Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Каторга [1987]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, О войне, Проза, Роман, Современная проза

Аннотация. Роман «Каторга» остается злободневным и сейчас, ибо и в наши дни не утихают разговоры об островах Курильской гряды.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 

Он углубился в тайгу, заняв позицию в непроходимых дебрях – между Хомутовкой и берегом Охотского моря. Кумэда снова появился перед адмиралом, докладывая, что дивизия Харагучи не может двигаться дальше, пока ей угрожают с флангов Быков и Слепиковский. Но теперь на западе Сахалина блуждает отряд капитана Таирова, выбирающийся к поселку Маука, откуда прямая дорога вдоль берега выводит к Александровску. – Что вы от меня хотите? – спросил Катаока. В отряде Таирова насчитывалось всего лишь сто шестьдесят восемь человек, но у страха глаза велики, и Кумэда сказал: – У Таирова больше полутысячи бандитов, мой генерал просит вас послать для обстрела «Ясима» и «Акицусима». Катаоке льстила эта зависимость армии от флота. – Прошу передать генералу Харагучи мое уважение к его опыту и отваге. Но скоро моим крейсерам понадобится ремонт машин от частых посылок для помощи армии, а между тем, – сказал Катаока, – моя эскадра должна бы уже стоять на якорях возле Александровска… Неожиданная задержка Сендайской дивизии срывает оперативные замыслы императорского флота! Упрек вежливый, но больно ранящий Харагучи… * * * В изложине гор блеснули воды Татарского пролива; матросы, поснимав бескозырки, обрадованно крестились: – Ну, выбрались на кудыкало, у моря оживем. Возле пристани Маука качались четыре японские шхуны. Матросы одним бравым наскоком захватили их, потом выгребали из трюмов свертки солдатских одеял, бочонки с противным саке, мешки с рисом. Пленным японцам дали кунгас с веслами и парусом, разрешили вернуться домой – в Японию: – И скажите там своим, что мы еще не озверели, как вы, и голов никому не рубим… Убирайтесь вон, мясники! Изможденный после блуждания по горам и тайге, отряд Таирова отсыпался в Маука, но пища была невкусная – без соли. Многие совсем отказывались от пресной еды, вызывавшей у них отвращение, и потому люди сильно ослабели. Мирная жизнь была нарушена появлением японских крейсеров, в одном из них Макаренко выделил знакомый силуэт «Ясима»: – Во, гад! Уж сколько мы его с «Новика» лупцевали, а теперь и сюда приполз – салазки нам загибать… Дымно разгорелись бараки рыбных промыслов, с веселым треском пламя охватило японские шхуны. Таиров велел отойти от берега, скрыться в густой траве, а крейсера нарочно били шрапнелью; потом высадили десант «японцев, которые, – вспоминал позже Архип Макаренко, – залпами осыпали траву, надеясь открыть наше убежище. Но мы молчали, так как, если бы и вступили в бой, крейсер тотчас же расстрелял бы всех нас из орудий». Дождавшись ночи, отряд покинул Маука, снова исчезая для врагов в дебрях Сахалина, и после шести суток невыносимых трудностей они вышли к истокам реки Найбы, которая где-то в тайге заворачивала к востоку прямо к Найбучи. – Вот и ладно, – сказал Таиров, – отсюда по речке выберемся на Быкова, а там уж сообща решим, что дальше… Высланная вперед разведка назад не вернулась, а вскоре солдаты и дружинники обнаружили поле недавней битвы. С непривычки многих даже замутило. В самых безобразных позах валялись разбухшие на солнцепеке трупы самураев, возле каждого было рассыпано множество расстрелянных гильз. – Идите сюда! – слышалось. – Тут наши лежат… Смерть изуродовала русских, павших в смертельном бою, и было лишь непонятно – кто они, из какого отряда, куда шли? Над мертвецами знойно гудели тысячи жирных мух, вокруг трупов весело резвились полевые кузнечики и порхали бабочки. По Найбе, отталкиваясь от берега шестом, плыл в лодке местный житель, он подтвердил, что здесь был сильный бой. – А кто же дрался тут с японцами? – Отряд капитана Быкова. – Так куда он делся потом? – Кажется, ушел к селу Отрадна. – Тогда и нам идти на Отрадна, – решил Таиров. Матросы, привычные воевать на небольшом «пятачке» корабельной палубы, едва тащили ноги, уже не в силах преодолевать такие расстояния в бездорожье. Скоро из разведки вернулся прапорщик Хныкин, который крикнул: – Назад! Впереди уже японцы. – А много ль их там? – Чего спрашиваете? На всех нас хватит… Таиров повернул отряд обратно по реке Найбе, но уже не вниз, а вверх по ее течению, удаляясь от села Отрадна. На третий день люди услышали лай айновских собак – это двигался большой японский отряд. Таиров велел раскинуться цепью вдоль реки, а сам остался в обозе. Японцы с собаками стали отступать, заманивая русских в засаду, но тут прапорщик Хныкин – безвестный герой войны! – выкликнул добровольцев, они пошли за ним на «ура» и не оставили в живых ни одного самурая. «После этого, – рассказывал Архип Макаренко, – затихла стрельба, и мы уже радовались, что порядочно перекокошили японцев, а затем было решено перейти на другую сторону Найбы». Однако на переправе случилась беда: японцы отсекли от Таирова один взвод, прижали его к отвесной скале, возле которой всех и перестреляли. Но другой взвод спасался на скале, под которой перепрелым туманом смердила глубокая пропасть. Самураи теснили русских к самому краю обрыва, но люди в плен не сдавались. – Только не срам! – кричали они. – Лучше уж смерть… Расстреляв все патроны, люди выходили на край обрыва и, прощальным взором глянув на чистое небо, кидались вниз. Так погиб весь взвод. С первого и до последнего человека. Ни один не сдался… Русское мужество ошеломило врагов. Они долго стояли оцепенев. Молчали! Потом японский офицер, пряча в кобуру револьвер, подошел к обрыву над пропастью и посмотрел вниз, где распластались тела русских воинов, а меж ними, уже мертвыми, поблескивали стволы ружей и звенья кандалов. – Учитесь умирать, – сказал он своим солдатам. 7. Учитесь воевать В русской печати едва мелькнуло лаконичное сообщение о страшном бое, который дал штабс-капитан Быков японским захватчикам между Еланью и Владимировкой. При этом газеты ссылались на телеграмму Ляпишева от 29 июня, в которой губернатор Сахалина извещал Линевича, что отряд Быкова «имел бой, доведенный до штыков, с противником в более значительных силах». Сами же японцы об этой схватке хранили молчание, скрывая свои большие потери. Но генералу Харагучи становилось ясно, что по тылам его армии совершает отважный рейд партизанская сила, и она день ото дня делается все опаснее для них, для японцев… Быков оказался неуловим! Он наладил разведку, умел обходить опасности, поддерживая связь с жителями редких поселений, узнавал от них о каждом передвижении самураев. Его отряд громил вражеские гарнизоны, выметал их с позиций; японцы стали бояться дорог и прятались в лесу. В штабе Харагучи появилась растерянность, не свойственная победителям, и целых десять дней подряд японцы не смели даже показываться там, где появлялся Быков. Со своим отрядом, с беженцами, бродягами и ссыльными, которые уверовали в себя и в своего командира, они стали хозяевами положения. – Остановка Сендайской дивизии на Южном Сахалине крайне неприятна, – рассуждал Харагучи перед Кумэдой. – Против нас действуют отряды Слепиковского, Таирова и Арцишевского, их надо уничтожить, пока они не соединились с Быковым. Кумэда, опытный разведчик генштаба, сказал: – Следует поторопиться с этим решением! Вчера мне стало известно, что губернатор отправил на помощь Быкову отряд гарнизонных войск во главе с капитаном Владимиром Сомовым. – Вы его знали? – спросил Харагучи. – Да, симпатичный молодой человек. – Его надо перехватить еще в Оноре, – рассудил генерал. – Вы знакомы с этими краями, вот и ступайте до Онора. Кумэда хотел взять с собой собак и… Оболмасова: – Он уже проделал этот маршрут, а теперь ему, как американскому гражданину, ничто не грозит от русских. – Хорошо, – согласился Харагучи, – можете брать айнов в качестве проводников, забирайте и этого американца Оболмасова… лишь бы опередить Сомова! * * * До отряда Быкова вскоре дошло, что полковник Арцишевский принял капитуляцию. Перед тем как сложить оружие, он целых три дня, как маклак на барахолке, торговался с самураями, выговаривая для себя условия плена. Но часть его отряда, похватав оружие, растворилась среди гор и лесов, почему Быкову следовало ожидать новое пополнение. – Он же полковник… завтра генерал, – переживал Валерий Павлович, сидя в лесной халупе. – Какое он имел право бесчестить свои погоны и погоны других? Я не знаю, где Таиров и о чем он думает, но Слепиковского надо выручать… Быков вызвал к себе Корнея Землякова и сказал, что верит в его смекалку, верит в его выживаемость среди кошмарных условий сахалинских дебрей. – Конечно, Слепиковский не сидит на месте, он желал бы выйти к нам. Я даже не приказываю, а только прошу: бери любую лошадь из коляски барона Зальца и сыщи Слепиковского, чтобы он знал, куда ему пробиваться, где нас искать… Пусть он сам назначит время и место встречи! Все десять дней передышки японцы забрасывали Быкова своими посланиями. Иные письма начинались вежливо: «Мы, япона, уважай Вас, доблесна руске офицерик…» Другие письма были переполнены угрозами, проклятьями от имени японской армии, самураи писали Быкову, что, если его банда не сложит оружие, они поджарят его на костре… живьем, как кусок мяса! Полынов застал Быкова не в самую хорошую минуту его жизни. – Вы, кажется, загрустили, штабс-капитан? – Задумался. – О чем же? – Неужели после войны, учитывая мои сахалинские заслуги. Академия Генерального штаба не примет меня в число своих слушателей без экзаменов по иностранным языкам? – Не примет, – ответил Полынов. – Там слишком большой конкурс желающих обменять гарнизонную жизнь на блистательное представительство русской военной мысли. Я бы на вашем месте срочно обвенчался с Клавдией Петровной, чтобы она разговаривала с вами только на французском или немецком. Темнело. Быков затеплил огарок свечи: – К сожалению, нам не до венца. А я, наверное, не умею открывать для любви сердца женщин. – Чепуха! – возмущенно ответил Полынов. – Каждый мужчина должен сам открывать для любви сердце любой женщины. Горько усмехнулся в ответ штабс-капитан, оберегая среди ладоней, как цветок, колебания слабого огонька. – Научите, как это делается? – спросил он. – Очень просто! Любая женщина – как несгораемый шкаф еще неизвестной системы. Я подбираю к нему отмычки, а потом ковыряюсь в его потаенных пружинах. Раздается приятное: щелк! – и дверь сейфа открывается, как и сердце женщины. – Опять шуточки! Вы можете быть откровенны? – Конечно. – Однажды вы засиделись в лавке Найбучи, допоздна беседуя с Клавдией Петровной. – Не ревнуйте, – ответил Полынов. – За эту беседу ваш несчастный Пигмалион уже получил оплеуху от своей Галатеи. – Но о чем вы беседовали с Клавочкой? Последовал честный ответ Полынова: – Госпожа Челищева спрашивала меня: стоит ли ей довериться вашим чувствам и принять ли ваше предложение? – Что вы ответили ей тогда? – Я сказал, что вы принадлежите к очень сильным натурам, которые способны перенести любые удары судьбы, но вы никогда не сможете пережить своего поражения. Лицо Быкова неприятно заострилось, покрываясь глубокими тенями, как у мертвеца. Он загасил свечной огарок. – Я вас не понял, – было им сказано. – Наверное, меня поняла Клавдия Петровна. – И какие же она сделала выводы? – Вот об этом вы спросите у нее сами… Передышка в боях затянулась. Полынов вскоре навестил Быкова с «франкоткой» в руках; его сопровождала Анита. – Вы не будете возражать, если я схожу на разведку к северу, в сторону Онора? За меня вы не бойтесь. – Я не за вас боюсь, а за вашу спутницу. Анита вдруг шагнула между ними. – Со мною ему нечего бояться, – гордо заявила она. Взявшись за руки, словно дети, они не спеша удалялись в сторону леса, и Клавдия Петровна сказала Быкову: – Не правда ли? Он сделал из девчонки свою собаку. – Да нет, – печально ответил Быков. – Это скорее женщина, уже осознавшая свою великую женскую власть над мужчиной, и мне порою кажется, что Полынов уже начал ее побаиваться. Я бы тоже не пожалел денег, чтобы купить такую вот… собаку! Клавочку подобное объяснение не устраивало: – Успокойтесь! Я вашей собакой никогда не стану… * * * После боя на реке Найба отряд перебрался на другой берег. Наверное, капитан Таиров мог бы и не форсировать реку, он и сам не знал, зачем это делает, поступая иногда по соображениям, очень далеким от тактики. Сказывались давняя усталость, постоянный голод, вечные страдания от гнуса, краткие сны на сырой земле – люди двигались скорее по привычке, уже вяло соображая, зачем и куда бредут, лишь бы не стоять на месте. Шум речной воды усыплял, хотелось лечь. – Сколько ж можно еще таскаться? – спрашивали матросы. – Может, и выйдем на Быкова. – А где он, отряд-то евонный? – Не просто ж так ведут. Наверное, знают. – Откуда им знать-то? Сами плутают… Капитан Таиров забрался с офицерами на горушку, оглядываясь по сторонам, и скоро из цепи охранения послышалась учащенная пальба. Не успели дружинники опомниться, как японцы открыли по ним огонь со всех сторон сразу. – Окружают… окружили! – раздались крики. Архип Макаренко вспоминал: «Мы отбивались всеми силами, но через полчаса мы имели уже много потерь и стали ослабевать. К японцам же еще подошли подкрепления, так что их стало сотни четыре, если не больше». Матросы в ряд с дружинниками палили из берданок, но патроны им были выданы еще старинные, начиненные дымным порохом, и струи дыма, плававшие над травой, сразу называли японцам цель – для верных поражений. Увидев себя в кольце врагов, люди стали метаться, иные вскакивали, чтобы бежать, но тут же падали, остальные ползали возле тел погибших товарищей, вжимаясь в землю. Таиров, по-прежнему стоя на пригорке, вдруг стал размахивать полотенцем, крича: – Эй, япона… аната! Кончай стрелять… В бое возникла пауза, во время которой Архип метнулся в заросли малинника. Через просветы в листве наблюдал, что будет дальше. Он видел, как японцы атаковали горушку, быстро переколов штыками пытавшихся бежать, а Таирова с офицерами согнали с пригорка вниз. Наступило затишье, и, кажется, оно длилось долго. Макаренко не покидал своего укрытия, боясь, что снова начнется стрельба. По его словам, в траве и по кустам затаились еще около сотни русских. Наконец откуда-то из лощины послышался призывающий голос Таирова: – Мои боевые друзья! Мне ли обманывать вас? Я говорю вам сущую правду… Идите сюда! Ко мне. Не бойтесь. После томительных раздумий дружинники поднимались и шли на голос офицера. Макаренко заметил, что, поверив Таирову, поднялись с земли и матросы. Таиров продолжал взывать из лощины, чтобы ничего не боялись, чтобы все без страха собирались к нему. Наверное, он сумел выманить большую часть отряда, теперь заодно с ним друзей окликали другие голоса: – Ванюшка, здесь японцы веселые! Добрые… Макаренко слышал и призывы своих матросов: – Архип, не бойся… Архип, иди к нам! Потом над поляной недавнего боя нависла вязкая, гнетущая тишина, и Архип сел под кустом, жадно поедая сочные ягоды малины. Из кустов выполз к нему пожилой дружинник. – Ты чего? – сначала испугался Архип. – Я не поверил. Остался. – Я тоже. Ты из каких таких будешь? – Я-то? Мы тамбовские. – По убивству? За воровство? Али как иначе? – Не. Я из «аграрников». Поселенец. – Выходит, по науке на Сахалин закатился… Дальше они пошли вдвоем, шли двенадцать верст лесом, пока не выбрались на луговину с грудами мертвецов. Это были дружинники. Средь них Макаренко обнаружил и своих матросов, голоса которых еще звучали в его ушах: «Архип, не бойся… Архип, иди к нам!» Позже он вспоминал: «У всех на глазах убитых из тряпок были сделаны повязки, а одежда и тела порезаны и исколоты японскими штыками». Случайно наткнулись и на тело капитана Таирова, который «лежал несколько в стороне от других, изрубленный на куски, а рядом с ним валялся обезглавленный труп прапорщика Хныкина… мы с моим спутником горько-горько плакали над телами дружины», переставшей существовать. – Уйдем отселе, – звал матроса «аграрник». Питаясь ягодами и рыбой, которую ловили в Найбе руками, как первобытные дикари, они шли две недели подряд, но в селе Отрадна уже были японцы. Пришлось миновать село и углубиться в тайгу, где им встретилась убогая деревенька. – Ну, – радовались, – здесь-то японца нету… Староста сказал, что японцы у них уже побывали: «Пять русских, в том числе и фельдшер, обессиленные голодом, пришли и сдались японцам, те преспокойно связали им руки, завязали глаза и, выведя их к реке, так же спокойно перекололи всех пятерых, трупы бедняг и теперь валяются в яме». – Можете оставаться, – закончил рассказ староста. – Я… останусь, – решил «аграрник». – А я буду искать своих, – ответил Архип. Через несколько дней к бивуаку отряда Быкова выбрался из тайги не человек, а какое-то звероподобное существо; это был Архип Макаренко, заросший седой бородищей, весь облепленный комарьем, укусов которых он уже не замечал. – Все погибли, – сказал он. – Один я остался. А больше никого. Так примите меня, люди добрые… сироту! Кажется, он повредился в уме, его преследовали кошмары. Он часто замирал с открытым ртом, прислушиваясь, как из чащоб Сахалина его подзывают к себе голоса мертвецов: – Архип, не бойся… Архип, иди к нам! * * * Всю ночь из села Отрадна слышались песни. – Кто это поет? – спросила Анита. – А тебе нравится? – Да, красивый мотив. – Это поют японские солдаты. Они всегда поют перед дальним походом, когда получают много саке. Подождем их здесь, все равно этой тропы к Онору самураям не избежать. – А что мы сделаем, когда их увидим? – Пересчитаем офицеров, чтобы по их числу иметь представление о количестве солдат. Узнаем, сколько телег, есть ли у них пушки, куда они шагают, – пояснил Полынов. Они провели всю ночь на земле, накрытые арестантским бушлатом, а на рассвете Полынов продернул затвор «франкотки», досылая первый патрон до места. – Анита, проснись. Все саке уже выпито, все красивые песни отзвучали, а нам пора… споем свою песню! Надеюсь, что ее мотив ты запомнишь на всю жизнь… Укрывшись в чаще леса близ дороги, они дождались приближения батальона японцев. Впереди бежали собаки айнов, за ними сытые австралийские кони влекли телегу, за которой бодро шагали солдаты, пригнувшиеся от тяжести походных ранцев. Полынов выставил из кустов дуло винтовки: – Вот он, подлец! Наконец-то он мне попался. – Кто? – Оболмасов. А с ним на телеге – Кумэда. – Но Оболмасов-то русский? – К сожалению, да. Продажная тварь. Однажды он заставил меня снять перед ним шапку, а я сниму ему голову. – Так стреляй, чего медлишь, – торопила его Анита. – Я могу сделать лишь один выстрел. – Почему только один? – шепотом спросила Анита. – Вон же рядом с Оболмасовым болтает ногами японский офицер. – Второго выстрела нам не дано, – ответил Полынов. – Ибо за первым же выстрелом нас станут разрывать собаки… Анита затаила дыхание. Мушка полыновской «франкотки» долго блуждала между Такаси Кумэдой и Жоржем Оболмасовым: кому из них подарить пулю? Но отвращение к сытому предателю пересилило ненависть к врагу, и Полынов уверился в выборе цели: – Один Нобель в Баку, а сахалинскому не бывать… Грянул выстрел. Оболмасов кулем свалился с телеги. – Бежим! – крикнула Анита и, выхватив револьвер, перестреляла японских собак, которые с разгневанным лаем и рычанием уже кинулись вслед за ними. – Только не отставай, – звал ее Полынов. Скоро они вернулись в отряд, и не с пустыми руками. Полынов тащил на загривке английский пулемет, Анита же ехала верхом на лохматой маньчжурской лошади. Девушка не удержалась, чтобы не похвастать Быкову своим трофеем: – Как собака! Кусок хлеба брошу – на лету хватает. Она со смехом показала горбушку, и лошадь, радостно заржав, оскалила зубы, готовая схватить хлеб. Полынов доложил Быкову, что батальон самураев выдвигается к Онору, чтобы перехватить отряд капитана Сомова на подходе: – Вы уверены, что Сомов выдержит этот удар? – Боюсь, что Володя не выдержит… Но где же Корней Земляков? – воскликнул Быков. – Почему не возвращается? Если бы моя встреча со Слепиковским состоялась, наши отряды, объединившись, еще могли бы спасти Александровск! 