Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Анатолий Рыбаков - Дети Арбата [1960-е]
Известность произведения: Высокая
Метки: adv_history, home_sex, prose_history, prose_rus_classic, О любви, Роман

Аннотация. Время действия романа А.Рыбакова «Дети Арбата» - 1934 год. Автор вводит читателей то в кремлевские кабинеты, то в атмосферу коммунальных квартир, то в институтские аудитории или тюремную камеру; знакомит с жизнью и бытом сибирской деревни. Герои романа - простые юноши и девушки с московского Арбата и люди высшего эшелона власти - Сталин и его окружение, рабочие и руководители научных учреждений и крупных строек. Об их духовном мире, характерах и жизненной позиции, о времени, оказавшем громадное влияние на человеческие судьбы, рассказывает этот роман.

Аннотация. Роман повествует о горькой странице в истории России — о временах культа личности, о страшных испытаниях, выпавших на долю жертв сталинской тирании.

Аннотация. Трилогия "Дети Арбата" повествует о горькой странице истории России - о том времени, которое называют "периодом культа личности". В центре романа "Дети Арбата" (первая книга трилогии) судьба нескольких молодых людей, родившихся и выросших в Москве.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

На всякий случай Шарок сказал: – Я эту Вику Марасевич знаю, учились в одной школе. Я с ее братом в одном классе, она не то на класс старше, не то на класс младше, не помню уже. Но Дьяков ничем не показал, известно ему об этом или нет, бесстрастно пояснил: – Эта дамочка засыпалась на иностранцах, посмотришь ее досье, увидишь. Но у ее отца, профессора Марасевича, бывает Глинский, вот на эту связь ее и надо вывести. Принимать будешь на Маросейке. Ее день – вторник, 11 часов. Приходит точно, не опаздывает. Вика действительно явилась точно в одиннадцать часов. Юра открыл ей дверь. Увидев Шарока, Вика попятилась назад к лифту. Она знала, что Юра работает в НКВД, но никак не предполагала, что именно он будет ее вести. – Входи-входи, миленькая, не стесняйся, – Юра широко улыбнулся, – давно не виделись. Он провел ее в комнату, любезно подставил стул, стройный и красивый в военной форме. Все на нем – ремень, кубики на гимнастерке, сапоги – новенькое, блестящее, сверкающее. Он олицетворял силу, власть, успех, говорил с ней дружелюбно, даже весело, как будто в этой ее роли ничего особенного нет. И в том, что они встретились в такой ситуации, тоже ничего особенного нет. Но когда на следующую встречу Вика явилась в открытом летнем платье, плотно облегавшем бедра, и ловким движением опустила бретельку, обнажив белое круглое плечо, Юра скользнул по нему безразличным взглядом и, прямо глядя ей в глаза, сказал: – Мы с тобой учились в одной школе и если целовались тайком на переменках, то это никого не интересует. Ничего другого у нас с тобой не было. Ясно? Она подняла бретельку. – Да-да, конечно. В свое время Дьяков привлек к работе Вику потому, что появилась необходимость проникнуть в дом профессора Марасевича, вызванная, в свою очередь, делом Ломинадзе. Глинский, сообщник Ломинадзе, посещает дом Марасевичей – не то земляк, не то родственник – и встречается там с иностранцами. Почему бы через них не осуществлять тайную связь со сторонниками Ломинадзе в зарубежных компартиях? Такое на первый взгляд неожиданное соображение позволяло создать версию, придать устойчивость зыбким показаниям Чера, подкрепить их именами людей, не имеющих прямого отношения к Коминтерну, косвенные связи придают делу объемность и убедительность. Любой факт весом, существенны даже ничтожные показания Вики, если связать их с версией, фамилия Глинского оказывается рядом с именами людей, о которых Чер, безусловно, вспомнит как о курьерах Ломинадзе. С другой стороны, жена Глинского – директор института, где существовало троцкистское подполье, возглавляемое ее заместителем Криворучко. Шарок еще в школе знал сына Глинского Яна, слышал его отца, он выступал с воспоминаниями о Ленине, видел его мать, сановную даму, она стала потом директором того института, где учился Саша Панкратов, и, между прочим, исключила его из института. Не знала, дура, что дело Саши станет со временем частью дела ее мужа, а потом и ее собственного. Теперь этим занимался он, Шарок. Встреча здесь, в этом новом мире, со знакомыми именами связала прошлое с настоящим. Впервые Шарок ощутил реальность возмездия тем, кто в той жизни унижал его, третировал. Саша Панкратов уже получил свое, не от него, но получил. И остальные получат. 13 Квартира, в которой Юра принимал Вику, принадлежала Дьякову, но сам Дьяков жил у жены Ревекки Самойловны, толстой, кривобокой, поразительно некрасивой, зато политически образованной – преподавала политэкономию. Благодаря ей и Дьяков стал политически образованным, хотя, по наблюдениям Шарока, читал только одну книгу – «Вопросы ленинизма» Сталина. Ревекка не нравилась Шароку. Если говорить правду, он вообще не любил евреев. Во дворе и в школе никто не отличал евреев от неевреев, а вот Юра отличал. Отец и мать тоже отличали. Антисемитизм Шароков был дремучий, охотнорядский. В их памяти копошился какой-то еврей еще с тех времен, когда отец и дед портняжничали на Москворецкой улице, а рядом в переулках Зарядья, возле Глебовского подворья, жили евреи, там же стояла ихняя синагога. Над ними – портными, шапочниками, скорняками – потешались магазинные молодцы. Теперь они из бесправных вдруг выскочили в начальники. Свой брат, Иван, неграмотный мужик, завладел властью – это нестерпимо, еще нестерпимее, что он поделил власть с Янкелем. Протест против нового строя старый Шарок обращал в ненависть к евреям. Протестовать против самого строя было опасно. То, что Дьяков женат на Ревекке, Юра относил за счет его собственной неприглядности. Ничего он Дьякову о евреях не говорил, он вообще о них не говорил. Даже дома, когда отец упражнялся на эти темы, Юра только усмехался. Семья теперь представляла для него серьезную проблему. Мать он быстро привел в порядок, запретил болтать во дворе. Да у нее и времени не хватало там рассиживаться: каждый день ездила в закрытый распределитель, то одно дают, то другое. А во дворе не останавливалась – зачем людям знать, что у нее в сумках. С отцом дело обстояло сложнее. Он продолжал шить дома. Немного, два-три костюма в месяц, но это скрываемое от фининспектора занятие позволяло старику ездить на бега, играть на тотализаторе. Все это компрометировало Юру, могло погубить его карьеру. Отказаться от частной практики старик не пожелал ни под каким видом, это была его форма независимости от треклятой власти. На фабрике он никто, простой рабочий, здесь – хозяин. К нему пробивались самые шикарные московские дамочки и не могли пробиться, заискивали, не смели торговаться. Ему нравились красотки, их ножки в ажурных чулочках, их кокетство, пусть даже вызванное желанием подольститься. Он предпочитал заказчиц молодых и красивых, даже красивым еврейкам соглашался шить иногда, такие бывают чернявочки – закачаешься! Лишь бы баба молодая, свежая, ядреная, он любил полнотелых, полногрудых, старухам, даже пожилым женщинам не шил, талии нет, нет того вида. Отец был единственным человеком, которого Юра уважал, к которому был привязан, ценил его житейскую мудрость. И знал: он для отца тоже единственная привязанность. Володьку отец бил нещадно, Юру не тронул пальцем. Оба они, красивые, похожие друг на друга, любящие жизнь, противостояли в семье матери, дворовой скандалистке, и старшему брату-уголовнику. Своего отношения к новому положению сына старый Шарок ничем не выказал. Так в свое время не осудил и не одобрил его вступления в комсомол, в партию, не осудил и не одобрил связь, потом разрыв с Леной. Не от равнодушия это шло, а от доверия. Все служат, все нынче государственное, больше служить некому, а уж как – кто как сумеет. Лично он отстоял свою независимость и не перестанет заниматься своим ремеслом. Заикнуться об этом значило бы нанести оскорбление, которого отец не простит. Разъехаться? Лишить и себя, и стариков редкого в Москве преимущества отдельной квартиры? Навсегда рассориться с отцом? Юра ничего не мог придумать. Но скрывать на работе сложности своей жизни тоже не смел. Пусть лучше знают от него, а не от кого-то постороннего. – Мы живем в этом доме с довоенных времен, – объяснил он Дьякову, – все знакомые, все приятели, одному пиджак перелицуй, другому пальто укороти, третьему поставь заплату. И родитель мой не прочь перехватить четвертинку – портной, сам понимаешь! – Твой отец работает на фабрике, – ответил Дьяков, – поставить в нерабочее время пару заплат – не преступление, выпить четвертинку – тоже не преступление. Дьяков пренебрегал тем, что подумают и скажут люди. Они с Шароком вершат здесь судьбы и жизни, они на переднем крае борьбы с врагом, у них особая ответственность и потому особенные права. Секретна не только их работа, но и их личная жизнь. Излишнее любопытство к ней можно квалифицировать по-разному. Юра носил теперь форму сотрудника НКВД. Домой возвращался под утро, уходил на работу после обеда, во дворе почти никого не встречал, а встречая, делал вид, что не замечает. Заказчики из дома перестали ходить к отцу. Их и раньше было немного, а сейчас старик и вовсе отказал им. Юра увидел в этом такт и понимание. Отец дошел даже до такой деликатности, что стал сам ходить на дом к двум главным клиенткам, а уж к ним приходили другие заказчицы. Это сделало Шарока-старшего еще менее доступным, а потому еще более знаменитым. Таким образом, эта сторона быта устроилась, придав семье Шароков чувство уверенности, которого они были так долго лишены, даже несколько устранив чувство страха, которому были подвержены. Осталась другая сторона быта – женщины. Юра и раньше вел себя осторожно, опасался алиментов. На новой работе женщины заглядывались на него, но в своем коллективе шашни не заводят. Новые связи не возникали, старые он не возобновлял. Нравилась ему Варька Иванова. Всегда в ней что-то было, а теперь мадонна! Но стерва. Как-то встретил ее во дворе, дружески улыбнулся, она ответила ему взглядом, полным ненависти. Сашкина компания, она и Нина, ее сестричка-истеричка. Юра не забыл встречу Нового года. Оскорбил его Саша, но затеяла историю Нина, она подняла скандал. С Сашей кончено, Сашу угнали. И этих могут угнать. Но он к этому руки не приложит, нет! Они с одного двора. Такое чувство Дьяков назвал бы мелкобуржуазной псевдопорядочностью. Но здесь его дом, здесь он вырос, здесь отец и мать, сюда вернется брат – он не хочет окружать их врагами. Воспоминания об одной только женщине волновали Шарока. Лена. Он не мог забыть ее любящее, страдающее лицо. Кроме отца, она была единственным человеком, к кому он чувствовал привязанность, в чью преданность верил, она готова для него на жертву и доказала это. Та страшная ночь, больница, и ни словом, ни вздохом не выдала его. Любила. Он помнил тот последний горячий горчичный запах, этот запах возбуждал его и сейчас. Мысль, что она может полюбить другого, сойтись с другим, выйти замуж, терзала его. Он чуть не убил ее, бросил, и все же он один имеет на нее права. Он вернет Лену, заставит забыть все, снова подчинит себе. Юра рассчитывал на случайную встречу, но им негде было встретиться. Он знал место ее работы, но неудобно идти на работу. Он поступил так, как поступал раньше, позвонил ей домой. Пришлось бросить трубку – к телефону подошел Иван Григорьевич. На следующий день он позвонил ей на работу. Лена не удивилась или сделала вид, что не удивилась. Все тот же медлительный глубокий голос. Здоровье? Хорошо. Повидаться? Что ж, можно. Только с работы она уезжает прямо на дачу. Надо созвониться, может быть, всем собраться? Юра удивился: – Кого ты имеешь в виду? Она рассмеялась: – Да, действительно, некого. Я думала про Нину, но она уехала на какой-то семинар. Может быть, Вадим, созвонись с ним. – Попытаюсь, – ответил Юра, сразу решив не звонить Вадиму. – Как мы договоримся? – В воскресенье, по-видимому. Ответ не слишком уверенный, но она всегда так говорит. Четко произносит окончания слов, задерживается на ударениях, это придает ее ответам оттенок неуверенности. Лена назвала время отправления автобуса с Театральной площади, номер линии (так в Серебряном бору назывались улицы), номер дачи и объяснила, как идти от круга – конечной остановки, где автобус разворачивается обратно в Москву. Ни попреков, ни обиды, ни радости, ни злобы, ни растерянности. Несколько оскорбительная деликатность. Превосходство аристократки. И все же это устраивало его. Смущала встреча с Иваном Григорьевичем и Ашхен Степановной, но они, наверное, ничего не знают. Иван Григорьевич его не любит, что ж, он и раньше его не любил. Да и увидит ли он его? Пойдет с Леной купаться на Москву-реку, обедать не останется, ему надо только повидаться с ней, все уладить, восстановить прежние отношения. И не исключено, что Лена одна. Родители могли уехать в отпуск, взять с собой Владлена. Может быть, поэтому пригласила его на воскресенье и попросила привезти Вадима – боится остаться вдвоем. Мысль о том, что через два дня, в воскресенье, он ее увидит, вернула Шарока в прошлое. Он вспомнил, как сидел в кабинете у Ивана Григорьевича, Лена переодевалась в своей комнате, он ждал ее, у него замирало сердце от волнения. Сейчас он опять волнуется, еще больше, чем тогда. 14 Новая работа, новое положение, тайное могущество придавали Шароку самоуверенность. Но, приехав в Серебряный бор, он оробел. Улицы, или, как их здесь называли, линии, различались только номерами. Ровные ряды штакетника с нависшими над ними кустами сирени и жасмина, одинаковые калитки тоже из штакетника, дорожки от калиток к дачам, скрытые за деревьями и кустами. Ни шлагбаумов, ни часовых, никого из посторонних – как в заповеднике. Калитка была не заперта. Юра прошел по дорожке, обсаженной цветами, и очутился перед двухэтажной дачей, выкрашенной в бледно-зеленую краску. Ни души, ни звука. На большой веранде стол, еще не убранный после завтрака, со стаканами, чашками, тарелочками. Посуды много, и стульев вокруг стола много, значит, Лена не одна. Он в нерешительности стоял перед верандой, не зная, как дать знать о себе. Из окна выглянула домработница, приветливо и вопросительно на него посмотрела. – Я к Лене, – сказал Шарок. – А вы обойдите, пожалуйста, кругом. Она показала, куда пройти. Юра обошел дом и увидел еще одну веранду, совсем крохотную, увитую диким виноградом, услышал мужской голос и сразу узнал Вадима. А ведь он ему не звонил. Как же Вадим очутился здесь? Странное совпадение. Завсегдатай? Вызван специально, чтобы нарушить тет-а-тет? Впрочем, поскольку все дома, присутствие Вадима даже на пользу. С ним он чувствует себя здесь уверенней, выглядит именно старым школьным товарищем. Лена сама пригласила этого обалдуя, избавила их от неловкости. Он поднялся по деревянным ступеням. В плетеных креслах сидели Лена и Вадим. Стоял здесь еще круглый столик, узкая плетеная кушетка, на нее Юра и сел. Веранда примыкала к маленькой комнате. Если Вика проболталась Вадиму, то он себя выдаст: взглядом, смущением, растерянностью. Ничего нет. Вадим такой, как всегда, занимает площадку, пританцовывает, тучный, грациозный, как слон, по-прежнему говорит о том, что знает он и не знают другие. Лена внимательно слушает его. Она совсем не изменилась. Все так же стеснительно улыбается исподлобья. Тот же клубок черных волос на затылке, ярко-красные, чуть вывернутые губы. Держится просто и естественно. Но Юра видел, что она по-прежнему его любит… Сердце его наполнилось гордостью и ликованием. Хотя ему, как и раньше, неприятен этот сановный дом, он все так же чего-то боится, странно, его самого должны бояться. Так он и не понял секрета власти этих интеллигентов. Почему он должен служить им? А не понимать – это и значит бояться. Вадим рассказывал о том, что в Венецию выехала наша делегация, повезла четыре картины: «Пышку» Михаила Ромма с участием Галины Сергеевой, «Веселые ребята» Александрова, в главной роли Леонид Утесов, «Челюскин» Посельского, оператор Трояновский, плававший на «Челюскине», «Новый Гулливер» Птушко. Вадим давал понять, что участвовал в отборе этих картин, рассказывал их содержание, предрекал успех, особенно «Пышке». За исключением «Челюскина» эти фильмы еще не появлялись на экране, Юра и Лена их не видели, и опять же получалось, что Вадим говорит о том, что известно ему и неизвестно другим. По словам Вадима, многие фильмы испорчены формалистическими выкрутасами и снобистскими изысками. Однако «Пышка» и «Веселые ребята» внушают большие надежды. Наш кинематограф станет истинно народным. – «Пышка» Мопассана для народа? – усомнился Юра. – Да, да, да, – закричал Вадим, – представь себе! Это не только история проститутки. Это фильм антимилитаристский, антифашистский. Это понятно и нужно народу. Юра прикусил язык. Для него «Пышка», как и весь Мопассан, прежде всего эротика. Он упустил из виду, что Пышкой овладел прусский офицер. – «Броненосец „Потемкин“» тоже довольно сложен, однако его смотрели, – сказала Лена. Юра отметил, что Лена выручает его. – Да, – согласился Вадим, – однако чем обернулся для Эйзенштейна его формализм? «Октябрь» уже совершенно непонятен