Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Валентин Пикуль - Нечистая сила [1979]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history, История, Роман

Аннотация. «Нечистая сила». Книга, которую сам Валентин Пикуль назвал «главной удачей в своей литературной биографии». Повесть о жизни и гибели одной из неоднозначнейших фигур российской истории - Григория Распутина - перерастает под пером Пикуля в масштабное и увлекательное повествование о самом парадоксальном, наверное, для нашей страны периоде - кратком перерыве между Февральской и Октябрьской революциями

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 

– Простите, я должен записать номера рядов и кресел. – К чему такой педантизм? – возмутился жандарм. – Ах, милый Николай Николаич, – отвечал Кулябке городской голова града Киева, – мало ли чего в нашей паршивой жизни не случается! И я не хочу, чтобы мне потом голову сняли… Дьяков, среди прочих номеров, записал и данные рокового билета: ряд № 18, кресло № 406. Здесь будет сидеть Богров! * * * Киев, 29 августа, обычный день… Коковцев вывез из столицы целый штат министерства – шло составление государственной сметы, и финансисты купались в морях монопольной водки, ухали миллиарды на постройку дредноутов, вкладывали миллионы в казенные пушечные заводы. В пушистом халате, попивая остывший чай, Коковцев расхаживал по канцелярии и чаще всего говорил, что «здесь надо урезать… тут сократить…». Потом фланирующим барином (еще красивый холеный мужчина), помахивая тросточкой, он прогулялся до квартиры премьера. С улицы стояла очередь ходоков и просителей: Столыпин продолжал в Киеве работу как министр внутренних дел, – нервный, задерганный, крикливый. – Сейчас я кончу, – сказал он, завидев Коковцева. Они прошли в комнаты, где Ольга Борисовна, жена Столыпина, сервировала чай; премьер негодовал: – Я оставил свой автомобиль в Питере, надеясь, что мне, не последнему человеку в мире, выделят киевский… Черта с два! Жандармы забрали его себе. Просил у Фредерикса карету – говорит, что все заняты. И вот я, премьер, вынужден кричать на улицах: «Эй, извозчик!..» Он спросил – надолго ли Коковцев в Киеве? – Первого сентября мой вагон прицепят к питерскому. – Завидую вам, – вырвалось у Столыпина. – Хочется домой. Честно говоря, неспокойно мне как-то… в этом Киеве! Коковцев барственным жестом извлек из кармашка пестрого жилета дедовские часы, щелкнул крышкой. – Ого! Скоро прибудет царь. Как бы не опоздать… Столыпин ехал встречать царя на вокзал в наемной колясочке. Киев был расписан, как праздничный пряник. Дома украсились флагами, вензелями, портретами. Буржуазия задрапировала балконы коврами, в окнах выставлялись цветы, горела иллюминация. В густой толпе народа, средь шума и гвалта, полиция задержала коляску с премьером. «Назад!» – последовал окрик. – Вы что, не узнаете меня? Я же Столыпин… Он все-таки пробился на перрон, но в суматохе царь не обратил на Столыпина внимания. Разъезд кортежа прошел без него, и премьер в самом конце процессии трясся на своих дрожках, следуя за дежурными флигель-адъютантами. «Меня сознательно оскорбляют», – шепнул он Есаулову… В публике городовые бесплатно раздавали брошюрки, срочно отпечатанные тысячным тиражом. Автором брошюрки считался Распутин, но я в это не верю. Вот образчики пропагандистской чепухи: «Что поразило встрепенуться и возрадоваться Киевскому граду? Так трепещет весь народ и аристократия, одни жиды шушукаются и трепещут… Солдатики просто не человеки – подобны ангелам: они от музыки забыли все человечество, и музыка отрывает их от земли в небесное состояние». Глупее – и хотел бы, да не придумаешь!.. Столыпину в политической феерии отвели место в хвосте, а все цветы и улыбки выпали на долю царя и царицы. Александра Федоровна сидела в ландо с гримасой на лице, которая по плану должна бы выражать любезность. И вдруг, презренная ко всем, она поклонилась – она отвесила поклон! – прямо в толпу киевлян, которые зашушукались: – Кому ж из нас это она кланялась? А средь прочих стоял мужик, который сказал: – Да не шумите… это она мне кланялась! Так киевляне узнали о присутствии в Киеве Распутина. Но в этой сцене была одна деталь. Когда царский кортеж проехал и показалась колясочка с жалким, словно его обухом пришибли, Столыпиным, Гришка взмахнул ручищами и громко запричитал: – Смерть за ним идет! Смерть глядит на Петра… Так и невыяснен деликатный вопрос: что знал Распутин и в какой степени был он посвящен в программу дальнейших событий? Но если знал Распутин, то выходит, что знал и… царь? Столыпин выбрался из коляски, расплатился с извозчиком. Пройдя в комнаты, сразу же просил соединить себя с генералом Курловым, занимавшим номер в «Европейской» гостинице: – Почему во время проезда я не был обеспечен охраной? – Охрана была. Вы ее просто не заметили. Столыпин бросил трубку и выругался: – Врешь, морда каторжная! Я все замечаю… * * * 31 августа, время – 12.40… Некто М. Певзнер позвонил на телефонную станцию: – Барышня, мне нужен номер шестьсот-девять… Это был телефон Богровых в доме № 4 по Бибиковскому бульвару. На коммутаторе произошла осечка, и, подключив Певзнера к Богровым, барышня – по ошибке! – не разъединила прежнего разговора. Таким образом киевский обыватель М. Певзнер явился нечаянным слушателем беседы Д. Г. Богрова с полковником Кулябкой: – Вы обещали дать мне билет в Купеческий сад, где сегодня вечером будет встреча царя и его августейшей семьи. – Я оставлю вам билет. Пришлите за ним кого-либо. – Хорошо, – ответил Богров, – я пришлю. Спасибо. Певзнер решил использовать эту ситуацию в своих личных целях. Позвонив на станцию, он попросил барышню снова соединить его телефон с квартирой Богровых. – Слушай, Мордка, – сказал он ему на жаргоне «идиш», – я сейчас слышал, как ты разговаривал. Если ты имеешь роскошный блат с жандармами, так устрой мне и моей Идочке по билетику в Купеческий сад. Мы тоже хотим повеселиться. Нависло молчание. Богров долго думал. – Надеюсь, – отвечал по-еврейски, – ты достаточно умен, чтобы не болтать о том, что слышал. А билета тебе не будет… Примечание: по законам департамента полиции все тайные агенты охранки, связанные провокаторской деятельностью в революционных партиях, никогда (!) и ни при каких условиях (!) не имели права (!) посещать места, где находятся члены царской семьи или члены правительства… Курлов разрешил это сделать. – Богрову можно, – сказал он Кулябке. Сказка про белого бычка увлекла его, как игра старого мудрого кота с жалкой мышью. Кот знает мышиную судьбу наперед, но мышь, сильно тоскуя, еще на что-то надеется… * * * Вечер, восемь часов, Купеческий сад… Богров постоял возле эстрады, где пел украинский народный хор, затем перешел в аллею – поближе к царскому шатру. Он стоял в первом ряду, когда Николай II с Алисою прошли мимо него столь близко, что царь даже задел его локтем, а ветерок донес аромат духов императрицы. Вместе со всеми обывателями Богров кричал: – Да здравствует великий государь… Сла-а-ава! Но Столыпина не заметил, да это и немудрено. Обескураженный невниманием царя, Столыпин сознательно растворился в густой массе гуляющих. В этот день его фотографировали. Он был одет, как чиновник из дворян, – в белом кителечке и в фуражке с белым чехлом. Я не знаю, что означала повязка на его рукаве, похожая на траурную. Итак, премьер затерялся в толпе… Богров позже показывал: «Вернувшись из Купеческого сада и убедившись, что единственное место, где я могу встретить Столыпина, есть городской театр, в котором был назначен парадный спектакль 1 сентября, я решил непременно достать билет…» Было полвторого ночи, когда Кулябку разбудили: – Опять пришел этот Аленский-Капустянский. – Пусть войдет… Что ему надо? Богров, взволнованный, путано рассказывал: – Оказывается, у Николая Яковлевича в портфеле бомба. Нина имеет два браунинга. Они поручили мне побывать в Купеческом саду, чтобы установить возможность покушения и расстановку охраны. У них есть связи, и они могут добыть билеты в театр… – Государю опасность угрожает? – спросил Кулябка. – Ни в коем случае! За императора будьте спокойны. А мне нужен билет в театр. Я просил тут одну проститутку Регину из кафешантана… она обещала… через знакомых в оркестре… – Голубчик, о чем разговор! – сказал Кулябка. И дал ему билет: кресло № 406 в ряду № 18. – Спасибо. – Богров ушел спать; все заснули. 8. Сказка о царе Салтане А войска шли всю ночь – войска Киевского военного округа, войска особой выучки (драгомировской!). Они имели право шагать босиком, курить в строю и разговаривать, могли расстегнуться и даже сойти на обочину, – это были лучшие войска России, которые в мирные дни ходили как на войне. Всю ночь они держали устойчивый марш, уходя все дальше от Киева – для маневров. Сухомлинов, желая угодить царю, велел задержать марш-марш в пяти верстах от Киева, но тут возмутились драгомировские генштабисты: – Здесь маневры, а не придворный спектакль… После Сухомлинова пост киевского генерал-губернатора занимал генерал Трепов; в шесть часов утра, когда войска удалились от Киева на сорок пять верст, Трепов садился в автомобиль, чтобы нагнать их на марш-марше, и тут посыльный вручил ему записку от Кулябки, извещавшую, что на Столыпина готовится покушение. Трепов указал свите – предупредить об этом премьера: – Скажите ему – пусть не высовывается на улицу! В семь утра Столыпина разбудил Кулябка и подтвердил: – На вас готовится покушение. Посидите дома… После Кулябки его навестил Курлов – с тем же! – Все это несерьезно, – отвечал Столыпин. Курлов в разговоре с ним добавил: – А за ваше пребывание в театре мы спокойны … Утро 1 сентября нанесло Столыпину еще один страшный удар по самолюбию. 4 сентября царь намеревался с женой и свитой отплыть пароходом в Чернигов, придворное ведомство распределило каюты для сопровождающих царя, и тут выяснилось, что Столыпина… забыли! В гневе он позвонил Фредериксу: – Шеф-повара государя вы не забыли, а премьера… забыли? Я уже не говорю о том, что каждый придворный холуй разъезжает на автомобиле, а я, премьер империи, пижоню на наемных клячах. Я молчу о том, что вы не дали мне экипажа. А теперь… – Петр Аркадьевич, – отвечал министр императорского двора, – извините, но для вас места на пароходе не хватило. – Кто составлял список пассажиров? – Кажется, Костя Нилов… Штабс-капитан Есаулов известил с утра пьяного Нилова. – По-моему, – сказал ему офицер, – один премьер империи стоит того, чтобы высадить с парохода половину свиты. Бравый алкоголик Нилов спорить не стал: – Хорошо, я сразу доложу его величеству… – и скоро вышел из царских покоев. – Государь указал, что премьера не надо! – Зато теперь все ясно, – вздохнул Столыпин, выслушав Есаулова, и позвонил Коковцеву. – Доброе утро, дорогой мой… Коковцев, дабы скрасить отверженность премьера, каждодневно обедал с супругами Столыпиными в ресторане, но сейчас он извинился, что сегодня будет вынужден обедать отдельно: – У меня встреча с друзьями юности – лицеистами. – Надеюсь, на ипподром мы поедем вместе? – Да, конечно. Я заеду за вами… В 14.00 ожидался приезд царской семьи на Печерский ипподром, где должны состояться скачки и смотр «потешных». За полчаса до этого игрища Коковцев заехал за Столыпиным, который пересел в экипаж министра финансов. Лошади красиво взяли разбег. – Вот что! – сказал Столыпин. – Я не хочу, чтобы это разглашалось, но есть сведения, что на меня готовится покушение. А потому будет лучше, если мы сей день будем кататься вместе. С точки зрения человеческой морали Столыпин поступал не ахти как прилично. Коковцев сознавал всю опасность для себя соседства Столыпина, но, человек воспитанный, с замашками былой уланской доблести, он ограничился лишь кратеньким замечанием: – Не очень-то любезно с вашей стороны… – Ерунда! Я жандармам не верю, – буркнул Столыпин, и здесь я еще раз замечаю, что он поступил не по-рыцарски, заслоняясь от пуль телом своего коллеги, который в высшей степени благородно согласился быть для него этой живой «заслонкой». * * * Богров до полудня зашел в «Европейскую» гостиницу, где в номере генерала Курлова еще раз повидался с жандармами. Он сказал им, что Николай Яковлевич и Нина, очевидно, расположены ждать вечера, когда Столыпин двинется в театр. Кулябка заметил на это, что было бы хорошо, если Богров оповестит филеров наружного наблюдения о выходе террористов из дома курением папиросы. Богров охотно согласился закурить папиросу… – Брать будем на улице, – решил Кулябка. – Как он закурит папироску, так сразу налетим и сцапаем. – Лучше в театре, – рассудил Курлов. – Чтобы с поличным, – добавил Череп-Спиридович. Узнав, что на ипподром съезжаются царь и его свита, Богров взял коричневый пропуск, удостоверяющий его службу в охранке, и покатил туда же, имея в кармане браунинг. Но секретарь «Киевского бегового общества», некто Грязнов, парень из жокеев, узнал Богрова в лицо как заядлого игрока в тотализатор. – Эй, – сказал он ему, – а тебе чего тут надобно? – Я жду придворного фотографа, – смутился Богров и тишком показал коричневый билет, шепнув: – Ты ведь тоже в охранке? Грязнов выплюнул изо рта папиросу и со словами – «Ну, держись, морда поганая!» – пинками выставил Богрова с ипподрома. – Я с гадами дела не имею… проваливай, шкура! А ведь Богров уже занял хорошую позицию для стрельбы. От министерской ложи его отделяло всего три шага, и он видел спину Столыпина… Жокей, сам того не ведая, спас премьера! * * * Благородное вино, искрясь радостью, хлынуло в сияющие бокалы. Коковцев принимал в гостинице друзей юности – лицеистов. При этом он вел себя как настоящий аристократ, одинаково ровно и любезно общаясь со всеми – и с теми, которые достигли высоких чинов, обросли имениями, и с теми, кто едва выбился в жизни, погряз в долгах и неудачах, опустился и раскис. Блестящий знаток классической поэзии, Коковцев даже в финансовых отчетах не пренебрегал цитировать стихи русских поэтов и сейчас тоже не удержался, чтобы не воскликнуть: Друзья, в сей день благословенный Забвенью бросим суеты! Теки, вино, струею пенной В честь Вакха, муз и красоты! Бокалы сдвинулись, Коковцев перешел на прозу: – Извините, вынужден на минутку оставить вас… дела! – В канцелярии он напомнил чиновникам, чтобы позвонили на вокзал – вагон министерства финансов надо прицепить к вечернему поезду. После чего вернулся в компанию лицеистов. – Очень приятно быть в Киеве, но для нас, лицеистов, до смерти «целый мир чужбина, отечество нам Царское Село»! – Раскурив папиросу и жестикулируя, отчего резко вспыхивал алмаз в его запонке, представитель винной монополии старался реабилитировать себя в обвинениях, будто он, министр финансов, строит бюджет государства на продаже казенной водки. – Самое главное – золотой запас, – заключил он с вызовом. – Поверьте, после меня кладовые банков России будут трещать от накоплений чистого сибирского злата… Войдя на цыпочках, чиновник особых поручений шепнул ему на ухо, что пора в театр. Старые обрюзгшие лицеисты, которых Коковцев помнил еще юными непоседами-шалунами, расходились, отчасти подавленные величием своего товарища, а Коковцев в экипаже поехал за Столыпиным. Усевшись с ним рядом, премьер сказал: – Если в театре ничего не случится, значит, вообще ничего не случится, а жандармы, как всегда, брали меня на пушку… Театр был переполнен разряженной публикой, в толчее и давке штабс-капитан Есаулов с трудом отыскал Курлова. – Еще раз прошу обеспечить охрану премьера. – Вы первый обязаны это делать, – огрызнулся Курлов. – И не имеете права покидать премьера… Впрочем, – закончил он миролюбиво, – в проходе первого ряда болтается полковник Иванов, а меры усиленной охраны Столыпина уже приняты как надо. В первом ряду сидела вся знать, министры и генералитет. Ровно в 9.00 царскую ложу заняли Николай II с женою, занавес взвился, блеснула томпаковая лысина дирижера, и грянула веселая брызжущая музыка… «Сказка о царе Салтане» началась! * * * Перед финалом оперы Кулябка велел Богрову сбегать домой, чтобы узнать, где сейчас Николай Яковлевич с бомбой и Нина с браунингами. Богров вскоре же, постояв на улице, вернулся и сказал, что террористы ужинают. В первом антракте Кулябка опять наказал ему проверить, что делают покусители. Но дежурный жандарм при входе обратно в театр Богрова уже не пускал: – Не могу! У вас билет был уже надорван… Случайно это заметил Кулябка и сказал жандарму: – Пропусти его. Он из нашей оперы… Опера продолжалась. В синем море плавала бочка, в ней не по дням, а по часам подрастал царевич. Бинокли киевских аристократок были нацелены на царскую ложу, тихим шепотком дамы обсуждали туалеты царицы, которая сосала вкусные карамельки киевского кондитера Балабухи. Музыка обрела особое очарование – из утреннего тумана вырастал сказочный град Леденец, а жители его восторженно приветствовали Гвидона, прося его княжить над ними… С волнующим шорохом занавес поплыл вниз, очарование исчезло, и зал медленно наполнился электрическим светом. Сразу же по краям первого ряда кресел (как бы замыкая министров по флангам) встали два жандармских полковника – Иванов и Череп-Спиридович; внешне равнодушные, они зорко следили за настроением зала… Столыпин в антракте разговаривал с Сухомлиновым; премьер стоял лицом в зрительный зал, а спиною облокотился на барьер оркестра. Коковцев подошел к нему проститься. – Как я вам завидую, – произнес Столыпин. – В чем дело? Бросайте эту глупую «Сказку», берите под руку Ольгу Борисовну, а мой вагон всегда к вашим услугам. – Не могу, – выговорил Столыпин, – я думаю, что все-таки надо съездить в Чернигов, чтобы взнуздать тамошнего губернатора Маклакова. Коковцев направился к выходу, и в узком проходе лицом к лицу столкнулся с идущим навстречу молодым человеком в пенсне. Это был Богров, который театральной афишкой прикрывал оттопыренный карман с оружием. Возле самых дверей Коковцева остановил сухой и отрывистый треск (характерный для стрельбы из браунинга). Было всего два выстрела – одна пуля прошила руку Столыпина, вторая погрузилась в печень диктатора и застряла в ней. Коковцев от выхода сразу же повернул обратно, но пробиться через публику оказалось невозможно. В театре началась паника! Затолканный слева и справа, Коковцев беспомощно крутился между кричащими дамами, и только сейчас он смутно начал догадываться, что его, как царя Гвидона, волнами этой толпы прибивает к сказочному граду Леденец, где его и попросят княжить, – на место