8. Огонь с моря Судьба богатого села Владимировка не изгладилась даже в памяти поколений, и престарелые колхозники уже нового – советского Сахалина! – со слезами на глазах вспоминали: – Наши отцы и матери не были ни каторжными, ни ссыльнопоселенными. Они искали на Сахалине лучшей доли и сытости. Когда японцы пришли, у нас тут двести дворов уже было. Школа своя была, церковь, мельница, даже молочная ферма. Самураи все разорили, все разграбили, подмели дочиста. Вредители они: где швейную машинку увидит, ведь он, гад, по винтикам ее раскрутит; а все винтики по улице раскидает. Чтобы устрашить нас и заставить русских уйти с Сахалина, враги весь урожай на корню сожгли, леса вокруг повалили. А двести наших, владимирских, мужиков да баб увели в падь за озером. Когда отыскали их, у всех голов не было… Тут мы, которые остались живы, сразу и побежали. Умирать такой смертью кому охота?.. Трагедия острова определилась. На гиляцких лодках, пешком или на вьючных лошадях, неся на себе детишек, через горы и непролазные болота в Александровск стали выбираться беженцы с Южного Сахалина, и поначалу никто не хотел верить их чудовищным рассказам о самурайских зверствах: – Они всех убивают. От них даже малым ребятам нет пощады. И ведь какие нехристи! Сначала конфетку даст, по головке погладит, а потом… потом головой об стенку. Мы все бросили, что наживали, только бы живыми остаться… Беженцы говорили правду. Когда раньше в окрестностях Порт-Артура или Мукдена находили тела русских воинов, изувеченных пытками, японцы говорили, что это дело рук хунхузов китайской императрицы Цыси. Но на Сахалине никогда не было хунхузов, теперь жители острова увидели подлинный облик самурая. Именно здесь, на русской земле, японцы решили беречь патроны: военных или дружинников, попавших в плен, они пронзали винтовочными тесаками, а местным жителям отрубали головы саблями, как палачи. По словам ссыльного политкаторжанина Кукуниана, только в первые дни нашествия они обезглавили две тысячи крестьян. Японская военщина истребляла беззащитных людей, когда их дипломаты, источая сладчайшие улыбки перед Рузвельтом, рассуждали о своем стремлении к миру с Россией! Генерал-майор юстиции Кушелев сказал Ляпишеву: – Наша беда, что на Сахалине никогда не было иностранных корреспондентов. Если бы они были, как в Порт-Артуре или Маньчжурии, тогда самураи, боясь международной гласности, не посмели бы зверствовать. Вот, Михаил Николаевич, почитайте, что пишет наш военный обозреватель Вожин… Вожин писал, что солдаты «японских войск перепугали даже иностранных военных агентов, сидевших в японских штабах. В европейских газетах они признавали, что таких солдат в Европе нет…». А вот что писал он о нашем русском солдате: «Сыщутся средь нас миллионы, сильных не муштрою и фанатизмом, а исключительно сознательной верой в свои идеалы, сильных именно беззаветной любовью к своей великой Родине!» * * * Незадолго до появления беженцев в Александровск пришли два пароходика – «Тунгус» и «Камчатка», доставившие гарнизону солонину в бочках и новенькие пушечные лафеты. – А где же сами пушки? – спрашивали капитанов. – Сейчас только лафеты, а пушки потом… Капитаны просили передать Ляпишеву, что следующим рейсом прибудет генерал Флетчер, который и возглавит оборону Сахалина, так что пусть Михаил Николаевич не тревожится. Конечно, никакой генерал Флетчер не приехал, а Северный Сахалин остался при новеньких лафетах без пушек. Если это русская «безалаберность», то в другие времена ее стали бы называть более конкретно – «вредительством». Однако в гарнизоне слишком уповали на приезд Флетчера. Поправку в эти иллюзии внес капитан Жохов, авторитетно заявивший, что генерала с такой фамилией в русской армии попросту не существует. – Нет Флетчера, и не надо нам Флетчера, сами управимся! – убежденно высказался полковник Семен Болдырев. – Потому как и дураку ясно, что самураи сюда не полезут. Они же тепло обожают, солнышко любят, их на Северный Сахалин и рисинкой не заманишь… Постепенно в Александровске успокоились, уверенные в «теплолюбии» самураев. Слизов ораторствовал в клубе, что вся эта катавасия началась с залива Терпения: – Им рыбки захотелось! Ловили они там рыбу, ну и пусть ловят дальше, а в нашу холодрыгу они не сунутся… Такие настроения, да, бытовали среди чиновников, и сейчас мне, автору, не найти им никакого оправдания. Тем более что трагедия жителей Южного Сахалина грозила обернуться непоправимыми бедствиями для северных островитян. Но в Александровске еще благодушествовали, Бунге не раз пожимал плечами, наслушавшись рассказов беженцев: – Если это правда, кто бы мог подумать, что японцы способны на такие жестокости! Всегда вежливые. С улыбочкой! На это капитан Жохов, уже прошедший через горнило боев в Маньчжурии, всякое видевший, отвечал Бунге: – Мы ведь еще не спрашивали у волков: что они испытывают, терзая свои жертвы? Может быть, они в этот момент хохочут во все горло… Сергей Леонидович в неважном настроении навестил Волоховых на Рельсовой улице. Ольга Ивановна, оставив свое бесконечное шитье, заварила для журналиста свежий чай. Здесь же был и Глогер, едва кивнувший капитану. Игнатий Волохов ставил на башмаки новые подметки, он из-под стекол очков выжидательно посматривал на офицера русского генштаба. – Наверное, японцы уже на подходе? – спросил он. – Вы не ошиблись, – нехотя согласился Жохов, – и потому советую вам не мешкать, если они появятся здесь. Сразу берите детей и уходите отсюда… как можно дальше. Ольга Ивановна под стрекот машинки сказала: – Куда уж дальше мыса Погиби! Мы ведь, слава богу, не уголовники, и японцы должны понять, что политические ссыльные лишь приветствуют поражение царизма. Конечно, мы не союзники самураям, но и не враги Японии… Правда ведь? Глогер молчал, а Игнатий Волохов задержал удар молотком, словно выжидая ответа от военного журналиста. – Боюсь, что ваши убеждения, Ольга Ивановна, для самураев ничего не значат. Им необходим весь Сахалин, от маяка «Крильон» до мыса Погиби, но Сахалин им надобен без русских людей – как хороших, так и плохих! Потому и говорю вам: не ждите милости от врагов, ибо враги останутся врагами для всех нас. – Не для всех! – возразил Волохов, одним ударом загоняя гвоздик в подошву. – Отвергая амнистию от царя, мы будем освобождены японцами. Это две различные вещи! Жохову было неприятно подобное умозаключение, но, идя на Рельсовую, он предвидел, что разговор не будет легким, и капитан даже с некоторой надеждой обратился к Глогеру: – А вам-то, еще молодому человеку, не обремененному семьей и даже имуществом, вам спастись будет легче. – Бежать с вами? – хохотнул Глогер. – А мне, католику, японцы ничего худого не сделают. Напротив, они лояльны к тем народам, которые порабощены вами, господин капитан. Разве не вы, москали, закабалили мою несчастную Речь Посполитую, а теперь сами же расплачиваетесь за свои грехи! Сергей Леонидович ощутил приступ гнева: – Вы, пожалуйста, не путайте русский народ с российским самодержавием. Вы ничего не поняли, ослепленные своим шляхетским гонором, а я предрекаю вам, что вы плохо кончите. – Плохо? Лучше вас, – отвечал Глогер. * * * Кучер Ляпишева частенько вывозил губернатора с хохотливой Катей Катиной, но катал их подальше от города, ибо Ляпишев побаивался ревнивой Фенечки. Однажды он указал кучеру: – Ты, братец, держи лошадей и коляску наготове возле моего дома, чтобы можно было сразу уехать от японцев. – Ясненько, – отвечал кучер, осужденный московским судом за убийства и ограбления своих пассажиров… Впрочем, сильный шторм в Татарском проливе исключал появление японских десантов. Ляпишев, прислушиваясь к разговорам чиновников, тоже начал склоняться к мысли, что завоеванием Корсаковского округа самураи ограничат свои территориальные вожделения. Но 10 июля шторм начал стихать, и возникла опасность обстрела Александровска с кораблей. Потому губернатор велел гасить по вечерам уличные фонари; обыватели занавешивали окна старыми одеялами, чтобы город, утонувший во мраке, не был виден с моря. Старческий флирт с сестрой милосердия Катей Катиной не мешал Ляпишеву выказывать предельное внимание к своей горничной, у которой снова обострился процесс в легких. Фенечка Икатова даже не благодарила его: – Помру вот на каторге… каторжницей! – Ну, милочка, что за глупые мысли у тебя, – волновался Михаил Николаевич, отсчитывая в рюмку капли микстуры. – И какая же ты каторжная, если сам генерал-лейтенант юстиции согласен быть сиделкой при твоей постели. – Лошади-то с коляскою чего у крыльца стоят? – Да так… на всякий случай. – Вы меня не оставьте здесь – с японцами, – просила его Фенечка. – Уж если помирать, так лучше среди своих… Мемуаристы, вспоминая сахалинский день 10 июля, оставили нам красочные описания погоды. По их уверениям, никогда еще море не было таким спокойным и ласковым, едва журча, оно набрасывало на берег пышные кружева легкой пены; ярко светило солнце, а небо было наполнено удивительной голубизной. Воздух был настолько прозрачен, что на другой стороне Татарского пролива невооруженным глазом можно было увидеть бухту Де-Кастри… С маяка «Жонкьер» позвонили губернатору: – Ясно видим четыре крейсера под японским флагом. Михаил Николаевич еще не забыл своей оплошности, когда он, донкихотствуя, собрался вступить в битву со льдинами, на которых дымились кучи навоза. – Дались вам эти японцы. Откуда тут крейсера? – Так точно, убедитесь сами… Ляпишев уселся в коляску, к нему запрыгнула невесть откуда и взявшаяся Катя Катина, любившая пикантные анекдоты. Кучер быстро домчал лошадей до пристани, по которой с биноклем в руках похаживал капитан Жохов. Но даже без бинокля Ляпишев рассмотрел японские крейсера, которые на малом ходу ползали, как утюги, вдоль берега, стопоря машины возле береговых лощин, через которые с моря проглядывали крыши Александровска; потом крейсера отплыли немножко к северу, где и задержались возле Арково, просматривая линии русских окопов. – Что они здесь крутятся? – спросил Ляпишев. – Промеряют глубины, берут пробы грунтов. – Зачем? – Чтобы знать, в каком месте бросать якоря… По-прежнему светило солнце, лениво чвикали с высоты чайки, ни одного выстрела, берега Сахалина встретили бронированных пришельцев суровым молчанием. Но очевидец писал: «Глубоко оскорбленные, смотрели защитники Сахалина, как невозмутимо плавали неприятельские суда, как дерзко и насмешливо подходили они к нашим берегам. Судорожно сжимались руки, с языка слетали проклятия. О, если бы хоть чем-нибудь можно было проучить самонадеянного врага! И тут особенно ясно и отчетливо Сахалин осознал свое позорное, свое безнадежное бессилие. И как больно всем нам было это сознание… Японские крейсера скрылись в таинственной, синеющей дали. Они оставили всех нас переживать жгучий вопрос: что будет завтра?» – Завтра все и начнется, – сказал Жохов. – Типун вам на язык, – ответил Ляпишев. – Завтра не может быть ничего дурного, потому что Витте уже в пути к американскому Портсмуту, японцы ждут его для подписания мира… Что бы вы, дорогой генштабист, посоветовали мне делать? – Все взрывать, все сжечь, – сказал Жохов. – Не требуйте от меня подвигов Герострата! На это военный писатель ответил ему как надо: – Помилуйте, никто еще не назвал геростратами русских мужиков, паливших свои деревни в двенадцатом году… Ляпишев вернулся в город, наказав кучеру: – Задай овса лошадям, подтяни рессоры, и чтобы коляска стояла возле моего крыльца наготове. Все понял? – Ясненько, – сказал кучер, и Ляпишев даже не заметил, как он озорно подмигнул миленькой Кате Катиной… Губернатор все-таки послушался Жохова, весь остаток дня был посвящен уничтожению того, что составляло государственную ценность: «Горел каменный уголь в рудниках Дуэ, уничтожались баркасы с припасами, снимались рельсы для вагонеток на „дековильках“, спешно вывозились из города сложенные грудами ящики консервов и патронов». Отсветы далеких пожаров отражались в окнах губернаторского дома, и было даже страшновато, а Фенечка Икатова, сухо кашляя, говорила: – Видите, что творится? Михаил Николаевич, вы же здесь – и царь и бог… Ну, что вам стоит? Плюньте на все законы, выпишите мне «липу» фальшивую, чтобы я умерла свободной женщиной, а не каторжной. Я ведь вам за это руки лизать стану. В таких вопросах Ляпишев оставался непреклонен. – Не проси! – отвечал он. – Все для тебя сделаю, но закон есть закон, хотя он и суров. – Эх вы… законники! – отозвалась горничная. – Спать-то со мной незаконно можете, а вот «липу» сшить для меня, на это у вас храбрости не хватает… Нет у мужчин благородства! Даже «липу» сделать для женщины не могут… Пока все было тихо. Болдырев прикрывал берег со стороны поселений Арково – чуть севернее Александровска, сам же город охранял полковник Тарасенко; южнее каторжной столицы, в районе угольных копей Дуэ, располагался отряд Домницкого, а полковник Тулупьев уже пил чай с женою в Рыковском. Конечно, «диспозиция» выглядела примитивной, но в документах о ней сохранилась одна фраза, разоблачающая слабоволие и нерешительность самого Ляпишева, фраза, которая из любого героя могла сразу же сделать труса: «Отступать с боем, но в бой не ввязываться!» В этих казуистических словах заключался такой широкий простор для всяческих импровизаций на тему о героизме, что руки опускались – в полном бессилии. Ладно. Начинался рассвет 11 июля 1905 года… Вот он: сначала со стороны бухты Де-Кастри обозначился густой дым, и этот дым все больше насыщался перегаром корабельных кардифов, черное облако нависло над Татарским проливом. Начальство в Александровске решило, что японцы сожгли нашу базу в Де-Кастри, но потом из лавины дыма стали надвигаться на Сахалин корабли… Кораблей было так много, что очевидцы насчитали до восьмидесяти боевых вымпелов. Это шла «Северная» эскадра контр-адмирала Катаоки; на палубах его кораблей размещалась Сендайская дивизия генерала Харагучи – самураи спешили захватить весь Сахалин, пока в Портсмуте не успели договориться о мире. Сахалин, казалось, болезненно сжался, ожидая смертельного удара в самую подвздошину острова – в Александровск! – Александровск, во избежание жертв и насилий, объявляю открытым городом, – сказал Ляпишев и крикнул кучера… Фенечка торопливо собирала в корзину белье, умышленно кладя свои панталоны между кальсонами губернатора, свои сорочки рядом с его рубашками, как это сделала бы любая жена, не разделяющая свое белье от белья своего мужа. Она слышала, как в кабинет Ляпишева вошел поручик Соколов, начальник конвоя: – Ваш кучер, глот поганый, уже драпанул с коляской. – Как же так? Я говорил, чтобы со мною вместе. – Уехал. И не один, а взял Катю Катину… Фенечка, поднатужась, стянула ремни корзины: – Могла бы эта сучка и постыдиться. Не она ведь хозяйка на Сахалине… Ну, ежели попадется, я ей таких фингалов наставлю, что света божьего не увидит. Сразу забудет, каково было кататься в коляске губернаторской… Досказать своих угроз она не успела – японские корабли уже открыли огонь по Александровску. 9. Нашествие Причал они пока оставили в покое. Японцы заранее учли амплитуду «дыхания моря», и во время отлива, когда обнажилось дно сахалинского берега, покрытое твердым и плотным, как асфальт, песком, они прямо на этот природный «асфальт» выгружали с кораблей артиллерию, высаживали батальоны и лошадей в обозной упряжи, а впереди всех вышагивали жандармы; на длинных шестах эти жандармы несли щиты с надписями: «Японски земля есть КАРАФУТО». Нашествие началось… На простой телеге, поверх чемоданов и узлов с барахлом, восседал губернатор с Фенечкой. Ляпишев кричал: – Всем уходить к Рыковскому и на Дербинское… Именно там дадим жестокий отпор зарвавшимся захватчикам! Пристань так и не успели взорвать, потому что никто в этом хаосе не мог вспомнить, куда спрятали запасы пироксилина. Японские крейсера двумя залпами орудий главного калибра разом смели все русские пушки, поставленные среди крестов кладбищ. Снаряды звонко рвались на улицах, разрушали дома; в городе никто не тушил пожаров, начальство попряталось, и все нищие босяки, конечно, кинулись на склад обуви, выбегая на улицу уже в новеньких сапогах. Бунге успел удрать в деревню Михайловку (в самый конец Рельсовой улицы, где начиналась опушка леса), оттуда он и названивал в губернскую канцелярию. Трубку телефона снял статский советник Слизов, и Бунге указал ему – срочно запереть казенный склад. – А все сапоги у жителей отобрать как похищенные. С меня же потом спросят! – орал в телефон Бунге. – По казенной ведомости все должны быть в наличии… Слизов «отлакировал» Бунге каторжным матом: – Иди сам и закрывай. Но я еще не сошел с ума, чтобы спасать казенное имущество, когда тут все трещит и рушится. – А что вы там делаете? – притих Бунге. – Не я один ищем спасения в доме губернатора. Тут собрались почти все чиновники правления… с женами, с детьми. Вот сидим и ждем, когда нагрянут сюда японцы. – И не стыдно вам? – издалека упрекнул его Бунге. – А чего стыдиться? Мы остались на своем месте… не как другие! Японцы подержат и отпустят, а попадись я нашим живоглотам, так они мне все кишки выпустят… Слышу звон с улицы! – доложил Слизов. – Сапоги уже поделили, теперь вижу, как все побежали с ведрами… Жоржетта Иудична Слизова отобрала из своих простыней самую старую, какую не жалко выбросить, и чиновники полезли на крышу, чтобы укрепить там белое знамя капитуляции. Только они это успели сделать, как со двора ударил пулемет. Это капитан Жохов с двумя солдатами косил японцев, которые уже появились в самом конце Николаевской улицы. Двор был изрыт ямами для хранения в них картофеля; все чиновники попрыгали в эти ямы, крича из ям капитану: – Проваливай отсюда! Герой нашелся… Воевать надо было раньше, еще в Маньчжурии, и ты нам Порт-Артура не устраивай. Мы люди семейные, нам до пенсии недолго осталось… Слизов дождался, когда пулемет дробно дожует целую ленту, а тогда набросился на Жохова чуть ли не с кулаками: – Вы же погубите нас! Японцы отомстят нам за эти выстрелы. С вас-то многого не спросишь, а у нас – жены, у нас все, что годами копили… верой и правдой… как положено… – Так убирайтесь отсюда ко всем чертям! – Сам убирайся отсюда со своей тарахтелкой… Ты сначала посмотри, под каким знаменем ты стреляешь! Жохов глянул на белую простыню, которую ветер разворачивал над крышей губернского правления, скрипнул зубами: – С-с-сволочи… вас бы косить! Заодно с врагами… Японские десанты, заняв прибрежную полосу Александровска, боевой активности не проявляли. Они старались проникнуть в ближайшие деревни, реквизируя скот и домашнюю птицу, которые тут же отправляли кунгасами на свои корабли. Жандармы тем временем всюду втыкали в землю шесты с японскими флагами, на выездах из деревень развешивали объявления о том, что жителям Сахалина отныне строго запрещается всякая охота в лесах, рыбная ловля в реках и сенокошение. Море оставалось на диво спокойным, над японской эскадрой Катаоки ветер едва колыхал боевые вымпелы; корабли красочной гирляндой протянулись вдоль берега – от рудников Дуэ до поселков Арково… Слизов, глянув в окно, начал креститься: – Идут! Господи, сохрани и помилуй нас… В дом губернского правления вломился японский офицер с солдатами; офицер первым делом угостил всех детей красивыми конфетками. Солдаты же очень ловко похватали чемоданы с добром чиновников, выкидывая их на улицу не только в двери, но даже в окна. Затем мужчинам предложили сложить на стол часы и кольца, а женщин быстро избавили от украшений, не забывая выдернуть из ушей серьги. Жоржетта Слизова зарыдала, а японский солдат потянул ее за грудь, говоря при этом: – Русске сэнсын – халосый сэнсын… Банзай! Мне, автору, в этой гнусной истории жаль только детей, которые не виноваты в том, что их папы и мамы оказались такими трусливыми и такими глупыми. Вмиг чиновники оказались разорены, потеряв все, что скопили за годы сахалинской службы. В поселке Второе Арково крестьянин Евграф Чешин схватил вилы, чтобы защищать свою семью и свое имущество. – Не дам! – кричал он. – А хучь убейте, не дамся… Самураи вытащили крестьянина за околицу, где и замучили его со спокойной, деловитой жестокостью. Евграф Чешин, кажется, был первой жертвой насилия оккупантов на Северном Сахалине… Нашествие продолжалось! * * * Позиция под Арково, что прикрывала Александровск с севера, была безобразна: защитники Сахалина, сидя на скалах берега, могли стрелять только вниз – почти вертикально, видя не всего врага, а лишь кружочек японской фуражки. Самураи выбросили десант гораздо севернее Арково, захватив Владимирские рудники, потом стали энергично нажимать на дружину Болдырева со стороны суши, а с моря позиции молотила корабельная артиллерия. Полковник Семен Болдырев велел отходить: – По диспозиции я имею право отступать с боем, но в бой не ввязываться! Так на кой черт нам тут гробиться? Пойдем прямо на Дербинское, там ведь тоже есть тюрьма, на