зрителю, опошлена великая тема. Вот вам Дзига Вертов! Вы не смотрели его «Симфонию Донбасса»? Хаос, пародия на действительность! Теперь Вертов работает над картиной о Ленине, – Вадим пожал толстыми плечами, – допустить Дзигу до такого материала?! Большие мастера, но пора определяться: с кем ты? Юра вспомнил, с каким упоением Вадим разглагольствовал в свое время об Анри де Ренье и других французах, даже давал читать ему занятные книжонки из жизни французских сутенеров. Может быть, и не стоило бы пикироваться с Вадимом. Но желание рассчитаться за «Пышку» взяло верх. – Твои вкусы меняются, Вадик, – сказал Юра. – В лучшую сторону, в лучшую сторону, мой дорогой, – с вызовом ответил Вадим, – все мы проходим эволюцию, вопрос в том, куда движемся. – Что ты хочешь сказать? – нахмурился Шарок. Агрессивность Вадима его поразила. Не Вика. Чувствует себя в силе. – Я хочу сказать то, что сказал, – брюзгливо ответил Вадим, – человек развивается, важно куда. Каждый берет препятствие – важно какое, ку-да скачет? Куды? В школе мои литературные вкусы были еще зыбки, важно, к чему я пришел. В школе ты не торопился вступать в комсомол, теперь ты член партии, я считаю такую эволюцию нормальной. И все же нельзя создавать конфликтную ситуацию, надо быть добрым, уступчивым, от этого он только выиграет в глазах Лены. Юра сказал: – Прекрасно! Возможно, и Эйзенштейн станет социалистическим реалистом? Он упомянул только Эйзенштейна, боялся ошибиться в имени и фамилии второго режиссера. Чудная фамилия, чудное имя. Сплошные Рабиновичи, черт ногу сломит! Лена с благодарностью взглянула на него. – Может быть, застой, о котором говорит Вадим, объясняется переходом к звуковому кино? Вадим моментально возразил: – Я не говорил о застое, но относительно звукового кино я осторожен в прогнозах. Что ни говори, кино – это великий немой. Слово может превратить кино в театр на экране. Вы представляете себе Чарли Чаплина говорящим? Я не представляю. В Лондоне Лена видела много звуковых фильмов. Звуковое кино там утвердилось, утвердится и у нас. Но спорить с Вадимом не стала, только улыбнулась, вспомнив, как на демонстрации американского звукового кино публика смеялась над произношением американских актеров. – А как же «Встречный», «Златые горы»? – спросил Юра смиренно, признавая превосходство Вадима. Вадим улыбнулся: – Разве это говорящие фильмы? Это ленты, озвученные музыкой Шостаковича. Она хороша и сама по себе, и тем еще, что Шостакович опирается на народные мелодии. Это важно для становления композитора. Вадим показывал свою осведомленность, хотел внушить Юре, что он защищен со всех сторон. Юра это понял, понял и то, что источник этого желания – страх перед ним. В этом же причина и странной агрессивности Вадима. Он не сдержал улыбки, улыбнулся Лене, и она улыбнулась в ответ, благодарила за терпимость. – Искупаемся до обеда или после? – спросила Лена. – Я вам не компания, – объявил Вадим, взглянув на часы, – мне надо забежать к Смидовичам. А к обеду, если ты разрешишь, я вернусь. Лена ушла переодеваться, закрыв за собой дверь; Вадим и Юра остались на веранде. Из комнаты Лены на веранду выходило окно, затянутое легкой занавеской. Она полоскалась на ветру, надувалась, и тогда можно было видеть Лену – подняв руки, она стягивала через голову платье. Юра встал у окна, загородив его собой, прижав занавеску. – Как делишки, Вадик? Вадим перебирал книги на столике. – Все по-прежнему. Не звонишь, не заходишь. – Работы много. Вадим взял со стола книгу, поднял, показал Юре: – Читал? – Что это? – Воспоминания Панаева. – Не помню… Если не ошибаюсь, мне попадались воспоминания Панаевой. – Это его супруга. Формально. Фактически гражданская жена Некрасова. Ее воспоминания не лишены интереса. А это сам Панаев, – Вадим листал книгу, – тут есть любопытные строчки. На соседней даче послышался приятный мужской голос: – «Отчего я люблю тебя, светлая ночь…» Вадим оторвался от книги, прислушался. – Музыка Чайковского, слова Якова Полонского. И снова начал перебирать страницы. Вышла Лена в красном цыганском сарафане на бретельках, с обнаженными плечами и спиной. Эффектная женщина, роскошная и большая. То, что надо Шароку. Стесняясь своей наготы, Лена улыбнулась. – Я надела купальник, чтоб там не переодеваться. Пошли? – Сейчас, минуту! – Вадим наконец нашел, что искал. – Вот интересное место. Панаев цитирует Белинского. Белинский говорит: «Для нас нужен Петр Великий, новый гениальный деспот, который бы во имя человеческих принципов действовал с нами беспощадно и неумолимо. Мы должны пройти сквозь террор. Прежде нам нужна была палка Петра Великого, чтобы дать нам хотя бы подобие человеческое; теперь нам надо пройти сквозь террор, чтобы сделаться людьми в полном и благородном значении этого слова. Нашего брата, славянина, не скоро пробудишь к сознанию. Известное дело – покуда гром не грянет, мужик не перекрестится, нет, господа, что бы вы ни толковали, а мать святая гильотина хорошая вещь». Вадим опустил книгу. – А?.. Каково? Юра молчал, не знал, как реагировать на этот прямой намек. Слова поразительные, от Вадика можно кое-чему набраться, но так прямо… Опять выручила Лена: – Я читала это место. Это написано не Белинским, а Панаевым. Он приписывает эти слова Белинскому. – Он точно цитирует Белинского, – уперся Вадим, – эти слова Белинского есть в других воспоминаниях о нем, в частности, у Кавелина. Да, Белинский был великий человек и понимал, что России нужно твердое руководство. Но он был человеком своего времени, не знал и не мог знать, что это должна быть диктатура пролетариата. Юра в душе подивился политической оборотливости Вадима. – «И за что я люблю тебя, тихая ночь…» Это был тот же голос с соседней дачи. – Хорошо поет, – сказал Юра. – Кто это? – Наш сосед, – ответила Лена, – работник ЦК, Николай Иванович Ежов. Вадим повел головой в знак того, что впервые слышит эту фамилию. А уж он-то знает все фамилии. – Кто такой, не знаю, – сказал Юра, – но поет хорошо. – Очень милый человек, – сказала Лена. Когда Юра и Лена остались вдвоем, Лена сказала: – Я не узнаю Вадима. Я его даже боюсь, честное слово. Он стал такой категоричный, такой нетерпимый, подозрительный. Защищает Советскую власть! От кого? От нас с тобой? Лена всегда скрывала свое особое положение, она и теперь старалась не выделяться. И все же она принадлежит к тем, кто управляет государством, а не просто служит ему, как Вадим и его отец. И Юра принадлежит к тем, кто управляет государством, он рабочий класс, народ, из таких теперь и выходят руководители. Именно поэтому его взяли в органы. В доме Лены на улице Грановского и здесь, в Серебряном бору, живут видные чекисты, есть прекрасные люди, и ее отец когда-то был членом коллегии ВЧК – ОГПУ. В поведении Вадима было что-то неестественное, фальшивое, коробили эти: «МЫ можем», «МЫ не можем», «У НАС уже есть», «НАШЕ государство»… Нина Иванова, даже Саша Панкратов могли бы так говорить, это их мир, у них есть на это право. А у Вадима нет. Он может только служить, не более того. В ту минуту, когда Лена подумала о Саше, Юра заговорил о нем – совпадение, заставившее Лену вздрогнуть. – Вадим переменился с того дня, как арестовали Сашу, – сказал Юра, – я это сразу тогда заметил. Арест Саши напугал его. Теперь с перепугу он старается кричать громче всех. – Да, – с грустью согласилась Лена, – после Сашиного ареста мы стали другими. Как в разговоре с Березиным, так и сейчас Юра понимал: от того, что он скажет о Саше, зависит многое. – Жаль Сашу. Я был тогда не прав. Он оскорбил меня на встрече Нового года, и я был необъективен. – Что все-таки случилось? – Лена посмотрела на Юру взглядом, рассчитывающим на доверие. Обдумывая слова, Юра сказал: – Саша привык быть на первых ролях. В институте на первых ролях были другие. Саша примкнул к тем, кто хотел их свалить. А хотели свалить партийное руководство уклонисты. Саша оказался втянутым. Три года ссылки – это все, что можно было для него сделать, остальные получили тюрьму, лагерь, большие сроки. В его словах был намек на то, что и он кое-что сделал для Саши. – Я попал на работу в НКВД после института, по распределению, ведь я юрист, как ты знаешь, – продолжал Шарок, – мое оформление совпало с Сашиным делом. Откровенно говоря, я до последней минуты не знал, в качестве кого я там появляюсь. – Даже так?! – поразилась Лена. – Но ведь вы учились в разных институтах, а школа… В школе все дружили. Он улыбнулся многозначительно: – Леночка! Если не заинтересовались всеми Сашиными друзьями, это не значит, что не заинтересовались некоторыми. Не забывай, что с Сашей я жил в одном доме, на одной лестнице, два года проработал с ним на одном заводе. Вадик перепугался не случайно. Когда арестовали Сашу, я был вынужден ни с кем не встречаться, в том числе и с тобой, не мог допустить осложнений для Ивана Григорьевича, он хлопотал за Сашу, вмешался в дело, о котором был мало осведомлен. К счастью, все распуталось. Саша отделался сравнительно легко, с его друзей сняты подозрения, только Вадик продолжает нервничать. Лена, чуть наклонив голову, шла рядом с ним. Верила ли она ему? У нее нет оснований не верить. Она знала, не только какие прекрасные люди работают в органах, но и каких прекрасных людей эти органы преследуют. Допускала, что ребят вызывали, а ее нет, тоже своего рода лотерея. И у Юры, как он говорит, были осложнения, а он не хотел осложнений для ее отца, и правильно: Сталин не любит папу, ничтожного повода достаточно для больших неприятностей. Другой на месте Юры, вероятно, поступил бы иначе: сказал, объяснил. Но Юра таков, каков есть. Важно, что им руководило. Народа на пляже было немного. Шумно плескались ребятишки у берега, загорелые парни в трусах играли в карты на песке. Лена сбросила сарафан и осталась в черном купальнике, как будто наклеенном на теле: грудь и бедра. Снова застенчиво улыбнулась Юре, но не отвернулась, когда он надевал плавки, поддевая их под трусы. – Пойдем дальше, там глубже, – сказала Лена. Она плыла, загребая согнутыми в локтях руками, низко, в самую воду опускала голову, поворачивала ее то вправо, то влево. Такого стиля Юра не знал. Сам он плавал саженками. Он удивился тому, как хорошо плавает Лена. Она открывалась ему сегодня с новой, незнакомой стороны. Опасение, что наладить все будет не так легко и просто, закрадывалось в сердце. Потом они лежали на песке, подставив солнцу голые спины. Положив голову на сплетенные руки, она сбоку поглядывала на него, и ему снова казалось, что она любит его по-прежнему. Она действительно любила его. Может быть, потому, что эту любовь не заменила никакая другая. И она была чувственна, а Юра первый и единственный мужчина в ее жизни. Страдания, которые он ей доставил, только усилили это чувство. Ведь и он страдал. – Когда мы встретимся? – спросил Юра. Она ответила просто: – Когда хочешь. Он мог опять привести ее к себе, в свою комнату. Отец поморщится, мать всплеснет руками, ничего, переживут. Но сдерживала примитивная мужская осторожность. Возобновить отношения – да. Но не на полную катушку. Второй раз он так легко не отделается. Где им встретиться? Куда пригласить ее? Была только одна квартира – Дьякова. Практически Дьяков живет у своей жены в Замоскворечье. Не совсем подходящее место для свидания. Если Лена узнает… Но она ничего не узнает. Постель старая, грязная, он даже не уверен, есть ли на ней белье. Ничего. Простыни можно принести из дома в портфеле. – Понимаешь, в чем дело, – сказал Юра, – у нас в квартире сейчас ремонт, спим все вместе, кочуем из одной комнаты в другую и вещи таскаем за собой. У меня приятель, товарищ по институту, сейчас в отпуске, ключи от его комнаты у меня. Можем там посидеть. – Можем, – согласилась Лена. 15 Зоя пришла в восторг, узнав, что Варя танцевала с Левочкой в «Метрополе». Его фамилия Синявский, он чертежник-конструктор, милый, славный парень, всегда поможет по работе. А как одевается! У лучших портных. А как танцует! Не хуже знаменитого Вагана Христофоровича. Та хорошенькая толстушка, что сидела с Левочкой, тоже чертежница. Ее зовут Рина. Зоя льстиво заглядывала Варе в глаза. Она всегда мечтала попасть в Левочкину компанию и не могла. Что значит быть красивой – все само получается, плывет в руки. – Ах, – искренне вздохнула она, – повезло тебе. Левочка не особенно нравился Варе – не мужественный. Но он прекрасно танцевал, а главное, он свой парень, вся их компания своя. Это не Вика с Виталиком, не девки с их иностранцами. Единственный, кто произвел на нее впечатление, – это Игорь Владимирович. Но ему тридцать пять лет, она стеснялась его. С ним должно быть серьезно, а она не могла полюбить такого старого и не хотела ему морочить голову. Он вызывал уважение, он благородный человек, и стыдно его огорчать. У Вари был свой кодекс порядочности, она знала, что можно и чего нельзя. Она надеялась, что Левочка примет ее в свою компанию, и ждала приглашения. Приглашение поступило не так скоро, недели через две после знакомства в «Метрополе». Прибежала возбужденная Зоя, торжествуя, объявила, что завтра вся компания будет в саду «Эрмитаж» и их тоже там ждут. И тут же позвонила Вика, предложила завтра вечером пойти вместе с Игорем Владимировичем в ресторан «Канатик». – Не могу, – ответила Варя, – я иду в «Эрмитаж». – С кем, интересно, ты идешь? – С Левочкиной компанией. Я поступаю к ним на работу. – Это обязывает тебя идти с ними? Позвони и откажись. Ведь я тебе говорю: с нами будет Игорь Владимирович. – Не могу. Я обещала и не могу их обмануть. – Но я тоже обещала, – возмутилась Вика, – и не какому-то Левочке – говну, а Игорю Владимировичу. Я не о себе думала. Ты ему нравишься. Он не женат. – Извини, – ответила Варя, – в другой раз, пожалуйста. Звони. Пока. И положила трубку. Как тогда в «Метрополе», так и сейчас в саду «Эрмитаж» Левочкина компания то увеличивалась, то уменьшалась, подходили разные люди, исчезали, возвращались опять. Это естественно – не обязательно гулять гурьбой. Они даже не гуляли, а стояли у главного входа, чтобы всех видеть и чтобы их все видели. Мужская компания: Левочка, два мальчика из проектной мастерской – Воля-большой и Воля-маленький, красивый молодой человек со странным именем Ика, затем Вилли Лонг, сын ответственного работника Коминтерна, крепыш с хулиганским лицом, и, наконец, Мирон, ассистент знаменитого преподавателя танцев Вагана Христофоровича, добродушный кудрявый парень с душой бизнесмена. Единственной постоянной девочкой была пухленькая Рина, девушка-веснушка, веснушки покрывали ее кожу, как загар, и это выглядело очень симпатично. Воля-большой говорил, что это поцелуи солнца. Рина родилась на свет, чтобы веселиться. Она излучала веселье вместе с веснушками и полыхала рыжими волосами, как настурция. Другие девочки прибивались к компании случайно. Случайно оказалась сегодня и Варя. Но никто с ней, как с новенькой, не обращался. Никто здесь ни за кем не ухаживал, все равны, мальчики и девочки, обыкновенные чертежники, как и Зоя. Эти ребята помогут ей устроиться в архитектурную мастерскую Щусева, проектирующую гостиницу «Москва». Ставки там не меньше, чем в организациях, которые проектируют объекты тяжелой промышленности. Левочка мило улыбался, обнажая косой зуб, мальчик с лицом херувима, улыбалась, как солнышко, Рина, шел какой-то треп, они разглядывали и обсуждали проходивших мимо девушек, делали это весело и без пошлости, девушки не сердились. Именно они хозяева сада, они, ребята без денег, даже в сад прошли без входного билета и поедут сегодня в какой-нибудь ресторан танцевать. Кудрявый Мирон, добродушный бизнесмен, куда-то ходил, чего-то темнил, упоминал какого-то Костю, но беспокойства никто не выказывал, знали, что все равно поедут. Варя чувствовала себя легко и свободно в этой компании, видела, что нравится мальчикам, молчаливому Ике, Левочке, но не была убеждена, что ее возьмут с собой в ресторан, тем более с Зоей. Зоя им навязалась, держалась шумно, возбужденно, и, как всегда в таких случаях, от нее желали отвязаться. Недалеко от входа стоял небольшой столик, за ним сидел человек с бородкой. На столике лежала стопка конвертов и карандаши, стояла табличка: «Графолог Д.