Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Константин Симонов - Живые и мертвые [1959-1971]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, prose_su_classics, О войне, Проза, Роман

Аннотация. В первой книге трилогии «Живые и мертвые» автор воссоздает в судьбах своих героев мужественную борьбу советского народа против фашистских захватчиков в первые месяцы Великой Отечественной войны.

Аннотация. Роман К.М.Симонова «Живые и мертвые» - одно из самых известных произведений о Великой Отечественной войне. « Ни Синцов, ни Мишка, уже успевший проскочить днепровский мост и в свою очередь думавший сейчас об оставленном им Синцове, оба не представляли себе, что будет с ними через сутки. Мишка, расстроенный мыслью, что он оставил товарища на передовой, а сам возвращается в Москву, не знал, что через сутки Синцов не будет ни убит, ни ранен, ни поцарапан, а живой и здоровый, только смертельно усталый, будет без памяти спать на дне этого самого окопа. А Синцов, завидовавший тому, что Мишка через сутки будет в Москве говорить с Машей, не знал, что через сутки Мишка не будет в Москве и не будет говорить с Машей, потому что его смертельно ранят еще утром, под Чаусами, пулеметной очередью с немецкого мотоцикла. Эта очередь в нескольких местах пробьет его большое, сильное тело, и он, собрав последние силы, заползет в кустарник у дороги и, истекая кровью, будет засвечивать пленку со снимками немецких танков, с усталым Плотниковым, которого он заставил надеть каску и автомат, с браво выпятившимся Хорышевым, с Серпилиным, Синцовым и грустным начальником штаба. А потом, повинуясь последнему безотчетному желанию, он будет ослабевшими толстыми пальцами рвать в клочки письма, которые эти люди посылали с ним своим женам. И клочки этих писем сначала усыплют землю рядом с истекающим кровью, умирающим Мишкиным телом, а потом сорвутся с места и, гонимые ветром, переворачиваясь на лету, понесутся по пыльному шоссе под колеса немецких грузовиков, под гусеницы ползущих к востоку немецких танков. »

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Синцов был того же мнения. Настроение людей не испортилось. То, что стреляли свои зенитчики и на их глазах сбили самолет, уравновешивало тревогу, вызванную появлением немецких бомбардировщиков. Через несколько километров произошла заминка. Колонна доехала как раз то того места, где недавно упали бомбы. Обозленные потерей, немцы сбросили несколько бомб на позиции зенитной батареи, стоявшей у моста через узкую речушку. Зенитки остались невредимыми, но одна из бомб упала у самого моста, испортив подъезд к нему и силой взрывной волны снеся перила и часть настила. Сначала колонна остановилась, но потом Синцов издали увидел, как через мост сперва осторожно проехала «эмочка», а потом один за другим стали переезжать грузовики. Когда их машина подъехала почти к самому мосту, Синцов, встав в кузове, поинтересовался, как переезжают передние. Сейчас через мост как раз двигался грузовик Шмакова. Через тот пролет моста, с которого был сорван настил — длиной метра в четыре, — грузовик шел прямо по двум толстым деревянным балкам, лежавшим в основании настила, шел медленно и точно. Стоило передним или задним колесам съехать чуть-чуть в сторону — и грузовик бы провалился. Именно это и случилось со следующим грузовиком, в кабине которого ехал Хорышев. Шофер, наверно, не такой опытный, как другие, чуть-чуть взял руля не туда, заднее колесо заскользило по балке, и грузовик провалился, повиснув карданом на одной из балок и, по счастью, зацепившись передними колесами за другую. Никто не пострадал, только один из бойцов от толчка вылетел через борт, упал в речку и теперь, мокрый с ног до головы, вылезал из воды под смех товарищей. Через минуту Хорышев уже распоряжался на мосту, и люди, выскочившие из его грузовика и из грузовика, в котором ехал Синцов, прилаживались, как бы половчей, общими усилиями снова поставить машину на балки. Шмаков, сложив рупором руки, кричал с того берега: подождать или нет? Но Данилов, объехавший по обочине грузовики и уже стоявший у самого моста, ответил, размахивая своей зеленой фуражкой, что не надо: зачем устраивать лишнее скопление? — Езжайте! Тут до Юхновского шоссе не много осталось; через пять километров перекресток, свернете налево, а мы за вами. Да там «эмка» идет впереди, покажет! — кричал он. Шмаков сел в машину и поехал вперед, догоняя другие грузовики, а на мосту еще четверть часа продолжалась работа. Наконец грузовик благополучно переехал мост. Данилов приказал, чтобы с остальных слезли все, кроме шоферов, и пропускал машины по одной, под собственным наблюдением. Только когда последний грузовик оказался на той стороне, Данилов тронулся вслед за ним на своей «эмочке». Машины двинулись дальше к Юхновскому шоссе, догоняя ушедшую вперед голову колонны. Ни полковой комиссар из политотдела армии, ни подполковник из отдела формирования, ни Шмаков, ехавшие в голове и середине колонны, ни замыкавший колонну Данилов — никто из них не знал, что уже несколько часов тому назад к югу и к северу от Ельни немецкие танковые корпуса прорвали Западный фронт и, давя наши армейские тылы, развивают прорыв на десятки километров в глубину. Никто из них еще не знал, что вынужденная остановка у моста, разрезавшая их колонну надвое, в сущности, уже разделила их всех, или почти всех, на живых и мертвых. Шмаков не мог знать того, что грузовик, на который он пересел, будет последней машиной, благополучно свернувшей с Ельнинского грейдера на Юхновское шоссе. А Данилов не мог знать, что этот шедший почти параллельно фронту грейдер через десять минут приведет хвост их колонны к выезду на Юхновское шоссе именно в тот момент, когда туда прорвется через наши тылы головной отряд немецких танков и бронетранспортеров. Он не знал этого и спокойно ехал вперед, навстречу гибели. — Сейчас проедем еще километра четыре до шоссе, и будет треть пути, — сказал Данилов, обращаясь к докторше. — Как вы себя чувствуете? — Ничего. — Докторша дотронулась до горячего лба. — Просто немножко температурю, но это пройдет. Ничего, вы курите, — добавила она, заметив, что Данилов, вынувший было портсигар, снова сунул его в карман. — Я не курю, но люблю дым, — с обычным самоотвержением солгала она и, чтобы майор не колебался, закрыла глаза, хотя спать ей уже не хотелось. Докторша ехала, закрыв глаза, а Данилов курил и еще раз обсуждал наедине с самим собой утреннюю перепалку со Шмаковым. Порядок есть порядок, и раз он установлен, то в армии его не нарушают, хотя, честно говоря, в данном случае у него у самого не лежала душа отбирать это оружие. Он мысленно ставил себя на место Шмакова: обменяйся они местами — ему утром тоже было бы не по себе. Одно дело, когда выходят в одиночку, вдвоем, втроем, без формы, без документов; другое дело, когда прорывается целая воинская часть, с оружием в руках, с документами, со знаками различия. Тут уж было бы вполне по совести оставить у людей их трофеи, пусть даже и в тыл едут: все равно — пусть едут и гордятся! А потом — это уже дело наше — поработать как положено, проверить, не задевая самолюбия, и изъять, если среди них, паче чаяния, окажется какая-нибудь сволочь. Сегодняшняя история была Данилову не по душе, как и кое-что другое, с чем ему приходилось сталкиваться с тех пор, как он из пограничников попал в особисты. Хлеб не сладкий. Прошедший школу долгой пограничной службы, раненный на Халхин-Голе, отходивший с остатками своего отряда из-под Ломжи, зоркий, памятливый, въедливый, умевший доверять и не доверять, Данилов был одним из тех людей, которым в Особых отделах было самое место. Чуждый самомнения, он, однако, и сам чувствовал, что оказался там на месте, и сознавал свое превосходство человека, много лет ловившего настоящих шпионов и диверсантов, над некоторыми из своих сослуживцев, не умевших отличать факты от липы, а случалось, даже и не особенно озабоченных этим. С такими сослуживцами Данилов, как он сам выражался, «собачился» и за недолгую службу в Особом отделе уже успел непримиримо вывести одного такого на чистую воду. И вот теперь именно он, майор Данилов, сам не зная того, вез навстречу смерти людей, только что вырвавшихся из ее лап. — Сейчас будет тот перекресток, о котором я говорил. — Данилов оглянулся на докторшу и, увидев, что она не спит, открыл стекло. В эту секунду разорвался первый снаряд, и Данилов увидел шедшие наперерез Юхновскому шоссе и прямо по полю немецкие танки. Разворачивать машину было поздно, да все равно Данилов и не стал бы спасаться один, бросив колонну. Рванув дверцу, он первым выскочил на дорогу с автоматом, который у него всегда был с собой в машине. За ним, тоже с автоматами в руках, выскочили его пограничники. — Вылезайте! — крикнул Данилов докторше и за руку вытащил ее из машины. На дороге уже творилось нечто невообразимое. Передний грузовик горел, развернувшись поперек дороги. Остальные тормозили, наскакивая один на другой. Снаряды рвались на шоссе и на обочинах; люди выбрасывались из грузовиков, падали на шоссе, в кюветы, бежали по полю. Танки били по ним из пушек и пулеметов. Один танк, выехав прямо на дорогу, пошел вдоль колонны, с треском сваливая в кювет грузовик за грузовиком и давя прыгавших с машин людей. А из шедших за танками бронетранспортеров уже выскакивали немецкие автоматчики и, разбегаясь