1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15
– Я же ясно сказала – не подходи ко мне! Ты что, не понимаешь?
– Но я должен знать, что случилось.
– Меня не должны видеть с тобой. – Она продолжала шагать по улице, глядя прямо перед собой. – Все! Уходи. Ты хорошо провел отпуск, а к тому же у тебя все равно осталось только два дня. Возвращайся во Францию и забудь обо всем.
– Но это же невозможно! Мне надо поговорить с тобой – в любое время и в любом месте.
Из магазинчика на другой стороне улицы вышли два человека и быстро направились в том же направлении, в котором шли Христиан и Гретхен.
– Ну хорошо, – согласилась она. – Сегодня вечером в одиннадцать часов у меня дома. Только не ходи через парадный вход, а иди по черной лестнице, через подвал. Вход с другой улицы. Дверь кухни будет отперта. Я буду дома.
– Хорошо, спасибо. Чудесно!
– А сейчас оставь меня в покое.
Христиан остановился и поглядел ей вслед. Фрау Гарденбург, не оглядываясь, шла по улице быстрой, нервной походкой, мелькая черными ботиками. Перетянутый поясом плащ подчеркивал ее стройную фигуру. Дистль повернулся и побрел в пансион. Не раздеваясь, он бросился на койку и попытался уснуть.
В одиннадцать часов вечера Христиан поднялся по неосвещенной черной лестнице. Гретхен в зеленом шерстяном платье сидела за столом и писала. Она даже не повернулась, когда вошел Христиан.
«Бог ты мой! – мысленно подивился он. – Как она похожа сейчас на своего лейтенанта!» Неслышно ступая, он подошел к столу и поцеловал Гретхен в затылок, ощутив аромат ее надушенных волос.
Гретхен перестала писать и взглянула на Дистля. Ее лицо оставалось серьезным и отчужденным.
– Ты должен был мне сказать! – заговорила она резким тоном.
– Что сказать?
– Ты мог бы доставить мне массу неприятностей! – не слушая его, продолжала Гретхен.
– Но что я сделал? – спросил недоумевающий Христиан, тяжело опускаясь в кресло.
Гретхен вскочила и принялась ходить по комнате с такой быстротой, что платье путалось у нее в ногах.
– Это непорядочно! Сколько мне пришлось из-за тебя вынести!
– Что вынести? – крикнул Христиан. – О чем ты говоришь?
– Не кричи! – огрызнулась Гретхен. – Кто знает, не подслушивают ли нас.
– Может быть, ты объяснишь мне толком, – понизил Христиан голос, – в чем дело?
– Вчера днем, – Гретхен остановилась перед ним, – у нас в учреждении был человек из гестапо.
– Ну и что же?
– А сначала они побывали у генерала Ульриха, – многозначительно добавила Гретхен.
Христиан устало кивнул головой.
– Но кто такой генерал Ульрих?
– Мой друг. Мой очень хороший друг, который из-за тебя, видимо, нажил кучу неприятностей.
– Я в жизни не видел генерала Ульриха!
– Говори тише. – Гретхен подошла к буфету и налила себе полстакана коньяку. Христиану она даже не предложила выпить. – Какая же я дура, что вообще пустила тебя в дом.
– Но скажи, – потребовал Христиан, – какое отношение имеет ко мне генерал Ульрих.
– Генерал Ульрих, – с расстановкой ответила Гретхен после большого глотка коньяку, – это человек, который хлопотал о присвоении тебе офицерского звания и о твоем прикомандировании к генеральному штабу.
– Ну и что же?
– Вчера ему сообщили из гестапо, что тебя подозревают в принадлежности к коммунистической партии. Гестапо интересуется, при каких обстоятельствах он познакомился с тобой и почему проявляет к тебе такое внимание.
– Но что ты от меня хочешь?! – сердито воскликнул Христиан. – Я не коммунист, я член австрийской нацистской партии с тридцать седьмого года.
– Все это гестапо знает не хуже тебя. Но гестапо известно и то, что с тридцать второго по тридцать шестой год ты был членом австрийской коммунистической партии и что вскоре после аншлюса ты чем-то насолил региональному комиссару Шварцу. Кроме того, им известно, что у тебя был роман с американкой, которая в тридцать седьмом году жила в Вене с евреем-социалистом.
Христиан устало откинулся в кресле.
«До чего же это гестапо дотошное, – подумал он, – и все же какая неточная у них информация!»
– В части за тобой ведется постоянное наблюдение, – криво усмехнулась Гретхен, – и гестапо получает ежемесячные доклады о каждом твоем шаге. Тебе, вероятно, будет интересно узнать, что мой муж в своих рапортах характеризует тебя как очень способного и преданного солдата и настойчиво рекомендует направить в офицерскую школу.
– Не забыть бы поблагодарить его по возвращении, – равнодушно отозвался Христиан.
– Разумеется, ты никогда не станешь офицером, – снова заговорила Гретхен. – Тебя даже не пошлют на Восточный фронт. Если твою часть перебросят туда, ты получишь назначение куда-нибудь совсем в другое место.
«Отвратительная западня, из которой нет выхода, – пронеслось в голове у Христиана. – Нелепая, невероятная катастрофа!»
– Вот и все, – услышал он голос Гретхен. – Надеюсь, ты понимаешь, что когда в гестапо узнали о том, что женщина из министерства пропаганды, поддерживающая служебные, дружеские и иные связи со многими высокопоставленными военными и штатскими…
– Да перестань ты! – раздраженно остановил ее Дистль и поднялся. – Ты говоришь, как следователь из полиции!
– Но ты должен войти в мое положение… – Христиан впервые услышал в голосе Гретхен виноватые нотки. – Людей отправляют в концлагеря и не за такие вещи… Ты должен, дорогой, понять мое положение!
– Я понимаю твое положение, – громко сказал Христиан. – Я понимаю положение гестапо, я понимаю положение генерала Ульриха, и все это осточертело мне до смерти! – Он подошел к Гретхен, остановился перед ней и, не сдерживая ярости, спросил: – Ты тоже думаешь, что я коммунист?
– Не имеет значения, дорогой, что я думаю, – уклонилась она от прямого ответа. – А вот в гестапо думают, что ты можешь быть коммунистом или, по крайней мере, что ты не совсем… не совсем надежен. Это важнее того, что думаю я. Пожалуйста, не сердись на меня… – Гретхен теперь говорила мягким, умоляющим голосом. – Другое дело, если бы я была обыкновенной женщиной и выполняла простую, незначительную работу… Я могла бы встречаться с тобой когда угодно и где угодно… Но в моем положении это очень опасно. Тебе не понять этого, ты так долго не был в Германии и не представляешь себе, как внезапно исчезают ничем не провинившиеся люди. Честное слово. Прошу тебя… Не смотри так сердито!..
Христиан вздохнул и снова опустился в кресло. Потребуется некоторое время, чтобы привыкнуть к этому. Ему вдруг показалось, что он не у себя на родине, что он иностранец, который растерянно бродит по чужой, полной опасностей стране, где каждому сказанному слову придается совсем иной смысл и каждый поступок может вызвать неожиданные последствия. Он вспомнил о тысяче гектаров в Польше, о конюшнях, о поездках на охоту и угрюмо улыбнулся. Хорошо, если ему разрешат снова стать инструктором лыжного спорта.
– Не смотри так… Не отчаивайся, – попросила Гретхен.
– Прости, пожалуйста, – насмешливо осклабился Христиан, – сейчас я запою от радости.
– Не сердись на меня. Я же ничего не могу сделать.
– Но разве ты не можешь пойти в гестапо и рассказать им все? Ты же знаешь меня и могла бы доказать…
Она отрицательно покачала головой.
– Ничего я не могу доказать!
– В таком случае я сам пойду в гестапо, я пойду к генералу Ульриху.
– Не смей и думать об этом! – резким тоном воскликнула фрау Гарденбург. – Ты погубишь меня. Гестаповцы предупредили, чтобы я ни единым словом не проговорилась тебе, а просто перестала с тобой встречаться. Ты только навредишь себе, а мне… Один бог знает, что они сделают со мной! Обещай, что ты никому ничего не расскажешь.
Гретхен выглядела очень напуганной. В конце концов, она и в самом деле ни в чем не виновата.
– Хорошо, обещаю, – сказал он, поднимаясь и медленно обводя взглядом комнату, с которой были связаны самые лучшие дни его жизни. – Ну что ж. – Он попытался усмехнуться. – Не могу пожаловаться, что я плохо провел свой отпуск.
– Мне так жаль, – прошептала Гретхен, ласково обнимая Христиана. – Ты можешь еще побыть…
Они улыбнулись друг другу…
Однако час спустя, когда ей послышался какой-то шум за дверью, она заставила его одеться и уйти тем же путем, каким он пришел, и уклонилась от ответа на его вопрос о следующей встрече.
Закрыв глаза, с застывшим, рассеянным выражением на лице, Христиан сидел в углу переполненного купе поезда, уносившего его в Ренн. Была ночь, все окна были закрыты и задернуты шторами. В вагоне стоял тяжелый, кислый запах людей, которые редко меняют белье, не имеют возможности регулярно мыться, по неделям ходят, спят и едят в одной и той же одежде. Этот запах вызывал у Христиана невыносимое отвращение и действовал на его взвинченные нервы.
«Нельзя ставить культурного человека в такие свинские условия, – мрачно рассуждал он. – Уж в двадцатом-то веке можно бы дать ему возможность хоть подышать чистым воздухом».
Вокруг себя Христиан видел дряблые лица подвыпивших спящих солдат. Сон иногда смягчает грубые черты, придает им нежное, как у детей, выражение. Тут он не видел ничего подобного. Наоборот, эти опухшие, безобразные физиономии казались во сне еще более хитрыми, лживыми и подлыми.
«Нет, надо во что бы то ни стало вобраться из этого положения, – решил Христиан, чувствуя, как у него от отвращения сводит челюсти. Он снова закрыл глаза. – Еще несколько часов – и снова Ренн, лейтенант Гарденбург, тупое, равнодушное лицо Коринны, патрули, плачущие французы, бездельничающие в кафе солдаты… Снова та же проклятая унылая рутина…»
Христиан чувствовал, что он сейчас не выдержит, вскочит на сиденье и закричит во весь голос. А в сущности, что он может изменить? Не в его силах повлиять на исход войны, продлить или укоротить ее хоть на минуту… Всякий раз, когда он закрывал глаза, тщетно пытаясь уснуть, перед ним вставал образ Гретхен – дразнящий и безнадежно далекий… После того памятного вечера Гретхен уклонялась от дальнейших встреч. По телефону она разговаривала мягко, хотя и боязливо, и утверждала, что очень хотела бы встретиться, но… как раз вернулся из Норвегии один ее старинный приятель… (Этот старинный приятель возвращался то из Туниса, то из Реймса, то из Смоленска, и обязательно с каким-нибудь дорогим подарком – где уж Христиану было с ним состязаться.) Что ж, может быть, так и нужно действовать! В следующий раз он приедет в Берлин с кучей денег и купит Гретхен меховое манто, кожаный жакет и новый патефон – все, о чем она говорила. Куча денег – и все будет в порядке.
«Я скажу Коринне, чтобы она привела своего родственника, – продолжал размышлять Христиан, лежа с закрытыми глазами в зловонном, набитом солдатами вагоне и прислушиваясь к стуку колес мчащегося в ночи по французской земле поезда. – Хватит быть дураком. В следующий раз, когда я приеду в Берлин, карманы у меня будут набиты деньгами. Немножко бензину, сказала Коринна, и ее родственник сможет возить свой груз на трех машинах. Хорошо, этот паршивый деверь получит бензин, и незамедлительно».
Христиан примирительно улыбнулся и минут через десять, когда поезд медленно приближался к Бретани, даже ухитрился заснуть.
На следующее утро Христиан явился в канцелярию доложить о своем прибытии и застал там лейтенанта Гарденбурга. Лейтенант показался ему похудевшим и более собранным, словно он только что прошел учебный сбор. Пружинистыми, энергичными шагами он расхаживал по комнате и на уставное приветствие Христиана ответил очень любезной – с его, конечно, точки зрения – улыбкой.
– Хорошо провели время? – дружески поинтересовался он.
– Очень хорошо, господин лейтенант.
– Фрау Гарденбург сообщила мне, что вы передали ей сверток с кружевом.
– Да, господин лейтенант.
– Очень мило с вашей стороны.
– Не стоит благодарности.
Лейтенант взглянул на Христиана (с некоторым смущением, как тому показалось) и спросил:
– Она… хорошо выглядит?
– Прекрасно, господин лейтенант, – серьезно ответил Христиан.
– Хорошо, хорошо. – Сделав нечто похожее на пируэт, лейтенант нервно повернулся к карте Африки, сменившей на стене карту России. – Очень рад. Она слишком много работает, переутомляет себя… Очень рад… Хорошо, что вы успели вовремя воспользоваться отпуском.
Христиан промолчал. Он не испытывал никакого желания вступать с лейтенантом Гарденбургом в утомительный светский разговор. Он еще не видел Коринну, и ему не терпелось поскорее встретиться с ней и сказать, чтобы она немедленно связалась со своим родственником.
– Да, вам очень повезло, – продолжал Гарденбург, неизвестно чему улыбаясь. – Идите-ка сюда, унтер-офицер, – с загадочным выражением сказал он. Гарденбург подошел к грязному окну с решеткой и посмотрел в него. Христиан сделал несколько шагов и остановился рядом.
– Прежде всего я должен предупредить вас, что все это весьма конфиденциально, совершенно секретно. Мне вообще не следовало бы ничего говорить, но мы давно уже служим вместе, и я думаю, что могу положиться на вас.
– Так точно, господин лейтенант, – осторожно подтвердил Христиан.
Гарденбург тщательно осмотрелся вокруг и наклонился к Христиану.
– Наконец-то! – прошептал он торжествующе. – Наконец-то свершилось! Нас перебрасывают. – Он резко повернул голову и взглянул назад. В канцелярии, кроме Гарденбурга и Христиана, находился писарь, но он сидел метрах в десяти от них. – В Африку, – добавил Гарденбург таким тихим шепотом, что Христиан с трудом расслышал. – В африканский корпус. Через две недели. – Его лицо расплылось в улыбку. – Разве это не замечательно?
