1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14
* * *
Над главнамуром собирались таинственные тучи… Тихие, грозные. Молнии из этих туч могли разить неожиданно. Но Ветлинский еще не догадывался об этом. По-прежнему отстаивая свою теорию сопротивления перед натиском союзников, контр-адмирал был сейчас обескуражен последними событиями: за бревенчатыми стенами штаба пасмурно чуялось брожение гарнизона и флотилии.
Контр-адмирал еще раз перечитал конец резолюции. «И на этой платформе, — говорилось в решении матросов, — мы будем стоять вплоть до полного подавления неподчиняющихся». Конечно, сейчас очень помог бы лейтенант Басалаго с его быстрым, изворотливым умом. Но приходилось полагаться на себя и на… совдеп!
Главнамур терпеливо выслушал слезливые обиды Харченки.
— Да-да! — говорил контр-адмирал, сведя пальцы в кулаки и похрустывая костяшками. — Слава богу, что вы осознали это падение, всю его глубину… Если погоны имеют такое значение для вас, недавно их надевшего, то, согласитесь, господин прапорщик, каково же расставаться с ними нам, кастовому служивому офицерству?
В завершение беседы Харченко, как водится, поплакался:
— Куды же мне теперича? Ни угла, ни двора — словно после пожара. И это после стольких лет службы…
— Столоваться, — разрешил Ветлинский, — прошу вас за общим табльдотом при офицерском собрании Главнамура. Вот вернется из командировки лейтенант Басалаго и мы подыщем для вас место… Впрочем, постойте! — Контр-адмирал выдвинул ящик стола, разворошил бумаги, извлек оттуда одну и перебросил ее к носу Харченки: — Ознакомьтесь, господин прапорщик.
Это была очередная резолюция Кольской флотской роты:
«Требовать от Мурманского Совета рабочих, и солдатских депутатов немедленно реорганизовать штаб Главнамура, а впредь до разрешения этого вопроса приказаний Главнамура не исполнять…»
— Вот вы, голубчик, и берите под свою команду эту Кольскую роту, — сказал Ветлинский.
— Ваше превосходительство, — растерялся Харченко, — а обедать из Колы кажинный день в мурманское собрание ездить?
— Ну, милый прапорщик, всего-то десять верст, ерунда! Десять верст — туда, да десять — обратно. Половина службы у Харченки теперь уходила на обеды. Зато не как-нибудь, не мотаться по трапам с чайником, а подадут тебе на тарелочке с золотым ободочком. Салфетки, отдельный нож каждому. Стоит перед тобой диковинка, а в ней баночки: соль, горчица, перец. Посолишь, погорчишь, поперчишь — и кушай, не скоты, чай! И подсядет сбоку герр Шреттер, рассказывая про сияющую огнями Вену, в которой Харченко никогда не бывал…
Между тем англичане не стали ждать, пока флотилия сковырнет Главнамур. Вспыхнули костры на берегу, засновали по рейду британские катера. Рассвело над Мурманом, и мурманчане увидели патрули на улицах. Английские матросы ребята бравые: стеганые куртки, белые гетры, на головах высокие шапки из меха, груди в белых накрахмаленных манишках, а на манишках разноцветными шелками вышиты королевские короны.
Служба у англичан налажена. Ровно в восемь, не успели отбить четвертую склянку, встали на берегу громадные термосы с горячим кофе. Матросы густо мазали белый хлеб яблочным джемом, на крепких зубах крошились промзоновые галеты. Англичане следили за порядком в городе (хотя Ветлинский и не просил их об этом) и вели доходную торговлю: иголками для швейных машин «Зингера», сигаретами поштучно. Брали николаевскими.
— Ноу… ноу! — смеялись они, завидев облигации займа Свободы или керенки: это им не годилось.
Под охраной британских штыков главнамур сразу почувствовал себя уверенней. Команды многих кораблей еще колебались.
Иногда там вспыхивали мелкие бунты — не хотим кофе, а желаем чаю… Ветлинский в таких случаях говорил: «Дайте им, стервецам, чаю!» — и все приходило в норму.
Экипажи трех тральщиков отказались нести тральную службу.
— Хорошо! — распорядился Ветлинский, вызвав к себе Чоколова. — Кавторанг, мы не станем требовать от них несения тральной службы. Но, согласно принципу коммунистов: кто не работает, тот не ест, — с довольствия их снять!
— Есть, — ответил Чоколов, на этот раз трезвый.
Три дня голодухи — и перестали дымить трубы. Вечером к бортам тральщиков подошли английские катера. Морская пехота королевского величества, стуча бутсами по железу трапов, зашныряла по отсекам, уже покинутым, растворяла двери и горловины. Пусто! Все ушли.. Только в чреве одного тральщика жарко полыхала печурка, и навстречу англичанам поднялась изможденная женщина, и двое детей цеплялись за ее юбку.
— Только вы? — удивился британский офицер.
— И… они! — Она загородилась своими детьми.
Тральщики с погасшими котлами качались на рейде мертвыми гробами. И с того же дня вахту на них стали нести попеременно матросы английские или матросы с французского броненосца «Адмирал Ооб». Женщину они не изгнали, даже подкармливали. Флагов русских тоже не сняли — это, наверное, для Ветлинского, чтобы не слишком рыпался.
На рассвете к воротам базового склада пять матросов подвезли на себе, словно лошади, громадные сани.
— Эй, баталеры! Открывай, мы с «Аскольда»… Ворота открылись, и береговые баталеры стали выдавать провизию на крейсер. Одновременно прибыли за пайком и солдаты Кольской флотской роты. Посмотрели они, как запасаются матросы на целый месяц, и это им здорово не понравилось:
— Стой, флотские! Грузи половину на снег.
— А в глаз не хошь? — спросил у них Кочевой.
— Потому как революция, — отвечали солдаты. — И вы еще с царских времен паек лучше нашего трескали. А теперь все стали равные граждане, и пайка должна быть одинакова… Грузи!
Солдат было больше матросов, и они тут же перетаскали на свои сани половину провизии крейсера. Это им даром, конечно, не обошлось: снег, утоптанный ногами, покраснел от крови.
Харченко, затая месть против «Аскольда», обрадовался этому случаю:
— Рррота, в ррру-у-у… жо!
Ну, это была уже провокация… Катер с «Аскольда» осыпали солдатскими пулями, и один матрос рухнул за борт. Вынырнул обратно, одним рывком, почти до пояса, — словно тюлень, черный и блестящий, — встал над водой, раскрыл рот:
— Братцы… отомстите! — и ушел навсегда под воду. Самостийно возник десант. Перебежками двигались матросы по снегу, вдоль берега запылили дымки выстрелов. Началась война, в которой победили солдаты, более ловкие на суше, и аскольдовцы были сброшены в море. Только когда с крейсера защелкали автоматы «пом-помов», солдаты отступили…
Павлухин оказался бессильным остановить это столкновение. Вражда берега с морем — еще стародавняя, еще со времен царя-батюшки, когда одни были «крупой», а другие «смолеными задницами». И теперь эта вражда прорвалась. Но раскол флотилии с гарнизоном пойдет и дальше…
— Ну что? — сказал Павлухин Кочевому. — Теперь контра достигла цели, и помощи с берега не жди…
Ветлинский палец о палец не ударил, чтобы пресечь дикое столкновение в самом его начале. Эта кровавая драка была ему выгодна, ибо она клином входила в общую резолюцию, а резолюция становилась бумажкой, на которую можно плюнуть.
— Однако в одном мы флотилии уступим, — делился он в разговоре с Брамсоном. — Если мы признали власть Советов, то и далее должны следовать по этому пути… Институт комиссаров должен быть создан на Мурмане! Заодно мы уступим и адмиралу Кэмпену, который уже не раз настаивал на введении комиссаров.
— Кэмпен? — удивился Брамсон.
— А что же тут удивительного? Не имея комиссаров, наша флотилия привлекает внимание большевистского центра. Но это внимание будет устремлено не только на нас, но и на англичан. Адмирал не желает ссориться с Советской властью и все учитывает заранее…
Брамсон усмехнулся:
— Любопытно! Где вы их возьмете, этих комиссаров?
— У нас много людей, которым не нашлось применения. Есть и офицеры, которые ранее состояли в партиях различных оттенков, и, чем болтаться без дела, они охотно согласятся стать политическими комиссарами.
— Советую повременить, — заметил Брамсон, — хотя бы до возвращения лейтенанта Басалаго: у него большие связи… Кстати, — спросил Брамсон, — как у него проходит командировка?
— Басалаго трудно говорить из Питера по прямому проводу, приходится наши разговоры шифровать. Пока он советует нам занимать выжидательную позицию. Из разговоров с ним я понял одно: Советская власть рушится, нас ждет гражданская война…
В эти дни мурманский совдеп грудью встал на защиту контрадмирала Ветлинского, и Мишка Ляуданский выступал так:
— Признал он первую революцию? Признал. И со второй разве потянул? Нет, не потянул… Ветлинский блестящий организатор. Вспомните адмирала Колчака! Вот такие же паскуды, как наши горлопаны с «Аскольда», там мутили, мутили… А чего добились, когда Колчака не стало? Черноморскому флоту отныне дорога одна — на фунт… Этого вы хотите на Мурмане? Нет, братишки! Это вам маком…
Потом выступал Шверченко.
— Мы уже знаем, — грозился он, — где завязан узел германских настроений. Сейчас, когда из-за предательства Совнаркома немец топчет русскую землю, когда германский барон скалит зубы на всю Россию.. Да кто посмел сказать, что главнамур не нужен? Ветлинский не виноват, что он начал службу при проклятом царском режиме. Убери его отсюда — и оголится фронт на севере России, уже и без того разодранной по кускам.. Почему крейсер «Аскольд» не сдал боезапас? Обезоружить тайных агентов кайзера!
Ветлинский окончательно успокоился, и тут ему принесли свежий бланк телеграммы из Совнаркома: центр требовал от Главнамура начать эвакуацию из Франции первой партии русских солдат корпуса Особого назначения, которые не желали больше проливать кровь на чужбине. Мурманск должен обеспечить первые эшелоны транспортом. Сорок тысяч солдат — через моря Европы — на родину, потрясенную двумя революциями…
«Сорок тысяч?..» Вопрос был слишком сложен для контрадмирала Ветлинского. Но предписание центральной власти было предписанием той власти, которую он признал. Торжественно и при всех… Он посмотрел в окно: патрули английских матросов с улиц уже убрались. Главнамур существует
* * *
Телеграмма от Совнаркома легла на стол адмиральской каюты линейного корабля «Юпитер» Кэмпен бегло и равнодушно прочитал ее. Отбросил в сторону.
— Мы уже извещены достаточно, — сказал. — Обо всем…
Было неловко: «Выходит, забежка зайцем ни к чему?»
Пели над палубой горны и волынки, и, когда они замолкли, застучали барабаны, под дробь которых адмирал Кэмпен заговорил:
— Известно ли вам, что мы, Державы Согласия, не постоим дать Совнаркому по сто рублей чистым золотом за каждого русского солдата, оставшегося на фронте? Мы и сейчас предлагаем Советскому правительству неограниченный кредит, в который войдет все, начиная от сапог и картошки, чтобы русские опять укрепили свой фронт. Но Ленин слишком упрямый господин…
Ветлинский молча убрал телеграмму со стола.
Кэмпен придвинул ему ящик с сигарами и ножнички.
— Садитесь к камину поближе, мой адмирал, — сказал он Ветлинскому. — Мы, англичане, тоже народ упрямый. В ряду многих славных традиций мы имеем одну, самую уникальную, — мы никогда не мешаемся в чужие дела. Так же и в этом случае, мой адмирал! Дело о русских солдатах во Франции — дело самих русских.
Курчавый ирландский сеттер, вскочив поспешно с ковра, проводил Ветлинского до дверей салона. Вернулся обратно и, печально вздохнув, снова улегся возле ног хозяина, обутых в теплые меховые туфли. Так было приятно дремать возле камина…
Глава одиннадцатая
Из Петрозаводска, из нового Совжелдора, прорвался на Мурман один разговор — по прямому проводу.
— Записывайте, — сказал знакомый голос Ронека.
— Петенька, ты наскочил прямо на меня, — отозвался Небольсин. — Что записывать?
— Аркадий, на этот раз касается лично тебя. Вернее, твоего брата, который… Где он сейчас?
— Кажется, под Салониками.
— Ну вот. А теперь Совнарком требует от стран Антанты возвращения русских солдат на родину… Пиши! Диктую…
Это сообщение слово в слово совпадало с тем, которое накануне получил хозяин Главнамура — Ветлинский, и оно так взбодрило Небольсина, так обрадовало! Если исключить невесту, пропавшую до времени в темнине грозного Петрограда, то брат Виктор, затерявшийся на дорогах войны, был самым близким и родным человеком. И вот скоро они увидятся…
— Записал, — сказал Небольсин. — Петенька, а ваш Ленин, кажется, мужчина серьезный… Выходит, мир?
— Да, будет мир…
В самом радужном настроении Аркадий Константинович направился в штаб Главнамура, куда его вызвали к вечеру. Как и следовало ожидать, вся верхушка была в сборе. Подчеркнуто не разговаривал с Небольсиным каналья Брамсон и, наоборот, весело пошучивал Чоколов (пьяненький). Совсем неожиданно из-за стола собрания поднялся лейтенант флота с моноклем, болтавшимся на пуговице мундира.
— Господа! Моя фамилия — Мюллер-Оксишиерна, и она говорит сама за себя… Вы мне поверите, надеюсь: ваших секретов я уносить на подошвах не стану. Но отныне возрождается моя новая родина — Финляндия. Я ухожу, чтобы служить ей верой и правдой, как служил и российскому престолу. Прощайте, господа! С этого момента я забыл русский язык…
Мюллер-Оксишиерна снял с мундира погоны офицера русского флота, безжалостно бросил их в печку и перед каждым защелкал каблуками, произнося подчеркнуто вежливо:
— Прощайте… Яйтаа хувясти!
Все долго молчали, подавленные этой сценой. Человек ушел, и рядом — за метелью — уже лежала граница его новой родины. А здесь остается твое отечество, и бежать в поисках новой отчизны будет тяжело. Небольсин сразу (именно здесь, в Главнамуре) решил, что никогда, ни под каким девизом, он не покинет родного корабля. «Я не крыса!»
— Итак, господа, прошу внимания, — заговорил Ветлинский. — Центральная власть большевиков требует от нас, чтобы мы эвакуировали из Франции, первую очередь наших воинов, сражающихся сейчас за процветание свободного мира…
— Да-да! — восторженно отозвался Небольсин.
На него внимательно посмотрел Ветлинский; а вот скотина Брамсон даже не глянул на глупого инженера.
— Все дело в том, — продолжил Ветлинский, не сводя выпуклых глаз с Небольсина, — что Главнамур не собирается исполнять указания большевистского центра. Почему? Надеюсь, это всем понятно: Главнамур не может обеспечить транспортировку сорока тысяч солдат…
За спиною Небольсина рухнул стул — он встал:
— Позвольте! Но черноморские порты блокированы, Дальний Восток, он и есть… дальний, а приходы в Балтику заперты минами и германскими крейсерами. Мы, работники Главнамура, единственные, кто сможет эвакуировать армию из Франции.
— Зачем? — спросил Брамсон, словно проснулся.
— Затем, что войне конец! — сорванно крикнул Небольсин. Ветлинский звякнул крышкой чернильницы.
— Я уверен, — сказал, — что, если бы ваш брат не служил в русском загранкорпусе, вы бы проявили больше благоразумия.
— Мой брат — капля в сорока тысячах. Я о них говорю!
— Да, сорок тысяч — это много, — согласился Ветлинский. — Сними их — и фронт оголится. На русском удрали из окопов миллионы, и последствия налицо: Россия погибает…
Чоколова мотнуло на стуле, он едва удержался.
— Да о чем тут говорить! — стал он махать рукою. — Слушай, Аркашка, ты ведь не сможешь на своих рельсах перекатить внутрь России такую ораву. У тебя же в управлении — бардак, и все мы знаем, что ты больше всех в этом бардаке повинен…
— Так что, — мстительно закрепил Брамсон, — лучше бы вам, Аркадий Константинович, помолчать.
