1 2 3 4 5 6 7 8
* * *
Мистическая корпорация шварцгауптеров не думала, что доживет до таких времен. Сейчас старшины этого древнего братства наблюдали из окошек Дома Черноголовых, как валит мимо толпа – прямо к «Толстой Маргарите». Матросы с эсминцев и рабочие-ревельцы уперлись в башню «Маргариты», а через Большие морские ворота их подпирали крейсерские – запоздавшие. «Толстая Маргарита» – вся в старой кладке, четыреста лет отстояла она, и никто еще не решался штурмовать ее первобытные стены.
– Сымай караульных!
Караул и сам брякнул наземь винтовки.
– Братцы, да знаете ли вы, кто сидит в «Маргарите»?
– Открывай!
– Здесь же матросы... еще по бунту на крейсере «Память Азова». Сколь годочков. А открыть не можем – ключей у нас нет.
Крейсерские, работая локтями, продирались вперед:
– Полундра, полундра, тебе говорят... не мешай!
За ними тянулся длинный телеграфный столб, вывернутый из земли. Раскачали его матросы, и, как таран, он бился в ворота. Ворвались внутрь. Там, внутри, даже в нос шибало. Крысами, плесенью, мылом, хлебом кислым. Бравый надзиратель, звякая ключами, отворял камеры. Заживо погребенные обретали жизнь.
– Выходи... вылезай... и ты, приятель: срок вышел!
Вот они – выходят, шатаясь. И сразу притихла толпа на улице.
Шли, как тени. Матросы. Революционеры 1905 года.
Потухли глаза их, а время выпило из них морскую синь. Все было. Все было раньше... Седые, старые, они идут.
– Амнистия или што тут? – спрашивали.
– Революция! – отвечали им.
Они плакали:
– Отсидели, как по звонку: от революции до революции...
Узники шли по городу, губами ловили снежинки:
– Смотри-ка, снег... снежок какой... мяконький.
Их беззубые рты источали страшные улыбки.
Ближе к ночи прибыл с берега Семенчук, вернул бляшку.
– Так, так... Значит, и ты был возле тюрьмы?
– Был.
Сергей Николаевич скинул китель, возле раковины стал полоскать горло раствором марганцовки. Сквозь бульканье прорывались слова:
– Это хорошо, что сознался... Теперь хоть буду знать, что ты за фрукт. Опасный ты... А с вашим приказом номер один не согласен!
Семенчук подумал о чем-то и вскинул руку к бескозырке:
– Есть!
Ловко придумано на флоте с этим коротким и бравым «есть!». Ругают матроса – он говорит «есть!». Хвалят его – тоже «есть!». На все дается один ответ, все до конца исчерпывающий... Эсминец уснул. За плюшевым пологом спал в каюте Артеньев. На узкой откидушке, вмонтированной в борт корабля, как тюремная койка в стену камеры, спал гальванер Семенчук... У каждого была своя правда.
* * *
Теснота феодального Ревеля всегда утешала душу. Было что-то милое в узости переулков, в лабиринте дворов и ворот. Сегодня ему повезло: роясь в книжной лавке на Бубличном проходе, Артеньев из рухляди извлек почти новенький каталог портретов московского архива министерства иностранных дел... Как и все книголюбы, Сергей Николаевич не удержался, чтобы не полистать книгу на улице.
Он шел сейчас по улице Пикк через Гильдейский проход, и в коридор стен сверху падал сумеречный свет древности. Каталог очень интересный. Канцлеры, дипломаты, консулы... Ага, вот самое любопытное: портреты частных лиц! От волнения даже придержал шаги. Гильдейский проход кончался, он вышел на улицу Лай, а там высоко в небе уже купалась стрела Олай-кирхи, всегда видная с моря... Акулина Евреинова, дети Демидовых, жена Гундорева с грушей в руке, пьет чай с блюдца, а перед нею лимон.
