никакого проку нет. Я такие заумные вещи поэтому всегда игнорировала. Значит, неправильно я жила? — Как так игнорировала? — Так, считала, что их нет. Я даже синусов с косинусами не знаю вообще. — Ловко же ты тогда школу закончила и в универ поступила, — пораженно сказал я. — Дурак ты, Ватанабэ, — сказала она. — Соображать надо просто, а экзамены в универ можно сдать, и не зная ничего. Я шестым чувством все знаю. Когда пишут, выберите из трех ответов правильный, я только так угадываю. — Я не такой сообразительный, как ты, поэтому мне приходится овладевать более или менее упорядоченным способом мышления. Вроде как ворона к себе в дупло стекляшки таскает. — А какая от этого польза? — Ну как, — сказал я, — какие-то дела потом будет легче делать. — Какие, например? — Метафизическими знаниями овладевать, например, или иностранными языками. — А от этого какая польза? — Это кому как. Кому-то от этого есть польза, кому-то нет. Но в любом случае это все только тренировка, а есть польза или нет ее — это уже второй вопрос. Как я тебе сразу и сказал. — Ну да, — восхищенно сказала она, продолжая спускаться вниз по склону, держа меня за руку. — У тебя так здорово получается кому-то что-то объяснять! — Да ну? — Да. Я у многих спрашивала, какой толк от английского сослагательного наклонения, но никто вот так как следует не объяснил. Даже учителей английского я об этом когда спрашиваю, они или теряются, или сердятся и смотрят, как на дуру. Никто как следует не растолкует. Если бы тогда появился человек вроде тебя и правильно объяснил, я бы, может, смогла сослагательными наклонениями интересоваться. — Угу, — сказал я. — Ты «Капитал» читал? — спросила она. — Читал. Весь не прочитал, конечно. Как и большинство людей. — Ты его понимаешь? — Что-то понимаю, что-то нет. Чтобы «Капитал» по-настоящему прочитать, сначало нужно необходимую для его понимания систему знаний освоить. Конечно, в целом я марксизм в общих чертах, мне кажется, понимаю. — Как ты думаешь, может первокурсник, который до этого таких книг в руки не брал, прочитать «Капитал» и с ходу его понять? — Да вряд ли, наверное, — сказал я. — Я в универ как только поступила, первым делом в фолк-клуб записалась. Петь хотела. Но это оказалось логовище каких-то идиотов. Сейчас как вспомню, так мурашки по коже бегут. Прихожу туда, а они мне говорят сперва Маркса почитать. С такой-то страницы по такую-то прочитать велели. Лекцию мне прочитали о том, что фолк в основе своей должен быть связан с обществом. Ну делать нечего, стала усердно Маркса читать, как домой пришла. Но понять не могла ни слова. Почище сослагательного наклонения. Кое-как страницы три одолела и бросила. На следующей неделе пошла на собрание и сказала, что почитала, но ничего не смогла понять. Так они меня после этого вообще за дуру считать стали. Понимание вопроса, типа, отсутствует, общественное сознание утеряно. И они ведь не шутили. А я же просто сказала, что книгу не смогла понять. Как-то это чересчур, ты не считаешь? — Угу, — ответил я. — А эти дискуссии какая нудятина! Все делают вид, типа они все на свете знают, и говорят трудными словами. Я не могла ничего понять и каждый раз переспрашивала. «Что значит империалистическая эксплуатация? Как это связано с восточно-индийскими компаниями?» или «Разгром производственно-образовательной коалиции, это значит, что и после того, как закончишь университет, в компанию на работу устраиваться нельзя?» Но никто не объяснял. Вместо этого делают возмущенные лица и меня же ругают. Ты веришь? — Верю. — «Как можно этого не понимать? С какими вообще мыслями ты живешь, Мидори?» Больше их ни на что не хватало. Конечно, я не такая уж умная. И я простой человек. Но ведь мир стоит на простых людях, и эксплуатируют тоже именно простых людей. Какую революцию, какую перестройку общества ты будешь делать, если ты сыплешь словами, которых простые люди не понимают? Я тоже хочу сделать, чтобы мир стал лучше. Я считаю, что если кого-то правда эксплуатируют, надо