того человека, который сейчас провис через оркестровый барьер как худая мокрая тряпка… При первом же выстреле Череп-Спиридович выхватил шашку и бросился на Богрова, чтобы в крутом размахе разрубить его череп, как арбуз, на две половинки. Но к Богрову было уже не пробиться – толпа, озверелая и кричащая, растерзывала его, и тогда Череп-Спиридович (весьма дальновидный) отбежал к царской ложе, где, не убирая шашки, он встал подле царя, демонстрируя перед ним свою боевую готовность. Богрова убивали! Жандармский полковник Иванов кинулся спасать его. Не впутанный в курловские интриги, Иванов твердо понимал одно – Богрова надо сохранить ради следствия. Этим-то он и спутал все карты игры Курлова. Человек страшной физической силы, Иванов словно котят разбросал вокруг себя публику и выдернул Богрова из толпы, как выдергивают пробку из бутылки. После этого одним мощным рывком он воздел убийцу над собой, держа его словно напоказ на вытянутых руках. Весь театр видел, как Богров, описав плавную траекторию, перелетел через барьер и рухнул прямо в оркестр, ломая и круша под собой хрупкие пюпитры обалдевших музыкантов. Вслед за ним в оркестровую яму прыгнул и сам полковник Иванов, сразу и ловко заломивший руки провокатора назад. – Теперь ты мой, – сказал он, лежа поверх Богрова. Коковцев велел чиновнику особых поручений: – Позвоните на вокзал. Пусть отцепляют вагон от поезда. Теперь уже ясно, что мы приехали… «Сказка о царе Салтане» закончилась. Орущую от страха публику жандармы выгоняли прочь из театра, как стадо глупых баранов. Но при этом (непонятно зачем) оркестр вдруг начал исполнять гимн «Боже, царя храни!». К театру уже подкатывали кареты: одна санитарная, другая тюремная… Царская ложа давно была пуста. * * * Коковцев заскочил внутрь санитарной кареты. Столыпин лежал на полу, ботинки его почему-то были расшнурованы, рубашка задрана, на животе виднелось красное пятнышко – след пули, ушедшей внутрь. Лошади трясли карету по булыжникам мостовых, они ехали на Малую Владимирскую – в частную клинику доктора Маковского… Столыпин страдальчески выхрипывал из себя: – Я знал, что этим все кончится… Мне теперь уже безразлично, откуда летели пули, – слева или справа… Столыпина сразу же отнесли на операционный стол. Вынуть пулю из печени оказалось нелегко. Был уже час ночи, когда Коковцева позвали к телефону клиники. Он решил, что звонит сам государь, но в трубке послышался рыкающий голос: – Жиды убили русского премьера русского правительства в русском граде Киеве в русской опере на представлении русской сказки о царе Салтане. Так вот, предупреждаем, что если Столыпин умрет, мы завтра же устроит жидам кровавую баню… – Кто говорит со мною? – спросил Коковцев. – Балабуха… киевский кондитер. А что? – Да нет. Ничего. Приму к сведению… Опять звонок – генерал-губернатор Трепов: – Такая каша… Можете срочно приехать ко мне? – Не могу. Пулю еще не вынули. А что за каша? – Да опять с жидами, – проворчал Трепов. Было три часа ночи, когда в чашку звонко брякнулась пуля, извлеченная из печени. Коковцев спросил Маковского – как дела? Тот ответил, что положение слишком серьезное. – Есть ли надежда, что Столыпин выживет? – Вряд ли… все-таки – печень. Санитары вывели в коридор Ольгу Борисовну; увидев Коковцева, женщина без слез, но яростно прошептала: – Этого бандита Курлова я бы сама убила… В четвертом часу ночи Коковцев приехал к Трепову. – Утром в Киеве начнется резня. А войска гарнизона на маневрах. Казаков нет. Я погибаю. Что делать? Коковцев сказал, что еврейского погрома допустить никак нельзя. Маневры должны были начаться уже сегодня, а царя Коковцев мог увидеть не раньше двух часов дня. К этому времени все перья из подушек будут уже выпущены. – Я сам боюсь погрома, – заявил Трепов. – В другое время – куда ни шло, ладно. Но сейчас в городе-то царь! При нем как-то неудобно выпускать пух на Подоле… – Погрома не будет, – твердо сказал Коковцев. – Сейчас, по праву, мне данному, я принимаю на себя обязанности Столыпина и волею председателя Совета Министров приказываю вам срочно отозвать с маневров кавалерию и казачьи части обратно в город. Чтобы к рассвету они были на улицах еврейского Подола. – Да как же они поспеют? Коковцев вспомнил молодость, когда выслуживал ценз в лейб-гвардейских уланах. Он сказал Трепову: – На шпорах, на шенкелях… все в мыле! Поспеют… Запахнув крылатку, он пошел прочь. Было уже четыре часа ночи. Коковцев позвонил в Николаевский дворец, чтобы сообщить царю о смертельном ранении Столыпина, о том, что утром возможен еврейский погром, но дежурный чиновник сказал ему: – Его величество сразу, как вернулись из театра, попили чайку и преспокойно легли спать… Велели не будить. Коковцев раздвинул занавеси на окне. Улица была наполнена тенями. Тени, тени, тени… Скрип тележных колес, тихий плач детей. Уже началось поголовное бегство евреев из Киева.[12] К утру в городе не осталось ни одного еврея, а поезда не успевали вывозить их со скарбом. Через шесть лет Коковцев вспоминал: «Полки прибыли в начале восьмого часа утра, и погрома не было. Станция Киев и площадь перед вокзалом представляли собой сплошное море голов, возов подушек и перин…» В этой толпе несчастных людей не было ни одного, кто бы не проклинал Богрова за его выстрел во время «Сказки о царе Салтане»! 9. Теперь отдыхать в Ливадию Во время от полуночи до трех часов ночи, когда хирурги извлекали пулю из столыпинской печени, Курлов спросил Спиридовича: – Ты почему сразу не рубанул его шашкой? – Не пробиться было. Свалка началась. – Вот теперь жди… свалка тебе будет! И горько рыдал Кулябка – от жалости к самому себе: – Я же его и заагентурил… Теперь мне крышка! Богров жив. Богров в лапах киевской прокуратуры. – Его надо вырвать… с мясом! – сказал Курлов. Допрос и обыск Богрова начался в буфете Киевского театра. Присутствовали киевский прокурор Чаплинский и его помощники. Из фрачных карманов убийцы на стол сыпались визитные карточки. Был обнаружен и билет кресла № 406 в ряду № 18. – Кто вам его выдал? – спросил Чаплинский. – Полковник Кулябка. – Запишите, – велел прокурор секретарю. Службу в охранке Богров отрицал. – Запишите и это. Потом проверим… Из охранки прибыл в буфет пристав Тюрин. – Имею приказ генерала Курлова забрать преступника. – Куда? – спросил Чаплинский. – Известно куда… все туда. – Возьмете его только через мой труп. – А что мне передать? Там Кулябка плачет. – Так и передайте, что прокурор возражает. А плачущего Кулябку доставьте сюда… как свидетеля. Кулябка, прибыв в театр, настаивал на свидании с Богровым наедине с ним, «желая получить от него очень важные сведения». Чаплинский ему отказал. Кулябка попросил прокурора выйти в фойе театра, и там, плача, он говорил, что никогда бы не дал Богрову билет в театр, ибо законы тайного сыска уважает, но на него нажал Курлов… В конце беседы он произнес с отчаянием: – Курлов-то выгребется, а мне… пулю в лоб? Курлов сам позвонил в театр Чаплинскому: – Богров – революционер, это ж сразу видно. – Я еще не выяснил, кто он, – отвечал Чаплинский. Богрова опутали веревками с ног до головы, зашвырнули в карету и отвезли в каземат «Косого капонира», где за него сразу же взялся следователь по особо важным делам Фененко. – Если вы революционер, то почему же выбрали в театре, где находился царь, своей целью не царя, а Столыпина? Богров резко и непримиримо отверг свою принадлежность к революционным партиям России и добавил, что боялся стрелять в царя, ибо это могло бы вызвать в стране погромы. Он продолжал считать себя великим «государственным человеком» и верил в будущую славу – пусть даже геростратову! Не сразу, но все-таки он признал, что является агентом царской охранки. – Подпишитесь, – сказал Фененко в конце допроса. Богров отказался подписывать протокол в той его части, где зафиксированы его слова о боязни погрома. – Почему упорствуете? – спросил Фененко. – Потому что правительство, узнав о моем заявлении, будет удерживать евреев от террористических актов, устрашая их последующей за актом организацией погрома… По записной книжке Богрова, начатой им с 1907 года, жандармы произвели в Киеве свыше 150 арестов. Все делалось снахрапа, без проверки, и тюрьму забили ни в чем не повинные люди – врачи, артисты, певички, адвокаты, проститутки, студенты, прачки. Из тюрьмы в город выплеснуло мутную волну: Богров – провокатор! Вот тогда киевский голова Дьяков (человек осторожный и дальновидный) созвал журналистов, дав им пресс-конференцию. – Обращаю ваше внимание! – заявил он. – Киевская городская дума ни в чем не виновата. Мы не давали Богрову билет на вход в театр. Полковник Кулябка из жандармского управления Киева выцарапал у меня семь билетов для своих агентов. Я записал их номера. Пожалуйста! Ряд восемнадцатый, кресло четыреста шестое. Это как раз место убийцы. А я не давал Богрову билета. Ему был задан скользкий вопрос: – Значит, Богров – агент царской охранки? Дьяков (повторяю) был человеком осторожным. – А я в такие дела не путаюсь, – отвечал он, сворачивая свою кургузую конференцию, благо главное было уже сказано. * * * Городская дума за свой счет выстелила Малую Владимирскую улицу мягчайшим сеном, чтобы проезд экипажей не беспокоил Столыпина, умиравшего в палате клиники Маковского. 3 сентября премьер вдруг почувствовал облегчение и вызвал Коковцева. Он передал ему ключ от своего портфеля с секретными документами государства, попросил сиделок и врачей удалиться. – Известно, – сказал Коковцеву с глазу на глаз, – что на совещании у кайзера немцы решили начать войну против России в 1913 году, а на посту военного министра находится человек в красных штанах, который ни к черту не годен. Убирайте его! А заодно уж, Владимир Николаич, сковырните и нижегородского губернатора Хвостова – я не успел до него добраться… – Вы что-нибудь хотите лично от государя? – Перо в зад, и больше ничего, – отвечал Столыпин… Киев наполнился слухами, что премьер поправляется. «Сдохнет!» – выразился Распутин, живший на частной квартире и бегавший босиком в уборную (Гришка сейчас выжидал, когда царь с царицей позовут его отдыхать в Ливадию)… 4 сентября Столыпину стало хуже, а Николай II не отложил поездки в Чернигов; расцвеченный лампочками пароход отвалил от пристани, а Коковцев сказал: «И так всегда! Если предстоят неприятности, государь оперативно сматывается куда-нибудь подальше». 5 сентября Столыпин скончался, а Богров продолжал давать откровенные показания, подробно оглашая свои похождения. Допрос гнали с такой быстротой, будто судьи опаздывали на последний трамвай. Курлов сознавал, что авантюра удалась лишь наполовину: Столыпин убит, а Богрова, чтобы не наболтал лишнего, надо как можно скорее сунуть в петлю. 8 сентября следствие торопливо свернули. В казематах «Косого капонира» состоялся закрытый судебный процесс. Не жажда мести руководила судьями – нет, их поджимали сроки… Кулябка плакал, и Богров стал его выгораживать. Получилась замкнутая реакция: жандарма Кулябку выручал провокатор Богров, а Кулябка выкручивал из этого дела Курлова, ибо понимал, что если потопит Курлова, то и сам оставит после себя на воде одну лишь «бульбочку»… Зачитали приговор – смерть через повешение! 10-го числа полковник Иванов велел привести Богрова. – Один вопрос! – сказал полковник. – Чем объяснить ваш образ поведения на суде, когда вы стали выгораживать Кулябку? – Просто он растерялся. Мне стало его жалко. – Верю! Завтра вас ждет смерть. Рано утром, когда на Подоле запоют петухи. Можете писать письма. Вот бумага… Но тут к жандармам заявился киевский кондитер Балабуха. – Этот номер не пройдет! – заявил он чистосердечно. – Знаем, как это делается. Повесите куклу из тряпок, а потом скажете, что казнили Богрова… Мы, киевские союзники, истинно русские, воистину православные, хотим сами жида вешать. Иванов сказал Балабухе, что линчевать Богрова им никто не позволит, а делегацию «союзников» до места казни допустят. Смерть Столыпина оставила народ равнодушным. В защиту Богрова общественность страны не вступилась. Против казни убийцы прозвучал только один протест– от вдовы и детей самого Столыпина. * * * Черниговский губернатор Николай Алексеевич Маклаков был сегодня в ударе. Перед дверями в столовую его дома стояли царь в мундире преображенца и смущенная царица в белом с золотом платье, а Маклаков исполнял перед ними роль ярмарочного зазывалы: – Каждая страна питает народ по-разному. Немцы поглощают сосиски с пивом. Англичане – дохлый бекон и черствые бисквиты. Французы кормятся поцелуями, запивая их абсентом. Итальянцы сыты одним лишь воздухом. Швейцарцы кормятся туристами. Американцы – долларами. А мы, русские, живем тем, что бог послал… Двери растворились, и открылся губернаторский стол, в изобилии даров украинской природы, а Маклаков продолжал: – Этот бог по каким-то особым причинам весьма благосклонно относится к нам, русским. Он регулярно посылает нам икру паюсную и зернистую, блины с медом и маслом, осетрину заливную и севрюжину под хреном, поросят в яблоках и пироги с вязигой. Приток этих божьих даров усиливается на масленицу, на рождество, на мясоеды. Конечно, такое благоволение свыше к матушке-России уже не раз вызывало зависть других народов, и, смею думать, именно из-за этого возникали все войны… Наконец он иссяк, и обед начался. Пока царственные гости насыщались, губернатор успел проявить клоунские, актерские и имитаторские таланты. Кричал петухом и рыкал львом. Маклаков постоянно был на грани озорства, но вовремя умел остановиться. В конце обеда, когда официанты подавали мороженое, в гостиную вскочила разъяренная пантера, гневно стегая воздух стеблем упругого хвоста. Императрица, выронив вазу, в ужасе закричала, но пантера тут же легла возле нее и длинным красным языком облизала ей туфли. Гости не сразу поняли, что это… Маклаков! – Вам бы в цирк, – сказал Николай II, очень довольный. «Пантера» ласково мурлыкала возле его ног. Император, улучив минуту, прошептал жене: – Какой приятный человек. С ним легко в такой степени, что ни о чем серьезном уже не думаешь. – Заметь, он расположен к нам, – ответила Алиса. – Ты, Ники, не забудь о Маклакове, таких людей надо приближать. В курильной комнате царь сказал губернатору: – Скажите, а вот в Думе есть ученик самого Плевако – некий Василий Алексеевич Маклаков… это, кажется, ваш брат? – Увы, – загрустил губернатор, – стыдно за кадета Васю, говорил я ему – не трепись, братец, но куда там! Занесло! И стал членом ЦК… Объясню суть: еще в детстве меня отец часто порол, а Васю никогда. Это его и развинтило! Я, сеченый, пошел в эм-вэ-дэ, а несеченый Вася подался в кадеты. Царь покидал Чернигов в отличном настроении. – Николай Алексеич, – сказал он Маклакову, – Чернигов под вашим правлением произвел на меня отрадное впечатление. Благодарю за службу, за вкусные обеды и за минуты искреннего веселья. Прошу вас: когда в Петербург поедете, не забудьте захватить с собой шкуру пантеры – напугайте моих придворных… Коковцев, встретив царя на киевской пристани, сразу же завел речь о том, что надо провести жестокий процесс над главными виновниками гибели Столыпина: «Ясно, что Курлов не стрелял в Столыпина, но рука Курлова направляла руку Богрова…» На автомобиле подъехали к Николаевскому дворцу. – Сегодня восьмое сентября, – сказал царь, листанув настольный календарь. – Та-ак… завтра я выезжаю в Ливадию. – Как? Разве не будете присутствовать на похоронах? – Я бы остался, но… жена! Она не любит сцен. – Ваше величество, вы хоть взгляните на него. Вы столько лет работали вместе… Больше вы его никогда не увидите. – Хорошо, я постою у его гроба. Коковцев ждал, что над гробом Столыпина царь открыто призовет его на пост премьера империи, но царь в раздумье постоял возле покойника, не глядя на него, и молча удалился. Коковцев не знал, что накануне вечером Николай II спрашивал у Распутина – кого ставить в министры внутренних дел? – А, чего уж там выбирать… давай Хвоста! * * * Малую Владимирскую улицу переименовали в Столыпинскую, а на рассвете 11 сентября Богрова казнили. Виселица была установлена в одном из фортов Киевской крепости – как раз на Лысой горе, где, по преданиям, свершался шабаш всякой нечистой силы. От встречи с духовником Богров отказался, писем для родных не оставил. А смерть он встретил весьма спокойно… Днем к перрону киевского вокзала был подан царский экспресс. Провожать императора в Ливадию собралась местная знать, тузы дворянства и столпы местной бюрократии, но государь почему-то задерживался. Вдруг на перроне показался скороход, одетый так, как одевались пажи времен веселой Елизаветы – с крылышками Юпитера на лодыжках ног. Запыхавшись, он объявил, что его (Коковцева) «очень ждет» император. Коковцев велел шоферу ехать быстрее и скоро предстал перед царской четой. Слуги уже стаскивали вниз баулы с туалетами, царица перед зеркалом примеряла громадную шляпу. Состоялся разговор – краткий, нервный, торопливый. – Владимир Николаич, – сказал царь, – я решил дать портфель внутренних дел нижегородскому губернатору Хвостову. – Назначение такого человека, каков Хвостов, будет означать, что вы добровольно бросаетесь в пропасть. Одно дело – министр земледелия: если он запорет нам один урожай, мы его выкинем и поставим другого. Но нельзя эм-вэ-дэ вручать Хвостовым! Царица крутилась перед зеркалом, и в отражении его Коковцев видел ее глаза, следившие за «игрой в министры». Царь спросил: – Отчего вы так суровы к Алексею Николаевичу? – Среди наших губернаторов масса безобразников, но такого хулигана, каков Хвостов, пожалуй, сыскать трудно… Царица, по-прежнему глядя в зеркало, сказала: – Ники, не забывай, что нам пора ехать… – А если я предложу черниговского Маклакова? – Что ж, для балагана годится, – ответил Коковцев. – Ники, я пошла! – сказала царица. Она стала величаво спускаться по лестнице на улицу, где фыркали газолином придворные «рено» и «бонды». – Вам трудно угодить, – заметил царь Коковцеву. Коковцев изящно поклонился, но… промолчал. – Ники, – послышалось снизу, – не забывай, что я уже в шляпе, а шляпа тяжелая, и я не могу больше тебя ждать… – Хорошо, – сказал Николай II, протягивая руку. – О министре дел внутренних я еще подумаю. А вы будете моим презусом… Слово сказано! Коковцев передохнул так, будто сбросил с себя тяжелый мешок. Но от лестницы царь вдруг повернулся к презусу, и в его «глазах газели» блеснула яркая, выразительная злость. – Надеюсь, – отчеканил он в разлуку, – вы не станете