М. Зуев-Инсаров. Исследование характера по почерку. Стоимость – пятьдесят копеек». – Мне давно хотелось узнать свой характер, – объявила вдруг Зоя, – есть еще желающие? Рина с недоумением подняла брови. Вилли Лонг сокрушенно вздохнул, развел руками. – Жалко, карусели нет, а то бы на карусели повертелись. Варя поняла, какой промах совершила ее подруга: в глазах компании это всего лишь аттракцион. Зоя подошла к столику, окликнула Варю: – Варя, иди сюда! Если она не подойдет к Зое, у нее появится шанс поехать в ресторан, если подойдет, будет отвергнута вместе с ней. И все же она подошла к столику графолога. Перелистала книгу отзывов… Максим Горький, Луначарский, известные актеры… «Зуеву-Инсарову от разоблаченного Ярона…» Зоя надписала конверт, протянула его графологу, кивнула Варе: – Пиши! – Нет, не хочу, – отказалась Варя. У нее было всего восемь копеек на трамвай. Да и кто может определить характер, тем более по надписи на конверте, ерунда все это! Но Зоя уже вручила графологу рубль. – За нее и за меня. Варя надписала конверт. Они вернулись к компании, никто не обратил внимания на то, что они снова рядом, это в порядке вещей, любой может отойти и вернуться. Появился Мирон, произнес что-то невнятное и опять исчез. Когда Зоя отвлеклась разговором с одним из Волей, Рина тихо сказала Варе: – Поедем в «Савой», но без Зои. – Куда я ее дену? Рина пожала плечами: мол, твое дело, тебя берем, а ее нет, отделывайся как знаешь. Солнечно улыбаясь, Рина отвернулась, будто ничего и не говорила. И они стали уходить, не все вместе, а по одному, как-то очень ловко и незаметно, как фокусники… А теперь откройте глаза, никого нет. Зоя и Варя остались одни. – Смылись, – прошептала Зоя и заплакала. – Ты надеялась, что тебя проводят в автомобиле? – насмешливо спросила Варя. – Или на извозчике, на резиновых шинах? – Свиньи они, – мрачно проговорила Зоя, – а главная свинья – Рина, воображала конопатая. Рыжая. Они пошли по аллее, смешавшись с эрмитажной толпой, толпа была густая – и в театре, и на эстраде, где выступал джаз Цфасмана, объявили антракт. Они совершили два скучных круга и увидели Ику на том самом месте, где весь вечер топтались. – Девочки, – закричал Ика, – а я вас ищу. Пошли, быстро! – Куда? – спросила Варя. – В «Савой». Ждали на остановке, вас нет, все уехали, а меня послали за вами. – Нам никто ничего не сказал, – возразила Зоя. – Не знаю, – Ика не хотел объясняться, – вы чего-то не поняли. Поехали, быстро! 16 Компания уже сидела за большим овальным столом. Появление Вари и Зои не вызвало никаких эмоций, пришли – садитесь. Так Варя и не поняла, вернулся Ика за ними по своей воле или по поручению. За столом шел разговор о какой-то Алевтине, убитой из ревности мужем-бухарцем. Рина была на суде. – Его выручил защитник Брауде, – рассказывала Рина, – разливался, судьи уши развесили… «Турникет у входа в „Националь“ вовлекает наших девушек в порочный круг ресторанной жизни». – Она покрутила рукой, показывая, как вертящаяся дверь вовлекает девушек в порочный круг ресторанной жизни. – Убил женщину – и за это всего два года! – возмутилась Зоя. – И то, наверное, условно по причине культурной отсталости. Левочка улыбался, как херувим, мило обнажая косой зуб. – А если ходить не через главный вход, не через турникет, тогда не вовлечемся? – Во всем мире люди проводят время в ресторанах и кафе, – сказал Вилли Лонг. Воля-маленький закрыл лицо руками и, раскачиваясь, как мусульманин на молитве, забормотал: – Бедная Алевтина, несчастная Алевтина, за что ее зарезал дикий бухарец, зарезал, как курочку, зарезал, как цыпленочка. – «Цыпленок жареный, цыпленок пареный, – запел Воля-большой, – цыпленок тоже хочет жить…» – А если убрать турникет, сделать просто двери, тогда порочного круга не будет? – опять спросил Левочка. Появился Мирон, усаживаясь за стол, сообщил: – Кончает партию, сейчас придет. – Идет! – объявил сидевший лицом к двери Вилли. К их столу приближался человек лет двадцати восьми, коренастый, широкоплечий, с маленькими усиками, в блестящих черных лакированных ботинках, в великолепном костюме, сидевшем на нем несколько небрежно, а потому и лучше, чем на безукоризненном Левочке. Он пересекал зал легкой, уверенной, но настороженной походкой, кивая знакомым и улыбкой отвечая на приветствия. Это был Костя, знаменитый бильярдист, о котором вскользь упоминал Мирон в «Эрмитаже». Компания его приветствовала. Он обвел стол медленным взглядом, взгляд был странный, шальной и в то же время недоверчивый, что, мол, здесь за люди, которых он, между прочим, знает как облупленных. Взгляд задержался только на незнакомых Варе и Зое. Он сел рядом с Варей. – Ничего не заказали, – определил Костя. – Рина рассказывала про Алевтину, она была на суде, – ответил обходительный Левочка. Прямолинейный Ика грубовато поправил: – Тебя ждали. Внимательно посмотрев на Ику, Костя сказал: – Жалко Алевтину, хорошая была девочка. Я ее предупреждал – не связывайся с бухарцем, не послушалась. Говорил он медленно, четко, растягивая губы и чуть растягивая слова, как говорят на юге России. Глаза у него были темно-карие, а волосы светло-золотистого теплого цвета. Он повернулся к Варе. – Девочки, наверно, проголодались. – Я не хочу есть, – заманерничала Зоя. – А я хочу, – объявила Рина, – ужасно хочу, сейчас все съем. – Перекусить следует, – сказал Ика. По-видимому, он один здесь не зависел от Кости. Подошел официант. – Принеси пока папиросы, – распорядился Костя. – «Герцеговину флор»? – Да. Говорил он и делал все нарочито медленно. Всем не терпится закусить, он это хорошо знает и не торопится. Ногтем вскрыл папиросную коробку, бросил на стол – закуривайте. И только Варю спросил: – Курите? В его голосе она услышала ожидание отказа, ему, видимо, не хотелось, чтобы она курила. Но она взяла папиросу. – Я думал, вы не курите. – Какое разочарование, – засмеялась Варя, как жестокая кокетка. Костя отвел от нее медленный взгляд и, по-прежнему растягивая слова, спросил: – Так что будем есть, что будем пить? Левочка начал читать меню. Костя перебил его: – Салат, заливное, – он оглядел стол, подсчитывая сидящих, – две бутылки водки и одну муската. Черный или розовый? – Лучше черный, – сказала Рина. Он повернулся к Варе: – А вы? – Мне все равно. – Значит, две бутылки водки и одну черного муската. Горячее – запеченный карп. – Ого! – крякнул Вилли Лонг. – Костя, не гусарь, – попросил Мирон. – Я угощаю, – ответил Костя. – У вас день рождения? – как бы всерьез спросила Варя. – Да. День рождения. В некотором смысле. Этот человек идет прямо к цели. Не будет говорить о разрезе глаз. Она сумеет дать отпор, если понадобится. Пока не надо, он только пижонит. Появился какой-то тип с рожей бандита в отставке, наклонился к Косте, что-то зашептал ему на ухо. – Нет, – ответил Костя, – на сегодня все. Тип исчез, растаял в воздухе. Неожиданно для Вари и незаметно для других Костя взял с ее колен сумочку, сунул туда пачку денег, вполголоса проговорил: – Чтобы сегодня не играть. Варя растерялась. Если он захочет играть, то заберет деньги, не захочет – они могут лежать в его кармане. Примитивный пижонский ход: выказывает доверие, делает соучастницей. Так, наверное, воры дают на сохранение деньги своим марухам. Но возвращать их при всех неудобно, сделать это так же незаметно, как он, она не сумеет. Деньги остались в ее сумочке. Варя была недовольна. Официант ставил вина и закуски. Костя следил за его действиями, как хозяин, любящий хорошо накрытый стол. В «Метрополе» и «Эрмитаже» их компания все время менялась, одни уходили, другие приходили, были разброд и шатание. Здесь все сидели смирно. И Варя поняла, что компания эта не случайная, как ей показалось раньше, она объединена вокруг Кости, это его компания. Только Мирон позволял себе отлучаться от стола по каким-то своим бизнесменским делам и Ика, демонстрируя независимость, подсел к соседнему столику. Повар в белом фартуке и высоком белом колпаке поднес садок, на дне в сетке трепыхалась живая рыба. – Как называется эта рыба? – спросил Костя у Вари и предупреждающе поднял палец, чтобы никто не ответил за нее. – Вы ведь заказывали карпа, – ответила Варя, – он и есть, по-видимому. – Но какой карп – простой или зеркальный? – Не знаю. – Это карп зеркальный, – пояснил Костя, – у него спинка высокая, острая, видите, и чешуя крупная. А у обыкновенного карпа спинка широкая и чешуя мелкая. Понятно? – Понятно. Спасибо. Теперь я могу поступать в рыбный институт. Костя кивнул повару, и тот унес рыбу. – Вы рыболов? – спросила Варя. – Я не рыболов, а рыбак, из Керчи, мой отец рыбак и дед рыбак, я мальчиком ходил в море. – С каких пор карп стал морской рыбой? – спросил Ика, возвращаясь к их столику. – А я в море не за карпом ходил, – Костя растянул губы, гневно посмотрел на Ику, – я за таранью ходил. Знаешь, какая разница между таранью и воблой? Не знаешь… Вон музыканты пришли, иди танцуй, я тебе потом объясню. Варя танцевала с Левочкой, с Икой, с Вилли. Костя не танцевал, не умел. И это почему-то не казалось Варе недостатком, даже выгодно отличало Костю от других. Он сидел за столом один и поднимал голову только для того, чтобы улыбнуться ей. И Варе было за него обидно: веселятся за его счет, бросают одного, танец им дороже товарища. Когда все поднялись на следующий танец, Костя задержал ее руку: – Посидите со мной. Она осталась. – Вы работаете, учитесь? – Я кончила школу и поступаю на работу. – Куда? – В проектную мастерскую, в нашей школе был чертежно-конструкторский уклон. – А вуз? – Пока не собираюсь. – Почему? – Стипендия мала. Вас устраивает такой ответ? И вообще пустой разговор. Вы тоже проектировщик? – Проектировщик? – Он усмехнулся. – Нет, у меня другая специальность. – Бильярд? Он уловил иронию, тяжело посмотрел на нее, гнев мелькнул в его глазах, но он погасил его. Медленно, растягивая слова, сказал: – Бильярд – это не профессия. Как говорил один образованный человек, бильярд – это искусство. – А я думала, что бильярд – это игра, – возразила Варя. Ей хотелось его позлить, пусть не задается особенно. – Моя специальность – медицинское электрооборудование, – сказал Костя серьезно, – синий свет, солюкс, кварцевые лампы, горное солнце, бормашины. Вы любите бормашины? – Ненавижу. – Я тоже. Я их ремонтирую. И, видимо, считая, что достаточно рассказал о себе, спросил: – Давно вы знаете Рину? Хотел выяснить, как она попала в его компанию. – Нет, только сегодня познакомились. Она работает вместе с Зоей, а мы с Зоей живем в одном доме. – В одном доме? – почему-то удивился он. – А где? – На Арбате. – На Арбате? – Он опять почему-то удивился. – С папой, с мамой? – У меня нет папы и мамы, они умерли давно. Я живу с сестрой. Он недоверчиво посмотрел на нее. Ресторанные девочки стараются быть отмеченными или особой удачей, или особым несчастьем, каждая хочет иметь судьбу. Круглая сирота в семнадцать лет – тоже судьба. Но перед ним сидела не ресторанная девочка. – А у меня все живы, – сказал Костя, – отец, мать, четыре брата, три сестры, дедушка, бабушка – вот сколько родни. – Они все в Керчи? – Нет, переехали, – уклончиво ответил Костя, – а в Москве у меня никого. И ничего. Даже жилплощади. – Где же вы живете? – Снимаю комнату в Сокольниках. Варя удивилась: – У вас столько друзей, и они не могут достать вам комнату в центре? У нее возникла мысль устроить его к Софье Александровне, жиличка скоро уезжает. Конечно, не переговорив с Софьей Александровной, ничего Косте обещать не следует, но желание посчитаться с его неблагодарными друзьями пересилило. – Ничего твердого я не обещаю. Но спрошу у одной женщины в нашем доме. У нее свободная комната, может быть, она вам сдаст. Он снова покосился недоверчиво. Но нет, эта девочка говорит серьезно. – Это было бы прекрасно, – сказал Костя, – это было бы просто великолепно. У этой женщины есть телефон? – Я должна сначала сама с ней переговорить. Он рассмеялся: – Вы меня не поняли, я не собираюсь ей звонить. Телефон мне нужен по моей работе. – Есть телефон. Зря сказала о комнате. Может быть, ничего не выйдет. – Как же вы из рыбака превратились в электроспециалиста? – Рыбак… Жил на море, вот и рыбак. – Я никогда не была на море, – сказала Варя. Он удивился: – Ни разу не видели моря? – Только в кино. Теперь он смотрел на нее в упор. – А хочется? – Еще бы! Музыка смолкла. Все вернулись к столу. Костя откинулся на спинку стула, поднял рюмку: – Предлагаю выпить за наших новых знакомых: Варю и Зою. – Ура! – крикнул Воля-маленький насмешливо. Тосты действительно как-то не подходили ни к этой компании, ни ко времени, уже выпили и закусили, на столе царил беспорядок, подходили какие-то люди, присаживались, разговаривали. Возле Кости вырос молодой человек в очках, с лицом профессора. Сжимая в кулаке купюру, по цвету Варя увидела, что это десятка, он спросил: – Чет, нечет? – Не играю, – ответил Костя. Потом передумал. – Подожди!.. Варя, загадайте любое желание про себя. Загадали? – Загадала, – сказала Варя, ничего не загадав. – Теперь скажите: чет или нечет? – Чет. – Чет? – переспросил молодой человек. – Чет, – подтвердил Костя. Молодой человек положил десятку на стол. Что они на ней с Костей увидели? Костя ухмыльнулся, забрал десятку и сказал Варе. – Я выиграл деньги, а вы желание. Что задумали? Она сказала первое, пришедшее на ум: – Возьмут ли меня на работу. – Этого вы могли не загадывать, и так бы взяли. Он был разочарован. – Что это за игра? – спросила Варя. Костя разгладил десятку, показал номер купюры: 341672. – Тут шесть цифр, вы загадали четные, четыре, шесть, два, итого двенадцать. А ему остались нечетные: три, один, семь, итого одиннадцать. У вас больше, вы выиграли, десятка ваша. Будь у него больше, мы бы ему выложили десятку, поняли? Варя рассмеялась: – Не высшая математика. – Тем хорошо: разжал кулак, сразу видишь – выиграл или проиграл, – сказал он по-детски радостно. – И как называется эта сложная игра? – Железка. Не «шмен де фер», а просто «железка». – Железка «по-савойски», – сказала Варя. Костя рассмеялся. – Слышите? Слышишь, Лева! Железка «по-савойски». – Вы имели в виду «Савой» или Савойю? – Ика улыбкой давал понять, что никто, кроме них, не понимает разницы между рестораном «Савой» и Савойей, а уж Костя и подавно. – Я имела в виду ресторан «Савой», – раздраженно ответила Варя, недовольная тем, что Ика подсмеивается над Костей. – Ну конечно, ресторан «Савой», – подхватил Костя. Он был сообразителен, уловил разницу, хотя, что такое Савойя, понятия не имел. Сидел он, чуть отвалясь от стола, держал руку на спинке Вариного стула, но не прикасался к Варе. Завоевывает ее примитивными средствами, дерзок, настойчив, но умеет держать себя в руках, Варя понимала все его ходы. Но ей не хотелось его обижать, в конце концов, она, как и другие, блаженствует здесь за его счет. И он чем-то нравился ей, не только широкий, но и добрый, искренний. Снова заиграла музыка, все пошли танцевать, и опять Костя задержал Варю. – Вы действительно никогда не были на море? – Я вам уже сказала – нет. Глядя ей прямо в глаза, он медленно проговорил: – Поездом до Севастополя, автобусом по южному берегу до Ялты. Едем завтра, пока у нас есть деньги, – он кивнул на сумочку, – поезд уходит днем, возьми самое необходимое, купальники, сарафан, впрочем, все это можно купить там. Варя изумленно смотрела на него. Как он смел ей предложить такое?! Неужели она дала повод? Чем? – У вас очередной отпуск не с кем провести? – спросила она, вложив в эти слова все презрение и всю иронию, на которые была способна. Он гордо вскинул голову и четко произнес: – У меня не бывает очередного отпуска, я сам себе назначаю отпуск, я ни от кого не завишу. Теперь она поняла, что привлекло ее в этом человеке: он независим и предлагает ей разделить с ним его независимость. Понимала, к чему обяжет ее согласие. Но этого она не страшилась, это должно рано или поздно произойти. Страшило другое. Он игрок, выиграл деньги, теперь хочет прокутить их со свеженькой девочкой. Давая понять, что предлагает ей не только эту поездку, он добавил: – Остальное купим, когда вернемся. Варя молчала, думала, потом сказала: – Как я могу с вами ехать, я вас совсем не знаю. – Вот и узнаешь. – А почему вы мне говорите «ты», мы с вами, кажется, не пили на брудершафт. Он потянулся к бутылке. – Можем выпить. Она отстранила его руку и, понимая банальность своих слов, но не находя других, спросила: – За кого вы меня принимаете? – Я тебя принимаю за то, что ты есть. Ты прелестная, чистая девочка, – сказал он искренне и положил на ее руку свою. Варя не отняла руки. Он не пожимал ее ладонь, не перебирал пальцы, как это делали робкие мальчики, он просто и мягко положил свою руку на ее руку, и ей было хорошо. И она видела, что и ему хорошо так, просто держать свою руку на ее руке. Он спокойно и снисходительно смотрел на шумный зал, независимый, могущественный человек, с деньгами, рядом с девушкой, единственной, кому он здесь доверяет, единственной, кого здесь признает. Хотя и нет на свете героев, но этот не будет стоять по стойке «смирно» и есть глазами начальство, не потащит под конвоем свой чемодан по перрону… Не глядя на Варю, он вдруг задумчиво сказал: – Может быть, рядом с тобой и я стану человеком. И нахмурился. Отвернулся. – Хорошо, – сказала Варя, – я поеду. 