Но молчать Небольсин не мог.
— Обещаю! — сказал он, поднимая свой стул и снова усаживаясь. — Обещаю, что дорога пропустит всех солдат из Франции! Коли вопрос стал о моей чести, то дистанция будет работать отлично… Совжелдор из Петрозаводска примкнет к моему мнению, и пробки, если вы ее так боитесь, не будет.
Брамсон поднял иссохшую бледную ладонь.
— Одно слово! — сказал. — Я, как заведующий гражданской частью на Мурмане, полагаю за разумное вообще отрешиться от влияния петрозаводского Совжелдора. Отрешиться раз и навсегда! У нас в Мурманске работает филиал Совжелдора, и Каратыгин еще не сдавал своих полномочий…
— Неправда! — воскликнул Небольсин. — Каратыгина выкинули из Совжелдора, и снова никто его не переизбирал.
— Его выкинул Петрозаводск, — ответил Брамсон невозмутимо, — но для нас, для Главнамура, Каратыгин остается полномочным представителем Совжелдора, как уже однажды в эту гопкомпанию попавший…
Небольсин понял, что он, словно саламандра, попавшая в окружение огня, может сейчас кинуться только прямо в пламя.
— Я протестую! — выкрикнул и, хлопнув дверью, выбежал. За крыльцом Главнамура бушевал черный снег. Он забивал глаза, рот, уши. И вдруг разом утих, это не была метель: это был клубок снежного заряда, ветрами прокаченный вдоль залива от самого полярного океана.
Небо сразу прояснело, опять выступили чистые звезды. И во всю небесную ширь, от края и до края, от Новой Земли до Шпицбергена, казалось, чудовищный павлин развернул в бездонности неба свой роскошный хвост полярного сияния…
— Мерзавцы! — выругался Небольсин, вытер лицо от снега. Шатаясь под ветром, он направился на станцию — в буфет.
* * *
На полках — бутыли с ромом, с виски, с водкой, консервы. Затхлое архангельское пиво, завезенное еще с осени, шибало гнусностью из протекающей бочки. Кусками были нарезаны колбаса и розовая семга. Поперек прилавка лежал в дым пьяный французский матрос с «Адмирала Ооб», и торчали две подошвы с медными шурупами, сточенными от беготни по трапам. Буфетчик отодвинул союзника в сторону и водрузил перед Небольсиным стакан, захватанный пальцами пьяниц.
— Ливни, — сказал ему Небольсин. — Лей, не бойся.
В темном углу сидели двое военных. В кожаных комбинезонах, простроченных швами; на головах — замшевые шлемы. А на плечах погоны: один — юнкер, другой — капитан.
— Садись, молоток, с нами, — предложил старший.
За выпивкой познакомились: юнкера звали Постельниковым, а капитана — Кузякиным.
— Он у меня дворянин, — показал Кузякин на юнкера. — Ну я-то сам из мужиков буду. Вылетал себя в капитаны!
— А что это вы так странно одеты? — пригляделся Небольсин.
— Так мы же пилоты. Гробы с заводной музыкой. Сегодня только с аппаратами выгрузились. Вот теперь коньяк нас заводит, чтобы дальше лететь. Только машины на лыжи переставим.
Летчики пили действительно здорово. Как-то отчаянно, словно приговоренные. И стукались лбами. Но пьянели мало. Лицо капитана Кузякина было запоминающимся: правая бровь выше левой, а вверх от переносья тянулась через лоб глубокая складка.
— Чего смотришь? — сказал Кузякин. — У меня карточка такая, верно… теперь не исправишь. Когда четыре года подряд будешь в пулемет щуриться, так и бутылка тебе целью покажется… расстрелять ее, да и только!
А здесь можно летать? — спросил Небольсин.
— Можно, — ответил юнкер. — Вон Нагурский еще в четырнадцатом до самой северной оконечности Новой Земли слетал.
Капитан Кузякин распахнул куртку, и в потемках вдруг засверкала его грудь, обвешанная орденами. Это был не человек, а иконостас, бог войны и гибели под облаками. Небольсин выразил ему свое восхищение.
— Наше дело не шпала с рельсой, — усмехнулся Кузякин. — Я ведь — ас, обо мне даже в Америке пишут. С уважением, как об адмирале Колчаке, который сейчас там американцев мины ставить обучает… Видать, сами-то не шибко умеют!
— Сколько же вы сбили немцев?
— Тринадцать. Только официально заверенных. А так и больше, конечно. Да не всякого докажешь.
— А вы? — обернулся Небольсин к Постельникову.
— Два, — ответил юнкер. — Но я злой… собью и больше!
— Это верно, — заметил Кузякин. — Он у меня злой плюгавец. Я вот с такими, как он, заслужил от немцев красный круг…
Небольсин очумело мотнул головой — не понял.
— Там, где мы летали, — пояснил Кузякин, — там немцы обводили циркулем по карте триста верст в округе и писали: «Из этих районов наши самолеты никогда не возвращаются…»
— Плесни мне, Коля, — сказал юнкер.
— Хоть залейся, Ваня, — ответил капитан, берясь за бутыль. Они оба очень нравились Небольсину — люди мужества и отваги: юнкер Ваня, капитан Коля, и оба — грозные русские асы (слово тогда еще новое, означало оно «туз», но уже страшное слово).
— Откуда же вы сейчас? — спросил Небольсин, стараясь не напиться, что было нелегко в соседстве с летчиками.
— Сейчас из Англии, — ответил Кузякин.
— Что там делали?
— Да мы с Ванюшкой учили англичан выходить из штопора.
— Выучили?
— Ничего-о… Пять в смятку, а шестой, словно котенок, на свои лапы выкрутился. Теперь дело пойдет. Англичане народ упрямый. Летать умеют.
Капитан Кузякин положил руку на плечо инженера.
— Ну-ка, — сказал, — поведай, что тут творится? Небольсин определил положение на Мурмане одним хлестким словом.
— А куда вам надо? — спросил потом.
— Думаем завтра лететь. На юг! Чего нам тут делать? Семьи у нас в России… Большевики там или белые — это уж потом разбираться станем. А сейчас — домой. Надоело!
— И много наших… там? В Англии? Во Франции?
— Русских-то? Да просто кишит Европа. И все как бараны.
Один — туда, другой — сюда. Сами себя потеряли. Под Парижем траншеи роют — опять русские. А мы вот вернулись. Погибать -один черт И даже везем нечто новенькое на родину.
Юнкер показал Небольсину на пальцах:
— Синхронизация стрельбы с пропеллером… Понимаете?
Небольсин, конечно, не понимал, и Кузякин пояснил:
— Пулеметы у нас прямо через винт стегали. А чтобы пули не разбили пропеллер, на лопастях были отсекатели из твердой стали. Стреляешь, бывало, а половина пуль бьется прямо в пропеллер. И — рикошетит… Вон, — показал Кузякин на свое лицо. — Вот тут, на щеке… тут, под глазом… Видишь? Это меня рикошетом поздравило.
— Ну а теперь, — досказал юнкер, — движение пропеллера идет в расчете с вылетом пуль, и пули пролетают мимо винта… Вот только не знаем как, — задумался Постельников. — Лететь к большевикам или все же лучше здесь остаться?
— Летите, — посоветовал Небольсин. — Летите… Главнамур вас здесь не задерживает?
— Да мы у него и спрашивать не станем, — ответил Кузякин. — Слышал, Ваня? — спросил он юнкера. — Вот человек говорит, не станет же врать… Здесь худо. Так что завтра — контакт!
— Есть контакт, — нахмурился юнкер. — Плесни еще!
— Мне не жалко, Ванюшка, как-нибудь дотащу тебя… пей! А завтра уже будем ночевать дома. Эй, инженер! Куда ты?
— Спасибо, друзья. У меня еще дела.
— А то посиди с нами… Еще врежем! Ты, видать, парень крепкий, не свалишься, как вон тот союзник…
И летчики показали на француза. Буфетчик, сердито засопев, передвинул союзника по прилавку. Ярко блестели шурупы обуви.
* * *
В бараке французского консульства притушен свет… Возле окна — секретарша Мари, такая стройная, в костюме цвета хаки, рассматривает небо. С легкостью истой француженки она уже забыла любовные обиды и отнеслась к Небольсину душевно.
— Какая странная жизнь, Аркашки! — призналась, не отрывая взгляда от окна. — Я так благодарна этой войне, которая дала мне счастье повидать большой мир… Смотри, какое чудо в небесах! Я вернусь домой, в мой тихий Шарлевиль, выйду замуж за своего кузена-рудокопа, буду вязать по вечерам чулочки детям… Я состарюсь, Аркашки! И буду вспоминать этот дикий Мурманск, тебя и эти огненные небеса… Поцелуй меня!
Он нежно поцеловал ее, как сестру, и спросил:
— Лятурнер дома сегодня, Мари?
— Да. Пройди. Он к тебе замечательно относится.
Ввалившись к майору, Небольсин бросил на его койку шапку-боярку, повесил на крючок шубу. Потер руки с мороза. Лятурнер играл с котенком.
— Ты откуда сейчас? — спросил он Небольсина.
— Если не считать посещения буфета, то из Главнамура. И вот о делах этой почтенной консистории, мой дорогой патер, я и решил переговорить с тобою…
Лятурнер, ни разу не перебив, выслушал все, что рассказал Небольсин: о явном саботаже Главнамура, о первой партии русских в сорок тысяч, о том, что преступно задерживать солдат на чужой земле, и прочее…
—Котенок резво кусал палец французского атташе.
— Так, — ответил майор. — Но при чем здесь… мы?
— Не дурачь меня, Лятурнер, ты же честный парень, я знаю. И не станешь же ты отрицать, что Главнамур целиком находится под вашим влиянием. Под вашим и под английским!
Лятурнер резко сбросил котенка на пол.
— Ты преувеличиваешь, Аркашки! Влиять на Россию после ее двух революций задача непосильная даже… для Талейрана. Мы лишь союзники несчастной, заблудшей России, мы желаем русскому народу одного добра, и наши якоря войдут в клюзы сразу, как только в России водворится порядок и благополучие.
— Порядка вам в России не навести! — ответил Небольсин резко. — Еще чего не хватало, чтобы ваши ажаны стояли по углам наших улиц, следя за порядком… Я говорю о другом: о задержании вами наших солдат.
— Выпьем? — спросил Лятурнер.
Небольсин неуверенно пожался:
— Да я тебе бочку выпью, только что с того толку? Выпили.
— Чего молчишь? — спросил Небольсин.
Лятурнер аккуратно вращал бокал на тонкой ножке.
— Конечно, — сознался он, глядя в глаза инженера, — ты прав, Аркашки, посылка русских солдат во Францию была ошибкой. Но ни ваши, ни наши генералы в этом не виноваты. У нас было много оружия, но не хватало солдат. У вас же, наоборот, ходили в атаки с лопатой, но зато неисчерпаемые людские ресурсы. Это был коммерческий обмен — ради общего дела. И ответственность за эту сделку несут политиканы, вроде Вивиани, Поля Думера, Альбера Тома… Боюсь, Аркашки, что теперь, после большевизации русских легионов во Франции, моя страна не скоро пойдет на дипломатическое сближение с вашим правительством…
Небольсин ответил:
— Кто виноват, генералы или политики, теперь выяснять не стоит. Но я знаю: русский легион — не Иностранный легион. И русские солдаты не нанимались умирать за деньги. Они шли на смерть под Верденом рядом с вашими солдатами из чувства союзного долга. И они умирали не хуже вас… за Францию! Но теперь, когда Россия на волосок от мира…
— Волосок слишком тонок, он оборвется, Аркашки! Я понимаю: тебя беспокоит судьба твоего брата.
— Да поверь, — воскликнул Небольсин, — сейчас я даже забыл о нем, я говорю тебе обо всех!..
— Будешь? — спросил Лятурнер, снова берясь за бутылку.
— Нет.
Ладонь майора прихлопнула сверху бутылку.
— Мы немало вложили в этот легион. И в эту… Россию!
— Вложили… чего? — оторопел Небольсин.
— Техники. Опыта. Наши аэропланы. Моторы «Испано-суиза». Наконец, вы достаточно попили наших замечательных коньяков.
— Стыдитесь! Вы едите наш хлеб!
— Германия тоже воюет на вашем хлебе! — дерзко ответил Лятурнер. — Ваше правительство поступало как шлюха…
— Этого правительства уже нет в России, есть другое. И пока еще никто не сказал, что оно — шлюха. А вы, французы, за каждую автомобильную шину требовали от нас по батальону солдат…
— С тобою, Аркашки, трудно говорить без выпивки. — И в бокалах снова вспыхнуло вино; выпив, Лятурнер сказал миролюбиво: — Не будем считать, кто у кого больше съел. Пока же в Мурманске вы едите все наше…
Небольсин сдернул шубу, кинул на макушку боярку.
— Ты куда?
— Домой. В вагон.
— Что будешь делать?
— Спать.
— Ну прощай, Аркашки… Да скажи Мари, чтобы затворили двери консульства на ночь.
— Ладно. Скажу. — Он вышел в приемную: — Мари, закройся!
Секретарша проводила его до крыльца:
— Можно я к тебе приду ночевать?
Небольсин притопнул валенками по снегу.
— Я ужасен… — сказал он, морщась. — Ты придешь — и, кроме спальной полки вагона, больше ничего не получишь. Спокойной ночи, Мари!
— Встань здоровым, Аркашки! — Мари не обиделась: она была женщина умная, практичная.
* * *
На рассвете со стороны океана вошел на Мурманский рейд американский пароход. Белый, громадный, сияющий. На палубе его стояли два локомотива для Мурманки, землеройная машина для порта. Матросы, здоровые и рослые парни с закатанными до локтей рукавами, сразу выскочили по сходне на берег. Как малые дети, американцы расшалились в снегу. Лепили, радуясь забаве, хрусткие снежки, и скоро белые мячики заиграли в воздухе над причалом. Поручик Эллен, по долгу службы встречавший прибытие каждого корабля, стоял поодаль от сходен. В форме, при погонах, с оружием. Американцам плевать, кто он такой, и острый снежок больно заклеил контрразведке физиономию…
Эллен на такую демократическую непосредственность тоже слепил ответный снежок и, бросив его, спросил по-английски:
— Откуда пришли?
— Из Балтиморы.
— Пассажиры есть?
— Есть, трое…
Прибыл и союзный военный контроль, который возглавляли от англичан — полковник Торнхилл, а от французов — граф Люберсак (оба прекрасно владели русским языком — даже без акцента). Поручик же Эллен затаился в сторонке — на перехвате! Он просеивал через мелкое ситечко все то, что проскакивало через сети союзного контроля. Тут-то ему не раз попадались такие рыбины, что союзники долго потом завидовали своему русскому коллеге.
Вот и сегодня…
Контроль пропускал редких пассажиров. Архангельский архитектор Витлин — свой человек. Капитан русского генштаба со стареющей женой тоже не представлял для поручика Эллена никакой ценности. Но вот спрыгнул на берег — упруго и крепко — штатский господин («вольный», как тогда говорилось). Этот «вольный» был еще сравнительно молод. На голове — кепка в крупную клетку. Хороший шарф был пышно взбит из-под ворота пальто. Приезжий сунул в рот короткую трубку, и до Эллена донесся запах гаванского добротного табака. Оглядев печальную панораму Мурманска, приезжий сказал:
— Вот это да-а! Здорово ребята устроились…
Эллен уже шагал вдоль гаванского забора. На выходе из порта он, не задерживаясь, сказал филерам:
— Русский. С трубкой. Вещей нет. Кепка. Взять!
И — взяли… Выпив кофе, Эллен выровнял перед зеркалом идеальный пробор и шагнул в свой кабинет. Задержанный сидел на стуле и даже не вздрогнул, когда стукнула дверь. Решетка на окне кабинета, как видно, не произвела на него должного ошеломляющего впечатления. Он только перекинул ногу на ногу и выпустил клуб дыма из трубки, когда поручик появился.
— Ну-с, — начал Эллен, уверенно рассаживаясь за столом, — с вашего любезного разрешения приступим?
— Попробуй, — ответил незнакомец с издевкой.
— Чем занимаетесь?
— Человеческой глупостью.