– Так точно, господин лейтенант, – помолчав, равнодушно согласился Христиан.
– Я знал, что вы будете рады.
– Так точно, господин лейтенант.
– В предстоящие две недели нужно сделать очень много, вам предстоит масса хлопот. Капитан хотел вызвать вас из отпуска, но я считал, что вам будет полезно отдохнуть и вы потом наверстаете упущенное…
– Большое спасибо, господин лейтенант.
– Наконец-то! – торжествующе потирая руки, провозгласил Гарденбург. – Наконец-то! – Невидящим взглядом он уставился в окно; его взору рисовались тучи пыли на дорогах Ливии, поднятые танковыми колоннами, в ушах стоял грохот артиллерийской канонады на побережье Средиземного моря. – Я уже начал было побаиваться, – доверительно сообщил Гарденбург, – что так и не побываю в бою. – Он тряхнул головой, пробуждаясь от сладостного сна, и обычным, отрывистым тоном добавил: – Ну хорошо, унтер-офицер. Вы мне понадобитесь через час.
– Слушаюсь, господин лейтенант, – ответил Христиан и направился было к двери, но вернулся.
– Господин лейтенант!
– Да.
– Разрешите доложить фамилию солдата сто сорок седьмого саперного батальона, совершившего дисциплинарный проступок.
– Сообщите писарю, а я направлю ваш рапорт по команде.
– Слушаюсь, господин лейтенант.
Христиан подошел к писарю и молча наблюдал, пока тот записывал, что по донесению унтер-офицера Христиана Дистля рядовой Ганс Рейтер был одет не по форме и вел себя не так, как подобает солдату.
– Ну, теперь ему влетит, – авторитетно заявил писарь. – Месяц неувольнения из казармы.
– Возможно, – согласился Христиан и вышел. Он постоял некоторое время перед входом в казарму, затем направился к дому Коринны, но на полдороге передумал.
«Зачем? – пожал он плечами. – Зачем мне теперь встречаться с ней?..»
Медленно возвращаясь обратно, Христиан остановился перед высокой, узкой витриной ювелирного магазина. В витрине лежало несколько маленьких колец с брильянтами и золотой кулон с крупным топазом. Драгоценный камень привлек внимание Христиана.
«А ведь эта вещица понравилась бы Гретхен, – подумал он. – Интересно, сколько она стоит?..»
8
Помещение было заполнено молодыми людьми разного возраста. Они слонялись по комнатам, громко болтали, курили и плевались. В грязном, холодном коридоре, пропитанном запахом пота и общественной уборной, можно было слышать обрывки разговоров на уличном жаргоне Нью-Йорка.
– Дядя Сэм, вот и я, Винсент Келли!.. Слушаю я передачу о футболе. Вдруг вмешивается этот ублюдок и говорит, что япошки разбомбили Хиккем-Филд. Я так разволновался, что не стал дальше слушать футбол, и спрашиваю свою бабу: «А где, черт бы его побрал, этот самый Хиккем-Филд?» Это были мои первые слова в этой войне.
Кто-то другой говорил:
– …Чепуха! Все равно тебя загребут позднее. Мой девиз – не зевай! Мой старина в прошлую войну служил в морской пехоте. Он сказал: «Все нашивки идут тем, кто придет пораньше. Так было во время последней войны. Можешь ничем не выделяться, сумей только поспеть к пирогу раньше других».
Еще один разглагольствовал:
– А я так не прочь побывать на этих островах. Терпеть не могу Нью-Йорка зимой! Летом-то им пришлось бы меня поискать. Работаю я все время на улице – в газовой компании, а это похуже армии.
– Давай хлебнем, – слышался чей-то голос. – Распрекрасное дело – война! Вчера я был у одной бабенки, и вот она все говорит мне: «Боже милосердный, они же убивают американских парней!» А я отвечаю: «Клара, я завтра ухожу в армию, чтобы драться за демократию». Она, конечно, разревелась. Эта девка три недели водила меня за нос, и всякий раз, как только дело доходило до серьезного, давала мне по рукам. Но вчера вечером моя Кларочка была словно клетка, набитая тиграми. Проявила такой патриотизм, что чуть не разлетелись пружины матраса.
– Нет уж, ко всем чертям флот! – говорил кто-то. – Я хочу попасть туда, где можно вырыть себе щель в земле.
Ной стоял среди этих патриотов и терпеливо ждал своей очереди для беседы с офицером, ведающим набором. Он задержался вчера, провожая Хоуп домой, к тому же между ними произошло неприятное объяснение, когда он сообщил ей о своем намерении. Вот почему Ной плохо спал ночью, его все время мучил сон, который он видел уже не раз: будто его ставят к стене и расстреливают из пулемета. Было еще темно, когда он вышел из дому, направляясь на Уайтхолл-стрит, где был расположен призывной пункт. Он хотел прийти пораньше, так как думал, что пункт будет осаждать целая толпа добровольцев. Сейчас, оглядываясь вокруг, он с удивлением спрашивал себя, почему всех этих людей не призвали, почему они решили вступить в армию добровольцами. Однако Ной чувствовал себя таким усталым, что у него не хватило сил для дальнейших размышлений.
До нападения японцев он старался не думать о будущем, хотя и понимал, что неумолимая совесть уже решила этот вопрос за него. Если разразится война, думал тогда Ной, он не будет колебаться. Как честный гражданин, убежденный в справедливости войны, как враг фашизма… Ной покачал головой: опять то же самое. Это не имеет никакого значения. Большинство этих людей не евреи, и тем не менее они пришли в такую холодную погоду, в половине седьмого утра на второй же день войны, готовые отправиться на смерть. Он знал, что все они в действительности лучше, чем хотят казаться. Их грубые шутки и циничная речь – всего лишь наивные попытки скрыть подлинные чувства, которые привели их на призывной пункт… Ну хорошо: он пришел сюда просто как американец. Ной решил, что сейчас он не будет причислять себя к какой-нибудь определенной категории. «Возможно, – думал он, – я попрошу направить меня на Тихоокеанский театр, а не на германский фронт. И это докажет им, что я вступил в армию не потому, что я еврей… А впрочем, чепуха! Я отправлюсь туда, куда меня пошлют».
Открылась дверь, и на пороге показался толстый сержант с багровым от злоупотребления пивом лицом.
– Эй, ребята! – раздраженно крикнул он. – Не плюйте на пол – тут как-никак государственное учреждение. И перестаньте толкаться. Не беспокойтесь, мы никого не забудем, в армии всем места хватит. По моему вызову заходите по одному в эту дверь. Бутылок с собой не брать. Ведь вы готовитесь вступить в армию Соединенных Штатов.
Процедура заняла весь день. На военном пароме, названном по имени какого-то генерала, Ноя отправили на остров Губернатора. Стоя на переполненной людьми палубе, он наблюдал, как многочисленные суда бороздят свинцовую воду порта. От холода у него текло из носа. Какой никому неведомый акт героизма совершил этот генерал, спрашивал себя Ной, или кому он сумел так угодить, что ему оказали столь сомнительную честь, назвав его именем паром? На острове кипела бурная деятельность, сновавшие повсюду солдаты держали винтовки с таким решительным видом, словно готовились в любую минуту отразить десант японской морской пехоты.
Ной обещал Хоуп, что попытается позвонить ей на службу в течение дня, но он не хотел терять место в очереди, медленно двигающейся перед скучающими и раздраженными врачами.
– Боже мой! – воскликнул человек рядом с Ноем, взглянув на длинную вереницу обнаженных костлявых и хилых претендентов на воинскую славу. – И эта публика будет оборонять страну? В таком случае можно считать, что война уже проиграна.
Ной застенчиво ухмыльнулся и выпятил грудь, исподтишка сравнивая себя с другими. В очереди можно было видеть трех-четырех молодых людей, могучего сложения, похожих на футболистов, и огромного детину, на груди которого был вытатуирован клипер с надутыми парусами, однако Ной с удовольствием отметил, что большинство других явно проигрывает по сравнению с ним. Дожидаясь своей очереди на просвечивание грудной клетки, Ной подумал, что армия, вероятно, поможет ему окрепнуть физически. «Хоуп, конечно, будет рада этому, – усмехнулся он. – Да, сложный и необычный путь выбрал ты, чтобы закалиться. Для этого пришлось ожидать, пока твоя страна не оказалась втянутой в войну с Японской империей».
Врачи держали его недолго. Зрение у него было нормальное; геморроем, плоскостопием, грыжей и гонореей он не страдал, сифилисом и эпилепсией не болел, а полутораминутная беседа с психиатром помогла установить, что он достаточно нормален с точки зрения требований современной войны. Подвижность суставов могла бы удовлетворить даже главного хирурга армии, прикус зубов позволял надеяться, что он сможет жевать армейскую пищу, шрамы и повреждения на коже отсутствовали.
Ной оделся, с удовольствием вновь ощутив на себе одежду, на мгновение задержался на мысли, что завтра на нем будет уже военная форма, а затем в медленно продвигавшейся очереди направился к желтому столу, где издерганный, с болезненным цветом лица военный врач ставил на медицинских карточках штампы: «Безусловно годен», «Ограниченно годен», «Негоден».
«Хорошо бы меня послали в какой-нибудь лагерь около Нью-Йорка, – подумал Ной, пока офицер знакомился с его карточкой. – Я бы мог иногда приезжать в город и встречаться с Хоуп».
Врач взял один из штампов, стукнул несколько раз по подушечке с краской, проштемпелевал карточку и небрежно подвинул ее Ною. Ной взглянул на карточку. Расплывчатыми фиолетовыми буквами на ней значилось: «Негоден». Ной замигал и тряхнул головой, но надпись «Негоден» не исчезла.
– Что это… – начал было он.
Врач дружелюбно посмотрел на него.
– Легкие, сынок, – сказал он. – На рентгеновском снимке видны рубцы на обоих легких. Ты когда болел туберкулезом?
– Никогда не болел.
Врач пожал плечами:
– Ничего не могу сделать. Следующий!
Ной медленно вышел на улицу. Был уже вечер. Из порта, пролетая над плацем, казармами и старым фортом, охранявшим подступы к городу с моря, дул свирепый декабрьский ветер. За черной полосой воды, напоминая гигантский клубок, сверкающий миллионами огней, лежал город. С прибывающих на остров паромов на берег сходили все новые партии призывников и добровольцев и, шаркая ногами, направлялись к врачам, которые поджидали их со своими всесильными фиолетовыми штампами.
Ветер едва не вырвал из рук Ноя медицинскую карточку, он съежился от холода и поднял воротник. Ной чувствовал себя покинутым и растерянным, как школьник, которого в рождественские каникулы оставили одного в общежитии, в то время как все его друзья разъехались по домам. Он сунул руку под пальто, потом под рубашку, прикоснулся к коже на груди и ощупал ребра. Порывы холодного ветра острыми иголками проникали под одежду. Ребра показались Ною прочными и надежными, но он все же испытующе кашлянул. «Все в порядке, – подумал он. – Ведь я же совершенно здоров!»
Ной медленно направился к пристани, прошел мимо военного полицейского с винтовкой и в зимней фуражке с наушниками и ступил на почти пустой паром. «Все у меня получается не как у других», – с горечью размышлял он, наблюдая, как названный именем покойного генерала паром пересекал узкую полосу черной воды, приближаясь к вырастающей впереди громаде города.
Ной не застал Хоуп дома. Ее дядя, с первого дня знакомства невзлюбивший Ноя, сидел на кухне и читал библию.
– Это ты? – Он злобно взглянул на вошедшего. – А я-то думал, ты уже стал полковником!
– Можно мне подождать Хоуп? – устало спросил Ной.
– Поступай, как знаешь, – ответил дядя. На столе перед ним лежала библия, открытая на евангелии от Луки. Дядя почесал под мышкой. – Только учти, я не знаю, когда она вернется. Эта девица стала вести себя довольно легкомысленно. Вот я пишу в Вермонт ее родителям, что она перестала различать дни и ночи. – Он улыбнулся гаденькой улыбкой. – А сейчас, когда ее ухажер уходит в армию или, во всяком случае, так она думает, эта особа уже, вероятно, подыскивает ему замену. Как ты думаешь?
На плите грелся кофейник, на столе стояла наполовину выпитая чашка. Аромат кофе показался Ною мучительно вкусным: он с утра ничего не ел. Однако дядя не предложил ему кофе, а просить Ной не стал.
Он прошел в гостиную и сел в обитое плюшем мягкое кресло, покрытое дешевой кружевной салфеткой. У Ноя был сегодня утомительный день, лицо его горело от холода и ветра. Сидя в кресле, он вскоре задремал и не слышал, как дядя нарочито громко шаркал в кухне ногами, стучал чашками и время от времени принимался вслух читать библию своим гнусавым, скрипучим голосом.
Только знакомый стук наружной решетки разбудил его. Мигая, он встал с кресла как раз в тот момент, когда Хоуп медленной, тяжелой походкой входила в комнату. Увидев Ноя, ожидавшего ее посреди гостиной, Хоуп остановилась как вкопанная. В следующее мгновение она крепко прижимала его к себе.
– Ты здесь?! – воскликнула она.
Дядя с силой хлопнул дверью из гостиной в кухню, но они не обратили на это внимания.
Ной потерся щекой о волосы Хоуп.
– А я была в твоей комнате и рассматривала твои вещи. За целый день ты ни разу не позвонил. Что случилось?
– Меня не взяли в армию. Нашли рубцы на легких. Туберкулез.
– Боже мой! – ужаснулась Хоуп.