в стороны, веером, от живота, строчили из автоматов по всему живому. Собрать на три четверти безоружных людей и принять над ними команду было уже поздно и невозможно; оставалось лишь в меру сил прикрыть огнем бегущих и подороже продать собственную жизнь. Это и сделал Данилов со своими двумя пограничниками. Он залег в кювет позади машины, радуясь — если в такую минуту можно говорить о радости — только одному: что немцы в опьянении легкой победы повыскакивали из бронетранспортеров и, когда они подбегут поближе, он уложит хотя бы нескольких. Данилов оглянулся. Сзади, за дорогой, начинался кустарник. Несколько человек уже добежало до него под выстрелами. — Бегите назад, в кусты, будете целы! — Данилов толкнул локтем в плечо лежавшую рядом с ним в кювете докторшу. — Скорей, поздно будет! Но докторша только молча поглядела на него и отвернулась; она не хотела ничего: ни бежать, ни быть целой, — она хотела успеть выстрелить из своего нагана но немцам, а потом умереть и уже не знать и не видеть больше ничего — с нее хватит! Тогда Данилов поднял ее за плечи, повернул и вышвырнул из кювета. Оказавшись наверху, она беспомощно оглянулась; мимо пробежали два красноармейца, и она, подхваченная общим потоком, побежала вслед за ними. Не дай бог никому в последние минуты перед смертью видеть то, что увидел Данилов, и думать о том, о чем он думал. Он видел метавшихся по дороге, расстреливаемых в упор немцами безоружных, им, Даниловым, разоруженных людей. Только некоторые, прежде чем упасть мертвыми, делали по два, по три отчаянных выстрела, но большинство умирали безоружными, лишенными последней горькой человеческой радости: умирая, тоже убить. Они бежали, и их убивали в спину. Они поднимали руки, и их убивали в лицо. Даже в самом страшном сне не придумать ответственности беспощадней, чем та невольная, но от этого не менее страшная ответственность, которая сейчас выпала на долю Данилова; по сравнению с нею сама смерть была проста и не страшна. И он принял ее, эту смерть, без страха в душе. Вышвырнув из кювета докторшу, он открыл огонь по немцам и застрелил пятерых из них, прежде чем немецкая пуля разбила ему голову. Последнее, что он услышал в жизни, была автоматная очередь, которую в упор, с трех шагов, дал по немцам на секунду переживший его ординарец. А еще через несколько секунд немецкие автоматчики уже стояли над тремя лежавшими в кювете телами, и немецкий обер-лейтенант с разорванной пулею щекой, прижимая к ней набухший кровью платок, нагнувшись, рассматривал ярко-зеленые петлицы лежавшего у его ног мертвого русского майора. Глава девятая На третий вечер после всего случившегося на Юхновском шоссе три человека шли густым лесом, километров за пятьдесят от места катастрофы. Точнее сказать, шли своими ногами лишь двое из них: политрук Синцов и красноармеец Золотарев. Третья их спутница — военврач Овсянникова, или, еще проще, Таня, как теперь в пути стал звать ее Синцов, — сегодня с полудня уже не могла двигаться сама. Двое мужчин, сменяясь, тащили ее на закорках, в плащ-палатке, как в большом заплечном мешке. Сейчас была очередь Синцова. Он шел, низко сгибаясь и считая про себя оставшуюся до привала последнюю тысячу шагов. Он навертел угол плащ-палатки на кулак, чтобы не выпустить ее из ослабевших пальцев и не уронить докторшу. Ее горевшая в жару голова лежала у него на плече, толкаясь, как неживая, каждый раз, как он оступался. Иногда, нагибаясь, чтобы стереть кулаком заливавший глаза горячий пот, он видел у себя под правым локтем высовывавшиеся из-под плащ-палатки ноги докторши: одну в сапоге, а другую, вывихнутую, без сапога, босую; нога была совсем маленькая, как у девочки. В другое время эта ноша не показалась бы страшной и одному Синцову, но сейчас двое ослабевших мужчин после четырех часов такой ходьбы чувствовали себя обессиленными, и Синцов жалел, что они с самого начала не остановились, чтобы вырубить и связать носилки. Все равно не миновать это делать на привале! Всем спасшимся в первые минуты там, на шоссе, теперь каждый шаг в ту или другую сторону сулил другие случайности и опасности, другую жизнь и другую смерть. Те, кто забился в гущу леса, слева от дороги, чтобы дожидаться там ночи, были на закате расстреляны прочесывавшими лес автоматчиками. Может быть, в другом случае немцы и взяли бы пленных, но чья-то случайная или, наоборот, на редкость хладнокровная пуля наповал уложила наблюдавшего побоище с башни своего танка командира танкового полка СС, и немцы беспощадно рассчитывались за эту неожиданность. Наоборот, те, что убежали, казалось бы, в самое ненадежное место, в мелкий кустарник справа от дороги, остались живы: немцы не искали их там, и они той же ночью вышли за внешнюю сторону немецкого кольца. Несколько бойцов, собравшихся через час после катастрофы вокруг лейтенанта Хорышева, не теряя времени, пошли под его командой назад и к вечеру встретили танкистов из бригады Климовича, вместе с которыми им теперь предстояло выходить из нового окружения. Те, кто, попав в лес, двинулся через него прямиком на север, думая уйти подальше от немцев, наоборот, угодили как раз в полосу движения танковых и пехотных колонн, спешивших замкнуть большое кольцо вокруг Вязьмы. Синцов был в их числе; соскочив с машины, он бросился в лес и первый час после спасения шел без остановки, желая только одного — успеть уйти как можно дальше! В первую секунду, когда он услышал выстрелы, увидел танки и соскакивающих с бронетранспортеров немцев, его руки схватились за воздух, там, где привычно висел на груди автомат… Но автомата не было, вообще ничего не было, даже нагана. Тогда он прыгнул с борта машины и побежал в лес. Золотарева он встретил через час. Пробежав и пройдя несколько километров, он наконец остановился, прислонился к старой сосне, чтобы отдышаться, и в эту минуту подошел Золотарев в своей рваной кожанке и, что самое главное, с винтовкой за плечами. — Какие приказания будут, товарищ политрук? Эти первые слова Золотарева лучше всех других слов на свете могли привести в себя подавленного и безоружного человека, уже на целый час забывшего, что он не только был, но и обязан оставаться командиром. — Сейчас решим, — ответил Синцов, стараясь казаться спокойным и глядя в эту минуту не столько на Золотарева, сколько на его винтовку. «Вот уже нас двое, и у нас есть, по крайней мере, винтовка», — подумал он и, чтобы окончательно успокоиться, предложил Золотареву: — Сядем, перекурим. Они сели тут же, под сосной. Синцов вытащил из кармана едва начатую пачку «Казбека», и они закурили. По приказанию Климовича его пом по тылу во время сдачи оружия выдал этот «Казбек» всем вышедшим из окружения командирам. — Богато живем, товарищ политрук, — с удовольствием затянулся Золотарев. — Да, уж куда богаче! — сказал Синцов. — Винтовка на двоих! — А у вас пистолета нет? — спросил Золотарев. — Расписочка на автомат есть от начбоепита! — зло сказал Синцов. — Если что, буду из нее стрелять! — Ничего, как-нибудь разживемся, товарищ политрук! — сочувственно сказал Золотарев и объяснил, что он уже с полчаса идет следом за Синцовым: куда товарищ политрук, туда и он, только подошел не сразу. Пока они сидели и курили, Синцов снова вспомнил, как они оба вот так же сидели тогда, полтора месяца назад, курили и глядели на Баранова. «Вот и опять выпало бойцу вдвоем с начальством выходить, — подумал он о Золотареве с чувством невольной горькой ответственности за поступки этого проклятого Баранова. — А почему, собственно, вдвоем? — почти сразу же подумал он. — Не одни же мы в лесу, может, еще до ночи соберем целую группу». Однако надежды оказались напрасными. Через полчаса после перекура они наткнулись на маленькую докторшу, но больше до ночи так и не встретили ни одного человека. «Да, тут действительно есть о ком позаботиться!» — вспомнил Синцов слова Серпилина, когда увидел маленькую докторшу. Как видно, у всякого человека когда-нибудь наступает конец всем отпущенным ему силам: так было сейчас и с этой маленькой неутомимой женщиной. Сколько же она сделала за время окружения, сколько исползала земли, перевязывая раненых там, где и голову страшно поднять!.. А сейчас еле шла, прихрамывая, и лицо у нее было исхудалое и пунцовое от жара. И даже наган, как всегда висевший у нее на боку, казался сейчас невесть какой тяжестью. Шмаков еще утром хотел отправить ее в медсанбат, но она добилась своего — поехала вместе со всеми. Вот тебе и добилась. Увидев Синцова и Золотарева, она обрадовалась и заковыляла им навстречу так быстро, что чуть не упала. — Ой, как я рада! — по-детски повторяла она, держа Синцова за борт шинели. — А еще никого? Только вы двое? Больше никого не видели? — А вы? — в свою очередь, спросил Синцов. — Я — нет. Только как разбегались по лесу. А потом у меня нога подвернулась, и я одна шла. Как хорошо, что Шмаков вовремя на грузовик пересел! — вдруг радостно воскликнула она. — Что он-то пересел, хорошо, а вот что вы не пересели… — Он бы не пересел, если б знал, — сказала докторша, словно пугаясь, что Синцов может плохо подумать о комиссаре. — Это понятно, — усмехнулся Синцов. — Если б знали, вообще бы… Он отмахнулся рукой от горьких мыслей и сказал, что, во всяком случае, хорошо, что она жива и что они ее встретили. — Чего уж хорошего! — сказала она, показывая на свою ногу. — Вот ногу подвернула, да и