— Кто вы такой?
— А ты угадай…
Эллен протянул руку над столом:
— Документы!
— Пожалуйста… А вы разве грамотны?
— Немножко, — сознался Эллен.
Из документов явствовало, что задержанный — Алексей Юрьев (в скобках на американском паспорте была проставлена еще и вторая фамилия — Алексеев).
— Какая же из них правильная? — спросил Эллен и спрятал документы задержанного в стол.
— Какая хочешь — такая и правильная.
— Партия?! — выкрикнул Эллен.
— Погадай на картах, какая у меня партия…
Табуретка, ловко пущенная, вдребезги разлетелась об стенку. Юрьев перескочил на другой стул и остался цел.
— Ты сядь, — сказал он Эллену — Чего вскочил? У меня ведь чин небольшой, передо мною не маячь… не люблю!
И сколько ни бился Эллен, так и не получил ответа ни на один вопрос. Оставалось последнее средство — самое верное: передать Юрьева в руки палача Хасмадуллина. Сам же поручик был эстетом, поклонником Оскара Уайльда и не мог видеть, как из человека делают котлету.
— Через пять минут, — сказал он Юрьеву, показав на часы, я зайду сюда снова, и вы будете ползать у меня в ногах.
— Хорошо, — согласился Юрьев. — Это даже любопытно. Пропустив Хасмадуллина в кабинет, Эллен проследовал в бокс. Там секретарша «тридцатки», в полном одиночестве, поставила на фонограф валик с новейшим танго и плавала в истоме.
— Сэв! — крикнула она сквозь вопли музыки. — А ты догадался предупредить Мазгуга, чтобы не перестарался?
— Нет, не предупреждал.
— Ого! — сказала девица, подхватив Эллена, и они поплыли оба, полузакрыв глаза, пока не кончился валик с музыкой.
— Иди, Сэв, — одернула платье секретарша. — Там уже, наверное, от человека остались одни лохмотья и косточки.
Эллен открыл дверь в свой кабинет — и… Мазгут Хасмадуллин, человек необыкновенной силы, валялся без памяти на полу Решетка на окне была выломана и аккуратно приставлена к стене. В открытое окно задувал ветер. А сам Юрьев равнодушно докуривал свою трубку.
Эллен быстро пришел в себя от потрясения:
— Зачем было ломать решетку, если все равно не убежали?
— Просто я хотел доказать вам, что для меня никаких преград не существует. А бежать мне, увы, некуда.
— Гражданин Юрьев, — сказал Эллен, закрывая окно, — слово остается за вами. Я поручик Всеволод Эллен («Очень приятно», — ответил Юрьев), глава мурманской контрразведки. Вы, конечно, уже забрали из моего стола свои документы?
— Зачем же? Я жду, когда вы сами вернете мне их.
— Отлично. Как вас зовут?
— Это, если я не ошибаюсь, написано в паспорте.
— И можно верить? — прищурился Эллен.
— А вам больше ничего не остается, как поверить! Раздался глухой стон, это палач обретал сознание. Эллен выкатил его тело за двери, в коридор.
— Вы первый, кому это удалось, — намекнул поручик.
— Мне ли быть вторым? — гордо ответил Юрьев. — Знайте, с кем имеете дело… Я был матросом-китобоем, боксером дрался на рингах, искал золото на Клондайке, пил виски вместе с Джеком Лондоном, издавал в Америке социалистическую газету. Как политический эмигрант, ныне я возвращаюсь на родину.
Юрьев и сам, очевидно, не заметил, с какой фразы он перескочил на английский язык. Американизированный, энергичный!
— Этого мало, — ответил ему Эллен (тоже по-английски). — За ремонт этой решетки вы могли бы рассказать о себе подробнее.
— Мало? — усмехнулся Юрьев. — Что ж, дополню… Я личный друг Троцкого, который ныне состоит при делах Совнаркома.
— Вот это уже точнее, — одобрил его Эллен. — Мне известно, что сейчас англичане, да и мы, грешные, заинтересованы в тех расхождениях, какие существуют между Лениным и Троцким в правительстве. Например, в делах о мире… Может, что знаете?
Юрьев рассказал, что знал. Охотно и прямо.
— Так. Ну а теперь куда вы едете?
Юрьев встал и протянул руку.
— Я уже приехал, — сказал он.
Эллен вложил в эту руку, висящую над столом, документы.
Юрьев плотно, до самых ушей, надвинул клетчатую кепку, попышнее взбил шарф и, кивнув поручику, удалился, дымя…
Эллен думал долго. Еще никогда он так долго не думал. Наконец медленно (еще додумывая) потянулся к телефону.
— Это ты, старый бродяга? — спросил он лейтенанта Уилки. — Ты меня хорошо слышишь сейчас? Посторонних у тебя нет? Ну так слушай… Конечно, полковник Торнхилл и граф Люберсак самое главное прохлопали. Как всегда! Ну конечно же, что с них взять… А я поймал сейчас одну рыбину. Она мне тут едва все сети не оборвала, пока я тащил. Ага… Так вот, Уилки, с появлением этого человека на Мурмане ни Ляуданскому, ни Каратыгину, ни Шверченке делать больше нечего…
Где не помогали слова, там помогали крепкие кулаки. Прошло несколько дней, и Юрьев, растолкав свору эсеров и беспартийных, прошел в мурманский совдеп…
— Нужен штат, — сказал он соперникам, до ужаса потрясенным. — Как в Америке! Автономия — это очень модно. Не нравится слово «штат», пожалуйста, его можно заменить словом — край. Мурманский край! Чем плохо?
Харченко подал расслабленный голос:
— Трохи обеспокою вас… Что же будет? На что надеяться?
— Ты будешь, — утешил его Юрьев. — Я из тебя человека сделаю. Надеяться можешь: каждый человек живет надеждой…
* * *
1917 год заканчивался. Мурман вступал в тяжкий для него год восемнадцатый.
Корабли выходили в море. По рельсам стучали колеса. На станции продавали билеты: от Мурманска до Петрограда. С бывшего Николаевского вокзала можно было выехать из Петрограда в Мурманск.
Люди ездили — как будто все в порядке.
— Ну как там, в Питере? — спрашивали.
— Ничего…
— Ну как там, в Мурманске?
— Да тоже… пока ничего. Жить можно!
Очерк третий. Предательство
Дорога третья
Петроград… В бывших казармах лейб-гвардии Московского полка, что на Фонтанке, затянутой льдом, — дым, дым, дым.
И в этом дыму, держась рукою за лебединую шею в тощей горжетке, женщина читала стихи. Эта женщина была актрисой. Совсем неизвестной. «Люба… Любовь… Любушка…»
Муж ее стоял неподалеку от эстрады. На нем была солдатская гимнастерка без погон, а ноги — в высоких фетровых валенках. Скрестив на груди руки, он слушал. Слушал, как жена его читает. стихи красноармейцам. А над ними — дым, дым, дым… И тишина, только голос женщины, как всплески:
Кругом — огни, огни, огни..
Оплечь — ружейные ремни…
Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!
Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнем-ка пулей в Святую Русь -
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую.
Это была поэма, и называлась она просто: «ДВЕНАДЦАТЬ».
Ее написал он — муж этой статной женщины.
Теперь он стоял возле стены и проверял по выражению солдатских лиц — так ли он написал? Верен ли ритм его стихов, весь в раскачке революции?…
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила -
С солдатьем теперь пошла?
Эту строчку про шоколад «Миньон» придумала она. У него раньше была другая: «Юбкой улицу мела». Может, вернуть старую? Или уж навсегда — на вечность — оставить эту? Ладно, эту.
В белом венчике из роз -
Впереди — Исус Христос.
Война прекращена, но мира нет. Христа тоже нет. Красноармейцы из зала кричат: «Браво!» Сейчас они встанут, чтобы уйти прочь из Петрограда. Куда? Наверное, на фронт. Они кричат. «Браво!» Но не ему — поэту. А ей, статной и, как в молодости, очаровательной.
Конец. Солдаты расходятся. Гонорар получен.
Теплая буханка хлеба под локтем поэта.
И локоть жены, промерзлый, слева от него. Уже столько лет!
Была жизнь. Была любовь. И были стихи о «Прекрасной Даме».
Теперь Двенадцать маршируют по ночным улицам Петрограда.
А на Знаменской туман, ночной и черный, за два шага не видно человека. В низинах Офицерской — голубая полная луна.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер -
На всем божьей свете!
— Не молчи, — просит его жена. — Я не могу слышать больше этой убийственной тишины и безголосья.
— Пойдем, скорее, — отвечает поэт. — У нас пропуск только до одиннадцати.
И жена, отшатнувшись, прислоняется к стене дома:
— Я не могу больше… Ах, Саня! Я не могу… Этот черный город, весь в дырах окон, таких темных, эти пропуска… Эта тьма и тишина! Пусссти…
— Люба, не надо. — И он ведет ее дальше, на Пряжку.
— Ах, Саня, Саня, — вздыхает жена. — Ты никогда не поймешь.
Он отвечает ей не сразу.
— Возможно. Но я пойму гораздо шире тебя.
И пусть я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала.
Я верю..
— Чему? Чему ты веришь, безумный?
Я верю: то Бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала
Вот и обледенелая Пряжка, а в излучине ее — большой и неуютный дом. Словно корабль, он выплывает в ночь Петрограда острым кирпичным форштевнем. Горит свеча. Поэт ломает на дрова бабушкин столик, что когда-то красовался в Шахматове. И думает: «Бедная бабушка!»
Тишина… выстрел… время… пространство…
«Какое число?».
И бьет двенадцать. Опять — как гибель.
Уйти! Эти мучительные, страшные разлады. Объяснения. А он?
Муки ее! И голова жены, откинутая навзничь, словно брошенная на вороха подушек… А что он ей скажет?
Двери — вразлет, в них она:
— Уходишь?
— Да, Люба… — И целует руку жене. — Мне с двенадцати опять на дежурство… Люба, прошу тебя… поешь, Люба!
Опять улица. Но здесь проще: здесь только стреляют. Зато не надо объяснений. Не надо мук… Прочь от них — в улицы!
На самом углу Английского проспекта и Офицерской — костер. Он зовет поэта издалека, машет ему звонким пламенем, брызжет искрами — сюда, сюда, ко мне! И скачет вокруг огня лохматая тень напарника по дежурству.
— Здравствуйте, Женечка, — говорит поэт, подходя.
— Доброй нам ночи, Александр Александрович…
По улицам течет, словно черное тесто, ночь — ночь Петрограда, вся в зареве костров, в звуках осторожных шагов патрулей; иногда проходит путник, зубами тянет варежку с пальцев, сует руки в огонь. И уходит опять, скрипя валенками по снегу.
Напарник поэта по дежурству неожиданно признается:
— Александр Александрович, только никому не говорите: я ведь офицер… офицер флота! Был плутонговым на крейсере.
— Я никому не скажу, — отвечает поэт спокойно и мудро. — Была великая война, и половина России состоит из офицеров, а теперь они остались без работы. И мы еще живы… Завтра моя жена будет снова читать в «Привале комедиантов», там ей платят девятьсот рублей в месяц. А в Москве избирают короля поэтов. Первое место — короля — занял Игорь Северянин, второе — Маяковский, а третье… кто бы мог подумать? — Бальмонт. А я, увы, давно уже не король!
— И останется от нас, — вздыхает офицер флота, — только бульбочка на воде. Пшикнет — и нас нету… Идут!
— Идут, — повторил поэт.
Из Дровяного переулка, плавно загибаясь на Офицерскую, идут отряды. Один, другой… Скрипит кожа, заледенелая, на куртках командиров. Болтаются кобуры длинных маузеров. Вокруг — огни, огни, огни, оплечь ружейные ремни…
— Чека, чтоб она задавилась, — пугается офицер.
— Стой! — разносится в тишине, и буханье сапог стихает. — Можно перекурить и поправить выкладку…
У костра — сразу: лица, звезды, зубы, огни цигарок, ружья, фанаты. И офицер, пряча лицо, говорит молодому чекисту:
— Куда лезешь? У тебя на поясе граната Новицкого, целых пять фунтов пироксилинки, а ты прямо на огонь скачешь…
Чекист отодвигается от костра и, прищурив глаз, поднимает горящую головешку, вглядывается в лицо дежурного.
— Небось офицер? — спрашивает.
— Артиллерист. Нынче член «общества безработных офицеров».
Головешка летит обратно в огонь. Поэта обступают бойцы.
— А мы вас, товарищ, признали, — говорят. — Ваша супруга хороший нам стих прочла. Про любовь да про революцию.
— Да, — глухо отвечает поэт. — У меня жена очень способная.
Перекур окончен и — два голоса командиров:
— Спиридоновцы — становись!
— Спиридоновцы — становись!
— Комлевцы — в колонну!
Отряды ВЧК протянулись мимо, ожесточенно стуча.
— Кажется… на Мурман, — произносит поэт. — Какие еще они молодые, и что-то ждет их там, на самом краю русской ночи?
— Сейчас на Мурмане, — загрустил офицер, — и крейсер первого ранга «Аскольд»… Я это знаю. Точно знаю.
— А я знаю другое: с первого февраля будет введен новый календарь. И первого февраля в этом году не будет, зато будет сразу четырнадцатое… Мы очень спешим, правда?
— Да, узлов тридцать даем. Машина работает на разнос…
Так течет ночь возле костра. Люба давно спит.
И вот — рассвет; приходит смена, и гаснет костер.
Поэт возвращается в свой высокий дом, а бывший офицер флота бредет в купеческий особняк, где его поджидает толстая женщина, которая содержит его при себе за молодость и за эти вот дежурства у ночных костров…
А эшелон уже стелется мимо забытых дач, утонувших в снегу, мечутся за окнами красные сосны, плывет белизна озер.
Едут два отряда ВЧК: отряд Комлева и отряд Спиридонова.
Комлев пожилой, а Спиридонов совсем молодой.
Кто-то останется в живых — кто-то едет на смерть. Поезд тащится, медленно волоча гибкий хвост на поворотах. Их ждет Мурман — загадочный полярный край, который они скоро повидают. Никто еще толком не ведает, что там сейчас, на Мурмане. Говорят, Советская власть признана и все как будто в порядке.
На всякий случай отряды рассыплются вдоль полотна Мурманской дороги — от Званки до Мурманска, чтобы поддерживать порядок революционный.
Комлев степенно говорит Спиридонову:
— Вань, а Вань! Видеться нам не часто придется. Ты от Званки до Кандалакши кататься будешь, а мне сидеть на Мурмане крепко..
В ночи, словно красный волчий глаз, догорает костер.
Костер одиночества, опасности, заговора.
…Эта дорога самая опасная.
Глава первая
Бабчор (высота № 2165). Македония, Новая Греция…
Таково это место.
После провала операции в Дарданеллах англичане заняли провинции Салоник, и унылые холмы Фракии и Македонии запутались в ржавой и хваткой проволоке. Французам же, в ту пору когда «Большая Берта» уже занесла кулак над вратами Парижа, было плевать на Салоники — и тогда в Македонию швырнули русских легионеров. И они застряли здесь — безнадежно, как и' англичане, задубенев в бесконечных убийствах. Над могилами солдат гробились, крутясь с высоты, немецкие «роланды»; сгорали в куче обломков британские юркие «хэвиленды». Начали войну с трехлинейки, штыком да лопатой, а заканчивали, словно марсиане, в противогазовых масках, похожих на свинячьи рыла, и огнеметы извергали на окопы горящий студень…
Был день как день. Точнее — сочельник. Виктор Небольсин встретил этот день уже в чине подполковника. Загнал в коробку пулемета свежую ленту и крикнул вдоль траншеи своим солдатам:
— Именно здесь!.. Про нас, русских, и без того городят черт знает что! Именно по нас будут судить в Европе обо всей России, о славной доблести русской армии…
Он остервенело прилип к прицелу, и плечи его долго трясло в затяжной очереди. Острая бородка «буланже» клинышком, отращенная от окопной тоски, тряслась тоже. На груди, среди русских орденов, прыгал орден Почетного легиона, звонко брякались английские — «За доблесть», «За храбрость». А сверху неслась душная пыль, и желтый скорпион уползал по брустверу. Прочь от людей — подальше…
Расстреляв всю ленту, Небольсин дернул пулемет за ручки:
— Каковашин, берись… И шпарь вон туда, мне этот пень еще вчера не понравился. Не давай османам вставать.