заслонять меня, как это делал покойный Столыпин! В этой фразе затаилась разгадка убийства Столыпина… Распутин тоже поехал в Ливадию – отдыхать. – Очень уж я измучился, – говорил он. 10. Так было – так будет! После революции на глухой окраине Киева, во дворе чугунолитейного завода, много лет стоял бронзовый Столыпин с отбитым носом и, философски заложив руку за отворот сюртука, терпеливо поджидал своей очереди на… переплавку (СССР нуждался в ценных металлах!). А на улицах Киева торчал монумент, с которого свергли памятник, и на нем можно было прочесть столыпинские слова: «Вам нужны великие потрясения, а мне нужна великая Россия!» В эти годы, первые годы социализма, нашлись горячие головы, которые пожелали на месте бронзового Столыпина водрузить гипсового Богрова, чуточку видоизменив надпись на постаменте: «Нам не нужна великая Россия – нам нужны великие потрясения!» Советским историкам пришлось проделать адову работу (она продолжалась и продолжается сейчас), чтобы выяснить подлинный образ Богрова, и теперь нам уже ясно, что революционера Богрова никогда не было – был подленький торгаш-провокатор, который на убийстве и предательстве делал гешефт своей посмертной славы. Выстрелы в киевском театре прозвучали не слева, а справа. Пуля, сразившая Столыпина, была начинена ядом реакции… Революция свергла памятник диктатору. Но революция не ставит памятников провокаторам! Вообще этот выстрел был никому не нужен. Столыпин как политический деятель давно агонизировал – Богров только ускорил эту агонию… А через три года Коковцев рассказал французскому послу Морису Палеологу: – Знаете, почему царь отказался участвовать в похоронах Столыпина, а царица даже не подошла к его гробу? Столыпин в конце жизни разочаровался в верности своего пути и стал указывать царю, что монархический строй России нуждается в демократизации. И когда я позже упоминал имя Петра Аркадьевича, царь всегда отвечал мне одно: «Сам бог хотел, чтобы его не стало!» * * * Морис Палеолог иногда посещал на Литейном проспекте книжный магазин издателя Соловьева, чтобы не купить, а полюбоваться французскими изданиями XVIII века. В один из дней посол копался в редкостных книгах, когда в магазин вошла красивая женщина с бархатными глазами. На ней было платье из серебристого шелка, отделанное кружевами, а поверх плеч накинута расстегнутая шубка из шиншиллы. При свете люстры на шее женщины сверкало чудное антикварное ожерелье. Приказчики засуетились, подвигая ей кресло, из конторки выбежал сам Соловьев, раскрывший перед дамою громадный фолиант с гравированными портретами. Палеолог обратил внимание, что красавица со вкусом рассматривала гравюры, через линзу отмечая отточенность линий, и каждое движение дамы было подчеркнуто грациозно. Купив несколько портретов, она, со смехом рассказывая что-то очень забавное, попрощалась с Соловьевым за руку (на республиканский лад) и вышла на улицу, где шофер в форме гусара предупредительно распахнул перед нею дверцу автомобиля. Палеолог спросил: – Отчего я не видел этой дамы в Петербурге? – Вы и не могли ее видеть, – отвечал книготорговец, – ибо она приехала из Орла, где ее муж командует кавалерийской дивизией… Это графиня Наталья Брасова. – Брасова… не помню такой фамилии. – Брасово – имение великого князя Михаила Александровича, брата царя, и по имению его она обрела себе титул. – Морганатическая жена? – Да не жена… метресса. В случае брака с нею Михаил механически теряет свой титул «регента». – Она оригинальна и даже… чуточку вызывающа. – Вы не ошибаетесь, посол: графиня Брасова позволяет в своем политическом салоне высказывать такие дерзкие мысли, за которые любой другой на ее месте получил бы двадцать лет каторжных работ… Дама опасная не только для мужчин! – Я вас понял, – сказал посол, берясь за трость. * * * Михаил проживал частным лицом, не впутываясь в дела государства. Брат-высочество не был похож на брата-величество: царь – скупердяй, а Мишка мог отдать последнее, царь жесток и мстителен, а Мишка многое людям прощал. После того, как при нем появилась Наталья, царь спровадил братца в Орел, где он командовал 17-м гусарским полком, увлекался новым делом – авиацией, был отличным шофером высшего класса. В табельные дни гусары совершали «проездку» по улицам города. Впереди гарцевал сам Мишка – на жеребце в желтых ногавках, с челкой на лбу, а вислоусый вахмистр, ухарь и пьяница, заводил любимую песню, вывезенную гусарами из раздолья молдаванских степей еще при Пушкине: Спуни-спуни, молдаване, Унде друма ля Фокшане, Унде наса матитик, Унде фата фармашик… В канун убийства Столыпина, будучи под негласным надзором полиции, Мишка с Натальей умудрились скрыться за границу. Ощутив в этом некую угрозу престолу, царь поставил на ноги секретную агентуру. В погоню за беглецами бросился генерал-майор корпуса жандармов Герасимов… Мишка был простак! Вся оперативная работа по избежанию ареста проводилась Натальей, женщиной хитрой и ловкой, как Мата Хари. Из Берлина, где они поначалу скрывались в санатории д-ра Аполанта, «супруги Брасовы» выехали в Киссенген; отсюда они дали телеграмму в берлинский отель «Эспланад» – чтобы забронировали за ними два спальных места на поезде от Франкфурта до Парижа. Царская охранка, узнав об этом, мотнулась обратно – кто в Париж, кто в Берлин, а беглецы уже мчались в автомобиле через горные перевалы Швейцарских Альп. Ночью их стали преследовать фарные огни автомашины генерала Герасимова; Наталья, закурив папиросу, достала из ридикюля браунинг с нарядною перламутровой ручкой. Мишке она сказала: – Не отвлекайся – я открываю огонь. Мишка, не отрывая глаз от ночной дороги, с шорохом бегущей под шины колес, передал ей свой дальнобойный «бульдог»: – Возьми мою штуку – бей прямо в морду! Со звоном вылетело разбитое стекло: Наталья со вкусом разрядила весь барабан в настигающую машину охранки. – Я разбила им радиатор, – сообщила радостно… Прибыв в Вену, они посетили сербскую церковь св. Саввы, где священник без канители оформил их брак. Степан Белецкий телеграфировал Герасимову шифрованное указание царя, что «Эрнеста» и «мадам Жюлли» следует залучить в западню и тайно доставить на родину. До Ливадии не сразу дошло, что Мишка вступил с Натальей в законный брак… Алиса очень обрадована. – Тайным браком с потаскухой твой брат сам устранил свои права на занятие им престола, к которому Наташка подбиралась, и нам осталось только утвердить это положение… Михаила тут же лишили титула регента при наследнике, царь запретил ему появляться в России, а имения великого князя секвестровали, о чем и было объявлено в торжественном манифесте. Вслед за этим Мария Федоровна забрала свой двор и, заодно с мужем Шервашидзе, перебралась на постоянное жительство в Киев – подальше от сына-царя. Теперь, если наезжала в столицу, то разбивала свой бивуак в Гатчинском замке или на Благином острове. В доме Романовых получилось, как сказано у Пушкина: Но дважды ангел вострубит, На землю гром небесный грянет, И брат от брата побежит, И сын от матери отпрянет… Михаил оказался на положении вынужденного эмигранта, «Граф Брасов» со своей «графиней» проживал в Европе, пока не вспыхнула война с Германией, позволившая ему вернуться на родину, и в планах дворцовых заговорщиков Михаил будет самым идеальным кандидатом на занятие царского престола. * * * Старые киевляне помнят не только памятник Столыпину – помнят и полковника Кулябку, который, отсидев несколько лет в тюрьме, служил агентом по распространению швейных машинок известной компании «Зингер». Старый, обремененный семьей человек таскал по этажам на своем горбу тяжелую машинку, на кухнях перед домохозяйками он демонстрировал, как она ловко оставляет строчку на марле и дает прекрасный шов даже на пластине свинца. С ним все ясно! Кулябка – обычный «стрелочник», виноватый за то, что поезд полетел под откос. Зато прокуратура в кровь изодрала себе пальцы, но так и не смогла затащить в тюремную камеру генерала Курлова: в процесс вмешалась «высочайшая воля». – К нему всегда придираются, – говорил Коковцеву царь, – а Курлов хороший человек. Я велю дело его предать забвению. – Но этим самым, – упорствовал новый премьер, – вы утверждаете общественное мнение, которое убеждено, что именно Курлов устранил Столыпина ради выгод своих и… – Перестаньте! Курлова я не дам в обиду. Генерал вышел в отставку, и вплоть до войны с Германией он проживал на коште Бадмаева, который выплачивал ему немалый «пенсион», как человеку, который себя еще покажет. Но с удалением из МВД Курлова еще выше подскочил Степан Белецкий – он стал директором департамента полиции! Дележ столыпинского наследства заканчивался. Коковцев удержал за собой прежний пост министра финансов. А портфель внутренних дел в кабинете Коковцева получил невыразительный педант консерватизма Макаров – тот самый, который после Ленского расстрела заявил: «Так было – так будет!..» Со Столыпиным отошла в былое целая эпоха русской истории, а на развале столыпинщины укрепляла свои позиции распутинщина. Мир церковной элиты, едва сдерживаемый Саблером, содрогался от грозного величия нахального варнака. Но уже вставала сила махровая, сила дремучая, ярость первозданная – в Петербург ехали «богатыри мысли и дела» Пересвет с Ослябей… Епископ Гермоген всю дорогу щелкал в купе поезда громадными ржавыми ножницами, взятыми им напрокат у одного саратовского кровельщика. Показывая, как это делается, епископ говорил Илиодору: – Один только чик – и Гришка не жеребец! Потом мы его, паршивца, шурупами к стенке привинтим и плевать в него станем… 11. Кутерьма с ножницами В таком серьезном деле, каким является кастрирование Распутина, без поддержки влиятельных особ не обойтись, и потому Пересвет с Ослябей первым делом нагрянули на дом к Горемыкину. – Иван Логиныч, – сказал Илиодор экс-премьеру, – вот вы разогнали первую Думу, за что, как сами рассказывали, царь вас целовал, а царица назвала «отцом своим». Человек вы в преклонных летах, а орденов столько, что смело можете на брюки их вешать. Вам уже нечего искать. Нечего бояться. Все в жизни было. Все изведали. А потому вы, как никто другой, можете поехать к государю и в глаза ему сказать, что Распутин… При этом имени дверь распахнулась и вломилась костлявая мегера – мадам Горемыкина, говоря что-то по-французски, горячо и напористо. Старик выслушал старуху и отвечал духовным: – Как вы могли сопричислить меня к числу врагов Григория Ефимовича? Распутин в моем представлении – человек самых благих государственных намерений, и польза его несомненна. – А больше к нам не ходите, – веско добавила жена… На улице Илиодор сказал Гермогену: – Махнем к министру юстиции Щегловитову! Хотя его в Питере не зовут иначе, как Ванькой Каином, и предать нас он может, но ведь «гоп» мы уже крикнули – теперь надо прыгать… Щегловитов их принял. Илиодор начал: – Вы понимаете, что угодить царю – это одно, а угодить Распутину – это другое, и Гришке угодить даже труднее, нежели его величеству… Все вы, министры, висите на волоске! Сегодня вы есть, а завтра вас нету. Мы пришли сказать вам – Гришке капут! Запрем пса на ключ и будем томить в потаенном месте, пока царь не даст согласия на постоянную ссылку его в Сибирь. Гермоген заварухи побаивался, лепетал жалобно: – Илиодорушка – дитя малое: что на уме, то на языке. – А за это время, – продолжал фантазировать Илиодор, – в селе Покровском дом Распутина со всеми его вещами и банками будет сожжен, чтобы в огне исчезли царские подарки и не осталось бы даже памяти, что Гришка был близок к царям… Щегловитов к заговору не примкнул, но одобрил его: – Только, прошу, не преступайте норм законности… Возбращаясь в Ярославское подворье, Илиодор сказал: – Гришка-то для меня котенок еще. А я бы хотел с самими царями сцепиться да погрызть их как следует. – Что ты, что ты! Тогда мы все погибнем. – Не люблю царей. Мешают они жить народу. Ей-ей, как иногда задумаешься, так революционеры и правы выходят… «Пусть погибну, – писал он, – но мне хочется дернуть их за то, что они с такою сволочью, как Распутин, возятся. Посмотрю, откажутся они от этого, подлеца или нет?» Гришка в Петербурге отсутствовал – еще нежился в Ливадии, где 6 декабря праздновался день рождения царя. В ожидании его приезда Илиодор посетил Бадмаева, которому передал на заветное хранение интимные письма к Распутину царицы и ее дочерей. – Когда меня будут вешать, – сказал он, – ты можешь меня спасти. Для этого вручи письмо императрицы лично в руки царя, и тогда у него, дурака пьяного, глаза-то откроются. Тут ее рукой писано, что она мечтает поспать с Гришкой… Когда иеромонах удалился, Бадмаев с трудом освоился с мыслью, что в его руках не просто письма – это важные документы, дающие ему возможность шантажировать самого царя! * * * Распутин, в отличие от царя, очень любил телефоны и широко ими пользовался. Едва прибыв в Питер он из квартиры Муньки Головиной сразу созвонился с подворьем, без удержу хвастал: – Папка-то в Ливадии новый дворец отгрохал… пять мильёнов выложил! Есть комнаты из одного стекла, ажно звезды видать. Водил меня папа за руку, все показывал. А в Севастополе я встретил Феофана поганого… дохлый-дохлый, стоял на пристани и гнил от зависти, что я в почете живу. Закрылась ему лазутка, и другим лазутки прикрою! А в Киеве-то дураки: хотят Столыпину памятник ставить. А я еще за семь дён до убивства Володю-то Коковцева в примеры наметил. Володя – парнишка ничего, меня любит. А папа мне сказал: «Не хочу я памятника Столыпина, но ты, Григорий, не болтай об этом, а то сплетни опять начнутся». А я говорю: «Покойникам ставить памятники ты никогда не бойся, дохлые тебе не навредят, пущай по смерти и покрасуются…» Илиодор пресек болтовню резкими словами: – А я не люблю царя! Слабый. Папиросы жгет одну за другою. Пьяный часто. Говорить совсем не умеет. Дергается. Весь истрепался. Я тебе так скажу – дурак он у нас! – У-у, куды занесло, – смеялся в трубку Распутин. – Людей без греха не бывает, а говорить эдак-то о царях негоже… Условились, что Распутин заедет на подворье 16 декабря. К этому времени заговор клерикалов уже оформился. Из лейб-казачьих казарм прибывало солидное подкрепление в лице мрачного есаула Родионова, который пописывал книжечки о «духовном благе», а с Гришкой имел личные счеты. Из клиники Бадмаева, тихо блея, прибыл блаженный Митя Козельский, и Гермоген торжественно вручил ему громадные ножницы для разрезания кровельного железа. – Мы штаны с него сдерем, а ты режь под корень, – поучал Гермоген. – Стриги его так, чтобы ничего не осталось. Из позорной отставки явился и протоиерей Восторгов. – От драки увольте, – сказал он. – Я слабый здоровьем, а Гришка, учтите, словно бес… как бы не раскидал нас! За окном, весь в снегу, курился дымками зимний Петербург, жарко стреляли дрова в печке. Гермоген отшатнулся от окна. – Идет, – сказал, – шапкой машет… Распутин вошел, увидел компанию, почуял неладное. – А чего этот пентюх здесь? – указал на Митьку. Все тишайше молились. Блаженный щелкал ножницами. Двери подворья заперты – бежать нельзя. Западня! Есаул с ухмылкой принял с плеч Распутина шубу. – Чай тыщи на две потянет? Это и есть твое «старческое рубище»? Ну, а шапку покажь… Сколь платил за нее? – Не помню. Кажись, триста. В «красных» комнатах подворья расселись все мирно по стульям. Долго и натужно помалкивали. Восторгов не утерпел: – Ну, Митенька, ты дитя божие… приступай с богом! Тот, щелкая ножницами, истошно возопил: – А-а-а, вот когда я тебя обкорнаю… – Стой, вражья сила! – гаркнул Гермоген. – Что вы самого-то безобидного да глупого в почин дела суете? – Епископ накинул на себя епитрахиль, подкинул в руке тяжкое распятие. – Гришка! – позвал решительно. – Валяй сюда… на колени. Распутина подтащили к иконам, он безвольно осел на пол, будто сырая квашня. Илиодор по конспекту, заранее составленному, зачитывал над ним обвинения противу церкви и нравственности, а на каждом параграфе, согласно их нумерации, Гермоген регулярно долбил крестом по черепу обвиняемого. Текла речь – текла кровь. Через красные пальцы Распутин смотрел на всех растопыренным в ужасе глазом, источавшим страх и ярость бессилия. – Покайся! – следовал выкрик после каждого удара. Илиодор свернул конспект прокурорских обличений. – Намонашил ты здорово. Сознаешь ли вину свою? Восторгов, корчась от жажды мести, с превеликим удовольствием смачно высморкался в лицо Распутину, не забыв деловито напомнить, сколько он истратил на него своих денег. – И ты не вернул их мне! – сказал он, отходя. – Отпустите… грешен… сам ведаю, – мычал Гришка. – Не здесь каяться! – заорал Гермоген. Распутина волоком, словно раскисшую швабру, втащили в церковь. Гришка ползал перед иконами, клялся, что больше к царям не полезет. При этом он очень бдительно надзирал за действиями Митьки Блаженного, который уже разрезал на его штанах пояс. Гришка энергично отпихивал от себя ножницы, подбиравшиеся к его сути. И вдруг, как распрямленная пружина, он ринулся на Гермогена, обрушив его на пол. Зазвенели, падая и колотясь, церковные сосуды. Восторгов, бегая в отдалении, кричал: – Уйдет, уйдет… держите его! Началась драка. Самая грубая, самая русская. Родионов обнажил шашку, выскочил перед варнаком: – Зарублю… смирись, падло паршивое! В общей свалке и в едком дыму угасающих свеч зловеще скрежетали кровельные ножницы, и этот звук напоминал Гришке о том, что положение слишком серьезное, – надо спасаться. – Зачем мамок блядуешь? – вопрошал Митя Блаженный. – А, иди ты… – Распутин ударом сапога поверг юродивого наземь, вынося при этом болезненные удары от Илиодора, который бил его расчетливо – в морду, в горло, в поддыхало. Сцепясь в клубок, они выкатились в прихожую. Распутин могуче высадил двери, на себе выволок иеромонаха на лестницу. Там они оба своими костями пересчитали все ступеньки до самого низу. А на улице Распутин стряхнулся, сбросив Илиодора с себя. – Ну, погоди! – крикнул и убежал… Без шубы и без шапки, он домчал на извозчике до вокзала, сел в дачный поезд и махнул на дачу Анютки Вырубовой. – Вот, гляди, что со мною сделали, – сказал он ей. – Могло быть и хуже, да сила небесная меня еще не покинула… Вырубова бегала по комнатам, будто ополоумев. – Боже мой! Боже мой! Боже мой! – восклицала она… По тропинке она повела его через парк, как поводырь слепого. Распутин шатался, ступая по снегу, красные от крови лохмы его волос мотались из стороны в сторону, глаза были безумны… Он выл! В