сделать, чтобы не могли эксплуатировать. Потому ведь я и переспрашиваю, правильно? — Ну. — Вот тогда я и подумала. Все они, подумала, идиоты и вруны. Орут красивенькие словечки в тему и выделываются, а сами только и думают, как бы новеньким первокурсницам пыль в глаза пустить да под юбку залезть. А на четвертом курсе они волосы коротко постригут, быстренько на работу куда-нибудь в «Мицубиси» или TBS, IBM, банк «Фудзи» устроятся, смазливенькую женушку, которая никаких Марксов никогда и в руки не брала, за себя возьмут, ребеночка родят и красивеньким именем его назовут. Какой там еще разгром производственно-образовательной коалиции? Смешно, аж слезы наворачиваются. И первокурсники другие тоже просто смех. Никто ничего не понимает, а сами выделываются, типа все знают. А мне говорят потом : «Вот ты дура, ну не понимаешь ни фига, так ты говори „да, да, правильно“, и все!» А было дело, Ватанабэ, мне вообще так тошно стало, можно я тебе про это уже тоже расскажу? — Давай. — Мы как-то раз на вечернее политсобрание должны были пойти, и всем девушкам сказали сделать по двадцать о-нигири (рисовые колобки), чтобы все поели. Серьезно. Это уже полная половая дискриминация была. Но я промолчала, подумала, что возмущаться все время тоже неправильно, и принесла двадцать о-нигири. Положила в рис маринованые сливы и в морскую капусту сушеную завернула. Знаешь, что они потом сказали? Что Мидори в рис кроме маринованых слив ничего не положила и ничего к нему не принесла. Что другие студентки, типа, в рис кету или икру минтаевую клали и омлет к рису принесли. Я обалдела просто. Как так, орут чего-то там про революцию, а сами из-за каких-то о-нигири возмущаются, а я ведь в каждый маринованые сливы положила и в морскую капусту завернула, это ведь уже какой шик! Про детей в Индии вспомнили бы! Я рассмеялся. — Ну и что с этим клубом стало? — В июне бросила. Разозлилась, аж тошно было. И вообще кто в этом универе учится, это почти одни идиоты. Все только и дрожат, как бы кто-то не узнал, что они чего-то не понимают. Поэтому все читают одни и те же книги, говорят об одном и том же, слушают джона Колтрейна (John Coltrane) или смотрят фильмы Пазолини (Pier Paolo Pasolini) и делают вид, что от этого тащатся. Это, что ли, и есть революция? — Ну как, я революцию своими глазами не видел, ничего сказать не могу. — Если это революция, не надо мне никаких революций. Меня же тогда точно расстреляют за то, что я в горсть риса кроме маринованой сливы ничего не положила. И тебя точно расстреляют. За то что правильно понимаешь сослагательные наклонения. — И такое может быть, — сказал я. — Я знаю, Ватанабэ. Я ведь простой человек. Будет революция или не будет, простым людям ничего не остается, кроме как продолжать существовать в какой-нибудь дыре. Что такое революция? Самое большое, названия учреждений поменяются. Но они этого вообще не понимают. Те, кто говорит эту ерунду. Ты видел когда-нибудь работника налоговой службы? — Нет. — Я видела несколько раз. Они в дом заходят без приглашения и ведут себя по-хамски. «Что у вас в расходной книге творится? Да вы тут не понять чем занимаетесь, а не торгуете. Это что, расходы? Квитанции показывай, квитанции!» Мы в угол забъемся и сидим тихонько, а как обед наступает, мы им суси подаем по особому заказу. Но папа мой никогда с налогами не жульничал и все платил, честное слово. Мой папа такой человек. Воспитание у него старое. А эти из налоговой все время наезжают. Доходы у нас, говорят, маленькие что-то. Серьезно. Продажи плохие, вот и доходы маленькие, что тут непонятного? Я такую ерунду как слышу, так злюсь, что хочется заорать на них, чтобы шли и так наезжали на кого-нибудь побогаче. Если будет революция, эти люди из налоговой себя по-другому станут вести, как ты думаешь? — Весьма сомнительно. — Тогда я в революции не верю. Я только в любовь верю. — Peace, — сказал я. — Peace, — сказала она. — А мы сейчас куда идем? — спросил я. — В больницу. Папа в больницу лег, сегодня мне