температура у меня. — Она приложила ладонь Синцова к своему лбу. — Чувствуете? — Ничего, сестрица! — сказал Золотарев, которому военврач Овсянникова казалась слишком молоденькой и маленькой, чтобы называть ее доктором. — Ничего, сестрица! — повторил он прочувствованно. — Хоть на закорках, а доставим! После всего, что вы людям сделали, собака тот, кто вас не вытащит! И вот сегодня, на третьи сутки, все вышло именно так, как от доброго сердца накликал Золотарев. Днем докторша оступилась на подвернутую ногу, вывихнула стопу, и они уже пятый час, сменяясь, несли ее на закорках. Правда, она и после вывиха пыталась все-таки идти, заставила снять с себя сапог и сказала Синцову, чтобы он попробовал вправить ей вывихнутую ногу. Она села, схватившись руками за вылезавшие из земли корни. Золотарев обхватил ее сзади за пояс, и Синцов делал то, что она говорила: обливаясь потом от напряжения, поворачивал и тянул ей ногу. Но, несмотря на все ее указания, даваемые сдавленным от боли шепотом, он так и не сумел ей помочь. Пришлось приспособить плащ-палатку и взвалить докторшу себе на спину. И вот он шел и нес ее, считая шаги, и их оставалось до назначенного ими себе привала все меньше — триста… двести… сто пятьдесят… А она, чувствуя, как трудно ему идти, выйдя из полузабытья, жарко шептала в самое ухо: — Бросьте меня!.. Слышите, бросьте… Мне хуже, что вы из-за меня мучаетесь!.. Мне легче, если я одна останусь… И невозможно было обругать ее за эти слова, потому что она говорила правду и даже сейчас думала о других больше, чем о себе. Наконец они сделали привал. Золотарев расстелил на пригорке шинель Синцова, которую нес на себе внакидку, пока Синцов тащил докторшу, и помог ему освободиться от ноши. Больная зашевелилась. Пока ее несли, как мешок, у нее затекло все тело. — Что, ночевать будем? — тихо спросила она. — Пока нет, — сказал Синцов. — Полежите. Обсудим, как быть. Он поманил Золотарева, и они отошли в сторону. — Что делать? Зря мы днем заторопились. Надо было сразу носилки связать. — Куда уж «заторопились», товарищ политрук? — возразил Золотарев. — Как раз дорога проглядывалась, и машины шли. Остановились бы там носилки ладить, глядишь, нам бы фашисты уже «гут морген» сказали. — Положим, так, — согласился Синцов. — А теперь? Надо все-таки носилки связать. — Не носилки вязать, товарищ политрук, а скорее к ночи до людей дойти и у людей ее оставить, — убежденно сказал Золотарев. — Понесем дальше — помрет. — А немцы? К трем деревням уже выходили — и везде немцы ездят. — Ну что ж, пойдем лесом и далее. Может, какое жилье и в лесу будет, не пустой же он. — Страшно оставлять одну. — Не одну, а с людьми. — Все равно страшно. — А помрет на руках — не страшно? — Золотарев прислушался и сказал: — Кличет. Так и не договорившись, они вернулись к докторше. Она лежала, приподнявшись на локтях, лицо ее пылало, она тревожно смотрела на них. — Отчего вы вдруг ушли? — Да куда мы уйдем от вас, Таня?! — сказал Синцов. Но она думала не о том, о чем подумал он, не это ее тревожило. — Почему вы без меня решаете? Раз вместе идем, давайте вместе и решать. — Ладно, давайте. — Синцов решил быть с ней вполне откровенным. — Мы говорили с Золотаревым насчет носилок, как вас дальше нести, а потом подумали, что вы не выдержите долгой дороги. — Ну и правильно, — сказала она, еще не понимая, чего они хотят, но уже готовясь облегчить им любое решение. — Решили так: найдем людей, чтобы вас оставить у них, а сами пойдем пробиваться дальше. Она вздохнула. — Дура проклятая, дура, ну просто дура проклятая!.. Это она ругала себя за то, что вывихнула ногу и не может идти с ними. Она понимала, что они правы, но сейчас даже умереть казалось ей не таким страшным, как остаться без них. Они передохнули, пошли дальше и уже в ранние сумерки наткнулись на уходившую в глубь леса малонаезженную дорогу. Синцов решил свернуть, и они пошли, не теряя дороги из виду, но на всякий случай держась на расстоянии от нее. Через час дорога привела их к лесной поляне с несколькими домиками и длинным бараком лесопилки. На поляне не было ни машин, ни людей. Лесопилка не работала. Но штабеля кругляка и досок говорили, что еще недавно работа шла здесь полным ходом. Золотарев пошел на разведку, а Синцов остался с докторшей. — Иван Петрович, — сказала она тихо, — если люди плохие, не оставляйте меня. Лучше отдайте мне мой наган, я застрелюсь. — Почему плохие? — сердито ответил Синцов. — Все плохие, одни мы с вами хорошие, что ли? — Вы с Золотаревым хорошие, — вон сколько меня тащите! Даже стыдно. — Да бросьте вы! — все так же сердито сказал Синцов. — Кому бы говорили, а не мне! Мы вас три месяца видели, какая вы есть. Вы нам очки не втирайте. Если б не вы, а я ногу вывихнул, так небось потащили бы? — Вас трудно, вы вон какой длинный! — сказала она и улыбнулась не тому, что Синцов длинный, а тому, что этот длинный и чаще всего хмурый политрук говорит сейчас с ней так сердито только от доброты и больше ни от чего. — А вы женаты? — помолчав, спросила она. — Давно у вас хотела спросить. Но вы все такой сердитый… — А сейчас что, добрый стал? — Нет, просто решила спросить. — Женат. И дочь имею. Зовут, как вас, Таней, — хмуро сказал он. — А что вы так сердито? Я ведь к вам не сватаюсь. Услышав это, он посмотрел на ее измученное лицо, подумал о том, как часто люди вот так не понимают мыслей друг друга, и сказал, как малому ребенку, спокойно и ласково: — Глупая вы, глупая!.. Просто я не знаю, где моя дочь и где моя жена; жена, скорей всего, на фронте, как вы. И я все это разом вспомнил. А про вас я думаю, что вы самая хорошая женщина на свете и самая легонькая, — добавил он, улыбнувшись. — Думаете, вас тащить тяжело? Да в вас и весу-то вообще никакого нету! Она не ответила, только вздохнула, и в уголке глаза у нее появилась маленькая слезинка. — Ну вот, — сказал Синцов. — Я думал, развеселю вас, а вы… А вон и Золотарев идет. Золотарев подтвердил сложившееся издали впечатление: немцев не видно, но люди на лесопилке есть. За четверть часа, что он, наблюдая, пролежал на опушке, из крайнего домика два раза выходил инвалид на костылях и поглядывал в небо, прислушивался к самолетам. Потом выбежала девочка и снова забежала в дом. — А больше никого не видно! — Что ж, пойдем, — сказал Синцов. Он поднял докторшу на руки вместе с плащ-палаткой и, не став пристраивать за спиной, понес, как ребенка. — Может, я еще в дом зайду, разведаю? — остерег Золотарев. Но Синцов уперся: — Раз немцев нет, пойдем прямо. Мы люди или не люди?! Ему вдруг показалось унизительным идти в какую-то еще разведку у себя, на собственной земле, в дом, куда раньше, до войны, он и любой другой человек, не колеблясь, в любую минуту внес бы на руках больную женщину. — Не верю, чтоб там сволочи были, — сказал он. — А коли сволочи, на сволочей у нас винтовка есть. Так, с докторшей на руках, он дошел до крайнего дома и постучал ногой в дверь. Испуганно отодвинувшая щеколду пятнадцатилетняя девочка увидела высокого, широкоплечего человека с худым ожесточенным лицом, державшего на руках завернутую в плащ-палатку женщину. Его большие руки дрожали от усталости, а на обоих рукавах — это сразу бросилось ей в глаза — были красные комиссарские звезды. Позади высокого человека стоял второй, низенький, в рваной кожанке и с винтовкой. — Проводи, девочка, — сказал высокий повелительным голосом, — покажи, куда положить! — И, увидев ее испуганные глаза, добавил помягче: — Видишь, у нас беда какая! Девочка распахнула дверь, и Синцов с докторшей на руках вошел в избу, окинул ее быстрым взглядом; комната была полудеревенская-полугородская: русская печь, широкая лавка по стене, буфет, стол, накрытый клеенкой, стенные полки с бумажными кружевами… — Кроме тебя, здесь есть кто? — спросил он девочку, все еще держа докторшу на руках. — Есть, как не быть, — раздался за его спиной сиплый голос. Синцов полуобернулся и увидел в дверях, ведших из второй комнаты, того самого одноногого, на костылях, о котором говорил Золотарев. Он был уже немолод, грузен, с неопрятно свалявшимися волосами и густой русой щетиной на обрюзгшем лице. Увидев, что Синцов собирается положить докторшу на лавку, остановил его жестом: — Погоди класть. Ленка, пойди возьми в горнице тюфяк с кровати, да только одеяло с простынью оставь, один тюфяк возьми! Да живо! А то не дождутся. Синцов посмотрел в упор на хозяина, и, должно быть, выражение лица его отразило то, что творилось у него на душе, — решимость, несмотря на войну и окружение, потребовать здесь сполна все, что причитается получить от советского человека другому попавшему в беду советскому человеку. — Что смотришь? Не радуюсь вам? — спросил хозяин. — А чему радоваться? Наедут немцы — дорога тут прямая, — и будет нам с вами конец. Что тогда делать?.. Сюда, сюда, к этому краю, а в изголовье подверни, длины-то хватит, — повернулся он к девочке, торопливо укладывавшей на лавку тюфяк. Синцов опустил докторшу и с трудом разогнулся. Ему казалось, что он вытянул себе все жилы. — А вы смелый! — уже на «вы», полунасмешливо-полууважительно сказал хозяин, заметив звезды на рукавах Синцова. — Кругом второй день немцы, а вы еще комиссарите… Ленка, принеси воды напиться! Видишь, люди устали, пить хотят!.. Что ж, садитесь, гостями будете. — Он приставил к стене костыли и, схватясь рукой за стол, первым сел, тяжело