17 Саша надел лямку и удивился, как легко идет против течения большая нагруженная лодка. Бечевой, перекинутой через лучок – высокую палку на носу, лодка оттягивалась в оддор, шла параллельно берегу легко, без мыри – так Нил Лаврентьевич, почтарь, называл рябь. Реку переходили в гребях. Саша и Борис садились на нашесть, надевали гребовые весла на уключины и гребли изо всех сил, течение здесь сильное. Но даже в самой борозде виднелась цветная галька на дне, так чиста и прозрачна была вода. Только цвет ее менялся в зависимости от погоды, становился то серо-стальным, то густо-синим, то голубовато-зеленым. – Побежим хлестко, – балагурил Нил Лаврентьевич, – ребята молодые… Свежие… Нил Лаврентьевич, хлопотливый мужичишка с мелкими чертами подвижного лица, добывал золото на Лене, партизанил против Колчака, теперь колхозник. О партизанстве рассказывал туманно, врал, наверно, с чужих слов, о золотнишестве говорил правду. Был обычай у ангарцев – в парнях уходить на прииски. Вернулся с золотым кольцом на пальце, значит, добывал золото, теперь женись! Так и Нил Лаврентьевич: побывал на приисках, вернулся, женился, имел хозяйство – шесть коров. По здешним местам и десять коров – не кулак, тем более батраков не наймовал, не держал сепаратора, с тунгусами не торговал. Уходил осенью в лес, добывал за зиму шестьсот – семьсот шкурок, белковал ладно. Теперь белка отступила на север, и соболь ее поистребил, и колхоз требует работы. Раньше литовкой помахаешь на сенокосе, вся прочая домашность была на женщине. Теперь не отличишь, мужик и баба одно – колхозники. Так, слушая разглагольствования Нила Лаврентьевича, шли они берегом, вдоль нависших скал, по каменным осыпям или вброд – там, где скалы подступали к самой воде. Днем солнце стояло высоко над головой, жарило, к вечеру уходило за лес, и тогда берег пересекали лиловые таежные просветы. Покажется иногда одинокая рыбачья лодка, мелькнет у берега деревянный поплавок – здесь самолов или морда, проплывет вдали дощаник со стоящей на нем лошадью, и опять ни человека, ни зверя, ни птицы. Шумели шивера, как шумит тайга при сильном ветре, вода мчалась через валуны и каменные глыбы, кипела в водоворотах, играла брызгами на солнце. В шивере бечеву тянули все, а Нил Лаврентьевич, стоя в лодке, правил кормовым веслом. И жена его, болезненная молчаливая женщина, закутанная в большой платок, тоже шла в лямке. Борис натер плечо, побил ноги на прибрежных камнях, мрачно говорил: – Володя Квачадзе не тащил бы лодку, заставил бы себя везти. – В лямке, зато без конвоя, – отвечал Саша. В деревне Гольтявино, на берегу, лодку поджидали местные ссыльные: маленькая седая старушка – знаменитая в прошлом эсерка, анархист – тоже маленький, седенький, с веселым, добрым лицом, и поразительной красоты девушка – Фрида. Старушку звали Мария Федоровна, старичка – Анатолий Георгиевич. Почта не ходила два месяца, и каждому Нил Лаврентьевич вручил пачку писем, газет и журналов, а Фриде еще и посылку. – Третий день дежурим, – весело сказал Анатолий Георгиевич, – с утра и до вечера. – Сортировка задержала, Натолий Егорыч, – объяснил Нил Лаврентьевич, – на проход пойдем до Дворца. Эта новость подверглась оживленному обсуждению: если в селе Дворец теперь почтовое отделение, то зимняя почта по Тайшетскому тракту будет приходить быстрее. С другой стороны, создание нового почтового отделения может предшествовать административным изменениям. Может быть, во Дворце будет новый районный центр. И значит, новое начальство, новая метла, и будет эта метла ближе. – Берите вещи, – распорядилась Мария Федоровна, – устроим вас на ночлег. – Спасибо, – ответил Саша. – Нил Лаврентьевич хотел отвести нас на квартиру. – К Ефросинье Андриановне? – К ней, – подтвердил Нил Лаврентьевич, вытаскивая из лодки мешок с почтой. – Прекрасно, тогда вечером посидим, Фрида за вами зайдет. Хорошо, Фрида? Фрида читала письмо из своей почты. – Фрида, очнитесь! – Да-да. – Девушка вложила письмо в конверт и подняла на Марию Федоровну громадные синие глаза. Черные локоны падали на старенькую кофточку, свободно облегавшую тонкую талию. – Зайдете за ними, – повторила Мария Федоровна, – посидим у Анатолия Георгиевича. – У меня, у меня. – Анатолий Георгиевич перелистывал журнал. – Товарищи, успеете прочитать, – властно проговорила Мария Федоровна, – пошли! Борис поднял посылку. – У вас свои вещи, – сказала Фрида. – Подумаешь! Молодецким движением Борис вскинул на плечо посылку, взял в руки чемодан. Усталости его как не бывало. – Чемодан пока оставьте, вернетесь, заберете, – посоветовала Мария Федоровна. Саша помог Нилу Лаврентьевичу разгрузить лодку. Вернулся Борис, и они перетащили все в избу, стоявшую над берегом. Пока хозяйка чистила рыбу и готовила ужин, Саша и Борис вышли на улицу. – Ну?! – Борис вопросительно посмотрел на Сашу. Саша притворился, что не понимает вопроса. – Приятные, милые, гостеприимные люди. – Да, – нетерпеливо подхватил Борис, – это вам не те, с Чуны, приятели Володи, это истинные интеллигенты, им не важно, в кого вы верите, им важно, что вы такой же ссыльный, как и они. Люди!.. Ну а что вы скажете о Фриде? – Красивая девушка. – Не то слово! – воскликнул Борис. – Суламифь! Эсфирь! Песнь песней! Это надо было пронести через тысячелетия, через изгнания, скитания, погромы. – Я не знал, что вы такой националист, – засмеялся Саша. – Русская девушка – не националист, еврейская – националист. Я ведь имею в виду тип, породу. У меня жена тоже была из еврейской семьи, я за нее не дам мизинца этой Фриды. Какая осанка! Достоинство! Это че-ло-век! Жена, мать, хозяйка дома. – Заговорил еврейский муж. – Да, а что? – У вас срок, и у нее срок. У вас Кежемский район, у нее Богучанский. – Ерунда! Если мы поженимся, нас соединят. Саша подивился фантазерству Бориса, но заметил только: – Может быть, она замужем. – Тогда-таки плохо. На тарелках рыба, сметана, голубичное варенье. Нил Лаврентьевич и его жена сплевывали кости на стол. Саша к этому уже привык. Хозяйка, полная смышленая женщина, жаловалась на сына: не хочет работать в колхозе, гербовщики сманивают в Россию на стройку. – Самый отъявленный народ, – заметил Нил Лаврентьевич про вербовщиков, – крохоборы, шатаются-болтаются. Сын хозяйки, форменный цыганенок, с любопытством косился на Сашу и Бориса, молча слушал упреки матери. Хозяин, тоже похожий на цыгана, сидел на лавке, курил. Борис поглядывал на дверь, ждал Фриду. Хозяйка все жаловалась на сына: – Ководни серянки у него нашла, дырки в кармане, папиросы прячет, поджигает карман-ту. И чего ему тут не живется? На работу шибко не посылаем, все с мужиком. Ешшо пташка не чирикает, а уже в поле. Начальство требует, не прогневишь. Сын молчал, косясь на Сашу и Бориса. И хозяин молчал, сам в душе бродяга. А хозяйка все жаловалась: уедет парень, свяжется с плохой компанией и попадет в тюрьму. Вошла Фрида, поздоровалась, села на лавку, не мешая разговору. Она была в сапогах, стареньком пальто и платке, повязанном вокруг головы и шеи. Платка не развязала, так в нем и сидела, дожидаясь, когда ребята кончат ужинать. Борис поднялся, нетерпеливо посмотрел на Сашу, предлагая ему поторопиться. В переднем углу божница с иконами, в другом угловик, на нем зеркало, тюручок – катушка с нитками, рядом выкотерник – чистое расшитое полотенце, на подоконниках камни, образцы минералов, семена в коробочках, в горшочках рассада. – Анатолий Георгиевич у нас агроном, геолог, минералог, палеонтолог, не знаю, кто еще, – Мария Федоровна усмехнулась, – надеется, оценят. – Край пусть оценят, – ответил Анатолий Георгиевич, – такого богатства, как на Ангаре, нет нигде. Уголь, металлы, нефть, лес, пушнина, неисчерпаемые гидроресурсы. Он перебирал в тонких пальцах камешки, куски лавы, обломки породы, прожиленной серебряными нитями, счастливый вниманием своих случайных слушателей – следующие появятся у него, может быть, через год, а то и вовсе не появятся. – На Ангаре я был в ссылке еще до февральской революции, – продолжал Анатолий Георгиевич, – и вот опять здесь. Но тогда мои статьи о крае печатались, теперь и думать об этом не смею. Все же надеюсь, записки мои еще пригодятся. – В связи с развитием второй металлургической базы на Востоке, – сказал Борис, косясь на Фриду, – изыскания природных богатств очень важны. Вслед за Кузбассом индустриализация будет продвигаться сюда. Вопрос времени. Он произнес это веско, как руководящий работник, поощряющий местных энтузиастов. Бедный Борис! Хочет выглядеть перед Фридой значительным человеком, а значительность его совсем в другом. Мария Федоровна насмешливо кивнула головой. – И вам надо: индустриализация, пятилетка… Вас свободы лишили – вот о чем подумайте. Вы рассуждаете, что будет с краем через пятьдесят лет, какая, мол, Сибирь станет…™ А вы думайте, во что через эти самые пятьдесят лет превратится человек, которого лишили права быть добрым и милосердным. – Все же очевидных фактов отрицать нельзя, – сказал Анатолий Георгиевич, – в России промышленная революция. Этот седенький, пушистый старичок совсем не вязался с Сашиным представлением об анархистах. – Что же вы здесь сидите?! – воскликнула Мария Федоровна. – Откажитесь! В академики выскочите! – Нет, – возразил Анатолий Георгиевич, – пусть знают: инакомыслие существует, без инакомыслия нет и мысли. А работать надо, человек не может не работать, – он показал на рассаду, – вот еще помидоры развожу, арбузы. – За эти помидоры вы первым и уплывете отсюда, – заметила Мария Федоровна, – суетесь со своими помидорами, а колхозникам надо решать зерновую проблему. В России ее не решили, вот и вздумали решать на Ангаре, где хлебом отродясь не занимались. Она вздохнула. – Раньше еще было сносно, работали ссыльные у крестьян или жили на то, что из дома пришлют, мало кто ими интересовался. А теперь колхозы, появилось начальство, приезжают уполномоченные, каждое незнакомое слово оборачивается в агитацию, что ни случись в колхозе, ищут виновного, а виновный вот он – ссыльный, контрреволюционер, это он влияет на местное население, так влияет, что и картошка не растет, и рыба не ловится, и коровы не телятся и не доятся. Фриду, например, принимают за баптистку. Один ей так и сказал: вы свою баптистскую агитацию бросьте! Так ведь он сказал? Одного только добились, – усмехнулась Мария Федоровна, – мужик воевать не будет. За что ему воевать? Раньше боялся, вернется помещик, отберет землю. А сейчас землю все равно отобрали, за что ему воевать-то? – Это вопрос спорный, – сказал Саша, – для народа, для нации есть ценности, за которые он будет воевать. – А вы пойдете воевать? – спросила Мария Федоровна. – Конечно. – За что же вы будете воевать? – За Россию, за Советскую власть. – Так ведь вас Советская власть в Сибирь загнала. – К сожалению, это так, – согласился Саша, – и все же виновата не Советская власть, а те, кто недобросовестно ею пользуется. – Сколько вам лет? – спросил Анатолий Георгиевич. – Двадцать два. – Молодой, – улыбнулся Анатолий Георгиевич, – все еще впереди. – А что впереди? – мрачно спросила Мария Федоровна. – Какой у вас срок? – Три года. А у вас? – У меня срока нет, – холодно ответила она. – Как это? – А вот так. Начала в двадцать втором: ссылка, Соловки, политизолятор, снова ссылка, впереди опять Соловки или политизолятор. Теперь, говорят, нами, контриками, будут Север осваивать. И вам это предстоит. Попали на эту орбиту, с нее не сойти. Вот разве Фрида, если отпустят в Палестину. – Вы собираетесь в Палестину? – удивился Саша. – Собираюсь. – Что вы там будете делать? – Работать, – ответила девушка, слегка картавя, – землю копать. – Вы умеете ее копать? – Умею немного. Саша покраснел. В его вопросе прозвучала недоброжелательность. «Вы умеете ее копать?» А ведь она и здесь землю копает, этим живет. Пытаясь загладить свою бестактность, он мягко спросил: – Разве вам плохо в России? – Я не хочу, чтобы кто-нибудь мог меня назвать жидовкой. Она произнесла это спокойно, но с тем оттенком несгибаемого упорства, которое Саша видел у людей, одержимых своими идеями. Ничего у Бориса не выйдет, разве что перейдет в ее веру. И Мария Федоровна, и Анатолий Георгиевич – это обломки той короткой послереволюционной эпохи, когда инакомыслие принималось как неизбежное. Теперь оно считается противоестественным. Баулины, столперы, дьяковы убеждены в своем праве вершить суд над старыми, немощными людьми, смеющими думать не так, как думают они. – У меня к вам просьба, – сказала Мария Федоровна, – разыщите в Кежме Елизавету Петровну Самсонову, она такая же старушка, как и я, передайте ей вот это. Она протянула Саше конверт. Должен ли он его брать? Что в нем? Почему не посылает почтой? Колебание, мелькнувшее на его лице, не ускользнуло от Марии Федоровны. Она открыла конверт, там лежали деньги. – Тут двадцать рублей, передайте, скажите, что я еще жива. Саша снова покраснел. – Хорошо, я передам. Опять поднимались по реке, проходили шивера, выгребали с берега на берег. Было жарко, но жена Нила Лаврентьевича как сидела на корме, закутанная в платок, так и сидела, и сам он не снимал брезентового дождевика. Они услышали отдаленный шум. – Мурский порог, – озабоченно объяснил Нил Лаврентьевич. Все чаще попадались подводные камни, течение убыстрялось, шум нарастал, переходя в непрерывное гудение, наконец стал неистовым. Река впереди была окутана громадным белым облаком, из воды торчали голью камни, над ними высоко пенились буруны, шум был подобен грохоту сотен артиллерийских орудий. С левого берега с бешеным ревом вырывалась из скалистого ущелья река Мура. У впадения ее в Ангару высился громадный утес с гранитными зубцами. Вытащили лодку на берег, разгрузили, перенесли вещи выше порога, потом вернулись, волоком перетащили туда и лодку. Борис уже не уставал, наоборот, жаловался, что медленно идут, торопился добраться до Кежмы, устроиться, начать хлопоты о переводе Фриды. В том, что они поженятся, не сомневался. – Нет у нее ни жениха, ни мужа. Где-то возле Чернигова мать. Каково ей одной? Будем жить в Кежме, работать ее не пущу, пусть занимается домом, появится ребенок, здесь тоже дети растут, кончим срок – уедем. Вы представляете ее в Москве, в театре, в вечернем платье? Чтобы раздобыть хорошую жену, стоит побывать на Ангаре. Ссылка – три года, жена на всю жизнь. – Она собирается в Палестину. – Чепуха! Пройдет. Она еще не ощутила себя женщиной. Будет семья, дом, дети – от ее Палестины ничего не останется. Саша вспомнил выражение упорства на красивом лице Фриды и подивился слепоте Бориса. – Она даже утверждает, что верит в Бога, – продолжал Борис, – думаете, это серьезно? Покажите мне современного еврея, который бы серьезно верил в Иегову. Религия для еврея – лишь форма национального самосохранения, средство против ассимиляции. Но ассимиляция неизбежна. Мой дедушка был цадик, а я не знаю еврейского языка. Какой же я, спрашивается, еврей? – Боря, вы видели ее один вечер. – Чтобы узнать человека, достаточно пяти минут. Я увидел вас в комендатуре и сказал себе: с ним мы сойдемся. И я не ошибся. Я уже видел и беленьких, и синеньких, и зелененьких. Если найду настоящую женщину, никакая другая мне не понадобится. А кто до женитьбы был пай-мальчиком, тот увязывается за первой юбкой, бросает жену, детей, разрушает семью. Что бы ни стояло за этими рассуждениями – одиночество, сочувствие девушке, как и он, попавшей в забытый край, – все равно это была любовь, неожиданная в таком деловом человеке, волоките и жуире. Он говорил о Фриде, и лицо его озарялось нежностью. Прошли село Чадобец, где было назначено место жительства покойному Карцеву, прошли еще деревни, ночевали у знакомых или у родных Нила Лаврентьевича. Саша и Борис сразу после ужина ложились спать, а Нил Лаврентьевич долго сидел с хозяевами. Приходили люди, сквозь сон Саша слышал хлопанье дверей, обрывки длинных мужицких разговоров. Вставали рано, разбуженные запахом жареной рыбы, грохотом печной заслонки, передвигаемых в печке горшков. – Как спали-то, никто не кусал? – спрашивала хозяйка. – Хорошо, спасибо. Утром за столом долго не засиживались, торопились в дорогу. На улице уже слышались голоса. – На работу, однако, ревут, – объясняла хозяйка. – Благодарим. – Нил Лаврентьевич вставал, отрыгивал, небрежно крестил рот. В лодке после таких ночевок Нил Лаврентьевич рассуждал: – Какие по нашим местам колхозы? Земля тошшая, таежная, мерзлая, не Россия, хлеб не вывозной, абы себя и детишек прокормить. Что мы государству могим сдать, никого не могим, окромя белки. Бывало, скот на Лену гоняли, теперь молочка не добудешь. Раньше наймовали ссыльных, политику, они лес корчевали, а теперь не корчуем. И кедру никто не бьет. Прошли Калининскую заимку, деревню, построенную в тридцатом году спецпереселенцами, высланными из России кулаками. – Привезли их в самой кончине января, – рассказывал Нил Лаврентьевич, – мужики, кто посмелее, пошли в ближнюю деревню, в Коду, восемь верст, считаем, приютите, мол, ребятишек. Да побоялись кодиские, у них одна фамилия Рукосуевы, у них своих кулаков тоже повыдергали, увезли самых заядлых, вот и побоялись. Мужики обратно в лес, землянки копать, поковыряй ее, землю-то, в мороз и снег. Кто помер, кто жив остался. Весну лес корчевали, расчищали елани, пахали, сеяли, народ работящий, ломовой народ, умелый. Теперь живут, помидоры сажают. Раньше у нас помидоры сажал Наталий Егорыч, политикант сослатый, смеялись над ним, пол скребли, народ у нас дикой, невежество, а теперь доказали кулаки энти. Вот и польза от них государству. Последнюю фразу он произнес важно и значительно, подчеркнул, что понимает интересы государства: и необходимость раскулачивания, и полезность разведения помидоров. Но как ни хитрил он, было видно, что сочувствует спецпереселенцам, и у него есть дети, и сам он такой же человек, как и они. И потрясен тем, что происходит, не знает, что будет дальше, не постигнет ли и его участь крестьян с Украины и Кубани, повыдерганных с родных мест и угнанных неизвестно куда и неизвестно за что. Саша вглядывался в новые избы, не похожие на местные. Обычные русские пятистенки с крылечками на улицу и завалинками у стены – кусок России, выдернутой с родной земли, брошенной в таежный снег, но воссозданной и сохраненной здесь русскими людьми. Саша хотел увидеть этих людей, каковы они сейчас. Но люди были на работе, деревня лежала тихая, мирная, спокойная, и берег был такой же, как и в других деревнях на Ангаре, с лодками, перевознями и сетями. Живут, как все. Конечно, те, кто выжил. Промелькнула на косогоре ватага ребятишек. И ребятишки эти были те, кто выжил, а не замерз в снегу. А может, народились новые. И снова спокойная могучая река, синие скалы, бескрайняя тайга, солнце в голубом небе, все это щедро и обильно сотворенное для блага людей. Тихий плес, мелкие безымянные перекаты. На правом берегу деревня Кода, где все Рукосуевы и куда спецпереселенцы обращались за помощью и не получили ее. И она тоже тихая, спокойная, безлюдная. 