таком виде Вырубова явила его перед императрицей. * * * Гермоген сутками не вставал с колен, ел одни просфоры, пил только святую воду. Илиодор сбросил рясу из бархата, облачился в холщовый подрясник, туго опоясался кожаным поясом, пеплом из печки посыпал свою буйную головушку и накрыл ее грубой «афонской» скуфейкой. Боевой. Дельный. Логичный. – Идти надо до конца! – сказал он. – Сожрут ведь нас, – затрясло епископа. – А мной подавятся… я ершистый! Оставался последний шанс – личная встреча с царем. Соблазняя его «открытием тайны», по телеграфу просили царя принять их. Ответ пришел моментально: «Не о какой тайне я знать не желаю. Николай». Отбили вторую – императрице (молчание). Стало известно, что Гришка не вылезает из Александрии, ведет там длинные разговоры о «небесной силе», которая спасла его от погибели. – Мученический венец плетут нам, – решил Гермоген. Неустанно трещал телефон на Ярославском подворье. – Але, – говорил Илиодор, срывая трубку. В ухо ему вонзались визгливые бабьи голоса. Грозили карами небесными. Обещали растерзать, клеймить, четвертовать. Яснее всех выразилась сумасшедшая Лохтина: «Отвечай мне по совести: что ты хотел у Христа отрезать?..» Чтобы скрыть свои следы, Распутин мистифицировал столичные газеты о своем мнимом отъезде на родину. Он, как паук, затаился в тени царских дворцов и там незаметно ткал свою липкую паутину, в которой запутывал всех. Кажется, только сейчас Гришка в полной мере осознал, как дальновидно поступил, проведя в синодские обер-прокуроры Саблера, – «старикашка» служил ему, аки верный Трезор: пореже корми, почаще бей, а иногда и погладь – тогда он всех перелает… – Одна надежда – на царя, – убивался Гермоген. – Для меня уже нет царя! – отвечал Илиодор, держа царскую телеграмму. – Смотри, какой же это царь, если он грамотно писать не умеет? Написал: «Не о какой тайне…» А каждый гимназистик знает что писать следует: «Ни о какой тайне…» – Не ищи у царей ошибок – сам ошибешься! – Буду искать ошибки! – взорвало Илиодора, в котором проснулся дух донского казака. – Я столько уж раз в царях ошибался, что теперь не прощу им ошибок даже в русской грамматике. – Молись! – взывал Гермоген. – Время молитв прошло – пришло время драк! Явился курьер из Синода – вручил им два пакета от Саблера, но подписанные Даманским (Синод уже перестал быть синклитом персон духовных – Саблер и Даманский бюрократической волей расчищали дорожку перед Распутиным). Гермоген прочел, что его лишают саратовской епархии, приказано ехать «на покой» в захудалый Жировецкий монастырь, а иеромонаха Илиодора ссылали «на послушание» в лесную Флорищеву пустынь. Илиодор принял на подворье столичных журналистов. – Синод надо взорвать, – объявил он. – Как взорвать? – спросили его. – А так: бочку динамита в подвал заложить, бикфордов шнур до Невы раскатать, самому за «Медным всадником» укрыться, а потом рвануть все к чертовой бабушке… Вот и порядок! Газеты опубликовали его вещий сон: Распутин в виде дряхлого пса бегал между пивной и Синодом, таская в зубах какую-то грязную тряпку, а нужду он справлял возле телеграфного столба, пронумерованного апокалипсическим числом «666». Но в дела духовные вмешался министр внутренних дел Макаров: – Исполнить указ Синода, иначе штыками погоним. К воротам подворья был подан автомобиль МВД, в который и уселся потерпевший крушение епископ. Митька Блаженный, юродствуя, ложился на снег и просил шофера переехать через него колесами, дабы вкусить «прелесть райскую». Гермоген сдался! Илиодора окружили падкие до сенсаций газетчики: – Ну, а вы как? Поедете во Флорищеву пустынь? – В указе не сказано, чтобы ехать. Пойду пешком… Кто-то из доброжелателей шепнул ему: «За поворотом улицы дежурят переодетые жандармы… Скройтесь!» Ночью, в чужом драном пальтишке, по виду – босяк, Илиодор позвонил в квартиру на Суворовском, Бадмаев предоставил ему убежище у себя. – За это вы напишете все, что знаете о Распутине…[13] Монах хотел пробиться в Царицын, где у него была армия заступников. Но из газет вычитал, что полиция разгромила в Царицыне его храм. «Со страшными ругательствами, обнаживши шашки, таскали бедных женщин по храму, вырывали волосы, выбивали зубы, рвали на них платье и даже оскорбляли шашками девичью стыдливость самым невероятным образом… Пол храма представлял поле битвы. Везде виднелась кровь, валялась порванная одежда». Бадмаев через Курлова вызнал, что все вокзалы перекрыты кордонами – Илиодора ищут. Макаров пустил на розыски монаха своих сыщиков… Илиодор сам же и позвонил Макарову: – Это ты, который царю сапоги наяривает ваксой? – Кто позволяет себе так разговаривать со мною? – Да я… Илиодор! Хочешь меня живьем взять? – Хочу, – честно заявил министр внутренних дел. – Ишь ты, хитрый какой… Ну, ладно. Хватай меня на углу Суворовского и Болотной. Обещаю, что буду стоять там. Бадмаев помогал ему одеться, подарил шарфик. – Вот и хорошо! Опять будете у царского сердца. – Лучше уж в любом нужнике… – Стоит ли вам против царя поход начинать? – Ладно. Вы письма царицы к Гришке берегите. Жандармы на углу улиц поджидали его. Бунтаря впихнули в промерзлый автомобиль, повезли прямо на вокзал к отходу поезда. В дороге нацепили ледяные наручники. На перроне перед арестантом шарахалась публика. Илиодор, озоруя, кричал людям: – Ну, чего пялитесь? Я же Гришка Распутин, меня Илиодор погубил. Видите, теперь в тюменские края ссылают… Его посадили в клетушку тюремного вагона. В соседней камере перевозили уголовника-убийцу, он постучал в стенку: – Браток, ты тоже «по-мокрому»? – Пока по-сухому. Но крови не боюсь… Прирежу! Поезд тронулся. За решеткой вагона, в сизой вечерней мгле, проплыл в небыль чадящий окраинами Петербург, вдали от которого монаху предстояло думать, думать, думать. * * * Бадмаев показал Курлову письма царицы к Распутину, отставной жандарм прочел их спокойно, потом сказал: – Не вздумай сам вручать их царю – погибнешь! Такие вещи делать надо чужими руками. Известно, что думский председатель Родзянко давно наскребает к себе на дом всякий навоз о Гришкиных радостях… Ему и отдай! Дурак еще «спасибо» тебе скажет! Так эти письма, выкраденные из сундука Распутина, оказались в кабинете председателя Думы, и сейчас в царской грязи начнут ковыряться внешне очень чистоплотные люди, сдувавшие со своих вечерних смокингов каждую пушинку. 12. Натиск продолжается Настал 1912 год, в котором Россия отмечала 100-летие со дня Бородинской битвы, а кайзеровская Германия пышно праздновала 100-летие пушечнорявкающей фирмы сталелитейного Круппа… Кончились те времена, когда у нас в учебниках по истории Россию ошибочно называли «полуколонией», зависимой от того, что скажут банкиры Парижа или Лондона. Теперь, напротив, наши историки справедливо указывают, что русская мощь во многом определяла всю тональность европейской политики. Промышленный подъем империи начался в 1909 году, еще при Столыпине, а расцвет капиталистического производства пал на период премьерства Коковцева. Этому способствовали напряженный труд рабочих и активная деятельность ученых – химиков и физиков, металлургов и горных инженеров. Россия стояла в одном ряду с Францией и Японией (но отставала от Англии и Германии); зато по степени концентрации производства русская империя вышла на первое место в мире. Бурный рост синдикатов и картелей шел параллельно с развитием в стране революционного движения. Близилась первая мировая война. А в 1943 году в оккупированном гитлеровцами Париже умирал человек, подготовивший экономику России к войне с кайзеровской Германией. Советские историки относятся к Коковцеву более благосклонно, нежели его современники: он обогатил русскую казну золотым запасом, без которого немыслимо сражаться с могучим противником. Правые упрекали Коковцева в недостатке монархизма. Левые критиковали за излишек монархизма. А середина есть: Владимир Николаевич попросту был либерал. Распутин всюду гудел, что «Володя – свой парень», но Коковцев не считал, что «Гриша – свой в доску»! Саблер при встрече с премьером однажды заметил, что Распутин – личный друг царской семьи, вмешиваться в их отношения нельзя, ибо это… семейные дела. Утонченный аристократ отвечал с вежливым ядом: – Но существует извечный закон: в монархиях семейные дела закономерно становятся делами государственными. – Не вмешивайтесь в дела Распутина, – настаивал Саблер. – Если он не вмешивается в мои, – отвечал Коковцев… Между тем Распутин надавал в обществе столько авансов о своей дружбе с Володей, что теперь ему ничего не оставалось, как заверить эту дружбу визитом. Однажды поздним вечером, сидя в приемной, Коковцев просматривал длинные списки лиц, чающих у него аудиенции, и холеный палец премьера, полыхая теплым огнем крупного бриллианта в перстне, задержался на колонке списка как раз напротив имени Распутина… Так-так! – А ведь неглупо придумано, – сказал он. – Бестия знает, что, если вломиться ко мне как Гришка Распутин, я выставлю его пинком. Но я, как премьер, по долгу службы обязан принять всех просителей по списку, и в том числе не могу отказать просителю Распутину только потому, что он… Распутин! Был февраль, хороший, снежный, морозный. Распутин пришел. * * * Распутин пришел, и Коковцев, ничем не выделяя его из массы просителей, предложил ему сесть… Сказал вежливо: – Прошу изложить ваше дело касательно до меня. Далее события развивались стихийным образом. Распутин сидит. И министр сидит. Распутин молчит. И министр молчит. Коковцев, чтобы не тратить времени зря, придвинул к себе отчеты губернских казенных палат, щелкал на счетах, думал… Наконец все-таки не выдержал: – Так какое же у вас ко мне дело? – Да нет… я так, – отвечал Гришка, гримасничая; с тщательным вниманием он рассматривал потолок министерского кабинета. – Нет у меня никакого дела, – сознался Распутин. – Зачем же записывались на прием? – Посмотреть на вас. – Ну, посмотрели. Что дальше? – Теперь вы на меня посмотрите. Коковцев посмотрел на него и сказал: – Очень… неприятно! После долгого молчания Гришка наивно спросил: – Неужто я такой уж плохой? – А если вы такой уж хороший, так убирайтесь к себе в Тюменскую область и не лезьте в чужие дела… Распутин растрезвонил по свету, что именно он провел Коковцева в премьеры и теперь хотел получить с Коковцева хорошей «сдачи». А потому не уходил, хотя ему на дверь было точно указано. Владимир Николаевич отодвинул в сторону иллюстрированную «Искру», в глаза невольно бросилась фотография: голод в Сибири! Под трагическим снимком было написано: «Семья вдовы кр. д. Пуховой Курган. у., идущей на урожай. В запряжке жеребенок по второму году и два мальчика на пристяжке, сзади – старший сын, упавший от истощения». Эта фотография направила мысли Коковцева совсем в другую сторону. – Кстати, – сказал он без подвоха, – в Сибири был недород, а как там у вас в волости обстоят дела с хлебом? Распутин заговорил о крестьянских делах четко, здраво, разумно, между ним и Коковцевым возник содержательный разговор. Далее цитирую показания Коковцева: «Я его прервал и говорю: „Вы бы так говорили обо всем, как сейчас“. Моментально (он) сложился в идиотскую улыбку, опять рассматривание потолка и проницательные, колющие насквозь глаза. Я сказал ему: „Вы напрасно так смотрите… ваши глаза впечатления не производят“. – Когда-то был случай, – нечаянно вспомнил Коковцев, – когда я, грешный, выписал на ваш приезд из Сибири деньги. Теперь я согласен выписать их снова в любой сумме, какую ни попросите,[14] ради вашего отбытия в Сибирь… Хватит валять дурака! В вашу святость не верю, ваш гипноз не оказал на меня никакого действия, а делать из министерств спальни я вам не позволю. Распутин, несолоно хлебавши, убрался, но оставил Коковцева в крайне затруднительном положении. Если он не доложит царю об этой встрече, то Распутин изложит царю ее сам, но уже в той интерпретации, какая ему будет выгодна. Следовало опередить варнака, и Коковцев при первой же аудиенции с императором сам начал рассказ о своем знакомстве с Распутиным. – Давно пора! И какое впечатление он произвел? Подлинный ответ Коковцева: – Государь, я одиннадцать лет служил в главном тюремном управлении, исколесил мать-Россию от Млавы до Сахалина и побывал во всех тюрьмах, какие у нас существуют. Я ходил по камерам без конвоя, и за все это время только один арестант бросил в меня миской, да и тот оказался сумасшедшим… – Вы говорите мне о Распутине! – напомнил царь. – Я говорю именно о нем… Средь множества сибирских варнаков-бродяг таких Распутиных сколько душе угодно! Это ведь типичный уголовный тип, который одной рукою перекрестится, а второй тут же невозмутимо хватит вас ножом по горлу. Царь дал такой ответ, что можно ахнуть: – Ну что ж! У вас свои знакомые, а у меня свои… * * * В харьковском театре во время представления оперы «Кармен» полицмейстер вылез на сцену и велел прекратить «это безобразие». Ему, дураку, послышалось, будто хористы пели: Или-о-дор, сме-ле-е в бой, Или-одор! Или-одор! Распутин указывал: «Миленькаи папа и мама. Илиодора нужно бунтовщека смирять. А то он собака всех сест собака злой. Ему ништо. А зубы обломать. Построже стражу больше. Да. Грегорий». Заштатная Флорищева пустынь затерялась в Гороховецких лесах; Илиодора вторгли в темницу, окна забили досками, в коридоре толпились вооруженные солдаты. Стены монастыря высокие! Но русские семинаристы из поколения в поколение, от деда к внуку, передавали секрет сложного трюкачества – как перемахнуть через ограду, имея при себе громадную бутылищу с водкой (и чтобы она не разбилась при этом!). Илиодор и показал страже, как это делается… Его догнали. Стали избивать. Бок пропороли штыком. Сапогами расквасили лицо. Илиодор с трудом поднялся. – Братцы, да ведь я же… священнослужитель! – Так точно. – Нельзя же так… с человеком-то! – Нельзя, – соглашались с ним. – За что же вы меня излупили? – А нам так приказано… Гермоген переслал узнику письмо, умоляя его смириться и не гневать царей. Илиодор отвечал злобной бранью, он писал епископу, что презирает его трусливую душонку, и напомнил из истории: Французская революция началась, когда королева оказалась замешана в краже бриллиантов, – дай бог, чтобы у нас революция началась с публикации писем царицы к Распутину! Флорищеву пустынь часто навещала Ольга Лохтина («не теряя надежды на мое примирение с Григорием»). Илиодор издали кричал дуре, чтобы бросила Гришку и вернулась в семью, как положено жене и матери. «Она ходила, – записывал монах, – вокруг моей кельи, забиралась на стену, на крышу сарая и все кричала одно и то же: „Илиодорушко! Красно солнышко!“ Монахи, думая, что у меня с ней были грешные отношения, смеялись, а стражники таскали ее за волосы, босые ноги разбивали сапогами до крови, потом сажали в экипаж и увозили в Гороховец. Она никогда не сопротивлялась, притворяясь мертвой». Под видом бродячего странника во Флорищеву пустынь проник хвостовский журналист Ржевский. – Я очень нуждаюсь. Дайте мне на вас заработать. Такой честный подход к делу подкупил Илиодора. – Пиши, – сказал он, – что меня заточили в дом терпимости. Здесь каждый монах имеет женщину, а то и двух. Молодые послушники, которым женщин иметь еще не дозволено, бесстыдно преданы мужеложству. Пьянство непомерное! Однажды я видел, как монахи испражнились в таз с водою, потом этот таз таскали вокруг собора, а встречным богомольцам кричали: «Поклоняйтесь! Жертвуйте на святые мощи…» – Вы бы о себе побольше, – сказал Борька. – Говорят, Распутин поклялся, что засадит вас в крепость, а Саблер готовит документы о том, что вы спятили. Мне один знакомый телеграфист подарил копию телеграммы Распутина к царице. Вот, прочтите: «Илиодору собаке живот распорю…» Что на это скажете? – Я сам ему кишки выпущу, – ответил Илиодор, потом, прочтя репортаж бездарного писаки, он покривился. – Так писать – все мухи сдохнут. Если хотите на мне заработать, так я сам за вас накатаю! Он сочинил интервью с самим собою, и в репортаже об узнике-монахе послышался голос разгневанного человека. Борька Ржевский напечатал его под своим именем в газете «Голос Москвы», что сослужило ему хорошую службу – его заметили, стали публиковать в центральных газетах России… В темной келье иеромонах внушал себе: – Думай, Илиодор, думай… крепко думай. Пришлось проделать анализ прошлого, начиная с тех времен, когда он, крестьянский сын, пахал с отцом землю на хуторе близ станицы Мариинской; анализ уводил далеко – до небес, и вскоре Илиодор пришел к выводу, который стал неожиданным для Синода и самодержавия, – он будет неожиданным и для тебя, читатель! Или-о-дор, сме-ле-е в бой. И-ли-одор! Или-о-дор!