Обрушив землю, в траншею свалился грек Феодосис Афонасопуло, лейтенант армии Венизелоса, сказал по-русски:
— Ты помнишь, куда нам сегодня?
— Ага. Сейчас.
Расключив замок на подбородке, Небольсин швырнул с головы стальной шлем и натянул фуражку. Национальная кокарда (с тех пор, как Романовых лишили престола) была затянута черным крепом. Красного банта подполковник не носил и, чтобы сделать своим солдатам приятное, украшал петлицу засохшим цветком. Теперь у власти были большевики, но об этом в Салониках старались не думать: ждали со дня на день падения этой власти.
— Пошли, Феодосис, — сказал Небольсин.
Из-за рядов колючей проволоки неожиданно рвануло криком:
— Братушки… братушки мои дорогие!
Это кричал болгарин — с немецкой стороны.
— Каковашин! Чего рот расщепил? Не знаешь, что делать? Хлестнула короткая очередь, и Каковашин злобно продернул ленту.
— Хоть бы ты не орал, дурень…
Мимо громадного плаката: «Русский! Вступай в Иностранный легион, ты увидишь мир, деньги и женщин!» — пронырнули окопчиком в полосу охранения. Под ногами офицеров хрустели обглоданные скелеты копченых сельдей, пучились банки из-под сардинок… Расстрелянные гильзы, тряпье, рвань, бинты, экскременты.
В офицерском лазарете уже собрались: командир британского батальона О'Кейли, итальянец майор Мочениго, сербский четник Павло Попович и русский полковник Свищов. Время от времени каждый из них снимал штаны, и ему всаживали добрую порцию прививок от тифа.
Свищов, морщась от боли, подошел к Небольсину:
— Угораздило же их догадаться прямо в сочельник! А? Впрочем, рад вас видеть. Мы только вчера вернулись на позицию.
— А я не рад, — четко выговорил Небольсин. — И убийцам руки не подаю.
Полковник откачнулся назад.
— Ах вот оно что-о… — протянул он. — Вам, видите ли, не нравится один факт в моей биографии? Что ж, мы — верно! — расстреляли большевиков в Ля-Куртине. Работа грязная! Согласен. Всегда противно стрелять в своих. Но для такой грязной работы нужны убежденные, чистые души…
— Полковник! Мне не нравится и тон, которым вы позволяете себе со мной разговаривать, — произнес Небольсин.
Свищов подступил ближе, горячо и влажно дышал снизу:
— Мы здесь не одни. Не забывайтесь! Нас могут слышать офицеры союзных армий. Или для вас честь русского имени — ничто?
— Однако понимают нас только двое, полковник. Вот одессит Афонасопуло да, наверное, четник Попович, окончивший нашу академию генштаба. Но, пожив изрядно в России, едва ли они чему-нибудь удивятся!
Потом, сидя на завалинке лазарета, Афонасопуло спросил:
— За что ты сейчас отделал Свищова?
— Это очень стыдная история, Феодосис… Одна наша бригада снялась с позиций, когда узнала о революции в России. Их заперли на форту Ля-Куртин и… Впрочем, нет, не всех! Оставшихся отправили на африканские рудники. В пекло! Но французы сохранили свежесть своих манишек, поручив всю грязную работу нашим доблестным гужеедам, трясогузкам да рукосуям. Ну вот такой Свищов и показал, каков он патриот… Да-да. А ведь среди расстрелянных в Ля-Куртине были и герои Вердена, которых во Франции знали по именам. Как видишь, с нами не считаются..
Небольсин закрыл глаза, чтобы не видеть, как мимо него из лазарета пройдет Свищов. И в памяти вдруг чеканно возник тот первый день, когда они высадились в Марселе, — весь Каннебьер был покрыт цветами, пучки цветов торчали из винтовок, сапоги солдат маршировали по цветам. Дорога почета и славы. «Эти спасут нас!» — кричали французы. Как хорошо было тогда чувствовать себя русским. И как больно сейчас вспоминать об этом…
— О чем ты, друг? — спросил Небольсин, очнувшись.
— Я говорю тебе, — повторил Афонасопуло, — не боишься ли ты, что и твои солдаты завтра откажутся воевать?
И, спросив, грек развинтил флягу с черным как деготь кипрским вином. Небольсин хлебнул античной патоки, вытер рот.
— Они откажутся хоть сегодня, — ответил. — И держат позицию не потому, что я уговорил их остаться. А вон, отсюда хорошо видно, расставлены капониры для алжирцев, которые убьют одинаково любезно и собаку, и русского, который осмелится отойти от своего окопа… — Помолчал и признался: — Они однажды стреляли даже в меня. Потому-то и ношу Почетного легиона на своей шкуре, чтобы видели — кого убивают. Французы совершенно забыли, что мы не аннамиты из их колоний, а союзники…
Из лазарета, держась за уседнее место, волчком выкрутился после укола майор Мочениго:
— Синьор Небольсин, вами интересовался генерал Сэррейль. Прощайте, меня ждет мой храбрый батальон!
— Арриведерчи, капитан, — ответил Небольсин, ломая в пальцах сухую ветку. — Вот он дурак, и такому легко, — добавил потом, когда Мочениго скрылся. — Ничего бы я так не хотел сейчас, Феодосис, как вернуться в Россию… Что там? Ведь живем тут, словно в бочке. Что стукнут — то и слышим. Говорят, в Париже уже появились эмигранты! Бегут! А мой брат застрял в такой дыре, какую трудно себе представить. И способен на разные глупости. Потому что тоже дурак! И боюсь, как бы не бросил Россию. Не упорхнул бы тоже. Тогда оборвется все. Конец!
Где-то далеко-далеко крестьяне перегоняли отары овец, и белым облаком они скользили вдоль лесного склона, словно по небесам. Надсадно и привычно выстукивали тревогу пулеметы. Косо пролетел австрийский «альбатрос» — разведчик.
— Ну ладно! — сказал Небольсин, следя за разрывами в небе. — Воевать все равно надо… А вот вчера у меня, представь, было первое братание. Мои ходили к болгарам. И вернулись пьяные. Что делать? Махнул рукой. Благо все-таки не к немцам же ходили, а к болгарам… Вроде свои — славяне. Да и ночь-то была какая — под самый сочельник… Я пошел.
— А если бы — к немцам? — в спину ему спросил Афонасопуло.
Небольсин резко остановился, бородку «буланже» завернул в сторону порыв горного ветра; глаза сузились.
— К немцам? Ты не пугай, Феодосис… Обратно в свой батальон я бы их не пустил. Одной лентой положил бы всех!
Афонасопуло крепко завинтил флягу с вином:
— Зачем же ты, Виктор, тогда наскакивал на Свищова?
— А ты не понял? Очень жаль… — И пошагал дальше. Глава русских войск на Салоникском фронте, французский генерал Сэррейль, сказал Небольсину.
— Мой колонель! Эти странные большевики начали требовать от нас возвращения русских в Россию… Это, конечно, их дело. Но мы не с ними заключали договор о дружбе, и с большевиками вряд ли нам придется соприкасаться далее. Исходя из этого, французское правительство целиком берет на себя все заботы о русских легионерах. Денежный оклад, питание, одежда и даже отпуска — там, где солдат пожелает. Скажите им, что всех их после победы ждет Ницца! Все это, конечно, при одном условии: вы, колонель, держите позицию до последнего вздоха…
Небольсин на это ответил, что его вздох — еще не вздох солдата. Русский человек словам не верит, ему нужна бумажка с подписью (а еще лучшее печатью), иначе солдаты будут думать, что все это выдумал он сам, — так же, как не верили они и в отречение императора, требуя письменных доказательств.
Сэррейль, смеясь, вручил ему копию приказа.
— Чья это подпись? — спросил Небольсин, приглядываясь.
— Героя Франции Петена, — ответил Сэррейль. — Итак, мой колонель, присяга и долг остаются в силе.
— Относительно долга, мой генерал, вы можете не сомневаться. Но… присяги более не существует. Ибо наш император покинул престол, так и не попрощавшись со своей доблестной армией. Этот жест я расцениваю как добровольное разрешение каждого от присяги… Осталось только одно — отечество!
— Но у вас было правительство, — заметил Сэррейль. — Пусть временное, но… Керенский жив: он бежал, и теперь его каждый вечер можно видеть в кафе Парижа.
— Какое мне до него дело? — ответил Небольсин. — Временному правительству я не присягал. Я отказался присягать ему. А большевики от нас присяги не требуют. Мы бесприсяжные!
Сэррейль был искренне возмущен:
— Русские — вы как дети! Как можно служить без присяга? У нас любая судомойка в полку знает, кому она служит.
— Я тоже служу, как видите. И, поверьте, мне даже известно — кому я служу…
Сэррейль посмотрел на офицера как-то обалдело и не стал более допытываться, кому же тот служит. Очевидно, решил генерал, русские отчаялись вконец и… с Россией покончено. К дележу победного пирога она уже не поспеет
* * *
Было холодно в блокгаузе под землей древней Эллады, под накатом из буковых бревен. Он лежал на топчане, укрытый шинелью, и память прошлого настойчиво продиралась сквозь сон: лица… голоса… улицы… рампа… книги… цветы. И очень много поцелуев женщин, когда-то в него влюбленных!
Да, ведь была жизнь — совсем иная. И вспоминалась она теперь, как ласка. Где брат?.. Он еще не забыл, наверное, адреса, где они оба так часто бывали по вечерам: Глазова, дом пять. Здесь жил когда-то «социалист его величества» (как говаривала Марья Гавриловна Савина) Николай Ходотов — актер, красавец, друг Комиссаржевской и многих-многих пламенный друг. Приходи, ешь, пей, кричи, спорь — дом, открытый настежь для каждого. Спор о социализме вдруг прерывался ликующим: «Лидочка, только ты… только ты!» И вот красавица Липковская уже на столе. Взмах тонких рук. Улыбка — перлы океана. Вся она, огненно-гибкая, пляшет среди недопитых бокалов аринь-аринь (легко-легко), как пляшут баски. И раздвинуты стены квартиры басом Шаляпина; а в уголке Куприн, щурясь на всех узкими ироничными глазами, допивает десятую бутылку пива. И любезный Корней Чуковский спорит об английской балладе с седовласым профессором. И все это, напоенное страстью, музыкой, обаянием и блеском, — все это когда-то было частицей и его жизни. Как страшно ощущать себя теперь лежащим глубоко в земле и чувствовать, как из-за уха, путаясь в волосах, ползет по тебе жирная, фронтовая вошь.
Чу! Запел вдали английский рожок — к обеду, и вошел в блокгауз солдат Должной, бренча «полным бантом».
— Разрешите приступить к раздаче винной порции?
— Да. Принеси и мне… знобит!
Выпив коньяку, Небольсин развернул нарядную румынскую конфету, спросил, хрустя карамелью:
— Должной! Ответь только честно. За что ты воюешь?
— А мне чего? — ответил солдат. — Я старый патриот России. Без меня ни одна драка не обходится. И кака бы власть на Руси ни была, мне все едино, лишь бы немцу морду вперед на сотню лет набить, чтобы он не разевал хайло на наш хлебушко!
— А другие? — спросил Небольсин.
— Другие… Очень уж хочется в новой-то России пожить. Устали… Скажи: «Домой!» — сразу два каравая хлеба на штык проткнут, на плечо вскинут и даже денег не надо. Пешком! Как-нибудь дохряпают.
— Далеко, брат, пешком-то!
— Так это как понимать, господин полковник, далекость-то эту? От России до Салоник — и верно, не близко. А вот из Салоник до России — всегда рядом будет..
Солдат ушел, и в блокгауз неожиданно свалился полковник Свищов. Отряхнул землю с синих кавалерийских рейтуз, вынул бутылку, мрачно сказал:
— Чем? Не зубами же..
Виктор Константинович достал из кармана складной ножик, выдвинул из него портативный штопор, нехотя протянул:
— За Ля-Куртин, где вы, полковник, испачкали руки русской кровью, я пить не стану… Можете не открывать!
Свищов со смаком выдернул из бутылки пробку.
— Не грусти! — сказал. — Найдем и другую причину. За этим дело на Руси никогда не станет. Если голь на выдумки хитра, то алкоголь еще хитрее… Хотя, Небольсин, ты и нахамил мне в изоляторе здорово, но я, как видишь… пришел! Понимаю: чего на дурака обижаться? Нервы у нас у всех словно мочалки из больничной бани. Что же касается пачканья рук и прочего, то все мы здесь отъявленные убийцы. За это нас, к счастью, за решетку еще не сажают. Но… Стаканы, где? Но, говорю, еще и деньги платят за это. Стало ремеслом! До войны вот, помню, когда на Невском давило человека трамваем, все бежали смотреть: как его раздавило? Суворин об этом писал передовые статьи, не забывая заодно жидов облаять. Вопрос ставился перед Россией так: спасите человечество от трамвая. А сейчас давят миллионы и… Слушай, Небольсин, побежим ли мы сейчас смотреть на попавшего под трамвай?
Небольсин скинул ноги с топчана, съежился под шинелью.
— Ну его к бесу… Я уже таких видел!
— Вот и я такого мнения. С нервами, как мочалки, мы закалены, однако, как крупповская сталь… Итак, позволь первый тост: за убийство вокруг и в нас самих… Причина?
— Бандитская причина, — сказал Небольсин, подхватывая стакан. — Но все равно… Чтоб тебя закопали!
— Чтоб тебя разорвало, — отозвался Свищов, не унывая. Они дружно выпили. Потом долго шевелили пальцами над столам, вроде отыскивая — чем бы им, грешным, закусить? Но стол был пуст, и ограничились тем, что налили еще по стакану.
— Поговорим, — сказал Свищов, раскрывая бумажник. — Побеседуем как русские люди… Душевно. Открыто. Свято! — Он шлепнул на стол десять рублей, чуть не заплакал: — Вот сидит на деньгах наша Россия, единая и неделимая… баба что надо! В кокошнике, в жемчуге, морда румяная. Ты погляди, Небольсин, как здорово нарисовано… Шедевр! За эту вот чудо-женщину, что зовется Россией, мы с тобой и погибаем…
Коньяк глухо шумел в голове, отдавая в ноги.
— Нас предали, Свищов, — заговорил Небольсин, весь обостренный к звукам, побледневший от алкоголя. — Почитай немецкие газеты. При всей моей лютой (неисправимо лютой!) ненависти к проклятой немчуре, они все же правы в одном, черт их побери! Битва за Дарданеллы была выгодна для России. Но англичане, вместо прорыва на Босфор, открыли фронт здесь, в Салониках, и затычкой в эту щель, как и положено, засунули нас — русских! И теперь, когда турки лезут на Баку, когда немец готов сожрать Украину и Прибалтику, мы торчим здесь. А может, мы нужны там? На родине? Послушай, Свищов, не правы ли солдаты, что бегут? Нам ли сидеть сейчас здесь?..
— Дернем! — ответил Свищов, приглашая выпить, и потом сказал: — Золотые твои слова, Виктор. Коста… станы… станкостико… Тьфу, ты, черт! Неужто ломаться даже от трех стаканов начал? Состарился — прощай, молодость.
— Не трудись. Зови меня просто Виктор.
— Так вот, Витенька, скажи: хочешь ли ты, чтобы великая Россия во всем своем неповторимом блеске всех в Европе переставила раком?
— Хочу, — поднялся Небольсин. — Да, жажду… Мы, русские, столь унижены сейчас. И я хочу отплатить за это унижение. Ибо веры в величие России не потерял… Выпьем, брат, за великий, умный, многострадальный народ русский!
Выпили за народ.
— Почему бы нам не поцеловаться? — спросил Свищов и нежно облобызал Небольсина, обнимая его за тонкую немытую шею. — Мы же русские… Русские! — добавил он, всхлипывая, и спрятал десять рублей обратно в бумажник.