18 «Хорошо, я поеду» – это было легко сказать вчера, когда они сидели в ресторане, играла музыка, нарядные женщины танцевали с элегантными мужчинами, это была новая, независимая жизнь. И сам Костя, и его предложение поехать в Крым были частью этой жизни, поэтому вчера прямо из ресторана Варя могла бы уехать с ним куда угодно. Но сегодня здесь, в их коммунальной квартире, в их тусклой комнате, все выглядело совсем по-другому, нереальным, неосуществимым, казалось игрой, пустым ресторанным трепом. В Викиной компании так треплются о поездках за границу, в Костиной – о поездках в Крым или на Кавказ. Да и кто он такой, этот Костя? Ресторанный бильярдист, игрок. Какими примитивными средствами обольщал: положил деньги в ее сумочку, заказывал дорогие блюда, редкие вина, гусарил, выпендривался… Сколько он перевидал таких девочек? Скольких заманивал поездками в Крым? Она на такой огонек не полетит! Ее, как дурочку, не охмурит какой-то бильярдист! Как она будет выглядеть, если после Крыма он бросит ее или оставит в Крыму, хорошо, если даст деньги на обратный билет, а то и не даст, добирайся, как хочешь, телеграфируй Нине, выручай, мол, сестричка, а Нину хватит удар, от такого у кого угодно может случиться разрыв сердца: вчера познакомились в ресторане, сегодня отправились в Крым. И почему надо ехать именно сегодня? Что за спешка? С Софьей Александровной, как и обещала, она переговорит. Если та сдаст ему комнату, они познакомятся ближе, тогда у них, может быть, и сложатся какие-то отношения. Вчера после ресторана Костя привез ее и Зою домой на такси, прощаясь, сказал: – Завтра не уходи из дома, жди моего звонка. В первой половине дня я позвоню. Уже двенадцать часов, и самое правильное сейчас уйти, скажем, к Софье Александровне или к Зое на работу. А если он позвонит вечером, сказать: «Я все утро ждала вашего звонка, вы не позвонили». Впрочем, позвонит ли он? Сам, наверно, забыл, что наболтал. Как он может так вдруг поехать в Крым? Бросить дела! Как достанет билеты? Командированным по броне и тем едва дают, а простые смертные простаивают на вокзале неделями. Можно спокойно сидеть дома. Бегать унизительно. Обещала ждать звонка – подождет. Даже интересно – позвонит или не позвонит. Как будет выкручиваться? В половине первого Костя позвонил и сказал, что билеты у него на руках, поезд отходит в четыре, в три он за ней заедет, на каком этаже она живет, какой номер квартиры. Варя растерялась, как только услышала его голос, его мягкие, но повелительные интонации. Как и вчера, он говорил медленно, четко, чуть растягивая слова. Она тут же вспомнила его лицо, его странный, шальной и в то же время недоверчивый взгляд, который он подолгу не отводил от нее, его широту, лихость и одновременно наивность: удивлялся, что она живет на Арбате, был разочарован тем, что загадала не на то, на что он надеялся. Вспомнила и свою обиду на его друзей: пьют, едят за его счет, а его оставляют одного. Как сказал: «Может быть, рядом с тобой и я стану человеком». И тут же нахмурился, застыдившись такого признания. Как же можно обмануть его, нарушить слово? Зря обещала, но обещала! У нее не повернется язык сказать «нет». – Не надо за мной заходить, – ответила Варя, – я буду вас ждать в Никольском переулке, возле второго дома от угла. – Хорошо, только не задерживайся, а то на поезд опоздаем. В Никольский переулок Варя решила пройти проходным двором – в воротах можно наскочить на Нинку. Чемодан не понадобился. Все, что у нее есть, на ней. А еще одно платье, сарафан, трусики и комбинацию, пару чулок, зубную щетку, мыло, расческу запихнула в портфель. И хорошо, что не понадобился чемодан, – проходной двор оказался закрытым. Варя вспомнила, что на днях на Арбате закрыли все проходы на соседние дворы. Арбат стал режимной улицей, по ней иногда проезжает на дачу Сталин. Пришлось идти до Никольского обычным путем. К счастью, никого не встретила. А если бы и встретила, то что такого – идет со старым школьным портфелем. Нине она оставила записку: «Уехала с друзьями в Крым, вернусь через две недели, не скучай. Варя». Свернув в Никольский переулок, Варя увидела такси, а возле такси Костю в том же костюме, в каком был вчера в «Савое». Они ехали в международном вагоне. Варя первый раз в жизни видела такой вагон. К тетке в город Козлов, теперь он называется Мичуринск, они с Ниной ездили в общем плацкартном. И ее знакомые тоже ездили в общих плацкартных. Она слыхала, что есть вагоны, разделенные на закрытые купе, в каждом купе четыре пассажира. Но о купе на двоих, с отдельным умывальником не слыхала. И вот она едет в таком вагоне, в таком купе, все в бархате, в бронзе, даже дверные ручки бронзовые. В коридоре мягкая дорожка, на окнах бархатные занавесочки, на столе лампа под красивым абажуром. Проводник в форме разносит чай в массивных подстаканниках, вежливый, предупредительный, с Костей особенно. Как понимала Варя, в этом вагоне ехали важные, может быть, и знаменитые люди: в соседнем купе военный с четырьмя ромбами в петличках – высший военный чин, через купе – пожилая красивая дама с мужем, наверняка актриса. Варе даже показалось, что она видела ее в каком-то фильме. И в других купе тоже ехали, может быть, народные комиссары или заместители народных комиссаров, во френчах, бриджах, сапогах – стандартной одежде ответственных работников. Но и проводник, и разносчик вин и закусок, и официант, приходивший записывать тех, кто пойдет обедать в вагон-ресторан, а затем официант и буфетчик в вагоне-ресторане относились к Косте с особой предупредительностью. В его облике, манере поведения было нечто такое, что сразу заставило этих людей выделить Костю изо всех пассажиров. Варю вначале коробила его грубоватая фамильярность, всему обслуживающему персоналу он говорил «ты», но они угадывали в Косте своего парня, и никто на него не обижался, смеялись его шуткам, с видимым удовольствием выполняли его требования. Старания официантов Костя принимал с благосклонной улыбкой, как подобает человеку, который находится на гребне успеха и понимает, что успех притягивает к нему людей. Но вел себя весело и дружелюбно. У Кости нет ни чинов, ни должностей, ни званий, но он в них и не нуждается. Независимый, рисковый, обаятельный, он добивается того, чего другие добиться не могли бы. Кто в июне, в разгар курортного сезона, может достать билеты в Крым в день отхода поезда, да еще в международном вагоне, забронированном только для высших лиц? А Костя смог, хотя Варя допускала, что заплатил он за билеты вдвое или втрое дороже стоимости. Он широко оставлял чаевые, не брал сдачи, делился с людьми своей удачей. С Варей он держался так, будто они знакомы сто лет и нет ничего удивительного в том, что они вдвоем едут в отдельном купе. Ни о чем ее не расспрашивал, будто все уже знал о ней, и о себе ничего не рассказывал, будто и она все знает о нем. Рассказывал о местах, через которые они проезжали, чувствовалось, что видит их не первый раз. Не приставал. Ни разу не пытался обнять ее, поцеловать, как-то все начать. Только, когда они стояли в коридоре и смотрели в окно, положил руку ей на плечо, этот жест и эта поза были просты и естественны – стоят в коридоре молодые супруги, и молодой муж держит руку на плече своей молоденькой жены. И в вагоне все к ним как к молодоженам и относились, улыбались и, как казалось Варе, даже любовались ими, а ею особенно. Варя видела, что Косте это приятно, ему льстит, что все любуются его женой. Только мучила мысль о том, что будет ночью. Костя, конечно, убежден, что, согласившись с ним ехать, она согласилась и на это. Мужчины вообще считают, что если пригласили девушку в театр, кино, на танцы, то уже имеют право на это, и обижаются, сердятся, когда им этого не разрешают. А он везет ее в Крым, они будут жить в одном номере гостиницы, он будет поить и кормить ее… Нет, такая сделка ее не устраивает, на такую сделку она не пойдет. Она не навязывалась, не напрашивалась, она едет в Крым ради него, он просил ее, она согласилась поехать, но ни на что другое согласия не давала. Ему приятно прогуляться по Крыму с молоденькой хорошенькой девчонкой, пожалуйста, она доставит ему такое удовольствие. За окном стало темнеть. Костя заглянул ей в глаза, улыбнулся. – Все в порядке? – Все в порядке, – в тон ему ответила Варя, хотя с приближением вечера начинала все больше робеть. Другое дело, если бы она влюбилась, потеряла голову от любви. Но голову она не потеряла, и неизвестно, потеряет ли. Ей, как и всем, импонирует Костина широта и лихость, но она привыкла к большей сдержанности. Костя не-вос-пи-тан, он из какого-то чужого мира. А она, пусть и во дворе выросла, все же воспитана. И друзья ее воспитаны. Левочка, Ика, Рина, Воля-большой, Воля-маленький – все это интеллигентные ребята, а вот Костя, несмотря на то что он у них главный, не интеллигентен. И тянутся все к нему потому, что у него есть то, чего нет у них, – деньги, а он окружает себя этими ребятами потому, что в них есть то, чего нет у него, – интеллигентность. Конечно, он человек из народа, из провинции, это характер, натура, только так его и можно воспринимать. Но это не совсем ее устраивает. Устраивает его независимость. Но лично она может быть независимой, только сама зарабатывая себе на жизнь. Даже став его женой. Но хочет ли она стать его женой – этого она тоже не знает. О женитьбе у них вообще разговора не было. Тогда, значит, она станет его любовницей? Но любовники любят друг друга. Значит, содержанкой? Нет, быть содержанкой она не намерена. Но что бы ни говорила себе Варя, она понимала шаткость своих доводов. То, что должно произойти, произойдет. Ломаться – значит ломать комедию. 19 В деревне Дворец они расстались с лодочником и его молчаливой женой. Нил Лаврентьевич побежал на почту, вернулся с приемщиком, вытащил из лодки мешки, хлопотал, спорил, на Сашу и Бориса не обращал внимания. Привез попутных ссыльных, приказали, вот и привез. – Может быть, зайдем в комендатуру? – предложил Борис. – Зачем? – Отправят в Кежму. – Без них доберемся. Предписание у нас на руках. – Могут быть неприятности, – поморщился Борис, – почему не явились, не отметились. Не надо по пустякам их раздражать. Саша не хотел идти в комендатуру. Лишняя встреча – лишнее унижение. Борис одержим желанием поскорее начать хлопоты, он думает только о Фриде. Услышав о том, что Дворец станет районом, хочет завязать здесь какие-то связи, знакомства, чтобы облегчить потом переезд Фриды к нему или его переезд к Фриде. Фантазер. – Завтра решим, – сказал Саша. – Ладно, – согласился Борис, – посидите с вещами, я поищу квартиру. Солнце уходило за тучи, дул хиус – холодный ветер с реки, трепал гибкий тальник на берегу. Саша накинул на плечи пальто, принес чемодан. Тоска сжимала сердце. Почему он не пошел в комендатуру? Квачадзе бы пошел, потребовал, и Борис хочет идти, хочет как-то устроить свои дела, это его право. А вот он не пошел и не пойдет. За неделю пути без охраны, по вольной реке, он ощутил относительную свободу. Неужели она кончилась? Здесь, на краю земли, это особенно дико и неестественно. Нет, он не пойдет. Иллюзия, самообман, пусть! Вернулся Борис, весело объявил: – Сейчас я вас познакомлю с обломком империи. Повар его величества! Кормил князя Юсупова и Григория Распутина. Поразительный экземпляр. В избе, куда он привел Сашу, на скамейке сидел тучный красноносый старик в стеганой телогрейке защитного цвета и стеганых брюках, заправленных в сапоги с разрезанными голенищами. Одутловатое, гладко выбритое лицо, ровный, как мох, бобрик седых волос выдавали в нем городского человека. – Знакомьтесь, – возбужденно говорил Борис, – Антон Семенович! Шеф-повар двора его императорского величества. – Тогда уж лейб-повар, – заметил Саша, с интересом разглядывая старика. Тот тоже внимательно из-под полуприкрытых век посмотрел на Сашу. – Антона Семеновича отзывает Москва, – продолжал Борис, – будет кормить послов и посланников. Котлеты «де-во-ляй», соус «провансаль»… Знал я поваров в Москве. Конечно, с вашим масштабом не сравнить, но сохранились. В «Гранд-отеле» Иван Кузьмич, знаете? – Не помню что-то, – ответил Антон Семенович равнодушно: не может помнить каждого Ивана Кузьмина, а вот каждый Иван Кузьмич должен знать его, Антона Семеновича. – Вполне приличный повар, – продолжал Борис, – конечно, когда есть из чего. Мэтр Альберт Карлович. – Знаю, – коротко проговорил Антон Семенович. – Квалифицированный, представительный. – Борис еще больше оживился от того, что у них нашелся общий знакомый. – На чем представляться-то, – брюзгливо заметил Антон Семенович, – первое, второе, третье… – О чем и говорю, – подхватил Борис, – было бы из чего. И для кого. Когда бефстроганов – предел мечтаний… – И бефстроганов надо уметь сделать. – Антон Семенович оглянулся на хозяйку, она готовила ужин. – Когда вы уезжаете? – спросил Борис. – Как отпустят. – У вас же освобождение на руках, вы говорите. – При комендатуре работаю, тоже есть хотят, вот и тянут. Хозяйка почистила рыбу, бросила на сковородку. Кивнув на печь, Борис сказал: – Представляю, как бы это у вас получилось. Антон Семенович величественно промолчал. – Вернемся в Москву, вы уж нас покормите, – засмеялся Борис. Антон Семенович покосился на него, потом с настырной требовательностью пьяницы сказал: – Если доставать, то сейчас. Получив от Бориса деньги, тяжело поднялся и вышел. – Алкоголик, – сказал Саша. – Нет, – возразил Борис, – соскучился по людям. Антон Семенович вернулся с бутылкой спирта. – Самое что надо. В смысле сердца. Пил он, почти не закусывая, и сразу опьянел. Шея побагровела, лицо стало злым, человек, норовящий выпить за твой счет и тебя же обругать. Борис этого не замечал и продолжал перечислять знакомых ему московских поваров и метрдотелей. – За что вы здесь? – спросил Саша. Антон Семенович поднял на Сашу тяжелые глаза, собираясь послать к чертовой матери своих случайных собутыльников, московских дурачков, которых он искренне презирал прежде всего за то, что так легко дают себя одурачить. Но натолкнулся не на деликатный взгляд московского дурачка, на него смотрела московская улица, насмешливая, все понимающая, умеющая дать отпор кому угодно. Отводя тяжелый взгляд и трудно дыша, Антон Семенович неохотно сказал: – В столовой работал в районе. Написал в меню «щи ленивые». Тут прокурор: «Почему ленивые»? Насмешка, выходит, над ударниками. Показываю поваренную книгу, тысяча девятьсот тридцатого года книга: «Щи ленивые». Ясно? Нет, врешь! Книгу тоже контрик написал. Из всего, с чем сталкивался здесь Саша, это было самое бессмысленное. – Слава Богу, все кончилось, – сочувственно проговорил Борис, – все с вас снято, возвращаетесь домой. – Домой?! – Антон Семенович с ненавистью посмотрел на Бориса. – Где он, дом-то? В вашем Бердичеве? Так! Вот и урок Борису: не увлекайся каждой сомнительной личностью. – А ну чеши отсюда, мать твою через семь гробов в мертвый глаз! – сказал Саша. – Нет! – Борис встал, подошел к двери, накинул крючок. – Вы чего, ребята? – беспокойно забормотал Антон Семенович. – Я ведь в шутку. – Последний раз шутил, стерва, – усмехнулся Саша. Борис навалился на Антона Семеновича, прижал голову к столу. – Ребята, пустите, – хрипел Антон Семенович, выкатывая дрянные белесые глаза. – Не до конца его, Боря, на мою долю оставьте, – сказал Саша. Эта одутловатая морда с белыми глазами была ему ненавистна. Падаль! Задумал над ними измываться. Гад! Рванина! Товарищ по ссылке! Коллега! Отвратительная сцена, но их погрузили на дно жизни и с этими подонками иначе нельзя. – Извиняйся, гад! – Извиняюсь, – прохрипел Антон Семенович. – А теперь катись к трепаной матери! Борис вытолкал его за дверь, сбросил с крыльца, устало опустился на скамейку. – Вот вам и лейб-повар его императорского величества, – засмеялся Саша. – Среди таких людей должна жить Фрида, – сказал Борис. * * * На следующий день они нашли попутную лодку. Кооператорщик согласился их взять, если они пойдут бечевой наравне с ним и лодочником. До Кежмы семьдесят километров, и, если ничто не помешает, они будут там через два дня. Это была удача. Они снесли свои вещи на берег к громадной, тяжело нагруженной лодке, которую им предстояло тащить. Возле нее хлопотал кооператорщик, толстомордый, веселый парень в брезентовом плаще и бокарях – высоких, до паха, сапогах, похожих на болотные, только из камуса – мягкого оленьего чулка. – Отправимся скоро? – спросил Борис. – Документы оформим и потянемся, – ответил кооператорщик. – Знаете, Саша, – снова начал Борис, отведя Сашу в сторону, – все же надо сходить в комендатуру. Скажем: нашли лодку, уже погрузились, вот только забежали отметиться. Иначе будут неприятности в Кежме. Этот сукин сын, повар его императорского величества, конечно, настучал, что мы здесь. – Дело ваше, – холодно ответил Саша, – можете идти, я не пойду. И не говорите, что я здесь. У меня предписание явиться в Кежму, я и явлюсь в Кежму. – Как знаете, – пожал плечами Борис, – я все же схожу. В нем бушевал бес деятельности. Одержимый мыслью о женитьбе на Фриде, он уже все подчинил этому, боялся совершить промах. Борис не вернулся ни через полчаса, ни через час. Кооператорщик ушел оформлять документы, вернулся, а Бориса все не было. – Сходи поищи товарища, – сказал кооператорщик, – некогда, уйдем без него. Саша не знал, что делать. Нельзя оставлять Бориса, но идти в комендатуру он не хотел, да и поздно, спросят: почему не пришел сразу? – Подождем еще немного. Наконец появился Борис, молча вытащил из лодки чемодан. – В чем дело? – спросил Саша, догадываясь, что произошло. – Отправляют в Рожково, – ответил Борис. На нем лица не было. Рожково, крошечную деревеньку на левом берегу, они прошли вчера с Нилом Лаврентьевичем. – Как это без райуполномоченного? – У них есть право самим назначать место жительства. – Плюньте на них, и едем. – Они отобрали предписание. Голос Бориса дрожал. – Не горюйте, – сказал Саша, – приедете в Рожково, напишите в Кежму или в Канск, потребуйте перевода, ведь в Рожкове для вас нет работы. Я приеду в Кежму, тоже скажу уполномоченному. Борис махнул рукой: – Все пропало! Ах, дурак я, дурак! Саше было жаль Бориса, грустно с ним расставаться: хороший товарищ, веселый, неунывающий спутник. Они обнялись и расцеловались. На глазах у Бориса блестели слезы. Саша вошел в лодку. Лодочник оттолкнул ее от берега и, перевалившись через борт, влез сам. Некоторое время они шли на гребях – лодки и сети на берегу мешали идти бечевой. Саша видел скорбную фигуру Бориса. Он смотрел им вслед, потом поднял чемодан и начал подыматься по косогору. 