* * * Неясно кто – Бадмаев или Родзянко, но письма царицы к Распутину были кем-то размножены. Отпечатанные под копирку на «ремингтонах», они сотнями экземпляров расходились по стране. Над словами царицы хихикала барышня-бестужевка и мрачно плевался старый сановник: «Черт знает до чего мы дожили!» Во дворце разыгралась некрасивая сцена (по слухам, Николай II отпустил жене хорошего гвардейского «леща»), и Алиса срочно депешировала в Покровское, спрашивая Распутина: каким образом мои письма к тебе очутились в чужих руках? «Миленкая мама, – телеграфировал Распутин, – фу собака Илиодор! Вот вор. Письма ворует. Украл из сундука или еще как. Да. Бесам служит. Это знай. У него зубы остры у вора. Да. Грегорий». Дума бурлила. Пуришкевич громил с трибуны «швабского жида» Саблера, а Синод в это же время подносил Саблеру подхалимские адреса в переплетах из пергамента. Дума сражалась с Распутиным, дабы спасти престиж царской власти… Родзянко предупреждал депутатов: «Мне стало известно, что если запрос о Распутине последует на обсуждение, то Думу сразу прикроют. Лучше вы не шумите, а я сам буду говорить с императором». Неожиданно из департамента полиции его поддержал Степан Белецкий, сказавший по телефону: «Вы решили говорить с царем? Очень рад… Гришка так надоел нам! Прямо с вокзала берет каких-то барынь и тащит их в баню. У нас вылетают в трубу тысячи рублей на слежку за ним. Даже наблюдение за Борисом Савинковым обходится нам дешевле!» В конце февраля Родзянку навестил генерал Озеров, состоявший при вдовой императрице Марии Федоровне: «Она крайне обеспокоена слухами о Распутине. Не могли бы вы навестить императрицу завтра в одиннадцать часов дня со всеми документами?..» Свидание состоялось. Всегда очень собранная, подтянутая, неизменно добродушная, с располагающей улыбкой, вдовая царица приняла председателя Думы в своем маленьком гатчинском кабинете. Разговор происходил на французском языке, что не мешало Гневной вставлять в свою изящную речь и чисто русские выражения – вроде «меня огорошили», «я взбеленилась» и прочее. – Какова же причина запросов в Думе об этом мужике? Нет ли тут революционной подоплеки? – сразу же спросила она. Родзянко отвечал, что успокоение умов – вот главная цель этой шумихи, а революцией тут и не пахнет. Он прочел женщине некоторые выдержки из конфискованных газет и брошюр, в которых говорилось о дикой карьере Распутина… Царица задумалась: – Может, и правда, что он какой-то святой? Я в это не верю, но в простом народе, знаете, всегда какие-то юродивые… – В том-то и дело, – отвечал Родзянко, – что простой народ никогда не верил в святость Распутина. Вот извозчик – отвозил Гришку в публичный дом. Вот дворник – тащил пьяного Гришку из саней на пятый этаж. Вот банщик – видел, какой содом развел Гришка с дамами… Именно люди нашего круга вознесли его до палат царских! Государыня, мы, монархисты, больше не в силах молчать. Последствия слишком опасны для династии… Гневная – с гневом же! – отвечала: – Моя невестка только и делает, что катает свою корову из одной лужи в другую, где погрязнее. Сына я не защищаю. Очевидно, справедлива поговорка: муж и жена – одна сатана. Наконец она подошла к самому каверзному вопросу. – Я слышала, у вас подлинник письма моей невестки к Распутину, где есть очень неудобные выражения… Покажите мне! Родзянко записывал: «Я сказал, что не могу этого сделать. Она сперва требовала, потом положила свою руку на мою: – Не правда ли, вы его уничтожите? – Да, ваше величество, я его уничтожу». Родзянко не сдержал своего слова, и эти письма впоследствии оказались в Югославии, где их следы затерялись… 13. Один Распутин или десять истерик Был 1924 год, когда в поезде, идущем в Белград, в столицу сербского королевства, врангелевские офицеры избивали жалкого бедного старика, одежда на котором болталась как на вешалке. Это был Родзянко – бывший камергер и председатель Государственной Думы; в глазах белогвардейщины он выглядел крамольником. Ехавший в Белград за получением ничтожной пенсии, Родзянко и скончался – от жестоких побоев… Конец жизни страшный! Он принял бразды правления Думы из рук Гучкова и председательствовал в парламенте до самой революции – фигура, таким образом, историческая. Лидер октябристов, глава помещичьей партии, Родзянко внешне напоминал Собакевича, но за этой внешностью, словно обтесанной топором, скрывался тонкий проницательный ум, большая сила воли, стойкая принципиальность в тех вопросах, которые он защищал со своих – монархических! – позиций. Лелея в душе идею царизма, Родзянко невзлюбил самого царя, он с трудом выносил императрицу. Наш историк С. Пионтковский писал, что «для династии Романовых Родзянко был определенно врагом». Царица платила ему острой ненавистью: «Нахал, – говорила она. – Заплыл жиром, сипит, как самовар… Хорошо бы им висеть рядом – тощему Гучкову и толстому Родзянке!» Родзянко всегда был самым твердым и самым неутомимым врагом Распутина. Во имя идеи монархизма монархист не боялся идти на обострение конфликта с монархами. После беседы с вдовою императрицей придворный мир пребывал в страшном волнении: примет царь Родзянку для доклада о Распутине или отвергнет?.. Распутин, прибыв в столицу, сказал царской чете: – Я знаю, что злые люди подстерегают меня. Воля ваша – слушать их или не слушать. Но если вы меня покинете, то потеряете сына и престол через шесть месяцев… Вот так-то! Неприличный шум вокруг Распутина все возрастал, имя царицы трепали на всех перекрестках, полиция была бессильна заткнуть рты всем россиянам; художник В. М. Васнецов, человек глубоко верующий, обратился к Синоду с гневным протестом против вмешательства Распутина в церковные дела. В это сложное и трудное для правительства время Родзянко запросил аудиенции у царя для доклада о распутинских мерзостях. Родзянко шел на штурм, вооруженный до зубов фотографиями и документами, способными оставить от дворца одни головешки… Примет ли его царь? Коковцев после очередного доклада уже собрался уходить, но Николай II задержал его словами: – Владимир Николаевич, возьмите вот это… Это была резолюция об отказе Родзянке в аудиенции! – Ясно одно, – рассуждал Коковцев перед женою, – правила дворянской чести заставят Родзянку сразу же подать в отставку, как только он узнает об этой изуверской резолюции царя. Но уход Родзянки вызовет перевыборы, и возможен думский кризис… Я растерян. Не знаю, что и делать. Родзянко звонил ему по телефону – радостный: – Мы с женой побывали в Казанском соборе, я заказал молебен перед святым делом сказывания правды в глаза царю, святых тайн я уже приобщился… Владимир Николаевич, резолюция была? – Нет, пока не было, – солгал Коковцев. – Я вам еще позвоню. – Да, пожалуйста… Николай II, когда вручал эту резолюцию, сказал: «Он будет докладывать, а я должен кивать головой и благодарить его за то, что благодарности не стоит». Теперь надо было как-то спасать положение, спасать доклад о Распутине и спасать самого Родзянку от унижения, а потому Коковцев сам позвонил Родзянке: – Михаила Владимирович, я думаю, вам лучше завтра к шести вечера прямо подъехать в Царское. Наверное, резолюция застряла где-либо в каналах бюрократии, и царь будет вас ждать. – Я тоже так думаю, – согласился Родзянко… Николай II не ждал его, когда он, сипло дыша, вперся к нему, – со всеми фотокарточками и документами, отчего в кабинете его величества запахло винным перегаром, вонючими портянками, банными мочалами и клиникой доктора Бадмаева с цветками азока… Коковцев обманул царя! А Родзянко оставил протокол своей беседы с царем, и потому писать мне будет легко. * * * Закончив говорить о думских делах, Родзянко предупредил царя, что его доклад выйдет за пределы обычного. Николай II поморщился. – Я имею в виду, – закинул удочку Родзянко, – Распутина и недопустимое его присутствие при дворе вашего величества… Царь тихо сдался: «Ну, что ж. Послушаю». – Никакая революционная пропаганда не может сделать того, что делает присутствие Распутина в царской семье… Влияние, которое Распутин оказывает на церковные и государственные дела, внушает ужас всем честным людям. А на защиту проходимца поставлен весь государственный аппарат, начиная от верхов Синода и кончая массою филеров… Явление небывалое! Родзянко говорил очень долго, оперируя точными фактами, которые невозможно опровергнуть. Николай II съедал каждое подаваемое ему блюдо в молчании, только однажды не выдержал: – Да почему вы все считаете его вредным? Родзянко заговорил о распутстве и хлыстовстве: – Почитайте брошюру Новоселова, которую конфисковала полиция из продажи. А вот и фотография, где Распутин с двумя женщинами, он облапил их за груди, а внизу – его рукою писано: «Путь, ведущий к спасению». Полиция нанесет вам три короба фактов о том, как Распутин таборами водил женщин в баню. – В народе принято мыться вместе, – сказал царь. – Нет, государь, – возразил Родзянко, – это было давно, но еще Елизавета Петровна повела с этим борьбу, а Екатерина Великая особым указом запретила совместное мытье. Согласитесь, что сейчас, в нашем веке, никто и не пойдет мыться вместе. Царь горячо отстаивал «банный» вопрос: – Но существуют же в банях номера на двоих! – Существуют – для мужа с женой, но это их дело. А вот письмо госпожи Л., обратите внимание. Распутин обесчестил ее, после чего она отшатнулась от него, обратясь к честной жизни. И после этого вдруг видит, что Распутин выходит из бани с двумя ее дочерьми-гимназистками… Госпожа Л. тут же сошла с ума! – Я об этом слышал, – сознался царь. – Далее, – продолжал Родзянко, – не думайте, что я хочу испортить вам настроение, нет, просто я всегда помню слова присяги: «О всяком же вреде и убытке его величеству своевременно извещать и предотвращать тщатися…» У нас принято в газетах ругать министров, Синод, Думу, и меня облаивают, как последнюю скотину, мы все терпим… привыкли! А вот о Распутине писать не дают, как будто он высокопоставленное лицо царской фамилии. Это наводит на мысль, что он стал членом вашей семьи … – Распутина теперь здесь нет, – произнес царь. – Если его сейчас нет во дворце, то позвольте мне, после этого визита к вам, всюду утверждать, что Распутин удален вами и более никогда в Царском Селе не появится. Николай II помолчал и ответил, стесняясь: – Не могу этого обещать… 28 февраля на квартиру Родзянки позвонил дворцовый комендант Дедюлин, его старый гимназический товарищ. – Миша, – сказал он, – здравствуй. Знаешь, после твоего доклада государь за обедом был скучен, даже есть не стал. Я его спросил – утомил вас Родзянко? А он: «Да нет… Там в Синоде завалялось какое-то старое дело о Распутине, скажи ему, чтобы забрал его, но пусть об этом никто не знает…» Миша, слушай, не мог бы ты вечерком заглянуть ко мне? Вечером они встретились на городской квартире. Дедюлин сказал, что если сейчас возникнет война (а дело к тому и идет), то все в империи полетит вверх тормашками. – А у тебя ничего не получится. – С чем? – спросил Родзянко. – Да с этим… с Гришкой! – Почему ты так решил, Вовочка? – Ах, Мишка, Мишка… Едва ты вышел от государя, как наша благоверная царица бухнулась в постель, объявив себя больною. Конечно, никакой Боткин или Бехтерев тут не помогут – спасти ее может только Гришка. А я, – подытожил Дедюлин, – еще полюбуюсь на этот романовский бардак и… застрелюсь! – Ты с ума сошел. – Вряд ли… Дедюлин застрелился, а на его место был назначен генерал Джунковский, бывший московский губернатор. Родзянко, исполняя решение царя, взял за глотку жулика Даманского и душил его до тех пор, пока тот не выдал ему из архивов секретное дельце о Распутине. Но когда подошло время докладывать о нем царю, Коковцев снова получил от царя резолюцию, отказывающую Родзянке в аудиенции с глазу на глаз. На этот раз Коковцев не стал выкручиваться, а сунул эту резолюцию к носу Родзянке. – Как же так? – обомлел тот. – Сам же просил меня поднять это дело из Синода, а теперь видеть меня не желает. – Настала моя очередь, – ответил ему Коковцев… В ту пору на великосветских журфиксах был обычай устраивать импровизированные «капустники» (наподобие театра Балиева), – о Коковцеве светские дамы распевали такие частушки: Жить со мною нелегко, я не из толстовцев: я – Ко-ко-ко-ко-ко-ко, я – Ко-ко-ко-ковцев!* * * Теперь, когда контуженый Родзянко временно отполз в кусты, зализывая раны своего самолюбия, в атаку на штурм твердынь распутинщины двинулся элегантный премьер империи. Коковцев начал с того, что Распутин – шарлатан и негодяй, а газеты… – А вы читаете газеты? – с издевкой спросил царь. – И газеты тоже, – со значением отвечал Коковцев. Его величество потребовал от своего презуса, чтобы печать империи больше не смела трепать имя Распутина. – Ваше величество, есть только один способ заткнуть рты печати – для этого пусть Распутин живет не здесь, а в Тюмени! Царь молчал. Коковцев решил бить в одну точку: – Позволено мне будет распорядиться о принятии мер к тому, чтобы Распутин навсегда застрял в Покровском селе? Перед царем была громадная пепельница, доверху наваленная окурками крепких папирос. Он без нужды ее передвинул. – Я сам скажу Распутину, чтобы он уехал… Коковцев не верил своим ушам. Неужели царь, утомленный борьбой за Распутина, решил от него избавиться? – Должен ли я полагать, что решение вашего императорского величества есть решение окончательное? – Да, это мое решение. – Царь взял со стола карманные часы, показывавшие половину первого, и циферблатом повернул их в сторону своего премьера. – Больше я не держу вас… Вечером Коковцева подозвали к телефону. Он снял трубку, молча выслушал и молча повесил трубку на крючок. – Меня сейчас покрыли матом, – сказал он жене. Ольга Федоровна передернула плечами. – Но кто посмел это сделать? – Конечно, он… Распутин. Поверь, что меня обкладывали еще не так. Уголовники в тюрьмах! Но тогда я был мелким чинушей, только начинающим карьеру, и, прости, дорогая, я сам обкладывал их виртуозно. Но теперь-то я… премьер великой империи! Развевая полами бухарского халата, Коковцев снова двинулся к телефону, в гневе выкрикивая: – Я этого так не оставлю! Я эту сволочь допеку! Это барин Пьер не мог с ним справиться, но я ему не Столыпин… * * * Весной царский поезд отправлялся в Ялту, списки пассажиров проверены, лишних никого нет, бомб в багаже не спрятано, все и порядке, можно ехать. Гугукнул паровоз – тронулись… В салон царя заявился генерал Джунковский, маленький хрупкий человек, обладавший колоссальной нервной силой. Ступая лакированными сапожками по мягкому ворсу ковра, он подошел к его величеству и на ухо (как шепчут слова нежной любви) прошептал: – Ваше величество, ваше решение нарушено. – Каким образом? – С нами едет Распутин. – Как он попал в мой экспресс? – Вырубова спрятала его в купе князя Туманова. – Это… нахальство, – сказал царь. Поезд уже миновал веселые дачки платформы Саблино – приближалась станция Тосно. Джунковский решительным жестом отодвинул клинкет купе, в котором, сняв сапоги, сидел босой Григорий Ефимович и вел приятную беседу с попутчиком по дороге князем Тумановым, закручивая ему мозги «насчет святости». Джунковский с приятной улыбочкой подтянул перчатки. – Ну, поганое отродье, – сказал он почти сладострастно, – долго ли еще нам с тобою тут чикаться? Рука генерала сжалась в стальной кулачок, бронированный скрипящей кожей, и нанесла святому обширное сокрушение в области глаза. Божий свет наполовину померк, расцвеченный удивительно красивыми искрами. Распутин вылетел в коридор и бойко побежал в конец вагона, подгоняемый сзади регулярными ударами генеральского сапога под то самое чувствительное место, из которого у доисторических предков Распутина произрастали хвосты… Тосно! Платформа станции еще плыла назад, когда последовал хороший тумак по затылку, и Гришка кубарем выкатился на доски перрона. Вслед ему полетели шикарные перчатки генерала, которые брезгливый Джунковский уже не пожелал носить после осязания ими «святого старца». Он помахал рукой машинисту поезда – трогай! И царский экспресс помчался в благоуханную Ялту, а Распутин поднялся с перрона, еще не сознавая, что же такое случилось. Тут его взяли в кольцо агенты полиции. – А вам… в село Покровское, – сказали они. На станции Любань Джунковский прошел в помещение вокзала, попросил связать его с кабинетом премьера Коковцева. – Владимир Николаевич, – доложил он, – все в порядке. …Коковцев оказался решительнее Столыпина! * * * 6 мая в новом дворце Ливадии собралась вся знать империи, чтобы принести поздравления императрице с днем ее тезоименитства. По очереди подходили министры, выражая в двух-трех словах свою «искреннюю радость по случаю» и т. д. Коковцев подошел тоже, но императрица, украшенная диадемой из огромных жемчужин Екатерины Великой, повернулась к нему… задом. Да, да, читатель! Я не преувеличиваю. Коковцев прямо в зад императрице тоже сказал два-три слова, выражая «искреннюю радость по случаю…», и тут он понял, что он, конечно, не Столыпин и отставка его неизбежна. Здесь же, в Ливадии, он узнал, что царская семья поджидает скорого приезда Распутина… Коковцев в недоумении развел руками: – Ваше величество, как же так? Вы сами… Последовал ответ царя – сакраментальный: – Лучше уж один Распутин, нежели десять истерик на день. Ну, вот и все! Осталось утешиться песенкой: Я – Ко-ко-ко-ко-ко, я – Ко-ко-ко-ковцев! Финал четвертой части В мае месяце 1912 года, когда Гришка пировал свою победу, Илиодор, сидя в темнице Флорищевой пустыни, закончил анализ своего прошлого – настало время устраивать будущее… Для начала он созвал монастырский синклит, начав речь перед ними, как гоголевский городничий в канун нашествия ревизора: – Господа! Я собрал вас затем, чтобы сообщить пренеприятнейшую новость: бога нет. А потому я отныне уже не считаю себя связанным с церковью и слагаю с себя духовный сан. Исходя из того положения, что я заточен в тюрьму не гражданским судом, а уставами церкви, я теперь вправе покинуть эту тюрьму, ибо церковь для меня уже не храм, а просто обычное культовое строение… Иеромонаха Илиодора не стало – появился крестьянин Сергей Труфанов! Это была сенсация, которую сразу же раздули газеты. Распутин отреагировал моментально: «Серьгу Труханова отступнека карать кол яму в задницу забить, анахтеми… Отступнека повесить чтоб у нево собаке язык на сторону Грегорий». Синод пребывал в панике. Как же так? Самый страшный мракобес, готовый за церковь разорвать глотку безбожникам, и вдруг открыто заявляет, что бог – это фикция, сан с себя слагает. Газеты печатали интервью с бывшим монахом: «Если б был телефон на тот свет, я позвонил бы туда и обложил их всех! Почти год в баньке не был – не пущают сволочи! Говорят, будто я спятил. Хорошо! Согласен на врачебный осмотр. Но с одним условием – пусть осмотрят Саблера и всех педерастов из святейшего Синода, а тогда Русь узрит, что я-то как раз нормальный, а скотов из Синода и МВД надобно судить…» Саблер слал во Флорищеву пустынь увещевателей. Вот подлинный ответ им бывшего Илиодора: «Да постыдитесь! Ведь это похоже на то, как разбойник убьет человека, ограбит его карманы, а потом целует его закоченевший труп. Я мертв для вашей лжи! Отстаньте же от меня! И поскорее отлучайте формально от вашей компании. Чего медлите, толстопузые? Или писцов у Саблера мало? Или чернил не стало?..» * * * ПРОШЕНИЕ ИЕРОМОНАХА ИЛИОДОРА В СВЯТЕЙШИЙ СИНОД ОБ ОТРЕЧЕНИИ ЕГО ОТ ЦЕРКВИ (приводится в сокращении): «Кто вы? Вы все – карьеристы… За звезды, за ордена, за золотые шапки, за бриллиантовые кресты, за панагии, усыпанные драгоценными камнями… Вы к начальству ласковы, смиренны, чтобы сохранить за собой земное благополучие. Бедных вы презираете, а с богатыми целуетесь! Вся жизнь ваша – сплошное удовольствие. Вы одеваетесь в роскошные шелковые рясы, ездите в дорогих каретах, спите на мягких постелях, услаждаетесь вкусными обедами, пьете прекрасное вино, копите много денег. Вы – горды, надменны, злы, мстительны… За расположение угнетателей народных вы готовы продать душу дьяволу. Под своими широкими мантиями вы скрываете всякую нечистоту и неправду… Вы ослепляете народ своей пышностью, а не даете ему жизни! Вы храмы обратили в полицейские участки, в торговые палаты и в постоялые дворы. И проклятьями, и пеплом, и огнем вечным заставляете бедных