худой конец в тюрьме и отсидимся… в обороне! Ему встретился судебный следователь Подорога – босиком, без мундира, одетый в арестантский халат, вздрагивая от страха, он сказал, что едва вырвался от японцев: – Увидели на мне погоны судейского ведомства, приняли за офицера. Уж я в ногах извалялся! Спасибо ихнему переводчику, – подтвердил мои слова, что юристы в России мундиры носят. Тогда самураи с меня ботинки содрали. – Закавыка! – призадумался Болдырев и на всякий случай припрятал в обозе для себя бушлат арестанта, бескозырку и жалкие опорки. – С этими косоворотами шутки плохи… Выйдя к Камышовому перевалу, он послал донесение Ляпишеву, что отходит, жестоко теснимый превосходящими силами противника. Он врал! Никто его не теснил, он труса праздновал, забыв о том, что на этом свете, помимо баб, жратвы и выпивки, существует еще такое понятие – офицерская честь. Но вот чести-то у Болдырева как раз и не было… Александровский отряд еще удерживал высоты Жонкьера с маяком на вершине скалы, когда капитан Жохов, появясь в разгар боя, сказал полковнику Тарасенко, что в городе уже полно японцев, и Тарасенко даже не поверил ему: – Да как же они туда попали? – Через Арково, которое бросил Болдырев. Предательство было уже непоправимо. – Теперь, – здраво рассудил Тарасенко, – если я начну отходить, то подставлю под удар позиции Домницкого в Дуэ, как подставил меня под удар убежавший Болдырев. – Значит, – ответил Жохов, – надо отходить всем. Иначе не только ваш отряд, но и отряд в Дуэ будут окружены… Предательство одного полковника замкнуло цепь дальнейших ошибок, в отступающих колоннах возникла сумятица: – Предали! Какая ж тут война? Удираем, и только… В направлении от города образовались как бы два русла: на севере, идя по стопам Болдырева, японцы двигались на Дербинское, а южнее города, вдоль Пиленгского хребта, отступали отряды Тарасенко и Домницкого – на Рыковское! Таким образом, все силы обороны даже не отходили, а стихийно откатывались в глубину острова; впрочем, Ляпишев еще надеялся задержать японцев на линии Дербинское – Рыковское. Сейчас, сидя в избе села Михайловка, губернатор грустно наблюдал через окошко, как над покинутым Александровском растет черный гриб дыма – это горела «кандальная» тюрьма. При Ляпишеве в этот час не осталось добрых советников, зато образовался «штаб» из числа бездельников, понимавших, что близ губернатора им будет намного безопаснее… Фенечка Икатова нашептала Ляпишеву: – Заведут вас эти советники, куда и Макар телят не гонял. Коли до генерала дослужились, так будьте же генералом… Бунге настаивал, чтобы в Рыковском не вздумали воевать, иначе в боевой обстановке спалят и тамошнюю тюрьму: – А куда же сажать преступников после этой заварухи с японцами? Я уже перенес в Рыковское свое управление гражданской частью и заклинаю вас, Михаил Николаевич, сдать Рыковское без боя, дабы не возникло излишних эксцессов. Ляпишев сделал рукою неопределенный жест: – Но ведь в Рыковском нас должен укрепить Тулупьев. – Он укрепит… как же! – ответил Бунге. – Мне телефонировали, что полковник Тулупьев забрал свою жену, нагрузил три подводы всяким барахлом и поехал сдаваться японцам. – Как сдаваться? – Под видом тюремного инспектора. Очевидно, из принципа: моя хата с краю, я ничего не знаю… Услышав такое, Ляпишев поник. Тут прискакал на лошади капитан Жохов, почерневший за день от дыма и солнечных ожогов. Он с порога крикнул, что нельзя же так драпать: – Закрепимся хотя бы на перевалах и дадим самураям звону, чтобы они не думали, будто здесь для них загородная прогулка. Ляпишев неожиданно вспомнил – с горечью: – Японцы всех обвели. Даже меня, старого олуха. Кабаяси ведь обещал заплатить мне по иене за страницу, чтобы я сочинил предисловие к их альбому с видами Сахалина… Ну, я постарался! Только где мы этот альбом видели? – Я видел! – вдруг сказал Сергей Леонидович. – Да быть того не может. Разве его издали? Жохов достал из сумки книжку небольшого формата, которую можно носить при себе – даже в кармане мундира. – Полюбуйтесь на ваши виды, – сказал он. – Этот альбомчик я забрал у японского офицера, убитого нами. Тут представлено все, что надо. Ориентиры на местности, маяки «Жонкьер» и «Крильон», вот вам дорога на Онор и завалы на реке Поронай. Такой альбом имеется у любого японского ефрейтора, а у нас офицеры даже дороги от Александровска не ведают… Угнетенный стыдом, Михаил Николаевич промолчал. Тут на коляске подъехал Кушелев, в штабной избе он бурно заговорил: – Если после падения Порт-Артура и поражений в Маньчжурии мы вопили себе в оправдание, что не были готовы к войне с Японией, то Сахалину нечем оправдать себя перед народом: у нас было достаточно времени для подготовки. Но мы ничего не сделали. Если не считать, что получили «подъемные»… Ляпишев даже не обиделся на прокурора: – Тут до вас был Бунге! Он жалобно просит, чтобы мы оставили Рыковское с его тюрьмою как есть… без боя… – Так что же нам? – возмутился Кушелев. – Ради карьеры Бунге и возлюбленных им тюрем полезать в болота и сидеть там в грязи по самые уши? Пошел он к чертям, дурак такой! Жохов на листке из блокнота быстро набросал схему главных путей и рек внутри Сахалина. – Никто не сдает врагу главный узел дорог, который невольно становится главным узлом сопротивления. Как можно оставить Рыковское, если к югу от него тянется просека к Онору, а к северу – дорога на Дербинское? Рокадных сообщений на Сахалине нет, зато все дороги вписываются в извилины речных долин – реки Тымь на севере и реки Поронай на юге. Если этого не понимает Бунге, то мы, понимающие, должны удерживать Рыковское из последних сил… Наконец, – заключил Жохов, – не стоит забывать, что в Корсаковском округе еще не сложили оружия ни отряд Слепиковского, ни отряд Быкова! – Молодцы, герои! – похвалил их Ляпишев. – Я уже послал к Онору свежий отряд капитана Сомова… на помощь им! Генерал-прокурор Кушелев вдруг сгорбился: тяжелой походкой, чуть покачиваясь, он направился к дверям. – Отряд Сомова уже капитулировал, – сказал он. – Где? – Как раз в Оноре… Колыхнулась цветастая занавеска, за которой укрывалась постель с лежавшей Фенечкой, послышался ее вздох: – Вояки! Даже не сдаются в плен, а сами лезут в плен, будто японцы их там всех медом станут намазывать… Ляпишев вопросительно взирал на Жохова. – Не знаю, что и думать, – отвечал тот. – Я всюду ощущаю самое натуральное свинство… * * * Легко, наверное, быть героем, когда люди видят твой подвиг, обещая сохранить его для народной памяти, и трудно идти на подвиг, заведомо зная, что погибнешь безвестно… Корней Земляков никогда бы не отыскал отряд Слепиковского, если бы не подсказывали местные жители – редкие одиночки, чудом уцелевшие после погромов. Ночуя в опустевших деревнях, дружинник мучился от противного запаха, который оставляли после себя японские солдаты (очевидно, от химических зелий, употребляемых ими в борьбе с русскими насекомыми). Слепиковский никак не мог оторваться от района Хомутовки и Владимировки, где его поддерживали остатки населения, не мог он и проломиться к северу, огражденный от Быкова сильными вражескими заслонами. Неожиданное появление Корнея Землякова с запиской от Быкова внушило ему надежды на возможность соединения двух отрядов – в один, более мощный. – Поживи у меня денек-другой, а я подумаю, – сказал он Корнею и, все продумав, велел готовиться в обратный путь. – Я не буду давать тебе никаких записок… сам понимаешь, не маленький! Не дай-то бог, еще попадешься. Корней понятливо кивнул Слепиковскому: – И не надо. Память хорошая. Все упомню. – Я не пойду к Отрадне, а сразу поведу отряд дальше на Сирароко, запомни это слово: Си-ра-ро-ко. И пусть Быков с отрядом ждет меня в Сирароко десять дней. Если не появлюсь в срок, значит, меня уже нет в живых на свете, и пусть Быков выбирается к своим уже без меня… Иди! Корней долго шел лесом, падями и еланями, сторонясь большаков, для ночлегов избирал самые глухие деревеньки. Но однажды ночь застала его на каких-то выселках, где уцелел только дом старосты, который принял его очень любезно: – Не к Онору ли, милок, путь держишь? – Не. Я так… спасаюсь. – Ох, не ври мне, парень, – сожмурился старик. – Не тебя ли япошки какой денечек сторожат на дорогах? – А зачем я надобен, чтобы меня сторожить? – Известились, будто от Быкова посланец был к Слепиковскому. Похоже, ты это… Но меня, милок, не пужайся. Я вить добрый, тока вот фортуна мне малость подгадила. – А по какой статье… фортуна-то? Старик захихикал и сразу стал гадостно противен Корнею, когда сознался, что пошел на каторгу за сожитие со своею дочерью. Но вины за собой он не признавал: – Не преступник же я! Кто ее кормил? Кто одевал? Коли с базара еду, завсегда ей гостинцев везу… Мне аблокат (ён в очках был, ученый барин!) картинку показывал: старец Лот с дочерьми гуляет. Лоту, значица, можно гулять, с него даже картинки малюют всякие, а почто мне-то нельзя? Земляков устроился ночевать на лавке и в дремоте услышал, что в хлеву замычала телка; предсонным сознанием он еще подумал: «Как же это телку японцы не увели?» Корней был разбужен средь ночи паршивым сахалинским Лотом: – Парниша, вставай… за тобою пришли. Японские солдаты молча скрутили Корнею руки за спиною, отвели его на лесную поляну, где возле костерка сидел молодой самурай офицер в желтых гетрах, и на веточках он поджаривал червивые после дождя грибы. Перед Корнеем разложили пачку измятых русских денег, набор японских открыток с позирующими проститутками и бутыль с английским виски. – Все твое, – сказал офицер на ломаном русском языке, но Корней его понял. – Можешь забирать. Сначала говори: куда пойдет храбрый Слепиковский, где его встретит Быков?.. Корней оглядел гроздья еловых шишек, свисавших над ним, позавидовал весело скачущим белкам. Потом понурил голову, готовя себя к самому худшему. Но – промолчал. Тогда его стали пытать и мучить тесаками столь жестоко и бесчеловечно, что он орал изо всех сил, а с соседнего хутора отвечала ему телка – долгим и жалобным мычанием. Потом он видел, как стянули с него сапоги и сунули в костер его ноги… – Где Быков встретит Слепиковского? – Не знаю никого… ничего не знаю!.. Вспомнилось, как бил его следователь Недорога, и он, не выдержав побоев, подписал все протоколы допроса. Но теперь ничего не надо было подписывать, а только произнести единое слово «Сирароко» – и страдания кончились бы сразу. Но он принял от самураев неслыханные муки, так и не сказав ничего своим палачам. Последнее, что запомнил парень, это как ставили его на колени. Потом велели наклонить голову… За его спиной взвизгнула сабля! И, потеряв голову, он не потерял своей чести. Безвестный каторжанин «от сохи на время» Корней Земляков жил хуже других, а умер он лучше тех, которые жили лучше его. Он отошел прочь с земли как честный русский человек, как верный патриот России-матери, которая – волею судьбы – воплотилась для него в этом острове людских невзгод и печали. 10. Рыковская трагедия Кушелев, стоя на пригорке, бил по японцам из винтовки, и было видно, как сильная отдача выстрелов раскачивает его, уже пожилого человека, а над головой генерала японские пули кромсали и вихрили листву деревьев. – Уйдите! – кричали ему. – Вас же убьют. – Еще обойму, – отвечал Кушелев. Преисполненный отчаяния, он, кажется, сознательно искал смерти. Японцы – на плечах бежавшего от них Болдырева – ворвались в Дербинское; среди дружинников и солдат, отходящих на Рыковское, появилось боевое ожесточение. Каторга не смогла вытравить из ополченцев любви к поруганной родине, а Кушелев выпускал по врагам пулю за пулей, и сейчас он, прокурор Сахалина, был заодно с теми людьми, которых раньше судил, карал и преследовал. В эти дни английская «Дейли геральд» признала, что Сендайская дивизия Харагучи понесла невосполнимые потери. Один из ударных японских батальонов оставил на поле боя почти всех солдат, включая и полковника, обвешанного орденами. Иностранные газеты писали, что никакие репрессии не подавили в сахалинцах сопротивления, хотя каждый дружинник знал, что, взявшись за оружие, он уже обречен. Солдат гарнизона еще мог сдаться в плен на общих правах, но каторжанин или ссыльный, пойманный с оружием в руках, будет умерщвлен самым злодейским образом… Кружилась, сорванная пулями, листва. – Еще обойму! – потребовал генерал Кушелев, и, шире расставив ноги в высоких сапогах, он продолжал стрелять. * * * Рыковское, помимо тюрьмы, насчитывало шестьсот дворов, по виду напоминая большое русское село; здесь заранее расположили склады боеприпасов и питания для гарнизона. Жители окрестных селений сбегались теперь именно в Рыковское – с детьми и женами, для них открыли пустовавшую тюрьму, и тысячи обездоленных людей искали спасения за ее «палями». Беженцы заполнили все камеры, плотно сидели по нарам, даже в карцерах было не повернуться от теснотищи. Среди каторжан и поселенцев было немало «вольных», которые тоже нашли приют в тюрьме, лишь бы не оставаться под пятой оккупантов. – Тюрьму не тронут! – говорили эти люди, почему-то уверенные в том, что тюрьма всегда неприкосновенна… Потрясенные ужасами вражеского нашествия, уже потеряв многих близких, оставившие свои дома, беженцы удивлялись, что Сахалин так быстро заполнялся японцами: – Ну чисто тараканы! Ползут и ползут. – И отколе их стока? Ведь сами-то махоньки, кажись, любого из них баба на ухвате в печь посадит… – Хуже разбойников! Даже с детишек все крестики посрывали. Сапоги сразу отнимут. Что ни увидят – отдай! И на штык показывают. А с лошадьми лучше не покажись – вмиг отберут… Сахалинская мемуаристка Марина Дикс, наблюдавшая за повадками солдат Сендайской дивизии, сложила о них мнение, что они правдивы и честны меж собою, зато коварны с другими людьми; японцы трезвы, практичны, но все донельзя меркантильны, как барышники. С покоренными самураи бессердечны и жестоки, а животные в их руках – это мученики: японцы никогда не умели ухаживать за скотом и лошадьми, потому они их только терзают и колотят… Среди русских самураи распространяли дикую версию, что война на Сахалине закончится сразу же, как будет пойман ими военный губернатор острова Ляпишев: – У нас в Японии много ваших пленных генералов. Не хватает лишь генерала юстиции. К сожалению, ваш губернатор так быстро бегает, что нам его не догнать… Японцы говорили об этом так, словно речь шла о собирании коллекции: вот генералы от артиллерии, от кавалерии, от инфантерии, где бы еще достать генерала юстиции? Между тем отряды дружинников задержали самураев на Пиленгском перевале. Заложив на высотах гор фугасы и оставив боевые заслоны, отступающие спускались вниз – на Рыковскую дорогу; телегу Ляпишева безжалостно вихляло и колотило на камнях. Фенечка, лежа среди чемоданов с имуществом, жалобно просила: – Михаил Николаевич, уж коли судьба-злодейка сосватала нас, так хоть теперь-то не бросьте меня посреди дороги. – Не надо… прошу тебя, – умолял ее Ляпишев. Телегу трясло дальше, а Кушелев сказал: – Она-то вас уже не бросит, только вы, Михаил Николаевич, не оставьте ее… больная она, жалко! Не умерла бы… Появился капитан Жохов. Ляпишев был ему рад: – Вот человек, который всегда появляется кстати, иногда же совсем некстати. Но мы его выслушаем… Жохов сказал, что генерал Харагучи, очевидно, уже сидит в конторе Дербинского, откуда выступило его войско для занятия Рыковского, и, если Рыковское захвачено японцами, то его необходимо вернуть, пока не поздно. – Сил для этого у нас хватит! – заверил Жохов. Пока они договаривались о нападении на Рыковское, Бунге сдавал Рыковское японцам. Ради такого случая он обрядился в мундир, старосте вручил поднос с хлебом и солью. – Причеши свою бороду, веди себя с достоинством, – поучал его Бунге. – Японцы тоже люди, и они, приметив наши мирные намерения, не посмеют творить зло… Со складов Рыковского позвали военного интенданта Богдановича, чтобы он, как офицер, дополнил общую картину гражданского смирения. В эту компанию затерся босой следователь Подорога, но Бунге велел ему убираться подальше: – Что подумают японцы, когда увидят грязного босяка в фуражке судебного ведомства… Не позорьте Россию! Сами же они позорили Россию в наилучшем виде, даже приодетые, при всех регалиях власти – гражданской и военной. Японская кавалерия галопом вступила в притихшее Рыковское, самураи проскакали до главной площади, быстро расставляя свои караулы на поворотах улиц. Японский офицер, спешившись возле церкви, не совсем-то понимал, чего хотят от него эти вежливые русские, особенно бородатый старик, сующий в руки ему поднос с хлебом и солонкой. Кажется, он решил, что они видят в нем покупателя, который не откажется купить у них этот поднос… Бунге обратился к помощи переводчика: – Передайте своему генералу Харагучи, что в Рыковском все в должном порядке, чины тюремного правления на местах, в селе остались только мирные жители… и в тюрьме! Ночь прошла спокойно, а на рассвете к Рыковскому подошли дружинники и дали японцам бой. Японская кавалерия, отстреливаясь, ускакала обратно в Дербинское, чтобы доложить Харагучи о хитроумной засаде, которую им устроили в Рыковском эти коварные русские – под видом торговли хлебом с солью. Ляпишев, гордясь победой, красовался со своим «штабом» на главной площади Рыковского, говоря жителям: – Мы тоже умеем побеждать… не все японцы! Бунге умолял губернатора как можно скорее убираться из Рыковского, которое он уже сдал японцам по всем правилам культурных народов, а теперь тревожился за свою семью: – Не губите нас! Сейчас японцы не поверят в наши добрые намерения. Что я скажу им, когда они вернутся? «Штаб» губернатора согласился с доводами Бунге. – В самом деле, – волновался поручик Соколов, – вот как нагрянут сюда, от нас и костей не останется. – Да! – вмешался капитан Жохов. – С дозоров уже донесли, что от Дербинского двигается большая колонна японцев. Вот настал момент, чтобы дать решительный бой… Но Ляпишев на битву не решился, и все отряды потянулись онорской дорогой к югу, где и застряли с обозами в болотистых падях. Фенечка смотрела, как колеса телеги медленно погружаются в рыхлый мох, из-под которого выступала рыжая вода таежной трясины. Кутая плечи в пуховый платок, она зябко вздрагивала, говоря осуждающе: – Отвоевались, мать их всех… шибко грамотные все стали! С кем ни поговоришь, у каждого свое мнение. А вот раньше были темные, никаких своих мнений не имели, зато врагов лупцевали так – приходи, кума, любоваться… Вечерело. На упругой болотной кочке сидел прокурор Кушелев. Теперь на него лучше не смотреть: измятое лицо, давно не бритое, заросло неопрятной щетиной; он поднял воротник шинели, глухим бормотанием отвечая на слова горничной. – Что, вы там бормочете? – спросил его Ляпишев, наблюдая, как медленно разгорается отсыревший хворост. Кушелев судил себя и всех по очень большому счету: – Я говорю, что прожил пятьдесят лет… дослужился до генеральских эполет и, как русский офицер, не имею права терпеть этот позор. Мы пожинаем плоды преступного разгильдяйства и головотяпства: авось японцы не придут, авось мимо их пронесет. А теперь я, генерал-майор русской армии, сижу на болотной кочке и спрашиваю сам себя: кто виноват в моем бессилии? Кому я обязан за это свое бесчестие? – Хватит бубнить! – обозлился Ляпишев. – Никто не виноват, что так случилось. Я сделал все, что мог, и даже больше. Конечно, я подозреваю, как и вы, что после войны станут искать «стрелочника», который всегда виноват, а пальцы историков будущей России станут указывать персонально на меня. – Но мне бесчестья не пережить! – сказал Кушелев и, поднявшись с кочки, медленно побрел в сумерки темнеющего леса; долго было слышно, как под его сапогами хлюпает и чавкает грязное сахалинское болото… В русском лагере появился японский офицер, прибывший из Дербинского, он передал Ляпишеву пакет от Харагучи. – Это не ультиматум! – сказал он, открыто улыбаясь. – Это лишь дружеское сочувствие моего генерала, выраженное лично вам, и мой генерал, входя в ваше безвыходное положение, предлагает вам почетную капитуляцию… Если господа офицеры вашего геройского штаба пожелают сохранить свое имущество, им в этом не будет отказано. Ближайшим же пароходом все пленные будут доставлены в наш город Сендай, где вы будете пользоваться всеми благами европейской цивилизации. Раздался выстрел, и он был таким неожиданным в лесной тишине, что все вскочили. Поручик Соколов крикнул: – Проверьте, кто там стреляет? – Это генерал Кушелев, – донеслось издалека. – Зачем? – Прямо в лоб себе. Кончился… Японский офицер не перестал улыбаться: – Итак, что передать от вас генералу Харагучи? Это был день 15 июля 1905 года. Над телом прокурора Кушелева кружили полчища комаров, всасываясь в мертвеца острыми жалами, чтобы насытиться его остывающей кровью. * * * Вторично японцы вошли в Рыковское с четырех сторон сразу и открыли огонь, убивая в городе все живое, уничтожая даже собак и кошек. Боюсь, не все в это поверят, потому я сошлюсь на очевидца, случайно уцелевшего в этой кошмарной бойне: «Ружейный треск ни на секунду не умолкал, как будто небо и земля сошлись в убийственных судорогах, угрожая уничтожить всех. На улицах и перед домами валялись уже до шестисот трупов. Японские пули не щадили никого – ни стариков, ни женщин, ни детей. Трупы их валялись в кучах и вразброс по всем улочкам». Люди, и без того несчастные, теперь погибали у родных очагов, где они влачили свое жалкое существование. Напрасно старик закрывал телом жену-старуху, их убивали навылет – одной пулей! Напрасно мать прятала за подолом ребенка – ее кромсали штыками, а потом прикладами разбивали голову младенца. Никакой пощады самураи не ведали. И когда, усталые, они собрались на площади перед церковью, чтобы похвастаться друг перед другом своим самурайским хладнокровием, вокруг них лежала мертвая пустыня, только Рыковская тюрьма, возвышаясь над крышами изб, затаенно молчала, слезясь запотелыми окнами, словно там, внутри ее, в камерах и в карцерах, тоже все омертвело, закоченев в близости смерти. Бунге и чиновники его управления отсиделись в подвалах рыковской канцелярии и потому остались живы. Японцы взяли их, трепещущих, и отвезли всем скопом в недалекое Дербинское, где квартировал генерал Харагучи. При штабе японского генерала чиновники заметили полковника Тулупьева, который изо всех сил притворялся, что, услужая самураям, он спасает не себя, не свою поганую шкуру, а спасает престиж России. Тулупьев сделал Бунге строгое замечание: – Образованный человек! Юрьевский университет в Дерпте закончили, а благородства не хватает… Честно скажу, что от вас такого не ожидал. Если уж встретили японцев хлебом и солью, так зачем же потом вы им засаду устроили? – Да чем же я виноват? – кричал Бунге, рыдающий. – Это все Ляпишев, давно выживший из ума. Мы же с ним благородно договорились, что Рыковское я сдам без боя, а он собрал своих каторжан и накинулся на спящих… Перед грозным Харагучи его заставили опуститься на колени, как перед святым алтарем, и, кажется, только сейчас, униженный до предела, Бунге нашел слова для оправдания: – Я, чиновник царя, какое имею отношение к этим русским? Я ведь не православный, а лютеранин. Спросите кого угодно, любой подтвердит, что я всегда хорошо относился к Японии, даже на летний отпуск не выезжал в Россию, как другие, а отдыхал в вашей прекрасной стране. Харагучи, минуя Бунге, обратился к Тулупьеву с вопросом, что за странные люди собрались в Рыковской тюрьме. – Шваль, которую не стоит жалеть, – отвечал тот. После этого Харагучи спросил мнение у Бунге. – Это не люди, а грязные отбросы негодного общества, которым не нашлось места даже на помойках России! – воскликнул Бунге, не вставая с колен. – Они уже ни к чему не годны… Скоро газета «Русское слово» оповестила читателей, что в трагедии Рыковской тюрьмы повинны более всех сами же администраторы Сахалина: «Подтвердился ужасный факт, что тюремные и окружные начальники сами предлагали японцам расправиться с каторжанами…» Но в редакциях газет не знали всей правды: преступники давно разбежались, а Рыковская тюрьма приютила только беженцев, желавших иметь крышу над головой и миску баланды, чтобы не умереть с голоду. Японские солдаты выгнали обитателей тюрьмы на двор вместе с детьми и женщинами; переводчик объявил: – Каждый получит пятьдесят копеек, если отработает день в тайге, где нужно выкопать новые канавы… Людей отвели за десять верст от Рыковского в глухую лощину и там всех перекололи штыками. Одни говорят, что в лесу нашли потом триста догнивающих трупов. Марина Дикс пишет, что убили сто тридцать человек, но все они были обезглавлены… Дело не в цифрах! Мне иногда кажется, самураи нарочно вызывали ужас в жителях Сахалина, чтобы русские люди бежали прочь с Сахалина – куда глаза глядят, только бы не знать этого Сахалина, чтобы даже не помнить о Сахалине. И они – бежали! Кто скрывался в тайге, ведя звериный образ жизни, кто стремился попасть на любую шхуну, покидающую Сахалин, а смельчаки выплывали в Татарский пролив даже на самодельных плотах, с робостью уповая на то, что море сжалится над ними и волна выплеснет их на берега родины… Нелюдимо наше море, День и ночь шумит оно; В роковом его просторе Много бед погребено… Там, за далью непогоды, Есть блаженная страна… 11. А мы не сдаемся! Дербинское стало временной «столицей» японской «земли Карафуто», отсюда штаб генерала Харагучи руководил оккупацией русского Сахалина. Полковник Тулупьев, заедая саке рисом, объяснял, что поселок назван в честь некоего Дербина: – Это был бравый тюремщик, кулаком черепа проламывал. Арестанты утопили Дербина в громадной квашне с тестом для выпечки свежего хлеба. Покойный и не знал, что его имя совместится в истории Сахалина с именем вашего генерала… Харагучи избрал для себя Дербинское по иным соображениям – далеким от почитания истории: здесь, в реке Тымь, плавали деликатесные рыбины, на огородах ссыльных вызревали арбузы, а хор ссыльных цыганок распевал для него под звоны гитары «Ака дяка романес…». В один из дней Харагучи, довольный своими успехами на Сахалине, снова напомнил Ляпишеву, что ему не следует медлить с решением о капитуляции… Сахалинский владыка, еще вчера бесспорный хозяин тысяч подневольных жизней, не мог разобраться даже в своей личной жизни. На телеге харкала кровью каторжница Фенечка, и все знали об его отношениях с нею, а он, жалкий и потерянный, оставался в окружении жалких и потерянных людей. Было над чем задуматься! Верой и правдой Ляпишев служил самодержавию, которое вознесло его над судьбами других людей, оно щедро одаривало чинами и жалованьем, предоставив ему все блага жизни. Но вот выпало испытание его веры, его правды, его мужества – война, и он бродил среди таежных болот, пугаясь каждого выстрела, а в глубине души мечтал об электрическом освещении кабинета, о мягкой постели, о тихом шелесте перелистываемой страницы бульварного романа… Теперь все кончилось! Остался он сам, и осталось это грязное болото, в котором застрял он и в которое медленно погружались его подчиненные – вместе с любимой горничной! К нему подошел капитан и журналист Жохов: – Если вопрос о мире уже предрешен в высших сферах, от нас требуется сейчас лишь одно – держаться. – Вы так думаете? – вяло спросил Ляпишев. – Убежден! – четко ответил генштабист. – Пока на Сахалине существуют даже ничтожные воинские формирования России, пусть даже загнанные в болота, но не помышляющие о капитуляции, до тех самых пор самураи не посмеют требовать для себя Сахалин, ибо Сахалин не сдается. – Все это слова, слова, слова… – Не цитируйте мне Гамлета! – раздраженно отвечал Жохов. – Да, слова. Но мои слова выражают точную мысль. – Вы не способны войти в мое трагическое положение. – Согласен, что ваше положение хуже губернаторского. Согласен, что бывают на войне и такие моменты, когда человек вынужден поднять руки перед заклятым врагом. Но нельзя же, как говорит Фенечка, самим лезть в плен. – Однако я не вижу иного выхода, – ответил Ляпишев, показывая Жохову очередное послание от генерала Харагучи, составленное на русском языке в самых изысканных выражениях… Японцы заранее оцепили лес и то болото в лесу, где утопал в грязи губернатор со своим «штабом», самураи давно ожидали этого момента… Жохов схватил первую попавшуюся винтовку, распихал по карманам мундира обоймы с патронами и обратился к дружинникам: – Ребята! Кто не хочет сдаваться – за мной… Японцы даже не преследовали убегавших. Сияя радостными улыбками, они уже составляли капитуляционные списки. В них оказались фамилии шестидесяти четырех офицеров, а переписывать рядовых японцы не захотели… Михаил Николаевич, прыгая с кочки на кочку, добрался до телеги, на которой лежала Фенечка Икатова. – Прошу победителей отнестись к этой женщине с должным уважением, которого она и заслуживает, как моя… жена! Японцы не возражали. Они даже усердно помогали лошадям вытаскивать телегу из болота на твердую дорогу. Подле телеги шагал губернатор и, глотая слезы, говорил Фенечке: – Теперь ты свободна. Но зато не свободен я… Кто бы мог подумать, что все так закончится. Так ужасно. – Что мне ваша свобода, если вы сами в плен меня сдали, – ответила ему Фенечка и заплакала. В группе пленных офицеров волновался Болдырев: – Господа, господа! Мы совсем забыли о самом главном. Надо бы сразу составить список всех отличившихся, чтобы нас не обошли в штабе Линевича наградами… Сами знаете, как затирают подлинных героев. Если сам о себе не напомнишь, так никому нет и дела. Болдырев открыл блокнот и под цифрой номер один вписал себя в список сахалинских героев. Тут к нему набежали другие «герои», теснясь, выкрикивая свои фамилии, а поручик Соколов, начальник конвоя, грубо требовал: – Меня! Меня не забудьте. Я ведь тоже отличался. – Всех запишу, господа, – говорил Болдырев. – Я ведь понимаю, что стыдно возвращаться с войны без орденов! Это случилось 16 июля – на шестой день после высадки японцев возле Александровска, когда на Сахалине еще продолжали борьбу с оккупантами честные русские патриоты, которые меньше всего думали об орденах. * * * До высадки на Сахалине японцы вели себя с пленными вполне корректно, и только под конец войны, озлобленные своими потерями, они стали отнимать деньги, часы и бинокли, оставляли пленных без обуви. В условиях же Сахалина, изолированного от мира, самураи не сдерживали своих грабительских инстинктов, и, если с пальца пленного не снималось тугое кольцо, ему отсекали палец вместе с кольцом. Среди пленных оккупанты сразу отделяли от русских мусульман, иудеев и католиков, предоставляя им некоторые льготы. Но особым почетом пользовались изверги и душегубы, «среди которых были преступники, вроде Скобы, за которым числилось сорок убийств, был ксендз, который, будучи призван для исповеди умирающей, изнасиловал ее, полумертвую, а также был мастер по выделке сахалинской ветчины, откармливавший своих свиней человеческим мясом», – так писал очевидец, сам же угодивший в эту отборную компанию. Спрашивается: зачем самураям понадобилось оберегать это отребье каторги, зачем этих извергов они вывозили в Японию? Ответ напрашивается сам собой: это делалось умышленно, чтобы показать японцам – смотрите, каковы эти русские; разве такие люди имеют право на обладание «землей Карафуто»?.. Ляпишева с его «штабом» японцы срочно вывезли в Сендай – как ценный трофей, а генерал Харагучи перенес свою квартиру в Рыковское, заняв дом со стеклянным балконом на главной площади. Японцы всюду развешивали правительственный манифест, в котором Сахалин объявлялся владением японского императора. Оккупанты вели активную перепись населения и всякой живности. На одну деревню разрешали держать лишь двух кобыл, остальных лошадей забирали. Весь остров был поделен на участки, в каждом располагался отряд с офицером, а хозяином любой деревни становился жандарм. Правда, никто не отказывал японцам в их оперативности. Между Сахалином и Японией наладилось пароходное сообщение, зазвенели телефоны, телеграф связывал остров со всем миром, на перекрестках дорог японцы повесили почтовые ящики с английскими (!) надписями. Но сахалинцам было теперь не до почты: – Ладно! Нам при эвдаком «прижиме» на любом языке хорошо. Тут глядишь, как бы живым остаться… Амнистия царя не пошла впрок: большинство добровольцев пали в боях, а живые попрятались; население косили эпидемии, нагрянувшие на Сахалин по пятам оккупантов. Реквизиции вогнали народ в такую беспросветную нищету, какой раньше не ведали даже уличные побирушки. Каждый день – каждый! – самураи обходили жилища, забирая у людей последнее, что у них осталось. Чтобы придать грабежам видимость законности, вначале платили по рублю за корову, а курица шла за пятачок. Но скоро ввели в обращение иены, которые никто брать не хотел, и тогда все доставалось японцам даром. А жаловаться нельзя – сразу отрубали голову. Жестокость казней вызывала в людях сильные нервные потрясения, участились случаи помешательства. Крестьян силой гнали на работы, а расплачивались за труд гнилою солониной из тех самых гигантских бочек, что завезли недавно с материка. Теперь в народе рассуждали: – Из-под кнута-то русского да прямо под дубину японскую! Ложись и помирай. Хоть бы отпустили нас, окаянные… Майор Такаси Кумэда, ставший начальником в Александровске, объявил, что всем чиновникам и военным следует явиться для регистрации. Зная, что под видом регистрации состоится самая примитивная ампутация, многие облачились в лохмотья арестантов, тюремщики притворялись каторжанами и убийцами, а бывшие судьи выдавали себя за погромщиков. Надо сказать, что самураи никогда не мучились вопросом, в чем провинился человек, и потому всех казнимых именовали «шпионами» или «предателями». Никто не спрашивал, кого они предали и ради кого шпионили. Бедняк, стащивший кусок хлеба для своих детей, погибал «шпионом», а поселенец, плохо вымывший пол в японской казарме, умирал «предателем». Жалости не было – сабля самурая решала все!.. Такаси Кумэда разрешил посещение Александровска по билетам, заверенным местным жандармом, и жители острова ринулись в город – ближе к морю, ближе к родимой земле. Иногда русские спрашивали японцев: – Когда же будет заключен мир, скажите нам! Японцы терпеть не могли этих вопросов: – Мы ничего не знаем. Вы наши пленные. Война продолжается. Наша армия побеждает врагов страны Ямато… Ограбив деревни, японцы взялись за горожан. Если верить очевидцам, так из домов вынесли даже мебель и посуду. Русским не оставили стула, чтобы присесть, не оставили и чашки, чтобы напиться. Тихо стало! По ночам не пролает собака, утром не пропоет петя-петушок – Сахалин вымер. «Деревни и села горят, – записывала Марина Дикс, – люди трясутся от ужаса, от разбоев и поджогов». Даже в отдаленном Оноре японцы спалили канцелярию, жгли клубы, школы, читальни. Наконец они переловили на Сахалине всех собак и вывезли их в Японию. Зачем им понадобились наши Жучки и Шарики – этого я не знаю. В один из дней жители Александровска увидели японских солдат перед музеем. Самураи по косточкам разобрали скелет кита, потом разгромили и сам музей, уничтожив и расхитив все ценные экспонаты – как бытовые, так и научные. (После вражеского нашествия сахалинцы возродили музей из пепла, но в 1920 году японские интервенты уничтожили его вторично, и с тех пор, читатель, уникальный паноптикум сахалинской каторги исчез для нас – навсегда!) …А ведь Сахалин еще не сдавался – он боролся. * * * Жохов после боя обошел убитых самураев. Возле каждого громоздилась куча расстрелянных патронов: японцы никогда не жалели боеприпасов, стреляя куда попало, лишь бы оглушить противника грохотом, лишь бы вызвать панический страх у русских, вынужденных беречь каждый патрон. – Соберите все оружие, – велел Жохов дружинникам. Избежав позора капитуляции, он еще не подозревал, какие трудности готовит Сахалин человеку. Внутри острова дороги заменяли дикие тропы, направлению которых люди зачастую и следовали, доверяясь опыту зверя, идущего от водопоя. Но горе грозило тем, кто слепо доверялся звериным инстинктам, и уходящие по такой тропе растворялись в лесах и трясинах с черной водой – тихо и неслышно, как будто их никогда и не было на свете. Камыши в рост человека, толщиною в палец, резали людей своими краями, которые природа отточила до бритвенной остроты. Вступая под душную сень гигантских лопухов, человек терялся, ничего не видя вокруг себя. Есть было нечего; случайно подстрелили медведя, но мясо его на Сахалине съедобно лишь зимою, а летом от него омерзительно разит диким чесноком, черемшой… И вдруг – встреча. – Эй, кто вы? – окликнул Жохов каких-то людей. – Я капитан Филимонов, – донеслось в ответ. – Меня послали проводить геодезическую съемку в тайге. – Вы, конечно, провели ее? – Да, как приказано мне губернатором. – Но сейчас она пригодится только мне и моим бродягам, ибо губернатора давно нету, как нет и его отрядов… При Филимонове было лишь семь человек, но они тоже пригодились для усиления отряда. Японцы, ощутив возросшее сопротивление партизан, выслали в погоню сразу двести человек, но Жохов и Филимонов половину врагов уничтожили из засады, и Филимонов оценил личную храбрость журналиста. – Не хвалите меня, – отвечал Жохов. – Я ведь знаю, что, стоит мне ослабеть духом, люди сразу это заметят, они ослабеют тоже – и тогда мы погибнем… Это не моя храбрость! Это скорее храбрость женщины, когда она рожает. Иногда мы, мужчины, вынуждены быть героями, если знаем, что выхода нет, отступать некуда, надо пережить то, чего не избежать… После одного из боев он велел Филимонову: – То, что вы сделали в геодезии Сахалина на сегодня, пригодится для наших детей и внуков – на завтра. Что же касается меня, то к этой сахалинской эпопее я отношусь как писатель к материалу для будущего романа. – И тоже для детей и внуков? – не поверил ему Филимонов. – Так садитесь на первую же кочку и начинайте писать. – Я еще не придумал начала романа, – ответил Жохов. – Но у меня уже сложился его конец… трагический! – Только не убивайте всех нас подряд! – Всех нас не убить… – сказал Жохов. Партизаны обходили Рыковское стороной, чтобы за Дербинским повернуть к морю. В лесах гуляли осторожные росомахи, на ветвях деревьев путников сторожили желтоглазые рыси. В лесу было темно и сыро, как в погребе, пахло грибами и плесенью. Стебли кедровника бывали перекручены в сложные узлы, как веревки, а в речных заводях, громко фыркая, полоскались громадные сахалинские выдры, лоснящиеся от сытости. – Ложитесь все! – вдруг выкрикнул Филимонов. Дружинники разом залегли, потом спрашивали: – А чего ложиться-то? Кажись, все тихо. – Впереди кто-то идет. Слышите?.. Прямо перед ними была лесная поляна, и на ней играли зайцы. Но вот они навострили уши и мигом исчезли, когда из-за деревьев показались люди. Один, второй, третий… Вид этих людей был страшен: оборванные, грязные, кое-как забинтовавшие свои раны тряпками… Филимонов поднялся: – Неужели отряд Быкова? А ведь верно – он! Жохов вдруг распахнул объятия и пошел вперед. – Ура! – воскликнул он. – Все-таки встретились… Полынов увернулся из его объятий. – Вы меня с кем-то путаете, – сухо произнес он. – Перед вами жалкий коллежский асессор Зяблов, имевший несчастье служить судебным следователем в Корсаковске. – Ну и черт с тобой! – смеялся Жохов, все поняв… Лишь потом, отойдя поодаль, Полынов сказал ему: – Я безмерно рад видеть тебя, Сережа, но о том, что было, лучше молчать. У меня, как у каждого порядочного дьявола, имеется собственный ад, в который посторонние не допускаются. Из лесу, окруженные дружинниками, на трофейных лошадях выехали еще двое – штабс-капитан Быков, а с ним и Клавдия Челищева, ладно сидевшая в удобном японском седле. Издали они смотрели на случайную встречу друзей, и Полынов, заметив чужое внимание, сказал Жохову, что сейчас не время для дружеских излияний: – Но поговорить надо! Только без посторонних. – И даже без меня? – обидчиво отозвалась Анита. – Даже без тебя, – ответил Полынов. Жохов придержал за поводья лошадь Быкова и деловито спросил: – Какие теперь главные цели отрядов? – Не сдаваться! – убежденно ответил Быков. * * * Нет, они не сдавались. Так и не дождавшись встречи с отрядом Гротто-Слепиковского и догадываясь, что Корней Земляков пропал безвестно, Валерий Павлович долго вел людей на север, придерживаясь берега моря, где его дружина питалась чилимами и креветками, партизаны ловили крабов. 