Черной тенью заслонило ему глаза – матросы! Не с крейсеров и не с Минной дивизии. Улица Лай – щель, где не пропихнешься. Может, отступить? Это ясно, что они ждут, когда он приблизится. Стояли шагах в десяти, ноги в клешах расставив. Посмеивались:
– Ну, ползи, ползи... Чего встал?
И тогда он пошел прямо на них.
– Дай пройти офицеру! – заявил матросам, а в горле что-то жалобно пискнуло, и тут ногой поддали ему по книге...
Он нагнулся, чтобы поднять ее, но сверху двинули по затылку кулаком. Артеньев упал, и его стали бить. Он выпрямился рывком, уже без фуражки. Запонки отлетели, манжеты сползли и торчали теперь из-под рукавов несуразно-ослепительной свежестью.
– Нет! Нет! Нет! – вскрикивал он при каждом ударе. Наконец бить закончили.
– А за что? – спросил их Артеньев, сплюнув кровью.
– Вас всех, офицеров, к стенке надо.
– За что?
– Еще спрашивает! Скажи спасибо, что живым отпускаем...
– За что?
– Холуй ты царский, – влепили на прощание, как пощечину...
Ушли. Он отцепил манжеты, отбросив их от себя. Книга лежала в стороне, затоптанная сутолокой ног. И вот тогда он заплакал. Но слез этих себе не простил. Ожесточась, быстрым шагом вернулся в гавань. Прямо от сходни приказал вахте:
– Большой сбор – все наверх!
Грянули звонки. Буцая в палубу, сбегались матросы. И застывали на корме, лицами внутрь эсминца, двумя фалангами. Ветер мусолил ленты, гремели на ветру жесткие робы.
– Слушай все! – сказал Артеньев. – Сейчас в городе меня избили... матросы. Матросы флота избили офицера флота. За что? Но, кажется, они сами не знают. Меня назвали «холуем царским». И я здесь, перед всей командой, заявляю, что ничьим холуем никогда не был. Я не политик и революций не делаю... Я только строевой офицер. Кадровый. Меня в корпусе вашим «измам» не обучали. Но, как офицер, я знаю, что без дисциплины нет флота. Без флота не будет победы. Слушайте все... Вы знаете, я был строг. При царе. Но я никогда не завинчивал гаек. А теперь стану! Да... И чем больше расхристаетесь, тем круче я стану требовать с вас порядка.
Он потрогал разбитую губу и закончил как обычно:
– Ррразойдись по работам!
– Не расходиться, – послышался голос Хатова, который соизволил вернуться из отлучки и теперь, как последняя скотина, лез через леера на борт эсминца. – Не расходись! Теперь я говорить буду...
Кажется, он был пьян, но говорил складно:
– Братва, слышали, что старшо?й заливал нам тута? Мало вчера ихнего брата угробили – надо бы и нашего прихватить за компанию. Вы слышали голос платного наймита буржуазии? Это к чему же он всех нас призывает? В старые времена? Дисциплинки ему хочется?
Хатов осекся – прямо на него в упор глядела жуткая дырочка револьвера. Когда Артеньева били, он про него забыл. А вот теперь вспомнил. И навел.
– Убирайся. Или прихлопну. Как муху...
5
Вице-адмирал Андрей Семенович Максимов, начальник Минной обороны флота, ступил на палубу посыльной «Чайки». Ни тебе фалрепных у трапа, ни тебе «захождения» на горнах, ни тебе вахтенных, отдающих честь, – разболтались! Окружили его с карабинами:
– Вскинь руки! Ребята, хватай браунинг у него...
Скрутили адмиралу руки, потащили его в корабельный карцер. В дверях он уперся ногой, не давал себя закрыть:
– Стой! Один только вопрос: что я вам худого сделал?
– Все вы одним лыком шиты. Давай посиди тут, а мы за это время судьбу твою порешим как следует... по справедливости!
Сбили ногу адмирала с комингса – дверь задраили.
* * *
Непенин обвел флаг-офицеров суровым взглядом:
– Колчак-то, господа, мерзавцем оказался... На митингах треплется. Всю полицию разогнал, а в Ливадии великим князьям обыск устроил. Вскормили мы с вами змия у груди своей...