заскрипев табуреткой. — В подвал бы вас спрятать, да я так: или уж боюсь, или уж не боюсь! Заночуете? Синцов кивнул. — А после? Синцов сказал, что на рассвете они пойдут пробиваться к своим, а больную — доктора — хотели бы оставить здесь: у нее жар и покалечена нога; ей надо отлежаться; если даже придут немцы, то женщина не может вызвать особого подозрения, тем более не раненая, а больная. — Доктор, значит, — сказал хозяин. — А я было подумал: жена ваша. — Почему? — спросил Синцов. — Так не всякий не всякую так вот, на руках, попрет. Доктор, значит, — повторил хозяин и, взяв костыли, подошел к изголовью лежавшей. — Ишь как вас прихватило? — сказал он и положил ей на лоб свою руку. — Горите вся. Не тиф? — Нет, простуда, наверное, воспаление легких, — проглотив комок, ответила докторша. — А хотя бы и тиф, я тифа не боюсь. Все тифы прошел. А с ногой чего? — Вывихнула. — С ногой завтра поглядим, — может, ее попарить надо. С ногами баловаться нельзя. Один раз побаловался — и колдыбаю с тех пор. Будем знакомы: Бирюков Гаврила Романович. Отца Романом звали, а фамилию к нашим лесным местам подогнал, — усмехнулся он и пожал горячую руку докторши, потом поздоровался за руку с Синцовым и Золотаревым. Девочка вошла с ведром и кружкой. — Сперва ей… — с отличавшей все его поведение грубой заботой кивнул хозяин на докторшу. — Откуда идете? Какой день? Горько усмехнувшись собственной судьбе, Синцов сказал, что идут они, если все считать, семьдесят третий день. И в ответ на вопрос: «Как же так?» — коротко объяснил, как это получилось. Бирюков даже присвистнул. — Да! Лихая вам досталась доля! Только что, можно сказать, дома, и опять все кувырком. Слышь, Ленка, знаешь чего, — раздобрившись, сказал он, — тюфяк здесь оставь, а сама с ней ляг, в горнице. Мы, мужики, тут расположимся. Девочка радостно, опрометью побежала готовить постель. Она гордилась решением отца, и уже через несколько минут Синцов перенес докторшу в соседнюю комнату, на большую, широкую, двуспальную кровать, с сеткой и периной. — Ой, как хорошо, даже не верится! — прошептала докторша. — Девочка, помоги мне раздеться! — Ей показалось, что мужчины уже вышли из комнаты, но они были еще там и вышли, только услышав эти слова. — Ленка, выдь сюда на минуту! — крикнул Бирюков. — Ну что? — нетерпеливо высунулась из двери девочка. — Не нукай, а выдь сюда! И дверь за собой прикрой! Девочка подошла к нему. — Будешь раздевать ее, если белье солдатское, тоже сыми. Возьми материну рубаху. И все, что на ней солдатское, собери и снеси в дровяник. Знаешь, куда? Куда этого, что вчера был, обмундирование убрали. А то и не посмотрят, что женщина. Документы вынешь — мне отдашь, я сам схороню. Или, может, с собой возьмете? — повернулся он к Синцову. — Лучше пусть будут с ней. Могут потом понадобиться. — Ну, это как сказать! — усмехнулся Бирюков. — Тут вчера через меня один шел… звания поминать не буду — шут с ним… Даже поесть не попросил, только переодеться заботился! Вынул из кармана деньги, все, какие были, — и мне в нос: «Вот все твое, только дай за это что подырявей!» Дал я ему рубаху да штаны, правда, целые, рваных, как на грех, не было, и пустил на все четыре стороны — пусть идет, куда хочет. Что ж с человека возьмешь, когда он со страху губами шлепает, а звука нету! Схоронил его обмундирование вместе с документами. Ну а вы вот так и располагаете идти? Синцов кивнул. — Ну, а коли немцы? — Примем бой, — сказал не вступавший до этого в разговор Золотарев. — Много ты ею теперь навоюешь! — кивнул хозяин на прислоненную к стене винтовку. — А все-таки, замечаю я, страха много перед немцами, много страха! — Так ведь страшно! — сказал Синцов. — Это верно, — задумчиво сказал хозяин. — И вблизи страшно, а издали тем более. Он крикнул пробегавшей через комнату дочери, чтобы она, как управится с докторшей, собрала поесть. Пока девочка бегала туда и сюда, а потом занавешивала мешками окна и собирала на стол, Синцов и Золотарев услышали от хозяина краткую, как он сам выразился, «повесть его жизни». — Вроде б не вправе меня спрашивать, кто я да что я? — сам начал он этот разговор. — Не я у вас, а вы у меня в дому. Но человека здесь оставляете. Значит, совесть требует знать, на кого. Так? Синцов сказал, что именно так. — Вон как! Даже «именно»! — усмехнулся хозяин. Он рассказывал свою жизнь вразброс: то про одно, то про другое. Жизнь была неудачная, а человек — натерпевшийся. Когда-то, в гражданскую войну, он воевал и уволился в запас командиром взвода. Состоял в партии, работал прорабом на лесозаготовках. Там же, по пьяному делу, отморозил и потерял ногу. Хирурга не было, и фельдшер отпилил ногу, как бревно. Потом, не пережив увечья, покатился по наклонной, стал пьянствовать, промотал все, что было, вылетел из партии. Даже стал шататься по базарам. И вот шесть лет назад попал сюда, к вдове бывшего сослуживца… — Ее мать, — кивнул он на стенку, за которой была девочка. — Двое детей, и оба неродные. Женщина вытащила его из ямы, в которую он невозвратно опускался, и он остался жить с нею, стал механиком на этой лесопилке и названым отцом двух чужих детей. Четыре дня назад у них в семье случилась беда. Наслышавшись от работавших на лесопилке бойцов разговоров о войне, четырнадцатилетний пасынок хозяина вдруг исчез. Наверно, пристал к проходившей в тот день мимо них части. И ночью, никому не сказав, мать пошла следом, чтобы вернуть сына. — А теперь вон как все обернулось! Кругом немцы, а ее нет третий день. Когда вы в дверь торкнулись, думал — она. Сколько времени не пил, а вчера принял с горя. От солдат литровка осталась. Ленка стала отбирать, и в памяти держу, что даже стукнул ее. С пьяных глаз. Она не говорит, но чувствую — стукнул. А она к этому непривычная… Ну что, Ленка, собирай, собирай, да в литровке там немного вина осталось, ты вчерась отобрала… В литровке действительно осталось немного. Мужчины выпили по половине граненого стакана и закусили холодной, густо посоленной картошкой. — А как там она? — хозяин кивнул на дверь. — Ей-то снесла поесть? — Раньше, чем вам, — ответила девочка. — Ну, ну, верно… Золотарев, выпив и закусив, довольно крякнул и без долгих слов, положив подле себя винтовку и накрывшись кожанкой, лег спать у стены на принесенное девочкой сено. Синцов хотел проведать докторшу, но девочка удержала его в дверях: больная только что уснула. Синцов вернулся и сел за стол. — Может, еще чего съедите? — спросил хозяин. — Спасибо. Боюсь с голодухи лишнего. — Это, положим, верно. Бирюков прикрутил немного фитиль и положил локти на стол. — Скажите мне, товарищ политрук: что же это такое делается? Вот ты сидишь сейчас передо мной, Рабоче-Крестьянская Красная Армия, и раз ты формы не снял, то я тебя уважаю, но с тебя и спрашиваю. Что же это такое делается и до каких пор будет продолжаться? Не думайте, не с вами с первым говорю. И с бойцами говорил, и старший лейтенант тут жил, за распиловкой леса следил, но он, правда, мало чего знал… И генерал был, дивизией командовал. Как раз в лесах наших стояла, пока на фронт не кинули. Генерал боевой, ничего не скажешь, от границы с людьми пробился, и опять дивизию собрал, и на фронт пошел… Вот я его и спрашиваю: «Товарищ генерал, что вы и во сне не думали, не гадали досюдова отходить, — этого вы мне не говорите, это я сам знаю, что не думали! Но вышло не по-вашему. А вот что вы сейчас думаете, скажите откровенно: отсюда не уйдете? Тут, в моей хате, немец не будет?» При этих словах Бирюков поднял голову и медленно, словно прощаясь с ней, обвел глазами избу. — А что он ответил? «Еще чего! Мы, говорит, завтра вперед в бой пойдем, сами ему накостыляем и для первого случая из Ельни вышибем». И что же? Верно, пошли, и накостыляли, и из Ельни вышибли! А что теперь? Генерал от меня вперед ушел, Ельню взял, а немцы вчерась уже за нас зашли. Да куда зашли! Вчера, говорят, телефонистка с Угры в Знаменку звонила, а там ей уже по-немецки чешут, а это от нас еще на восток полсотни верст! — Не может быть! — сказал Синцов. — Вот те и не может быть! Генерал Ельню взял, а немцы в Знаменке. Где же теперь этот генерал? Скажи мне! — Где, где!.. — вдруг разозлился Синцов. — Бьется где-нибудь в окружении. И мы бы тоже, если б не так, врасплох… Как-никак, а от Могилева до Ельни дошли. Было где и перед кем оружие положить, а не положили! Другие хуже вас, что ли? — Может, и не хуже, а немец-то опять вас окружил! А надо ли было этого дожидаться? Может, самим надо было его захватывать и отсюдова и оттудова? А то стоим да ждем, пока он первый в ухо даст. А тут еще вопрос: устоишь ли? А не устоишь — так он ведь и лежачего бьет! Вот ты с бойцом своим — кто вы? Вы есть лежачие. — Нет, — сказал Синцов. — Ну, ползучие… — Нет, мы и не ползучие, мы идем к своим и дойдем до них. — А немца встретите? — Убьем. — А танк встретите? Тоже убьете?.. А по мне, лучше не встречайте уж никого, идите себе тихо, пока до своих не дойдете. Потому что если теперь встретите, то, скорее всего, не вы убьете, а вас убьют. — Не знаю. — Синцов помолчал, мысленно окидывая взглядом все, что пережил с того дня, как переехал могилевский мост и остался у Серпилина. — Знаю одно: может быть, и мало, но сколько смогли их убить — убили. — Это знаешь. А чего не знаешь? Начал-то с «не знаю». — А не знаю, где вся наша техника. Словно ее корова языком слизнула и с земли и с