малодушных людей поклоняться вам и питать ваши ненасытные чрева! Вас я презираю всею силою души. С вами, поклонниками святого черта, грязного хлыста Гришки Распутина, я не хочу быть в духовном общении ни одной минуты более. Поэтому скорее срывайте с меня рясу! Отлучайте меня от своей церкви! Вы должны это сделать! Животные, упитанные кровью народной, доколе вы будете сидеть на шее народа? Доколе будете прикрываться именем божиим?» Бритвою он полоснул себя по руке, кровью подписался: СЕРГЕЙ ТРУФАНОВ. А Распутин знай себе строчит царям: «Вот бес то Илиодор отступнек проклятай. Надо бы его сделать ссума сошел докторов надо ато беда. Он пойдет играть в дудку беса. Грегорий». Бывшего монаха пытались силой затащить в храм, но из этого ничего не вышло. Серега взял железный дрын и сказал: «Вот только троньте меня… Всех порасшибаю». На том веском основании, что Илиодор «усумнился в спасительном воскресении Господа Бога и Спаса Нашего Иисуса Христа», Саблер повелел монаха из духовного узилища изринуть! Распутин в ужасе от этого телеграфировал: «Ну пошел бес Серьга Труханов отступнек. Анахтема. Таперича гуляет. Надо следить. Ато он смуту сделает полицию к нему. Пусть она ему зубы почистит. Акаянный. Да. Грегорий». Падкие до всяких скандалов, в Гороховец наехали журналисты столичных газет… Обступали толпой, спрашивали: – Какие у вас теперь отношения с Распутиным? – Замечательные! Он обещал мне живот распороть, а я ему обещаю все кишки на землю выпустить. Весь вопрос в том – кто из нас раньше схватится за ножик? – Можно так и записать? – спрашивали журналисты. – Да пиши. Мне-то что! Весеннее солнышко припекало голову. Илиодор зашел в парикмахерскую, в последний раз он тряхнул волною кудрей. – Валяй стиги под корень… Отмонашился! Был он одет в пиджачок с чужого плеча, в галошах на босую ногу, штаны – в пятнах дегтя. Журналисты прилипли к нему. – Куда теперь едете, господин Труфанов? – Домой, на тихий Дон. Буду землю пахать… На вокзале во Владимире журналистов даже прибавилось. Подали состав. За минуту до отхода поезда Серега опустился на грязный перрон – принес перед публикой всенародное покаяние: – Я прошу прощения у великой русской интеллигенции, которую я оскорблял. Я прошу всех евреев простить меня за то, что я их преследовал. Прошу простить меня родственников Льва Толстого, ныне мертвого, которого я оскорблял при жизни и в гробу. Наконец, и людей со слабым зрением, которые носили очки, я тоже прошу извинить меня за грубые мои нападки на них… Но людей с портфелями все-таки не люблю! Чего они там таскают? Он вскочил с колен, его глаза блеснули зеленым ядовитым огнем, и в нем проснулся вдохновенный оратор. Под надрывные возгласы вокзального гонга, вещавшего отбытие в иную жизнь, Труфанов чеканил слова, как афоризмы: – Слушайте, слушайте! Говорю я вам, что в России нет царя, в России нет Синода, в России нет правительства, и нет в ней Думы народной… есть только великий гад Распутин, стервец и вор, который заменяет царя, Синод, Думу и все наше правительство! Поезд тронулся – он вскочил на подножку вагона. – Императору Григорию Первому я живот распа-а-арю-у-у! * * * Исторически будет справедливо, если покушение на Распутина произведет не мужчина, а женщина! Царская семья держала Гришку в Ливадии почти на нелегальном положении; он проживал в ялтинской гостинице «Эдинбург» по паспорту на фамилию Никонов. Чтобы не раскрыть себя, он держался прилично – никаких скандалов, никаких оргий. Гришка не знал, что за ним все время следует одна женщина, имя которой – Хиония Гусева… У меня есть фотография, где ей всего шестнадцать лет: круглое лицо крестьянской девушки, гладкая прическа, хороший и чистый взгляд, в руке у нее книга. Сейчас Хионии Гусевой было уже сорок три года. «Лицо ее сильно обезображено сифилитическими язвами, нос провалился совсем, веки покрыты струпьями» – так писали о ней журналисты. Мне очень жаль эту несчастную женщину… Гусева была проституткой. Русская статистика подсчитала, что цифра заработка рабочей труженицы кончалась в России там, где начиналась цифра заработка проститутки. Самая лучшая портниха получала тридцать рублей в месяц, а самая паршивая проститутка выколачивала с «панели» сорок рублей. Зло таилось в неравноправии! Начало XX века подарило русским юристам казусные процессы о женщинах, носивших мужскую одежду и живших с мужским паспортом. Причина такого странного самозванства – желание получить мужской заработок, ибо женщина была неравноправна. Хиония Гусева видела в Распутине главный источник того зла, которое сгубило ее жизнь. Мало того, Распутин осквернил ее дочерей. Хиония Гусева – мстительница за все женские беды, за все бесчестья женского рода… Под широким платьем она прятала длинный нож. Глаза ее безошибочно выискивали Распутина в шуме приморских бульваров, в ароматной зелени ялтинских садов-шантанов. Лакеи гнали ее прочь – она уходила и снова возвращалась. Так что Илиодор-Труфанов не бросал слов на ветер! Этот парень знал, что неизбежное случится… В сущности, капризная судьба послала Распутину все, что было необходимо для его личного счастья: много водки, много вышитых рубах и много (даже очень много) женского продовольствия. Но за этой идиллией тобольского мужика скрывалась подлинная трагедия всея России! Александр Яблоновский Часть пятая Зловещие торжества (Лето 1912-го – осень 1914-го) Прелюдия. 1. Вербовка агентов. 2. Слепая кишка. 3. Медленное кровотечение. 4. В канун торжества. 5. Романовские торжества. 6. Горемычные истории. 7. «Мы готовы!» 8. Герои сумерек. 9. Июльская лихорадка. 10. «Побольше допинга!» 11. Зато Париж был спасен. Финал. Прелюдия к пятой части Опять Нижний Новгород, опять нам весело, опять у губернатора Хвостова полный короб удовольствий и неприятностей… Крутились пряничные кони, галдели пестрые балаганы, за Бетанкуровским каналом куролесили вертепы, куда на время торжищ съезжались не только шлюхи империи, но охотно гастролировали и парижские кокотки. Был жаркий сезон транжирства, непотребства, обжорства, солидной прибыли и убытков весьма ощутимых. На банкете по случаю открытия ярмарки раблезианский желудок Хвостова объемно и натурно воспринимал все блага щедрой русской кухни, которые тут же исправно ополаскивались коньяками, шампанским, рябиновкой и ликерами. Взбодрившись до того состояния, в каком даже титулярная мелюзга мнит себя государственным мужем, Алексей Николаевич поехал в театр – слушать оперу. Какую давали оперу – для истории неважно; существенно, что из мрака губернаторской ложи Хвостову приглянулась одна артистка. Он долго не мог поймать ее в фокус бинокля, хотя и без бинокля было уже видно, что женщина пикантна, очаровательна, воздушна. – Кто такая? – спросил он полицмейстера. Тот сунулся в театральную афишку. – Это… сейчас скажу… Ренэ Радина, сопрано! – Мне плевать на ее сопрано, а бабец – что надо. В антракте поди и скажи ей, что я зову ее ужинать. Ренэ Радина отвечала полицмейстеру уклончиво: – Благодарю за честь, но сегодня первый спектакль в сезоне, он всегда напряженный, и я буду крайне утомлена. Выслушав отказ, Хвостов разгонял комедию дальше: – Поди и скажи ей, дуре, чтобы не артачилась. Полицмейстер снова вернулся в ложу. – Ваше превосходительство, госпожа Радина говорит, что не привыкла ужинать на ночь и не понимает, зачем нужна вам. – Скажи ей, что напьемся, а потом спать ляжем… Полицмейстер еще не потерял совести и не пошел в уборную к певице, а Хвостов, отъезжая из театра, наказал ему: – Ренэ Радину арестовать и доставить ко мне… Огни рампы погасли, а труппа актеров, дабы спасти честь актрисы, осталась в театре, репетируя оперу на завтрашний день. Полицмейстер согласился с доводами режиссера, что «репетиция завтрашнего спектакля – прямое продолжение спектакля сегодняшнего». Поняв так, что арестовать Радину он может только после окончания репетиции, полицмейстер из театра не уходил, шлялся в пустынном фойе. И вдруг он попятился… Прямо на него из боковой «променальи» шагал господин во фраке и при орденах. – Честь имею, – сказал он. – Действительный статский советник и солист его императорского величества… Это был Николай Николаевич Фигнер, краса и гордость русской оперной сцены, бывший офицер флота. После трагического, небывало обостренного разрыва с певицей Медеей Фигнер он блуждал по городам России как импресарио со своей собственной труппой. К этому хочу добавить, что избалованный славой артист, будучи братом знаменитой революционерки, оставался в душе монархистом и был вхож в царскую семью… Полицмейстер испытал трепетание, когда Фигнер вытянул руку и стал драть его за ухо. – Так вот, милейший! – сказал певец. – Та особа, на которую обратил внимание твой хам губернатор, – мояжена … Это была его третья жена – третья большая страсть в жизни великого артиста. Старше Радиной на много лет, Фигнер любил ее с болезненным надрывом, остро и мучительно. Полицмейстер сделал под козырек, когда артист выскочил из театра на темные улицы. По телеграфу он разослал телеграммы о безобразиях Хвостова: директору театров Теляковскому, министру внутренних дел Макарову, министру двора Фредериксу и многим влиятельным персонам. После чего вернулся в театр, и… репетиция длилась до утра! До утра пировал и Хвостов; губернатор был уже здорово подшофе, когда перед ним положили телеграмму из МВД, в которой Хвостову указывали оставить в покое певицу Ренэ Радину. Рассвет уже сочился над раздольем волжским, золотя окна губернаторского дома. Нижегородский визирь был оскорблен. – Заколотить в театре все двери досками. А в эм-вэ-дэ телеграфируйте, что в труппе Фигнера – политические преступники! Театр, словно сарай, забили досками, а труппу Фигнера под конвоем погнали на вокзал. Фигнер собирался через день быть в столице, но Хвостов велел силой впихнуть артиста в одесский поезд. На прощание певец – заявил нижегородской полиции: – За это я вашему Хвосту хвост выдерну! Через несколько дней Макаров объявил Хвостову строгий выговор с занесением в чиновный формуляр. Фигнер, надев мундир и ордена, побывал в Царском Селе, где рассказал о сатрапских наклонностях губернатора. Николай II принял половинчатое решение, предлагая Хвостову самому сделать выбор – лишиться звания камергера или оставить пост губернатора… Вопрос сложный! С ним он пришел, покорный, к своей жене. – Катя, вот скажи, что мне из этого выбрать? Жена заплакала, произнося с ненавистью: – Уверена, что и тут не обошлось без какой-либо потаскухи! Посмотри на себя в зеркало: свинья свиньей… О боже, любой сапожник не ведет себя так, как ты… камергер, тьфу! Хвостов мужественно выстоял под ливнем справедливой брани. Потом рассуждал: что оставить, от чего отказаться? – Если откажусь от губернаторства, газеты повоют и забудут. А если снять мундир камергера, тогда скандала не оберешься, ибо лишение камергерства всегда сопряжено с судом. Хвостов подал в отставку с поста губернатора. – А на что мы жить будем? – спросила его жена. – Перестань, Катя! Я человек полный, и меня может хватить удар. Или ты хочешь, чтобы наши дети остались сиротами? Над семейной сварой в доме Хвостовых мы тактично опустим занавес и обратимся к политике. * * * Крестьяне говорили, что депутатов в Думе кормят одним компотом – верх роскоши в простонародном понимании… Это не так! Кормились они сами – кто у Кюба, а кто на углу в забегаловке. Третья Дума отбарабанила пять сессий и разъехалась по домам, а теперь начиналась кампания по выборам «народных избранников» в четвертую Думу. Царизм мобилизовал все свои силы, чтобы Дума № 4, упаси бог, не сдвинулась влево. Из темной глухомани провинций правительство извлекало явных реакционеров, предпочтение на выборах отдавалось чиновникам, помещикам, духовенству. Удержав за собой ключ камергера, Хвостов сохранил право бывать при дворе. Теперь надо завоевать официальное положение. – Катя, я решил баллотироваться в депутаты. – Надо, чтоб тебя еще выбрали, – сказала жена. – Если не меня, так кого же им еще надобно? Бывший губернатор меняет чиновную службу на общественную деятельность… – Там же, в Думе, выступать надо… с речами. – Ну и выступлю. Лишь бы тему нащупать. – Речь – это тебе не тост в пьяной компании. – Да один хороший тост лучше глупой речи… Хвостов был помещиком орловским, а посему баллотироваться мог по Орловской губернии. Для начала он вызвал Борьку Ржевского, входившего в славу после интервью, взятого им у Илиодора; журналист явился в немыслимых желтых гетрах, попахивая изо рта какой-то дрянью… Хвостов сказал ему – напрямик: – Было время, я тебе помог. Теперь ты меня выручай! Оттени все, что знаешь обо мне хорошего. Знаешь ты хорошее? – Знаю, – отвечал Борька (покладистый). – Плохо знаешь. Я тебе составлю список всех добрых дел, какие я сделал… Вот посмотри на Америку! – Зачем? – А затем, что у них, паразитов, на все есть реклама. На людей и на пипифакс. Отрекламируй меня как зрелого мужа… Жена, послушав их разговор, сказала: – Боречка, ты напиши про него, что он бабник и пьяница, годится рекламой для любого борделя с нашей дивной ярмарки. – Ты ее не слушай, – сказал Хвостов журналисту. – Завтра же махнем в Орел и там начнем крутить все гайки, какие есть. Он проходил по выборам дворянской курии, которая хорошо знала обширную семью Хвостовых, и надо полагать, что чрево Алексея Николаевича, способное переварить массу рыбных и мучных закусок, внушало даже купцам немалое уважение. Ржевский купил по случаю подержанный «ремингтон», пальцем неумело тыкал в клавиши, слагая пышные дифирамбы новому триумфатору: «Орел ликует! На стогнах древнего русского града слышны призывы избрать достойных. И мы уже избрали. Всем своим патриотическим сердцем Орел устремлен на природного сына – А. Н. Хвостова! Что мы знаем о нем? Что можно добавить к тому, что уже было сказано?..» А так как добавлять было уже нечего, то Хвостов, естественно, проскочил в депутаты четвертой Думы… Сияющий, в чесучовом летнем костюме, он шагал к питерскому поезду. Сыпались цветы, и новые штиблеты депутата равнодушно давили нежные лепестки магнолий. Полиция осаживала толпу: – Господа, не напирайте… ведь все же грамотные! Я говорю – куда лезешь? Ты посмотри, кто идет… сам народный избранник! – Уррр-я-а-а… * * * Все дальнейшее поведение Хвостова обличает в нем изворотливый ум карьериста, который знает, где сесть, чтобы обедать ему подали первому. Но сначала он допустил промах! Зарегистрировав себя в канцелярии Думы как крайне правый, Хвостов и расселся среди крайне правых. Впрочем, умнику понадобилось немного времени, чтобы он сразу заметил свою нелепую ошибку. Крайне правые для правительства были так же неудобны и одиозны, как и крайне левые. Царизм никогда не рисковал черпать сановные кадры из числа крайне правых, которые при слове «царь» сразу же разевались в гимне: «Боже, царя храни…» Хвостов перекочевал в лагерь умеренно правых – прочно занял место в кругу тех людей, которые могли рассчитывать на правительственную карьеру. В партии правых, которой симпатизировал сам царь, Хвостов сознательно чуточку… полевел (цвет его «партийных» штанов из черного стал темно-серым). Между прочим, он тишком расспрашивал в Думе о Распутине – где бывает, стервец, каковы привычки его, мерзавца? Пуришкевич подсказал ему: – Я давно слежу за Гришкой, он проводит вечера на «Вилле Родэ», но сидит в кабинете, редко выходя в общий зал… Хвостов повадился таскаться на «Виллу Родэ», несколько раз видел Распутина в зале. Гришка сразу же узнал его, но не обращал на депутата никакого внимания. Только однажды, пьяный, он толкнул столик Хвостова, и прорвало его старую обиду: – Пьешь? Жрешь? А кады я приехал в Нижний, у меня гроша за душой не было… Сам к тебе на обед набивался, а ты, голопуп, рази накормил меня? Рази жену свою предъявил мне? Хвостов не стал с ним спорить. Скромнейше сидел, в уголочке, терпеливо слушал, как с эстрады воет старуха цыганка: Обобью я гроб батистом, А сама сбегу с артистом… О политических деятелях иногда судят не по тому, что они говорят и делают, а по тому, что они не сказали и чего не сделали. Хвостов в Думе столь упорно отмалчивался, что за его молчанием грозно чуялось нечто из ряда вон выходящее. Сохраняя тупое реакционное молчание, он стал лидером фракции правых. Но человеку с такой утробой одного лидерства для пропитания маловато. Таким людям необходим портфель министра внутренних дел!.. 1. Вербовка агентов Побирушка так жил, так жил… гаже не придумать! Уже в наше время журнал «Вопросы истории» дал картинное описание этого бесподобного жития: «Его квартира была одновременно и часовней, и салоном, где встречались гомосексуалисты всего города… ели, пили и здесь ночевали по двое на одной кровати. Перебывало более тысячи молодежи, часто приводимой князем прямо с улицы. Андронников вел себя подозрительно, отлучаясь с кем-либо в ванную комнату». От себя дополню: по военным училищам Петербурга юнкерам был зачитан секретный приказ – избегать знакомства с князем М. М. Андронниковым (Побирушкой)! Но, как известно, государь «в высоконареченном милосердии своем» покровительствовал педерастам. Стоял, так сказать, на страже их семейного очага! А в длинном списке имен, составленном царицей и Вырубовой, где все человечество разделялось на «наших» и «не наших», гомосексуалисты были причислены к таинственной секте «наших»… Иногда я думаю: комики, а не люди! После революции лакей князя, некто Кильтер, дал показания о средствах Побирушки: «Чуть ли не каждодневно брал из банка по тысяче. Вино белое и красное текло рекой. Как-то я купил в английском погребе тысячу бутылок вина, так едва хватило на две недели. Со стола не сходили икра, балык, анчоусы, торты, дорогие колбасы и прочее». Но с чего такая роскошь, читатель? На это можно ответить вторым вопросом: «А на кой же тогда черт существует славная русская кавалерия?» Конница всегда имеет падеж лошадей, а шкуры павших стоят недешево, иначе с чего бы обувь делали? Весной 1912 года Побирушка увязался в очередную командировку Сухомлинова в Туркестан, где они скупали по дешевке благодатные ферганские земли с хлопком и виноградниками, а продавали их налево по бешеным ценам… Теперь понятно, что Побирушка возле Пяти углов не стоял с озябшею, протянутой к прохожим рукой! Однажды к нему на квартиру вдруг нагрянул директор департамента полиции Степан Белецкий… Нет, нет, читатель! Ты напрасно плохо подумал. Белецкий был вполне нормальный мужчина – без декадентских выкрутасов, отличный