9
Майкла разбудил стук газонокосилки. Некоторое время он лежал в постели, вдыхая аромат калифорнийской травы и вспоминая, где он и что случилось вчера. Вчера днем сценарист, с которым они загорали около плавательного бассейна в Палм-Спрингс, сказал: «Да, сидит вот так человек дома и пишет. Лакей приносит в сад чай и спрашивает: „С лимоном или со сливками?“ Потом вбегает маленькая девятилетняя девочка с куклой и говорит: „Папа, настрой, пожалуйста, радио. Я не могу поймать детскую передачу. Диктор все время говорит о Перл-Харборе. Папа, Перл-Харбор недалеко от дома бабушки?“ Она наклоняет куклу, и кукла пищит: „Мама!“
«Глупо, – подумал Майкл, – но правдоподобно. Именно так мы и узнаем о больших событиях. Кажется, весть о всеобщем бедствии всегда врывается в повседневную жизнь по давно известному трафарету. Так и теперь катастрофа разразилась снова в воскресенье, когда люди или отдыхали после обильного субботнего ужина, или только что вернулись из церкви, где равнодушно бормотали молитвы, обращаясь к богу с просьбами о ниспослании мира. Противнику, казалось, доставляет какое-то особенное наслаждение выбирать для самых варварских актов именно воскресенье, после субботнего пьянства, блуда и утренней святой молитвы, словно он желает показать, какие злые шутки может сыграть с христианским миром…»
В тот день под жгучим солнцем Калифорнии Майкл играл в теннис с двумя солдатами из военно-учебного центра Марч-Филд. Из клуба вышла какая-то женщина.
– Вы бы зашли послушать радио, – обратилась она к ним. – Правда, ужасные помехи, но, по-моему, диктор сказал, что на нас напали японцы.
Солдаты переглянулись, отложили ракетки, зашли в клуб и, упаковав чемоданы, уехали в Марч-Филд. Прямо-таки бал перед битвой у Ватерлоо! Только что вальсировавшие галантные молодые офицеры целуют на прощание своих дам с обнаженными плечами, а затем в развевающихся плащах, гремя саблями, мчатся на покрытых пеной, топочущих копытами конях во фландрскую ночь к своим пушкам. Вероятно, все это выдумка, но тем не менее Байрон здорово написал об этом. Интересно, как он описал бы то утро в Гонолулу и следующее утро здесь, в Беверли-Хилс?
Майкл хотел пробыть в Палм-Спрингс еще дня три, но тут сразу расплатился по счету и вернулся в город. Ни развевающихся плащей, ни мчащихся коней – только взятый напрокат фордик с убирающимся простым нажатием кнопки верхом. А впереди не битва, а только снятая с понедельной оплатой квартира в первом этаже с видом на плавательный бассейн.
Шум косилки проникал в большие открытые окна. Майкл повернулся, посмотрел на косилку, потом перевел взгляд на садовника. Это был маленький пятидесятилетний японец, сутулый и похудевший за годы, потраченные на уход за чужими клумбами и чужой травой. Он, как автомат, шагал за косилкой, с силой вцепившись в рукоятку худыми, костлявыми руками.
Майкл не мог сдержать улыбку. В этом действительно было что-то необычное: проснуться утром после того, как японские летчики разбомбили американские военные корабли, и увидеть пятидесятилетнего япошку, который надвигается на вас с косилкой! Майкл посмотрел на него внимательнее и перестал улыбаться. На лице садовника застыло унылое выражение, будто он страдал какой-то хронической болезнью. Майкл вспомнил, как еще неделю назад, подстригая кусты олеандра под окном, японец выглядел этаким добродушным старичком; он бодро и угодливо улыбался и время от времени даже принимался мурлыкать что-то себе под нос.
Майкл встал с постели и подошел к окну, на ходу застегивая пижаму. Выдалось чудесное золотое утро, воздух был напоен живительной свежестью, этим прекрасным даром южнокалифорнийской зимы. Трава на газонах казалась ярко-зеленой, и на ее фоне маленькие красные и желтые георгины в бордюрах сверкали, как блестящие пуговицы. Садовник держал сад в изумительном порядке, в точном соответствии с какой-то восточной планировкой.
– Доброе утро! – обратился Майкл к старику. Он не знал имени садовника и вообще не помнил японских имен… Хотя нет, одно помнил: Сессуэ Хайакава, старый киноартист. Интересно, чем в это утро занимается старина Сессуэ Хайакава?
Садовник остановил косилку и, медленно выходя из своей грустной задумчивости, уставился на Майкла.
– Да, сэр, – ответил он. У него был тонкий голос, который звучал сегодня уныло, без единой приветливой нотки. Но маленькие черные глаза, утонувшие в коричневых морщинах, казались Майклу растерянными и умоляющими. Майклу захотелось сказать что-нибудь ободряющее и любезное этому стареющему, трудолюбивому эмигранту: ведь он внезапно оказался в стане врагов и, наверное, чувствует, что и его в какой-то мере считают виновным в гнусном нападении, совершенном за три тысячи миль отсюда.
– Плохие дела, а? – заговорил Майкл.
Садовник недоуменно взглянул на него. Казалось, он не понимал, о чем говорит этот человек.
– Я имею в виду войну, – пояснил Майкл.
Садовник пожал плечами.
– Нет очень плохо, – ответил он. – Все говорят: «Нехорошая Япония. Проклятая Япония!» Но вовсе нет очень плохо. Раньше Англии нужно – она берет. Америке нужно – она берет. А сейчас Японии нужно, – он надменно и вызывающе взглянул на Майкла, – она берет.
Садовник повернулся, снова запустил косилку и медленно двинулся через газон. Во все стороны от его ног полетели верхушки срезанной душистой травы. Майкл смотрел ему вслед – на смиренно согнутую спину в вылинявшей, пропотевшей рубашке, на удивительно сильные, обнаженные ниже колен ноги и морщинистую загорелую шею.
Возможно, в военное время долг всякого порядочного гражданина сообщить куда следует о подобных высказываниях. Возможно, этот пожилой садовник в рваной одежде не кто иной, как капитан японских военно-морских сил, затаившийся до той поры, пока перед портом Сан-Педро не появятся корабли императорского флота… Майкл рассмеялся. Вот оно – влияние кино на современного человека! От него никуда не спрячешься.
Майкл закрыл окна и решил побриться. Намыливаясь и соскабливая с лица мыльную пену, он тщетно ломал голову над тем, что делать дальше. Он приехал в Калифорнию вместе с Томасом Кэхуном, который пытался набрать здесь артистов для своей новой театральной постановки. Одновременно они вели переговоры с драматургом Мильтоном Слипером о внесении некоторых изменений в его пьесу. Слипер мог заниматься своим произведением только по ночам: днем он работал сценаристом в киностудии «Братья Уорнер». «Искусство процветает в двадцатом веке, – ехидно заметил как-то Кэхун. – Гете, Чехов и Ибсен имели возможность заниматься своими пьесами целыми днями, а у Мильтона Слипера для этого остаются только ночи».
«Казалось бы, – размышлял Майкл, проводя бритвой по щеке, – когда ваша страна вступает в войну, вы не можете не испытывать острой потребности в каких-то энергичных, решительных действиях. Вы должны, казалось бы, схватить винтовку или вступить на борт военного корабля, или забраться в бомбардировщик и лететь за пять тысяч миль, или спуститься на парашюте в столицу противника…»
Но он нужен Кэхуну: они должны вместе ставить пьесу. Кроме того, нечего греха таить, Майкл нуждался в деньгах. Если он сейчас уйдет в армию, его родителям, чего доброго, придется голодать, а тут еще нужно платить Алименты Лауре… На этот раз Кэхун обещал выплачивать ему проценты со сбора. Сумма, правда, небольшая, но если пьеса понравится публике, то деньги будут поступать год или даже два. Возможно, война не затянется, и тогда денег хватит до самого ее конца. А если пьеса будет пользоваться огромным успехом, ну, скажем, как «Ирландская роза Эйби» или «Табачная дорога», то пусть война тянется хоть до скончания века. Но вообще-то страшно и подумать, что она может длиться так же долго, как долго не сходит со сцены «Табачная дорога».
Жаль, конечно, что у него нет сейчас денег. Было бы хорошо, узнав о том, что началась война, тут же отправиться на ближайший призывной пункт и вступить в армию добровольцем. Этот решительный и недвусмысленный жест можно было бы потом всю жизнь вспоминать с гордостью. Но в банке у него всего-навсего шестьсот долларов, налоговые инспекторы требуют уплаты подоходного налога еще за 1939 год, а Лаура при оформлении развода проявила неожиданную жадность. Он вынужден был согласиться выплачивать ей пожизненно (если она снова не выйдет замуж) по восьмидесяти долларов в неделю. Кроме того, она взяла все наличные деньги с его текущего счета в Нью-йоркском банке. Интересно, обязан ли человек платить алименты, если он поступает на военную службу? Может случиться так, что в окопах где-нибудь в Азии к нему подползет некто из военной полиции и, тряхнув за плечо, скажет: «Пойдем-ка со мной, солдат! Мы давно ищем тебя».
Майкл вспомнил эпизод из прошлой войны, рассказанный приятелем-англичанином. На третий день сражения на Сомме почти вся его рота была перебита. Командование, видимо, и не думало присылать подкрепление или сменить остатки роты. И вот в этот момент приятель получает письмо с родины. Дрожащими руками, едва сдерживая рыдания, он вскрывает конверт и находит в нем бумажку из учреждения, ведающего сбором налогов. «Мы неоднократно писали вам относительно вашей задолженности по подоходному налогу за 1914 год в сумме тринадцати фунтов и семи шиллингов. Вынуждены сообщить, что это наше последнее предупреждение. Если вы в ближайшее время не погасите недоимку, нам придется взыскать ее через суд». Англичанин, грязный, оборванный, с запавшими глазами, чуть не единственный живой среди окружающих его мертвецов, оглохший от непрерывной канонады, написал поперек отношения: «Приходите и получите. Военное министерство с удовольствием сообщит вам мой адрес».
Одеваясь, Майкл пытался думать о чем-нибудь постороннем. Было как-то нехорошо в такое знаменательное утро сидеть с больной головой после вчерашней сумасшедшей пьянки в этой крикливо обставленной, отделанной розовым шифоном, как голливудский дом терпимости, комнате и предаваться унылым размышлениям о своем финансовом положении, подобно захудалому счетоводишке, который украл пятьдесят долларов из кассы и сейчас не знает, как положить их обратно до прихода ревизоров. Где-нибудь в Гонолулу стоят у своих орудий люди, материальное положение которых, возможно, еще хуже, чем у него, но они сегодня утром, конечно, не думают об этом. И все же было бы неразумно пойти сейчас на призывной пункт и записаться в армию. Дико, но факт, что патриотизм, как и почти все иные благородные порывы, доступнее всего богатым.
Продолжая одеваться, Майкл услышал, как в соседнюю комнату вошел негр-лакей, осторожно полез в буфет и звякнул бутылкой. Объявление войны не повлияло на него, усмехнулся Майкл, он все так же ворует джин.
Майкл завязал галстук и вышел в гостиную. Негр чистил ковер пылесосом. Он стоял в центре комнаты, уставившись в потолок, и небрежно водил щеткой из стороны в сторону. В комнате пахло джином. Негр качался, как маятник, и явно не спешил закончить свою работу.
– Доброе утро, Брюс, – дружески поздоровался Майкл. – Как себя чувствуешь?
– Доброе утро, мистер Уайтэкр, – рассеянно ответил Брюс. – Чувствую себя как всегда. Все так же.
– Тебя возьмут в армию?
– Меня, мистер Уайтэкр? – Брюс выключил пылесос и покачал головой. – Уж кого-кого, только не старого Брюса. Если они скажут: «Брюс, поступай на военную службу», Брюс не пойдет. Я слишком стар, у меня триппер и ревматизм. Но если бы я даже был молод, как жеребенок, и могуч, как лев, я все равно не пошел бы на эту войну. На следующую – может быть, но не на эту… Нет уж, сэр!
Майкл даже попятился, когда Брюс, покачиваясь и обдавая его запахом джина, чуть не вплотную приблизился к нему, страстно и убежденно бросая эти слова. Он с изумлением глядел на старого лакея. Всякий раз, когда Майкл разговаривал с неграми, он испытывал смущение и чувство какой-то вины и никогда не мог найти с ними общий язык.
– Нет уж, сэр, – говорил между тем Брюс, раскачиваясь, – в этой войне я все равно участвовать не буду, пусть мне даже дадут винтовку из чистого серебра и шпоры из червонного золота. Как сказано в Ветхом завете, это война нечестивых, так что я и пальцем не шевельну, чтобы причинить боль своему ближнему.
– Но ведь японцы убивают американцев, – сказал Майкл. Он считал, что в такой день, как сегодня, человек обязан побеседовать с окружающими, и пытался говорить как можно проще, чтобы опьянение не помешало Брюсу понять его.
– Может, и убивают. Сам я не видел, утверждать не берусь, знаю только то, что белые пишут в своих газетах. Возможно, японцы убивают американцев потому, что их вынуждают к этому. Возможно, они пытались зайти в гостиницу, а белые сказали, что желтым тут не место. В конце концов желтые очень рассердились и сказали: «Белые не пускают нас в гостиницу? В таком случае давайте отберем у них гостиницу». Нет, сэр… – Брюс несколько раз быстро провел по ковру щеткой и снова остановил пылесос. – Нет, сэр. Эта война не для меня. Вот следующая война – это другое дело.
– И когда же она будет? – спросил Майкл.
– В тысяча девятьсот пятьдесят шестом году, – не задумываясь ответил негр. – Армагеддон[23]. Война рас. Цветные против белых. – Он с пьяной набожностью взглянул на потолок. – Тогда я в первый же день приду на призывной пункт и скажу генералу-негру: «Генерал, надеюсь, вам пригодятся мои сильные руки».
«Калифорния! – растерянно усмехнулся Майкл. – Таких людей можно встретить только в Калифорнии».
Он вышел из комнаты, где Брюс в суровой задумчивости продолжал стоять посреди комнаты, опираясь на трубу пылесоса.