По салону обеспокоенно расхаживал князь Черкасский:
– Революция пошла с креном на левый борт. Метацентр высоко поднялся, и Россия может опрокинуться кверху килем...
На столе комфлота лежали груды бумаг, разложенные стопками. Рука адмирала Непенина, мягкая и розовая, парила над этнами и везувиями восстаний, как над раскаленными плитами:
– Вот Кронштадт... вот Ревель... в Або пока спокойно.
Ренгартен почти не спал эти дни, взвинченный до предела. Время от времени, наглотавшись новостей и слухов, он забегал в каюту, торопливо доверяя впечатления своему дневнику:
«Жалко смотреть на Непенина – так он устал, бедняга, так он травился и с таким трудом сдерживался... Провокация по радио: смерть тирана... Развал полный! Опять надо рассчитывать на Бога, на чудо... Дал мысль Непенину снять везде царские портреты. Уже приказано им... Депутаты к Адриану (к Непенину. – В. П.) приходили – он выслушал их. Велел для них в столярной мастерской дать чаю с хлебом... Неужели все погибнет?..»
Офицеры-заговорщики были обеспокоены.
– Только бы наш комфлот не вздумал выступать с речами перед матросами. Так, келейно, он еще держится в рамках демократии. Но случись митинг команд, он же гавкнет... обязательно гавкнет!
Революция шла по флоту зигзагом: побывав в Кронштадте, она навестила Ревель, а теперь подкрадывалась к Гельсингфорсу.
На совещании флагманы стали терзать Непенина упреками.
– Это преступно! – кричали из зала. – Это несовместимо с понятием о чести... Разве можно порывать с династией так легко?
Красный как рак, Непенин отбивался от флагманов:
– А что мне прикажете делать, если вся Россия отшатнулась от престола... вся! С царем порвали люди, знавшие его от самых пеленок. У нас, господа, сейчас уже нет иного выхода, как идти в струе за новым кабинетом России...
Поднялся адмирал Бахирев, заявивший конкретно:
– Остаюсь верен его императорскому величеству.
– Михаил Коронатович, – с горечью ответил ему Непенин, – неужели ты думаешь, что я монархист меньше твоего? Ты же меня знаешь. Но сейчас война. Верь, как я верю, что после войны государь снова займет престол. А теперь флагманам нельзя разбегаться. Бороться нам предстоит не только с немцами. Но и здесь... в своем доме!
С флагманами он справился. Но общения с командами не избежать, и Непенин был вынужден выступить перед матросами с дредноутов. Свой монархизм он запечатал в душе, как недопитое вино в бутылке, и держался на митинге идеально. Заговорщики-офицеры перевели дух. Но тут из команды «Полтавы» адмирала спросили:
– А кады мыло дадут? Кады белье грязное сменят?
Непенин сорвался. В одну кучу адмирал свалил революцию и грязное белье с мылом. Наполняясь гневной кровью, он кричал:
– Страной управляет черт какой-то! Кронштадтцы – сволочи и трусы. Красные фонари на клотиках зажигают, предатели... бордель развели на флоте! Спрашивайте еще – я вам отвечу!
Его спрашивали об уважении к матросу, чтобы разрешили курить на улице, чтобы честь не отдавать офицерам. Непенин распалился:
– А вы и не нужны мне со своей «честью»! Хотите по улицам с цигарками шляться – ну и шляйтесь... Только полезьте ко мне на «Кречет», не суйтесь в мои дела, тогда худо будет!
Кажется, он и сам понимал, что его занесло. Занесло в безудержности лая, помимо воли его, как тогда в Ливадии, когда он без передышки лаял на императрицу. Императрица его простила, но революция может не простить. В командах слышался ропот:
– Слыхали? Дракон был – драконом и сдохнет...
Неожиданно выручил Керенский – обратился ко всему Балтийскому флоту со строгим приказом к матросам, чтобы во всем повиновались Непенину, власть которого признана Временным правительством... Адриан Иванович даже обмяк от удовольствия:
– Охранная грамотка мне... спасибо этому адвокатишке.