с ним сидеть надо. Моя очередь. — Папа? — пораженно сказал я. — Твой папа разве в Уругвай не улетел? — Да это я сочинила, — сказала Мидори с невинным лицом. — Он давно уже говорил, что поедет в Уругвай, но он не может никуда ехать. Он даже за пределы Токио выехать так просто не может. — А состояние как? — Сказать прямо, дело времени. Какое-то время мы шли молча. — Этой болезнью мама болела, так что я все знаю. Опухоль мозга. Ты веришь? Каких-то два года назад от этой болезни мама умерла, а теперь и у папы опухоль мозга. Внутри университетской больницы , видно, из-за того, что было воскресенье, толпились лишь посетители, пришедшие навестить больных, да пациенты с легкими диагнозами. А еще там витал особый больничный запах. Запахи, издаваемые дезинфекционными средствами и цветами для больных, мочой, одеялами, смешивались и целиком окутывали больницу, а посреди всего этого носилась, стуча каблуками туфель, медсестра. Отец Мидори лежал в двухместной палате на койке со стороны двери. Облик его, лежащего там, напоминал маленькое животное, получившее глубокую рану. Он безвольно лежал на боку, вытянув левую руку с воткнутой в нее иглой, по которой поступал раствор Рингера, и не шевелился. Это был худой мужчина мелкого телосложения, и впечатление создавалось такое, будто впредь он будет еще больше худеть и становиться еще меньше. На голове была белая повязка, бледная рука была в следах от уколов. Наполовину прикрыв глаза, он смотрел куда-то в одну точку в пространстве, а когда Мидори и я вошли, он посмотрел на нас, и глаза его были воспаленные и красные. Посмотрев на нас секунд десять, он опять перевел свой изможденный взгляд куда-то в пространство. Глядя на эти глаза, можно было понять, что этот человек вот-вот умрет. Никакой жизненной энергии в его теле почти не было заметно. Все, что в нем было, это лишь слабый неясный след былой жизни. Такое же впечатление мог произвести старый обветшавший дом, дожидавшийся, когда всю мебель вывезут, и его снесут. Вокруг его иссохшихся губ тем не менее пробивалась, точно молодая трава, щетина. Надо же, человек настолько утерял жизненную энергию, а усы все растут, подумал я. — Здравствуйте, — поздоровалась Наоко с тучным мужчиной средних лет, лежавшим на койке у окна. Тот лишь улыбнулся, точно не мог как следует говорить. Он пару раз кашлянул, выпил воды, стоящей у изголовья, кое-как повернулся на бок и перевел взгляд за окно. За окном виднелись столбы и линии электропередачи. Больше ничего видно не было. На небе не было ни облачка. — Как себя чувствуете, папа? — сказала Наоко, наклонившись к уху отца. Говорила она так, будто проверяла работу микрофона. — Как вы сегодня? Отец, еле шевеля губами, сказал : «Плохо». Казалось, что он не столько говорит, сколько пытается извлечь звуки из сухого воздуха во рту. «Голова», сказал он. — Голова болит? — спросила Наоко. — Да, — сказал отец. Похоже было, что сказать больше одного слова за раз у него не получалось. — Ну что поделаешь? Сразу после операции, вот и болит. Тяжело, конечно, но потерпи, — сказала Мидори. — А это мой друг Ватанабэ. — Здравствуйте, — сказал я. Ее отец слегка приоткрыл рот и тут же опять закрыл. — Садись, — сказала Мидори, указывая на обтянутый винилом круглый стул, стоящий около койки. Я повиновался и сел. Она набрала из чайника воды, напоила отца и спросила, не хочет ли он фруктов или фруктового желе. Отец сказал, что не хочет. Мидори сказала, что хоть немножко надо поесть, он ответил, что поел. У изголовья койки имелась подставка в виде маленького столика, на которой стояли чайник со стаканом, поднос, маленькие часы и другие предметы быта. Из мешка под подставкой Мидори вынула чистую пижаму и нижнее белье, сложила их и убрала в тумбочку у двери. На дне мешка были продукты для больного. Там были два грейпфрута, фруктовое желе и три огурца. — Огурцы? — недоуменно сказала Мидори. — А огурцы-то зачем? И о чем сестра только думает? Не представляю. Я же ей по телефону объясняла: купи то, купи