Через улицу, на незастроенном участке, несколько возвышающемся над окружающей местностью, стояли два военных грузовика. Они доставили сюда зенитное орудие и группу солдат в касках. Солдаты рыли землю. И орудие, длинный ствол которого с надетым на дуло чехлом уставился в небо, и солдаты, работавшие с таким рвением, будто они уже находились под обстрелом, показались Майклу нелепыми и смешными. Вероятно, и это было типично только для Калифорнии. Не верилось, что и в других районах страны армия разыгрывала такие же мелодраматические спектакли. Как и большинству американцев, солдаты и пушки никогда не казались Майклу чем-то реальным, он рассматривал их как принадлежность какой-то скучной игры для взрослых. К тому же орудие торчало между развешанным на веревке женским бельем и задней дверью плохонького домика, на крылечке которого мирно стояла бутылка молока.
Майкл направился по бульвару Уилшир к кафе, где он обычно завтракал. У двери банка на углу в ожидании открытия стояла длинная очередь. Порядок поддерживал молодой полисмен. «Леди и джентльмены! – твердил он. – Леди и джентльмены! Не нарушайте очереди! Не беспокойтесь. Ваши деньги никуда от вас не уйдут».
– Что тут происходит? – полюбопытствовал Майкл.
Полисмен раздраженно взглянул на него.
– Прошу встать в очередь, мистер, – ответил он и жестом показал туда, где кончалась длинная цепочка людей.
– Да мне не нужно в банк. У меня нет денег в этом банке. – Майкл улыбнулся. – Как и в любом другом.
Полисмен тоже улыбнулся, словно это доказательство несостоятельности Майкла сразу же превратило их в друзей.
– Торопятся взять свои денежки, – кивнул он головой на очередь, – пока на сейфы не посыпались бомбы.
Майкл взглянул на людей, жаждущих попасть в банк, и встретил их враждебные взгляды. Казалось, эти люди подозревали каждого, кто разговаривал с полисменом, в каком-то заговоре с целью лишить их денег. Все они были хорошо одеты, среди них было много женщин.
– Удерут на восток, как только получат свои деньги, – театральным шепотом с нескрываемым презрением пояснил полисмен. – Насколько мне известно, – он возвысил голос так, что все, стоявшие в очереди, могли его слышать, – в Санта-Барбаре уже высадилось десять японских дивизий. С завтрашнего дня в Американском банке разместится японский генеральный штаб.
– Я пожалуюсь на вас, – заявила полисмену суровая на вид пожилая женщина в розовом платье и голубой соломенной шляпе с широкими полями. – Вот увидите, обязательно пожалуюсь!
– Жалуйтесь на здоровье. Моя фамилия Маккарти, – спокойно отозвался полисмен.
Майкл улыбнулся и направился к кафе. Проходя мимо зеркальных витрин магазинов, он обратил внимание на то, что некоторые из них уже заклеены узкими полосками тесьмы для защиты от действия взрывной волны.
«Богатые более чувствительны ко всякого рода бедствиям, – рассуждал он про себя. – Им есть что терять, и они быстрее поддаются панике. Бедный человек не покинет Западное побережье только потому, что где-то в Тихом океане началась война. И дело тут не в патриотизме и не в стойкости – просто он не в состоянии позволить себе такой роскоши. К тому же богатые привыкли откупаться от физической и вообще от любой грязной работы, а война как раз и есть не только самая трудная, но и самая отвратительная работа».
Майкл вспомнил садовника, который прожил здесь сорок лет; пьяного от джина и собственных пророчеств Брюса, дедушка которого получил свободу в 1863 году; женщин в очереди перед банком с жадным и враждебным выражением лиц; вспомнил, как сам он сидел на краю покрытой розовым покрывалом кровати и тревожно размышлял о налогах и алиментах… И это те люди, которых воспитали для великих свершений Джефферсон и Франклин?[24] Те суровые фермеры, охотники и ремесленники, которые так яростно боролись за свободу и справедливость? Это тот новый мир гигантов, который воспел Уитмен?[25]
Майкл вошел в кафе и заказал апельсиновый сок, поджаренный хлеб и кофе.
В час дня он встретился с Кэхуном в знаменитом в Беверли-Хилс ресторане. Большой темный зал был отделан в крикливом, излюбленном театральными художниками стиле.
Прислонившись к стойке и посматривая на толпу штатских, среди которых странно выделялся своей формой высокий сержант-пехотинец, Майкл подумал, что этот зал напоминает ванную, отделанную для балканской королевы какой-нибудь продавщицей из дешевого американского магазина. Сравнение ему понравилось, и он более дружелюбно стал рассматривать загорелых полных людей в твидовых пиджаках и напудренных красавиц в шляпах самых поразительных фасонов, внимательно следивших из-за своих столиков за каждым новым посетителем. В зале царило безудержное праздничное веселье. Люди хлопали друг друга по спине, разговаривали громче и оживленнее, чем обычно, угощали друг друга вином. Обстановка напоминала Майклу час коктейля в канун Нового года в фешенебельных барах Нью-Йорка, когда все наспех закусывают в предвкушении многообещающей, веселой ночи.
Уже ходили сплетни и анекдоты о войне. Знаменитый режиссер прохаживался по залу и с деланно бесстрастным лицом нашептывал то одному, то другому из знакомых, что-де об этом не следует распространяться, но в Тихом океане у нас уже не осталось ни одного военного корабля и что в трехстах, милях от берегов Орегона обнаружен японский флот. А некий сценарист своими ушами слышал, как в парикмахерской при киностудии «Метро-Голдвин-Мейер» один из режиссеров, роняя с лица мыльную пену, решительно заявил: «Я так зол на этих желтолицых мерзавцев, что готов сейчас же бросить работу в этой дыре и отправиться в… – режиссер замялся, подыскивая наиболее подходящее словечко для выражения своего гнева и чувства гражданского долга, и наконец нашел его, – …в Вашингтон». Рассказ сценариста пользовался успехом. Как только за столиком раздавался взрыв смеха, сценарист тотчас переходил к другому и принимался рассказывать свою шутку новым слушателям.
Кэхун был молчалив и рассеян, и Майкл понял, что его опять беспокоит язва желудка. Тем не менее по настоянию Кэхуна они выпили у стойки, прежде чем сесть за столик. Майкл никогда прежде не замечал, чтобы Кэхун пил.
Они заняли одну из кабинок, поджидая Мильтона Слипера, автора пьесы, над которой Кэхун сейчас работал, и киноартиста Кэрби Хойта: Кэхун надеялся уговорить его принять участие в постановке.
– Вот поистине одна из самых возмутительных особенностей этого города, – проворчал Кэхун. – Здесь все привыкли решать дела за ленчем. Вы не в состоянии нанять парикмахера, если сначала не дадите ему нажраться.
В зал вошел улыбающийся Фарни и легкой, величественной походкой направился к кабинкам. Он был антрепренером по меньшей мере полутораста наиболее высокооплачиваемых артистов, сценаристов и режиссеров Голливуда. Этот ресторан представлял собой его королевское владение, а время ленча – торжественный час аудиенции. Фарни хорошо знал Майкла и не раз предлагал ему режиссерскую работу в Голливуде, обещая славу и богатство.
– Хэлло. – Фарни пожал им руки. В его улыбке было что-то наглое и вместе с тем добродушное. Он усвоил эту манеру улыбаться с тех пор, как обнаружил, что такая улыбка производит неотразимое впечатление на людей, с которыми он ведет переговоры, столь неотразимое, что они соглашаются платить его клиентам больше, чем собирались вначале.
– Ну, как вам нравится? – спросил фарни таким тоном, будто война была новым фильмом, поставленным под его руководством, фильмом, которым он очень гордится.
– Никогда еще не участвовал в такой очаровательной войнишке, – в тон ему шутливо ответил Майкл.
– Сколько вам лет? – Фарни пристально посмотрел на Майкла.
– Тридцать три.
– Могу достать вам две нашивки на флоте, – заявил Фарни, – в отделе печати. Информация для радио. Хотите?
– Черт возьми! – воскликнул Кэхун. – Вы что, и на флоте подвизаетесь в качестве антрепренера?
– У меня там приятель, капитан. Ну так как? – Он снова повернулся к Майклу.
– Пока нет, – ответил Майкл. – Месяца два-три я должен подождать.
– Через три месяца, – пророческим тоном изрек Фарни, не забывая улыбаться двум блестящим красоткам в соседней кабине, – через три месяца вам останется только ухаживать за садами в Иокогаме.
– Откровенно говоря, – Майкл попытался придать своим словам самый прозаический смысл, – откровенно говоря, я хочу пойти в армию рядовым.
– Не валяйте дурака. Это еще зачем?
– Долгая история, – Майкл смутился, решив, что он все-таки проявил нескромность. – Я расскажу вам как-нибудь в другой раз.
– А вы знаете, что такое рядовой в нашей армии? Котлета – мелко рубленное мясо и немножко жиру… Ну что ж, воюйте на здоровье. – Фарни помахал рукой и отошел.
Кэхун насупившись смотрел, как два комика с громким хохотом проталкивались вдоль стойки и пожимали руки всем пьющим.
– Ну и город! – воскликнул он. – Я бы пожертвовал японскому верховному командованию пятьсот долларов и два билета на премьеры всех своих спектаклей, если бы только оно распорядилось завтра же разбомбить его… Майкл, – продолжал Кэхун, глядя в сторону. – Я хочу тебе кое-что сказать, пусть даже это будет эгоистично с моей стороны.
– Говори.
– Не уходи в армию, пока мы не поставим пьесу. Я слишком устал, чтобы действовать в одиночку. К тому же ты возишься с ней с самого начала. Слипер – ужасный прохвост, но на этот раз он написал хорошую пьесу, ее нужно обязательно поставить.
– Не беспокойся, – мягко отозвался Майкл и подумал, уж не хватается ли он во имя дружбы за этот законный на вид предлог, чтобы увильнуть от войны еще на целый сезон. – Я пока побуду здесь.
– Пару месяцев армия как-нибудь обойдется и без тебя, – сказал Кэхун. – Ведь мы все равно выиграем войну.
Он умолк, заметив, что к их кабине пробирается Слипер. Мильтон Слипер одевался, как преуспевающий молодой писатель. На нем была темно-синяя рабочая блуза и съехавший набок галстук. Это был красивый, плотный, самоуверенный человек. Несколько лет назад он написал две острые пьесы из жизни рабочего класса. Слипер уселся, не пожав руки Майклу и Кэхуну.
– О боже! – проворчал он. – И почему только мы должны встречаться в таком отвратительном месте?
– Но ведь это твоя секретарша назначила нам встречу здесь, – кротко заметил Кахун.
– У моей секретарши только две цели в жизни: окрутить венгерского режиссера из киностудии «Юниверсал» и сделать из меня джентльмена. Она из тех девушек, которые вечно твердят, что им не нравятся ваши сорочки. Знаете таких?
– Твои сорочки не нравятся и мне, – отозвался Кэхун. – Ты зарабатываешь две тысячи долларов в неделю и мог бы носить что-нибудь получше.
– Двойное виски, – заказал официанту Слипер. – Ну что ж, – громко сказал он, – дядюшка Сэм в конце концов все же решил выступить в защиту человечества.
– Ты уже переписал вторую сцену? – пропуская его слова мимо ушей, спросил Кэхун.
– Боже милосердный, Кэхун! – всплеснул руками Слипер. – Разве человек может работать в такое время, как сейчас!
– Я спросил на всякий случай.
– Кровь! Кровь на пальмах, кровь в радиопередачах, кровь на палубах… – напыщенно заговорил Слипер («Как персонаж одной из его пьес!» – подумал Майкл), – а он спрашивает о второй сцене! Проснись, о Кэхун! Мы живем в необыкновенное, исключительное время. Недра земли содрогаются от страшного грохота. Погруженное в мрачный кошмар человечество страдает, трепещет и обливается кровью.
– Да будет тебе! – попытался остановить его Кэхун. – Побереги свой пафос для финальной сцены.
– Оставь эти дешевые бродвейские шуточки! – обиделся Слипер, и его густые, красивые брови сдвинулись. – Время для них прошло, Кэхун. Прошло навсегда. Первая сброшенная вчера бомба положила конец всяким остротам… Где этот актеришка? – Постукивая пальцами по столу, он нетерпеливо огляделся вокруг.
– Хойт предупредил, что немного задержится, – объяснил Майкл. – Но он обязательно придет.
– Мне еще нужно вернуться в студию, – заметил Слипер. – Фреди просил меня зайти во второй половине дня. Студия собирается поставить фильм о Гонолулу. Так сказать, пробудить народ Америки!
– А ты-то что будешь делать? – поинтересовался Кэхун. – Останется у тебя время закончить пьесу?
– Конечно. Я же обещал тебе.
– Ну, видишь ли… Ведь это было еще до начала войны. Я думал, что ты, возможно, пойдешь в армию…
Слипер фыркнул:
– Это еще зачем? Охранять какой-нибудь виадук в Канзас-Сити? – Он отпил большой глоток виски из бокала, поставленного перед ним официантом. – Человеку творческого труда ни к чему военная форма. Он должен поддерживать неугасимое пламя культуры, разъяснять, ради чего ведется война, поднимать настроение людей, вступивших в смертельную борьбу. Все остальное – сантименты. В России, например, творческих работников в армию не берут. Русские говорят им: пишите, выступайте на сцене, творите. Страна, которой руководят здравомыслящие люди, не посылает свои национальные сокровища на передовые позиции. Что бы вы сказали, если бы французы отправили «Монну Лизу» или «Автопортрет» Сезанна на линию Мажино? Вы бы подумали, что они сошли с ума, не так ли?
– Конечно, – согласился Майкл, на которого был устремлен сердитый взгляд Слипера.
– Так вот! – крикнул Слипер. – За каким же дьяволом мы должны отправлять туда нового Сезанна или нового да Винчи? Даже немцы не посылают на фронт артистов! Черт возьми, как мне надоели эти разговоры! – Он допил виски и с яростью посмотрел вокруг себя. – Я не могу больше ждать этого вечно опаздывающего Хойта. Я заказываю себе завтрак.
– А Фарни мог бы обеспечить тебе пару нашивок в военно-морском флоте! – чуть заметно улыбнулся Кэхун.
– Пошел он к черту, этот сводник и провокатор! – взорвался Слипер… – Эй, официант! Яичницу с ветчиной, спаржу с соусом по-голландски и двойное виски.