Вот теперь полковник заговорил о деле:
— Небольсин, душа моя! Витенька… Сначала надобно раздавить врага внутри России. Лучшие умы родины, светила академической мысли, уже куют победу… на Дону! Добровольческая армия. Никаких тебе соплей нету! Нету! Приходишь сам. Вот как я к тебе пришел сейчас… Разрешите доложить? Такой-то… Добровольно! Присяга. Полковник — рядовым. Приказ. Зачитали. И сразу в строй. Слушаюсь. Вперед. Ура!
— А кто там? — спросил Небольсин.
Свищов загибал перед ним липкие от коньяка пальцы:
— Корнилов — русский Бонапарт… Алексеев, тот, косоглазый. Деникин! Лукомский, зять Драгомирова… Марков! Кутепов. Кто там еще? Ну, Дроздов Митька… Ты его знаешь?
— Нет. Не знаю.
— Так вот, он тоже там…
— И как же туда пробраться? — снова спросил Небольсин.
— Как? Через Месопотамию, где у англичан новая фронтуха заварилась. Персюки пропустят. Мы ведь не разбойники, слава богу. Почему не пропустить? Я немного по-персидски — шалам-балам, балам-шалам — знаю. Каспием — под парусом! Хорошо! Ну а там… Эх, брат Витенька, там-то балыков пожрем. Цимлянского нарежемся…
Шерочка с машерочкой
Гуляли по станице,
Лизавета с Верочкой
Играли ягодицами
— Поехали? — неожиданно закончил Свищов, оборвав пошлятину.
— Ты что? — вдруг протрезвел Небольсин. — Не допил? Кто же нас отпустит с позиций?
— Да пойми, — убеждал Свищов, — союзникам, чтоб они сдохли, только выгода, ежели мы большевиков со спины огреем… Дело пойдет! Головы-то на Дону собрались какие! Алексеев, Лукомский, да Корнилов… Наполеоны ведь новой России! А кто у большевиков? Назови — кого ты знаешь?
Небольсин пошатнулся на топчане, шинель сползла с плеча.
— Прррапоры…
— Вот! Да мы этих прапоров деревянной ложкой на хлеб мазать будем… Ну чего загрустил, Витенька? Решайся!
— Все это так, — ответил ему Небольсин. — Но куда денутся наши солдаты? Они же мне еще верят…
— Плюнь! — отвечал Свищов. — Сэррейль с Петеном их не оставят. Ты ведь ничего не знаешь здесь сидя. А вот американцы уже выделяют из своей армии курносых!
— Кого? Кого они выделяют?
— Всех славян. В особый корпус. Вот и твоих головорезов прицепят к этим американцам. «Великая славянская армия»! Это будут такие ухари, что мир дрогнет от ужаса.
— Нет, — сказал Небольсин и вылил себе в стакан весь коньяк из бутылки; выпил, съел конфету. — Нет, — повторил, — я останусь здесь. Про нас и так болтают по Европе вздор всякий… Говорят, будто мы разложились… Нет! Нет! Нет!
Вот когда коньяк двинул его по голове. Небольсин даже не заметил, как покинул его Свищов; с трудом вылез наверх из блокгауза. Шатаясь, протиснулся в капонир. Дернул на себя пулемет. И ударил слепой ненавистной очередью прямо перед собой, куда глаза глядят.
— Именно здесь! — кричал в пьяном бешенстве. — Мы докажем всему миру, что русская армия не погибла. Она стоит! Существует! Без царя! Без Керенского! Без большевиков! Сама по себе! Ради отечества и победы…
Унтер-офицер Каковашин раскурил длинную сигару и сказал как мог.
Должной навалился сзади, расцепил руки подполковника, до синевы сведенные на оружии.
— Ну, выпили лишку, — сказал хитрый солдат. — Ну, не закусили, как водится. — Но зачем же пулять, как в копеечку? Пойдемте, мсье колонель, я вас под накат оттащу.
В блокгаузе Небольсин рухнул на топчан, потянул на себя шинель. Рука его обмякла и упала на земляной пол. Сама цвета земли. Очень красивая рука. Рука актера. Но грязная, с трауром под ногтями..
Это была агония…
В то время, когда по всей Советской стране был почти разрушен могучий аппарат царской армии, когда на смену ей, отжившей свое героическое прошлое, уже зарождалась молодая Красная Армия, — тогда в далеких Салониках, оторванные от родины, униженные, озверелые, еще служили Антанте русские легионеры.
Под вечер, когда Небольсин очухался, на позиции привезли коньяк «Ординар», бразильский кофе, апельсины из Туниса и хороший табак — вирджинский.
Вирджиния — штат Америки, армия которой уже вступила в Европу, поначалу больше присматриваясь к тому, что называлось Европой. Армия — сытая, неутомимая, прекрасно одетая, с великолепной техникой, звякающая над ухом нищей, разоренной Европы золотом…
Скоро эта армия будет везде.
Даже в Мурманске! Даже во Владивостоке!
Глава вторая
Британский военно-морской атташе капитан первого ранга Кроми встретил лейтенанта Басалаго в Петрограде.
— Понимаете, — сказал он, — подобно тому как борьба на Балканах зависит исключительно от Дарданелл, политическая жизнь России целиком во власти «железнодорожной» дипломатии. Потому я хотел бы обратить самое пристальное внимание Главнамура на сохранение за ним Мурманской дороги. И — порта, конечно.
— Каково ваше мнение о мире? — спросил Басалаго.
— Официально мы находим, что Россия в том положении, в каком она находится сейчас, вправе поднять вопрос о всеобщем мире. Ленин — тверд. Но с первой же вестью о мире мы, очевидно, покинем Петроград. Всей колонией дипкорпуса! Куда? Это будет провинция. Я думаю — Вологда, поближе к вам. Вам же следует выждать время. Не раздражайте Совнарком излишне. Это ни к чему. Ну, остальное вы услышите от моего посла.
Дверь из соседней комнаты распахнулась, и на пороге предстал высокий худощавый англичанин лет тридцати пяти, не более; зачесанные назад темные волосы его блестели от бриллиантина, а белый воротничок, не скрепленный запонкой, выделял загорелую шею. Это был Роберт-Гамильон Локкарт, возглавивший недавно британскую миссию в России. Локкарт резко выкинул руку для пожатия и сразу заговорил на чистом русском языке:
— Это очень хорошо, что вы приехали. Я вас ждал. Что на флотилии? Когда вы в последний раз видели адмирала Кэмпена? Пожалуйста, проходите… Мы будем говорить (взгляд на часы) восемь минут, после чего я вынужден уйти: в Смольном меня будет ждать мистер Троцкий…
В кабинете посла, служившем также и спальней, — только двое: худосочная секретарша в костюме хаки военного покроя и бледнолицый господин.
— Массино, — назвал его Локкарт. — Когда-то строитель военного аэродрома под Москвой, а ныне… ныне проживает жизнь по русским ресторанам.
Секретарша не сводила глаз с Басалаго, словно фотографируя его своими зрачками, а господин Массино, абсолютно равнодушный, листал русские газеты. Лейтенанту, честно говоря, было не по себе. Он глянул на часы: через две минуты Локкарт встанет, чтобы уйти…
— Мурманский консул Холл извещен подробно обо всем, что происходит в Архангельске, — говорил Локкарт. — Не буду скрывать от вас, что на Двине, напротив Сборной площади..
— Не Сборной, а Соборной, — поправил его Массино.
— Да, напротив Соборной площади в Архангельске поставлено на якоря наше судно «Эгба», имеющее дальнюю радиостанцию. Мы не придем в Архангельск, пока нас не позовут. Призвать же нас на защиту демократии может только демократическое правительство. Но нужны усилия с вашей — русской — стороны. Например, в Петрограде существует «общество безработных офицеров», которое спекулирует керосином и спичками. А это опытные, боевые кадры. Они должны быть с вами, с вашим движением…
— Генерал Звегинцев… — глухо произнесла секретарша.
— Да, постарайтесь найти генерала Звегинцева, с тем чтобы он поступил на службу в Красную Армию. Звегинцев не успел запятнать себя «контрой», как говорят большевики, которые порою охотно принимают услуги кадровых военных. И в этом случае не откажут… Причин нет! Что еще? — спросил посол.
С улицы гугукнул автомобиль, и господин Массино вдруг протянул руку в сторону Басалаго.
— Ваши документы, — сказал он спокойно.
— Ну, мне пора, — поднялся Локкарт, прощаясь. Разбирая бумаги Басалаго, Массино спросил:
— Оружие при себе?
— Да.
— И, конечно, не заверено. Это нехорошо, — сказал Массино. — Советские порядки установлены прочно, и большевики строго следят за их исполнением. Завтра же зайдите в Военную коллегию Петроградского Совета и, как офицер, служащий Советской власти, зарегистрируйте свое оружие. А документы у вас в порядке. Пожалуйста!
Снова появился капитан первого ранга Кроми.
— Я забыл вас предупредить, — напомнил он, понизив голос. — Нужны две тюрьмы…
— Где? — спросил Басалаго.
— Одна запланирована на острове Мудьюг, в устье Северной Двины. Для второй место выбрано подальше — на берегу полярного океана, в дикой бухте Иоканьга.
— Простите, но… для кого?
Господин Массино сказал Басалаго:
— Я сейчас дам вам один адрес и пароль к нему. По этому адресу проживают господа не особенно-то вежливые. Но если вы сумеете им понравиться, они поведут вас и дальше. Здесь, в этом прекрасном городе торгуют не только керосином и спичками,.. Запомните: «В чем дело? Я был приглашен». Потом, в разговоре, добавьте «вик!» и коснитесь мочки левого уха…
Дверь не открывали, и лейтенант Басалаго молотил по филенкам каблуками.
— «В чем дело? — кричал он в щелку — Я был приглашен…»
Щелкнула задвижка, и на черную лестницу хлынул свет из прихожей. Открыла женщина — тощая, в желтом халате, рука ее была на отлет, а в тонких пальцах дымилась папироса.
— Кто там? — раздался мужской голос из глубины квартиры.
— Какой-то тип, — сказала женщина. — Мы его не знаем…
В прихожую вышел старик в пенсне. Постоял, о чем-то размышляя, и… браунинг из кармана Басалаго как-то очень ловко вдруг перешел в руки старика. Лейтенант растерялся.
— «Вик!» — сказал он, берясь за мочку левого уха. Старик подкинул браунинг в сморщенной ладошке:
— Нас на мякине не проведешь… Заходи!
Прошли в комнаты. Софа с атласным шелком. Возле абажура дремлет кошка. На столе разложена газета. Поверх нее — объедки воблы и корки хлеба. Неуютно, тягостно. Женщина погасила папиросу и тут же взялась за другую.
— Ну, ты! — сказала она. — Откуда ты свалился, такой молодой и красивый?
Басалаго решил оставаться вежливым:
— Я приехал из Мурманска. Вот мои документы…
Старик с женщиной переглянулись — и дружно фыркнули.
— Ты бы хоть узнал, куда идешь. Здесь бумагам не верят.
— Но я действительно из Мурманска. И хорошо знаю, куда я шел… Нам нужны вы! Именно вы, способные передать нам опыт, вынесенный вами в борьбе с царизмом. Опыт, которого мы, бывшие слуги этого царизма, никогда не имели.
— Аукнулось! — сказала женщина и вдруг зевнула.
— Кто тебе дал наш адрес? — спросил старик.
— Господин Массино… строитель аэродромов.
В прихожей щелкнул американский замок. Вошел, оттирая замерзшие уши, крепкий человек, одетый в кожанку. Не глянув на Басалаго, он выложил на стол бомбу. Два пистолета. Кусок жареного мяса. Бутылку с водкой. И еще одну бомбу.
— Семь-пять, — произнес загадочно. — На Лиговке с заворотом на Кузнечный переулок. Машина серого цвета. Две досталось шоферу, а всадник откололся в подворотню вместе с портфелем… Кто это? — сказал он вдруг, показывая на Басалаго.
— Ты его знаешь? — спросила женщина.
Незнакомец в кожанке сел за стол, долго присматривался.
— На свалку его! — сказал. — Кто станет искать, тот и определит ценность этого субъекта.
— Однако от Массино, — сказала женщина, твердо гася окурок о крышку стола, среди объедков и оружия.
Эти господа эсеры разговаривали о Басалаго в его же присутствии, словно о вещи, нечаянно доставшейся им в наследство, — о вещи, которую не знают, куда поставить или кому подарить…
— Ты чекист, — неожиданно заявили ему.
— Да нет же! — возразил Басалаго. — Еще раз говорю, что пришел, чтобы протянуть вам руку. Вы нужны! Вы не верите мне, и я могу уйти («Черта с два они выпустят», — подумал он). Но, на всякий случай, сообщаю, что ваши явки в Вологде давно уже нам известны…
— Докажи! — подпрыгнул старик.
— Доктор Лебедев, живет возле вокзала. Связь с британским консулом в Кеми Тикстоном вы ведете через Юровского…
— Докажи!
— Юровский, — продолжал Басалаго, успокаиваясь, — ему лет двадцать или чуть побольше. Маленький. На лице веснушки. Волосы вьются. Рыжеватые.
— Вот тебе — и конец! — решительно объявил женщина, вставая.
— Мы не одиноки, — убежденно говорил Басалаго далее. — А вы… Да, отныне вы одиноки. Новая власть не признает вас. Одними бомбами и выстрелами вы ничего не добьетесь. Методы, пригодные при царе, теперь становятся, по определению большевиков, «контрой»… Не так ли?
— А что у вас? — спросил старик уже заинтересованно.
— А что вам, сударь, надо? — ответил ему Басалаго.
— Нам надо… Нам надо много! Почти все!
— Вот «все» вам и будет.
Человек в кожанке передвинул на столе бомбу:
— Врет. Не верить. Это провокатор из ВЧК!
— Постой, — придержал его старик и снова обратился к лейтенанту:
— Ты, мальчик, верткий… Скажи, а известно ли тебе, что чехословаки сейчас колеблются: куда идти — к вам, на Мурманск и Архангельск, или прямо во Владивосток?
— В любом случае, — ответил Басалаго, — Сибирь сомкнется с нами… Вы и мы! Идти нам врозь, но бить вместе.
— Даже афористично, — заметила женщина и вдруг улыбнулась лейтенанту чуть-чуть кокетливо; но тут же раскурила еще одну папиросу и поднялась: — Посиди. Мы переговорим.
Басалаго долго сидел в одиночестве и гладил кошку.
Не тратя времени даром, он обдумывал, как шахматист, дальнейшие перестановки фигур. Ветлинский не мог сейчас помочь ему: все переговоры прослушивались, и надо было быть крайне осторожным, действуя исключительно на свой страх и риск. Ясно одно: люди есть. Если еще и господа эсеры примкнут к ним, тогда победа на севере обеспечена. К тому времени, когда на Мурмане установится краевая власть, Сибирь тоже отпадет от Петрограда. Важно: сомкнуться гигантской дугой с востока и севера России…
Дверь распахнулась — вошли эсеры. Сели.
Басалаго кивнул, и старик сдернул с носа пенсне:
— У тебя, мальчик, хорошее зрение?
— Что мне надо — вижу.
Старик нацепил пенсне на нос начштамура.
— Тогда читай, что тебе надо…
Басалаго приник к лампе. Изнутри к стеклам пенсне были приклеены тончайшие пленки слюды, и на них какие-то знаки..
Через минуту он поднялся, возвращая пенсне старику:
— Благодарю. Я прочел, что мне надо… Относительно же Совета мелиоративных съездов скажу так: вы плохо извещены, господа! Я недавно выступал там с особым докладом. И со мною согласились, что на центральную власть нечего рассчитывать. Если мы желаем сохранить Мурман для лучших времен, то следует создавать полномочное краевое управление…
Басалаго покинул явку эсеров, и промозглая тьма быстро поглотила его. На пустынном Английском проспекте было жутковато.
Где-то вдали мерцал костер. Хрустя валенками по снегу, лейтенант дошел до костра, сунул к огню замерзшие руки. Двое дежуривших были закутаны до глаз.
Басалаго пошагал далее, но… остановился. Что-то знакомое было в глазах одного дежурного.
— Если не ошибаюсь, — сказал Басалаго, вернувшись к костру, — то передо мною… мичман Вальронд?
Мохнатый шарф, закрывавший лицо до самого носа, одним движением руки был опущен и…
— Женька! — сказал Басалаго.