это. Не просила я ее никаких огурцов покупать. — Может ты просила киви, а она не расслышала? — подсказал я. (по-японски «огурец» звучит как «кюри») Мидори щелкнула пальцами. — Точно, я киви просила! Но все равно, логически если подумать, неужели непонятно? С какой стати больной человек будет сырые огурцы есть? Будешь огурец, папа? — Не хочу, — сказал отец. Мидори села у изголовья и стала рассказывать отцу о всякой всячине. Что телевизор не показывает, и они вызвали мастера, что женщина из Такайдо через пару дней обещала прийти его проведать, что Миява из аптеки перевернулся на велосипеде. Отец слушал ее рассказы и только поддакивал. — Ты правда ничего есть не хочешь, папа? — Не хочу, — ответил отец. — Ватанабэ, грейпфрут будешь? — Не-а, — ответил я. Немного погодя Мидори отвела меня в комнату отдыха, села на диван и закурила. В комнате отдыха курили еще трое пациентов, смотрящих какую-то политическую дискуссию по телевизору. — Вон тот мужик с костылем так мои ноги разглядывает! Вон тот, в очках, в голубой пижаме, — довольно сказала она. — А что еще делать? Когда в такой юбке, каждый глядеть будет. — Ну и ладно. Все равно тут всем скучно, полезно иногда и ноги у молодой девушки поразглядывать. Может они поправляться быстрее будут от возбуждения? — Да хорошо если наоборот не получится, — сказал я. Она какое-то время смотрела на поднимающийся прямо вверх дым сигареты. — Папа мой, — сказала Мидори, — он человек неплохой. Иногда загибает что-то такое, что аж злость берет, но в основе он, по крайней мере, человек честный, и маму любил искренне. И жил он по-своему правильно. Пусть и характер у него где-то слабый, и торговать он толком не умеет и сильно подняться не смог, но он был в сто раз лучше тех типов, что вокруг шныряют, всех обманывают и только под себя гребут. У меня тоже характер такой, что я уступать не люблю, так что мы с папой вечно ругались, но человек он неплохой. Мидори взяла мою руку так, точно подобрала что-то с земли, и положила себе на колени. Половина моей ладони легла на ее юбку, остальная половина на ее бедро. Она какое-то время смотрела мне в лицо. — Ватанабэ, неудобно, конечно, больница все-таки, но ты бы не мог еще со мной побыть? — До пяти побуду без проблем, — сказал я. — Мне с тобой хорошо, да и заняться больше нечем. — А ты по воскресеньям что в основном делаешь? — Стираю. Глажу. — Ватанабэ, ты мне про ту девушку не хочешь, наверное, рассказывать? Про твоя девушку? — Ну да. Не хочу. Сложно очень, да и не получится, наверное, объяснить нормально. — Ладно, можешь не объяснять, — сказала она. — А можно я тебе расскажу, как я ее себе представляю? — Давай. Интересно, как же это ты ее преставляешь. Я весь внимание. — Я думаю, что женщина, с которой ты встречаешься, замужем. — Во как? — Красивая женщина лет тридцати двух или трех из богатого дома. Меховые шубы, туфли от Чарльза Джордана (Charles Jourdan), шелковое нижнее белье и сексуально озабоченная. И делает страшные мерзости. В будни среди дня отдается безудержному сексу вдвоем с тобой. Но по воскресеньям муж дома, поэтому она с тобой видеться не может. Ну как, ошиблась я? — Здорово ты нафантазировала! — сказал я. — Она тебя, разумеется, заставляет связывать ей руки и завязывать глаза, а потом целовать все ее тело, каждый уголок. Потом заставляет тебя совать ей туда разные предметы или делать какие-нибудь акробатические штуки и все это снимает на «Полароид». — А это мысль! — Она ужасно озабоченная в сексе, поэтому пробует все, что только можно. Каждый день она только и делает, что изобретает что-то еще. Свободного времени у нее полно. Ага, думает она, а вот это мы попробуем в этот раз, когда придет Ватанабэ! А когда вы оказываетесь в постели, то занимаетесь этим до изнеможения раза три, меняя позы. И она тебе говорит: «Ну как, правда, у меня восхитительное тело? Тебя уже никогда не удовлетворят молоденькие девчонки. Разве могут молодые девчонки делать это как следует? Ну как? Ты чувствуешь экстаз? Но пока