неба! — А их самолеты, — помолчав, сказал Бирюков, — через нас на Москву гудят и гудят. Вечером — туда, средь ночи — оттуда. Выйду на крыльцо и слушаю: много ли обратно идет? Какой гул в небе?.. Ну что ж, спи! Не взыщи, что разговором донял, но, может, ты последний политрук, с которым я говорил, а завтра мне уже с немцами говорить придется. Дойдешь до наших, будешь докладываться, передай от меня так: может, у вас планы до Москвы отступать — как у Кутузова, но и про людей тоже думать надо. Конечно, не во всякой щели не всякий таракан Советскую власть любит, но я не про тараканов, я про людей. Сказали бы мне по совести, что уйдете, что план такой, я бы тоже снялся и ушел. А теперь что? Теперь мне здесь жить да перед немцами Лазаря петь? Что я такой, сякой, хороший, из партии выгнанный, с Советской властью не согласный… Так, что ли? Зачем меня под такую долю бросать? Я бы ушел лучше. Так и скажи, политрук! Эх, да не скажешь! Дойдешь — скажешь: «Прибыл в ваше распоряжение». Вот и вся твоя речь. — Почему? — Потому. А за докторшу не беспокойся. Одну на смерть не отдам. — Я не боюсь, я верю вам. — А вам ничего больше и не остается, — сказал с возвратившейся к нему угрюмой усмешкой Бирюков и, совсем прикрутив фитиль лампы, грузно улегся на лавку, немного поворочался и тяжело захрапел. Синцов лежал, глядел в потолок, и ему казалось, что потолка никакого нет, а он видит черное небо и в нем слышит прерывистое гудение идущих на Москву бомбардировщиков. Он уже начал засыпать, как вдруг его лица коснулась детская рука. — Товарищ политрук, — присев на корточки, шептала девочка, — вас зовут. Синцов поднялся и, не надевая сапог, босиком прошел за девочкой в соседнюю комнату. — Ну, чего вы? — Он наклонился над маленькой докторшей. — Плохо вам? — Нет, мне лучше, но я боюсь — вдруг забудусь или засну, а вы не простясь уйдете. — Не уйдем не простясь. Простимся. — Вы мне мой наган оставьте. Чтобы он у меня под подушкой был. Хорошо? Я бы вам отдала, но он мне тоже нужен. Но Синцов без колебаний ответил, что наган не отдаст, потому что ему наган действительно нужен, а ее может только погубить. — Вы сами подумайте: обмундирование ваше спрятали, даже переодели вас в другую рубашку, а под подушкой наган! Не придут немцы — он вам не нужен, а придут — это гибель для вас… и для ваших хозяев, — добавил Синцов и этим удержал ее от возражений. — Спите. Правда, вам лучше? — Правда… Серпилина если увидите, расскажите обо мне. Хорошо? — Хорошо. Он тихонько пожал ее горячую руку. — По-моему, у вас жар еще сильней. — Пить все время хочется, а так ничего. — Товарищ политрук, — остановила его на пороге девочка, — я вам что хочу сказать… — Она замолчала и прислушалась к храпу отца. — Вы не бойтесь за Татьяну Николаевну. Вы не думайте про отца, — она сказала именно «отца», а не «отчима», — что он злой такой. Он за маму и брата мучается… Вы не бойтесь, не слушайте его, что он говорит, что он из партии исключенный, — это все когда еще было! А когда война началась, он сразу в райком пошел — просить, чтобы его обратно приняли. Его уже на бюро в лесхозе разбирали, а потом все в армию поуходили, так собрания и не было. Вы не бойтесь за него! — А я не боюсь. — И я тоже сделаю все! — снова горячо зашептала девочка. — Я Татьяну Николаевну, что она наша родственница, выдам! Мы уже с ней договорились. Даю вам слово комсомольское! — А ты уже комсомолка? — спросил Синцов. — С мая месяца. — А где твой билет? — Показать? — с готовностью спросила девочка. — Не надо. Хорошо бы какого-нибудь фельдшера найти, ногу ей вправить. Я не сумел, тут умение нужно. — Я найду, я приведу! — с той же готовностью сказала девочка. — Я все сделаю! И Синцов поверил, что она действительно и найдет, и приведет, и все сделает, и жизнь отдаст за эту маленькую докторшу. Он снова улегся и на этот раз заснул мгновенно, без единой мысли в голове. Его разбудил свет. Сквозь сон ему показалось, что рассвело, но когда он открыл глаза, в избе было по-прежнему темно. Он снова хотел закрыть глаза, но в окне метнулась широкая быстрая полоса света. Это могло быть только одно: фары въезжающей на лесопилку машины. Синцов вскочил и, еще не натягивая сапог, растолкал Золотарева и хозяина. По окну снова чиркнуло светом. — Немцы едут! Дождались! — хрипло сказал Бирюков. — Бегите! Подскакивая на одной ноге и перехватываясь по стене руками, он добрался до окна, выходившего во двор, и, рванув рам у, открыл его настежь. — Давайте! Через двор, а там огородами в лес выйдете. Не увидят. Скорее! В открытое окно был слышен шум нескольких машин. Синцов пропустил первым Золотарева и, так и не успев надеть сапог, прихватив их вместе с портянками, перелез через подоконник. И было самое время. Другие машины еще двигались, а одна уже остановилась возле дома; слышалась громкая немецкая речь. Машина была полна людей. Миновав огород и перебежав между штабелями бревен до опушки, Синцов и Золотарев присели, чтобы отдышаться. Синцов, обуваясь, смотрел назад, туда, где, светя фарами в разные стороны, разворачивались немецкие машины. В доме, из которого Синцов и Золотарев ушли пять минут назад, сначала в одном окне, а потом в другом зажегся свет. Он пробивался из-под неплотно прикрывавшей окна мешковины и был виден даже отсюда. Увидев этот свет, Синцов испытал острое чувство бессилия. Еще час назад они хоть как-то могли защитить лежавшую там женщину вот этой винтовкой и наганом. А теперь она была оставлена без всякой защиты, одна, на совесть людей и на милость врага. О том же самом думал и Золотарев. — Хоть бы в горячке не проговорилась чего-нибудь! — сказал он и добавил: — Может, закурим, а, товарищ политрук? Душа не на месте. — Как бы не увидали! — Ничего, не увидят. Шинелью накроемся… Так они остались уже не втроем, а вдвоем, и шли вдвоем еще шесть суток, пока судьба и их двоих не расшвыряла в разные стороны. За эти шесть суток они испытали все, что может выпасть на долю двум людям в форме и с оружием в руках, идущим к своим сквозь чужой вооруженный лагерь. Они испытали и холод, и голод, и многократный страх смерти. Они несколько раз были на волоске от гибели или плена, слышали в двадцати шагах от себя немецкую речь и звон немецкого оружия, рев немецких машин и запах немецкого бензина. Четыре раза они, коченея от холода, ночевали в промозглом октябрьском лесу и дважды заходили на ночлег в дома. В одном им были рады, а в другом испугались, не их самих, а того, что будет, если немцы узнают об их ночевке. Но в обоих домах, где они заночевали, люди обратили особое внимание на то, что они идут в форме. В первом доме — с гордостью за них, а во втором доме — со страхом за себя. И, когда они на рассвете ушли из первого дома, Золотарев сказал Синцову: — Вот уж именно русские люди! Верно, товарищ политрук? — Верно! А когда они ушли на рассвете из второго дома, Синцов сказал Золотареву: — Так нет же, до смерти формы не снимем, хотя бы для того, чтобы она таким шкурникам в глаза била! А Золотарев ответил, что зря политрук согласился дать им за харчи сто рублей. Вместо этого им бы в морду плюнуть. — А я и плюнул тем, что дал сто рублей. Пусть утрутся ими! — А говорят, что сын у них в армии! — не успокаивался Золотарев. — Недобрая доля — за таких родителей кровь проливать! — Кроме родителей, еще и Советская власть есть. — Есть-то есть, а все же тяжело! — не согласился с ним Золотарев. И этот разговор чуть не стал последним их разговором, потому что через полчаса они, поднявшись из крутой лесной балочки, в упор столкнулись с двумя тянувшими шестовку немецкими связистами. Встреча была одинаково неожиданной для тех и других, но двое чутко, как звери, шедших из окружения русских все-таки быстрей нашлись, чем немцы, только что выпившие утренний кофе и насвистывавшие песенку на сытый желудок. Золотарев вскинул винтовку и выстрелил в немца прежде, чем тот успел сорвать с плеча свою. А второй немец, испугавшись, побежал через кусты, и Синцов побежал за ним, на бегу стреляя из нагана, и уложил его насмерть только седьмым, последним патроном. Потом они прихватили одну винтовку и подсумок и побежали через лес, чтобы оказаться как можно дальше от места перестрелки, и бежали до тех пор, пока не упали, обессиленные, в густом кустарнике. И только здесь, лежа, стали вспоминать, как все вышло. «Вот и убили», — подумал Синцов, вспомнив вопрос там, на лесопилке: «Ну а немца встретите?» — и свой ответ: «Встретим — убьем!» — Пойдем, — сказал Золотарев, — а то как бы лес не стали прочесывать, ушли-то недалеко… — Ладно, — сказал Синцов и, повесив на плечо немецкую винтовку, добавил: — Тяжелой кажется. Так давно без винтовки иду, что отвык. Тогда Золотарев посоветовал ему бросить наган, все равно он извел уже все патроны. Но Синцову было жалко, он все-таки сохранил наган, сказав, что патроны еще найдутся. А потом он опять остался с одним этим, теперь уже пустым, наганом. Они переправлялись ночью вброд через реку, и он, идя по горло в воде, провалился в глубокую яму и от неожиданности утопил и шинель и немецкую винтовку, которые, прихватив вместе ремнем, держал над головой. И, как потом ни нырял и ни шарил, не смог найти ни того, ни другого. Так у них остались одна винтовка и одна кожанка на двоих. Все было с ними за эти шесть дней, не было одного: они никак не могли дойти до своих; сколько бы они ни забирали все глубже и