— Что, Мишель?
— Греешься?
— Греюсь.
— Холодно?
— Холодно.
— Ну пойдем, — сказал ему Басалаго.
— Не могу. Дежурство до семи утра. Хоть тресни.
— Надо поговорить… Ты даже не представляешь, Женька, как можешь нам пригодиться. Где ты сейчас?
— Увы, состою при женщине.
— Ты все такой же… треплешься?
— А что делать?
— Сейчас-то как раз и делать… Где ты живешь?
— Вон дом, видишь? — показал Вальронд. — Вход с парадной, второй этаж, квартира мадам Угличаниновой. Зайдешь?
— Завтра. Вечером.
— Жду! — крикнул в ответ Вальронд, и две тени снова застыли возле костра, который быстро таял в глубине улицы.
* * *
Еще в прихожей лейтенанта оглушил разноголосый гам. Куча детей таскала по коридору очумелую кошку. Дрова лежали грудою до потолка, забивая проход. Мокрое белье висело на низко провисших веревках, а из кухни доносился чад: жарили блины из горчицы на пушечном масле. Старинная барская квартира, выражаясь языком революции, была уплотнена…
Басалаго постучал в одну из дверей:
— Мне нужен Николай Иванович Звегинцев… Я не ошибся? Навстречу ему поднялся стареющий красавец с гвардейской выправкой, в узеньких коротких брючках.
— Вы не ошиблись. Но…
— Я тоже так думаю, — сказал Басалаго, затворяя за собой двери. — Передо мною генерал-майор и командир тринадцатой кавалерийской дивизии…
После уплотнения комната генерала напоминала мебельный магазин, и старинные шифоньеры стояли один на другом — лишь бы побольше вместить, от остатков былой роскоши. Звегинцев вдруг разволновался:
— Все так ужасно, лейтенант. Места себе не нахожу…
Генерал вынул откуда-то большую бутыль с мутной жидкостью, весьма подозрительной. Широким жестом выставил ее на стол.
— Благодарю, — заговорил Басалаго опасливо, — но я не пью. Извините. У меня еще дела.
— Что вы, лейтенант! Я вовсе не предлагаю вам выпить. Это же карболка! Специально показываю вам: каждый раз, идя в уборную, я должен тащить туда и карболку, чтобы все вымыть перед употреблением. А когда я наконец выхожу из уборной, мне говорят: «Барин!» Ну скажите, лейтенант, вы человек благородный, где же предел издевательства над человеком?
— Николай Иванович, — заговорил лейтенант напористо, — я прибыл с Мурмана… Главнамур предлагает вам занять место технического инструктора при вооруженных силах.
— Мне? Лейб-гусару? И… техника?
— Ах, ваше превосходительство, — сказал Басалаго, — не все ли вам равно, как вас будут называть! У вас не будет ни техники, ни кавалерии. Вам предоставляется возможность снова обрести положение. Мундир. Чинопочитание. Даже погоны!
— Голубчик! — удивился Звегинцев. — Да уж не с луны ли вы свалились? Откуда все это теперь в России?
— Все это скоро будет на Мурмане.
Звегинцев с тоской осмотрел свои шифоньеры.
— Вагон дадите? — осведомился деловито.
— Никаких вагонов. Добирайтесь до нас сами. Не афишируя. Приедете на место — все будет.
Звегинцев неожиданно рассмеялся.
— А вот, кстати, новенький анекдот о Троцком.
— Извините, — заявил Басалаго, — но я антисоветских анекдотов не слушаю. И вам не советую рассказывать.
— Но почему же? Такой остроумный…
— Вот именно. Ибо существует ВЧК, и нам совсем невыгодно, чтобы вас посадили до того, как вы переберетесь к нам. Приезжайте на Мурман и все анекдоты привезите с собой.
Звегинцев долго молчал.
— А как с восстановлением монархии? Что-нибудь слышно?
— Нет. На Мурмане мы вам царя не обещаем.
— А что же будет?
— Крепкая власть. Наша. И — союзники. Мы лишь звено в длинной цепочке взрывов, которые потрясут и угробят большевистскую власть. Но это звено очень сильное. Оно сомкнет единый фронт с Сибирью…
Звегинцев выпрямился и вдруг засмущался:
— Один вопрос… нескромный… о командировочных. Мне, поверьте, даже не на что купить билет до Мурманска.
— Деньги? Но сейчас уже не покупают билетов.
— Не ехать же мне… генералу… зайцем!
— Ваше превосходительство, только зайцем и можно сейчас доехать. Бумаги для печатания билетов давно нет. Да и появись эти билеты в кассе — их никто уже не станет покупать.
— Значит, зайцем? — задумался Звегинцев.
— Да. Сядьте в вагон и не выходите, иначе ваше место займут другие. Терпеливо ждите, когда вагон тронется. Будьте осторожны до Званки, в Петрозаводске вас уже будет ждать начальник вокзала Буланов, в Кеми британский консул Тикстон встретит как друга и снабдит всем необходимым. В Мурманске же вас ждет жизнь, отличная от этой. Мы вас не уплотним, а даже расширим…
— И все это оставить? — Звегинцев развел руками.
— Так и оставьте.
— Но… пропадет. Растащат! А на этом вот стульчике, на котором сейчас сидите вы, сиживала когда-то сама княгиня Чарторыжская, урожденная фон Флемминг, мать знаменитого князя Адама Чарторыжского, сподвижника молодых лет Александра Первого.
Басалаго это надоело, и он встал:
— Ах, ваше превосходительство, все в истории относительно. Пройдет еще сотня лет, и люди будут говорить так: осторожнее, вот на этом стульчике сиживал когда-то лейтенант Басалаго…
Звегинцев отвесил изящный поклон:
— Прошу прощения, но я так и не удосужился спросить вас о том, что стоит за вами…
— Управляющий делами Мурманского Совета депутатов рабочих, солдат и матросов! — представился Басалаго.
— Позвольте, позвольте… — вдруг побледнел Звегинцев. — В какую историю вы меня втягиваете, лейтенант?
— В историю, вершащую судьбу России! Мне, видимо, сразу надо было начинать с этого: вам, генерал, предлагается поступить на советскую службу. И впредь вы так и обязаны говорить, ежели спросят… Извините, но я вынужден покинуть вас: меня ожидает прием у зубного врача.
— Я могу предложить вам чудесные капли!
— Благодарю. Но мне надобно сменить пломбы…
* * *
Через некоторое время Басалаго уже сидел в зубном кресле напротив промерзлого окна, под которым лежали мокрые тряпки, собиравшие талую сырость с подоконника. Было холодно в кабинете. Наконец дантист появился и сразу ослепил Басалаго блеском зеркала, укрепленного над креслом так, что лейтенант не мог поначалу разглядеть лицо врача.
— Откройте рот… на что жалуетесь?
— Мне нужно сменить пломбы.
— Вот как! Кто вам это сказал?
— Мне сказали об этом в Вологде.
— Какие?
— Четыре слева.
— А что будет справа?
— Справа — Архангельск…
Яркий свет сразу погас, и доктор сказал:
— Нет ли у вас чего покурить?.. О, какая роскошь! — восхитился дантист при виде раскрытого портсигара. — Откуда?
— Египетские, из Каира. Прошу, забирайте все. У нас на Мурмане этого добра хватает. На союзников пока не обижаемся.
Сидя напротив Басалаго и загораживая заиндевелое окно, дантист долго курил молча. Накурился и сказал:
— Итак… начнем?
— Да. Необходимо пропустить через ваши «комитеты спасения» наших людей.
— Кто эти ваши люди?
— Офицеры… вас это не испугает?
— Отчего же? А цель?
— Они нужны там… на севере.
— Канала три, — ответил дантист.
— Знаю. Все три должны работать. Чтобы офицер, в одиночку Или в группе своих товарищей, знал, куда ехать, где переночевать, Где пересадка, где он будет накормлен. Вооружен.
Дантист спросил:
— Вам известно, что скоро два отряда ВЧК выедут на Мурман?
— Нет. Впервые слышу.
— Оно так. Командирами этих отрядов пошлют двух видных большевиков — Комлева и Спиридонова, причем Комлев едет прямо к вам — в Мурманск. Вам предстоит потесниться.
— Мы их примем, — сказал Басалаго, — хотя это соседство и невеселое. Но раздражать Совнарком мы не станем… примем!
Дантист что-то прикинул в уме.
— Вам надо видеть Томсона, — произнес уверенно.
— Как я могу это сделать?
— Томсон! — позвал врач, и дверь открылась.
Из соседней комнаты (откуда до этого не доносилось ни единого шороха) вышел джентльмен, уже с брюшком, низенького роста, лысый, в хорошо пошитом костюме, при часах и жилетке.
— Томсон, — сказал он с порога, представляясь.
Басалаго пулей вылетел из страшного кресла.
— К чему этот маскарад? Георгий Ермолаевич, я узнал вас!
Это был кавторанг Георгий Ермолаевич Чаплин.
— Видите? — сказал он, доставая паспорт. — Английский… Спасибо королю. А что делать? Лучше уж быть живым англичанином Томсоном, нежели убитым русским Чаплиным… Итак, лейтенант, условимся: до победы над большевизмом я остаюсь Томсоном!
Басалаго поговорил с «Томсоном» минуты две и понял, что с этого человека и надо было начинать все визиты. Здесь уже была организация, ладно скроенная на манер треугольника. Остриями этого треугольника являлись: Петроград — Вологда — Архангельск. В этот же день, в кабинете дантиста, треугольник заговора был преобразован в четырехугольник, и четвертым острием этого заговора сделался далекий Мурманск…
На прощание дантист снова ослепил лейтенанта рефлектором.
— Все-таки откройте рот… я посмотрю, что у вас. На Мурмане, случись больной зуб, и вы наплачетесь. Вот этот зуб, позвольте, я вам починю. Такой красивый молодой человек — и уже успели заиметь гадкие зубы… Где это вы так?
Губы лейтенанта были распялены толстыми холодными пальцами дантиста, в ответ Басалаго прозвучал так:
— а… оте…
— Понимаю, понимаю: на флоте.. Спокойно! — И дантист показал ему окровавленные клещи. — Его надо было вырвать, — сказал он.
* * *
Вальронд встретил его с распростертыми объятиями:
— Мишель, как я рад… Я дохну от тоски! Проходи. Моя неясная половина куксится. Поговорим наедине…
Обстановка была купеческого пошиба Еще не уплотнили! Женька Вальронд катался по паркетам на вытертых валенках, поправлял ? печи дымящиеся сырые поленья, рассказывал:
— Мишель, а я дурак. Сам не пойму; зачем я тогда бежал с «Аскольда»? Правда, в мои двадцать шесть лет погибнуть глупо не хочется. Но что я сейчас? Кому нужен?
Басалаго его утешил:
— Правильно сделал, что бежал. «Аскольд» пришел в Мурманск, почти не имея на борту офицеров. Керенский прислал особую комиссию, но она побоялась подняться на борт крейсера. До сих пор не можем подыскать командира на «Аскольд», все пугаются его, словно холеры. И гнить бы тебе, Женечка, на дне северной Атлантики, где-нибудь возле Норд-капа!
— Может, оно и так, — согласился Вальронд. — Но тошно мне было… будто совершил предательство! Ведь матросы ко мне хорошо относились. Они меня даже в ревком избрали. Правда, я командовал караулом, когда были расстреляны четверо в Тулоне!
«Ах вот как! — быстро сообразил Басалаго. — Это хорошо».
— Погоди, Женька! Как ты выбрался из Англии?
— О-о, это было почти невозможно! Но, скажи, кому есть дело за границей до мичмана Женьки Вальронда? Я ведь не Колчак… только мичман! И как можно прожить без России? Как? Решил вернуться. До Бергена сначала. Оттуда махнул в Швецию. Ну, когда увидел Ботнику — тут уже, близко. Через Финляндию, где меня два раза ставили к стенке… Что там творилось — ты не можешь себе представить. Резня шла дикая, без разбору.
— Как же ты выскочил из финского кошмара?
— Как? — хохотнул Вальронд. — С помощью барона Маннергейма. Группа таких бродяг, как я, обратилась к нему с посланием. Вроде слезницы! Мол, сукин ты сын, ведь мы знаем тебя за русского офицера гвардейской кавалерии… А твои — мясники, сволочи, наемники кайзера. Куда ты смотришь? Кого режете?
— Ну и что?
— Маннергейм спас нашу братию — в том числе и генерала Марушевского с женой… Владимира Владимировича! Того, что командовал нашими войсками во Франции. И вот, — закончил Вальронд, — как видишь, я здесь. Безработный офицер! Биржи труда для нас не существует, ибо Ленин торжественно закрывает эту войну. А меня выручила, естественно, женщина. Дежурю. Стою в очередях. Добываю керосин. Таскаю дрова из подвала. За это она меня кормит и даже, кажется, любит!
— А ты, — спросил Басалаго, — еще не предлагал своих услуг большевикам? Хотя бы как морской артиллерист?
— Боюсь, — сознался Вальронд, краснея. — Начнут трясти меня за холку, узнают всю подноготную и — к стенке… Я ведь еще полон сил. Жить хочется! Как будто и не глуп. Еще могу быть полезен. Флоту. Отечеству.
Басалаго еще раз окинул взглядом пышное убранство квартиры:
— Устроился ты неплохо…
— Еще как! — ответил Вальронд. — Мне просто повезло. Сегодня, поджидая тебя, я был на толкучке. И смотри, какое чудо… чистая ханжа!
Он выставил на стол бутылку — через стекло ядовито просвечивал адский денатурат.
— И заплатил недорого, — хвастал Вальронд. — Сущую ерунду. Всего два ордена: английский «За храбрость» и японский орден «Священного Сокровища»… Теперь выпьем!
Басалаго с робостью взялся за стакан с денатуратом.
— Слушай! А нас вперед пятками не вынесут? В могиле, как известно, похмеляться неудобно.
— Все равно… когда-нибудь да вынесут. Пей! Сначала тебя всего перевернет. Потом будет благородная отрыжка с запахом гнилой кожи. Но зато далее ты испытаешь настоящее блаженство, и не надо тебе никаких гурий… Понеслась? — спросил Вальронд.
— Понеслась! — Басалаго испытал все, что наобещал ему Женька, и с трудом отдышался. — Это здорово… — сказал задумчиво. — А вот у нас на Мурмане коньяк, любое вино!
— Ну, — подхватил Вальронд, — вы же проклятые аристократы. Буржуи недобитые. До вас революция еще не добралась.
— Да и добраться-то, — засмеялся Басалаго, — трудно… Закусывая денатурат вонючей хамсой, утисканной в роскошную фарфоровую супницу, Женька спросил:
— Помнишь Дрейера?
— Николашу?
— Да, Николашу, которому за его любовь к марксизму не дали на выпуске из корпуса мичмана.
— Помню, — ответил Басалаго. — По чести сказать, мне его тогда жаль было. Все получают кортики, а ему, словно оплеванному, поручика бац на плечи! Тьфу… Кстати, я знаю, где он сейчас. У нас. На военном ледоколе «Святогор».
— Так вот, — подхватил Женька, — я частенько о нем вспоминаю. Бывало, еще юнцами, сцепимся мы с ним. Мне ведь (ты знаешь) до марксизма этого никакого дела! А он убежден был. Крепко стоял…
— Крепко, говоришь? — спросил Басалаго.
— У-у-у… очень. Он верил. И вот теперь, вспоминая о Николаше, я часто думаю: ведь он оказался прав!
— Кто прав?
— Да Николаша Дрейер.
— С чего ты взял, Женька, что он был прав?
— Ну как же! Революция произошла. Как по писаному. Пролетарская, черт бы ее побрал… Почему хамсу не ешь? Она вкусная.
— Раздавим, — сказал Басалаго, отворачиваясь от хамсы.
— О! Ты, я вижу, тоже индивидуум убежденный.
— Да, — согласился Басалаго. — Почти как твой Николаша. Только в другую сторону…
Выпили снова, и Басалаго заговорил о деле:
— Женька, бросай свою хамсу вместе с бабой и — к нам! Хватит! Постыдись. Ты ведь был плутонговым. В твои-то годы…
— Да. Если бы не революция, быть бы мне уже лейтенантом!