Хойт появился в ресторане в тот момент, когда Слипер заказывал завтрак. Он быстро прошел к столику, успев по пути пожать руки всего лишь пятерым знакомым.
– Прошу прощения, старина, – извинился он, усаживаясь на обитую зеленой кожей скамью. – Извините, что опоздал.
– Почему вы, черт возьми, никогда не можете явиться вовремя? – накинулся на него Слипер. – Вряд ли это понравится вашим поклонникам.
– Сегодня у меня был чертовски хлопотливый день в студии, старина, – ответил Хойт. – Никак не мог вырваться. – Он говорил с английским акцентом, нисколько не изменившимся за семь лет пребывания в Соединенных Штатах. В 1939 году, сразу же после вступления Англии в войну, Хойт начал хлопотать о получении американского гражданства. Во всем остальном он остался тем же щеголеватым, красивым, одаренным молодым человеком, уроженцем трущоб Бристоля, успевшим пообтереться на лондонской Пэл-Мэл, каким в 1934 году сошел с парохода на американскую землю. Сегодня Хойт выглядел рассеянным и возбужденным и ограничился легким завтраком. Никакого вина он не заказал: ему предстоял утомительный день. Он исполнял роль командира английской эскадрильи в новом фильме и должен был сниматься в сложном эпизоде в горящем самолете над Ла-Маншем, с бутафорской стрельбой и крупными планами.
Завтрак прошел натянуто. Хойт на днях обещал Кэхуну снова прочитать во время уик-энда пьесу и дать сегодня окончательный ответ, согласен ли он играть в ней. Хойт был хорошим актером – лучшего и не найти для этой роли, и если бы он отказался, то подобрать кого-нибудь вместо него оказалось бы делом нелегким. Слипер с надутым видом бокал за бокалом тянул двойное виски, а Кэхун рассеянно тыкал вилкой в тарелку.
За столиком у противоположной стены Майкл заметил Лауру в обществе двух женщин и небрежно кивнул ей. Он впервые увидел ее после развода. Восьмидесяти долларов в неделю ей не надолго хватит, подумал Майкл, если она будет сама расплачиваться в таких ресторанах. Он чуть было не рассердился на нее за расточительность, но тут же отругал себя: ему-то, собственно, что за дело? Лаура выглядела очень хорошенькой, и Майклу не верилось, что она когда-то принадлежала ему и что он мог злиться на нее. «Вот еще один человек, – грустно вздохнул он, – при мимолетной встрече с которым печально заноет сердце».
– Я перечитал пьесу, Кэхун, – с несколько неестественной торопливостью заговорил Хойт, – и должен сказать, что она мне очень понравилась.
– Прекрасно! – лицо Кэхуна стало расплываться в улыбке.
– Но, к сожалению, – тем же тоном добавил Хойт, – я, видимо, не смогу в ней играть.
Улыбка на лице Кэхуна погасла, а у Слипера вырвался какой-то нечленораздельный возглас.
– Это почему же? – спросил Кэхун.
– Видите ли, – Хойт смущенно улыбнулся, – война и все такое… Мои планы меняются, старина. Дело в том, что если я буду играть в пьесе, то, боюсь, меня сцапают в армию. Здесь же… – Он набил рот салатом и, прожевав, продолжал: – Здесь же, в кино, дело обстоит иначе. Студия уверяет, что добьется для меня отсрочки. По сведениям из Вашингтона, кинопромышленность будет считаться оборонной, а тех, кто занят в ней, не станут призывать в армию. Не знаю, как с театрами, но рисковать я не хочу… Надеюсь, вы понимаете меня…
– Еще бы, – буркнул Кэхун.
– Боже милосердный! – воскликнул Слипер. – Тогда я бегу на студию крепить оборону страны.
Он встал и, тяжело, не совсем твердо ступая, направился к выходу.
Хойт неприязненно посмотрел ему вслед.
– Терпеть не могу этого типа! Совсем не джентльмен, – заметил он и принялся усердно доедать салат.
У столика появился Ролли Вон. У него было багровое улыбающееся лицо. В руке он держал рюмку с коньяком. Он тоже был англичанин, несколько старше Хойта, и вместе с ним снимался в фильме в роли командира авиационного полка. Сегодня он был свободен и мог пить сколько душе угодно.
– Величайший день в истории Англии! – провозгласил он, обращаясь к Хойту все с той же радостной улыбкой. – Дни поражений – позади, дни побед – впереди. За Франклина Делано Рузвельта! – Он поднял рюмку, и остальные из вежливости последовали его примеру. Майкл опасался, что Ролли, раз уж он служит в английских военно-воздушных силах (хотя бы только в киностудии «Парамаунт» в Голливуде), чего доброго, хлопнет рюмкой об пол, но все обошлось благополучно. – За Америку! – Ролли снова поднял свою рюмку.
«Не сомневаюсь, что в действительности он пьет за японский флот, который, собственно, и вовлек нас в войну, – поморщился Майкл. – Но что можно взять с англичанина…»
– Мы будем драться на берегах, – декламировал Ролли, – мы будем драться в горах. – Он сел. – Мы будем драться на улицах… Больше никаких Критов, никаких Норвегии… И ниоткуда нас больше не вышвырнут!
– А знаете, старина, – остановил его Хойт, – на вашем месте я не стал бы вести подобные разговоры. Недавно я имел конфиденциальную беседу с человеком из адмиралтейства. Вы бы удивились, если бы я назвал его фамилию. Он мне объяснил все, что касается Крита.
– Что же он сказал вам о Крите? – Ролли с некоторой враждебностью уставился на Хойта.
– Все осуществляется в соответствии с генеральным стратегическим планом, дружище. Мы наносим противнику потери и отходим. Невероятно умный план! Пусть противник пользуется Критом. Что такое Крит, и кому он нужен?!
Ролли с величественным видом встал из-за стола.
– Яне могу здесь больше оставаться, – хрипло заявил он, дико сверкая глазами. – Я не могу слушать, как ренегат-англичанин оскорбляет британские вооруженные силы.
– Что вы, что вы! – попытался успокоить его Кэхун. – Садитесь.
– Что особенного я сказал, старина? – встревожился Хойт.
– Англичане проливают кровь! – Ролли стукнул кулаком по столу. – Они ведут отчаянную, беспощадную борьбу, защищая землю союзников. Англичане гибнут тысячами… а он болтает, что это делается в соответствии с каким-то планом! «Пусть противник пользуется Критом…» Знаете, Хойт, я давно наблюдаю за вами и пытаюсь понять, что вы за птица. Боюсь, как бы мне не пришлось поверить тому, что говорят о вас люди.
– Послушайте, дружище! – Хойт покраснел, его голос зазвучал пронзительно, срываясь на высоких-нотах. – Я думаю, что вы просто-напросто жертва страшного недоразумения.
– Вот если бы вы были в Англии, – с угрозой проговорил Ролли, – вы бы запели совсем по-другому. Вас отдали бы под суд еще до того, как вы сказали бы десяток слов. Вы же распространяете уныние и панику, а это в военное время, да будет вам известно, является уголовным преступлением.
– Ну, знаете… – едва слышно пробормотал Хойт. – Ролли, старина!
– Хотел бы я знать, кто вам за это платит. – Ролли вызывающе выставил подбородок к самому лицу Хойта. – Очень хотел бы… и не надейтесь, что все это останется между нами. Об этом узнают все англичане этого города. Можете не сомневаться. «Пусть противник пользуется Критом»! Каково, а? – Он с силой поставил рюмку на стол и отправился обратно к стойке.
Хойт вытер платком вспотевший лоб и с тревогой посмотрел по сторонам, пытаясь определить, кто из окружающих слышал эту тираду.
– Боже мой! – горестно покачал он головой. – Вы даже не представляете, как трудно сейчас быть англичанином! Вокруг либо сумасшедшие, либо неврастеники, и ты не смеешь разинуть рот… – Он встал. – Надеюсь, вы простите меня, но я в самом деле спешу в студию.
– Пожалуйста, – ответил Кэхун.
– Очень жаль, что я не смогу участвовать в пьесе, но вы же сами видите, как все складывается.
– Да, конечно.
– Всего хорошего.
– До свидания. – Кэхун кивнул все с тем же бесстрастным выражением лица.
Они с Майклом молча смотрели на красивую спину элегантного киноактера, получающего семь с половиной тысяч долларов в неделю. Хойт прошел мимо стойки, мимо защитника Крита и отправился на студию «Парамаунт», где сегодня в десяти милях от английского побережья должен был загореться на фоне декоративных облаков его бутафорский самолет.
– Если бы у меня и не было язвы, – вздыхая, проговорил наконец Кэхун, – то теперь она все равно появилась бы. – Он подозвал официанта и попросил счет.
Майкл увидел, что к их столику направляется Лаура. Он углубился было в изучение своей тарелки, но Лаура остановилась перед ними.
– Пригласите меня сесть, – сказала она.
Майкл равнодушно взглянул на нее, Кэхун же сразу заулыбался.
– Хэлло, Лаура, – приветствовал он ее. – Может, ты присядешь с нами?
Лаура не заставила себя просить и заняла место напротив Майкла.
– Я все равно сейчас ухожу, – добавил Кэхун и, прежде чем Майкл успел что-нибудь возразить, оплатил счет и поднялся. – Вечером встретимся, Майкл, – бросил он на ходу и медленно побрел к двери. Майкл проводил его взглядом.
– Ты мог бы быть повежливее, – проговорила Лаура. – Мы разведены, но это не значит, что мы не можем оставаться друзьями.
Майкл взглянул на сержанта, который пил пиво за стойкой. Сержант заметил Лауру, когда она шла по залу, и сейчас смотрел на нее с откровенной жадностью.
– Я вообще не одобряю так называемых дружественных разводов, – пожал плечами Майкл. – Если люди развелись, то никакой дружбы между ними быть не может.
Веки Лауры дрогнули. «О боже мой! – подумал Майкл. – Она все еще не отвыкла плакать по каждому поводу».
– Я просто подошла, чтобы предупредить тебя… – робко проговорила Лаура.
– Меня? О чем? – удивленно спросил Майкл.
– Чтобы ты не сделал какого-нибудь необдуманного шага. Я имею в виду войну.
– Я и не собираюсь.
– А может, ты все-таки предложишь мне что-нибудь выпить? – тихо сказала Лаура.
– Официант, два виски с содовой! – попросил Майкл.
– Я слышала, что ты в Лос-Анджелесе.
– Да. – Майкл снова взглянул на сержанта, который по-прежнему не спускал глаз с Лауры.
– Я надеялась, что ты позвонишь мне.
«Вот они, женщины! – мысленно усмехнулся Майкл. – Они ухитряются играть своими чувствами, как жонглеры шарами».
– Я был занят, – ответил он. – Как у тебя дела?
– Неплохо. Сейчас я занята на пробной съемке в студии «Фоке».
– Желаю успеха.
– Спасибо.
Сержант у стойки принял позу, которая позволяла ему, не вытягивая шею, разглядывать Лауру. Майкл понимал, почему он проявляет такой интерес к его бывшей жене. В своем строгом черном платье и крохотной, сдвинутой за затылок шляпке она выглядела прямо-таки очаровательной. На лице сержанта ясно читалось выражение одиночества и затаенного желания. Военная форма особенно подчеркивала эти чувства.
«Вот оно, одинокое человеческое существо, барахтающееся в водовороте войны. – Майкл задумчиво посмотрел на сержанта. – Возможно, завтра его пошлют умирать за какой-нибудь покрытый джунглями остров, названия которого никто и не слышал, или месяц за месяцем, год за годом гнить в забытом богом и людьми гарнизоне. У него, вероятно, нет в городе ни одной знакомой девушки, а тут, в этом дорогом ресторане, он видит штатского чуть постарше себя, который сидит с красивой женщиной… Возможно, он представляет сейчас, как я буду беззаботно пьянствовать и развратничать то с одной хорошенькой девушкой, то с другой, а ему придется в это время обливаться потом, плакать и умирать вдали от родины…»
У Майкла возникла безумная мысль – подойти к сержанту и сказать: «Послушай, я угадываю твои мысли, но ты ошибаешься. Я не собираюсь проводить время с этой женщиной ни сегодня, ни когда-либо вообще. Будь это в моих силах, я отправил бы ее сегодня с тобой. Клянусь богом».
Но он не мог этого сделать. Он продолжал сидеть, чувствуя себя виноватым, словно присвоил награду, предназначенную кому-то другому. Майкл понимал, что отныне эта мысль не даст ему покоя. Всякий раз, входя в ресторан с девушкой и заметив там одинокого солдата, он будет испытывать чувство вины; всякий раз, нежно и нетерпеливо прикасаясь к женщине, он будет чувствовать, что она куплена чьей-то кровью.
– Майкл! – обратилась к нему Лаура и с легкой улыбкой посмотрела на него поверх своего бокала. – Что ты делаешь сегодня вечером?
Майкл оторвал взгляд от сержанта.
– Буду работать, – ответил он. – Ты допила виски? Мне пора идти.
10
Если бы не ветер, можно было бы кое-как терпеть. Христиан тяжело заворочался под одеялом и провел кончиком языка по обветренным губам. Песок… Всюду этот проклятый песок! Ветер нес его с невысоких каменистых хребтов и злобно швырял в лицо, в глаза, забивал горло и легкие.
Христиан с трудом приподнялся и сел, кутаясь в одеяло. Только начинало светать, и пустыня все еще была скована безжалостным холодом ночи. У него стучали зубы. Пытаясь согреться, он сидя сделал несколько вялых движений.
Некоторые из солдат спали. Христиан с удивлением и ненавистью посмотрел на них. Гарденбург и пятеро солдат лежали у самого гребня. Над зубчатой кромкой виднелась только голова Гарденбурга. Лейтенант внимательно рассматривал в бинокль расположившуюся неподалеку транспортную колонну англичан. На нем была длинная толстая шинель, но даже под ее складками было видно, как напряглось его тело.
«Черт бы его побрал! – мысленно выругался Христиан. – Да уж спит ли он когда-нибудь? Вот было бы здорово, если бы Гарденбурга сейчас убили!»