9 июля, за день до высадки японцев у Александровска, отряд Быкова уничтожил больше ста самураев. Но вскоре они узнали от жителей, что в Оноре сдался отряд капитана Владимира Сомова, потом запропастился в болотах и сам губернатор Ляпишев. – Друзья! – сказал Быков своей дружине. – Половину Сахалина мы прошли с боями. Неужели не пройдем и вторую? На путях движения быковского отряда японцы оставляли свои обращения. Их находили приколотыми к сучкам высоких деревьев, они сами бросались в глаза на приметных местах и возле бродов через реки. В одном из таких посланий самураи оповестили о капитуляции всего сахалинского гарнизона, надеясь, что теперь-то отряд Быкова поневоле сложит оружие. Но в ответ на это патриоты устроили засаду в устье реки Отосан, где и перебили множество самураев. Тогда адмирал Катаока выслал против них крейсер «Акацуки», который несколько дней ползал вдоль берегов залива Терпения, густо осыпая леса зловредной шрапнелью, чтобы выявить неуловимый отряд. Но Быков заранее углубился в дебри, признаваясь Клавочке: – Неужели после всего пережитого в этой войне Академия Генштаба отвергнет меня по незнанию иностранных языков, астрономии, геометрии… Это было бы несправедливо! Клавочка оказалась большой педанткой: – Вы только предаетесь мечтаниям об Академии, но еще ни разу не видела я вас хотя бы с гимназическим учебником. – Нелепость! – отвечал Быков. – Хорош бы я был в тайге с учебником в руках, изучающим глаголы прошедшего и будущего времени. Не обижайтесь, но вам, наверное, безразлична моя судьба, а я не напрасно ли жду от вас ответа? – Я дам вам ответ, – сказала Клавочка, – но сначала вытащите меня из этих кошмарных лесов. Я хочу домой… к маме! И вот – неожиданная встреча с капитаном Жоховым, который не сдался, как не сдался и геодезист Филимонов. Валерий Павлович почему-то сразу испытал ревнивое чувство, ему показалось, что при виде генштабиста глаза девушки осиялись блеском влюбленности. Беседуя с Жоховым, он мрачно сказал: – Теперь я догадываюсь, почему вы, приехав на Сахалин, спрашивали меня о Полынове. Но плохо верится, что вы появились на острове – ради поисков своего друга. – Мне и самому-то не верится! – отвечал Жохов, объяснив Быкову свое намерение писать роман о людях каторги. Быков, как и Филимонов, не поверил ему: – А что вас влечет в литературу? – Желание попасть в мир подлинной демократии. Литература не ведает чинопочитания, не признает выслуги лет. Никакой русский писатель не пишет ради того, чтобы выслужить пенсию. В отставке я распрощаюсь с эполетами капитана, чтобы стать рядовым великой армии русских писателей, подлинных демократов, средь коих нет генералов-классиков, глядящих на мир свысока, нет и жалких поручиков-журналистов, глядящих на генералов с извечным вопросом: «Как вам будет угодно?..» – Отныне вы подчиняетесь мне, – принял решение Быков. – Как вам будет угодно… – отвечал Жохов. Но, превратив капитана Жохова в своего подчиненного, штабс-капитан не забывал о его превосходстве в знаниях, часто советуясь с ним по вопросам военным, а Филимонов, как геодезист, подсказывал им верные решения в выборе маршрута. Сообща они продумали поход отрядов дальше на север – до мыса Погиби в самом узком месте Татарского пролива, который давно облюбован каторжанами для своих побегов на материк. Полынов демонстративно не вмешивался в дела офицеров. Всегда склонный к наблюдению за людьми, умеющий замечать то, на что другие не обращают внимания, он казался проникновенным психологом. От его хищного взора не укрылось, что госпожа Челищева издали любуется журналистом Жоховым, которому уже не надобно сдавать экзамены в Академию Генштаба, ибо иностранные языки он блистательно изучил еще в лицее, как изучил их сам Полынов. Однажды он даже предупредил Жохова: – Сережа, не старайся быть любезен с Клавдией Петровной больше того, что требует повседневное приличие. – Я только вежлив с нею, как мужчина с женщиной. – Но женщины иначе судят о вежливости мужчин… Полынов завел Аниту в гущу леса, обнял ее: – Бедная, ты устала, да? – Очень. А ты? – Скоро все кончится, – утешил он ее. Анита оказалась тоже достаточно проницательной: – Ты никак не ожидал встретить Жохова? – Это, – ответил Полынов, – такая же роковая случайность, как и выигрыш на цифре «тридцать шесть», на которой рулетка кончается. Наверное, так понадобилось судьбе, чтобы Жохов знал обо мне все до последней точки. Если он будет писать роман, он не забудет и меня! * * * Оккупируя Сахалин, японцы скрывали от его жителей все, что касалось мирных переговоров в Портсмуте, а потому жестокость своих репрессий они как бы оправдывали «военным положением», тогда как война между Россией и Японией, по сути дела, уже закончилась; жители русского Сахалина, казнимые и ограбленные, продолжали не знать о переговорах, не ведали и того, что за круглым столом дипломатии уже возник самый острейший вопрос – «сахалинский вопрос»! 12. Сахалинский вопрос Американская пресса изображала Россию страной дикой и мрачной, русские рисовались почти людоедами, а Япония – страной процветающей культуры и демократии; пока там, в России, палачи в красных рубахах отрубали головы несчастным «нигилистам», Япония, благоухая магнолиями и хризантемами, несла свободу народам Китая, прививала первые навыки цивилизации угнетенным корейцам и маньчжурам… Переломить эти прояпонские настроения в США было нелегко! Главою русской делегации на конференции в Портсмуте был назначен Сергей Юльевич Витте, который позже получил титул графа, а шутники прозвали его «граф Витте-Полусахалинский»; задетый этою остротою за живое, Витте оправдывался: – Я никогда не отдавал японцам Сахалин в Портсмуте – это была личная уступка японцам самого императора! Помощником Витте был барон Роман Романович Розен, русский посол в Вашингтоне. С японской стороны главным на переговорах являлся барон Комура, министр иностранных дел, ему помогал Такихара, японский посол в США. Чопорные и замкнутые японцы не могли понравиться не в меру удалым американцам, которые в любом деле хотели бы видеть развлекательное шоу. Витте же поставил себе целью быть в Америке «демократичнее» самого президента Рузвельта. Японцы, воспитанные на патологической скрытности, жили при запертых дверях, никому на глаза не показываясь, а Витте широко распахнул свои двери, впуская к себе любителей автографов, нищих прожектеров, еврейских миллионеров, психопаток дам, желавших с ним фотографироваться; репортеры американских газет, жаждущие сенсаций, ходили за Витте по пятам: – Скажите, любите ли вы свою жену?.. Как вам нравятся американские города?.. Сколько у вас денег?.. Впечатляют ли вас американские женщины?.. Сколько вы способны выпить водки сразу?.. Какие комары злее – наши или русские?.. Витте отвечал, что без ума от своей жены, города США показались ему лучше Самары или Сызрани, денег у него – кот наплакал, американки превосходны, водки он совсем не пьет, а комары Америки злее и кровожаднее русских. Наконец, Витте, сойдя с поезда, «демократически» пожал руку машинисту, а репортеры писали, что Витте бросился целовать машиниста взасос, говоря о том, что свою карьеру начинал тоже с паровозной площадки. Секретарь русской миссии И. Я. Коростовец отметил в дневнике, что «эта легенда о поцелуях с машинистом сделала для популярности Витте больше, нежели все наши дипломатические любезности». Японцы просто изнывали от зависти к успехам Витте, не в силах огорошить американцев постановкою своего шоу, и в один из дней, надев черные смокинги, при черных цилиндрах, держа черные зонтики, отмаршировали в христианскую церковь, чтобы прослушать обедню и проповедь о любви к ближнему. Но никакого шоу из этого не получилось, зато Такихара растревожил публику США признанием, что каждый день война с Россией стоила Японии двух миллионов иен: – Всего же мы истратили на войну больше миллиарда иен и теперь потребуем с России миллиарды контрибуций… Рузвельт принял Витте и Розена на своей даче; он сказал, что России уже не отстоять своих прав на Сахалин: – Тем более японцы уже на Сахалине, а у вас после Цусимы нет флота, чтобы вернуть остров обратно. Если мы, американцы, прочно сидим в Панаме, не собираясь вылезать оттуда, так и японцы никогда не уберутся с Сахалина. – Пример неподходящий, – возразил Розен, – ибо Япония – это не Америка, а Россия – это вам не захудалая Панама. Рузвельт настаивал, чтобы Россия оплатила военные расходы Японии по японскому же счету, но Витте довольно-таки грубо ответил президенту США, что русский народ не собирается «кормить будущие войны» Японии: – Мы можем вести переговоры, учитывая лишь те военные результаты Японии, каких она в этой войне достигла, но мы не будем уступать Японии в ее иллюзорных планах… Этот разговор состоялся 22 июля, а на следующий же день обе миссии, русская и японская, отплыли в Портсмут по реке Ист-Ривер. Витте и его свита плыли на крейсере «Чатунага» под флагом русского посла Розена, но стюарды этого крейсера почему-то были набраны из японцев. Рузвельт ожидал дипломатов на роскошной собственной яхте, где и представил японскую делегацию. – Господин Витте, – спросил Рузвельт, – не желаете ли дружески позавтракать с господином Комурой? Все эти дни стояла невыносимая жарища, и Комура вежливо побеседовал с Витте о погоде. Подали шампанское. Рузвельт произнес спич в защиту мира на земле, но при этом он слишком выразительно смотрел на русских, словно именно они явились злостными «поджигателями» этой войны… Портсмут – курортный городишко с лесным пейзажем, напоминающим финское побережье. Разместились в отеле «Вентворт», где было мало комфорта, а окна затянуты проволочными сетками от обилия комаров. В соседнем пруду купались на диво тощие американки в черных чулках и при черных перчатках. С неприязнью поглядывая на этих пуританок, Витте сказал Розену: – Если наши противники не согласятся на примирение, Россия способна вести войну до самой последней крайности, и мы еще посмотрим, кто дольше продержится… Двадцать седьмое июля – первый день конференции, посвященный процедурным вопросам. Дипломаты расселись за столом, над ними, освежая воздух, с визгом вращались электрические пропеллеры. Комура уже взял напрокат несгораемый шкаф, чтобы хранить от шпионов любую бумажку: японцы изо всех сил стремились засекретить от мира переговоры, чтобы сделать тайну из своих грабительских требований. Витте понял это! – А почему я не вижу здесь журналистов? – вдруг спросил он японцев. – Мы же собрались тут не как разбойники в пещере, чтобы делить добычу, и потому делегация России желает вести переговоры в условиях самой обширной гласности… Призыв к гласности не пропал даром: пресса США стала поддерживать русских, а не японцев. На следующий день состоялось первое деловое заседание. Чувствовалось, что японцы готовят России такой крепкий удар, от которого она согнется в дугу и уже не выпрямится. В наступившей тишине Комура протянул Витте список японских требований из двенадцати пунктов. – Японское правительство, – изрек он при этом, – готово сделать все, чтобы достигнуть мирного соглашения. Витте едва глянул на пункты требовании, крайне унизительных для русского народа, и почти равнодушно отложил список в сторону, обещая японцам изучить все их претензии. Пункт № 5 гласил: «Сахалин и все прилегающие (к нему) острова, все общественные сооружения и все имущества (на Сахалине) уступаются Японии…» Тошно! На этом заседание 28 июля и закрылось. * * * Именно в этот день японцам удалось убить штабс-капитана Гротто-Слепиковского, когда он со своим отрядом из ста двадцати трех человек с боями шел на соединение с Быковым, после чего отряд Слепиковского распался. Японцы не остались равнодушны к его мужеству, они устроили офицеру торжественные похороны с отданием воинских почестей, над раскрытой могилой грянул салют из японских винтовок. О подвиге Гротто-Слепиковского вскоре забыли, и лишь в наше время его именем был наречен скалистый мыс Сахалина, нависающий над вечно шумящим океаном… Двадцать девятого июля генерал Харагучи, невзирая на то, что в тайге еще гремели выстрелы партизан, объявил об окончании оккупации всего Сахалина. Конечно это известие, явно преднамеренное, явно согласованное с политиками Токио, резко усилило позиции Японии в «сахалинском вопросе», который становился одним из главных вопросов на переговорах в Портсмуте. Я думаю: как безумно далеко от ослепительной Варшавы до мрачного мыса Слепиковского! Теперь для него одного шумит вечный океан – вечный, как сама Россия, вечный, как Польша… * * * Отбиться от японских претензий по всем двенадцати пунктам было трудно, в чем-то заранее решили уступить, чтобы отстоять самое главное. Япония запрашивала очень много. Особенно болезненным для престижа России было требование самураев о выплате неслыханных контрибуций. Но для нас, читатель, самым важным в этой главе останется, конечно, «сахалинский вопрос». Понятно, что японцы видели в Сахалине не только «туковую» кормушку для своих рисовых плантаций, но и важный стратегический плацдарм, с которого всегда можно влиять на дальневосточную политику русского кабинета… Тридцатого июля японцы снова встретились с русскими, и Комура был удивлен, что делегация России сразу же отвергла четыре японские претензии, в том числе пункт № 5 – об уступке Сахалина и пункт № 9 – о выплате контрибуций. При этом Витте держал себя столь надменно, что барон Комура не выдержал: – Ведите себя здесь не как победитель! – В чем дело? – отвечал Витте. – В этой войне меж нами не было победителей, а значит, не было и побежденных… Да, мы согласны, чтобы Япония, как и раньше, ловила рыбку у берегов Сахалина, но уступать Сахалин Россия не намерена. Состоялся острый обмен мнений о контрибуциях. – Контрибуции, – веско заметил Розен, – платят лишь побежденные народы, желающие, чтобы неприятель поскорее убрался от них восвояси. Даже на Парижском конгрессе, после падения Севастополя, никто из держав-победительниц не осмелился требовать с России возмещения военных убытков. Витте добавил, что Россия согласна возместить японские расходы, но только в тех пределах, какие были сопряжены с содержанием в Японии русских военнопленных. – Тут мы не станем спорить! Россия оплатит все издержки, связанные с содержанием и лечением наших пленных. Переговоры осложнялись, противники перешли к резкостям. Русская сторона с издевкой спрашивала японскую: – Что, разве в Токио совсем не осталось денег? В таком случае советуем вашей армии занять нашу Москву, тогда, быть может, вы и получите от нас контрибуции. – В таком случае, – зло парировал Комура, – мы бы не просили денег, а продиктовали бы вам любые условия. – Вряд ли! – смеялся Витте. – Наполеон побывал в Москве, но условия мира продиктовала ему Россия… в Париже! Сидя же в Московском Кремле, Наполеон бог знает до чего додумался, но ему и в голову не пришло выпрашивать у России деньжат, чтобы выбраться из войны с Россией… Витте распорядился узнать расписание пароходов, отплывающих обратно в Европу. «Дело идет к разрыву! – писали американские газеты. – Японская лиса не в силах бороться с русским медведем!» Рузвельт оказался шокирован. Мнение публики и газет США склонялось на сторону интересов России, а он, поддерживая Японию, мог оказаться в политической изоляции. В переговорах назревал кризис, а президент слишком дорожил славою «миротворца». Он сказал Комуре, что «контрибуции» могут быть обидными для самолюбия русского кабинета: – Впредь говорите о «возмещении военных издержек»… Второго августа началось обсуждение «сахалинского вопроса». Комура обложил себя баррикадами документов, в которые постоянно заглядывал, а перед Витте лежала раскрытая пачка папирос, и ничего больше. Комура стал отвоевывать Сахалин. – Вы, – сказал он русским, – по-прежнему смотрите на оккупацию нами Сахалина как на насильственный факт, а не как на правовое решение японской нации. Потому и прошу вас привести свои доводы в пользу этого мнения. – Права русской нации на Сахалин, – отчеканил Розен, – определились еще в те давние времена, когда Япония никаких прав на Сахалин не заявляла. Между тем Сахалин является продолжением материковой России, отделенный от нее таким узеньким проливом, который наши беглые каторжане рисковали форсировать даже на плотах из двух бревен. Для нас остров Сахалин остается часовым, поставленным возле дверей русского Дальнего Востока, вы же, японцы, стараетесь сменить караул у наших дверей, заменив его обязательно японским. Комура, заглядывая в свои бумаги, вдался в нудную лекцию по истории, доказывая, что японцы давно владели Сахалином, который является дополнением Японского архипелага. Затем он сказал, что – правда! – Россия никогда не делала из Сахалина военной базы для нападения на Японию: – Но если бы война началась не в Маньчжурии, то вы, русские, могли бы угрожать нам с берегов Сахалина. – Зачем нам было нападать на Японию со стороны Сахалина, где у нас сосредоточены одни тюрьмы да каторга? Комура, как ни тужился, исторических прав на Сахалин предъявить не мог. Свои претензии на обладание им он обосновывал тем, что остров уже занят японскими войсками – так стоит ли тут еще спорить? Витте сказал, что факт занятия Сахалина японскими войсками еще не означает, что Сахалин должен принадлежать Японии. – Вы не доказали исторических притязаний на Сахалин, вы основываете их исключительно на силе военного права! Но при этом, – сказал Витте, – вы напрасно желаете опираться на «народные чувства» японцев, якобы мечтающих о жизни на Сахалине. Ваше «народное чувство», – было записано в протоколе, – основано не на том, что Россия забрала что-то принадлежащие Японии. Напротив, – утверждал Витте, – вы просто сожалеете, что Россия раньше вас освоила Сахалин. И если распространяться о «народных чувствах», то какие же чувства возникнут в душе каждого русского человека, если он на законных основаниях много лет обладал островом Сахалином?! Переговоры зашли в тупик. Сахалин нависал над столом Портсмута как дамоклов меч, и Комура, сильно нервничая, чересчур энергично отряхивал пепел с папиросы, а Витте в такие моменты закидывал ногу на ногу и крутил ступней, посверкивая лаковым ботинком. Газеты США писали, что «сахалинский вопрос» неразрешим; от русских мы чаще всего слышим слова «завтра будет видно», а на устах японцев – «сиката ганай» («ничего не поделаешь»). Портсмутский отель «Вентворт» вдруг содрогнулся от грохота: это японская делегация возвращала несгораемый шкаф, взятый ею напрокат, а русские дипломаты, как заметили репортеры, срочно затребовали белье из стирки… Рузвельт почувствовал, что его политическая карьера дала трещину. Надо спасаться! Он повидался с Розеном и сказал, что пришло время для его личного вмешательства в переговоры: – Я буду сам писать вашему императору… Николай II, отвечая на телеграммы Витте, помечал: «Сказано же было – ни пяди земли, ни рубля уплаты…» Но американский посол Мейер стал убеждать его, что японцы согласны вернуть северную часть Сахалина, а любая затяжка войны вызовет вторжение японцев в Сибирь. Николай II сначала упорствовал, говоря Мейеру, что он уже дал «публичное слово» не уступать, но после двух часов бесплодной болтовни сдался. – Хорошо, – сказал царь, – к югу от пятидесятой параллели японцы могут считать себя на Сахалине хозяевами… Наш академик В. М. Хвостов, крупнейший специалист в области международного права, писал, что отторжение Сахалина в Токио даже не считали таким уж обязательным требованием: «Ясно, что если бы царь и его дипломаты проявляли должную выдержку, то можно было бы Сахалин отстоять!» * * * Витте велел расплатиться за гостиницу. Комура, испуганный срывом переговоров, уже соглашался на возвращение России Северного Сахалина, но… – Но мы Северный Сахалин можем вам продать! На этом он и попался. Витте использовал промах Комуры и разгласил в печати, что для Японии важнее не мир, а деньги, из-за которых она и начала эту войну. Американские газеты поместили карикатуры: японский император дубасил бамбуковой палкой русского царя, спрашивая: «Сколько ты мне заплатишь, чтобы я тебя отпустил?..» Симпатии американцев окончательно перешли на русскую сторону. Никто уже не смел говорить, что Япония начала войну, дабы нести культуру в страны Азии. «Барон Комура, стоя лицом к лицу с мрачной реальностью войны, продолжение которой было бы, несомненно, гибельным для Японии, был вынужден уступить», – писал японский историк Акаги. Шестнадцатого августа Витте удалился с бароном Комурой для беседы наедине, после чего появился с улыбкой: – Господа! Поздравляю – японцы уступили… Витте зачитал японский отказ о выкупе Северного Сахалина, а Комура признал, что Япония отказывается от денежного вознаграждения. Из Токио пришло сообщение, что там недовольны Портсмутским миром и, если Комура вернется, его сразу прикончат… Теперь американские газеты писали о грядущей «желтой опасности», которая от пасмурных берегов Японии накатывается, как вал цунами, на всю Азию, на весь Тихий океан. Над крышами Портсмута гремели орудийные салюты, звонили колокола храмов, а на заводах и фабриках США разом застонали гудки. Витте удалился к себе и сказал секретарю: – Больше никаких журналистов, никаких фотографов ко мне не допускать! Я устал ото всей этой болтовни… * * * «Сахалинский