— Вот видишь. Приезжай к нам. И будешь лейтенантом. Верь: нам нужны люди… Сейчас все изменится. Ну что ты волынишься с какой-то купчихой? Брось ее к черту… Мы тебя ждем!
— Тебе легко, — ответил Вальронд. — Ты прикатил с Черного, тебя на Мурмане никто не знает. А появись я на «Аскольде», мне сразу матросы предъявят счет… И — за борт!
— У тебя какие-то кронштадтские настроения. У нас за борт не кидают. Даже в погонах ходим. Не хочешь на «Аскольде» — не надо, всегда найдется работа при Главнамуре… Что тебе тут? За керосином ходить? За дровами в подвал лазать? Глупо ведь.
— Конечно, глупо, — ответил Вальронд. — Давай еще рванем этой голубой декадентской прелести! Я уверен, что Лермонтов, когда писал «Демона», ничего не пил, кроме чистого денатурата. И ты не удивляйся, Мишель, если я потом спою тебе: «И в небесах я вижу бога, и счастие готов постигнуть на земле…»
Отдышавшись после третьего стакана, Вальронд сказал:
— Не могу избавиться от одного ощущения. Весьма странного. Мне кажется, все это временное. Наступит момент, когда в дверь постучат и скажут: «Товарищ Вальронд, во фронт! Советская власть призывает вас на службу». А?
— Все так и будет, как тебе снится, — ответил ему Басалаго. — Раздается звонок, ты бежишь открывать двери, там стоит Чека, и тебе говорят: «Ах это вы, гражданин Вальронд? Вот вы нам и попались. Советская власть призывает вас к ответственности!»
— Да ну тебя… не каркай! — загрустил Вальронд.
— По рукам? — спросил Басалаго. — Нам ждать тебя?
И в этот момент (самый решительный) дверь распахнулась. На пороге стояла толстая женщина с нависшими, на кружевной воротник брылями сизых щек. Крохотные бриллианты сверкали в мочках ее ушей, раскаленных от бабьей ярости. Это была мадам Угличанинова.
— Я все слышала, — заговорила она басом. — Но что это значит? За все мое добро, Эжен, вы… Если вы мужчина, Эжен, то вы не покинете меня, одинокую женщину!
Женька Вальронд встал:
— Мадам! Из чего состоит каждая женщина?
— О?! — И брови «мадам» взлетели в удивлении.
— Женщина, как утверждает профессор Скальковский, всегда и неизменно состоит из тела, из платья, из паспорта.
— О! Эжен… Эжен… как вы можете?
— Из чего состоит мужчина? — продолжал Вальронд. — Мужчина состоит из тела, из подштанников и тоже из паспорта. Но, в отличие от женщины, он еще имеет воинский билет. И вот эта последняя бумажка иногда способна заставить мужчину расстаться с женщиной — даже с такой очаровательной, как ты, моя непревзойденная прелесть!
Мадам Угличанинова добежала до кушетки и хлопнулась в обморок. Женька Вальронд произнес сквозь зубы:
— И вот так каждый день. Жить подло надоело. Ладно. Жди! Я приеду на Мурман. А сейчас я подставлю ножку Леониду Собинову, чтобы не слишком он зазнавался… Слушай:
И в небесах я вижу бога-а-а,
И счастьие-е постигну-у на земле…
Глава третья
В штабе Главнамура обнаружена кража — пропали все карты Варангер-фиорда и районов Печенгского монастыря. Сначала неуверенно, потом уже смелее обвиняли в пропаже лейтенанта Мюллера-Оксишиерна, ушедшего в Финляндию, которая недавно получила самостоятельность.
— Возмутительно! — негодовал Ветлинский. — До чего же мы мягкотелы… Большевики правы, что не полагаются на офицерскую честь. Мы погнушались обыскать личные вещи Оксишиерны. А надо было это сделать, отбросив к черту перчатки ложного благородства…
Потом стали ломать голову: почему пропали карты именно одного пограничного района? Как раз того участка, который примыкал к северной Финляндии и Норвегии (его охранял когда-то отряд полковника Сыромятева)? Вывод был неутешителен: барон Маннергейм наверняка, пользуясь смутой, начнет расширять свои владения, и его «мясники» (егеря-лахтари) попрутся и сюда, отыскивая выход к полярному океану…
Басалаго вернулся в Мурманск как раз в те дни, когда в Брест-Литовске возобновились мирные переговоры с немцами.
Басалаго доложил Ветлинскому обо всем, что ему удалось вынюхать в Петрограде (о многом он просто умолчал, ибо многое сделал такое, что Ветлинский и не просил его делать); лейтенант настойчиво пытался вселить в контр-адмирала уверенность, что дни Советской власти уже сочтены.
— Надо, — говорил он, — сохранить Мурман для России лучших времен. Мы сами по себе бессильны, и вы, Кирилл Фастович, это знаете и без меня. Только союзники, только их флот, только их вмешательство могут спасти нас!
— Даже бессильные, — отвечал Ветлинский, — одиноко сидя на этом берегу, мы являемся залогом того, что Мурман принадлежал и будет принадлежать России… Для лучших или для худших времен — я того не знаю. Достаточно мы уже зависим. Не хватит ли? Дальнейшее проникновение англичан на наш север может обернуться катастрофой.
Басалаго был взбешен упрямством главнамура.
— Но союзники, — выкрикнул он, озлобленный, — не могут доверять нам, пока в стране царит анархия! Если мы сами не позовем их, они будут вынуждены вмешаться силой. Лучше иметь с ними дело как с друзьями, нежели как с хозяевами… Поймите! — горячо доказывал начштамур. — У них уже определены зоны влияния: Франция берет на себя юг России, Англия — север, японцы будут на Дальнем Востоке, американцы будут везде. Разве можно простить большевикам позор Бреста?
— Нельзя! — согласился Ветлинский. — И я солидарен с вами в одном: мы должны встать в горле Советской власти словно кость. Чтобы она продохнуть от нас не могла! Но… Я уже говорил и повторяю снова: англичан, как и немцев, мы должны отринуть от наших дел, насколько это возможно. У нас две угрозы: власть Ленина и власть интервенции, которая надвигается на нас незримо и таинственно.
— Добавьте сюда, — сказал Басалаго, — угрозу немецкого вторжения и угрозу финских егерей под командованием Маннергейма!
Карандаш выпал из руки контр-адмирала. Ветлинский нагнулся, долго шарил под столом. Выпрямился, и лицо было бледным.
— Черт возьми! — заорал он, теряя самообладание. — Чего вы хотите от меня? Куда вы толкаете Главнамур? Я скорее подчинюсь Совнаркому Ленина, но только не власти морской пехоты его королевского величества… Теперь вам все понятно?
— Все, — ответил Басалаго и вышел, хлопнув дверью. Идти было недалеко — до консульства.
…Уилки отложил в сторону журнал и потянулся на койке всем телом.
— Опять? — спросил.
— Да. Опять. Он несгибаем.
— Главнамур?
— Он.
— А ты до конца все продумал?
— Сколько мог, — ответил Басалаго.
— И что будет вместо Главнамура?
— Народная коллегия…
Уилки подумал и легко скинул ноги с койки.
— Садись, — сказал. — Выпьем. У нас есть немало способов, чтобы согнуть его… Ответь: а ты готов?
Басалаго искривил губы — нервно.
— Что спрашиваешь? — сказал раздраженно. — Дело не во мне. Надо сохранить Мурман для лучших времен!
Уилки звонко чокнулся с начштамуром.
— Готов! — засмеялся он и выпил виски.
* * *
Был вечерний отлив, и могучее течение через весь Кольский залив выносило в океан фуражку флотского образца. Новенькую, с блестящим ремешком, а вместо кокарды, словно в насмешку, чья-то рука прикрепила игрушечного петушка-шантеклера. Павлухин глядел вслед фуражке и ждал, что она потонет. Но, коснувшись борта крейсера, она закачалась дальше. Выбежал с палубы Васька Стеклов, стал мочиться с высоты борта в море.
— Скотина, — сказал Павлухин. — До гальюна не добежать?
— Добеги… — ответил буфетчик. — Там вода в фанах замерзла. Надо будку делать на палубе. Вроде бы как в деревне. А не то всем табором по нужде на линкор английский ходить… Мол, примите, мы ваши союзники. Вот будет потеха!
— Дурак ты, — ответил Павлухин; долго он всматривался в черный, словно обугленный, берег; кости скал выпирали над водою, тоже черной. — Англичане-то, — сказал даже с завистью, — дело свое знают. У них порядок… какого нам не хватает!
Настроение у парня было отчаянное. Сколько ни выдавай резолюций — все едино: проваливаются, будто в яму худую. Флотилия подхватит резолюцию с голоса «Аскольда», а как дело до Совета дойдет, там сидят шверченки да ляуцанские и сразу — «шабаш, весла!». Басалаго слушают: куда прикажете?..
«Горшки с трупешниками, — думал он про корабли. — Разве это команды? Клопа и того лень раздавить стало. Выдохлись». И поднялся на опустелый мостик, — вахты уже никто не нес. Раскрыл заиндевелый кранец. В груде биноклей, покрытых инеем, отыскал бинокль Ветлинского — с цейсовскими чечевицами.
Качались вдалеке пустые суда флотилии. Пушки с них уже сняли и пропили, а борта краснели от ржави. Кое-где еще таял дымок над трубами. «Блины пекут, паразиты!» — догадался Павлухин. Это уже не корабли — из котлов вынуты трубки, и с ними покончено. А вдоль полосы причалов притулились тощие плоскобокие миноносцы. Полощется над их палубами выстиранное белье. Кальсоны — нашенские, а тельняшки в крупную полоску — французские, кажется. А вот и «Чесма» — посудина что надо. Но редко откинется люк: выскочит матрос, зашмыгает до камбуза сапогами.
Потом промчится обратно с чайником и захлопнет люк над башкою. В кубриках тепло берегут, ибо котлы с подогрева уже сняты: англичане перестали давать уголь. Словно дворники, матросы колют по утрам дровишки на палубах…
Павлухин опустил бинокль и тяжело вздохнул:
— Пропала флотилия… Голыми руками бери!
Дежурный катер-подкидыш, торкая мотором, обходил рейд.
Собирал «гулялыциков». Подошел он и к борту «Аскольда».
— Эй, — окликнули, — кто до берега на гулянку?
— Я, — ответил Павлухин и прыгнул на катер.
В сборном доме, связанном из листов гофрированной жести, размещался Мурманский совдеп. Чадно было от дыма, будто горели тут. Павлухин долго «тралил» по коридорам, среди гибло перекошенных дверей, которые трещали филенками, как пулеметы. Метались среди этих дверей матросы и солдаты. Прикуривали один у другого, трясли руки «по корешам», махали бумагами:
— Шверченко подписал, теперь за Юрьевым дело… бегу!
— На «Бесшумном» двое ножиками порезались. Как судить?
— Лейтенанта Басалаго кто видел? На подпись к нему ба-а…
— Кто хочет кишмишу? Команда героического линкора «Чесма» меняет кишмиш на картошку…
И вся эта подлая житуха, где кишмиш да ножики, где Юрьев да Басалаго, — все это претендовало на звание «Советской власти». Дуракам казалось, мол, достигли! Сознательные граждане, мы сами сознательно собой управляем.
Наконец Павлухин добрался до Юрьева… Сел.
— Здравствуй, товарищ, — сказал Юрьев, продолжая быстро писать. — Я сейчас… — Закончил писанину, пришлепнул сверху кувалдой пресс-папье и глянул на матроса холодными, спокойными глазами. — «Аскольд», — прочел на ленточке. — Ну давайте…
— Чего давать-то? — обалдел Павлухин.
— Бумагу… Вы на подпись пришли?
— Да нет. Я так… поговорить.
— Говорить некогда. Это при старом режиме болтали, потому что им деньги за словеса платили. А сейчас — дело! Давай дело и отматывай на всех оборотах, чтобы только пена из-под хвоста пшикала… Вот как надо сейчас!
— Постой, товарищ. Не пшикай сам. — И Павлухин поплотнее уселся на дырявом венском стуле. — Говорить придется, и даже за слова денег не получишь. Разрушен флот, корабли наши гибнут… Кому это выгодно, товарищ Юрьев?
— Немцам, — ответил Юрьев, не смигнув.
— Верно. Немцам. А еще кому?
Юрьев нагнулся под стол, высморкался в мусорный ящик, где копились горой черновики решений совдепа, выпрямился и растряхнул в руке чистый платок.
— А ты кто такой? — спросил.
— Павлухин я…
— Ах, вот ты кто. Знаю, знаю. О таком баламуте наслышаны.
Юрьев перегнулся через стол, отодвинув чернильницу, и теперь рядом, со своим лицом Павлухин увидел крепкий подбородок боксера, журналиста и клондайкского бродяги.
— Разруха, говоришь? — усмехнулся Юрьев. — Да вас, сукиных детей, всех с «Аскольда» к стенке поставить надо.
— Вот и договорились, — откачнулся Павлухин.
— А кто повинен в разрухе? — гаркнул Юрьев. И сам же без промедления ответил: — Вы, сучье ваше мясо… Кто убил офицеров на переходе из Англии? Чего твоя нога пожелает? Мурка, моя Мурка! Завернись в колбаску, для революции отказу с любого фронту нетути… Так надо понимать позицию вашего крейсера?
— А твою понимать? — спросил его Павлухин. Медленно, словно удав, облопавшийся падалью. Юрьев переполз через стол обратно. И заговорил:
— Чего ты прихлебался ко мне? Пожаловаться, что в кубрике холодно? А что тебе Юрьев? Дрова таскать на себе будет? Вижу, — добавил спокойненько, — сам вижу… Мне с берега все видать. Тип-топ — мокро-топ! Я ваш «Аскольд» с этого места галошами утоплю. Юрьев правду-матку режет. Вы — анархисты все, предатели революции, вы сами повинны в гибели кораблей флотилии!
Павлухин вскинулся, залихватил бескозырку на затылок.
— Трепло ты! — сказал он Юрьеву. — С анархистами нас не пугай. И не тебе учить, как нам умирать за свободу…
— Сядь! — велел ему Юрьев. — Чего бесишься?
— Сиди уж ты, коли тепло тут в совдепе топят да мухи вас не кусают. Ты, видать, Советскую власть только во сне видел.
Юрьев вскочил — плечи растряс, широкие.
— У нас демократия не лыкова! — сказал. — Могу и в ухо тебе врезать, как товарищ, товарищу, по-товарищески.
— Про боксерство твое слыхали. Ежели еще слово, так я тебя этим стулом по башке попотчую…
Юрьев вернулся за стол, посмеялся.
— Давай, отваливай… по-хорошему, — сказал.
— Я вечером докажу, — заявил Павлухин, опуская стул на иол. — Докажу, на что мы способны… Ты нам галошей грозишь? Я тебе из главного калибра все бараки здесь на попа переставлю.
И, раздраженный донельзя, так саданул за собой дверью, что она заклинилась непоправимо… Поднявшись на борт «Аскольда», Павлухин — еще в горячке — домчался до кают-компании. В стылой каюте, замотанный одеялами, лежал, словно мертвец, мичман Носков. Павлухин принюхался: так и есть — несет как из бочки. Дернул дверцы шкафчика. Вот оно, изобретение нового Исаака Ньютона: баночки да колбы, и течет по капле «мурманикем»…
Разворошил Павлухин одеяла, тряс мичмана за плечи:
— Мичман, да очухайся! Тебе ли пить? Молодой еще парень. А затянул горькую. Обидели тебя? Пройдет обида… Вставай!
— Не надо… спать хочу, — брыкался хмельной трюмач.
— Надо, надо, мичман! — Вытащил из духоты на палубу, полной пригоршней хватал Павлухин снег с поручней, тер лицо и уши трюмного специалиста. — Ожил? — спрашивал. — Ожил?
Потом давал сам дудку — выводил рулады над кубриками, а оттуда крыли его почем зря. «Чего будишь?» — орали из темноты, словно из могилы.