Христиан с наслаждением стал развивать эту мысль, но тут же отбросил ее и вздохнул. Нет, это невозможно. В это утро могут убить всех, только не Гарденбурга. Достаточно раз взглянуть на него, чтобы понять: этот выживет до конца войны.
Гиммлер, лежавший у гребня рядом с Гарденбургом, осторожно, стараясь не поднимать пыли, сполз вниз, разбудил спавших и что-то шепнул каждому из них. Солдаты зашевелились, двигаясь с осторожностью людей, которые находятся в темной комнате, сплошь заставленной хрупкой стеклянной посудой.
Гиммлер на четвереньках добрался до Христиана и осторожно присел рядом с ним.
– Он тебя вызывает, – шепнул он, хотя до англичан было добрых триста метров.
– Хорошо, – не двигаясь ответил Христиан.
– Гарденбург добьется, что нас всех перебьют, – пожаловался Гиммлер. Он заметно похудел, его давно небритое, заросшее щетиной лицо имело болезненный вид, глаза запали, как у пойманного, затравленного зверя. С тех пор как три месяца назад под Бардией над ними разорвался первый снаряд, Гиммлер перестал паясничать и забавлять офицеров своими шуточками. Казалось, что унтер-офицера подменили, что с прибытием в Африку в него вселился кто-то другой, тощий и отчаявшийся, а дух прежнего добродушного весельчака уютно устроился где-то в захолустном уголке Европы и преспокойно поджидает возвращения Гиммлера, чтобы вновь завладеть его телом.
– Он лежит себе там, наблюдает за томми[26] и напевает, – снова зашептал Гиммлер.
– Напевает? – переспросил Христиан и тряхнул головой, чтобы отогнать сон.
– Напевает и улыбается. Он не спал всю ночь. С той минуты, как колонна остановилась там вчера вечером, он лежит, не отрывая глаз от бинокля, и все улыбается. – Гиммлер со злостью взглянул в ту сторону, где у гребня притаился лейтенант.
– Нет бы ударить по англичанам вчера вечером. Мы легко бы расправились с ними, но он, видите ли, боится, что какой-нибудь томми, не дай бог, спасется. И вот пожалуйста! Мы должны торчать тут целых десять часов и ожидать наступления дня, чтобы прикончить их всех до одного. Ведь какую тогда можно будет написать реляцию! – Гиммлер раздраженно плюнул на непрерывно пересыпающийся под ветром песок. – Вот увидишь, он дождется, что нас всех тут прихлопнут.
– Сколько всего англичан? – спросил Христиан. Он сбросил наконец одеяло и, дрожа от холода, нагнулся, чтобы взятье земли свой тщательно завернутый автомат.
– Восемьдесят, – ответил Гиммлер и с горечью осмотрелся по сторонам. – А нас тринадцать. Тринадцать! Только этот сукин сын мог взять с собой в дозор тринадцать человек. Не двенадцать, не четырнадцать, не…
– Они уже проснулись? – перебил его Христиан.
– Да. Кругом у них часовые. Просто чудо, что они до сих пор нас не обнаружили.
– Чего же он ждет? – Христиан посмотрел на лейтенанта, лежавшего под самым гребнем в позе притаившегося зверя.
– А ты сам его спроси, – буркнул Гиммлер. – Он, может, ждет, что приедет Роммель – полюбоваться на его действия и после завтрака пришпилить ему орден.
Лейтенант соскользнул с верхушки склона и нетерпеливо махнул Христиану. Дистль и Гиммлер медленно поползли ему навстречу.
– Решил сам навести миномет, – продолжал ворчать Гиммлер. – Мне он, видите ли, не доверяет, я, видите ли, недостаточно учен. Всю ночь ползал взад и вперед, забавляясь подъемным механизмом. Ей-богу, если бы нашего лейтенанта осмотрели доктора, они тут же надели бы на него смирительную рубаху.
– Живо! Живо! – хрипло прошептал Гарденбург. Приблизившись к нему, Христиан заметил, что глаза его буквально горят от счастья. Лейтенант давно побрился, его фуражка была вся в песке, но выглядел он таким свеженьким, словно проспал десять часов подряд.
– Через минуту все по местам, – приказал Гарденбург. – Без моего приказания никто не должен шевелиться. Первым открывает огонь миномет. Сигнал рукой я подам отсюда.
Стоя на четвереньках, Христиан кивнул головой.
– По сигналу два пулемета выдвигаются на этот гребень и при поддержке стрелков ведут непрерывный огонь, пока я не скомандую отбой. Ясно?
– Так точно, господин лейтенант, – шепотом ответил Христиан.
– Корректировать огонь миномета буду я сам. Минометному расчету все время следить за мной. Понятно?
– Так точно, господин лейтенант, – повторил Христиан. – Когда мы откроем огонь?
– Когда я найду нужным. А сейчас обойдите людей, проверьте, все ли в порядке, и возвращайтесь ко мне.
– Слушаюсь.
Христиан и Гиммлер повернулись и поползли к миномету, около которого рядом с минами скорчились солдаты расчета.
– Если бы только этот ублюдок получил сегодня пулю в задницу, я умер бы счастливейшим человеком на земле, – вполголоса заметил Гиммлер.
– Замолчи, – огрызнулся Христиан, которому стала передаваться нервозность унтер-офицера. – Занимайся своим делом, а лейтенант сам о себе позаботится.
– Обо мне беспокоиться нечего, – обиделся Гиммлер. – Никто не может сказать, что я не выполняю свой долг.
– Никто этого и не говорит.
– Но ты-то хотел сказать, – сварливо ответил Гиммлер, радуясь возможности поспорить со своим постоянным врагом и хотя бы на минуту «забыть о восьмидесяти англичанах, расположившихся в каких-нибудь трехстах метрах.
– Заткнись! – оборвал его Христиан и перевел взгляд на дрожавших от холода минометчиков. Один из них – новичок Шенер непрерывно зевал. Когда он открывал и закрывал рот, его губы нелепо тряслись. Но в общем расчет был наготове. Христиан передал солдатам приказ лейтенанта и, стараясь не пылить, пополз дальше, к пулеметному расчету из трех человек, расположившемуся на правом фланге возвышенности.
Люди и здесь были в готовности. Целая ночь ожидания в непосредственной близости от противника, находившегося сразу за невысоким скалистым хребтом, сказалась на всех. Две разведывательные машины и гусеничный транспортер стояли едва прикрытые небольшой высоткой. Если бы появился английский разведывательный самолет, все пошло бы прахом. Люди то и дело, как и весь вчерашний день, тревожно посматривали на ясное бескрайнее небо, освещенное первыми утренними лучами. К счастью, солнце, пока еще низкое, но уже нестерпимо яркое, поднималось у них за спиной. Еще примерно час оно будет слепить англичанам глаза.
За последние пять недель Гарденбург уже третий раз водил их в тыл английских позиций, и Христиан не сомневался, что лейтенант сам напрашивается в штабе батальона на подобные задания. Здесь, на крайнем правом фланге постоянно меняющейся линии фронта, в безводной и лишенной дорог пустыне, кое-где покрытой колючим кустарником, войск было мало. На большом удалении друг от друга были разбросаны отдельные посты, между которыми бродили патрули обеих сторон, и обстановка была совсем иной, чем у побережья, где проходила важная дорога с пунктами водоснабжения. Там была сосредоточена основная масса войск, а ожесточенный артиллерийский огонь и воздушные налеты не прекращались ни днем ни ночью. А здесь над пустыней нависло тяжелое молчание, насыщенное каким-то тревожным предчувствием.
«Прошлая война, – думал Христиан, – в некотором отношении была лучше. Конечно, и тогда в окопах шла ужасная бойня, но все было как-то более организованно. Вы регулярно получали еду, чувствовали, что все совершается в соответствии с установившимся порядком и даже опасность приходит обычным, известным путем. В окопе над вами не так тяготеет власть вот такого сумасшедшего искателя славы, – продолжал размышлять Христиан, медленно подползая к Гарденбургу, который снова улегся у гребня возвышенности и рассматривал англичан в бинокль. – В шестидесятом году этот маньяк станет, чего доброго, начальником немецкого генерального штаба, и да поможет тогда бог немецкому солдату!»
Не поднимая головы над гребнем. Христиан осторожно опустился на песок рядом с лейтенантом. От листьев полузасохшего кустарника, цеплявшегося за камни, исходил слабый кисловатый запах.
– Все готово, лейтенант, – доложил Христиан.
– Хорошо, – не двигаясь отозвался Гарденбург.
Христиан снял фуражку, осторожно поднял голову и посмотрел через гребень.
Англичане кипятили чай. Из небольших жестянок, наполовину наполненных песком, пропитанным бензином, поднималось бледное пламя. Вокруг с эмалированными кружками в руках стояли люди. Время от времени на блестящей эмали кружек вспыхивали яркие солнечные зайчики, и тогда казалось, что люди вдруг начинают тревожно перебегать с места на место.
Отсюда, на расстоянии в триста метров, англичане казались детьми, а их покрытые камуфляжной раскраской грузовики и легковые машины – поломанными игрушками. У пулеметов, установленных на кабине каждого грузовика, стояли часовые. Но в целом сцена напоминала воскресный пикник горожан, которые оставили жен дома и решили в мужской компании провести утро на свежем воздухе. Среди машин все еще валялись одеяла: на них ночью спали солдаты. Кое-кто из англичан брился, поставив перед собой полную чашку воды. «Должно быть, у них воды хоть отбавляй, – механически подумал Христиан, – если они так щедро ее расходуют».
Грузовиков было шесть: пять открытых, груженных ящиками с продуктами, и один крытый, очевидно с боеприпасами. К кострам один за другим стали подходить часовые с винтовками в руках.
«Англичане, должно быть, чувствуют себя в полной безопасности, – размышлял Христиан, – здесь, в тылу, в пятидесяти километрах от передовых позиций, совершая обычный рейс на свои южные посты. Они даже не сочли нужным окопаться, и теперь им негде укрыться, разве только за грузовиками». Не верилось, что восемьдесят человек могут так беспечно и так долго расхаживать под прицелом противника, который ждет только мановения руки, чтобы открыть убийственный огонь. Было странно видеть, как они спокойно бреются, готовят чай. «Ну что ж, если уж кончать с ними, так именно сейчас…»
Христиан взглянул на Гарденбурга. На лице лейтенанта застыла слабая улыбка, он, как еще раньше подметил Гиммлер, и в самом деле что-то напевал. Улыбка его казалась почти нежной – так улыбался бы взрослый, наблюдая за трогательными, неуклюжими движениями малыша. Гарденбург медлил с сигналом, и Христиану не оставалось ничего иного, как устроиться на песке с таким расчетом, чтобы видеть все происходящее внизу, и ждать.
Но вот вода у англичан закипела, о чем свидетельствовали относимые ветром фонтанчики пара. Христиан видел, как томми принялись по-домашнему отмеривать в кипяток чай и сахар из баночек и мешочков и добавлять сгущенное молоко. «Они не скупились бы, – усмехнулся про себя Христиан, – если бы знали, что им ничего не потребуется на ленч и на обед».
Он видел, как от окруженных солдатами костров отделилось по одному человеку. Они собрали кульки и баночки и тщательно уложили их в грузовики. Англичане по очереди черпали кипящую жидкость и, наполнив чашки, уступали место другим. Получив завтрак, люди усаживались на песок, и временами порывы ветра доносили обрывки их болтовни и смеха. Христиан с завистью облизал губы. Уже двенадцать часов у него во рту не было и маковой росинки, после выхода из расположения роты он не пил ничего горячего. Ему казалось, что он ощущает сильный, приятный аромат и чуть ли не вкус крепкого, горячего чая.
Гарденбург по-прежнему не шевелился. Та же улыбка, то же режущее слух мурлыканье… «Чего он ждет, черт бы его побрал? Чтобы нас обнаружили? Хочет обязательно подраться, вместо того чтобы хладнокровно убивать из-за укрытия? Или он ожидает, пока нас не заметят с самолета?» Христиан оглянулся. Немцы лежали в напряженных, неестественных позах, не спуская тревожных взглядов с лейтенанта. Солдат справа от Христиана с трудом глотнул пересохшим ртом, и звук этот прозвучал как-то неестественно громко.
«А ведь он наслаждается! – мысленно воскликнул Христиан, снова взглянув на Гарденбурга. – Нет, армия не имеет права доверять солдат такому человеку. И без того не сладко».
Покончив с завтраком, англичане, рассевшиеся между грузовиками, принялись набивать свои трубки и задымили сигаретами. Это придавало всей картине еще более мирный вид, подчеркивало царившую среди солдат противника атмосферу довольства и беспечности, и Христиану мучительно захотелось курить. Конечно, на таком расстоянии трудно было как следует рассмотреть англичан, но они казались самыми обыкновенными томми – худощавыми и низкорослыми в своих шинелях, как всегда флегматичными и неторопливыми. Некоторые из них тщательно вычистили песком свою посуду, а затем направились к грузовикам и принялись скатывать одеяла. Часовые у пулеметов, установленных на машинах, соскочили на песок, собираясь позавтракать. Минуты две-три у пулеметов никого не было.
«Так вот чего ждал Гарденбург!» – догадался Христиан и быстро осмотрел солдат, проверяя, все ли готовы. Никто из немцев не пошевелился, они по-прежнему лежали, скорчившись в неудобных позах.
Христиан взглянул на Гарденбурга. Если лейтенант и заметил, что у английских пулеметов никого нет, то не подал виду. На губах у него играла все та же легкая улыбка, и он по-прежнему что-то напевал.
Самое безобразное у Гарденбурга – его зубы. Большие, широкие, кривые и редкие. Легко представить, с каким шумом он втягивает в себя жидкость, когда пьет. А как он доволен собой! Это прямо-таки написано на его лице, когда он, невозмутимо улыбаясь, смотрит в бинокль. Он знает, что все не сводят с него глаз, что все ждут, когда наконец он прекратит своим сигналом эту томительную пытку. Он знает, что все ненавидят его, боятся и не понимают.