Обращение Керенского размножили, офицеры с «Кречета» объезжали корабли, зачитывали его на больших сборах. Казалось, поддержка комфлоту обеспечена. Однако примитивный Непенин не настолько был изворотлив и хитер, как Колчак, – прямой и грубый, с повадками мужлана, он, низко опустив голову, хотел бодать революцию рогами, словно бык, увидевший красную тряпку...
Вечером 3 марта, выписывая зигзаг над Балтикой, молния революции достигла Гельсингфорса, она ударила в клотиковые огни, и клотики загорелись красным пламенем... Что ни день, то новая база революции: 1 марта – Кронштадт, 2 марта – Ревель, а сегодня она уже в главной гавани линейных сил флота.
* * *
«Император Павел I» вздернул на стеньгах боевые флаги – красные треугольники. Носовая башня его пришла в движение. Мрачная жуть стволов катилась вдоль рейда, словно не находя цели, пока «Павел» не уставился в борт «Андрея Первозванного», – сигнал! Бурно расплескивало морзянку: «Товарищи, не верьте тирану Непенину. От вампиров старого строя не получим свободы. Арестовывайте неугодных офицеров. Мы своих уже арестовали». Над рейдом вспыхивали огни клотиков – огни всегда тревожные, всегда зовущие...
В штабе комфлота – суета, нервность.
Командир второй бригады адмирал Небольсин убит...
– Боже, опять убийства! – воскликнул Довконт. – Ну, когда это все кончится! Делайте же что-нибудь... надо делать.
– Что делать? – спросил Непенин.
Радиорубки эскадры посылали в эфир проклятия адмиралам. С «Павла I» строго предупредили: «Ораторам в атмосферу не говорить – немец подслушает!» Между линкорами – по льду – сновали депутации. Уже темнело, и рейд горел красновато, как при пожаре. С мостика «Кречета» наблюдали, как группками сходились, судачили, снова разбегались по тропкам между тяжких бортов, палили в небо.
Команда «Кречета» обратилась к Непенину:
– А мы чем хужее? Почему у нас нет красного флага?
– Поднимайте, – разрешил комфлот. – Мне все равно...
Сидя под красным флагом, он дал радиограмму Родзянке: «Балтийский флот как боевая сила не существует что могу сделаю». Засыпанный снежком, прямо в шинели, ворвался к нему Черкасский.
– Сюда идет толпа... матросы! Кажется, арестовывать. Анархия на эскадре полная, вы, слышите – они стреляют. Убивают всех без разбору... Максимов задраен матросами в карцере...
На это Непенин ответил кратким:
– Хорошо. Будем ужинать...
Над столом нависло молчание. По дну тарелок надсадно тренькали ложки. И вдруг Непенина – словно ошпарило. Он задергался и, будто забыв о присутствии вестовых, обратился к штабистам:
– Начал сегодня «Павел»... тэ-экс! А какой из дредноутов по диспозиции может открыть огонь по зачинщику «Павлу»?
Никто ему не ответил – все уткнулись в тарелки.
– Нет, – сказал Непенин, не найдя ни в ком поддержки, – я не стану проливать кровь на рейде. Пусть уж лучше льется моя...
Толпа матросов уже ломила со льда по трапам на «Кречет», напором тел расшибали двери. Бежали по коврам... ближе, ближе...
– Непенина! Где адмирал?
Комфлот поднялся. Нет, это не убийцы. Это пока депутаты.
Он не сразу понял, что они сейчас хотят от него. Матросы просили дистанционные трубки для кормовых орудий:
– Дайте! По льду движется пехота, чтобы усмирять флот. Мы эту крупу раздробим картечью... Кто посмел вызвать солдат с берега?
– Я не вызывал. А трубки возьмите...
На прощание депутаты ему заявили:
– Вы не волнуйтесь. Возле погребов – усиленные караулы. Мы и сами боимся провокаций. Служба у нас продолжается по уставу...