вопрос», не разрешенный в Портсмуте, будет окончательно разрешен лишь в августе 1945 года! 13. До седых волос Неся большие потери, отряд пополнялся за счет местных жителей, искавших в лесах спасения от японских репрессий. Партизаны продолжали свой рейд – к мысу Погиби! В глухом урочище на берегу безлюдной Тыми сделали привал ради отдыха. Здесь Полынов счел нужным напомнить Жохову, чтобы он вел себя сдержаннее с Челищевой, на что получил ответ: – Глупо подозревать меня в излишней лирике. Вообще-то я терпеть не могу идеалисток. Сама великая мать-природа рассудила за верное, чтобы женщинам быть практичнее нас, идеалистов-мужчин, а не предаваться пустым фантазиям… Вскоре они нашли время уединиться в лесу, давно желая поговорить по душам. Присев на поваленное дерево, Полынов и Жохов наблюдали, как на полянке играют веселые сахалинские зайцы. Жохов сказал, что не забыл законоведения, которое постиг в Демидовском лицее, и его всегда привлекали судьбы людей в ненормальных, подневольных условиях: – Мне интересно узнать и твою историю. – Я высоко взлетал и низко падал. – Мне пригодится все. Рассказывай… Полынов вскинул «франкотку», машинально прицелившись в самого веселого зайца, но стрелять не стал. – Вспомни, какова была моя юность, какова семья! Наверное, от нужды пани Гедвига Целиковская, сосланная за участие в виленском восстании, вышла за ярославского мещанина Придуркина, торговца гробами. Она рыдала от загубленной жизни, нещадно колотила меня, как будто я виноват в ее женских несчастиях. Напиваясь, она плакала и пела: «Плыне Висла, плыне по польской краине…» Нет, я не хочу вспоминать о ней! – Не надо. Но отец-то тебя любил. – Да. Прекрасный столяр. Все мое детство и юность прошли среди гробов, заготовленных им на продажу. В образцовом гробу я и спал. Мне, – сказал Полынов, – и доныне иногда снится, как я вылезаю из этого гроба, чтобы не проспать своего звездного часа. Отцу мечталось вывести меня в люди. Наверное, ему стоило немалых унижений и взяток, чтобы меня, мещанского отпрыска, приняли в Демидовский лицей, откуда выходили просвещенные знатоки права на общем фоне бесправия. – Понимаю тебя, – согласился Жохов. – Понять меня может не каждый… Я был в лицее лучшим учеником, а думаешь, мне было легко? Легко ли было мне, когда вы, дворяне, являлись на лекции из чиновных и барских квартир, вас подкатывали к лицею холеные рысаки, а я выкарабкивался по утрам из гроба и, вкусив хлеба с теплым чаем, бежал по лужам за четыре версты, дрожащий от холода, всего лишь презренный сын мастера гробовых дел. – Да, тебе было трудно. Тебя, лучшего лицеиста, обходили наградами, даже на мраморной доске выпускников лицея не хотели помещать твою фамилию – Придуркин, и мне было жаль тебя. Я ведь всегда дарил тебя самой искренней дружбой. Полынов положил руку на плечо друга: – Потому ты и допущен в мой ад… Я покинул лицей, уже оскорбленный, чувствуя свое превосходство над людьми, оскорблявшими меня. С дипломом молодого юриста я оказался в селе Павлове на Оке, где и сделался мелким судебным исполнителем. Я накладывал печати на двери амбаров проворовавшихся лавочников, описывал имущество бедняков за недоимки, а по ночам глотал книгу за книгой… читал, читал, читал, читал, читал! Затем Полынов сказал, что павловские мастера по выделке замков с их «секретами» создавали такие шедевры, что получали призы даже на международных промышленных выставках. – Эти мастера-самородки, порой безграмотные люди, возбудили во мне случайный интерес к точной механике, и, забыв о своем дипломе юриста, я пошел к ним на выучку. Наверное, я был способным учеником! Но однажды, смастерив сложнейший замок, я задумался. Ведь если я способен изготовить такой замок, значит, я способен его и открыть! Чтобы увериться в себе, я поехал на выставку в Вену, где на «призовой» площадке, ничем не рискуя, за полторы минуты вскрыл несгораемый шкаф фирмы «Эвенса», за что и получил тысячу марок вознаграждения. – Так живи и радуйся! – невольно воскликнул Жохов. Полынов удивленно посмотрел на него: – А чему тут радоваться? Я ведь еще со скамьи лицея понял, что при той системе, какая существует в нашей империи, мне всю жизнь оставаться презренным мещанином, и тогда я решил перехитрить эту систему, чтобы жить иначе… Я решил возвысить себя над этим поганым миром, и своего я добился! – Но честным ли путем? – тихо спросил Жохов. – Сначала – да. Я поехал в Льеж, где поступил в политехническую школу, старательно прослушал полный курс точной механики. Я получил не просто диплом, а – почетный диплом. – Так живи в свое удовольствие… инженер! – Именно так и стали называть меня друзья, когда я, подделав себе документы, из сословия мещан легко перебрался в дворянство. Под новой фамилией Боднарского завел в Петербурге частную техническую контору, не брезгуя брать любые заказы, стал жить на широкую ногу. Знание закона империи, хорошее владение языками, долгая жизнь за границей – все это помогало мне проникать в самое высшее общество, и никто ведь из аристократов не думал, что я выбрался из папенькина гроба, в котором стружки заменяли перину. Можно сказать, я был уже почти доволен судьбой, но… Полынов долго молчал, и Жохов напомнил: – Что же случилось тогда с тобою? Влюбился? – Нет. Во мне зрело недовольство системой, которая из меня, честного человека, сделала жулика и прохвоста, живущего на птичьих правах под чужим именем. К тому времени мое воображение было слишком воспалено чтением Бакунина и Штирнера, Кропоткина и Махайского, а контрасты жизни убеждали меня в том, что сильная личность – превыше всего, и такой личности, как я, в этом мире почти все будет дозволено. – Но так можно дойти черт знает до чего! – Верно. Вот я и пришел к тому, что научился презирать сначала законы, потом людей. Но прежде я был арестован. – За что? – Однажды меня навестил неизвестный, который от имени других неизвестных просил вскрыть одну кассу. Я, конечно, догадался, что эти «неизвестные» уже известны полиции, но им не хватает знания точной механики. Мне с самого начала было ясно, что, кроме хлопот, я не получу и рубля, а все деньги, добытые с кассы, провалятся в подполье какой-то партии… – И ты? – Я согласился. – И попался? – Сразу. Впрочем, мне удалось бежать, а наши инквизиторы так и не дознались, что за птица попалась в их клетку. Я сам ушел в подполье, снова сменив имя, перебрался в Польшу, стал членом активной «боевки», пан Юзеф Пилсудский не раз прибегал к моим услугам, когда ему нужны были деньги… Может, он и виноват в том, что я разуверился в идеалах революции, которых не заметил в человеке, больше других кричавшем о свободе. Скажу честно, что состоять в «боевке» было трудновато: чуть что не так – и ты мог пропасть на окраине города… – Как же ты очутился в разряде уголовных? – Это случайность. Однажды я долго возился с сейфом, в котором были замки конструкции Манлихера, и не мог открыть его. Пилсудский взбесился, обвинив меня чуть ли не в пособничестве жандармам. Тогда я решил: стоит ли рисковать жизнью ради этого демагога? Не лучше ли найти своим талантам иное применение? Так вот случилось… Громко хрустнул валежник. Мужчины обернулись. – Я тебя ищу, – строго произнесла Анита. Полынов передал «франкотку» капитану Жохову. – Анита, прости, нам предстоит расстаться. – Нам? – поразилась Анита. – Я побываю в Рыковском… без оружия, без тебя. – Не лезь в это осиное гнездо, – предупредил его Жохов. – Каждый человек обходит Рыковское стороной, чтобы не остаться без головы. А ты, кажется, уже потерял ее… Разве ты не знаешь, что в Рыковском штаб самого Харагучи? Или ты не слыхал, что там творится? Побереги себя и Аниту… Полынов пояснил: для него пришло время покинуть Сахалин навсегда; как – он сам еще не знает, но его пути приведут куда угодно, только не к мысу Погиби. – Не выдумывай! – возмутился Жохов. – Наверное, ты и в самом деле желаешь оправдать свою истинную фамилию… Зачем тебе соваться в Рыковское, если тебе, как дружиннику, будет даровано законное право на свободу по амнистии царя? – Я знаю силу закона, но в справедливость закона не верю. Появись я снова в России, и меня упрячут за решетку. А я уже не могу оставить Аниту… одну. – Но ведь оставляешь! – выкрикнула Анита. – Ты побудешь на попечении капитана Жохова, и вы можете ждать меня три дня. Только три дня, после чего можете убираться куда вам угодно… хоть под венец! Анита, припав к березе, разрыдалась. Жохов решил, что сейчас лучше не мешать им, и – ушел. Вслед ему, уходящему, Полынов велел вернуть «франкотку» Быкову. – Не валяй дурака, – отозвался Жохов. Полынов сказал Аните, чтобы повторила номер, который он просил ее помнить. Острым концом сучка Анита, еще плача, выцарапала на стволе березы загадочный для нее шифр: XVC-23847/А-835. – У тебя хорошая память, – похвалил ее Полынов. – Если со мною что-либо случится, ты с этим номером можешь явиться в банк Гонконга, даже не называя своего имени. – Зачем? – Тебе выложат деньги. Большие деньги. – Мне без тебя и копейки не надо! – ответила Анита. – Не уходи один! Ведь без меня ты погибнешь… Полынов зорко огляделся по сторонам: – Не плачь. Я снова ставлю на тридцать шесть, а иначе вообще не стоит играть… Теперь – прощай! Из гущи леса Анита услышала его голос: «Ты лейся, песня удалая, лети, кручина злая, прочь…» – Без меня ты погибнешь!.. – прокричала Анита. * * * Мутными глазами Глогер наблюдал с веранды, как через площадь Рыковского шагает человек, который заочно приговорен к смерти, и приговор ведь никто еще не отменял. – Входи… Инженер! – сказал он на стук в двери. Полынов никак не ожидал видеть Глогера в канцелярии японского правления, а Глогер сразу уловил его замешательство. Очень довольный, он приветливо улыбнулся: – Как приятно встретить старого приятеля… Так рассказывай: что тебе надобно от японцев? А что тебе от меня? Эта приветливая улыбка ввела Полынова в заблуждение. Он сказал, что самураи уже начали массовую депортацию населения, и ему хотелось бы попасть на пароход шанхайской линии, чтобы смотаться с острова поскорее. – Я понимаю свое положение, но ты, Глогер, должен понять и мое. Обращаюсь к тебе как к товарищу по лодзинской «боевке», мы немало пошумели тогда, и ты доверял мне. Надеюсь, хоть сейчас-то не станешь казнить меня? Глогер закрыл на ключ двери, ведущие на площадь. – А ведь ты меня боишься, – сказал он. – Ты способен только мяукать, словно котенок, а рычать-то, как тигр, умею один я! – В руке Глогера блеснул револьвер. – Я не стану убивать тебя. Приговор теперь исполнят другие… Разом вбежали японские солдаты, заломили Полынову руки. Плоские тесаки уперлись в спину ему, и он шагнул к смерти: – Сволочь! Ты все-таки победил меня… Теперь я не могу рычать, но и мяукать на радость тебе не стану… Глогер самодовольно ответил Полынову: – Так не всегда же побеждать тебе! Иди и прими смерть, как положено члену нашей исполнительной «боевки»… Чувствуя под лопатками колючие острия винтовочных тесаков, Полынов с трудом сохранял самообладание, но при этом в его голове кружились, подобные вихрю, всякие варианты освобождения. Кажется, на этот раз ему не выкрутиться. Самураи – это не бельгийский комиссар дю Шатле, не берлинский полицай-президиум на Александерплац, наконец, это даже не жандармский следователь Щелкалов. Покорно он шел, куда велят штыки, и болью отзывались в сердце пропетые когда-то слова: Какие речи детские Она шептала мне О странах неизведанных, О дальней стороне… «Ах, Анита! Почему я тебя не послушался?..» Солдаты во главе с молодым офицером отвели его на двор Рыковского правления, где свершались ежедневные казни. Возле забора на коленях уже стояли двое – полицмейстер Маслов, пойманный в одежде каторжника, и тюремный инспектор Еремеев, который клонился к земле, близкий к обмороку. Маслов долгим взором вглядывался в Полынова – узнал его: – Вам-то, кажется, я не сделал зла. – Лично мне – никогда, – ответил Полынов. – Так помолитесь за меня… – И за меня! За меня тоже, – выкрикнул Еремеев. Это были последние их слова, и через минуту на земле лежали два обезглавленных тела. Японский офицер сказал: – Хэлло! Теперь ваша очередь. Это неожиданное для японца «хэлло» оказалось спасительной зацепкой. Полынов шевельнул пальцами связанных рук. – Господин офицер изволит говорить по-английски? – О да! Но у вас произношение намного лучше, чем у меня… Вам приходилось жить в Англии? – Нет, только в африканском Кейптауне. – О! Может, вам завязать глаза? – Не стою ваших забот, – ответил Полынов, лихорадочно отыскивая лазейку для спасения. Он глянул, как затихло в агонии тело полицмейстера. – Все это странно! Вы казнили сейчас «шпиона» Маслова и «предателя» Еремеева, которые никогда не шпионили и никого не предавали. Между тем в личном окружении вашего генерала Харагучи я знаю подлинного резидента русской разведки… Кстати, он опытен и опасен для вас! Спина освободилась от прикосновения штыков. – Кто же это? – насторожился самурай. – Вы наивны! – повысил голос Полынов. – Не стану же я болтать с вами о серьезных делах на этом дворе, где скоро можно играть в футбол отрубленными головами. Я могу назвать русского шпиона только генералу Харагучи… «Анита, милая Анита! Какие речи детские она…» – Сразу развяжите мне руки, – велел Полынов. Рулетка снова раскручивалась перед ним, суля сказочный выигрыш – жизнь! Японский офицер проводил его во внутренние комнаты правления, где за столом – в окружении адъютантов – сидел сухонький старичок в очках, и Полынов догадался, что этот кровожадный пигмей и есть генерал Харагучи. Он с достоинством ему поклонился. – Переводчик не нужен, – сказал Полынов, – ибо из английских газет я, знаю, что вы окончили военную академию Берлина, и вам будет приятно освежить свой немецкий язык. – Гутен таг, – сказал Харагучи, держа между ног шашку в черных ножнах. – Я даже удивлен. Где же вы в условиях Сахалина могли читать английские газеты? – Мне давал их для чтения барон Зальца. – Гут, гут, – одобрительно закивал Харагучи. – Мне доложили, что вы узнали шпиона при моем штабе… кто он? Никаких колебаний. Спокойный ответ: – Глогер, что торчит у вас на веранде. Я не знаю, что он у вас там делает, но бед всем вам он еще наделает. Среди японцев возникло замешательство, адъютант Харагучи куда-то выбежал и скоро вернулся с бумагами. Генерал вчитался в одну из них, неуверенно пожав плечами. Потом встал и вплотную подошел, к Полынову, поблескивая очками: – Обвинение серьезно. Но я вас выслушаю. – Глогер – опаснейший русский шпион, который чрезвычайно ловко притворяется польским националистом и ненавистником России. Под видом ссыльного он прибыл на Сахалин как раз накануне разрыва отношений между Петербургом и Токио. Вы сами понимаете, насколько удобна такая маскировка. Харагучи вернулся к столу, волоча за собой шашку. – Если сказанное вами правда, то откуда вам это известно? Наконец, кто может подтвердить ваши подозрения? – О подозрениях я бы молчал. Я высказываю не подозрения, а сообщаю точные факты, которые мог бы подтвердить только один человек, недосягаемый для вас ныне. – Кто же это? – Капитан русского генштаба Сергей Жохов, возглавляющий разведку на Сахалине под личиною журналиста. Полынов смело «выдавал» врагам своего друга, зная, что Жохов скорее застрелит себя, но он никогда не попадется живым в руки врагов. Все застыли в молчании. – Жохов! – сказал Харагучи, а его адъютанты торопливо перелистывали перед ним бумаги. – А кто же вы сами? – В чине коллежского асессора исполнял обязанности судебного следователя в Корсаковске… Иван Никитич Зяблов! – снова раскланялся Полынов, представляясь. – Служил при бароне Зальца, который считал меня своим близким другом. Под генералом Харагучи отчаянно скрипел венский стул. – Во всей этой истории, – сказал он, – столько вранья, что я начинаю удивляться вашей наглости… Вы ведь никогда не сможете ответить мне на вопрос, почему именно капитан генштабист Жохов вдруг решил поделиться с вами секретными сведениями об этом Глогере? Напрасно самураи торжествовали победу. – Я давно жду такого вопроса, – ответил Полынов. – Моя дружба с Жоховым тянется еще с детства, мы вместе учились в Демидовском лицее города Ярославля, после чего Жохов поступил в Пажеский корпус, а я волею судеб оказался на каторге. Наверняка у вас имеются сведения об офицерах сахалинского гарнизона… так проверьте мои слова по своим бумагам. Удар – точно в цель! Харагучи быстро переговорил с офицерами штаба по-японски, они бурно спорили, наконец в своем досье Харагучи что-то подчеркнул ногтем. – Мы вам поверим лишь в том случае, если вы скажете, кто был отцом вашего друга Жохова и какую он занимал должность! Будучи его другом, вы не можете не знать этого. – Отец капитана Жохова служил по выборам дворянства, занимая должность Тетюшского уездного предводителя… Проверили и поверили! Харагучи вскочил и, громыхая шашкой, что-то злобно и гортанно выкрикивал, после чего из глубин дома послышался сатанинский вопль Глогера: – Не надо… умоляю… это ошибка! Я никогда не… Полынов отошел к окну и посмотрел, как японцы ставят Глогера на колени, сверкнула сабля. Убедившись, что Глогера не стало, он облегченно вздохнул: «Ты лейся, песня удалая…» Харагучи спросил – каковы его желания за раскрытие опасного русского шпиона? Полынов ответил, что хотел бы попасть под общую депортацию чиновного населения Сахалина: – Всем известно, что в Александровске стоит под погрузкой ваш пассажирский пароход, следующий прямиком в Одессу. Но мне желательно сойти с него еще в Гонконге, в банке которого я давно держу свои капиталы. – Почему же не в Петербурге? – спросили его. – Как можно доверять стране, которая трясется от революции? Именно по этим соображениям я доверил свои сбережения старинному британскому Гонконг-Шанхайскому банку. Что-то хищное отразилось в лице Харагучи, но голова Глогера уже откатилась в подзаборные лопухи. Глогер уже не мог помочь самураям разобраться в этих хитроумных комбинациях. – Вы рискуете жизнью, – напомнил генерал. – Ведь наш телеграф работает отлично, и мы, сидящие в Рыковском, можем проверить, так ли это. Назовите номер личного счета. Полынов шагнул к столу и написал: XVC-23847/А-835. – Хорошо, – сказал Харагучи. – Но, если англичане не подтвердят наличие этого вклада, вы окажетесь на дворе… Через двое суток Полынова освободили: – Вы оказались правы. Можете отправляться в Александровск, а билет на пароход получите в тамошней канцелярии. Харагучи прислал ему в подарок хорошую сигару. – Благодарю! – небрежно ответил Полынов. – Но меня будет сопровождать молоденькая дама, обожающая комфорт, и потому прошу предупредить свои власти в Александровске, чтобы мне отвели каюту первого класса… с ванною и прислугой! Знаете, все женщины на этой каторге стали так избалованны, что нам, мужчинам, очень трудно угодить им… * * * Когда они встретились, Анита наблюдала за ним с каким-то напряженным вниманием. Полынов не выдержал ее взгляда: – Перестань так смотреть на меня! – Смотрю… ты поседел, – ответила Анита. – Ничего удивительного! Зато мой приговор приведен в исполнение… Сахалин проводил их дождями и туманами. Жалобно мигнули огни маяка «Жонкьер», а потом навсегда угасли в отдалении и маячные проблески с мыса Крильон. Впереди распахивался океан – широкий и бурный, как сама жизнь. 