20 Один на пустынной реке, Саша шел навстречу своему будущему. Хорошо ли, плохо ли, но все уже определились по местам, а он не знает, что его ждет, куда зашлют. Он никогда больше не увидит Володю, Ивашкина, ссыльных, которых встречал в деревнях, не увидит, наверно, Бориса, хотя и будет жить с ним в одном районе. Горечь коснулась его сердца, он потерял людей, с которыми прошел первые сотни километров своего пути. На корме сидел лодочник, неразговорчивый человек лет сорока с суровым фельдфебельским лицом. Саша и кооператорщик шли в лямке попеременно, а в шивере тащили лодку вдвоем. Кооператорщика звали Федей, демобилизованный красноармеец, общительный парень, работает продавцом в Мозгове, деревне возле Кежмы, величает себя заведующим сельмагом, зачислен на какие-то курсы в Красноярске, зимой уедет учиться. Федя с комической важностью рассуждал о роли сельского продавца как проводника государственной линии в деревне. Новый тип сельского активиста, сообразительный, принимающий все на веру, с веселой готовностью, без сомнений и рассуждений, к тому же песенник и гармонист. То обстоятельство, что Саша – ссыльный, не играло для него никакой роли. Так, значит, устроено, есть ссыльные, всегда были, испокон веку, такие же люди, как все. А служи сейчас Федя в комендантском взводе и прикажи ему расстрелять Сашу, он бы расстрелял. Опять же потому, что так устроен мир. Федя расспрашивал Сашу про Москву, на которой улице жил, хорошая ли улица, какие еще есть улицы, чем занимаются его родители, был ли он когда в Кремле, видел ли товарища Сталина и других руководителей и какие цены в магазинах. Всему удивлялся, всем восхищался. Москва была конечной целью его мечтаний. Сашей тоже восхищался – коренной москвич! Угощал его папиросами «Люкс», предназначенными для районного начальства. Иногда он пел «Позабыт-позаброшен», песню, занесенную ссыльными и популярную на Ангаре. Пел хорошо! «На мою, на могилку, знать, никто не придет, только ранней весною соловей пропоет. Пропоет и просвищет и опять улетит, одинокая могилка, как стояла, стоит». Федя не ходил на золотые прииски, такого обычая теперь нет. Зато перед армией служил два месяца в экспедиции профессора Кулика, искали тунгусский метеорит, только не нашли, ушел, видно, под землю. На том месте выступили озера, потом заболотились, заедает гнус, спасения нет, все бегут. И Федя бежал, тем более взяли на действительную. В армию тут стали брать с двадцать шестого года, и школа открылась в двадцать шестом году, до этого школ не было, из парней он один только и был грамотный, отец выучил, отец его на фактории работал, с тунгусами торговал. – Народ необразованный, дикой, – добродушно рассказывал Федя про тунгусов, – но чтобы воровать, этого у них нет. Русских зовут Петрушка, Ивашка, Павлушка, Корнилка… «Мука мой давай», «Смотреть мало-мало надо», «Продай два булка»… Табак любят, пьют и курят и мужики, и бабы, и одеваются, что мужик, что баба. Ребят, тех отличишь: у мальчиков одна косичка, у девочек – две. Бисер любят – и на доху нацепят, и на камасины. «Камус» по-тунгусски значит чулок с ноги оленя или лося, из него и делают сапоги – камасины. Слово это поразило Сашу сходством с индейским мокасины. Факт, подтверждающий, что тунгусы одного племени с североамериканскими индейцами. Приехать бы сюда с экспедицией, изучать местные диалекты или прийти с геологами, в этой земле неисчислимые богатства. А ему выпала ссылка в глухой деревне, без права выезда, три года коптить небо без пользы для себя, без пользы для других. Почему это обрушилось на него? Не виноват ли он сам? Расскажи про Криворучко, был бы на свободе теперь. А он не рассказал, посчитал безнравственным. А что такое нравственность? Ленин говорил: нравственно то, что в интересах пролетариата. Но пролетарии – люди и пролетарская мораль – человеческая мораль. А оставлять детей в снегу бесчеловечно и, следовательно, безнравственно. И за счет чужой жизни спасать собственную тоже безнравственно. Последняя ночевка в деревне Заимка, на острове с неожиданным названием Тургенев. Длина его двадцать два километра, в нижнем изголовье деревня Алешкино, в верхнем Заимка. Изба, куда привели Сашу, была большая, просторная, с пристройками и вымощенным досками двором. Хозяйка – дородная, представительная старуха, в прошлом, видно, красавица, хозяин – скрюченный рыжеватый старичок, сыновья – жгучие брюнеты, горбоносые, густобровые, настоящие кавказцы, старший лет под сорок, младший лет тридцати, их жены и дети. – Сейчас отец Василий придет, – сказала хозяйка, – с ним и поужинаете. Пришел священник с русой бородкой, иконописным добрым лицом, в дождевике и сапогах, переоделся в домашнюю рясу. Хозяйка подала на стол вяленую рыбу, яишню и молоко. Отец Василий ел и расспрашивал Сашу, откуда он и куда следует, где родился и кто его родители. Сказал, что сам он тоже ссыльный. Но за что Сашу выслали, не спрашивал и о себе не рассказывал. После ужина они пошли в каморку, где стояла кровать отца Василия и маленький столик. Пахло чуть приторно, по-церковному. – Раздевайтесь, попарьте ноги, будет легче, – предложил отец Василий и принес котел горячей воды, таз, дал мыло и полотенце. Саша опустил ноги в горячую воду, ощутил мгновенную слабость и блаженное чувство освобождения от усталости. Отец Василий стоял, прислонившись к двери, смотрел на Сашу добрыми глазами. Теперь, когда Саша пригляделся к нему, он выглядел совсем молодым, в первую минуту показался старше – из-за бородки, из-за рясы, из-за того, что был священником, а в Сашином представлении священник должен быть стариком. Ему казалось, что все священники с дореволюционных времен. – Можно баньку затопить, – сказал отец Василий, – только на берегу она, пойдете обратно – простудитесь, а у вас дорога. – И так замечательно, спасибо, – ответил Саша. – Здесь по-черному моются, – продолжал отец Василий, – у вас в Москве, наверное, ванна? – Да, есть ванна. – В моих местах, – сказал отец Василий, – тоже черные баньки, а то просто залезут в печь и моются. Здесь народ куда чистоплотнее. – Вы откуда? – спросил Саша. – Из Рязанской области. Кораблинского района, слыхали? – Рязанскую область знаю, а Кораблинский район – нет. – Наши места южные, – улыбаясь, рассказывал отец Василий, – яблочные. Здесь вы не увидите ни яблочка, ни груши, будете по ним тосковать. Брусника, черника, голубица – вот и вся ягода, ну, морошка еще, черная смородина, мелкая, лесная. А фруктов никаких. – Придется обойтись без фруктов, – сказал Саша, с наслаждением перебирая пальцами в горячей воде. – Вы их мыльцем, мыльцем, вот я вам намылю. – Отец Василий взял мыло и мочалку. – Что вы, что вы, не надо, я сам! – испугался Саша. Но отец Василий уже обмакнул мочалку в воду, намылил ее, наклонился и начал тереть Сашину ногу. – Не надо! Что вы, в самом деле! – закричал Саша, пытаясь вырвать ноги и боясь в то же время расплескать воду. – Ничего, ничего, – ласковым голосом говорил отец Василий, растирая Сашину ногу, – вам неудобно, а мне удобно. – Нет, нет, спасибо! – Саша наконец отобрал у него мочалку. – Ну, мойте. – Отец Василий вытер руки полотенцем. – Чем вы тут занимаетесь? – спросил Саша. – Работаю, хозяевам помогаю, кормят – спасибо. Народ хороший, отзывчивый народ. Вы к ним с добром, и они вас вознаградят. Уведут, наверно, отсюда ссылку. – Почему? – Из-за колхоза. Личного хозяйства нет, заработать негде, а в колхоз ссыльных не принимают. Есть тут колхозы из спецпереселенцев, из раскулаченных, и туда не берут… – Странные сыновья у хозяев, похожи на черкесов. Отец Василий улыбнулся: – Согрешила хозяйка в молодости. Жил у них на квартире ссыльный кавказец, красавец, говорят. Ну и случился грех. – Не раз, видно, случился, – заметил Саша, – сыновей трое. – Он жил у них девять лет, – охотно объяснил отец Василий, – потом уехал. Дети остались. Хозяин их считает за своих, а они его за отца. Тут испокон веку ссылка, перемешался народ. Живут хорошо, ладно, вот и меня призрели. Веры у них особой нет, в этих местах веры настоящей никогда не было. Сибирь, а все же совесть требует своего. – Справляете службу? – Церковь закрыта… Так, поговоришь, утешишь. Саша вытер ноги, натянул носки. – Спать ложитесь, отдыхайте, – сказал отец Василий. – Таз вынесу, тогда лягу, – ответил Саша. – Я вынесу. – Отец Василий поднял таз. – Вы не знаете куда. Потом вернулся с тряпкой, затер пол и вынес котел. Опять вернулся, разобрал постель. – Ложитесь! – Как? А вы? – Найду, где лечь, я у себя дома, ложитесь. – Ни за что! Я лягу на полу. – Пол холодный, простудитесь. А я люблю спать на печи. – Я тоже люблю спать на печке, – сказал Саша. – Хозяева уже легли, придется их беспокоить, – ответил отец Василий, – а я лягу тихонечко, никто не услышит. Он мягко убеждал Сашу, но в его мягкости была твердость человека, которому ничто не помешает исполнить долг. Долг – отдавать другому то, что у тебя есть, а ничего, кроме таза с водой и узкой жесткой кровати, у него нет. Саша лег на кровать, почувствовал холодок простыни, давно он не спал на простыне, давно не укрывался теплым одеялом, потянулся, повернулся к стенке и заснул. В тюрьме сон его стал чуток, утренний шорох разбудил его. Это отец Василий встал с пола, где спал на дохе, покрывшись шубой. – Ну вот, – Саша уселся на кровати, – а сказали, ляжете на печке. – Сунулся я на печь, – весело ответил отец Василий, – а там уже все занято. Я и здесь неплохо устроился, выспался очень прекрасно. – Вы не должны уступать свою постель каждому проезжему, их много, вы один. – Где же много? – возразил отец Василий, причесываясь перед висевшим на стене карманным зеркальцем и завязывая косичку. – Три месяца вовсе не было. И в дорогу бывают не каждый день, и ставят их по домам в очередь. В год, может, один или два попадут на нашу квартиру. Я на этой кровати сплю каждую ночь, мне безразлично, а вам какой-никакой, а отдых. Спите, есть еще время. Он вышел. Саша повернулся на другой бок и заснул. И снова его разбудил отец Василий: вернулся, снял грязные сапоги, надел домашнюю рясу. – Вот теперь вставайте, умывайтесь, будем завтракать. На завтрак опять яишня, горячие шаньги и кирпичный чай. Все ушли на работу, только старуха хозяйка возилась у печи. – Сколько вам лет? – спросил отец Василий. – Двадцать два. А вам? – Мне? – улыбнулся отец Василий. – Мне двадцать семь. – И какой у вас срок? Отец Василий снова улыбнулся: – Срок небольшой – три года. Два уже прожил, остался год. Тянет в родные места, и уезжать жалко – привык. – И живите, – сказала хозяйка. – Куда вам ехать? Не дадут вам в России Богу служить. – Богу всюду можно служить, – ответил отец Василий. Он повернулся к Саше. – Будет вам скучно первое время, потом привыкнете. Не падайте духом, не ожесточайтесь сердцем, за плохим всегда приходит хорошее. Помню, читал я Александра Дюма. Сказано там: невзгоды – это четки, нанизанные на нитку нашей судьбы, мудрец спокойно перебирает их. Светский писатель, сочинял авантюрные романы, а как мудро и хорошо выразился. В окно постучали, вызывая Сашу в дорогу. – Сколько я вам должен? – спросил он у хозяйки. – Ничего не должны, – махнула та рукой. Отец Василий тронул его за локоть: – Не обижайте ее. Он проводил Сашу, помог положить чемодан. Лодочник размотал бечеву, оттолкнул лодку и сел на кормовое весло. Федя перекинул лямку через плечо и, двигаясь вперед, тихонько натянул бечеву, озираясь на лодку и следя, как лодочник выводит ее. Убедившись, что лодка идет правильно, сказал: – Как в самую изголовь выйдем, перейдем на матеру. Саша протянул руку отцу Василию: – До свидания. Спасибо вам за все. Федя весело крикнул: – Тронулись! Наклоняясь и натягивая бечеву, Саша двинулся вперед. – Храни вас Господь! – сказал отец Василий. Часть третья 1 Местом ссылки Саше определили деревню Мозгову, в двенадцати километрах от Кежмы вверх по Ангаре. Квартира попалась хорошая. Большой достаточный дом, хозяйка – вдова, два взрослых сына и сожитель хозяйки – не ангарец, пришлый, из солдат. В свое время сыновья не позволили матери выйти за него замуж, не хотели совладельца в хозяйстве. Теперь хозяйство отошло в колхоз, но, когда солдат напивался, в нем просыпалась обида за старое, он бегал по деревне, красный, со взъерошенными седеющими волосами, грозился убить пасынков, они его ловили, запирали в чулане, пока не проспится. Младший сын, Василий, ладный паренек с чеканным лицом, переспал, наверно, со всеми девками в деревне – нравы тут свободные. Являлся домой под утро, а то и вовсе не являлся. Саша его почти не видел, а когда видел, Василий молча улыбался ему, был неразговорчив, но дружелюбен. Старший, Тимофей, девками не интересовался, вечерами улицей не ходил, ночевал только дома. Не спросясь, заходил в Сашину комнату, разглядывал Сашины вещи: это зачем, а это?.. Смотрел недоверчиво, молчал. Его бесцеремонность коробила, но Саша терпеливо отвечал на все вопросы Тимофея. Народ! Великий, могучий, но еще темный, невежественный, перед которым Саша, как и всякий русский интеллигент, всегда испытывал чувство вины. Как-то Саша поехал с Тимофеем на остров на покос. Косить он не умел, но решил попробовать. Саша сидел в гребях, на веслах, Тимофей на корме, правил. На дне лодки лежали две косы, брусок для правки, маски от гнуса: грубая, из конского волоса – Тимофея и шелковая сетка – Сашина, купленная в Канске по совету Соловейчика. Рассматривая Сашину сетку, Тимофей сказал: – Все-то у вас, у городских, есть, а у нас, у хрестьян, никого нет, никого мы не видали, а ведь на нашей шее сидите. В примитивной форме Тимофей излагал теорию прибавочной стоимости: материальные ценности создает Тимофей, создают крестьяне, а Саша и такие, как Саша, ничего не производят. Так думал Саша, налегая изо всех сил на весла, чтобы не снесло их ниже острова – в протоке течение сильное. – Высылают вас на нашу голову, – продолжал Тимофей, – нашим потом и кровью живете. Саша не ответил. Что он мог ответить? Если бы Тимофей хотел разобраться… Он ни в чем не хочет разбираться. Перед ним сослатый, бесправный, можно поиздеваться. – Сжабел? Боишься? – усмехнулся Тимофей. – Шваркну тя косой, скину в реку-ту, пропадешь с чолком! И никого мне не будет, убег, скажу, на матеру. Контры вы, трокцисты, кто за вас спросит? Едак! Саша подгреб к берегу, шагнул в воду, подтянул лодку, Тимофей не встал, не помог, сидел на корме, ухмылялся и, только когда Саша совсем вытянул лодку и бросил цепь, сошел на берег. – Что же ты меня не утопил? – спросил Саша. – Галиться будешь, взаболь утоплю, – пригрозил Тимофей. – Зря не утопил. – Почему такое? – А потому, что убью тебя сейчас, – сказал Саша. Тимофей сделал шаг назад: – Но-но, не балуй! Пустынный остров на краю земли. Где-то в глубине его работают косари. Роится и гудит гнус, и больше ни звука на реке. Мира нет, человечества нет, есть только они двое, и вот наконец Авель воздаст Каину за грехи его, за все преступления его. Не спуская с Саши напряженного взгляда, Тимофей медленно отступал, потом повернулся и бросился к лодке, к косам. Саша настиг его, ткнул кулаком в