На крейсерах волнения перешли в бурные взрывы патриотических ликований. Там кричали «ура России» – и даже качали офицеров. Они взлетали на матросских руках, с высоты палуб виделся им рейд, молчаливые остовы дредноутов, на которых офицеров никто не качал. Там их убивали, там штыками загоняли их в норы казематов.
Непенин сказал, растирая в ладонях лицо:
– Когда закончится эта галиматья?
К ночи уже вся эскадра примкнула к восстанию.
– Утром начнем подсчитывать убитых, – распорядился Непенин. – Попытаемся воздействовать на матросов, чтобы освободили офицеров из-под ареста. Неужели в Питере власть – голая фикция, неужели не могут нажать на флот? Вот Керенский... прислал! Филькину грамотку о доверии масс к моей особе... подтереться ею!
Всю ночь шла стрельба и гудели палубы от митингов.
Под утро вошел к комфлоту Ренгартен – серый, небритый.
– Вот последнее, что мы имеем, – сказал и вышел...
Непенин взял брошенную им квитанцию:
«Вся команда судов, потерявшая к Вам доверие, требует временного прекращения издания Ваших приказов и телефонограмм, которые будут только двоить и ухудшать создавшееся положение. У команды (эскадры) временно организуется Комитет, который и будет управлять впредь до установления полного порядка...»
В это утро комфлот встал над самым провалом пропасти.
Он заглянул в ее черноту и смрад, и ему стало плохо.
* * *
Андрей Семенович Максимов, сидя под арестом на «Чайке», догадывался, что творится сейчас на эскадре. В любую минуту могла распахнуться дверь, оттуда выставится дуло винтовки – и грянет завершающий выстрел... Максимов в эту ночь – честнейше! – спрашивал у себя: «Правильно ли я жил? Был я виноват или не был виноват?»
Ну, вот. Кажется, за ним идут... Слышны шаги. Сочно бряцают по трапам винтовочные приклады. Значит, сейчас будут убивать. Адмирал встал. Подсобрался. Застегнут. Пальцами он поправил воротник. Что у него тут? Портсигар. Бумажник. Деньги. Все это уже стало чужим, далеким и ненужным... «Ну что ж!»
Взвизгнули дверные задрайки. Провернулись дог-болты. Резиновая прослойка, отсырев на море, громко чмокнула, будто целуя входящих, и станина двери с грохотом откатилась в сторону.
Высоко задрав ногу над комингсом, вошел... Павел Дыбенко.
На адмирала смотрел люто. В руке – наган. За пазухой – «смитт-вессон». На ремне – две бомбы. Офицерский кортик сбоку.
– Прошу, – сказал. – На митинг.
– С каких это пор митинги стали лобным местом?
– Балтийский флот оказал вам особое доверие...
– Что вы сказали? – спросил Максимов.
– Резолюция такая от эскадры, чтобы вы флотом командовали. Прошу на митинг, а потом... смещать Непенина станем!
На палубе «Чайки» было не протолкнуться – полно матросов, солдат, офицеров разных, которых Максимов и в глаза не видел.
– Это ваши избиратели, – сказал Дыбенко, размахивая наганом. – Дорогу адмиралу! Первому адмиралу революции... ура, ребята!
– Уррра-а! – захлестывало и другие корабли рейда.
Оркестры исполнили для бодрости «Янки дудль дэнди», потом рейд заполнило торжеством «Марсельезы». Андрей Семенович сделал под козырек, его прошибла слеза.
Дыбенко указал ему наганом, где встать:
– Говорите.
Адмиралу было сейчас не до слов, но он собрался с духом:
– Не вы ли арестовали меня? Вы... А теперь голосованием вознесли на высокий пост. Я надеюсь, что это не стихийный порыв, но обдуманное решение. Если я выбран народом, я – адмирал народа! – исполняю волю его. Я не злопамятен. Не сержусь, что мне скрутили руки и повели под арест... Дело свободы дороже всего. Я с вами. Был вчера. Есть сегодня. И буду завтра!