Христиан усиленно замигал и снова, словно сквозь дымку, посмотрел на англичан, стараясь хоть на мгновение забыть насмешливое, с тонкими чертами лицо Гарденбурга. Места у пулеметов не спеша занимали новые часовые. Один из них – светловолосый, без фуражки – курил сигарету. Солдат расстегнул воротник, греясь в лучах поднимающегося солнца. Он стоял, удобно опираясь спиной на высокий железный борт, на губе у него висела сигарета, руки лежали на пулемете, направленном прямо на Христиана.
«Ну вот, – разозлился Христиан, – Гарденбург-таки упустил благоприятную возможность! Чего же, в конце концов, он ждет?.. Надо было, пока я мог, побольше узнать о нем у Гретхен. Что руководит им? Чего он добивается? Почему он стал таким угрюмым?.. Какой к нему нужен подход?.. Да ну давай же, давай, – умолял Христиан лейтенанта, заметив, что два английских офицера с лопатками и туалетной бумагой в руках направились в сторону от колонны… – Давай же скорее сигнал!..»
Но Гарденбург не шевелился.
Христиан почувствовал, что во рту у него совсем пересохло, и судорожно пытался проглотить слюну. Ему было холодно – холоднее, чем в ту минуту, когда он проснулся. У него начали трястись плечи, и он никак не мог унять дрожь. Язык распух, превратился в огромный шершавый комок, на зубах хрустел песок. Он взглянул на свою руку, лежавшую на затворе автомата, и попытался пошевелить пальцами. Они плохо повиновались ему, словно принадлежали кому-то другому.
«Я не смогу выстрелить! – Христиану казалось, что он сходит с ума. – Он подаст сигнал, а я не смогу даже поднять автомат». Он почувствовал резь в глазах и мигал до тех пор, пока не выступили слезы. Сквозь туманную пелену восемьдесят англичан внизу, грузовики и костры показались ему бесформенной колышущейся массой.
«Нет, это уж слишком! Лежать здесь так долго и наблюдать, как люди, которых ты намерен убить, просыпаются, готовят завтрак, отправляются освободить желудок! Теперь уже человек пятнадцать – двадцать, спустив брюки, присели в стороне от грузовиков… Таков солдатский распорядок в любой армии… Если тыне сходишь по своей надобности через десять минут после завтрака, то, вероятно, не найдешь другого времени в течение всего дня… Отправляясь на войну с развевающимися знаменами, под грохот барабанов и пение горнов, маршируя по чисто подметенным улицам, даже не представляешь себе, что это значит – десять часов лежать в ожидании на холодном, колючем песке в таком месте, куда раньше не заглядывали даже бедуины; лежать и наблюдать, как двадцать англичан отправляют свои естественные надобности в киренаикской пустыне. Вот что следовало бы сфотографировать Брандту для „Франкфуртер цейтунг“.
Христиан услышал странные, ритмичные звуки и медленно повернулся. Рядом с ним радостно хихикал Гарденбург.
Христиан отвернулся и закрыл глаза. «Нет, конечно же, это должно кончиться, – сказал он себе. – Кончится хихиканье, кончится утренний туалет англичан, наступит конец и лейтенанту Гарденбургу, Африке, солнцу, ветру, войне…»
Позади Христиана послышался какой-то шум. Он открыл глаза и мгновение спустя увидел разрыв мины. Он понял, что Гарденбург подал сигнал. Мина попала в светловолосого юношу – того, что только сейчас стоял в грузовике и курил. Юноша исчез.
Машина загорелась. Мины одна за другой рвались среди грузовиков. Выдвинутые на гребень возвышенности пулеметы открыли огонь по колонне. Маленькие фигурки, нелепо раскачиваясь, разбегались во всех направлениях. Люди, присевшие в стороне от грузовиков, поднялись и, придерживая брюки, побежали, сверкая ягодицами, спотыкаясь и падая. Какой-то солдат помчался прямо к высоте, где сидели немцы, словно не соображая, что отсюда и ведется огонь. Уже метрах в ста, не больше, он заметил пулеметы. Несколько секунд он стоял как вкопанный, потом повернулся и бросился бежать обратно, придерживая одной рукой брюки. Кто-то из немцев небрежно, словно между делом, застрелил его.
Корректируя огонь миномета, Гарденбург время от времени принимался хихикать. Две мины попали в грузовик с боеприпасами, и машина взорвалась. На месте взрыва всплыл огромный клуб дыма, осколки просвистели над головами немцев. Перед грузовиками на песке там и тут валялись убитые. Английский сержант собрал горстку уцелевших солдат и, беспорядочно стреляя с бедра, бегом повел их на высоту. Один из немцев выстрелил в сержанта; он упал, но тут же приподнялся и продолжал стрелять сидя, пока его не сразила вторая пуля. Сержант ткнулся головой в песок, вытянулся и замер. Люди, которых ему удалось собрать, в беспорядке устремились к грузовикам, но полегли все до одного, настигнутые пулями немцев.
Минуты через две со стороны англичан уже не было слышно ни одного выстрела. Сильный ветер уносил в сторону дым горящих грузовиков. Кое-где на песке бились в конвульсиях умирающие.
Гарденбург встал и поднял руку. Огонь прекратился.
– Дистль! – приказал он, окидывая взглядом горящие грузовики и мертвых англичан. – Продолжать пулеметный огонь.
– Что, господин лейтенант? – тупо спросил Христиан, поднимаясь с земли.
– Продолжайте вести огонь из пулеметов.
Христиан взглянул на разгромленную колонну. Все было мертво, только шевелились языки пламени, пожиравшего грузовики.
– Слушаюсь, господин лейтенант.
– Прочесать огнем весь участок. Через две минуты мы спустимся туда. Я хочу, чтобы там не оставалось ничего живого. Вы поняли?
– Так точно.
Христиан приказал обоим расчетам продолжать огонь, пока не поступит новое распоряжение.
Пулеметчики с недоумением посмотрели на Христиана и молча заняли свои места. Захлебывающийся, раздраженный треск пулеметов казался каким-то неуместным сейчас, когда смолкли все окрики и молчало другое оружие. Солдаты один за другим поднялись на гребень и стали наблюдать, как пули отскакивают от земли, ударяются в мертвых и поражают раненых, заставляя их подпрыгивать и корчиться на гонимом ветром песке.
Одна из пуль попала в притаившегося у костра английского солдата. Он сел, запрокинул голову и пронзительно закричал, дико размахивая руками. Человеческий крик, такой неожиданный на фоне сухого треска пулеметов, донесся до гребня. Пулеметчики прекратили огонь.
– Продолжать огонь! – заорал Гарденбург.
Крик оборвался, и сраженный пулеметной очередью англичанин откинулся на спину.
Солдаты как зачарованные наблюдали за этой сценой. На их лицах был написан ужас. Только у Гарденбурга выражение лица было совсем иным. Скривив рот, оскалив зубы и полузакрыв глаза, он прерывисто дышал, испытывая ни с чем не сравнимое наслаждение. Христиан попытался вспомнить, на чьем лице он видел точно такое же самозабвенное выражение… Ну конечно, на лице Гретхен в самые интимные мгновения. «До чего же они похожи друг на друга! Прямо как родные!» – подумал Христиан.
Пулеметы все еще вели огонь, и их ровный дробный стук уже стал казаться солдатам почти таким же привычным, как грохот завода в соседнем квартале родного города. Двое из стоявших на гребне солдат вынули сигареты и закурили с самым равнодушным видом, явно пресыщенные однообразием того, что происходило у них на глазах.
«Вот она, солдатская жизнь! – подумал Христиан, взглянув на корчившиеся внизу тела. – Если бы они остались в Англии, с ними бы ничего не случилось. И кто знает, не угостит ли меня завтра свинцом какой-нибудь парень из лондонского Ист-Энда?»
Христиан внезапно почувствовал прилив гордости. Конечно, приятно сознавать, что ты выше поляков, чехов, русских, итальянцев, но самое главное, что ты живой, а потому несравненно выше любого мертвого, кем бы он ни был. Он вспомнил красивых, томных, молодых англичан, которые приезжали в Австрию кататься на лыжах. В кафе они всегда разговаривали громко и самоуверенно и не обращали на окружающих никакого внимания. «Надеюсь, – подумал Христиан, – что среди тех изуродованных офицеров, что валяются сейчас внизу, уткнувшись лицом в окровавленный песок, есть кое-кто из этих юных лордов».
Гарденбург взмахнул рукой.
– Прекратить огонь! – скомандовал он.
Пулеметы смолкли. Ближайший к Христиану пулеметчик громко вздохнул, вытер с лица обильный пот и устало облокотился на замолкнувший ствол.
– Дистль! – окликнул Гарденбург.
– Слушаю, господин лейтенант.
– Мне нужны пять солдат и вы. – Он направился вниз, к затихшему полю боя, утопая ногами в глубоком песке, сползающем со склона.
Христиан жестом приказал пяти ближайшим солдатам следовать за ним и двинулся за лейтенантом.
Гарденбург неторопливо, словно собирался принимать парад, зашагал к грузовикам, неловко размахивая руками в такт своим шагам. Дистль и солдаты двигались позади. Они приблизились к англичанину, который так глупо бросился на огонь немцев. Он был сражен несколькими пулями в грудь. Среди пропитанных кровью лохмотьев его куртки торчали осколки ребер, но он еще дышал и молча взглянул на них. Гарденбург вынул пистолет, передернул затвор, небрежно выпустил в голову англичанина две пули и все тем же неторопливым шагом двинулся дальше.
Они подошли к куче распростертых на песке тел. Здесь лежало человек шесть. Все они казались мертвыми, однако Гарденбург приказал: «Прикончить их!», и Христиан, не целясь, несколько раз выстрелил в убитых. Он ничего при этом не почувствовал.
Немцы остановились около костров, и Христиан рассеянно отметил, что в жестянках с песком, превращенных в самодельные очаги, были проделаны аккуратные отверстия для тяги. Видимо, жестянки давно уже служили солдатам верой и правдой. В воздухе стоял тяжелый запах чая, паленой шерсти, тлеющей резины и горелого мяса – он доносился из грузовиков, из которых не успели выскочить солдаты. Один из англичан, весь объятый пламенем, сумел выскочить из машины. С обожженной, почерневшей головой он лежал на боку в какой-то настороженной позе. Здесь же, среди рассыпанного чая, банок с солониной и сахаром, валялись две оторванные миной ноги.
Другой солдат сидел, прислонившись спиной к колесу машины, голова у него держалась лишь на лоскутке кожи. Христиан посмотрел на повисшую голову. Лицо с сильными челюстями, несомненно, принадлежало рабочему. На нем застыло столь характерное для англичан выражение внешнего добродушия и скрытого упорства. Изо рта, заставляя губы кривиться в насмешливой улыбке, торчала вставная челюсть. У него были чисто выбритые покрасневшие щеки и седеющие виски. «Один из тех, кто брился утром, – решил Христиан. – Тот самый аккуратный солдат, какого можно найти в любом взводе. В это утро ему можно было и не беспокоиться!..»
То там, то здесь шевелились руки и раздавались стоны. Солдаты разошлись в разные стороны, и отовсюду послышались одиночные выстрелы. Гарденбург подошел к головной машине, по всем признакам принадлежавшей начальнику колонны, и стал рыться в поисках документов. Он взял несколько карт, отпечатанных на машинке приказов, извлек из полевой сумки фотографию светловолосой женщины с двумя детьми, потом поджег машину.
Отойдя в сторону, они вместе с Христианом смотрели, как горит автомобиль.
– А нам повезло: они остановились как раз там, где нужно, – усмехнулся Гарденбург. Христиан тоже улыбнулся. Это никак не похоже на его первый опереточный бой на подступах к Парижу. Это совсем не то, что спекуляция и полицейская служба в Ренне. Это было именно то, к чему они готовились, это была война, а мертвецы, валявшиеся на песке, составляли их реальный, конкретный вклад в завоевание победы. И победа эта близка. На помощь американцев англичанам особенно рассчитывать не приходится.
– Ну ладно! – крикнул солдатам Гарденбург. – Те, кого вы не добили, могут добираться домой пешком. Возвращайтесь на высоту.
Гарденбург и Христиан пошли обратно. На гребне высоты, на фоне неба четко вырисовывались фигуры наблюдающих за ними солдат. «Какими уязвимыми они кажутся, – озабоченно подумал Христиан, – какими одинокими в этой бескрайней пустыне, и как хорошо, что я не один, что они со мной…»
Они прошли мимо полуобнаженного английского офицера. У него была нежная, бледная кожа аристократа.
– Помните, какой у него был вид, когда раздались первые выстрелы? – усмехнулся Гарденбург. – А как он бежал, пытаясь жестами приказать что-то своим солдатам и одновременно придерживая брюки?.. Капитан армии его величества английского короля… Готов биться об заклад, что в Сандхерсте[27] их не обучают, как вести себя в подобных случаях!
Гарденбург рассмеялся. Комизм всплывавших в его памяти сцен действовал на него все сильнее и сильнее. В конце концов он даже вынужден был остановиться. Согнувшись, упираясь руками в колени и задыхаясь, Гарденбург хохотал, как безумный, и ветер тут же уносил его смех.
Христиан тоже засмеялся. Вначале он крепился, но потом смех охватил его с такой силой, что он стал беспомощно раскачиваться из стороны в сторону. Глядя на корчившихся от хохота лейтенанта и унтер-офицера, начали посмеиваться и остальные. Сначала они только хихикали, но смех Гарденбурга и Христиана был таким заразительным, что вскоре и пять сопровождавших их солдат, и пулеметчики на гребне захохотали во все горло. Звуки дикого смеха неслись над испещренной воронками пустыней, над неподвижно распростертыми телами и потухающим пламенем костров, на которых английские солдаты готовили завтрак, над разбросанными винтовками, над потешными лопатками, которыми так и не успели воспользоваться англичане, над горящими грузовиками и над мертвецом, что сидел, прислонившись к колесу, с полуоторванной головой и вставной верхней челюстью, торчавшей из судорожно искривленного рта.