не кончай!» — Да ты никак порнухи смотришь слишком много, — сказал я, смеясь. — Наверное, — сказала она. — Но я порнуху обожаю! Пошли вместе в следующий раз? — Пошли, как у тебя время будет, так и пойдем. — Правда? Вот увидишь, такой класс! Давай что-нибудь садомазохистское посмотрим. Когда плетью бьют или женщин мочиться при людях заставляют. Я такие вещи обожаю! — Давай. — Знаешь, Ватанабэ, что мне в порно-кинотеатре больше всего нравится? — Не знаю. — Когда секс показывают, люди вокруг, знаешь, слюну сглатывают вот так, да? — сказала она. — Вот мне этот звук, как они слюнки глотают, нравится до безумия. Так прикольно! Когда мы вернулись в палату, Мидори опять стала рассказывать отцу обо всем подряд, а отец или поддакивал ей, или просто молчал, закрыв рот. Около одиннадцати часов пришла жена мужчины, лежавшего у окна, переодела на муже пижаму и почистила ему фрукты. Это была своенравного вида женщина с вытянутым лицом, и они вдвоем с Мидори стали болтать о жизни. Пришла медсестра, поменяла емкость с раствором Рингера на новую и, поболтав немного с Мидори и женщиной, вскоре ушла. Я в это время от нечего делать то рассматривал палату, то глазел на электропровода за окном. Воробьи иногда прилетали и садились на провода. Мидори то вытирала отцу пот или помогала сплюнуть мокроту, о чем-то ему рассказывая, то болтала женщиной или медсестрой, то говорила о чем-то со мной, проверяя раствор Рингера. В пол-двенадцатого был врачебный обход, и мы с Мидори вышли и подождали в коридоре. Когда врач вышел, Мидори спросила : — Доктор, как он? — После операции времени прошло немного, обезболивание мы сделали, — сказал врач, — так что результат операции можно будет узнать только дня через два или три. Если результаты будут нормальные, то хорошо, если нет, будем думать. — Больше операций ведь не надо делать? — Поживем — увидим, — сказал врач. — Что это ты в такой короткой юбке сегодня? — Вам нравится? — А по лестнице как подниматься? — спросил врач. — Ну так и подниматься. Пусть все всё видят, — сказала Мидори, и медсестра за ее спиной улыбнулась. — Тебя бы в больницу не мешало положить ненадолго да голову вскрыть и проверить хорошенько, — неодобрительно сказал врач. — А в нашей больнице пользуйся лифтом, пожалуйста. Нам тут лишние пациенты не нужны. И так последнее время работы хватает. Когда закончился обход, как раз начался обед. Медсестра привезла на тележке еду и разнесла ее по палатам. Отцу Мидори на обед принесли картофельный бульон, фрукты, нежную тушеную рыбу без костей, овощную икру. Мидори уложила отца на спину, покрутив ручку внизу, приподняла кровать и напоила отца с ложки бульоном. Отец съел пять или шесть ложек и, отворачиваясь, сказал: — Хватит. — Надо еще поесть, папа, — сказала Мидори. — Потом, — сказал отец. — Если не будешь есть как следует, сил не прибавится, — сказала Мидори. — В туалет еще не хочешь? — Нет, — ответил отец. — Ватанабэ, пошли есть? — сказала она. — Ладно, — сказал я, хотя откровенно говоря, есть мне не хотелось. Столовая была наполнена врачами, медсестрами и посетителями. Посреди просторного подземного помещения без единого окна рядами стояли стулья и столы, и все за ними ели, и каждый говорил о чем-то своем — должно быть, о болезнях — и звуки разговоров раздавались точно как в подземном переходе. Порой эти звуки как бы подавлялись вызовами врачей или медсестер, передаваемыми по репродуктору. Пока я занимал места, Мидори набрала и принесла на алюминиевом подносе две порции обеда. Обед, в который входили пирожки со сливками, картофельный салат, солянка из капусты, рис, соевый бульон, был разложен по такой же белой пластиковой посуде, в какой разносили еду больным. Я съел только половину, остальное оставил. Она же с аппетитом съела все. — Не хочется есть, Ватанабэ? — сказала Мидори, отпивая горячий чай. — Да, не особо. — Это потому что в больнице, — сказала она, оглядываясь вокруг. — С непривычки у всех такое. Запахи, звуки, спертый воздух, лица