семьянин. Ради какого беса его сюда занесло – я не знаю. Но все-таки занесло… – Выпить хотите? – предложил Побирушка. – Нельзя. Завтра доклад у министра… Разговорились. Белецкий сказал: – А ведь я упорно занимаюсь самообразованием. – Вот как? – поразился Побирушка. – Представьте! Именно только попав в департамент полиции, я начал усиленно просвещать себя. И знаете что читаю? – Эдгара По? – Пошел он… Я читаю серьезные монографии всемирно известных историков революций – от Карлейля до Альбера Вандаля. Не скрою, мне интересно знать, что в революциях бывает с такими людьми, как я… Жена говорит: «Степан, не лезь, ты погибнешь!» А я уже залез. И уже не выбраться. Сижу по уши и вижу, как жернова крутятся… Из истории же видно, что конец будет один – повесят или расстреляют. Что лучше – не знаю. Но это меня настраивает на боевой лад, и я делаю все, чтобы затоптать искры… – Наверное, устали, – посочувствовал Побирушка. – Зверски! Едва ноги таскаю. – Хотите?.. – Чего? – Ну… этого. – Не понял. – Отдохнуть, говорю, хотите? Встряхнуться? – Да не мешало бы… только – как? Побирушка дал ему порошочек в аптечном фантике, провел в ванную комнату и запер там одного, крикнув ему через дверь: – Вы понюхайте… весь мир прояснится. Понюхав, Степан вылез в коридор с белым носом-пипочкой. – А чем вы меня угостили? – полюбопытствовал. – Кокаинчик. Первый сорт. – Я ж не проститутка. Вы бы хоть предупредили… – Жизнь тяжелая штука, – философски заметил князь. – Столько возни, столько крутни, – огорчился Степан. – Мне уже сорок. А чего я видел в этой жизни хорошего? – А вы думаете – я видел хорошее? – Одни будни! А я все жду, когда праздник начнется… – Да, вам тяжело. Вы заходите ко мне почаще. – Спасибо. А кокаин и правда неплох – проясняет. Побирушка проводил его до дверей. – Я знаю одну гимназисточку. Сам-то я этим не интересуюсь, но люди знающие говорят – дым с копотью… даже кусается! – Что вы, что вы! – испугался Белецкий. – Я человек прочных моральных устоев… У меня жена – сущее золото. Сам-то я сын бакалейного лавочника, а жена – дворянка из фамилии Дуропов, дочка генерала… Вы мне больше такого не предлагайте! Дверь закрылась, но Побирушка по опыту жизни знал, что она еще не раз откроется перед Белецким. Женщин князь не выносил, и его бедлам навещала только Наталья Илларионовна Червинская. * * * Откуда она взялась? О-о, эта дама достойна внимания… Начнем с того, что она была двоюродной сестрой первого мужа Екатерины Викторовны Сухомлиновой. В бракоразводном процессе она сначала поддерживала своего брата Бутовича, но затем, оценив преимущества дружбы с министром, переменила фронт – стала на сторону Сухомлиновых. По документам Червинская представляется мне дамой хитрой, желающей взять от жизни побольше и послаще, что характерно для мещанской натуры. Захудалая барынька из провинции, она была кривлякой и, подобно смолянке, яйца стыдливо именовала «куриными фруктами». Женщина уже в летах, много любившая (но мало любимая), она сохранила неутолимый, волчий аппетит к удовольствиям молодых лет… На широком пиру разгильдяйства военного министерства ей не повезло, ибо Сухомлинов не нашел дамской должности, и Червинскую пристроил в свою контору Альтшуллер. Но этого, конечно, мало для стареющей женщины, жившей как на иголках, в тайном предчувствии, что где-то еще томится по ней сказочный принц, который падет к ее ногам и будет умолять о ночи любви. Одетая на подачки Альтшуллера с безвкусной роскошью, мадам Червинская брала гитару с пышным бантом, и министерская квартира наполнялась пением тоскующей львицы из конотопского хутора по названию Утопы: Ты едешь пьяная, ты едешь бледная, по темным улицам – совсем одна, тебе мерещится дощечка медная и шторы синие его окна… В поисках острых ощущений Червинская ринулась на Английский проспект, где в это время проживал Гришка Распутин. Что у них там было (и было ли вообще что-нибудь) – я выяснить не мог.[15] Но генералу Сухомлинову женщина рассказывала так: – Григорий понял, что я единственная женщина в мире, на которую он как мужчина не имеет никакого влияния. Однажды потерпев фиаско, он убрал свои лапы, и мы сели пить чай, как бесполые амебы… Хотите, я вас с ним познакомлю? Сухомлинов в ужасе замахал руками: – Что угодно, только не это чудовище… * * * Сухомлинов твердо отвергал все попытки Распутина установить с ним близкие отношения. Отдадим ему должное – он поступал как порядочный человек. Этой «ошибки» ему уже не исправить, и расплачиваться за нее станет его жена… Между тем Наталья Илларионовна Червинская, попав в столицу, хотела обойти все рестораны, побывать на всех гуляньях, прокатиться на всех трамваях, даже если один из маршрутов и завозил на городскую свалку! Странное дело: Петербург битком набит мужчинами, и ни один из них не бросился в ноги Червинской, умоляя о знойном счастье. Червинская (чтобы не быть совсем одной) таскала за собой племянника Колю Гошкевича, который тоже был устроен Сухомлиновым на теплое местечко. Худосочный юноша с жиденьким галстуком, уже не голодный, но еще и не сытый, он, конечно, никак не мог украсить общество такой дамы, как его неутоленная тетушка. Но… ладно! Пошли они в ночной ресторан «Аквариум» на Каменноостровском, ныне Кировском, проспекте, где размещается теперь киностудия «Ленфильм». Сели за столик. Коля Гошкевич оглядел высокие пальмы, увидел, какие роскошные королевы есть на свете, сразу же и бесповоротно осознал все свое ничтожество и надрался так, что через пять минут можно считать – вроде бы он есть, на самом же деле его нету. Оказавшись в таком невыгодном положении Наталья Илларионовна величественным взором конотопской Клеопатры окинула сверкающий зал и тут… Читатель, прошу тебя сохранять хладнокровие! Тут к ней подошел тот самый «принц», который ей снился в жарких снах. Интересный молодой человек, одетый, как на картинке журнала, пригласил ее к танцу. Это было бразильское танго, «танец, по тем временам считавшийся неприличным», и Червинская доказала его неприличие тем, что безбожно прилипала к своему кавалеру: пусть он знает – ему попалась не холодная рыба! Потом они оставили Колю Гошкевича погибать и дальше, а сами уселись в глубокую тень, где к ним на цыпочках, словно карманный вор, приблизился скрипач Долеско, и его скрипка пробуравила в сердце Червинской огромную кровоточащую рану. «Принц» вел себя идеально (еще бы!), а говорил именно те слова, которых Червинская так давно желала: – Вы божество мое… Одну ночь любви… Умоляю! При этом глаза его оставались ледяными, а тогда, в этот роковой вечер, они казались женщине демоническими. Пили какое-то вино, музыка ликовала, голова кружилась. В синем дыму папиросы, с лицом узким, как ликерная рюмка, «принц» шептал ей на ухо: Страстная, безбожная, пустая, Незабвенная. Прости меня! Червинская поняла, что стоит на краю пропасти. – Я твоя… Увези меня на край ночи, и там я окачу тебя с головы до пяток горячею волной неземной страсти! «Принц» вывел ее из ресторана на улицу, где, как и подобает бульварным романам, его ждал «напиер» на шести цилиндрах в тридцать пять лошадиных сил с корпусом, особо модным в ту пору (типа «кароссери»). На темных улицах фары ослепляли редких прохожих. Червинская всю дорогу подражала главной героине нашумевшей недавно кинодрамы «Не подходите к ней с вопросами»: склоняя голову на грудь кавалера, она тихо подвывала – сквозь зубы: А на диване – подушки алые, Духи д’Орсей, коньяк «Мартель», Твои глаза – всегда усталые, А губы пьяные – как хмель… Приехали. Долго поднимались по лестнице. «Принц» открыл двери в пустую прохладную квартиру с очень богатым убранством. – Мы выпьем за ночь любви, – деловито сказал он. Червинская выпила, и… все! Больше она ничего не помнит. Утром проснулась и увидела, что возле окна, тихо беседуя, стоят три незнакомых мордастых господина в одинаковых пиджаках, в гуттаперчевых воротничках на багровых от полнокровия шеях. Заметив, что Червинская открыла глаза, все трое как по команде взялись за спинки венских стульев, поднесли их к самому дивану и сели на них разом, окружив лежавшую женщину. – Доброе утро, – сказали они хором. Червинская до глаз натянула на себя одеяло. – Господи, где я?.. Кто вы такие?.. – Спокойно. Мы – контрразведка. Чтобы раз и навсегда испугать эту организацию, дама дико завизжала, но удар пощечины ослепил ее, как вспышка молнии. Тогда она села на постели и стала плакать. – Без истерик, – предупредили ее. – Вы должны отвечать на любой наш вопрос. Быстро. Не думая. Точно. Кратко. В основном ее расспрашивали о конторе Альтшуллера. Она рассказала все что знала, что видела. – Можете одеваться, – сказали ей. – Выйдите, – попросила она. – Мадам, это само собой разумеется… Червинская потом говорила жене Сухомлинова: – Чтоб я треснула, если бы могла снова найти адрес этого дома, где была наша пылкая ночь любви… Ах, какой мужчина! Боже, он, кажется, из британского посольства. Сэр! Нет, лорд! Знаете, что он мне говорил? С ума можно сойти… Он так пылал. Я, конечно, отвергла все его попытки, хотя признаюсь, было нелегко устоять перед таким мужчиной. Он обещал мне позвонить. И он действительно позвонил: – Сегодня вечером в «Фантазии» на Разъезжей. – Но я сегодня занята. – Это нас не волнует. Будьте скромно одеты. Фасон вашего платья не имеет для встречи никакого значения. На этот раз «принц» ограничил кутеж бутылкою вишневой воды и заказал для своей дамы мороженое с вафлями. – Штабс-капитан Никитин… Если это вас интригует! Мы будем платить по сто рублей в месяц. Нас интересует контора Альтшуллера, где вы стучите на машинке, и… полковник Мясоедов. – Но я Мясоедова видела только один раз. – Повидайте второй, третий… Мы не спешим! * * * Мясоедов стоял на пороге кабинета Сухомлинова. – Милости прошу. Что вас привело ко мне? – Вы разве не узнали меня? – Простите, – отвечал старик, – не упомнил. Мясоедов ощутил неловкость своего появления: – А я думал, что моя жена Клара Самуиловна… – Ах, это ваша жена? – оживился Сухомлинов. – Ну, как же, как же… Теперь вспомнил! Так это с вашей супругой моя Катерина Викторовна проводила то дивное лето в Карлсбаде? – Именно так. – Прошу. Садитесь. Чем могу быть полезен?.. Итак, пора выводить на сцену Мясоедова, которому суждено быть повешенным. В судьбе этого полковника, как в слепой кишке, скопилась масса дрянных нечистот корпуса жандармов, и этот болезненный аппендикс вырежут под вопли всей русской армии. 2. Слепая кишка Для начала приведу факт, ускользнувший от внимания историков… Волынь тогда кишмя кишела шпионами, а правление «Северо-Западного пароходства» давно подозревалось в шпионаже в пользу Германии. Служащий пароходства Моисей Капыльник был взят под стражу, дело его вел советник Квашнин-Самарин. Однажды в ресторане к нему подсел в штатском костюме Мясоедов, сказавший, что, как директор пароходства, он глубоко потрясен арестом своего сотрудника. Квашнин-Самарин понял, что корни этого «потрясения» уходят куда-то очень глубоко, иначе Мясоедов не стал бы тревожиться из-за мелкой конторской сошки. Юрист ответил, что подробности дела не помнит, а о политической стороне дела разумно умолчал. По поведению Мясоедова было видно, что он с облегчением распрямился. «Я вам чрезвычайно благодарен, – сказал он, – отныне я считаю Капыльника уволенным… Мне он уже не нужен!» Вскоре в виленскую тюрьму передали посылку с продуктами на имя Капыльника, который, покушав колбаски, тихонько умер. Квашнин-Самарин доложил «наверх» свои подозрения о Мясоедове, но это дело почему-то замяли… Писать о Мясоедове так же трудно, как о Богрове, ибо у Мясоедова, как и у Богрова, полно обвинителей, но еще не вывелись красноречивые адвокаты, мастера казуистики. Романист имеет право на свою точку зрения… Удар гонга! – пограничная станция Вержболово. * * * За этой станцией начинается Германская империя; здесь поезда делают остановку, работают погранохрана и таможня. Мясоедов был начальником Вержболовского жандармского отделения: пост очень важный! А в пятнадцати верстах от Вержболова находилось охотничье имение кайзера «Роминтен», где Вильгельм II принимал у себя Мясоедова; однажды во время обеда, на котором присутствовали и берлинские министры, кайзер поднял бокал за здоровье «своего друга» жандарма Мясоедова! Русская контрразведка знала об этом, но… Германский император вправе допустить такую любезность. Генштаб обеспокоило другое обстоятельство: образ жизни полковника. Время от времени, заскучав на перроне Вержболова, он совершал набеги на Вильно, где тогда был единственный кафешантан Шумана, и здесь «шампанское лилось рекой, золото сыпалось в карманы заморских див, подвизавшихся на подмостках шантана…». Мясоедов имел затяжную связь с некоей Столбиной, и лакеи кафешантана однажды слышали, как она, сильно пьяная, кричала: – Ах, ты решил жениться? Хорош женишок… Я тебя как облупленного знаю! Я про тебя такое знаю, что с тебя не только погоны сорвут, но еще и тачку покатаешь на Сахалине… Мясоедов нашел себе жену по другую сторону границы – в Германии; так в его жизни появилась Клара Самуиловна Гольдштейн, отец которой, кожевенный фабрикант, выехал в Россию, отвалив жениху чистоганом сто пятнадцать тысяч рублей. Скоро контрразведка докопалась, что Мясоедов берет взятки с таможни, тайком – на служебном автомобиле – он вывозит в Германию контрабандные товары, очень крупно спекулирует. Налаженные связи еврейской торговой агентуры обеспечивали Мясоедову полную безнаказанность, и поймать его, как ни старались, было невозможно, ибо полковник использовал «пантофельную» почту германских евреев. В 1907 году Столыпин приказал перевести Мясоедова во внутренние губернии страны «не ближе меридиана Самары» (чтобы оторвать полковника от немецкой клиентуры). Мясоедову было заявлено: «Вы – русский офицер, и это звание несовместимо с тем, чтобы вы заодно служили и экспедитором кайзеровских фирм…» Мясоедов от меридиана прусской границы оторваться не пожелал и подал в отставку, а в Вильно возникло акционерное общество «Русское Северо-Западное пароходство», председателем в котором стал Мясоедов – для вывески! На самом же деле пароходством управляли родственники Кларочки – Давид и Борис Фрейберги; конторою ведал русский барон Отто Гротгус, один из видных агентов германского генштаба. Фирма занималась исключительно вывозом евреев-эмигрантов из России и Польши – для заселения «обетованной земли» в арабской Палестине! Контрразведка установила, что под русской вывеской отлично замаскировался филиал загадочной германской фирмы, связанной с генштабом Германии! Расследование отчетности пароходства МВД поручило Отто Фрейнату, который дал о Мясоедове самый блистательный отзыв (а позже Фрейната… повесили как крупного немецкого шпиона). Так и текла эта жизнь, время от времени прерываемая поездками в Германию или набегами на виленский шантан Шумана, где подле Мясоедова появлялась Столбина. – Вот ты у меня где! – кричала пассия, показывая кулачок. – Надавлю раз, и… я ведь все про тебя знаю! Встреча в Карлсбаде жены Сухомлинова с Кларой Самуиловной решила все остальное. Началось с перчаток германского производства, а кончилось тем, что мадам полковница явилась на Мойку в гости к госпоже министерше, имея такую дивную муфту… – Боже, какое чудо! – ахнула Сухомлинова. – Скажу по секрету, милочка: муфта стоит полторы тысячи рублей, а продается… всего за сотню. После покупки муфты Мясоедов и предстал перед Сухомлиновым, просясь вновь определиться на воинскую службу. – Хорошо. У вас, говорят, какие-то были темные пятна… Ну, да ничего! Я о вас поговорю с самим государем. Через двадцать дней после убийства Столыпина (этого главного врага Мясоедова!) император подписал указ о принятии Мясоедова на службу. Сухомлинова сразу же навестили его собственные адъютанты. – Ваше высокопревосходительство, если этот шахермахерщик станет вашим адъютантом, мы все подаем в отставку… Тогда Сухомлинов, специально для Мясоедова, создал при министерстве особое бюро по борьбе с революционной пропагандой в армии и на флоте, куда и посадил Мясоедова – владычить! Полковник не пролез в адъютанты военного министра, а числился лишь «прикомандированным к военному министру». Заодно уж он собирал для Сухомлинова министерские сплетни, нашептывая на ухо старику: «А ваш помощник Поливанов… знаете, что он сказал?..» Был лишь один неприятный момент. Надо было пройти через горнило кабинета министра внутренних дел. – Вот как? – удивился Макаров. – Странно мне видеть вас снова полковником… Как вам удалось определиться на службу? – По личному повелению его величества. – Значит, вы перепрыгнули через мою голову? Но теперь-то, надеюсь, вы – с погонами! – оставите прежние свои гешефты?.. Нет, не оставил. Макаров докладывал царю, что «Мясоедов связан с еврейским обществом, которое, нарушая русские законы, разоряет Русское государство». Один только человек в семье Сухомлиновых был настроен против Мясоедова и его Клары – это Наталья Червинская, которая выражала точку зрения контрразведки. * * * Угадывая желания царя, Сухомлинов делал вид, будто никакой Думы не существует, а поэтому докладчиком в Думе по военным делам был его помощник Поливанов… Гучков навестил Поливанова. – Можете дать что-либо о Мясоедове? – Кроме гадостей, о нем ничего более не знаю. – Схарчим и гадость… Давайте! Поливанов поехал на стрельбище Семеновского полка, где опробовали новое оружие. Автомобиль помощника министра нечаянно обогнал автомобиль самого министра. Поливанов потом сказал: – Извините, я случайно перерезал вам дорогу. Сухомлинов с небывалым раздражением отвечал: – Хорошо, что перерезали только дорогу, а то ведь говорят, что вы и меня зарезать готовы, лишь бы сесть на мое место… После стрельб Поливанов сел в «мотор» министра. – Я требую сатисфакции по поводу оскорбления меня. Сухомлинов извинился! А затем сказал, что получает теперь анонимки, отпечатанные на машинке, из коих явствует, что Поливанов не раз жаловался, будто он, Сухомлинов, свалил на него всю работу министерства, а сам катается в командировки, дабы рвать «жирные» прогоны – жене своей на тряпки. – Говорили вы так… о тряпках? Поливанов резко прервал разговор с Шантеклером: – После недоверия, выраженного вами ко мне, я вынужден хлопотать о почетном уходе из военного министерства… Сухомлинов, побывав в Ливадии, сообщил ему: – Государь изволил меня спрашивать, почему Поливанов, назначенный в Совет, по-прежнему мне помощничает? Все ясно – отставка. А