глубже на восток, оказывалось, что немцы ушли еще глубже. Под конец мечта дойти до линии фронта начала казаться им несбыточной. Одиночество тяготило их больше всего. Иногда они говорили об этом между собой, и тяжелое время, когда они шли от Могилева до Ельни вместе с Серпилиным, начинало казаться им счастливым по сравнению с тем, что они переживали сейчас. Хоть бы встретить какую-нибудь пробивавшуюся с боями часть и идти вместе с нею! Правда, один раз под вечер им встретился старший лейтенант в форме, с семью вооруженными бойцами: Синцов и Золотарев хотели присоединиться к ним, и старший лейтенант не возражал против этого. Но за ночь он передумал; быть может, у него вызвал недоверие рассказ Синцова, что они идут из окружения уже с июля. Под утро Золотарев услышал только, как вдали похрустывают тронутые ранней изморозью кусты. Те восемь поднялись и, не разбудив их, ушли одни. — Что, догоним? — спросил Золотарев у Синцова. Но тот сказал: — Раз не доверяют, пусть идут. А части, которая бы выходила с боем и к которой можно было бы присоединиться, все не было и не было. Как видно, выходившие из-под Вязьмы войска пробивались другими путями… Последний раз они заночевали в лесу. Опушку огибала шоссейная дорога, по ней шел почти непрерывный поток немецких машин. Улучив момент, они перебежали шоссе, углубились в лес еще километра на два, наломали еловых лап, залезли в их гущу и накрылись дырявой кожанкой Золотарева. До сих пор стояли сухие дни, а сегодня под вечер прошел дождь. Спать было мокро и холодно, хотя они тесно прижались друг к другу, чтобы согреться. Вдобавок их мучил голод: утром кончилась последняя еда, взятая с последнего ночлега под крышей. Обоим не спалось. — Жалко, ремень утопил, — невесело усмехнулся Синцов. — Брюхо затянуть — легче было бы. — Зря мы у тех немцев не пошарили по ранцам, нет ли харчей. Золотарев уже не в первый раз жалел об этом. — Дорогу перешли, с булыжным покрытием, — помолчав, сказал Золотарев. — Что бы это могла быть за дорога? — Похоже, что на Верею, Медынь к югу осталась. Возможно, что это как раз и есть дорога с Медыни на Верею. — А сколько ж эта Верея от Москвы? — Около ста. — Да… — задумчиво сказал Золотарев. — Значит, сто километров до Москвы, а все еще через немцев идем. Ум верить отказывается… — Он прислушался к прокатившейся по небу тяжелой, низкой полосе гула. — На Москву! Не взяли, значит, ее, раз летают! Они полежали несколько минут молча. — Ваня, а Ваня! — позвал Золотарев. Они были людьми одного поколения: политруку Синцову шел тридцатый, а красноармейцу Золотареву — двадцать седьмой; их побратала беда, и среди той жизни, которой они сейчас жили и которая, как им минутами казалось, оставила их двоих на целой земле, они стали звать друг друга на «ты», сами не заметив этого. — Ну что? — А все-таки оставили мы с тобой докторшу, не спасли! — А как спасешь ее? Если б тонули, над головой бы подняли. А так что сделаешь? Померла бы в дороге — лучше было бы? — Это так, — согласился Золотарев. И, вздохнув, повторил: — А все-таки оставили! — Ну, чего ты хочешь? — недовольно отозвался Синцов. — Мало ли чего хочу… Хочешь, а не можешь. Вот что обидно… А знаешь, чего я хочу? — Ну, чего? — Вот сказали бы мне: «Золотарев, согласен, мы тебя сбросим вместо бомбы на Гитлера, но только так: его убьешь и сам в лепешку?!» Я бы только спросил: «А попадете?» Обещали бы: «Попадем», — сказал бы: «Сбрасывайте!» Веришь ли? — Верю. — И еще иногда думаю: почему я такой несчастный, что в шоферы пошел? Вполне мог на танке быть! — Ну и что? — Ничего. Хоть бы раз хотел не из винтовки, а из пушки по ним ударить, сам лично. Расшибить чего-нибудь вдребезги своею силой: танк или машину! Когда выйдем, не пойду больше в шоферы. Ну ее к чертям!.. — Узнают, что шофер, отправят. — Скрою! Скрою! — Золотарев помолчал. — Ваня, а Ваня! — Что? — Скажи, Москву возьмут немцы? — Не знаю. — А как думаешь? — Не верю. Через небо катилась новая полоса низкого гула. — Полетели… — Ваня, а ты где учился? — Сначала в семилетке, потом в ФЗУ. — И я тоже. Ты в каком? — В деревообделочном. А ты? — А я — на слесаря, при Ростсельмаше. А потом? — Потом работал. Потом учиться пошел. — Куда? — В КИЖ. — Это что — КИЖ? — Коммунистический институт журналистики. — А я все время работал. На тракторе и на грузовой, только уж в армии на легковую перешел. А ты как думаешь, Серпилин выздоровеет? — Не знаю. Врач сказал, что выздоровеет. — Хорошо бы снова к нему в часть попасть! А? — Что ж, когда выйдем, напишем. — Ты мне говорил, что работал раньше в Вязьме? — вдруг спросил Золотарев. — В Вязьме, — сказал Синцов и долго молчал после этого. Он сам уже не раз вспоминал о Вязьме и сейчас, после вопроса Золотарева, прикинув, сколько до нее километров отсюда, решил, что, если им не удастся пробиться, надо поворачивать на Вязьму, искать там знакомых людей и идти в партизаны. И он и Золотарев думали в эту ночь, что оставшаяся далеко в тылу у немцев Вязьма уже давно взята. Наверно, им обоим, несмотря ни на что, все-таки было бы легче знать то, что происходило там на самом деле. Кольцо вокруг Вязьмы и в эту ночь все еще сжималось и сжималось и никак не могло сжаться до конца; наши окруженные войска погибали там в последних, отчаянных боях с немецкими танковыми и пехотными корпусами. Но именно этих самых задержавшихся под Вязьмой корпусов через несколько дней не хватило Гитлеру под Москвой. Трагическое по масштабам октябрьское окружение и отступление на Западном и Брянском фронтах было в то же время беспрерывной цепью поразительных по своему упорству оборон, которые, словно песок, то крупинками, то горами сыпавшийся под колеса, так и не дали немецкому бронированному катку с ходу докатиться до Москвы. И двое людей, лежавших той ночью в лесу под Вереей и чувствовавших себя маленькими, несчастными, почти безоружными, несмотря на все это, были тоже двумя песчинками, своею собственной волей брошенными под колеса немецкой военной машины. Они тоже не дали немцам дойти до Москвы, хотя именно в ту ночь содрогались от мысли: «Не сдадим ли?» — еще не зная, что Москва никогда не будет сдана. Их разбудили под утро звуки сильного и близкого боя. В лесу чуть синело. Они встали и пошли навстречу этим звукам, зная одно: раз это бой, — значит, там не только немцы, но и наши и, если повезет, есть шанс выйти к своим. Война мерит вещи своею мерой, и они шли на смертельные звуки разрывов и пулеметной трескотни так же нетерпеливо, как в другое время идут люди на голос жизни, на маяк, на дым жилья среди снегов. — А может, там и есть передовая? — спросил Золотарев. Синцову тоже хотелось поверить в это, но он подумал и сказал, что вряд ли. Если бы тут проходила передовая, ночью не стояла бы такая тишина. Наверное, это наши пробиваются через немецкие тылы. Они шли вперед, и бой, казалось, шел им навстречу; уже можно было различить, что не какой-нибудь другой пулемет, а именно наш «максим» бьет совсем недалеко короткими очередями. — Патроны экономят, — сказал Золотарев. Синцов кивнул. Они прошли еще двести метров. В лесу все светлело, и они шли все осторожнее, боясь нарваться на немцев раньше, чем на своих. Вдруг в ста метрах разорвался снаряд. Они перебежали и легли в еще дымившуюся воронку, а снаряды начали рваться один за другим левее и правее. Огонь вели несколько батарей. Сначала Синцов подумал, что немцы не рассчитали и бьют по пустому месту. Радуясь этому, он на минуту забыл об опасности. Но снаряды продолжали методически ложиться все в той же полосе, и Синцов понял, что немцы ставят здесь заградительный огонь, отсекая нашим путь к прорыву. — Как, перележим или пойдем? — спросил он Золотарева. Впереди по-прежнему стучали пулеметы. — Пойдем. Они стали перебегать, ложась то в воронку, то в овражек, то просто припадая головой к земле. — Неужели правда дойдем до своих? Даже не верится, — сказал Синцов, задыхаясь после быстрой перебежки, когда они еще раз упали у подножия большой сосны. И это было последнее, что от него услышал Золотарев. Разорвался снаряд. Когда Золотарев приподнялся, он увидел, что политрук лежит, раскинув руки, а голова и лоб у него залиты кровью. — Ваня, Ваня! — затряс он Синцова за плечи. — Ваня! Но Синцов не отзывался. Тогда Золотарев взвалил на плечи его бесчувственное тело и пошел вперед, на стук пулемета. Через сорок шагов он упал, не выдержав тяжести, поднялся, снова взвалил Синцова на плечи и снова упал. Он лежал и чувствовал, что ему все равно не дотащить Синцова. А секунды летели, и ему показалось, что пулеметная стрельба стала удаляться. Тогда он решил поскорей добежать до своих, взять кого-нибудь на помощь и вместе вернуться сюда. Задрожавшими пальцами он сунул себе в карман документы Синцова, затем, секунду поколебавшись, за рукава стащил с политрука его драную, с оборванными пуговицами гимнастерку. Он решил вернуться сюда, если дойдет до своих, но он мог и не дойти и не хотел, чтобы фашисты, узнав политрука по гимнастерке, издевались над ним, еще живым или уже мертвым. Немного отбежав, он швырнул гимнастерку в гущу мелкого ельника, а еще через двести шагов выскочил прямо на четырех бойцов; они перебегали, катя за собой «максим». Трое из них были танкисты, а четвертым был лейтенант Хорышев, собственной персоной, со своим белым чубом из-под сбитой набок пилотки. Золотарев наскочил на своего взводного как раз