На автомобиле – под красным знаменем – его везли по городу. За спиною Максимова, принимая на себя приветствия толпы и грозя всем наганом, ехал мрачный, как сатана, Павел Дыбенко. Замкнул лицо в безулыбье, бескозырка – на ухо, бушлат нараспашку, грудью на мороз, а на ленточке Дыбенки – краткое «Ща», которое издали читалось всеми как «Ша!».
– Дорогу адмиралу! – покрикивал. – Эй ты, рыжий, задавим! Береги свою жизнь – еще пригодится.
* * *
– Итак... – начал Максимов, всходя на «Кречет».
– Итак, – прервал его Непенин, – я уже обо всем извещен. Что ж, поздравляю вас, Андрей Семеныч... выдвинулись на революции!
– Стоит ли язвить, Адриан Иваныч?
– Я не язвлю. Вчера вас арестовали. Сегодня поставили комфлотом. Смотрите, как бы завтра они вас не повесили!
– Выборных не вешают, – круто вмешался Дыбенко.
Дыбенко вел себя в кают-компании «Кречета» как у себя дома – на военном транспорте «Ща». Цыганским глазом подмигнул вестовым:
– Эй, Вася или Петя, чайку бы мне с песком и булкой!
Из портсигара Ренгартена он угостил себя папироской:
– «Эклерчик»... На что дамские курите?
– Чтобы поберечь здоровье. В них меньше никотина.
Дыбенко через весь стол прикурил от зажигалки Довконта.
– Надо бы и мне, – сказал, – тоже о здоровье подумать...
Он резко повернулся к соперникам-адмиралам:
– Непенин – дела сдать! Максимов – дела принять!
Непенин подошел к нему со словами:
– Судя по хамству, с каким вы себя ведете, я имею честь наблюдать самого господина Дыбенко?
– Угадали. Но я – не хам. Я просто искренен...
Непенин отвернулся от матроса к Максимову.
– Меня не так-то легко свалить. Вот вам – читайте...
Максимов прочел и передал бумагу Дыбенко. Временное правительство предотвратило удар по Непенину – Гучков, на правах военного и морского министра, забирал комфлота к себе в канцелярию на должность помощника своего по морделам.
– Чисто сделано, – не удивился Дыбенко...
Временные правители гасили пожары на Балтике: увещевать Кронштадт ездил сам Гучков. Ревелем занимался Керенский, а теперь в Гельсингфорсе ждали двух делегатов сразу: кадета Родичева – от Думы и меньшевика Скобелева – от Совета. Офицеры ждали приезда их с нетерпением. Кому не втолкует кадет, того проймет до печенок социал-демократ. Убитых уже не вернешь, но взаперти под караулом еще сидели многие. Поезд с делегатами опаздывал. Флотская типография тысячами выпускала на эскадру стенограммы телеграфных переговоров матросов с Керенским. Офицерам было заявлено, что желательно видеть их на демонстрации с красными бантиками. Многие из них влились в манифестации. Одни – душевно, желая понять и осмыслить. Другие – из трусости, внутренне негодуя. Началось расслоение кают-компаний, и кадровые «спецаки» вдруг заговорили о политике, о тезисах, о партийных платформах. Было непривычно слышать от почтенных каперангов (даже резало слух), когда они заявляли о своей принадлежности к эсерам:
– Так уж случилось. Давно эсер. Немало рационального...
Теперь все ждали, что будет с Максимовым.
– Провалится, – говорили. – Разве можно на такие посты выбирать? Это сдуру ведь... пьяные все были!
– Говорят и хуже, будто на митинг затесались тогда германские агенты, одетые как матросы. За Максимова горло и драли!..
Наконец приехали в Гельсингфорс депутаты от столицы, чтобы утихомирить балтийские страсти. Офицеры с надеждой взирали на Родичева – тверской помещик, голова ясная, этот матросам салазки загнет. Но помощь к ним пришла неожиданно от... Совета: меньшевик Скобелев дал приказ, на какой не мог решиться сам Непенин:
– Матросов не распускать – пусть сидят на кораблях. И впредь до особого распоряжения никого на берег не увольнять.