14. Конец каторги «Там, где Амур свои волны несет», там, от Хабаровска до Николаевска, еще ходили белые пароходы, освещенные электричеством, с которых долетала до угрюмых берегов музыка ресторанов, по их палубам прогуливались опрятно одетые люди и дамы с зонтиками. Но ближе к осени с этих пароходов все чаще видели каких-то диких, немыслимо оборванных людей с палками и котомками, они бежали вслед пароходам вдоль топких таежных берегов, взывая к милосердию пассажиров: – Хлеба! Бросьте хлеба, мать вашу растак… – Кто эти дикари? – спрашивали пассажиры. – Сахалинские каторжане, – охотно поясняли капитаны. – Японцы всех их вывезли с острова прямо в тайгу материка и оставили на берегу, словно ненужный мусор. Теперь им, видите ли, амнистия от его императорского величества выпала. Вот они и бегают с дубинами вдоль Амура, как доисторические питекантропы… С этим народом, дамы и господа, лучше не связываться! …Убийствами и грабежами японское командование сознательно выживало русских людей с острова. Это была политика оголтелого геноцида, при которой человеку не выжить, и самураи проводили ее с неумолимой жестокостью, чтобы русских людей на острове не осталось. Чиновников с их семьями они спровадили долгим путем прямо в Одессу. Русская делегация в Портсмуте еще отстаивала Сахалин для России, когда оккупантами было объявлено, что до 7 августа 1905 года всем неяпонцам следует покинуть Сахалин. – Кто желает остаться на острове, тому следует в ближайшие дни принять подданство нашего великого императора Муцухито и платить налоги, какие существуют в Японии… Двадцатого августа контр-адмирал Катаока выслал в бухту Де-Кастри три своих миноносца под белыми флагами; следом за ними вошел транспорт, с которого свалили на берег толпу первых депортированных сахалинцев. Поселок в бухте был уже разгромлен, все сгорело при обстрелах с моря, и беженцам, перед которыми шумела глухая тайга, было тут же объявлено: – Вы уже в России! Теперь сами выбирайтесь к Амуру – до Мариинска или Софийска… дорога сама выведет. Но дороги-то и не было. Толпа людей шаталась от изнурения, многие так и не дошли до Амура, а иные стали жертвами таежных хищников. Но оставаться на Сахалине никто уже не хотел, и все новые толпы беженцев копились на пристани Александровска, заполняя гулкие трюмы японских пароходов. Самураи не разрешали вывозить на материк что-либо из вещей, кроме узелка с самым необходимым в дороге. На трапах кораблей разыгрывались дикие сцены, которые по-человечески можно понять: каждому ведь дорого то, что нажито своим трудом, но японцы силой отбирали имущество, и скоро на пристани выросла громадная гора пожитков, увязанных в неряшливые котомки. Японцы не брезговали ничем, отбирая у русских детей даже самодельные тряпичные куклы. Руководил депортацией майор Такаси Кумэда, и ему, знавшему русский язык, наверное, не раз приходилось слышать с палуб отплывавших от Сахалина кораблей: – Да будь ты проклят, зараза паршивая! Ты не сын Страны восходящего солнца – ты просто сукин сын… С японцами остались лишь предатели родины и кое-какие одиночки; не покидали остров отпетые уголовники, которым хорошо воровать и грабить при любом режиме; не выехали на материк разбогатевшие ссыльные, местные кулаки, жалевшие оставить свое хозяйство, но японцы их всех потом «раскулачили». Почти все население Сахалина, бросая посевы и огороды, покинуло остров, не желая оставаться под пятой оккупантов. Сахалин вымер! Можно было пройти через десятки деревень и – не встретишь ни одного человека, не выбежит навстречу, виляя хвостом, собачонка. Историки приводят цифры зловещей статистики: если до войны Сахалин обживали сорок шесть тысяч, то после завершения оккупации на острове осталось всего лишь семь тысяч человек, навсегда потерянных для родины. А сахалинских беженцев родина встретила неприветливо, о царской амнистии даже не поминали. Мало кому удалось достичь Хабаровска или Благовещенска, редкие единицы добрались до родимых мест, многие остались горевать на Амуре. Как раз напротив казачьего села Мариинского был на Амуре остров, куда и сгоняли каторжан, которые загодя отрывали в земле глубокие норы, собираясь в них зимовать. Появились на острове и прежние охранники-надзиратели с оружием. Здесь же селились и семьи ссыльных с детьми. В этом содоме люди словно озверели, всюду вспыхивали драки, нависала грязная брань, окрики конвойных, а между шалашами и норами блуждали цыганки, предлагая наворожить лучшую долю: – Драгоценный ты мой, брильянтовый да яхонтовый, вижу, будет тебе утешение от дамы бубновой, ждет тебя свиданьице с червонным валетом, еще посидишь ты на параше из чистого золота, как король на своих именинах… Среди костров, на которых варилась похлебка, среди развешанного по кустам арестантского вшивого тряпья бродила седая как лунь женщина с ненормально вытаращенными глазами, в которых навсегда застыл ужас. Иногда она рылась в своем мешке, любуясь катушками ниток, детскими чулочками и шпульками от швейной машинки фирмы «Зингер», а потом начинала кричать, и никто уже не мог ее успокоить… Это была Ольга Ивановна Волохова; о ней беженцы говорили: – К этой лучше не подходить! У нее мужа и детей самураи штыками порешили. Хоть бы утопилась она, эвон воды-то сколько… На што теперь такой поврежденной век мучиться? Японцы вернули России Северный Сахалин только в октябре, когда весь остров уже превратился в выжженную безлюдную пустыню. Очевидцы писали, что леса поразительно быстро надвинулись на города и деревни, буйная растительность полезла в прежние сады и огороды, а дикие звери без боязни забегали на улицы, пугая одиноких прохожих. Где же он, благополучный конец нашей истории? Вот он, этот конец: уже отговорили свое дипломаты в Портсмуте, уже высадились в Одессе сахалинские чиновники, уже обжили свои норы беженцы на Амуре, а Сахалин еще содрогался от выстрелов – война продолжалась, еще не покорились врагам русские патриоты… Генерал Харагучи распорядился уничтожить отряд Быкова и Филимонова, а генштабиста Жохова взять живым. Валерий Павлович Быков под натиском врагов был вынужден отвести людей с реки Тымь даже назад – к Тихменевке, лежащей южнее, потом партизаны двинулись к берегу Татарского пролива. В перестрелке с японскими кавалеристами Жохов был ранен, и Клавдия Петровна Челищева уделяла ему столько благородного внимания, что Жохову делалось неловко перед Быковым. – Я вам чрезвычайно благодарен за все, я готов расцеловать ваши святые руки, – говорил он бестужевке, – но вы не забывайте, что в отряде не один только я смотрю на вас восхищенными глазами… На привалах Жохов часами рассказывал ей о том, какой замечательный роман будет написан им о трагедии Сахалина, и Челищевой было отрадно думать, что она станет героиней будущего романа; девушка, кажется, не понимала, что вниманием к Жохову она невольно осложняла отношения с капитаном Быковым, и без того сложные, обостренные его ожиданием ответа… На взморье партизаны отыскали девять старых кунгасов, плохо просмоленных; из мучных мешков сшили паруса, и отряд вышел в Татарский пролив, силясь достичь берегов родины. Задули холодные ветры, горизонт побелел – выпал снег. Сильнейший шторм порвал мешковину самодельных парусов; дружинники, поминая всех святых и всех матерей на свете, шапками вычерпывали воду. Пришлось довериться волнам, которые безжалостно выбросили кунгасы обратно на сахалинский берег – возле Арково, где находился японский гарнизон. – Не высовываться, – велел Быков, – дождемся темного часа, а потом двинемся дальше на север… К северу от Арково лес переходил в тундру, и до самого мыса Погиби партизаны уже не сворачивали с дороги беглых каторжан. По вечерам, сидя возле костров, в окружении гибельных просторов Сахалина, люди глухим стоном вытягивали из своих душ надрывную и плакучую песню-жалобу: Умру, в чужой земле зароют, Заплачет милая моя. Жена найдет себе другого, А мать сыночка никогда… Быков поднялся от костра – страшный, разгневанный – и выстрелил из револьвера в пустоту черного неба. – Хватит выть! – крикнул он. – Я же вас почти уже вывел к мысу Погиби, так потерпите – выведу и к Амуру… Им повезло: отряд случайно заметили с речной миноноски, дежурившей в проливе, чтобы подбирать с воды уцелевших. Дружинников приняли на борт, тут они стали плакать от радости – бородатые, израненные, запаршивевшие, отряхивая с грязного рванья лесных клопов и вшей. Наконец миноноска вошла в устье Амура, уже виднелись пушки крепостных батарей, и Быков стал кричать в каком-то неистовстве: – Друзья мои! Смотрите, все смотрите… Я снова вижу наш родной, наш русский, наш флаг великой отчизны!.. Генерал Линевич, верный своему долгу, охотно утвердил список представленных к орденам, который был составлен полковником Болдыревым, и в число героических защитников Сахалина попали мерзавцы и трусы, сделавшие все, чтобы выбраться из болота и «влезть» в плен к врагам. Но поздней осенью из Николаевска поступил дополнительный список с именами дружинника Корнея Землякова, офицеров Таирова, Полуботко, Филимонова, Гротто-Слепиковского, журналиста Жохова и штабс-капитана Быкова. Однако генерал Линевич не утвердил их наград, заподозрив «искательство» посторонних людей. – Сейчас, когда война закончилась, – рассудил Линевич, – сыщется немало охотников притвориться героями. Но подлинные герои уже награждены, и на этом мы закончим… * * * На окраине города Быков снял две комнатенки, очевидно, рассчитывая, что до открытия весенней навигации проживет не один. Но госпожа Челищева отказалась разделить его одиночество, ссылаясь на то, что здоровье капитана Жохова нуждается в ее неусыпных заботах. Жохов же, целиком во власти развития будущего романа, даже не задумывался над тем, что совершает непоправимую ошибку, дозволив Клавочке поселиться с ним рядом. Он просто не придавал этому никакого значения, испытывая лишь благодарность к девушке. Но выражал эту благодарность словами чересчур возвышенными, какие обычный больной мужчина не стал бы говорить своей сиделке. – Даже усталая, вы очаровательны, – говорил он Клавочке, слушая, как завывает над Амуром метель. – Наверное, вы будете хорошей спутницей в жизни, и я завидую тому мужчине, который станет вашим вечным рыцарем… Это были только слова, но Клавочка пила их по капле, как пьют драгоценный нектар, она замирала, наслаждаясь их легковесным, зато чудесным звучанием. Поздним вечером ее навестил штабс-капитан Быков, пригласивший девушку в городской клуб, где чиновники Николаевска обещали дать банкет с маскарадом, а их жены собирались устроить розыгрыш в лотерею. Клавочка отказалась: – Но как же я покину Сергея Леонидовича? Он так еще слаб после ранения, он так нуждается в моем попечении… Они стояли в промерзлых сенях, где на стенах были развешаны цинковые корыта и лошадиные хомуты с кнутами. Быков снял один кнут и сильно ударил им в корытное днище – тяжелый металлический звук был невыносим и очень тревожен. – Я уже не спрашиваю вас, когда вы ответите на мое предложение. Кажется, я слишком доверчив, не так ли? – спросил Быков. – Понимаю и вас. Наверное, будущий роман Сергея Леонидовича гораздо интереснее того романа, в котором сюжет еще не продуман до последней точки… Челищева зябко куталась в меховую жакетку, не решаясь пригласить Быкова в комнаты, где Жохов, не зная, кто там пришел, шелестел хабаровскими газетами, явно недовольный ее долгим отсутствием. Клавочка, потупясь, сказала Быкову: – Простите меня, пожалуйста. Я знаю, что вы очень добрый и хороший человек, но я не могу… не могу иначе… Быков все понял. Он повесил кнут на место и молча вышел. Клавочка вернулась в комнату и вся сжалась, когда с улицы долетел тугой хлопок одинокого выстрела. – Это он… его не стало, – прошептала она. – Но разве же имела я право обманывать его и себя? Жохов сначала ни о чем не догадывался. – Кто сейчас приходил? – спросил он девушку. – Быков… я ему все сказала. – Что вы сказали ему? – Что я живу теперь иными надеждами… Только сейчас до Жохова дошел смысл ее слов: – А кто давал вам право надеяться на что-либо? Я знаю, что только один Валерий Павлович обладал надеждами. – Но я думала, что вы… всегда так любезны… – Так я со всеми любезен, черт побери! Клавдия Петровна растерянно бормотала: – Разве не могла я видеть поводов к чувству… – Никаких поводов не было! – закричал Жохов, сбрасывая с себя ворох газет и накидывая шинель на плечи. – На мои чувства вы не имели права рассчитывать… это глупо! – Но я думала, что вы… все ваши слова… – Дура безмозглая! – врубил ей в лицо Жохов. – Начиталась всякой ерунды, а теперь погубила человека… Жохов выбежал под всплески метели. Быков был мертв. Жохов забрал из руки револьвер, салютуя над мертвым раз за разом, пока в барабане не опустела обойма. Мимо проходил гарнизонный солдат. Остановился: – Никак пьяный, ваше благородие? – Если бы пьяный… Помоги мне, братец, оттащить его до комендатуры. Берись за ноги, а я возьму спереди… Две фигуры, солдата и офицера, шатаясь под тяжкою ношей, уходили прямо в метель, а издали было слышно, как грохочет бальная музыка в клубе, где местные дамы разыграют в лотерею куклу-матрешку, бутылку с шампанским и коробку с дешевой пудрой. Жохов всю дорогу не переставал ругаться: – Ну разве можно быть такой правомерной идиоткой? Вот уж где куриные мозги! Недаром я всегда презирал идеалисток… Ей казалось, что любовь – это занятие для ангелов, а ведь любовь – это чисто земное… будто картошка на огороде! Комендант города велел положить мертвеца на лавку. – Чего это он? – был задан вопрос. – Не знаю, – ответил Жохов. – Наверное, обиделся, что ордена ему не дали… * * * А в далеком Монте-Карло совсем не чувствовалось зимы; теплые ветры из Марокко оживили приунывшие пальмы, когда здесь появилась странная пара – мсье Крильон с молоденькой Анитой Жонкьер. Никто не задумывался над сочетанием их имен, хотя именно в нем затаился волнующий отблеск погасших маяков Сахалина. Впрочем, публике, заполнившей вечерние залы казино, был глубоко безразличен «сахалинский вопрос»… В том, как держался господин Крильон, угадывалась уверенность породистого аристократа, а прядь седых волос заметно выделялась в его аккуратной прическе, подчеркивая благородство мужского облика. Его спутница была в стиле модерн («инфернальная» женщина, как тогда говорили), ее белую шамизетку украшал золотистый бисер, а поверх платья она небрежно накинула дорогое манто. Эта пара сначала постояла у рулетки, внимательно проследив за тем, как проигрался магараджа из Индии, как расплатился за проигрыш молодой шейх из пустынь Аравии. Крильон наклонился к Аните и тихонько пропел для нее: Не играл бы ты, дружок, Не остался б без порток… Мадемуазель Жонкьер с легким треском сложила веер и, словно играючи, коснулась им щеки своего спутника: – Так и быть! Ставь, если тебе все еще мало… Крильон шагнул к столу рулетки, произнеся громко: – Bankoў! Крупье внимательно оглядел игрока. – Рад видеть вас невредимым, – сказал он. – Но в прошлый раз вы были гораздо моложе. – Не спорю. – Тогда вы приехали из Женевы, а теперь откуда? – Прямо из Гонконга. – Снова изволите играть на все? – Да. Ставлю, как всегда, на тридцать шесть… «Инфернальная» Анита Жонкьер, стоя в стороне, с напряженным вниманием следила за шариком, который долго не мог успокоиться в заколдованном круге рулетки, пока не ударился в номер тридцать шесть. В публике и среди игроков возникло беспокойство: – Чудеса… Откуда такое везение? – Банк сорван! – провозгласил крупье. И тут все услышали злорадный, почти ликующий смех. Это смеялась Анита, юная и красивая женщина, которая под модной прической типа «Клео» старательно укрывала свои безобразно оттопыренные уши. Крупье взмахнул широким траурным покрывалом, закрывая рулетку, словно наложил вечный траур на гроб с усопшим покойником. – Иди за мной, – велела Крильону красавица, и, склонив голову, он покорно последовал за нею, как верный паж за своей гордой и неприступной королевой. Вдруг она обернулась к нему. На языке, для всех не понятном (на русском языке!), она четко сказала: – Больше ты никогда не будешь играть. И вообще отныне ты должен меня слушаться… лишь одну меня! Только меня… Надеюсь, что повторять не придется. – Да, моя любовь, – ответил Крильон женщине, которую сам же и купил по дешевке на крыльце сахалинского трактира… Они покинули казино и навсегда растворились в этом неугомонном, сверкающем мире – в мире нищеты и богатства, в мире скромности и подлости, часто меняя свои имена и меняя страны, названия отелей и курортов… Мы потеряли их! В эпилоге – возвращение старых долгов Мне никогда не встречался на полках букинистов роман Жохова о сахалинской каторге, и я не знаю, какой же гениальный конец для него он придумал. Время слишком безжалостно к людям, одинаково равнодушное к плохим и хорошим, к талантливым и бездарным. С тех пор прошло много-много лет, никто из моих героев не уцелел, и остался теперь один только я, чтобы сказать то, чего не успели сказать другие. * * * Время было тяжкое – лето 1942 года… Советский консул в Сиднее просмотрел австралийские газеты. Вести были неутешительны: от Воронежа и Барвенково наши войска отжимались к Волге «панцирными» дивизиями гитлеровских генералов – Паулюса и Клейста… «Да, тяжело!» Впрочем, и на Тихом океане положение американцев ничуть не лучше, чем на Восточном фронте. Японская военщина, совершенствуя тактику «прыжков лягушки», быстрыми десантными бросками перемещалась с острова на остров, с атолла на атолл, и теперь возникла прямая угроза беззащитной Австралии. Над Сиднеем пролился оглушительный ливень. Секретарь доложил консулу, что его желает видеть королева Семнадцати Атоллов, владеющая русским языком. – Я не знаю такого королевства, а принимать у себя всяких авантюристок у меня нет ни времени, ни желания. Секретарь сказал, что королева произвела на него впечатление вполне порядочной женщины; она желает передать в советский Фонд обороны сбережения, оставшиеся после ее мужа – короля и владельца Семнадцати Атоллов. – Что-то я не помню такого государства. – Его никто не знает, – ответил секретарь, – хотя группу этих живописных атоллов, затерянных в океане, можно отыскать на любой карте мира. Еще в тридцатые годы на них высадился самозванный король, объявивший атоллы своим владением. Он даже издавал там газету, продавая каждый ее экземпляр по цене одной сигареты, и газета Семнадцати Атоллов выходила под странным девизом: «Полиция всех стран, разбегайся!» – Что за анекдот? – удивился консул. – Никакого анекдота… В этой газете король объективно отражал события в нашей стране и на фронте, печатал в переводе на английский стихи Симонова, Твардовского и Суркова. – Откуда он черпал все это? – На атоллах имелась мощная радиостанция, способная принимать передачи из Москвы, а гимном своего королевства он избрал нашу популярную песню: «Расцветали яблони и груши, поплыли туманы над рекой, выходила…» – Можете не продолжать, – сказал консул. – Наверное, это какой-нибудь белоэмигрант, страдающий приступами ностальгии? Но куда же смотрела Лига Наций? Почему его там не сцапали? – Пытались! – объяснил секретарь. – Я уже выяснил, что перед самой войной на эти атоллы позарилась Англия, пославшая миноносец для ареста короля Семнадцати Атоллов, но жители островов дали такой отпор пришельцам, что миноносец вернулся в порт Веллингтон, имея немало раненых. – Даже не верится, – сказал консул. – Но сейчас не такое у нас положение, чтобы отказываться от помощи…. Да! Мы не отказались, и знаменитый Рахманинов давал концерты в помощь героической Красной Армии, в адрес советского Красного Креста нескончаемым потоком шли посылки от эмигрантов, живущих в США, Аргентине или Бразилии, переводили деньги украинцы и духоборы из Канады, бедняки слали анонимные денежные сбережения в самые трудные для нас дни 1941 года: «Вместе с вами плачу кровавыми слезами. Примите от русского – русскому народу в его трудный час». Среди эмигрантов, разбросанных по всему миру, от Патагонии до Аляски, ходили по рукам стихи Георгия Раевского: Да, какие б пространства и годы До тех пор ни лежали меж нас, Мы детьми одного народа Оказались в смертельный час… – Хорошо, – согласился консул, – я приму королеву. Но в беседе с нею как лучше именовать ее? – Все королевы имеют одинаковый титул: «Ваше Величество». * * * Она представилась лишь именем – Анита. – Ваше Величество, – приветствовал ее консул, – мне было приятно узнать о святых порывах вашего благородного сердца. Одетая очень скромно, королева держалась с достоинством, и, наверное, в молодости она была красивою женщиной, если бы ее не портили большие оттопыренные уши. По-русски же она говорила чисто, без какого-либо акцента. Королева просила консула не считать ее белоэмигранткой: – Мы с мужем покинули Россию еще в пятом году, когда на Сахалине высадились японцы. Сейчас наше королевство уже вошло в сферу боевых действий на океане, недавно к нам заходила поврежденная американская подлодка, мы живем под угрозой захвата атоллов японскими парашютистами. – Простите, но как вы оказались на Сахалине? – С матерью, которая искала среди ссыльных мужа и, не найдя его, продала меня первому прохожему, чтобы не умереть от голода… Купивший же меня человек и стал королем Семнадцати Атоллов. Незадолго до своей смерти он просил не принимать от СССР никакой благодарности, не раз повторяя, что возвращает родине старые долги… – О каких долгах идет речь? – спросил ее консул. – Я не вникала в эти вопросы, но догадываюсь, что мой муж когда-то был близок к революционным кругам. В эмиграции он внимательно следил за вашими успехами, радуясь им вместе со мною. Вы не думайте, – торопливо добавила Анита, – что мы на своих атоллах жили дикарями среди дикарей. Мы выписывали ваш журнал «СССР на стройке», иногда до нас доходили даже ваш «Огонек» и