в ту секунду, когда тот после перебежки лег за пулемет. Он первый увидел набежавшего на них Золотарева и без удивления, с улыбкой, словно только и ждал этого, крикнул: — Вот и Золотарев явился, с неба свалился! Патроны есть? — Есть! — Тогда ложись, веди огонь! Сейчас фрицы опять явятся. Мимо них пробежали и залегли между деревьями еще несколько танкистов и пехотинцев. Все напряженно вглядывались назад, в гущу леса, туда, куда Хорышев повернул хоботом свой пулемет. Не глядя на Золотарева, он спросил: — Один? — С Синцовым шли. — А где политрук? — Он тяжело раненный. Тут, недалеко. Вы дайте мне кого-нибудь. Мы вытащим. — А где ты его оставил?.. Золотарев показал пальцем примерно туда, где он, по его расчетам, оставил Синцова. — А куда ранение? — наверное, уже прикидывая в уме, как лучше вытащить политрука, спросил Золотарева взводный, но, прервав себя на полуслове, прижался к земле: над их головами по деревьям, сбивая ржавые листья, застучали автоматные очереди. — Вы нас на испуг берете, а мы вас на мушку! — выругавшись, закричал Хорышев и дал первую очередь раньше, чем Золотарев увидел цель, по которой он стрелял. Потом ее увидел и Золотарев: между деревьями перебегали немцы. Как только застучал пулемет, рядом застучал еще один, ручной, правей, подальше — станковый. А над головой били по веткам немецкие автоматные очереди. Золотарев успел несколько раз выстрелить по перебегавшим немцам. Потом немцы залегли. Хорышев дал сигнал для перебежки. Они перебежали метров на сто и снова заняли позицию. Немцы и тут не заставили себя ждать: между деревьями стали рваться легкие ротные мины, и опять показались перебегавшие фигуры. Пулеметы Хорышева и другие, справа от него, снова открыли огонь и, прижав немцев к земле, опять переменили позиции. — Как же быть? — подползая к Хорышеву, спросил Золотарев. — Дайте мне бойца, я схожу, найду политрука… — Куда ты теперь сходишь? — оборвал его Хорышев. — Дурья башка. Ну, куда, покажи, куда?! И Золотарев безнадежно показал рукой, уже и сам видя, что теперь по ходу боя между ними и тем местом, куда он думал идти, оказались немцы. — Сразу тащить надо было, а теперь что же!.. — сердито сказал Хорышев. — Тогда я один пойду! — сказал Золотарев. — Самоубийцу из себя не строй! Давай веди огонь! Видишь, фрицы идут! И в самом деле, немцы снова забегали среди деревьев, на этот раз ближе, чем раньше, и Золотарев с отчаянием в душе, но старательно и умело, как все, что делал в солдатской жизни, стал вести огонь по перебегавшим зеленым фигурам. …Лейтенант Хорышев с десятком своих бойцов и с десятком танкистов всего-навсего прикрывал на одном маленьком участке фланг танковой бригады Климовича, прорывавшейся в ту ночь через немецкие тылы. Бригада Климовича, в свою очередь, была лишь одной из тех продолжавших сражаться частей Западного фронта, которые, пройдя по немецким тылам и устилая своими и чужими трупами леса Подмосковья, рвали всю эту ночь, весь следующий день и половину следующей ночи немецкое кольцо и в конце концов, потеряв половину людей, все-таки прорвали его. Они совершили это чудо малым огнем и большой кровью, но, когда они пробились, их не отправили отдыхать и пополняться, а оставили там, куда они вышли. Передовая, все отодвигаясь и отодвигаясь к Москве, в эти дни то тут, то там рвалась под ударами немцев. И одну из этих дыр сразу же заткнули только что вышедшими из окружения частями, наскоро подбросив им продовольствие, гранаты и патроны. Вечером того же дня, когда они вырвались из окружения, эти люди снова дрались, но теперь уже не фронтом на восток, а фронтом на запад, и Москва была не перед ними, а за ними, и у них снова было хоть немного артиллерии и соседи справа и слева. И, несмотря на перешедшую все границы усталость, они были рады этому. Но Золотарев чувствовал себя несчастным, и хотя он был человек маленький, всего-навсего рядовой боец, но все-таки на второе утро после выхода из окружения он доказал, что ему непременно нужно явиться к командиру танковой бригады подполковнику Климовичу. Климович, только что по чистой случайности выскочив невредимым из-под сплошного обстрела, вернулся с наблюдательного пункта на командный и стоял у исковерканного снарядами здания сельской школы. Сняв шлем, он с удовольствием, как под душ, подставил свою бритую голову под сыпавшийся осенний дождик. — Таких дождей с неделю, — смотришь — и дороги размыло. Всем плохо, но немцам хуже, — говорил он стоявшему рядом с ним капитану-танкисту, косясь на подошедшего Золотарева. — Что у вас? Золотарев доложил. Он чувствовал, что командиру бригады недосуг долго с ним разговаривать, но Климович слушал его, не выражая нетерпения, и перебил только раз, когда Золотарев сказал, что, как он слышал от политрука, тот был знаком с товарищем подполковником. — Про знакомство — пустое! — прервал его Климович. — И за знакомых и за незнакомых, не разбирая, каждый день головы кладем! Какие на войне знакомства?! И была в его голосе горечь человека, на глазах которого погибло столько хороших людей, что он уже не может больше сожалеть о ком-то одном больше, чем о всех других, не из бесчувствия, а из справедливости. И еще сказал он, и тоже всего несколько слов, когда Золотарев вынул из гимнастерки документы Синцова: — Совесть мучает, что не вернулись за ним? — Да. — А уходили — думали, вернетесь? — Да. — Ну и нечего себя виноватить. Хотели сделать как лучше, а вышло, как война приказала! Бывает так, что и бог не угадает! — Климович вспомнил в эту минуту, что, не реши он сам сделать как лучше, не отправь семью из Слонима в Слуцк машиной, они не попали бы под бомбу, а уехали бы через шесть часов поездом и были бы живы, как многие другие семьи. — Давайте! Он взял из рук Золотарева документы Синцова и сказал, передавая их стоявшему рядом капитану: — Положи, Иванов, где наши лежат. Он не пояснил при этом, что имел в виду. Это было понятно им обоим: в кочевавший с ними железный ящик, как в братскую могилу, все время, пока они пробивались из окружения, один за другим ложились документы всех, кто складывал головы в бою… Глава десятая Синцов не знал, сколько он пролежал в беспамятстве, пять минут или час. Но первое чувство, которое он испытал, очнувшись, было чувство тишины. Он поднял голову, оперся на руки и сел, стирая ладонями залепившую глаза кровь. Потом оглянулся. Кругом никого не было. — Золотарев! — слабо крикнул он и во второй раз, погромче: — Золотарев! Он подумал, что Золотарев убит, и, сидя на земле, стал искать его глазами. Но нигде вокруг не было видно ни живого, ни мертвого Золотарева. Синцов потрогал голову. Голова была вся в крови, но болело только с одной стороны, над виском. Он неосторожно зацепил пальцами содранную кожу и вскрикнул. По лбу потекла струйка крови. Он поднялся и встал. Ему почему-то было очень зябко, но он чувствовал, что не так уж слаб и может идти. Инстинктивным движением прижав ладони к груди и испуганно оторвав их, он сначала увидел две кровяные печати на грязной нательной рубашке и только потом сообразил, что на нем нет гимнастерки. Ему не пришло в голову то, что произошло на самом деле. Он подумал другое: что сам в беспамятстве стащил с себя гимнастерку и куда-то запихнул ее вместе с документами. Он много раз думал о том, что, если смерть будет неизбежна, надо успеть разорвать или спрятать документы. Может, это померещилось ему в беспамятстве. Он опустился на землю, стал шарить вокруг и увидел тянущуюся по вялой траве дорожку черных пятен. Это была кровь. Не поднимаясь с земли, перебирая руками росший кругом мелкий кустарник, он двинулся обратно по дорожке из собственной крови. Но в кустах не было ни гимнастерки, ни выброшенных документов — ничего. Наконец он добрался до сосны, которую узнал, узнал неоспоримо: вот здесь он упал, когда разорвался снаряд. Вот оно, это место! И большое, уже впитавшееся в землю пятно крови. Он снова прижал руки к груди, словно ему только почудилось, что он в нательной рубашке. Но гимнастерки не было. «Может, это Золотарев решил, что я убит, и снял ее с меня…» — впервые неуверенно подумал Синцов. Вдали послышались звуки боя. Там еще стреляли. Надо было идти туда! Он снова прислушался, покачнувшись, встал на ноги и увидел двух шедших ему навстречу немцев. Один, с винтовкой, был шагах в тридцати, а другой, с направленным на него автоматом, совсем близко. — Хальт! Синцов увидел яростно, до ушей разинутый рот немца, готового выстрелить ему в живот, отчужденно подумал о лежащем в брюках давно пустом нагане и поднял руки, чувствуя, что, если его заставят долго стоять так, он упадет. С тех пор как Синцов был оглушен и ранен, прошло уже больше часа, и немцы методически прочесывали лес после прокатившегося здесь и ушедшего на восток боя. Немец с винтовкой и другие немцы, видневшиеся еще дальше, продолжали двигаться через лес, а немец с автоматом показал дулом, куда идти, и повел Синцова назад, в ту сторону, откуда они утром шли с Золотаревым. Синцов шел медленно, хотя немец недовольно покрикивал на него и даже один раз несильно ткнул его в поясницу автоматом. Голова у Синцова кружилась уже меньше, и он мог бы идти чуть быстрей, но не шел потому, что не боялся этого шедшего сзади него немца. «Черт с ним, пусть застрелит», — почти равнодушно думал он, прислушиваясь ко все удалявшимся звукам боя. Немец с автоматом подвел Синцова к