спину, Тимофей упал в воду, поднялся, обернулся, Саша сильно ударил его в лицо, Тимофей опять упал и, расплескивая воду, пополз к берегу. Нет, он не убьет Тимофея, не будет погибать из-за дерьма. Тимофей не поднимался, лежал на берегу, со страхом смотрел на Сашу. Мерзкая харя! Тоска… Тоска… Саша пошел к лодке, выкинул косы, брусок, Тимофееву сетку, взялся за весла и погреб от берега к деревне. За ужином Саша объявил, что переезжает на другую квартиру. – Плохо тебе у нас? – спросил солдат. – Тимошку проучил, ладно сделал. Здряшный он, только бы грозить кому, такой пакостный, никакого от него никому пардону. А ты вот экой здрюк дюжой! Иди с Васькой, все девки его, уступит какую. – На него учителка заглядыват, – рассмеялся Василий. Тимофей молчал, ни на кого не смотрел. Дом хороший. Но жить под угрозой чьей-то мстительности противно, да и рискованно в его положении. Утром Саша перенес вещи на новую квартиру. В избе, кроме кухни, еще горенка, ее и сдали. Хозяева, старик со старухой, победнее прежних, но кормили сносно. В колхозе работали мало, весь день дома, меж собой не ссорились, старуха называла старика «мой кривенький», был он чуть кособок, мал ростом. В доме тихо: орудовала ухватом старуха у печи да тюкал топором старик во дворе, чинил что-то. В горнице пахло свежевымытыми полами, на черных от времени бревенчатых стенах висели портреты Ленина и Калинина и рядом вырезанные из «Нивы» фотографии царской семьи в открытой коляске. Иногда старик уходил на целый день, возвращался к вечеру, на вопрос, что делал в колхозе, отвечал: – А что заставят, то и делал. Колхоз здесь – понятие условное. Коллективизация началась позже, чем в других областях, а после статьи Сталина «Головокружение от успехов» колхозы распались начисто, собрали их заново тоже с опозданием года на полтора-два. Да и что тут коллективизировать? Короткий вегетационный период позволял выращивать хлеб в количестве едва достаточном для прокормления семьи. Но если этот хлеб отобрать, то везти его по санному пути за шестьсот километров или спускать по Ангаре через пороги и шивера нет никакой возможности. Скот? Коров у каждого до десяти, две тысячи голов на деревню, да лошадей около тысячи. Обобществили, загнали во дворы к выселенным кулакам, переморили более половины стада: зимы тут суровы. Вернули скот по дворам, но не как собственный, как колхозный, а куда молоко сдавать, кому? Маслобоен нет, молокозаводов нет. Возить в Кежму для начальства? Оно-то росло не в пример скоту, который убывал на глазах. Оставалось основное – охота. Именно отсюда, из Мозговы, шла главная тропа к тунгусам, на Ванараву. До коллективизации белку сдавали в «Заготпушнину», в кооперацию. А теперь сдавай через колхоз, а колхоз удерживает половину стоимости. Куда деваться? Охотники припрятывали шкурку, сбывали тунгусам, на факториях им платили полную цену. Года через два в центре спохватились – упала заготовка пушнины. А ведь валюта! Послали комиссию, судили-рядили и наконец решили: охотников отвлекает земледелие, в нем все зло – в земледелии, не товарное оно, никакой государству от него выгоды, один вред и убыток, а потому объявить район не земледельческим, специализироваться ему на пушнине, а хлеб доставлять из других земледельческих районов, как доставляют хлеб эвенкам. Теперь колхозники продавали шкурки тунгусам уже ради хлеба: свой сеять запретили, а привозного не доставили, забыли, однако. Перед начальством оправдывались тем, что белка, мол, ушла на север, добирайся до нее три недели, зимовья надо рубить на новом месте, а тунгус те зимовья рушит, чуть до стрельбы не доходит. На самом же деле еще никогда так не дружили с тунгусами, уже не только на хлеб меняли пушнину, больше на спирт. Для эвенков на факториях все есть. И пили вместе. Глухая сибирская деревня, дававшая государству до ста тысяч беличьих шкурок в год, гонявшая гурты в Иркутск, сама себя кормившая хлебом, молоком и рыбой, прекратила охоту, перестала сеять хлеб, уменьшила стадо в десять раз и вместе с другими приангарскими деревнями села на шею алтайскому мужику, которому самому есть нечего. И все же Ангара не испытала голода начала тридцатых годов. Выручили дальность, заброшенность, вековой уклад натурального, по существу, хозяйства. Кормила река – рыбу шапкой черпай: хариус, таймень, красная рыба, поднимавшаяся сюда на нерест; кормил лес ягодами и грибами; кормил скот, который хотя и считался колхозным, а все равно стоял на своем дворе, ферма уже третий год строилась; кормила домашняя птица, и свинья с поросенком, и барашки для настрига шерсти – тоже не обобществленные. Главное, нет плана сдачи, заготовок нет, кроме пушнины, да и по той план год от года уменьшали, пока не объявили район не только не земледельческим, но и не зверодобывающим. Назначили район товарно-молочным, обязали поставлять ежедневно свежее молоко районному начальству, которое кежемский колхоз уже не прокармливал. Мозгова поставляла молоко аккуратно, это было нетрудно, от двух тысяч коров осталось двести – погрузили на телегу десять бидонов молока, да и отправили. Саша застал деревню еще не совсем оскудевшей. Деньги ценились: за квартиру с питанием платил он хозяевам двадцать рублей, иногда приносил туесок сметаны – чинил общественный сепаратор. Сепаратор шведский, конца прошлого века, так называемый лавалевский «альфа-С», с тарелочками, очень сложный в разборке и чистке. С сепаратором Саша познакомился года три назад на институтской производственной практике. Автоколонну послали в деревню на уборочную. От раскулаченного остался сепаратор, никто с ним обращаться не умел. Механик из автоколонны разобрал сепаратор, почистил, собрал. То же из любопытства проделал тогда и Саша, и вот теперь пригодилось. Аппарат был старый, резьба на оси сносилась, гайка едва держалась, нарезать новую резьбу было нечем. – Передайте вашему председателю, – говорил Са-ша, – пусть свозит сепаратор в Кежму, там нарежут новую резьбу, а так совсем развалится. Но или колхозницы не передавали этого председателю, либо тому было недосуг возиться с сепаратором. Сепаратор – клуб замужних женщин. Сходить на сепаратор значило хоть на часок уйти из дома, поболтать, пока дойдет очередь – короткий просвет в отчаянной доле. На женщине тут все: поле, огород, река, скот, дом. Истинный ангарец – охотник, бродяга, работу презирал, особенно домашность. Соловейчик был прав: в двадцать лет женщина здесь рабочая лошадь, в сорок – старуха. Истинный ее век от тринадцати до шестнадцати, до замужества. И хотя девушка несла и колхозную и домашнюю работу наравне со взрослыми, вечером у нее была улица. Впереди в два ряда шли девушки – пели, за ними, тоже в два ряда, парни с гармонистом. Доходили до околицы, возвращались, снова шли, и так, пока не стемнеет, тогда расходились парами по гумнам и сеновалам. Если чем муж и попрекал жену, то именно тем, что оказалась целой. Значит, и в девках никому не понадобилась. Против ожидания инцидент с Тимофеем укрепил Сашин престиж в деревне: сослатый не побоялся отодрать местного. Им, сослатым, еще с царских времен не давали потачки – за воровство, пьянство, драку расправлялись всей деревней, виноватого не найдешь. Верно, то были уголовники, политика не дралась. А этот, сослатый, рассказывал кооператорщик Федя, из самой Москвы и никого не боится, потому что приемы знат – незнакомые слова Федя употреблял для придания большего веса собственной образованности. Благодаря Феде Саша и попал в Мозгову. В отличие от богучанского уполномоченного НКВД, сонного, ленивого, кежемский уполномоченный Алферов был подвижен, болезненно тощ, на Сашу смотрел испытующе, отрывисто спросил: – На чем прибыли? – С кооператорщиком из Мозговы. – Уехал он? – Нет. – С ним и отправляйтесь в Мозгову, – решил Алферов, рассудив, видимо, что так меньше хлопот – человек уже в лодке. И Саша был доволен: будет жить в двенадцати километрах от Кежмы и есть уже какой-никакой, а знакомый человек. Как-то вечером Федя зашел к Саше, вызвал на улицу. В проулке на бревнах сидели разводка Лариска, невзрачная, угреватая, косила узким глазом, и Маруся, сестра Феди, квадратная добродушная девка с широким плоским лицом. Федя опустился на бревна рядом с Лариской, сказал Саше: – Присаживайся к сестре. Маруся подняла на Сашу глаза, улыбнулась поощряюще: присаживайся, мол, обними за плечи, видишь, какие они у меня широкие, податливые, и грудь широкая, теплая – угреешься. Все же он сел несколько поодаль. Что-то сдерживало. В богучанской Лукешке было живое, подростковое, она играла с ним наивно-бесстыдно, чем-то напоминала Катю. С этой квадратной толстухой он не знал, о чем говорить, ей, наверно, и не надо говорить, завалится с ним на сеновале… С улицы доносились песни, звуки гармоники. Прошла учительница Зида; Нурзида Газизовна, татарка, лет 25–26, звали ее здесь Зиной, Зинкой, а ученики Зинаидой Егоровной. Неторопливо прошла мимо переулка, где сидели Саша и его новые знакомые, посмотрела на них. Добродушно улыбаясь, Маруся заметила Саше: – Тебя шукает. – Почему меня? – Приглянулся. Хочешь, подведу? Саше понравилась ее доброжелательная откровенность: не хочешь меня, бери другую, сама доставлю. Просто, без обиды. – Не надо, – ответил он. – Чем не поглянулась? – Тошша, – за Сашу ответил Федя. – Зато платья городски, штаны шелковы, – вставила Лариска. – А под штанами мослы, – возразил Федя. Он встал, потянулся. – Пошли, Лариска, шаньги простынут. – Я их в лопотину завернула, горячи будут. Во дворе Лариска сказала: – Взбирайтесь на повита, я шаньги принесу. По деревянной лестнице они взобрались на сеновал. Пахло прошлогодним сеном. Ночь была лунная, светлая, белело круглое Марусино лицо, Саша чувствовал ее выжидательный взгляд, слышал ее дыхание. Федя пошарил под матицей, в руках его блеснула бутылка, звякнули стаканы. Эту ночь Саша помнил смутно. Лариска и Маруся пили мало, а он, чтобы не отстать от Феди, выпил полстакана спирта, обожгло горло, запил водой, закусил вяленой рыбой, а дальше помнит свой кураж, похвалялся, как умеют пить в Москве. На него нашло, наехало, море по колено, он вырывался из самого себя, из своей горькой судьбы, требовал еще спирта, Федя поднимал бутылку, показывал, что спирта больше нет. Потом его рвало, уже не на сеновале, а на земле, пахнущей навозом, к нему наклонялись белые лица Феди, Маруси, тыкали в зубы ковшиком, лили воду за ворот, он поднимался, пытался куда-то идти, опять накатывало, рвало долгими мучительными приступами, звезды сияли в далеком небе, лаяли где-то собаки, его тащили, он не давался, но в дом влез через окно, не хотел будить хозяев, не хотел позориться. Утром он слышал, как хозяева собираются на работу, притворился спящим и действительно уснул, а когда проснулся, в доме никого не было. Встал, спустился в погреб, приятно обдало сырым, земляным холодком, взял с доски крынку со сметаной, покрытую деревянной крышкой, поднялся на кухню, вынул из-под полотенца калач, еще теплый, мягкий, обмакивая в сметану, съел. Стало легче, он проспал до вечера, вышел только к ужину. Хозяева ни о чем не спрашивали, но Саша был уверен – знают. На следующее утро чувствовал себя совсем хорошо, но настроение было отвратительное, он не хотел выходить из дома, боялся встретить Федю, Марусю, Лариску, стыдился их насмешливого взгляда, не понимал, как мог дойти до такого свинства. Перепил – такое случалось, но хвастовство, фанфаронство – этого никогда не было. Все же пришлось зайти в кооператив, кончились папиросы. Федя встретил его приветливой улыбкой. Здорово! Здорово! Как голова? В порядке? Ну и ладно! Отпустил папиросы, спички. Предложил купить гитару с самоучителем. Прислали три штуки, а ни тунгусы, ни чалдоны на гитарах не играют. Саша не купил, о чем впоследствии жалел – научился бы играть. На улице встретил Марусю, шла с коромыслом на плече, несла воду с реки, улыбнулась ему, будто ничего и не произошло. Деревня не удостоила вниманием это происшествие, зря он беспокоился: выпил человек, известное дело. Да и Федя приказал девкам помалкивать: спирт-то кооперативный, дармовой. Единственный, кто заговорил с Сашей об этом, был Всеволод Сергеевич, ссыльный из Москвы, поджарый, жилистый человек тридцати пяти лет, казавшийся старше: лысая голова, мясистый нос, тонкие насмешливые губы. Посмеялся добродушно: бывает… За что выслали, не рассказывал – здесь не принято. В этапе попутчики рассказывали, а здесь называли только статью. Статья почти у всех была пятьдесят восьмая, пункт десять. Всеволод Сергеевич ссылку отбывал сначала в Кежме, потом загремел в Мозгову: завел роман со служащей райфо, а это ссыльным запрещено. Могли угнать и подальше, километров за сто, расстояния тут большие, но оставили в Кежме на службе, только заставили каждый день отмеривать пешком двадцать четыре километра. Однако весной уволили, прислали из округа другого бухгалтера. Теперь Всеволод Сергеевич подрабатывал в Мозгове: плотничал, косил, убирал сено, копал огороды, ходил с бреднем, удивлял деревню трусиками – здесь их не видывали, ходили в подштанниках, помогал колхозному счетоводу – мальчику, окончившему курсы в Канске. Но вся его жизнь была в женщинах, говорил о них откровенно, цинично. Увидев, что Саша поморщился, заметил без обиды: – Что осталось нам в этой жизни? Что вы собираетесь тут делать? Единственная радость – женщина, других не будет. Дорожите крохами, которые отпускает нам комендатура. Вы мужчина, значит, вы еще человек. Сашу коробили эти рассуждения, но с Всеволодом Сергеевичем он дружил. Было в нем что-то от Москвы двадцатых годов, от Москвы Сашиного детства, от ее словечек, анекдотов, цыганских романсов. Приятным баритоном он пел: «Живет моя отрада в высоком терему, а в терем тот высокий нет ходу никому…» Было что-то от непринужденности и, как понял Саша позже, человечности того времени. Москвича тридцатых годов в нем не чувствовалось. Давно, видно, из Москвы. Как узнал, что Саша перепил, не сказал, только поморщился: – Это вам не компания. Обратите внимание на учительницу. Очаровательная, интеллигентная! И вот занесло на Ангару. – Меня это тоже удивило, – признался Саша, – забраться в такую глухомань. – Катаклизмы любви, по-видимому, – подхватил Всеволод Сергеевич, – а женщина, которая уже подходит к тридцати, одинокая, к тому же женщина восточная, это такой букет, такой аромат… – Она не похожа на татарку, – заметил Саша. – Сибирские татары совсем обрусели, – пояснил Всеволод Сергеевич, – тобольские, томские, кузнецкие татары – те же русские, те же сибиряки. Мусульмане? Какие теперь мусульмане? И православных-то не найдешь!.. Но национальный характер, склад, тип – это, конечно, осталось, особенно у женщин – раба мужчины, верная, преданная, но и надменная. В ее взгляде что-то ханское… Признаюсь вам честно: я у нее не прошел. Почему? Кто знает? А вот вы другое дело… В добрый час, Саша! Все проходит, остаются женщины, с которыми нас свела жизнь. Займитесь ею, развлекитесь. Такие женщины редки в наше время, поверьте мне, такая дамочка – достойный приз даже в Москве. – У нее могут быть неприятности, – сказал Саша. – Не думаю, другой учительницы не найдут. И нет конкретного доносчика – никто ее не домогается. Конечно, не обязательно афишировать. В крайнем случае, поедете в Савино или Фролово, дамочка того стоит. Рядом с коренастыми широкоскулыми деревенскими девушками, босоногими, в длинных развевающихся юбках, Зида, невысокая, худощавая, похожая на подростка, в своем коротком и узком городском платье выглядела чужой и незащищенной: одинокая приезжая учительница в глухой таежной деревне, где учение считается напрасной тратой времени, школа – обузой. Она зашла в лавку, когда там был Саша. Не случайно зашла. Ее серые глаза смотрели прямо, спокойный, открытый, несколько отстраненный взгляд. Улыбка мягкая, доброжелательная. Говорила с Сашей просто, как со знакомым, в деревне все знакомые. И все же в глубине ее взгляда читалось еще что-то… Федя жаловался: уже второй год не завозят мыла, кирпичный чай и керосин тоже не привезли, ситец хоть и привезли, но не той расцветки, которая здесь требуется. Зида слушала внимательно, понимала Федины заботы, отвечала немногословно, но именно так, как и следовало отвечать, когда ничем, кроме понимания, не можешь помочь. Саша перелистал завезенные сюда для продажи книжонки о льне и хлопке. Ни лен, ни хлопок здесь не выращивались. – В школе есть книги для чтения, хотите? – предложила Зида. – Прекрасно! – Приходите вечером к лодкам, принесу. Сказано было просто, естественно, но сказано в ту минуту, когда Федя через заднюю дверь вышел в кладовую. Вечером они встретились на берегу, возле лодок, пахнущих сырым деревом, рыбой и смолой. Зида была в пальто, застегнутом на все пуговицы, но с непокрытой головой. В свете луны ее лицо, четкое и правильное, выглядело очень молодым, совсем девочка, если бы не взгляд, выдававший опыт взрослой женщины. – Я не знаю, какие книги вам нужны. Зайдем ко мне, глянете. Саша притянул ее к себе, поцеловал в мягкие губы, она закрыла глаза, он слышал, как бьется ее сердце. Потом откинулась назад, коротко взглянула на него и, тихонько высвобождаясь из его рук, прошептала: – Подожди. Поправила платочек на шее, взяла Сашу за руку, и они пошли по берегу, затем тропинкой, мимо маленьких темных банек, поднялись по косогору. – Побудь здесь, когда я зажгу лампу, войдешь. Саша ждал, прислонясь к почерневшим бревнам баньки. В окошке мелькнул свет. Саша перепрыгнул через плетень, пересек двор. Дверь была открыта… Он ушел от Зиды до рассвета той же дорогой, по которой они пришли, мимо банек, по берегу и с другого края деревни, к себе. Они не договорились о встрече, впереди день, успеют, договорятся. Но получилось так, что не увиделись, Зида уезжала в Кежму. Поздно вечером Саша вышел на улицу. Деревня спала, но окно у Зиды светилось. Саша, как и вчера, перемахнул через плетень, взялся за ручку двери, она тихонько скрипнула, открываясь. – Ты что дверь не закрываешь? – А если ты придешь… * * * По-русски Зида говорила чисто, без акцента, а во всем остальном, как правильно заметил Всеволод Сергеевич, была восточная женщина – покорная, страстная, заходилась от первого Сашиного прикосновения… «Что ты со мной делаешь…» И рядом с этим восточная сдержанность, даже скрытность. О себе рассказывала мало и неохотно, как-то упомянула вдруг о муже и тут же поправилась: бывший муж. Дома, в Томске, у ее родителей осталась дочка, Роза, ей уже шестой год… Там же в Томске Зида окончила педагогический институт, пять лет учительствовала, потом уехала сюда. «Все там надоело». Но почему именно сюда, в глушь, не говорила… «Так получилось…» Молча согласилась с Сашей, что их отношения должны оставаться тайной, Саша хочет оберечь ее от неприятностей, хотя прекрасно понимала, что такую тайну в деревне не сохранишь. Но не возражала, ни на чем не настаивала, ни слез, ни ссор, ни проявлений бурной радости, ни признаний в любви. Только раз ночью Саша проснулся и увидел, что Зида не спит, облокотившись на локоть, смотрит на него. Он погладил ее по щеке. – Чего не спишь? – Думаю. – О чем думаешь? Она засмеялась. – Думаю, где рождаются такие красивые. 