больных, напряжение, нетерпение, разочарование, страдание, усталость — из-за таких вещей. Они на желудок давят и аппетит гасят, но если привыкнуть, то уже не обращаешь на них внимания. Да и за больным как следует ухаживать не сможешь, если не наешься. Я ведь за четырьмя людьми уже ухаживала так, честно: дедушка, бабушка, мама, папа, так что я про эти дела все-все знаю. Бывает ведь, случится что-то, и поесть вовремя не можешь. Так что когда можно, надо наедаться досыта. — Это я понять могу, — сказал я. — Родственники когда папу навестить приходят, мы с ними тут вместе едим. Так они все половину недоедают, как ты. Я когда все съедаю, говорят : «Здоровая же ты, Мидори. А у меня кусок в горло не идет, не могу больше есть.» Но ухаживаю за папой-то я! Смех один. Другие лишь изредка придут да посочувствуют, а утку выносить, мокроту помочь схаркнуть, от пота вытереть, это же я все делаю! Если бы от ихнего сочувствия утка сама выносилась, я бы раз в пятьдесят больше других сочувствовала. Но когда я весь обед съедаю, они на меня осуждающим взглядом смотрят и говорят: «Здоровая же ты, Мидори.» Все меня, видно, за тяговую лошадь считают. По столько лет людям, почему они настолько в жизни ничего не понимают? На словах-то все можно сказать. Вынесешь ты утку или нет, вот что главное. Почему я все это сносить должна? Я ведь и выматываюсь, бывает, до смерти, и разреветься иногда хочется. Посмотри-ка на все это, как врачи прибегают, в голове у него скальпелем копошатся, хотя и надежды никакой нет, что полегчает, и так раз за разом, и каждый раз ему все хуже становится, и соображать он все хуже начинает, это же невыносимо! И деньги накопленные кончаются, и в университет неизвестно как еще три с половиной года смогу проходить, и сестра из-за всего этого замуж выйти не может. — Ты в неделю сколько дней здесь? — негромко спросил я. — Дня по четыре, — сказала Мидори. — В принципе считается, что уход здесь обеспечивается полный, но медсестра сама со всем справиться не может. Медсестры на самом деле ухаживают хорошо, но их тут катастрофически не хватает, а работы слишком много. Так что приходится родственникам за больными смотреть. Ну, в какой-то степени. Сестра за магазином смотрит, так что приходится мне урывками приходить между учебой. Дня по три в неделю сестра все равно приходит, дня четыре я сижу. И в промежутках успеваем на свидания ходить. Весьма загруженное расписание. — У тебя же времени совсем нет, как же ты еще со мной встречаешься? — Мне с тобой хорошо, — сказала Мидори, теребя пустой пластиковый стакан. — Сходи-ка ты пару часиков погуляй тут поблизости, свежим воздухом заодно подыши, — сказал я. — А за отцом твоим я пока присмотрю. — Почему? — Мне кажется, тебе лучше одной где-нибудь проветриться от больницы подальше. Даже не говорить ни с кем, просто чтобы в голове свободней стало. Она подумала и кивнула. — Ладно. Может и так. А справишься? — Ну я же видел, как ты делаешь, разберусь. Раствор проверить, пот вытереть, мокроту помочь схаркнуть, утка под кроватью, как проголодается — обедом накормить, а чего не знаю, у медсестры спросить можно. — Да больше и знать нечего, — сказала Мидори, улыбаясь. — Только у папы сейчас с головой хуже становиться начинает, так что он иногда непонятное что-то говорит, ерунду всякую. Ты внимания не обращай. — Ничего страшного. Вернувшись в палату, Мидори сказала отцу, что сходит кое-куда по делам, а пока за ним присмотрю я. Ее отец, похоже, ничего против не имел. А может он ничего из того, что она сказала, и не понял. Он лежал на спине и смотрел в потолок. Если бы он изредка не моргал, его бы можно было принять за умершего. Глаза его были воспаленные и красные, как у пьяного, а ноздри при глубоком вздохе слегка расширялись. Что бы ни говорила ему Мидори он уже ничего не отвечал и совершенно не шевелился. У меня не было ни малейшего представления, о чем он может так думать на дне своего затуманенного сознания. Когда Мидори ушла, я хотел было заговорить с ним, но не знал, о чем