в спину уходящему Поливанову министр еще крикнул, что не надо было ему соваться в чужие тряпки: – Будете знать, как перерезать дорогу старшим! Вскоре Гучков (со слов Поливанова) выступил в Думе против Сухомлинова, обвиняя его в устройстве при Военном министерстве «охранки» во главе с жандармом Мясоедовым. После этого, указывал Гучков с трибуны, «одна из соседних держав стала значительно осведомленнее о наших военных делах, чем раньше». Петербуржцы рвали из рук газеты – скандал, опять скандал, да еще какой! В кампанию против Сухомлинова и Мясоедова включился беспринципный любитель коньяков Борька Суворин, который развернул в своей «Вечерке» картину предательства в военных верхах… В паддоке столичного ипподрома подслеповатый Мясоедов, часто протирая пенсне, отыскал Суворина средь любителей скакового дерби. – Это вы, сударь, писали, что я шпион? – спросил он издателя. – В таком случае как дворянин предлагаю стреляться. – Да иди ты к черту! – сказал ему Борька. – Или у меня дел больше нету, как только с тобой дуэлировать? Мясоедов набил ему морду. После чего он послал секундантов на квартиру к Гучкову, а тот до дуэлей был сам не свой. – Стреляться? Пожалуйста. Хоть сейчас. Мясоедов целился тщательно и… промахнулся. Гучков (отличный стрелок) выстрелил… в воздух. Наталья Червинская говорила Сухомлинову за ужином: – Ну, кто был прав? Я предупреждала. Теперь сами видите, что получился какой-то кишмиш на постном масле… Сухомлинову позвонил по телефону Макаров. – Владимир Александрович, – сказал министр внутренних дел министру военному, – должен вас предупредить, что Мясоедов – лошадка темная. Департамент давно имеет на него досье. – Вы бы знали, как я устал от ваших фокусов! – Хорошо, – ответил Макаров, – понимаю, что разговор явно не для телефонов, я напишу вам подробнейший доклад… Пока Макаров писал донесение, Мясоедов по-прежнему околачивался при министре. Сухомлинов однажды вручил ему для передачи в Генштаб пакет со сверхсекретным протоколом военного соглашения с Францией. (Позже Сухомлинов оправдывался тем, что пакет был «хорошо заклеен», – как будто шпионы не умеют открывать заклеенных конвертов! Мясоедов был честнее министра и сознался, что конверт был «почти не заклеен».) Макаров закончил писать донесение, на которое Сухомлинов ответил ему опять-таки по телефону, – ответил так, что можно упасть в обморок: – Даже если ваши подозрения справедливы и Мясоедов действительно шпион, то он у меня ничего не узнает… Дураков не учат – дураков бьют! Но в МВД еще не знали, что секретное письмо Макарова, в котором он вскрыл подпольные связи Мясоедова с германской агентурой, – это письмо Сухомлинов дал прочесть самому Мясоедову. «Ну какая наглость!» – возмутился тот. А между тем «наглость» русской контрразведки была построена на железной логике. Вот как строилась схема германского шпионажа: Мясоедов и его пароходство – Давид Фрейберг – Фрейберг связан с германским евреем Каценеленбогеном – этот Каценеленбоген связан с евреем Ланцером – а сам Ланцер являлся старым германским разведчиком, давно работавшим против России, и эти сведения были трижды проверены! – Вы будете меня защищать? – спросил Мясоедов. – Извините, голубчик… трудно, – уклонился Сухомлинов. – На меня уже и так много разных собак навешали. – Тогда подаю в отставку. И уехал в Вильно, где гешефты продолжались… * * * Макаров, сухой полицейский педант, принял у себя группу контрразведчиков российского Генштаба. – Господа, давайте разберемся… Его императорское величество указал нам не тревожить дурака Сухомлинова, а значит, мы не можем трогать и контору Альтшуллера на улице Гоголя… – Но можно, – намекнули ему, – произвести в конторе такой «чистый» обыск, что даже пыль останется на своем месте. – Война с Германией, – продолжал Макаров, – начнется через год. Граф Спаноки, австрийский военный атташе, попался на том, что за денежки купил наши секретные карты у барона Унгерн-Штернберга, служащего в фирме, возглавляемой Мясоедовым… Контрразведчики напомнили ему, что этот Унгерн-Штернберг – ближайший родственник князя Андронникова-Побирушки. Макаров спросил: кто непосредственно держит связь с Альтшуллером? – Корреспондентка немецких газет Одиллия Аурих. – Какие связи с ней установлены? – Видели ее с Мясоедовым… гуляли по Стрелке. – Опять Мясоедов! – воскликнул Макаров. – Просто язва какая-то, куда ни плюнешь – попадешь в Мясоедова… Но вот вопрос: какова же та интимная тайна из личной или служебной жизни Сухомлинова, зная которую Альтшуллер держит министра в руках? – Догадываемся, – отвечали контрразведчики. – Очевидно, это связано с отравлением второй жены Сухомлинова. Киевляне твердо убеждены, что, дав жене яд, он зажал ей рот, пока она яд не проглотила. Альтшуллер может его на этом шантажировать! – Всем на орехи будет, – закруглил Макаров. – Диву даюсь, что вокруг российского Марса скопилось столько нечистот и выросло столько аппендиксов, которые предстоит удалять сразу же, как только прозвучит первый выстрел битвы с Германией. – Вы забыли еще о Манасевиче-Мануйлове! – Вот прорва! Спасибо, что напомнили… Контрразведка выяснила, что Мясоедов заодно с провокатором Богровым добывал за границей фиктивные документы для развода Екатерины Викторовны с Бутовичем и для этого выезжал в Германию (не отсюда ли, я думаю, до наших дней тянется версия, что убийство Столыпина было задумано и оформлено в германском генштабе?). Было известно, что Альтшуллер имеет под Веной богатую виллу, на которой гостили оба – Мясоедов и Сухомлинов. Наконец, поссорившись с министром, Мясоедов предложил несчастному Бутовичу купить за десять тысяч рублей секретные документы, компрометирующие военного министра (Бутович от сделки отказался)… Гневный душитель революции, Макаров был въедливым и точным механиком потаенного сыска, и казалось, что у царя никогда не возникнет желания от него избавиться! 3. Медленное кровотечение Казалось бы, что тут такого – царь приехал в Москву? А между тем придворная камарилья говорила: «Царь простил москвичей». Со времени московского восстания 1905 года Николай II первопрестольную вроде проклял; только в 1912 году, в юбилей Бородинской битвы, он впервые рискнул посетить столицу своих предков. Сто лет назад близ старой Смоленской дороги громыхала битва, отзвуки которой по сю пору слышны в каждом российском сердце. Бородинские торжества имели немало помпезности, дешевой сусальности. Из числа думских депутатов ехать в Бородино пожелали депутаты-крестьяне, но Родзянко сказал им: – Как поедете? Билетов-то нам не прислали. – Чего они там боятся? – спросили крестьяне. – А черт их знает! Даже я билета не получил… Родзянко еще раз просмотрел церемониал Бородинских торжеств и увидел, что его, председателя Думы, в церемонии тоже не учли. Сердитый, назло царю, он сел в поезд и приехал в Москву, где его сразу же осадил церемониймейстер барон Корф: – Депутаты Думы не имеют права быть при дворе. – Так что же здесь празднуют? – зарычал Родзянко. – Если Бородинские торжества, так это праздник не придворный, а всенародный. Кстати, церемониймейстеры не спасали тогда Россию… Он писал: «На Бородинском поле государь, проходя очень близко от меня, мельком взглянул в мою сторону и не ответил мне на поклон». Царь был уверен, что «толстяка» не изберут в председатели четвертой Думы, а значит, не стоит ему и кланяться… На Бородинском поле средь местных крестьян нашлись ветхие старцы и старухи, свидетели Бородинской битвы. В торжестве принимали участие и французы – внуки наполеоновских гвардейцев; в суровом молчании, под мирные возгласы рокочущих барабанов французы возложили венки как на французские, так и на русские могилы. Время стерло следы прежней вражды! В это же время германский рейхстаг, под бурные овации кайзеру, вотировал новый закон об увеличении рейхсвера. – Мы тоже… допингируем, – говорил Сухомлинов. * * * Николай II был достаточно воспитан, чтобы не выражать свою кровожадность открыто. Зато в охоте проявил себя настоящим убийцей! Кажется, он вступил в негласное соревнование с другим фанатиком уничтожения природы – эрц-герцогом Фердинандом, наследником австрийским… Бывали дни (только дни!), когда царь успевал набить тысячу четыреста штук дичи; в особом примечании Николай II записывал в дневнике – с садизмом: «Убил еще и кошку». Сколько уничтожено им редких животных – не поддается учету. Для него охота не была охотой, если число жертв не округлялось двумя нулями. А после кровопролития очень любил взгромоздиться с ружьем на еще теплые трупы животных, и тогда его фотографировали… После Бородинских торжеств царь со всем семейством отъехал в Польшу – в заповедное имение Спалу. Его сопровождал богатый арсенал орудий убийства и целый штат придворных палачей, готовых помочь царю в уничтожении природы. Был чудесный теплый октябрь, и Крулев ляс затрещал от выстрелов, быстро росла гора окровавленных трупов. В промежутке отдыха царская семья забавлялась, наблюдая за матросом Деревенько, который, обвешавшись шевронами «за безупречную службу», носился бегом с наследником престола на сытом своем загривке… Гемофилия сделала из ребенка калеку. Однажды в Спале катались по озеру, и, когда подгребли к берегу, мальчик не вытерпел – решил первым спрыгнуть на землю. При этом нечаянно ударился о борт лодки. Две недели спустя в паху у ребенка образовалась кровяная опухоль – гематома; в Спалу спешно вызвали лучших врачей – Федорова, Раухфуса, Боткина. В таких случаях необходимо вмешательство хирургии, но гемофилия не допускала применения скапьпеля: резать его – значило тут же убить! 21 октября температура у Алексея подскочила до 39,8°. Федоров сказал царю, чтобы он с женою были готовы к самому худшему исходу. Сразу возник вопрос о судьбах престола. «Условный регент» великий князь Михаил под именем графа Брасова околачивался за границей. Породить второго сына царица, в силу женских немощей, была уже не способна. А великие князья Владимировичи, Борис и Кирилл, уже таскались к Щегловитову, спрашивая, какие у них есть юридические права на престол. Ванька Каин ответил им, что прав у них нету, но права сразу появятся, если их мать из лютеранства перейдет в православие. Чтобы добыть права на престол забулдыгам-сыновьям, старая потаскуха Мария Павловна (из дома Мекленбург-Шверинского) разделась и полезла в купель, дабы восприять веру византийскую. Говорят, что дядя Николаша сказал ей: «А чего ты раньше думала, дура старая?..» Об этом Щегловитов моментально сообщил в Спалу. В спальской церкви днем и ночью текли клубы ладана; царь телеграфировал Саблеру, чтобы перед Иверской иконой отслужили торжественную литургию; в столичном Казанском соборе круглосуточно совершали молебны о выздоровлении наследника… – Можете ли спасти мне сына? – спросил царь врачей. – Мы не боги, – ответил за всех старый Раухфус. 23 октября в Спалу приехал министр иностранных дел Сазонов; было очень раннее утро, в охотничьем шале все еще спали, министр пристроился возле камина, наслаждаясь теплом. Он привез царю доклад о положении на Балканах, о том, что схватка с германским милитаризмом близится… По лестнице, убранной рогами оленей, спустилась умиротворенная сияющая императрица. – Вы улыбаетесь? Значит, наследнику лучше? – Нет, – отвечала Алиса, – моему сыну хуже. Но я получила телеграмму от Распутина, который написал мне, что господь увидел мои слезы и теперь наследник останется жить. Что тут можно сказать? Сазонов промолчал. Днем температура пошла на убыль, а гематома медленно рассосалась. Если это чудо, то Распутин и в самом деле святой! Кровотечение наследника и прекращение его давно меня занимали.[16] Тропинка исторических подозрений заводит нас в клинику доктора Бадмаева… Шарлатан снабжал Вырубову странным китайским снадобьем, которое увеличивало любое кровотечение, не только гемофилическое. Вырубова незаметно подсыпала эту отраву в пищу ребенка, а потом, когда болезнь обострялась, в интригу активно вторгался и сам Распутин, действуя «заговорами» или «божественной силой». Вырубова прекращала давать наследнику бадмаевские травки – наследник выздоравливал. В любом случае все трое имели выгоду: Распутин усиливал свою власть в царской семье, Вырубова держала в руках Распутина, а Бадмаев обретал право шантажировать обоих, что он очень тонко и делал! Как бы то ни было, но Дума при известии о выздоровлении наследника дружно встала и пропела «Боже, царя храни…». * * * А когда петь закончили, Родзянко решил малость поправить свои отношения с Царским Селом – он сказал с трибуны: – Государственная Дума четвертого созыва продолжает свои занятия с неизменным чувством незыблемой преданности своему венценосному вождю… Поручите мне передать государю императору чувство огромной верноподданнической радости по случаю чудесного выздоровления наследника-цесаревича! С линзой в руках я обшарил всю громадную фотографию, на которой – в развороте амфитеатра Таврического дворца – открывается панорама четвертой Думы; я нашел того, кого искал. Вот он, заложив руки назад, с напряженным вниманием выслушивает речь председателя, а на лице застыла почтительная внимательность… Это Хвостов! «Избранники народа» домогались у Фредерикса «о счастии представиться государю императору», на что Фредерикс, переговорив с царем, дал благосклонное согласие. Естественно, что в эту депутацию вошел и лидер правых. Поверх камергерского мундира он укрепил пышный бант из трех национальных цветов имперского флага, а поверх банта нацепил… значок! Николай II, обходя шеренгу «умеренных», спросил Хвостова: – Что это у вас за значок? – Значок «Союза русского народа». Согласно чиновному положению ношение значков при форменной одежде возбранялось, и царя покоробило это афиширование патриотизма. Неожиданно он повернул обратно, указал пальцем: – Снимите… вот это! Но, запомнив дерзость Хвостова, государь, конечно, теперь будет и помнить о самом Хвостове. В тамбуре дачного поезда, возвращаясь из Царского Села, Хвостов жадно курил, мрачно размышляя: «Черт! Неужели не стану министром внутренних дел?..» * * * Министр внутренних дел Макаров, загруженный ювелирными деталями тончайшего политического сыска, закончил свой очередной доклад императору… Был декабрь 1912 года. – Благодарю за службу, – сказал царь, выслушав его, – а теперь, Александр Александрыч, вы можете подавать в отставку. – Простите, государь, я не ослышался? Царь повторил. Макаров зарыдал. – Голубчик мой, – говорил царь, утешая опричника, – да что вы так переживаете? Я ведь к вам зла не имею… Люблю вас! – За что же… за что меня гоните? – Ах, боже мой, да успокойтесь… – Чем я не угодил вашему величеству? – Всем! Всем угодили. Не надо плакать… Непонятно, каковы же причины, по которым убрали Макарова. Субъективно рассуждая, этот старый полицейский волк был «на своем месте». Коковцев – за него! Царь тоже стоял за Макарова! Тогда… почему же его бессовестно вышибали? Макаров удалился, так и не осознав, что нельзя быть министром внутренних дел, не выказав основательного решпекта Гришке Распутину. На место Макарова царь вызвал из Чернигова клоуна и имитатора Николая Алексеевича Маклакова, вошедшего в историю МВД под кличкою Влюбленная Пантера. В это же время Степан Белецкий лелеял в душе ту мысль, которая уязвляла и душу Хвостова: «Как посмотришь вокруг, так нет ничего слаще эм-вэ-дэ с его рептильными фондами… Неужели я недостоин?» 4. В канун торжества Петербург пробуждался, весь в приятном снегу, тонкие дымы, будто сиреневые ветки, тянулись к ледяному солнцу, заглянувшему в спальню директора департамента полиции. Белецкий еще спал, и жена дожидалась, когда он откроет свои бесстыжие глаза… – Степан, я давно хочу с тобою поговорить. Оставь все это. Ты уже достиг поднебесья. Просись обратно в губернию. Поняв причину ее вечных страхов, он сказал: – Губернаторы тоже причислены в эм-вэ-дэ. – Пусть! Но перестань копаться в этом навозе. – С чего бы мы жили, если бы я не копался? – Лучше сидеть на одной каше, но спать спокойно. Я же вижу, как полицейщина засасывает тебя, словно поганое болото… Белецкий натянул штаны, пощелкал подтяжками. – С чего ты завела это нытье с утра пораньше? – Я завела… Да ведь мне жалко тебя, дурака! Погибнешь сам, и я погибну вместе с тобою… Пожалей хоть наших детей. – Можно подумать, – фыркнул Белецкий, – что все служащие полиции обязаны кончить на эшафоте. Оставь заупокойню! Жена заплакала. – Об одном прошу, поклянись мне, что никогда не полезешь в дружбу с этим… Ну, ты знаешь, кого я имею в виду. – Распутина? Так он мне не нужен… Жена в одной нижней рубашке соскочила с кровати. – Не так! – закричала она. – Встань к иконе! Пред богом, на коленях клянись мне, Степан, что Распутин тебе не нужен. Он любил жену и встал на колени. Директор департамента полиции, широко крестясь, принес клятву перед богом и перед любимой женой, что никогда не станет искать выгод по службе через Гришку Распутина… Жена подняла с пола уроненную шпильку, воткнула в крепкий жгут волос на затылке. – Смотри, Степан! Ты поклялся. Бог накажет тебя… В прихожей он напялил пальтишко с вытертым барашковым воротником, надел немудреную шапчонку, сунул ноги в расхлябанные фетровые боты. У подъезда его поджидал казенный «мотор». – В департамент, – сказал, захлопывая дверцу… «Ольга, как и все бабы, дура, – размышлял директор в дороге. – Где ей понять, что в таком деле, какое я задумал, без Гришки не обойтись, но я ей ничего не скажу… Господи, жить-то ведь надо! Или мало я киселя хлебал? О боже, великий и насущный, пойми раба своего Степана…» Шофер, распугивая зевак гудением рожка, гнал машину по заснеженным улицам столицы – прямо в чистилище сатаны! На Фонтанку – в департамент. * * * Ротмистр Франц Галле в шесть утра уже был в полицейском участке. «Много насобирали?» – спросил, зевая. Дежурный пристав доложил о задержанных с вечера: нищие, воры, налетчики, взломщики, наркоманы, барахольщики, хинесницы, проститутки… По опыту жизни Галле знал, что рабочий день следует начинать с легкой разминки на нищенствующих (это вроде физзарядки). – Давайте в кабинет первого по списку, – указал он; вбросили к нему нищего, сгорбленного, в драной шинельке. – Ах ты, сучий сын… Где побирался, мать твою так размать! – На Знаменской… какое сейчас побирание! – Почему не желаешь честно трудиться? – Дык я б пошел. Да кому я нужен? – Семья есть? – спросил Галле, еще раз зевая. – А как же… чай, без бабы не протянешь.

The script ran 0.01 seconds.