2 Как-то за Сашей прибежали – сепаратор опять испортился. Недавно он его чинил, видел – бесполезное дело, резьба сносилась, не держит гайку, сколько раз говорил, везите в МТС, до сих пор не свезли. Все же он пошел. Возле сепаратора судачили бабы. Тут же стоял председатель колхоза Иван Парфенович – здоровый, кряжистый мужик, Саша с ним знаком не был, но знал, что человек он крутой, своих колхозников учит кулаками. Сейчас с ним разговаривала Зида, покосилась на Сашу. – Здравствуйте, – весело сказал Саша, – что случилось? Он и сам увидел, что случилось: сепаратор распался. Этого следовало ожидать. – Твоя работа? – спросил Иван Парфенович. – Почему моя? – ответил Саша. – Шведская работа, этот сепаратор шведы сделали. – Швэция, Швэция, – угрюмо пробормотал Иван Парфенович, – сломал, теперь исправляй. – Я его не ломал, его никто не ломал. Этому сепаратору сто лет, резьба на валике стерлась, я несколько раз говорил – надо свезти в МТС, нарезать новую резьбу. – Кому это ты говорил? Саша показал на женщин: – Всем говорил, все слышали. – Ты не им, ты мне должен доложить, твою господа бога мать! – Я у вас на службе, кажется, не состою, я вам докладывать ничего не обязан. – Ах ты гад, вредитель! – взорвался Иван Парфенович. – Сломал сепаратор, теперь на баб сваливаешь?! – Как вы смеете так со мной разговаривать?! – Что?! С тобой разговаривать не смею? Троцкист проклятый! Ты перед кем стоишь?! – Иван Парфенович сжал кулаки. – Я перед дураком стою, понятно? – усмехаясь в лицо Ивану Парфеновичу, сказал Саша. – Так и запомни: перед дураком. Отвернулся и пошел прочь. Иван Парфенович что-то сказал ему вслед, но, что именно, Саша не расслышал. В тот же день, к вечеру, к Сашиному дому подъехала телега, с нее соскочил незнакомый мужик, вошел в дом, протянул Саше записку: «Адм. – ссыльному Панкратову А. П. С получением сего вам надлежит немедленно явиться к уполномоченному НКВД по Кежемскому району тов. Алферову, в село Кежма». И подпись Алферова, довольно интеллигентная подпись, без завитушек. И сам Алферов произвел на Сашу впечатление человека интеллигентного, даже странно, что он всего лишь районный уполномоченный. И неясно, какое у него звание: как и в прошлый раз, когда Саша впервые явился к нему, он был в штатском. Канцелярия его помещалась в том же доме, где он жил, занимала переднюю половину избы. Но принял он Сашу по-домашнему, в просторной горнице, где одна дверь вела в канцелярию, другая в спаленку, третья на кухню, оттуда тянуло холодком, там выход во двор. – Садитесь, Панкратов. – Алферов указал на стул возле стола, сам уселся по другую его сторону, любезный, оживленный, Саше показалось, что он под хмельком. – Как устроились на новом месте? – Устроился. – Приличная квартира, приличные хозяева? – Вполне. – Хорошо, очень хорошо… Алферов встал, вынул стекло из висящей над столом лампы, зажег фитиль, подрегулировал, вставил стекло обратно. В углах горницы потемнело, стол осветился, и Саша увидел на столе лист бумаги, сразу догадался, что это жалоба на него. – Так, – сказал Алферов, плотно усаживаясь на стуле, – значит, все хорошо, все благополучно, прекрасно, прекрасно… А вот это плохо, Панкратов, – он показал на лежащую перед ним бумагу, – жалуются на вас: преднамеренно, вредительски, так и написано – вредительски испортил единственный в деревне сепаратор. Что скажете? – Сепаратор я не портил, – ответил Саша, – я раза три его чистил, для этого его надо разобрать, а это довольно сложно. Когда первый раз разобрал, я увидел, что резьба на валике износилась, гайка на ней долго держаться не будет, надо везти сепаратор в МТС и нарезать новую резьбу. Любой механик, любой слесарь это подтвердит. Это я им тут же сказал и повторял, когда разбирал аппарат во второй и третий раз. Так что моей вины нет. Виноваты те, кто своевременно не отвез его в МТС. Я отвезти не мог, отлучаться из деревни не имею права. Алферов его внимательно слушал, только несколько раз менял позу, устраиваясь на стуле попрочнее, и как-то особенно посматривал на Сашу. Хватил, наверно, за обедом стопку, расположен поговорить, времени у него достаточно. – Хорошо, – сказал Алферов, – значит, при первой же разборке вы увидели, что резьба сносилась. Правильно я вас понял? – Правильно. И я сразу сказал… – Это потом. Вы утверждаете, что любой механик, слесарь подтвердит, что с такой резьбой аппарат негоден. – Конечно, подтвердит. – Так вот, Панкратов. Механик подтвердит, что сейчас, повторяю, сейчас резьба сорвана. Но ни один механик не подтвердит, что она была сорвана месяц назад, когда вы впервые разбирали аппарат. И если спросить у него: а мог гражданин Панкратов, накручивая гайку, перекосить ее и сорвать резьбу? Что ответит механик? Да, скажет, могло быть и так, неправильно наживил гайку, вертанул ключом и сорвал резьбу. Логично я рассуждаю? – Нет, не логично, – ответил Саша. – Да? – удивился Алферов. – А я-то считал себя сильным в логике. В чем же моя нелогичность, Панкратов? – Когда я первый раз разобрал сепаратор, я тут же сказал, что надо его везти в МТС и нарезать новую резьбу. – Кому вы сказали? – Всем, кто там был. – А кто там был? – Женщины, колхозницы, человек двадцать. Алферов весело смотрел на него. – Панкратов, вы же умный, образованный человек! Вы им сказали, а они, по-вашему, что должны были делать? – Доложить председателю колхоза. – Панкратов! Это же неграмотные бабы, они таких слов слыхом не слыхали: резьба, гайка, валик. Они их не выговорят. Они ничего не посмеют сказать председателю, он им ответит: не лезьте не в свое дело. Да они и сами не хотят, чтобы увозили аппарат, увезут и не привезут, а так работает, и ладно. Председателю должны были сказать вы, а вы ему не сказали, и в результате аппарат вышел из строя. Ну, а как сейчас насчет логики? – Не совсем. – Да? Почему? – Я на службе в колхозе не состою, за починку сепаратора денег не брал, просто хотел помочь людям. Вопрос в одном: сломал я аппарат или нет? И если я при первой же разборке публично, при всех заявил, что он неисправен, значит, я его не ломал. А то, что я это говорил, могут подтвердить все. Алферов с улыбкой смотрел на него, потом неожиданно тихо, даже грустно спросил: – И подтвердят? – Почему же им не подтвердить? – ответил Саша не слишком уверенно, вдруг начиная понимать шаткость своей позиции. – Ах, Панкратов, Панкратов, – так же тихо и грустно сказал Алферов, – какой же вы наивный человек. Вы где жили в Москве? – На Арбате. – Значит, мы с вами соседи, – задумчиво продолжал Алферов, но, где его московская квартира, не сказал. – Да, Панкратов, наивный вы человек. Представляете себе, вызывают на суд этих баб. Во-первых, сумеете ли вы назвать их имена и фамилии? Вряд ли. Во-вторых, все они смертельно боятся суда и всеми способами будут уклоняться от явки. Если все же удастся вытащить на суд двух-трех баб, то они будут долдонить одно: ничего не знаем, ничего не слыхали, ничего не видали. На одной чаше весов вы – ссыльный контрреволюционер, на другой – председатель колхоза, он сила, власть, хозяин их судьбы. За кого они будут свидетельствовать? Спуститесь с небес, Панкратов, и правильно оцените свое положение. Ни одного свидетеля у вас нет. А у председателя колхоза свидетели – вся деревня. И у прокурора есть все основания обвинить вас в преднамеренной порче сельскохозяйственной техники, то есть во вредительстве. Вы читаете, конечно, газеты? – Я еще не получаю почты. – Ну, в Москве читали. Видели? Сплошь вредительство: с тракторами, комбайнами, молотилками, жатками – всюду вредительство. Так ли это? Нарочно ломают? Кто ломает? Колхозники? Зачем? И получается: нет у нас другого выхода. Наш мужик столетиями знал только одну технику – топор, а мы его на трактор, на комбайн, на автомобиль, он их ломает от неумения, от незнания, от технической и всякой иной неграмотности. Что же нам делать? Ждать, пока деревня станет технически грамотной, преодолеет свою вековую отсталость, пока мужик изменит свой веками сложившийся характер? А пока пусть ломают трактора, комбайны, автомашины, пусть на этом учатся? Обречь нашу технику на слом, на уничтожение мы не можем, слишком большой кровью она нам досталась. И ждать мы тоже не можем – капиталистические страны нас задушат. У нас есть только одно средство, тяжелое, но единственное – страх. Страх воплощен в слове «вредитель». Сломал трактор, значит, ты вредитель, получай десять лет! И за косилку и за молотилку тоже десять. Вот тут-то мужик и задумывается, тут-то он и чешет затылок, трясется над трактором, ставит бутылку мало-мало знающему человеку – покажи, помоги, выручи. На днях иду я по берегу, смотрю, парень сидит в моторке, плачет: «Дернул шнур, сорвал что-то, мотор не заводится, влепят мне пятерку». Моторчик простой, примитивный, я его открыл, вижу, рычажок сорвался, я его закрепил, мотор завелся. А ведь судили бы парня за поломку мотора, за срыв плана заготовки рыбы или еще там за что-нибудь. Такая установка в судах. И другого выхода нет: спасаем технику, спасаем промышленность, спасаем страну, ее будущее. Почему так не действуют на Западе? Отвечу вам. Мы свой первый трактор выпустили в 1930 году, а на Западе в 1830-м, сто лет назад, у них вековой опыт, там трактор – личная собственность и хозяин свое добро бережет. А у нас добро казенное, вот и приходится его беречь по-казенному. Если мы малограмотному деревенскому парню за его неумение даем пять, а то и десять лет, как вредителю, то вам, ссыльному контрреволюционеру, почти инженеру, сколько надо дать? Да любой судья вас засудит без колебания, с чистой совестью, более того, он вами свою совесть очистит, скажет: тех несчастных мужиков я засудил по приказу, ну уж хоть этого за дело. Не понимаете вы своего положения, Панкратов! Вы думаете, что в ссылке вы на свободе. Ошибаетесь! Скажу вам больше: тем, кто в лагере, тем лучше, да, да, там тяжело, там надо лес валить на морозе, в холоде и в голоде, там вы за колючей проволокой, но там вас окружают такие же заключенные, как и вы, там вы ничем не выделяетесь. Здесь нет часовых, нет вышек, кругом лес, река, целительный воздух, но здесь вы чужой, здесь вы враг, здесь никаких прав у вас нет. По первому же доносу мы вас обязаны посадить. Придет ваша хозяйка и скажет, ругал товарища Сталина. Вот вам и подготовка террористического акта. Он смотрел на Сашу и улыбался. – Вот так, Панкратов, обстоит дело с первым пунктом. По нему вы получите, самое малое, десять лет. Вы меня поняли, Панкратов? – Да, я вас понял, – ответил Саша. Он хорошо все понял. Если Соловейчика выслали за невинный анекдот, Ивашкина за опечатку в газете, повара за слова «щи ленивые», если за пару подошв дают десять лет по закону от 7 августа, если его самого выслали за какие-то дурацкие эпиграммы, то за сепаратор, за «сельхозтехнику» ему, конечно, впаяют крепко. – Прекрасно, – сказал Алферов, – теперь перейдем ко второму пункту: «Дискредитация колхозного руководства». В присутствии колхозников вы назвали председателя дураком. Назвали? – Да. Но перед этим он обругал меня матом, назвал гадом, вредителем, троцкистом, контрреволюционером и еще чем-то там. – Нехорошо, конечно, – согласился Алферов. – Но, Панкратов, представьте перед судом себя и его. Ваша вина в порче сепаратора доказана. И вот председатель колхоза, душой болеющий за колхозное добро, назвал вас вредителем. Правильно назвал, даже если бы стукнул в сердцах, судьи бы его поняли. А на мат здесь не обращают внимания, за мат не судят. Вы же, мало того, что сломали сепаратор, вы его публично обозвали дураком. Он ведь председатель колхоза, его власть в авторитете, а вы этот авторитет подорвали. Ему с этого поста теперь надо уходить. Влепят вам десять лет, вот тогда колхозники будут знать, что такое оскорблять председателя колхоза, будут его уважать, будут ему подчиняться. Вот как обстоят дела, Панкратов. Понятно вам? – Я уже сказал, что мне все понятно. – Хотел бы услышать, что именно вы поняли. – Я понял, что я бесправен, со мной можно сделать что угодно, можно судить за вредительство, за подрыв престижа, можно меня оскорблять и плевать мне в лицо. Но учтите, на оскорбления я буду отвечать оскорблением, на плевок – плевком. Алферов с интересом смотрел на него. – И еще, если вам угодно, – продолжал Саша, – ваши рассуждения о вредительстве я считаю аморальными. Допускаю, что совершаются ошибки, много ошибок, на себе убедился. Но, что вредительство придумано как метод государственной, партийной политики, в это я не могу поверить, допустить такую возможность – значит перестать верить в партию, а я, несмотря на все, что со мной произошло, верю в партию. Алферов продолжал с интересом смотреть на него. – Ну и дальше? – Я все сказал. – Так вот, – внушительно произнес Алферов, – насчет теории вредительства мы еще поговорим, если представится возможность, конечно. Вы верите в партию, это очень хорошо. Я в партию вступил еще до революции, я старый большевик, Панкратов, и в политике партии, наверно, разбираюсь не хуже вас. Но сейчас разговор не об этом, разговор о вас, я должен решить, как поступить с вами. Вы на меня смотрите как на своего стражника, угнетателя. Безусловно, я осуществляю за вами надзор, это входит в мои обязанности. Но я и отвечаю за вас, за ваше поведение и за вашу, между прочим, безопасность. Вы в Богучанах встречались с тамошним уполномоченным Барановым? Видели эту чурку? Будь он на моем месте, вы давно очутились бы в Канской тюрьме и ждали приговора. Но я, как вы, наверно, заметили, не Баранов. Разговариваю с вами. Почему разговариваю? От скуки? Есть отчасти, не буду отрицать. Но только отчасти. Главное, я должен принять решение. Если я его не приму, его примут другие и с худшими для вас последствиями. Во всяком случае, для начала я обязан убрать вас из Мозговы, оставить вас в Мозгове – значит сделать вас правым, а председателя виноватым, это значит подвергнуть вас опасности нового конфликта. Председатель колхоза вам устроит штуку почище этого сепаратора. Что скажете? Переезжать на новое место, начинать все сначала, оставить Зиду, к которой он привязался, Всеволода Сергеевича, с которым подружился, снова переадресовка: был Канск, потом Богучаны, потом Кежма, потом Мозгова, теперь еще что-нибудь. Что подумает мама… Ужасно, конечно… С другой стороны, Алферов прав: в Мозгове оставаться ему не следует – от Ивана Парфеновича можно ждать чего угодно. Но почему Алферов не решает сам? Почему спрашивает его? – Вы очень убедительно доказали, что я получу не меньше десяти лет, – сказал Саша. – Какая же мне разница, где дожидаться? Уж лучше в Мозгове – наверно, долго не придется. Алферов покачал головой. – Как знать, долго или не долго… Пока я запрошу Канск, пока будут решать, может пройти много времени, а в сентябре прекратится дорога, значит, ответ придет зимой, через полгода. Что он крутит? Что задумал? Никого он не должен запрашивать. Может завтра отправить его в Канск с обвинением во вредительстве, это в его власти. Чего он от него добивается? – Поступайте как знаете, все равно сделаете как сочтете нужным. Алферов встал, подошел к комоду, налил из графина рюмку темноватой жидкости, выпил, обернулся к Саше. – Хотите рюмочку? Прекрасная наливка. – Спасибо, нет. – Не пьете? – Не в таких ситуациях.

The script ran 0.012 seconds.