и как надо говорить, и решил сидеть молча. Он закрыл глаза и уснул. Я сел на стул у изголовья и стал наблюдать, как изредка расширяются его ноздри, молясь о том, чтобы он сейчас не умер. Я подумал, что будет просто невероятно, если этот человек умрет, пока я буду присматривать за ним. Я ведь только что впервые встретился с этим человеком, и ничего, кроме Мидори, нас с ним не связывало, и с ней мы всего лишь вместе посещали лекции по «Истории драмы II». Но он не умирал. Он просто глубоко заснул. Я наклонился к его лицу и уловил чуть слышные звуки его дыхания. Я успокоился и стал разговаривать с сидевшей рядом женщиной. Она, похоже, приняла меня за кавалера Мидори, так как все время говорила о ней. — Такая хорошая девушка, — сказала женщина. — За отцом так хорошо ухаживает, вежливая, ласковая, отзывчивая, усердная, и на лицо симпатичненькая. Ты ее береги. Не упусти. Такие девушки нечасто встречаются. — Буду беречь, — согласно ответил я. — У нас дочери двадцать один да сыну семнадцать, так они в больницу и не приходят. Как выходные, так они куда-нибудь развлекаться едут, то на серфинги свои, то на свидания. Им только денег карманных побольше подавай. В пол-второго женщина ушла из палаты, сказав, что сходит за покупками. Больные оба крепко спали. Горячие лучи послеобеденного солнца ярко освещали комнату, и сидя на стуле с круглым сиденьем, я, казалось, вот-вот начну засыпать сам. В вазе на столе у подоконника стояли белые и желтые хризантемы, сообщая всем, что сейчас осень. В палате витал сладковатый запах тушеной рыбы, оставшейся нетронутой после обеда. Медсестры все так же продолжали сновать по коридору, стуча каблуками, и о чем-то переговаривались ясными и четкими голосами. Иногда они заглядывали в палату, и увидев, что оба пациента крепко спят, улыбались мне и исчезали. Я подумал, что хорошо было бы, если бы было что почитать. Но в палате ни книг, ни журналов, ни газет не было. Лишь календарь висел на стене. Я вспомнил о Наоко. Вспомнил обнаженное тело Наоко, на котором не было ничего, кроме заколки для волос. Вспомнил узкую талию и укрытые тенью волосики в паху. Почему она разделась тогда передо мной? Был ли тогда у Наоко приступ лунатизма? Или это была всего лишь моя фантазия? Чем дальше удалялся я от того маленького мира с течением времени, тем труднее мне было понять, было ли все, что произошло той ночью, плодом моего воображения или нет. Когда я думал, что это было на самом деле, мне казалось, что так оно и было, а когда я думал, что это было моей фантазией, то начинало казаться, что это и была фантазия. Все вспоминалось слишком отчетливо до самых мелких деталей, чтобы быть фантазией, но было слишком прекрасно, чтобы произойти на самом деле. И тело Наоко, и даже тот лунный свет. Вдруг проснулся отец Мидори и начал кашлять, и мои воспоминания на этом прервались. Я дал ему сплюнуть мокроту на туалетную бумагу и утер пот со лба полотенцем. — Воды попьете? — спросил я, и он кивнул, наклонив голову миллиметра на четыре. Я медленно вливал понемногу ему в рот воду из маленькой бутылочки, его сухие губы дрожали, кадык слегка шевелился. Он выпил всю теплую воду из бутылочки. — Еще попьете? — спросил я. Мне показалось, что он хочет что-то сказать, и я наклонился к нему поближе. — Хватит, — сказал он тихим голосом. Голос его был еще суше и тише, чем до этого. — Поедите чего-нибудь? Проголодались? — спросил я. Он опять слегка кивнул. Я покрутил ручку и приподнял кровать, как это делала Мидори, и стал кормить его с ложки по очереди овощной икрой и тушеной рыбой. Прошло довольно много времени, пока он съел половину и слегка помотал головой, давая понять, что уже хватит. Видимо, много шевелить головой ему было больно, так как поворачивал голову он лишь чуть-чуть. Я спросил его, будет ли он есть фрукты, он сказал: «Не хочу». Я вытер ему рот полотенцем, вернул кровать в горизонтальное состояние и выставил посуду в коридор. — Вкусно было? — спросил я. — Невкусно, — сказал он. — Это точно, еда