11
Поезд медленно шел вдоль сугробов мимо заснеженных холмов Вермонта. Ной сидел в пальто у замерзшего окна, дрожа от холода: в вагоне испортилось отопление. Перед его глазами медленно проплывал неприглядный пейзаж. Все выглядело серым в это раннее облачное рождественское утро. Поезд был переполнен, и Ною не удалось получить спальное место. Он чувствовал скованность во всем теле, лицо его было выпачкано сажей, налетевшей с паровоза. В мужском туалете замерзла вода, и он не смог побриться. Потирая небритую щеку, Ной представил себе, какой у него должен быть вид: противная черная щетина, красные воспаленные глаза, а на воротничке грязные пятна от копоти. «Черт возьми! – думал он. – Как же в таком виде представляться ее семье?»
Его нерешительность возрастала с каждой милей. На одной станции, где они стояли пятнадцать минут, его охватило неудержимое желание выпрыгнуть, сесть на стоявший рядом встречный поезд и возвратиться в Нью-Йорк. Неудобства поездки, холод, храп пассажиров, вид мрачных вершин, вырисовывавшихся в облачной ночи, удручающе действовали на Ноя, и его уверенность постепенно таяла. «Нет, – говорил он себе, – ничего из этого не выйдет…»
Хоуп уехала раньше, чтобы подготовить почву. За эти два дня она, должно быть, успела сказать отцу, что собирается выйти замуж и что ее мужем будет еврей. «Наверно, все сошло благополучно, – размышлял Ной, сидя в грязном вагоне и стараясь настроить себя на оптимистический лад, – иначе она послала бы мне телеграмму. Она разрешает мне приехать, значит, все должно быть в порядке, должно быть…»
После того как ему отказали в приеме в армию, Ной принял вполне разумное решение перестроить свою жизнь так, чтобы приносить как можно больше пользы. Он стал проводить три-четыре вечера в неделю в библиотеке за изучением проектов по судостроению. «Больше кораблей, – кричали газеты и радио, – как можно больше кораблей!» Что ж, если ему не суждено воевать, то, по крайней мере, он сможет строить. Он никогда не имел дела с чертежами, и его представление о сварке и клепке было самым смутным, а по всем данным, чтобы стать специалистом в любой из этих областей, потребуются месяцы упорной учебы. И он занимался с неутомимым рвением, заучивая наизусть, повторяя вслух содержание прочитанного, заставляя себя снова и снова воспроизводить по памяти чертежи. Он умел работать с книгой, и учение подвигалось быстро. Еще месяц, думал он, и можно будет пойти на верфь, смело подняться на леса и начать зарабатывать себе на хлеб.
И рядом с ним будет Хоуп. Он чувствовал себя немного виноватым, собираясь строить свое личное счастье в то время, когда его товарищи переживают ужасы войны. Однако, если он, Ной, откажется от семейной жизни, это нисколько не приблизит поражение Гитлера и не ускорит капитуляцию Японии. К тому же Хоуп так настаивала.
Но ведь Хоуп так любит своего отца, а он убежденный пресвитерианец, церковный староста с твердо укоренившимися в сознании суровыми религиозными принципами.
Она ни за что не выйдет замуж без согласия отца. «О боже, – думал Ной, уставившись на капрала морской пехоты, который, развалившись на сиденье, спал с открытым ртом и поднятыми вверх ногами, – боже, почему так сложно устроен мир?»
Вот в окне показался кирпичный завод и замелькали тесно жмущиеся друг к другу унылые заснеженные улицы с пирамидальными крышами домов. А вот и Хоуп, она стоит на платформе и старается взглядом отыскать его лицо в мелькающих замерзших окнах.
Он на ходу спрыгнул с поезда, прокатился по скользкому снегу, стремясь удержать равновесие, взмахнул руками и чуть было не выпустил из рук потертый саквояж из искусственной кожи. Какой-то пожилой человек с чемоданом ядовито заметил ему:
– Это лед, молодой человек, лед, на нем не танцуют.
Хоуп спешила ему навстречу. У нее было бледное, встревоженное лицо. Остановившись в нескольких шагах, даже не поцеловав его, она воскликнула:
– Боже мой. Ной! Тебе нужно побриться.
– Вода замерзла, – бросил он с раздражением.
Некоторое время они стояли друг против друга в нерешительности. Затем Ной быстро огляделся вокруг, стараясь определить, одна ли она пришла. На станции сошло еще несколько пассажиров, но было очень рано, их никто не встречал, и они уже спешили к выходу. Вскоре поезд отошел, и, если не считать пожилого мужчины с чемоданом, Ной и Хоуп остались на станции одни.
«Нехорошо, – подумал Ной, – они послали ее, чтобы она сама сообщила мне неприятную весть».
– Как доехал? – стараясь скрыть смущение, спросила Хоуп.
– Отлично, – ответил Ной. Она казалась какой-то странной и холодной; на ней было старое короткое пальтишко из толстой клетчатой ткани, а на голове туго повязанный шарф. С холодных вершин дул северный ветер, насквозь пронизывая его пальто, словно оно было из тончайшей ткани.
– Значит, проводим рождество здесь? – спросил Ной.
– Ной… – тихо, дрожащим голосом произнесла Хоуп, стараясь скрыть волнение. – Ной, я еще не говорила им.
– Что? – упавшим голосом спросил Ной.
– Я не сказала им ничего: ни что ты должен приехать, ни что я хочу выйти за тебя замуж, ни что ты еврей, ни что ты вообще существуешь.
Ной проглотил обиду. «До чего же глупо и бессмысленно проводить так рождество», – подумал он, глядя на неприветливые вершины.
– Ну что же, – ответил он, сам не сознавая, что хотел этим сказать. Но Хоуп выглядела такой жалкой в своем туго повязанном шарфе, с озябшим на утреннем морозе лицом, что ему захотелось как-то утешить ее. – Пустяки, – добавил он таким тоном, каким говорит хозяин неловкому гостю, разбившему вазу, давая понять, что это не такая уж большая потеря. – Не беспокойся об этом.
– Я все собиралась сказать, – начала Хоуп так тихо, что сквозь порывы ветра он с трудом различал ее слова, – я даже пыталась вчера вечером все рассказать отцу… – Она тряхнула головой и продолжала. – Мы пришли домой из церкви, и я думала, что нам удастся посидеть вдвоем на кухне, но тут вошел мой брат. Он приехал с женой и детьми на праздники из Ратленда. Они заговорили о войне, а брат такой болван – стал уверять, что евреи не воюют, а только наживаются на войне. А отец сидел и кивал головой. Не знаю, соглашался ли он или просто дремал – его каждый вечер уже с девяти часов клонит ко сну, – и я так и не решилась…
– Ничего, ничего, все в порядке, – тупо повторял Ной, машинально натягивая перчатки на озябшие руки. «Нужно позавтракать, – подумал он, – и выпить чашку кофе».
– Я не могу больше оставаться с тобой, – сказала Хоуп. – Мне пора возвращаться. Когда я уходила из дому, все еще спали, а сейчас они, наверно, уже встали и гадают, куда я девалась. Я должна пойти с ними в церковь, а потом постараюсь поговорить с отцом наедине.
– Правильно, так и сделай, – с неестественным оживлением проговорил Ной.
– На той стороне улицы есть отель. – Хоуп показала на трехэтажное здание шагах в пятидесяти. – Там можно позавтракать и отдохнуть. Я приду к тебе в одиннадцать часов. Хорошо? – озабоченно спросила она.
– Отлично, кстати там и побреюсь, – просиял Ной, как будто ему только что пришла в голову блестящая идея.
– Ной, милый… – Подойдя ближе, она прикоснулась руками к его лицу. – Мне так жаль. Я подвела тебя, я подвела тебя.
– Глупости, – мягко возразил он, – глупости. – Но в душе он знал, что Хоуп права. Она действительно подвела его, и это его не столько огорчило, сколько удивило. На нее можно было всегда положиться, она была такой мужественной, такой искренней и сердечной по отношению к нему. И к чувству разочарования и обиды, которое принесло ему это холодное рождественское утро, примешивалось и другое чувство: он был рад тому, что она хоть раз провинилась. Он был убежден, что не раз подводил ее и будет иногда подводить и в будущем. Теперь они в какой-то степени сквитались, и впредь ему будет за что ее прощать.
– Не беспокойся, дорогая, – улыбался он ей, грязный и уставший, – я уверен что все будет хорошо, я буду ждать тебя там. – Он жестом указал на отель. – Иди в церковь и… – он печально усмехнулся, – помолись за меня.
Она улыбнулась, еле сдерживая слезы, потом повернулась и быстро зашагала своей твердой походкой, которую не могли изменить ни тяжелые боты, ни скользкая дорога, к дому, где колеблющийся отец и разговорчивый брат, вероятно, уже проснулись и ожидали ее прихода. Ной смотрел ей вслед, пока она не скрылась за углом, затем поднял саквояж, пересек скользкую улицу и направился к отелю. Открыв дверь отеля, он остановился. «О боже! – вдруг вспомнил он. – Я забыл поздравить ее с рождеством».
Было уже половина первого, когда раздался стук в дверь маленькой мрачной комнаты с облезлой крашеной железной кроватью и разбитым умывальником, которую Ной снял за два с половиной доллара. На праздники теперь осталось три доллара и семьдесят пять центов. (Правда, обратный билет до Нью-Йорка он уже купил.) Он не рассчитывал, что придется платить за комнату. Впрочем, с деньгами не так уж плохо. Питание в Вермонте, как он убедился, стоило недорого. За завтрак из двух яиц он заплатил всего тридцать пять центов. Подсчитав деньги, он тяжело вздохнул. Война, любовь, варварское деление на евреев и неевреев, возникшее почти за две тысячи лет до этого сурового рождественского утра, естественное нежелание отца отдавать свою дочь незнакомому человеку, а тут еще приходится ломать голову, как прожить праздники, когда в кармане осталось меньше пяти долларов.
Ной попытался изобразить на лице спокойную улыбку, предназначенную для Хоуп, и открыл дверь. Но это оказалась не Хоуп, а один из служащих отеля, старик с морщинистым красным лицом.
– Дама и господин внизу в вестибюле, – бросил он, повернулся и вышел.
Ной с волнением взглянул на себя в зеркало, тремя порывистыми движениями провел расческой по коротким волосам, поправил галстук и вышел из комнаты. «С какой стати, – спрашивал он себя, с замиранием сердца спускаясь по скрипучей лестнице, пропахшей воском и свиным салом, – с какой стати человек в здравом уме должен сказать мне „да“? Что я могу предложить в дополнение к своему имени? Три доллара в кармане, чуждую религию, тело, от которого отказалось за ненадобностью правительство, никакой профессии, никакого определенного стремления, кроме желания жить с его дочерью и любить ее. Ни семьи, ни воспитания, ни друзей. Лицо, которое должно показаться этому человеку грубым и чуждым; запинающаяся речь, засоренная жаргоном плохих школ и языком простонародья всех уголков Америки. Ною приходилось бывать в таких городках, как этот, и он знал, какие люди вырастают в них: гордые, замкнутые в себе, ограниченные кругом своей семьи, непреклонные, с семейными традициями древними, как камни самих городов, они со страхом и презрением смотрят на орды безродных пришельцев, вливающихся в их города. Ной никогда еще не чувствовал себя таким чужаком, как в тот момент, когда, спустившись по лестнице в вестибюль отеля, увидел мужчину и девушку, которые, сидя в деревянных качалках, смотрели в окно на морозную улицу.
Услышав, что Ной входит в вестибюль, они поднялись. «Какая она бледная», – отметил Ной, предчувствуя катастрофу. Он медленно направился к отцу и дочери. Плаумен был высокий, сутулый мужчина, выглядевший так, словно всю свою жизнь имел дело с камнем и железом и последние шестьдесят лет вставал не позднее пяти часов утра. У него было угловатое, замкнутое лицо, за очками в серебряной оправе виднелись усталые глаза. Когда Хоуп сказала: «Отец, это Ной», его лицо не отразило ни дружелюбия, ни враждебности.
Впрочем, он протянул Ною руку. Пожимая ее, Ной заметил, что рука была жесткая и мозолистая. «Что бы там ни было, а умолять я не буду, – решил Ной. – Я не буду лгать и делать вид, будто что-нибудь собой представляю. Если он скажет „да“ – хорошо, а если скажет „нет…“ Но об этом Ною не хотелось думать.
– Очень рад познакомиться с вами, – сказал Плаумен.
Они стояли, чувствуя себя неловко в присутствии пожилого клерка, наблюдавшего за ними с нескрываемым интересом.
– Мне кажется, неплохо было бы нам с мистером Аккерманом немного побеседовать, – сказал Плаумен.
– Да, – прошептала Хоуп, и по ее напряженному, неуверенному тону Ной почувствовал, что все потеряно.
Плаумен внимательно осмотрел вестибюль.
– Здесь, пожалуй, мало подходящее место для беседы, – проговорил он, взглянув на клерка, который с любопытством смотрел на него. – Можно немного прогуляться, к тому же мистер Аккерман, вероятно, пожелает осмотреть город.
– Да, сэр, – ответил Ной.
– Я подожду здесь, – сказала Хоуп и опустилась в качалку, жалобно заскрипевшую в тишине вестибюля. При этом звуке клерк неодобрительно поморщился, а Ной почувствовал, что этот жалобный скрип будет преследовать его в течение многих лет в тяжелые минуты жизни.
– Мы вернемся минут через тридцать, дочь моя, – сказал Плаумен.
Ноя слегка передернуло при этом обращении. Оно вызывало в памяти плохие старые пьесы из жизни фермеров, фальшивые, надуманные и мелодраматичные. Он открыл дверь и вышел вслед за Плауменом на заснеженную улицу. Он мельком увидел, что Хоуп с тревогой наблюдает за ними в окно. Потом они медленно пошли под резким холодным ветром по расчищенным тротуарам мимо закрытых магазинов.
Минуты две они шли молча, слышен был только скрип сухого снега под ногами. Первым заговорил Плаумен.
– Сколько с вас берут в отеле? – спросил он.
– Два пятьдесят, – ответил Ной.
– За один день? – удивился Плаумен.
|
The script ran 0.024 seconds.