газеты. Его королевское величество, мой супруг, очень болезненно переживал неудачи на русском фронте. Мне кажется, это и ускорило его кончину. Перед смертью он говорил, что не может купить для русской армии танковую колонну, но он обязан помочь родине чем может… Анита сказала, что, исполняя волю покойного мужа, она передает Красной Армии большую партию драгоценного на фронте пенициллина и прочих медикаментов, просила принять в дар для советских детей, осиротевших в войне, два контейнера с консервированными соками. – Это не только мой личный дар отчизне, – сказала Анита, – но и всех жителей, населяющих наше королевство. – У вас было и население? – удивился консул. – А как же! Мало ли в мире людей, разочарованных в цивилизации, ищущих покоя от мирской суеты? Мы принимали всех, – сказала Анита. – Даже тех, кто скрывался от правосудия, принимали просто романтиков, наконец, у нас находили приют потерпевшие кораблекрушение возле наших атоллов. Мой муж ввел на островах конституцию, ограничивавшую его королевский абсолютизм, составил гражданский и уголовный кодекс, в котором была только одна жестокая статья. – Смертная казнь? – спросил консул. – Нет, любое преступление каралось изгнанием… Консул встал и от имени своего народа поблагодарил женщину за те пожертвования, которые она сделала ради общей победы человечества над фашистской Германией и самурайской Японией. А потом, когда королева удалилась из его кабинета, он сказал секретарю: – Черт знает, какие ситуации преподносит нам жизнь! Консул включил радиоприемник. Сидней повторял недавние сводки. Слышался голос Черчилля: «Стремительность японского нападения превзошла все наши ожидания… Картина весьма мрачная, отчаянное положение, и даже более». В эфире резко вибрировал надломленный голос Рузвельта, говорившего, что потери в этой войне невероятны, никто в США не ожидал такого поворота событий… Консул крутанул ручку настройки, и Берлин отозвался ему лающим голосом Риббентропа, вещавшего, что наличие японских дивизий на восточных границах России «облегчает наш труд, поскольку Россия, во всяком случае, должна держать войска в Восточной Сибири в ожидании неизбежного японского нападения!» Консул раздраженно выключил радиоприемник. – Все равно, – сказал он, – мы обязательно победим… * * * Заключив с нами пакт о нейтралитете, Япония исподтишка готовила нападение на СССР по секретному плану «Кантокуэн» – удар мощной Квантунской армии со стороны Дальнего Востока. Среди самурайской военщины стало очень модным выражение: «Не опоздать на автобус!» – не опоздать к разделу мира, который готовила гитлеровская Германия, союзная Японии. Летом 1942 года они, казалось, были близки к тому, чтобы первыми вскочить в этот политико-стратегический «автобус»: вермахт, лязгая железными сцеплениями гусеничных траков, уже выкатил свои танки на берега Волги. Но в Токио скоро поняли, что дела у немцев складываются совсем не так, как мечтал о них Гитлер в светлые лунные ночи. От обгорелых руин Сталинграда вермахт был отброшен назад, следовательно, «автобус» ушел по историческому маршруту без них – без самураев! Вынужденные отложить нападение на СССР, японцы все время войны вредили нашей стране где только могли. Япония задерживала и топила наши торговые корабли, нарушая коммуникации между Владивостоком и портами Америки; японский флот, громыхая броней и выпуская с подлодок торпеды, запирал для нас международные проливы, выводящие в открытый океан. И до самого конца войны с Германией мы не могли быть спокойны за безопасность наших дальневосточных рубежей. Япония устраивала провокации у наших границ, обстреливала из пушек и пулеметов советскую территорию, она до самого краха гитлеризма вела шпионаж в пользу Германии. В самый канун капитуляции фашизма, 5 апреля 1945 года, Москва заявила о денонсации (непродлении) пакта о советско-японском нейтралитете, уже не раз нарушенном заправилами Токио. По всей Европе вылавливали военных преступников для будущего процесса в Нюрнберге, а вечером 8 августа того же года японский посол в Москве получил заявление Советского правительства, начинавшееся словами: «После разгрома и капитуляции гитлеровской Германии Япония оказалась единственной великой державой, которая все еще стоит за продолжение войны…» Отправляя это заявление в Токио, посол сказал: – Наш автобус сковырнулся в пропасть… Да! Понадобилось всего двадцать три дня, чтобы Япония была разгромлена. В августе, когда тысячи японских солдат и офицеров бросали свое опозоренное оружие под ноги наших десантников, освободивших Северный Китай и весь Сахалин, в кабинете консула снова появилась владычица Семнадцати Атоллов. На этот раз Анита выглядела даже торжественно. – Ну вот и все! – возвестила она. – Можете меня поздравить: отныне я уже не королева… Год назад я продала свои атоллы с плантациями под размещение на них базы американских подлодок и теперь могу быть гораздо щедрее, чем раньше. Анита выложила перед консулом чек на большую сумму в долларах и сказала, что ее дни, наверное, уже сочтены: – Какая там Анита? Зовите меня Верой Ивановной… Ей было жаль, что муж не дожил до этих дней: – Он был бы счастлив узнать, что японская колония Карафуто снова сделалась русским Сахалином, а город Отомари опять будет называться Корсаковском… Да, мне известно, – сказала Вера Ивановна, – что до самого Дня Победы нефть Северного Сахалина заполняла баки советских танков, дошедших до Берлина, сахалинский уголь распалил пламя котельных топок кораблей, высаживавших десанты на причалы Порт-Артура… Вы бы знали, как мне хочется плакать! Там, где отгремели раскаты ваших пушек, давно-давно отзвучали наши слабые выстрелы. Мне, сопливой калужской девчонке, и не снилась такая судьба, какая выпала на мою долю… Нет, не стоит меня благодарить: это я благодарю свою родину за право называться русской! Она ушла, и консул, стоя возле окна, задумчивым взором пронаблюдал, как эта стареющая женщина навечно затерялась в разноликой уличной толпе… Второго сентября Япония подписала акт о капитуляции. На далеком Сахалине, ставшем советским, снова ярко разгорелись старинные маяки – Крильон и Жонкьер. Они освещали путь кораблям, уходящим далеко… После этой войны земля Сахалина, не раз омытая нашей кровью, украсилась памятниками вечной славы – в честь героев, павших за освобождение острова, и эти памятники неслышно сомкнулись с памятниками тем, кто еще раньше сложил свои головы на этой многострадальной земле, которая уже никогда не станет для нас каторгой… Неужели мне не удалось найти конец для романа? Старая история с новым концом ОЧЕВИДНО, с годами человек острее чувствует личную соприкосновенность к событиям своего бурного века. Пятый класс школы я заканчивал перед самой войной и тогда же впервые прочитал повесть Бориса Лавренева «Стратегическая ошибка» о прорыве летом 1914 года германских крейсеров «Гебен» и «Бреслау» в Черное море. Ограниченный в своих познаниях, я следил лишь за развитием сюжета и многое не понял, но сама фабула повести надолго осталась в сердце. Сейчас мою память снова тревожат старые, еще детские воспоминания о «стратегической ошибке» британского Адмиралтейства, которую лучше назвать политической диверсией. Сам хлебнувший морской воды и многое заново переосмысливший, я теперь могу судить о событиях прошлого с гораздо большими подозрениями… Итак, читатель, я приглашаю тебя в жаркие дни лета 1914 года, когда молодой Уинстон Черчилль занимал в Уайтхолле руководящий пост первого лорда британского Адмиралтейства. * * * Загадки этой истории возникли за год до начала войны, Однажды в Афинах встретились офицеры немецких и английских кораблей, дислоцированных в Средиземном море. Было ясно, что за столами банкета расселись будущие соперники в борьбе за господство на морях, и тем более подозрительно звучали доводы англичан, убеждавших немцев не выводить «Гебен» из Средиземного моря. – Когда суп закипает, – намекали они, – хорошая кухарка не отходит от горячей плиты. Если же Германия имеет свои интересы на Ближнем Востоке, то вашему «Гебену» лучше оставаться в этом пекле, нежели бесцельно торчать в Гамбурге… Поверх отчета об этой встрече в Афинах рукою кайзера Вильгельма II была наложена скоропалительная резолюция: «Близится возможность раздела Турции, и потому корабль, – имелся в виду „Гебен“, – на месте абсолютно необходим». Гросс-адмирал Альфред фон Тирпиц осмелился возражать императору: – Ваше величество следует советам англичан, наших эвентуальных противников, желающих ослабить Германию в Северном море, тогда как британская эскадра остается на Мальте, и, случись политический конфликт, она в два счета разломает «Гебен» заодно с крейсером «Бреслау». – Случись конфликт, – задиристо отвечал Вильгельм II, – и наши «Гебен» с «Бреслау» окажутся нужнее возле берегов Сирии или Египта, наконец, их появление возле Босфора заставит очнуться от сладкой дремоты весь мусульманский мир… «Кайзер, – писал Тирпиц, – особенно гордился нашей средиземноморской эскадрой, я же весьма сожалел об отсутствии „Гебена“ в Северном море». Прошел год. Нервозный, иссушающий июль 1914‑го породил знаменитый «июльский кризис», возникший после выстрела в Сараеве, который наповал сразил эрцгерцога Франца Фердинанда. Мир засыпал в тревоге, ибо в Берлине и в Вене отчетливо, как никогда, постукивали каблуки генштабистов. «Все движется к катастрофе, – сообщал Черчилль жене. – Мне это интересно, я испытываю подъем и счастье…» Италия тогда примыкала к союзу с Германией и Австрией. Но итальянцы рассуждали: «Нам до этого эрцгерцога – словно до тухлой сардинки». Июльские дни пылали жарой, когда на рейде адриатического порта Бриндизи неслышно появились две затаенные тени, невольно пугающие итальянцев своим грозным видом. – Немцы! – говорили жители. – Не хватает им своей колбасы, так они притащились за нашими макаронами… «Гебен» был линейным крейсером (почти линкором), а «Бреслау» считался крейсером легким. Их якоря прочно вцепились в грунт. Командовал ими контр-адмирал Вильгельм Сушон. В его салоне приятно пахло апельсинами, свежий ветер шевелил бланком расшифрованной телеграммы с предупреждением о близкой войне. Сушон вызвал флагманского механика. – Бикфордов шнур подожжен, – сказал адмирал, – и не сегодня завтра мир будет взорван. А что делаете вы? Почему машины «Гебена» едва выжимают восемнадцать узлов? Вопрос был непрост. Английская разведка сработала плохо, в Лондоне продолжали думать, что «Гебен», лучший в мире линейный крейсер, способен выдерживать скорость 24–28 узлов. Но флагманский механик, вздохнув, огорчил Сушона: – Увы, в котлах потекли трубки, и даже восемнадцать узлов мы выжмем лишь на короткой дистанции. Необходим капитальный ремонт, для чего следует убраться в гавани рейха. – В уме ли вы? – вспылил Сушон, потрясая перед механиком бланком радиограммы. – Берлин полагает, что Гибралтар уже перекрыт для нас, а британский адмирал Траубридж держит свои крейсера на Мальте с машинами «на подогреве»… Механик поклялся Сушону, что машинная команда «Гебена» не ляжет спать, пока не заменит в котлах текущие трубки: – Я понимаю, что без лишних узлов нам не выдержать гонки с отличными «ходоками» адмирала Траубриджа… Предварительно погасив огни, тяжко дыша соплами воздуходувок, германские крейсера медленно перетянулись в Мессину. Французская эскадра адмирала Ляпейрера не могла выставить против «Гебена» достойного соперника, но Траубридж держал на Мальте три крейсера, способных сообща разделаться с «Гебеном», хотя за один бортовой залп он выбрасывал сразу 3260 килограммов рвущейся стали… В кают-компании Сушон вполне здраво рассуждал: – Уайтхолл способен усилить Траубриджа хотя бы еще одним крейсером, и тогда от нашего могущества останется на дне моря паршивая куча ржавеющей стали. Италия, союзная нам, страшится войны, испытывая давнее отвращение к Габсбургам, угнетавшим ее. Боится войны с Россией и Турция, не раз уже битая греками и славянами. Сейчас многое зависит от решения первого лорда британского Адмиралтейства… Таковым и был в ту пору Уинстон Черчилль. – Адмирал Сушон, – говорил он, – не такой уж глупец, чтобы протискиваться через Гибралтар, и мы не позволим ему это сделать, ибо, усиливая флот Открытого моря кайзера, «Гебен» и «Бреслау» представят несомненную угрозу флоту нашей метрополии. Самое лучшее – открыть перед Сушоном лазейку на восток, загнав немцев в Черное море, и пусть с крейсерами кайзера возятся русские… Для нас, англичан, двойная выгода от такой комбинации: мы обезопасим подступы с моря к Суэцу, а русский флот, связанный единоборством с «Гебеном», не осмелится появиться на берегах Босфора! Траубридж получил приказ: издалека следить за германскими крейсерами, но атаковать их не следует. Франция же тем временем совсем не думала о «Гебене» и «Бреслау», занятая активной переброской резервов из Алжира в Марсель, чтобы спешно укрепить свой фронт на Марне свежими дивизиями. 1 августа «бикфордов шнур», запаленный от выстрела в Сараеве, дотлел до конца, и германский посол граф Пурталес от имени великой Германии объявит войну народам великой России. Теперь на Певческом мосту, где располагалось министерство иностранных дел, сразу ощутили, что возня союзников с «Гебеном» и «Бреслау» может отозваться залпами большой мощи в наших водах. Министр Сазонов даже не скрывал государственной тревоги, говоря озабоченно: – Срочно! Нашим послам усилить политическое давление в Лондоне и Париже, дабы союзные флоты не позволили германским кораблям прорваться в Дарданеллы, где их появление сразу же придаст Энверу-паше излишние военные амбиции. Впрочем, военный министр Энвер-паша давно укрепил эти амбиции еще в Берлине, а свои усы он закручивал на манер германского кайзера. Еще до войны, чтобы оплатить покупку кораблей для турецкого флота, он нагло лишал чиновников жалованья, а женщин заставлял продавать свои волосы. Политическая ось «Стамбул – Берлин» была выкована заранее, и кайзер обещал пантюркистам Тифлис на Кавказе, Тевриз в Персии, Каир в Египте. Так что Сазонов недаром опасался турецких амбиций. – Мы, русские, сознательно бережем нейтралитет Турции, как провинциальная гимназистка бережет свою невинность, – говорил он. – Но «Гебен» может спутать все карты в той большой игре, которая называется Большой Политикой… Возможно, ибо один «Гебен» сразу в два раза увеличивал мощь всего турецкого флота. В здании у Певческого моста состоялась деловая беседа с офицерами Главного морского штаба. Чиновники МИДа еще судили о лирике союзнической чести и рыцарской верности договорам, но моряки без лишних эмоций сразу предупредили Сазонова, что Черноморский флот не имеет таких мощных кораблей, чтобы расправиться с «Гебеном»: – Можно понять французов, озабоченных перекачкою дивизий из Алжира в Европу, но… О чем думают в Лондоне? Первый лорд Адмиралтейства, по сути дела, повесил замок на ворота Гибралтара, не выпуская немцев на просторы Атлантики, его крейсера стерегут подходы к Адриатике, чтобы Сушон не укрылся в австрийском Триесте. Зато сэр Черчилль выставил перед «Гебеном» и «Бреслау» широко открытую мышеловку, украсив ее куском жирного сала… Таким лакомым куском для адмирала Сушона будет являться прорыв в наше Черное море! Сазонов закончил консилиум, поставив диагноз: – В правящих кругах Турции еще сильна партия разумных людей, желающих сохранить нейтралитет, и Турция вряд ли рискнет воевать против нас заодно с немцами. Однако появление германских крейсеров в Босфоре может послужить провокацией для того, чтобы партия войны победила сторонников мира… Указывая на опасность «Гебена» и «Бреслау», Сазонов заклинал правительства Англии и Франции: «Мы считаем очень важным для нас, чтобы прохождение (в Босфор) этих двух кораблей было предотвращено вами… силой!» * * * «Гебен» и «Бреслау» легко распарывали встречные волны. Сушон, деловито-сосредоточенный, постукивал пальцами по светлым табло тахометров, в колебании стрелок которых указывалось число оборотов гребных валов. При этом он заметил: – В котлах все течет по-прежнему, и как бы нам не пришлось делать капитальный ремонт в Стамбуле… Берлин каждый час тревожил Сушона радиограммами срочных депеш, и каждая из них противоречила другой. Адмирал пускал их бланки на ветер, жарко обвевающий крейсера от желтых берегов близкой Африки. – Сейчас, – говорил адмирал на мостике, – в Берлине каждый прыщ возомнил себя стратегом морской войны. Сидящие на берегу возле каминов любят давать советы тем, кто болтается в море. Я не решил, что делать, но я буду делать лишь то, что подскажет мне интуиция и …может быть, сам Тирпиц! Мир уже трещал по всем швам, а эфир напоминал свалку позывных и ответных сигналов. В этом чудовищном хаосе шумов и разрядов французские радисты Туниса умудрились выловить едва попискивавшие, словно придавленные мыши, переговоры «Гебена» с «Бреслау». Адмирал Ляпейрер выслушал доклад: – Немцы шляются где-то близко, – предупредили его. – Но установить их точные координаты невозможно… Ляпейрер держал флаг на дредноуте «Курбэ», который плоским блином разлегся посреди безмятежного Тулонского рейда. – Хоть кто-нибудь, – взывал он, – может ли четко дать мне ответ, началась ли война Франции с Германией? Париж советует мне ловить «Гебена», но при этом умники Парижа указывают ловить его только при открытии боевых действий на море. – Россия уже вступила в войну, – отвечали адмиралу. – Так это русские: им всегда что воевать, что мириться – один черт, лишь бы они были первыми… Срочно свяжитесь по радио с англичанами на Мальте, что они скажут? – К великому сожалению, – отвечали адмиралу, – Париж еще не дает нам согласия на вскрытие пакета с секретным радиокодом для связи с нашими союзниками… В ночь на 3 августа «Курбэ» покинул Тулон. За кормою флагмана, будто на привязи, тащилась эскадра французских кораблей, которые двигались к берегам Алжира. В это время Ляпейрер был уверен, что немцы маневрируют возле Мессины, но англичане считали, что Сушон уже вырвался в открытое море. В салоне флагманского «Индомитэбла» адмирал Траубридж вникал в суть директивы, полученной от Черчилля, который указывал ему: «Ваша цель – это „Гебен“. Следуйте за ним, куда бы он ни пошел… война, видимо, неизбежна». Траубридж размышлял вслух перед Кеннеди, командиром «Индомитэбла»: – Сушона видели огибающим Сицилию с юга. Конечно, он побаивается быть запертым в Адриатике на австрийских базах и, возможно, станет прорываться в Атлантику – даже под пушками Гибралтара… Не так ли, дружище? – Сейчас, – хмуро отреагировал Кеннеди, – важно знать позицию Италии: останется ли она третьим, который хохочет, когда двое дерутся? Кому, нам или своим союзникам, она откроет ворота Мессинского пролива для прохода кораблей? Впрочем, сама Англия еще хранила свой гордый нейтралитет. А на французской эскадре по-прежнему даже не знали, что Германия уже объявила войну Франции. На рассвете 4 августа адмирала Ляпейрера не слишком-то вежливо разбудили: – Срочная радиограмма из Алжира! – О боже, что там еще стряслось? Читайте. – «Гебен» уже громит своим главным калибром гавань Филиппвиля, а «Бреслау» обстреливает наш порт Бона… На «Курбэ» подняли пары, заторопившись на запад, но там немецких крейсеров уже не было. Зато их обнаружили англичане, и при виде «Гебена», спешащего на восток, в рубках «Индомитэбла» возникло немалое смятение. Кеннеди спрашивал: – Между нами войны еще нет, и давать ли мне салют, дружески приветствуя германского адмирала Сушона? Траубридж через оптику дальномера оглядел серые тени немецких крейсеров, грузно летящих в сторону Сицилии: – Если мой коллега Вилли Сушон не поднял на «Гебене» своего адмиральского флага, значит, и нам давать салют не надобно. Срочно радируйте в Лондон, что я уже повис «на хвосте» у Вилли и выпускать его из своих рук я не собираюсь… Уайтхолл отвечал ему так, что от удивления можно было упасть с мостика: «Гебен» советовали задержать, сделав ему предварительное предупреждение. Кеннеди возмутился: – «Гебен» – это же не домашняя кошка, чтобы хватать ее за шкирку! Предупреждение возможно только бортовым залпом, на который он ответит нам тем же, а тогда… война? Эфир над Средиземным морем снова вздрогнул – Черчилль повторно радировал, что крейсера Сушона лучше оставить в покое до 5 августа, когда британский кабинет собирается объявить войну Германии. Сигнальная вахта доложила Траубриджу: – Германские крейсера выбросили из труб хлопки густого дыма – буруны увеличились… уходят! Да, на всех оборотах винтов «Гебен» и «Бреслау» отрываются от нас…

The script ran 0.019 seconds.