группе других пленных, сидевших на опушке леса под охраной двух немолодых немцев с винтовками, и что-то сказал им, показывая на него. Один из них вынул тетрадку и сначала поставил там крестик, а потом что-то записал, может быть, фамилию того немца, который привел Синцова, и тот немец ушел, еще раз оглянувшись. А немолодой немец с тетрадкой посмотрел на окровавленную голову Синцова и сказал ему: — Зэтц дих![1] И Синцов сел рядом с другими четырьмя пленными: одного ранило в руку, у другого была забинтована шея, третий все время плевал кровью, у него были разорваны щека и рот. Лицо раненного в руку бойца показалось Синцову знакомым; так оно и было. — Товарищ политрук, — пододвинувшись к нему, шепотом сказал боец, — вот где свидеться пришлось! Хорошо хоть гимнастерку-то снять успели! — Сам не помню, как снял. — А чего, ну и сняли, — все тем же сочувственным шепотом сказал боец. — Зачем зазря под расстрел идти! Потом Синцову еще не раз пришлось вспоминать эти слова. — А мы уж мечтали, что совсем спаслись! — помолчав, продолжал боец. — И вот тебе на! Оказывается, он тогда, на шоссе, вернулся с Хорышевым к танкистам и девять дней выходил из окружения вместе с ними. А сегодня в бою из-за раны, пока перевязывал ее, отстал и попал к немцам. — Далеко отсюда? — Километра три. «Значит, все-таки Климович из-под Ельни вывел своих танкистов», — с уважением и горькой завистью подумал Синцов. — Я вас не буду больше по званию звать, — снова зашептал боец. — А то они прислушиваются. Немцы и в самом деле прислушивались, хотя, кажется, ничего не понимали. — Швайген! Швайген![2]— стараясь казаться грозным, прикрикнул один из них. Они не хотели, чтобы пленные разговаривали между собой. Через три часа на опушке собрали всех, кого взяли в плен в этом лесу после прорыва русских, и погнали колонной, сначала по лесной дороге, а потом по шоссе, в сторону Боровска. В колонне было человек сорок, из них половина легкораненых. Таких, которых пришлось бы нести, не было ни одного. Как перешептывались между собой пленные, всех тяжелых немцы пристрелили на месте, в лесу. Если не считать этого, конвоиры не проявляли особой жестокости, только поторапливали колонну да покрикивали: «Швайген! Швайген!» — когда замечали, что кто-нибудь заговаривал. Возможно, тут уже начала играть роль сопроводительная тетрадка с крестиками, а главное — с общей цифрой пленных. Эта тетрадка перекочевала теперь от немолодого немца-солдата к сопровождавшему колонну и тоже немолодому немцу-лейтенанту с длинными, журавлиными ногами, понуро, не глядя ни на конвоиров, ни на пленных, шагавшему по обочине. — Вот так прогонят до вечера, до ихней сортировки, — шептал, прихрамывая рядом с Синцовым, боец, с шеей, замотанной грязным бинтом. — А потом построят и начнут: «Нихт официр? Нихт политрук? Нихт юде?..» — это еврей по-ихнему. — А ты откуда знаешь? — спросил Синцов. — Был уже у них один раз. Сбежал, да опять угодил! И до того, как всех не опросят, жрать ничего не дадут. Этот боец с перевязанной шеей был одним из тех четырех, к которым подвели Синцова в лесу. Там, пока они сидели, Синцову удалось незаметно вытащить из кармана и засунуть под корневище сосны свой пустой наган, который в сочетании со снятой гимнастеркой мог бы выдать его. Но не выдаст ли его кто-нибудь из этих четырех людей? Один из них знает, что он политрук, а трое других могли слышать, как этот боец обращался в лесу к Синцову по званию. Синцов подумал об этом только сейчас, когда боец с перевязанной шеей вдруг заговорил о сортировке; подумал и тут же отогнал от себя эту мысль: «Не скажут, и этот, с перевязанной шеей, тоже не скажет. Он не потому про сортировку, а, наоборот, предупреждает меня, чтобы я был настороже…» После двух часов пути колонна свернула с шоссе на боковую дорогу, а потом свернула и с нее. Дорога была перерезана нашим противотанковым рвом. Толпа женщин под конвоем засыпала теперь этот ров лопатами и руками. — Да, не жалеют труда людского! — выкрикнул кто-то в колонне. — Наказывают! — тоже громко отозвался другой. — Сами, мол, рыли против нас, а теперь руками закапывайте! — Швайген! Женщины, отрываясь от своей подневольной работы, через плечо поглядывали на пленных, и их конвоиры, заметив это, кричали на них грубыми, простуженными голосами. — Матерятся, наверное, по-своему, — сказал Синцову боец с перевязанной шеей. Через километр после противотанкового рва конвоиры остановили колонну у сильно разбитого артиллерией пустого села, на краю которого стояло почти невредимое каменное здание с надписью: «Роддом». Несмотря на войну и на все разрушения кругом, в здании еще осталось что-то неуловимо новое. Должно быть, оно было закончено весной или в начале лета, перед самой войной. Оказывается, колонну остановили у этого дома, чтобы покормить и перевязать раненых. И то и другое делалось русскими руками. На кухне роддома, на полу, были свалены горы картошки и кормовой свеклы. Две женщины варили на плите похлебку в ведре и большом эмалированном тазу. В кухне пахло очистками, землей и дымом. Здесь готовили не для пленных, а для населения, согнанного на земляные работы; но, как видно, сопровождавший колонну лейтенант был в курсе дела и пришагал своими длинными ногами вместе с колонной прямо сюда. На кухне было всего десять алюминиевых мисок; пленные выстроились в очередь, и повариха наливала в каждую миску по одному половнику бурды с недоварившейся, полусырой картошкой и свеклой, а когда видела среди подходивших людей особенно изможденных, каждый раз громко, во всю грудь всхлипывала от жалости. Варево было горячее, как огонь, но все ели спеша и обжигаясь, стараясь не задержать товарищей. А немец стоял около поварихи и следил, чтобы не наливала лишнего и чтобы никто из пленных не подошел по второму разу. Синцов, обжигаясь, выхлебал всю миску супа, и его чуть не вырвало. Закрыв рот рукой, он проглотил подступавшую к горлу тошноту и пошел в соседнюю с кухней комнату, где перевязывали раненых. Должно быть, раньше это была палата для рожениц, но сейчас там стояли только стол и две табуретки. У одной из стен на застеленном грязными простынями сене лежало несколько накрытых чем попало тел. Кто-то протяжно стонал. Кажется, это была женщина. Раненых перевязывали двое: старая кривобокая инвалидка сестра и врач, огромный старик с лицом льва и руками еще сильными и умелыми, но то и дело подрагивавшими, то ли от старости, от ли оттого, что и здесь, как в кухне, над душой стоял немец. Только тот немец говорил: «Генуг! Генуг!»[3], а этот повторял: «Шнеллер! Шнеллер!»[4] — Терпи, — сказал врач Синцову, когда тот сел на табуретку и подставил голову. Плеснув на рану зашипевшей перекисью водорода, он грубо, цепляя обрывки кожи, несколькими взмахами ножниц выстриг волосы по краям, потом мазнул йодом так, что Синцов завыл от боли, положил что-то сверху, еще раз больно надавив на рану пальцами, и, подтолкнув Синцова, чтобы пересаживался на следующую табуретку, сказал сестре: — Бинтуй! А на место Синцова уже садился следующий, с раздробленными пальцами руки. Сестра, припадая на короткую ногу и вихляя плечом, стала перевязывать Синцову голову, что-то приговаривая сердитым шепотом. Сначала Синцов не мог понять, а потом понял, что она ругает немцев за то, что они стоят над душой у Николая Николаевича и не дают ему спокойно работать. Наверное, оба старика — и врач и сестра — целую вечность работали вместе, и она сейчас переживала за своего хирурга больше, чем за раненых. Синцов теперь увидел лицо хирурга, которое не мог видеть, пока сам сидел у него на табуретке, и понял, какую муку терпит этот человек, вынужденный действовать как коновал. Немец не будет ждать, а он хотел пропустить побольше раненых через свои поневоле жестокие, но умелые руки. Его львиное лицо с седыми бровями, широким раздавленным носом и жесткими, по-кошачьи торчавшими усами было потным от напряжения, несчастным и свирепым. Будь у него возможность, он, наверное, полоснул бы по горлу своим скальпелем этого проклятого немца, как автомат твердившего ему: «Шнеллер! Шнеллер!..» Ровно через час колонну снова построили. Часть раненых перевязать не успели, но лейтенант с журавлиными ногами посмотрел на свои часы, и после этого все остальное уже не имело значения. Конвоиры спешили довести пленных до назначенного места; они злее покрикивали и прибавляли шагу. Но вдруг все это сразу кончилось, и колонна надолго стала. Впереди была пробка из немецких машин, и отсюда казалось, что ей нет конца. Колонна пленных, конечно, могла свернуть и в обход, но в этом месте лес с обеих сторон теснился к дороге, и, кажется, лейтенант с журавлиными ногами не склонен был обходить пробку лесом. — Вот и встали! — сказал Синцову боец с перевязанной шеей; они опять шли рядом. — А тебя не перевязали, не успели? — спросил Синцов. — А у меня не рана, у меня чиряк… Теперь стоять будем, — продолжал он. — Думаешь, порядок у них?! Ничего у них не порядок, тоже беспорядок. Когда прошлый раз в лагерь гнали, за два дня, пока не убежал, таких у них пробок нагляделся и каждый раз думал: где только наша авиация? — Он помолчал и сказал мечтательно: — Эх, закурить бы сейчас с горя! Синцов ничего не ответил, но соседу его не молчалось: — Когда тебя перевязывали, видал, лежали люди на полу? — Видал, — сказал Синцов. — Одна, по-моему, женщина…

The script ran 0.029 seconds.