— Вставай все, кто верен революции. Пошел все наверх! Было трудно. Очень трудно было вырвать из апатии людей, осипших от простуды и лени, заставить их снова взяться за привычное дело. Павлухин схватил широкую лопату из листа фанеры, сгребал за борт сугробы снега с палубы. Кочевой срывал чехлы, заледенелые, словно кость, — холодно глянули на божий мир, прощупав полярное естество, орудия крейсера.
Громадный ежик банника с трудом затиснулся в дуло. С руганью протолкнули его в первый раз. Тащили обратно силком: не поддавался, заело от грязи и ржави. Выплеснули на ежик полведра масла. Вставили снова.
— Пошла, пошла, пошла? — кричали (уже азартно). Павлухин, скользя по палубе, тоже налегал на шток банника.
Выскочил шток разом, и сорок человек кубарем покатились с хохотом. Смех — дело хорошее… Глянул наверх — там Кудинов уже метет с сигнальцами снег с мостика. И вот ожила оптика приборов — защелкали визиры дальномера.
— Давай-давай, шпана мурманская! — стали подначивать.
К вечеру все должно сверкать. Корабль медленно преображался. Ваську Стеклова пинками погнали на камбуз, чтобы заварил в кипятильниках свежий чай. Павлухин верил: это только начало; ребята не дураки, самим понравится. И вот один уже стянул с головы шаль, скатал ее потуже, сунул за рубаху.
— Чего это я? — застыдился вдруг. — Словно баба.
— Бушлаты! — покрикивал Павлухин, летая с палубы на палубу. — Оркестр наверх! Давай веселую — жги… Как она называется? — Он забыл, как называется марш.
Вышли музыканты с мордами, распухшими от безделья. Всего четверо. Разложили свою музыку по борту. Капельдудка спросил у Павлухина:
— Из «Мефистофеля» композитора Бойто… можно?
Жужжащий прожектор ударил в небо. Внизу, в машинах крейсера, запело динамо.
Выбрался мичман Носков наверх:
— Машину на подогрев? А проворачивать будем?
— Будем, мичман, проворачивать… Пусть видят: дым!
Между Главнамуром и английским «Юпитером» началась переписка фонарем Ратьера: вспыхивали и угасали тревожные проблески. Эти проблески были узкими, точными, прицеленными. Их могли прочитать сейчас только Басалаго и только адмирал Кэмпен! Наконец Главнамур не вьщержал — и пост СНиС ударил прямо в рубку «Аскольда» сияюще-голубым лучом прожектора.
— Эй! — крикнул с высоты мостика Кудинов. — Главнамур спрашивает: что у нас происходит?
— Сейчас ответим, — сказал Павлухин. — Носовой плутонг — товсь!.. Холостым… прицел… целик… Ревун!
Башня, вздрогнув, осиялась вспышкой огня, и снаряд оторвал угол скалы, нависшей над заливом. Высоко всплеснула вода.
— Я сказал — холостым! — повторил Павлухин в микрофон.
Башня помолчала, и вдруг в трубке кто-то хихикнул:
— А мы боевым, чтобы все видели… Знай наших!
Вечером уже и настроение было лучше. В кубриках светло, чисто. Даже бриться стали. Трюмные с паяльными лампами растапливали лед в фановых трубах. Ложились спать как в былые времена: койки стелили исправно. Присев с краешка стола, Павлухин составлял расписание вахт — наружных и внутренних… Было уже поздно, иные — постарше — давно легли. Красные отсветы плясали среди труб, магистралей и брони.
И вдруг оборвало тишину отсеков — бравурно громыхнуло из кают-компании взрывом рояля. И разом опали грохоты, и полилась навзрыд — такой печалью — музыка! Кто-то (таинственный) играл в заброшенной кают-компании. Не баловался, нет, — играл. По настоящему. «Кто?..»
Взволнованные, поднимались матросы. Вся команда крейсера неслышно сходилась к офицерской палубе. А там горела на рояле свеча. Перед инструментом, простылым и забытым, сидел какой-то плюгавец мужичонка. В тулупчике, в шапчонке с ушами, которые болтались тесемками. Откуда он взялся? с каким катером? — никто не слышал. Не привидение — человек, и бутылка коньяку стояла перед ним на лакированной крышке рояля. И трепетала свеча, и пламя ее отсвечивало на боках дареного в Англии самовара.
Стояли. Слушали. Ни шороха.
В темные глуби люков, в придонные отсеки крейсера, где затянута льдом вода на три фута, до самой преисподни погребов, где копится для боя гремучая ярость тринитротолуола, сочилась сейчас, затопляя все, торжественная музыка. Казалось, человек этот ничего не замечает, ничего не видит. И матросы не мешали ему: пусть играет… Это для души хорошо.
И резко оборвал! Налил коньяку, а рука дрожала. Глянул в темноту, где затаили дыхание матросы.
— Это был… Рахманинов! — сказал неожиданно. Смахнул с головы шапчонку, бросил на диван тулупчик, под которым оказался мундир капитана второго ранга. Даже погоны!
— Моя фамилия, — назвался гость, — Зилотти. Нет, не бойтесь, ребята, я не немец — я русский. И прислан Главнамуром на должность командира крейсера. — Отпил коньяку, прищелкнул языком: — Не буду скрывать, что я бежал от большевиков… с Балтики! — И тронул клавиши, любовно: — А рояль у вас расстроен.
Матросы деликатно промолчали, и тогда кавторанг добавил:
— Обещаю, что мешать вам не стану. Но и вы мне тоже, пожалуйста, не мешайте. Впрочем, когда я играю, можете приходить и слушать. Только — тихо…
Это был человек растерянный и потрясенный. Его можно было сейчас повернуть как хочешь. Уже по первым словам Зилотти стало ясно, что он не враг матросам. Бежали от большевиков разно (иногда бежали, когда совсем и не надо было бежать)..
В полночь — резкий стук в двери салона.
— Да-да, войдите! — разрешил кавторанг.
Павлухин вошел в каюту салона и заметил, что Зилотти выдернул из-под подушки пистолет.
— А я к вам с добром, — сказал Павлухин.
— Извините, — смутился Зилотти, пряча оружие. — Но об «Аскольде» так много ходит дурных слухов.
— Отчасти правда, — кивнул Павлухин. — У нас расстроен не только рояль. У нас расстроена служба. Если вы приложите старания, чтобы наладить боевую службу на крейсере, то мы вас, гражданин кавторанг, всегда поддержим…
— Кто это вы?
— Мы — команда крейсера. И мы — большевики.
— Много вас здесь?
— Я… один. И трое сочувствующих. Остальные вне партии, но примыкают к Ленину… Я не шучу, это правда!
Зилотти до самых глаз натянул на себя одеяло.
— Служа, я могу быть только очень требовательным.
— Требуйте… «Аскольд» служит революции!
— Но я бежал от революции. Я бежал от нее…
Павлухин показал рукою на черный квадрат салонного окна:
— Дальше бежать некуда. Здесь Россия кончается, мы живем с самого ее краешка. Дальше — океан, и… все! Амба!
На следующий день дали побудку в семь («Вставать, койки вязать!»). Был завтрак — на спущенных столах. Нарезали хлеб пайками; одна банка корнбифа — на четверых. Ну еще сахар.
Павлухин велел Ваське Стеклову отнести порцию в салон.
— Не спорить! — сказал он. — Командир есть командир! Он имеет право сидеть не за одним столом с нами.
Как всегда, ехали с берега спекулянты, «баядерки» и базарные бабы. «Аскольд» не принял катер под свои трапы.
— Отходи! — велели с вахты. — У нас анархии нету!
— Чтоб ты потоп, проклятый! — ругались бабы, и катер потащил их на «Чесму» (там волокитничали по-старому).
…В штабе Главнамура — в который уже раз! — обсуждался вопрос о полном разоружении «Аскольда». Естественно, дело передали в Мурманский совдеп.
— Можно? — спросил Юрьев.
— Вы уже вошли, — недовольно заметил Зилотти.
Юрьев размашисто отряхнул с кепки растаявший снег.
— Демократическая привычка! — засмеялся. — Вхожу смело.
— Очень дурная привычка, — ответил кавторанг; он не предложил ему сесть. — Итак? — сказал, поглядывая с недоверием.
Юрьев выложил перед ним бумажонку.
— Что такое? — спросил Зилотти, не читая.
— Резолюция Мурманского совдепа…
— О чем она?
— Совдеп постановил: крейсеру «Аскольду» сдать боезапас на базу полностью, под расписку Чоколова, начальника базы…
«Вжик-вжик» крест-накрест — и резолюции не стало.
Зилотти швырнул обрывки под стол.
— Еще что? — спросил. — Нет, нет, не нагибайтесь. На это есть на кораблях вестовые — они все подберут… Вы не лакей?
Юрьев выпрямился, задыхаясь от гнева.
— Вы… вы… За мною стоит Советская власть! — выпалил он. — А что, интересно знать, стоит за вами?
— За мною… За мною команда крейсера первого ранга «Аскольд», которым я имею честь командовать. И за мною, как это ни странно звучит, большевистская резолюция ревкома этого крейсера: боезапас НЕ СДАВАТЬ!
Юрьев уже отвык от унизительных положений, его даже зашатало.
— А как вы, сударь, думали? — закричал на него Зилотти. — Ваш дурацкий совдеп чего желает? Чтобы я командовал пустой коробкой? Ваша резолюция — это предательство интересов России!
Юрьев повернулся к дверям.
— Стойте! — задержал его Зилотти. — Вы куда?
— На берег.
— Посторонним лицам, — отчеканил кавторанг, — не дано право самостоятельно разгуливать по кораблю. Это не бульвар! Я вызову рассыльного, и он проводит вас до трапа.
В сопровождении вахты, словно под конвоем, Юрьева довели до трала. Внизу прыгал, стуча обледенелым бортом о привальный брус крейсера, главнамурский истребитель. Юрьев еще раз с сомнением оглядел чистую палубу «Аскольда».
— Мы эту самостийную лавочку прихлопнем! — сказал на прощание. — Гуд бай, братишечки… — И укатил.
Глава четвертая
Брестские переговоры о мире, которые возглавлял с советской стороны наркоминдел Троцкий, имели несколько ступеней, и с каждой ступенькой все наглее становились немецкие генералы. Казалось, еше немного, и терпение русских лопнет: молодая страна снова развернет штыки на кайзера.
Этого ждали и бывшие союзники России. Решительно вмешаться в русские дела они пока не могли: Западный фронт против Германии еще потрескивал, весь в рискованных изломах, — Антанте очень не хватало сейчас именно русского выносливого бойца на фронте Восточном.
Но позиция Ленина была тверда: мир!
Впрочем, мир еще не был подписан. Требования Германии становились невыносимы и…
— И не надо ругать большевиков, — сказал Уилки. — Выругать их мы всегда успеем. Наоборот, надо изыскивать всевозможные случаи для контакта с ними. Кто знает? Нервы большевиков могут не выдержать, они лопнут, и тогда у Ленина останется лишь один путь: в союзе с нами продолжать войну до полной победы…
Адмирал Кэмпен ответил Уилки:
— Я могу только уважать господина Ленина. Видит бог, Ленин — христианин лучше всех нас! Но его заповедь нам ни к черту сейчас не годится! Мистер Троцкий, конечно же, склонен к авантюрным разрешениям. Однако его выражения о мире легче всего укладываются в нашу обойму. Мы должны быть последовательны… Не правда ли? Какова первая стадия работы?
— Первая стадия, сэр, это Главнамур во главе с Ветлинским.
— Главнамур изжил сам себя… Вторая?
— Мурманский совдеп с Юрьевым во главе.
— Тоже близится к завершению… Третья?
— Вывеска будет приличной: «Народная коллегия».
— Басалаго вполне осознал свою ответственность?
— Да, он готов.
— Тогда в чем же дело?
— Завтра будет метель, — ответил Уилки. — Я говорю: будет, хотя и не ручаюсь, ибо этот прогноз исходит не от меня, а только от службы синоптиков.
Разговор происходил в адмиральском салоне на линкоре «Юпитер». Привычные сквозняки гуляли по растворенным отсекам.
Итак, завтра будет метель. Кажется, она уже начиналась, она уже нападала с океана на неуютный и грязный город, кое-как раскиданный в изложине печальных полярных сопок.
* * *
Метель, метель, метель….
Юрьев долго стучал ногами по полу, вдевая ботинки в узкие галоши. Рассовал по карминам пальто оружие и толкнул двери на улицу. Напором ветра его сразу приплюснуло к стене барака.
— Ух, — сказал Юрьев и сильно оттолкнулся.
Метель стеганула его в спину. И — понесла. Понесла вдоль улицы, подгоняя в сторону Главнамура. Нащупал, задвижку, залепленную снегом, рванул на себя двери. Долго потом отряхивал воротник и шапку, матрос с вахты обивал ему ноги голиком.
— Ну и ветер! Кирилл Фастович на месте?..
Ветлинский сидел на деревянном диване, топорно сколоченном возле его служебного стола. А возле печурки, растапливая ее, возился на корточках Басалаго.
— Что нового? — спросил начштамур.
— Трудные времена, — ответил Юрьев. — Матросы и рабочие подогреты декретами центральной власти. А советы в Кеми и Архангельске уже стали писать на меня доносы…
— Кому?
— Конечно, в Совнарком, обвиняя меня в том, что я недостаточно твердо стою на советской платформе. Надо ждать чрезвычайного комиссара, которого Центр грозился прислать к нам.
— Я вам привез, — сказал Басалаго. — Только не комиссара, а генерала! Его зовут Звегинцев, Николай Иванович.
— И кем же будет у нас этот генерал? — спросил Юрьев.
— Возглавит, вооруженные силы на Мурмане. Как технический советник. Ибо теперь не принято генерала называть генералом. Я встречался с Николаем Ивановичем в Питере… Он сейчас растерян, выбит из своего положения новым бытом, крахом старого. Но, думаю, по прибытии сюда он быстро оправится…
Ветлинский недвижно сидел на диване, низко опустив голову, на которой блестели первые седины. Он очень быстро состарился, этот мурманский диктатор, — буквально за последние дни.
Басалаго настырно заговорил далее:
— Если мы не захотим воевать, союзники заставят нас воевать силой. Но они должны быть уверены, что найдут поддержку в России. Ты, Юрьев, прав в одном: нам с Центром детей не крестить, пора создавать автономное краевое управление…
— Еще как надо! — отозвался Юрьев охотно. — Впрочем, мы можем гордиться: Мурман давно автономен, он двигается самостоятельно… Без большевистских нянек!
Ветлинский прислушался к вою метели.
— Оставьте… Нельзя доводить Мурман до положения отдельного от России штаба. — И снова, повесил голову. — Мы вовлечены в работу чудовищных жерновов. Между двумя мирами. Если, Мишель, встать на вашу точку зрения, то она тоже ошибочна: ни Англия, ни Франция не способны удержать Россию сейчас. Необходимо вмешательство такой страны, как Америка, — со свежими, несколько наивными представлениями о мире грядущем, о мире христианском… У вас ко мне дело? — вдруг спросил он Юрьева.
— Один только вопрос: какова мощь крейсера «Аскольд»?
— А такова, что два хороших навесных залпа, и от Мурманска останется лишь кружок на географических картах. Могу дополнить, — засмеялся Ветлинский, — из собственных наблюдений: никого не боятся англичане так, как этого крейсера.
Юрьев цепко, как боксер на ринге, ставил ноги по полу.
— А вы разве не можете распорядиться о сдаче боезапаса?
— Вы — совдеп, вот вы и снимайте!
— К сожалению, — ответил Юрьев, — «Аскольд» выскочил из-под влияния нашего совдепа. И я подозреваю… Да, я подозреваю одного баламута. Но неужели Зилотти не послушается Главнамура?
Не отвечая, контр-адмирал скинул валенки и натянул разбухшие штормовые сапоги. Щелкнул застежками из зеленой меди.
— Я не могу оставаться здесь… угарно. Пойду домой.
Он поднял капюшон на меховике, кивнул острым подбородком и, махнув на прощание рукой, вышел…
Ветлинский вышел!
Басалаго закрыл глаза. Так, словно молился.
— Что с тобою? — спросил его Юрьев.
— Нет. Ничего. Пройдет.
Было тихо, и уютно потрескивали дровишки в печи.
|
The script ran 0.028 seconds.