тут не особо вкусная, — сказал я, смеясь. Он смотрел на меня, ничего не говоря, и глаза его, казалось, вот-вот закроются. Мне вдруг подумалось, а понимает ли этот человек, кто я? Казалось отчего-то, что со мной ему находиться легче, чем когда Мидори была рядом. Или, может быть, он принимал меня за кого-то другого. Мне казалось, что по мне так оно было бы лучше. — Погода на улице отличная, — сказал я, закидывая ногу на ногу, сидя на стуле. — Осень, воскресенье, погода отличная, так что куда ни пойдешь, везде людей полно. В такой день вот так где-нибудь в комнате спокойно сидеть лучше всего. И не устаешь зря. Туда, где людей много, пойдешь, так только устанешь, да и воздух плохой. Я по воскресеньям стираю обычно. Утром белье постираю, на крыше общаги развешу, а перед закатом снимаю и отглаживаю. Я бы не сказал, что мне белье гладить так уж не нравится. Здорово, когда помятая вещь разглаживается ровненько. Я довольно неплохо глажу. В начале, конечно, плохо получалось. Все в морщинах выходило. Но за месяц где-то привык. Так что воскресенье у меня день стирки и глажки. А сегодня вот не вышло. Жалко. Погода сегодня — для стирки лучше не придумаешь. Но ничего страшного. Можно и завтра утром пораньше встать и все сделать. Вы сильно не переживайте. Хоть сегодня и воскресенье, мне больше особо и заняться-то нечем. Завтра утром постираю, белье развешу, а в десять на лекцию. Мы с Мидори эту лекцию вместе слушаем. Это «История драмы II», мы по ней сейчас Эврипида проходим. Знаете Эврипида? Это древний грек такой, их с Эсхиллом и Софоклом большой тройкой древнегреческой трагедии называют. Его в конце, говорят, в Македонии собаки закусали, но по этому поводу разногласий много. Это про Эврипида-то. Мне вообще-то Софокл нравится, но это уже дело вкуса, так что ничего сказать не могу. В его пьесах такая особенность есть, что все люди попадают в дикие и запутанные ситуации и не могут из них никак выбраться. Понимаете? Люди фигурируют самые разные, и у каждого есть свои обстоятельства, причины, убеждения, и все по-своему стремятся к справедливости и счастью. И из-за этого все люди оказываются в таких положениях, что ни так не могут поступить, ни этак. Такого ведь в принципе быть не может, чтобы у всех людей была одна справедливость и все стали счастливы. Поэтому наступает неизбежный хаос. И что тогда происходит, как думаете? На самом деле это решается элементарно. В конце появляется бог. У он все расставляет по местам. Ты иди туда, ты иди сюда, ты иди с ним, а ты тут пока подожди, типа такого. Как посредник вроде. И таким образом все дела решаются. Это называется «бог из машины». У Эврипида постоянно этот «бог из машины» фигурирует, и когда до этого места доходит, то мнения у людей по поводу Эврипида расходятся. В реальности, правда, если бы такой «бог из машины» существовал, все было бы легче. Как какие-то затруднения, как показалось, что выпутаться из чего-то не можешь, так сверху боженька снисходит и все решает. Как бы действительно легко было! Вот это, короче, и есть «История драмы II». Мы в университете такие вещи изучаем. Пока я говорил, отец Мидори ничего не говорил и смотрел на меня неподвижным взглядом. Глядя в его глаза, невозможно было хоть сколько-то судить о том, понимает ли он хоть что-то из того, что я говорю. — Peace, — пробормотал я. Закончив говорить, я довольно сильно проголодался. Утром-то я почти ничего не ел, да и обед съел только наполовину. Я пожалел, что не доел обед, но жалеть было поздно. Я пошарил там и сям в поисках съестного, но ничего кроме коробки с сушеной морской капустой, кускового сахара и соевой пасты там не было. В бумажном пакете лежали огурцы и грейпфруты. — Я проголодался что-то, можно я огурцы съем? — спросил я у него. Отец Мидори, наверное, ничего и не ответил. Я сходил в уборную и помыл все три огурца. Потом положил на тарелку соевой пасты и стал хрустеть огурцом, заворачивая его в морскую капусту и макая в соевую пасту.

The script ran 0.005 seconds.