«Вот – умно!» – записал в дневнике Ренгартен кратенько...
Последним убили командира эсминца «Меткий» старлейта фон Витта. За что убили? Никто не знал. Но стали арестовывать офицеров и на «Кречете». Когда их уводили, они держались хорошо:
– Мы надеемся, что последние. Скоро все образумится...
Максимов издал свой первый приказ. Осадное положение отменить. Орудия с улиц убрать. Стеньговые флаги спустить. Арестованных восстановить в прежних обязанностях. Приступить к обыденной службе. «Император Павел I», который вчера и начал восстание, вдруг заартачился, стал «писать» по эскадре, что прежние приказы Непенина были вполне разумны и впредь только Непенину павловцы и будут подчиняться... Непенин с улыбкой сказал Максимову:
– Андрей Семеныч, давайте я подпишу ваш приказ.
Подписались оба.
В середине дня Непенин собрался уходить. Надел шинель, обвязал шею легким белоснежным кашне. Долго ерзал в коридоре, натискивая на ботинки галоши.
– Лейтенант Бенклевский, сопроводите меня до вокзала...
Вместе с дежурным по штабу лейтенантом он пошел пешком. Снег хрустел под ногами. Светило солнце. Слегка подмораживало.
– Скоро весна, – со вздохом сказал Бенклевский.
– Будет и весна, – неохотно отозвался Непенин.
Флот у него отняли. Он уходил к Гучкову.
– И не жалею! – сказал Непенин с яростью. – Флот уже развален. Его можно сдавать на свалку. Корабли небоеспособны...
Они дошли до ворот порта. Группкой стояли матросы. А за воротами плотной стенкой сгрудилась толпа обывателей. Когда Непенин обходил гельсингфорсцев, раздались два выстрела – в спину!
Он упал. Смерть была мгновенной.
Теперь пули посыпались в Бенклевского...
Но тут матросы кинулись вперед, загораживая его:
– Стой, собаки! Кто пуляет? Лейтенант-то при чем?
Из открытого рта Непенина, сильно пульсируя, толчками выхлестывала кровь. Адмирал был здоровяк, полный телом, и кровь обильно заливала снег. Бенклевский был бледен, его трясло.
– Спасибо, – сказал он матросам. – Вовек не забуду.
– Иди, иди. Ныне шляться опасно.
И, плача, он пошел через лед обратно – на «Кречет».
Издалека накатывало «ура» – это Максимов объезжал корабли.
6
Матросы не стреляли из-за угла: они имели достаточно мужества расправляться с врагами лицом к лицу. Эскадру всколыхнуло подленькое убийство Непенина; резолюция экстренного Совета рабочих и воинских частей Гельсингфорса выражала «возмущение и крайнее негодование» убийцам адмирала Непенина.
Финская столица была битком набита германскими агентами. Пули в Непенина посыпались из автомобиля, который вынырнул из-за толпы гельсингфорсцев. Непенин раньше возглавлял русскую морскую разведку на Балтике, и не исключено, что немецкая агентура разделалась с ним за все сразу. Тем более что вину за убийство все равно припишут революционным матросам...
...Эссен – Канин – Непенин – теперь Максимов! Первый выборный командующий флотом заступил свой пост.
– Глас народа – глас божий, – говорил Максимов.
Выборный адмирал шел в ногу с флотским Советом.
– Товарищи, – сказал Дыбенко, – объявляю заседание открытым. Наш Совет – Совет рабочих, матросских и солдатских депутатов...
Ренгартен сразу взвился на дыбы:
– И... офицерских! Мы, офицеры, тоже здесь.
– Офицеры могут выступать как матросские представители. Просим в президиум нашего адмирала товарища Максимова.
Андрей Семенович говорил:
– Я готов умереть за счастье народа вместе с вами. Поклянемся же, что ничего, кроме республики, в России отныне не будет!
Очевидец пишет:
«...Максимов дает волю всему тому, что у него накопилось в груди за эти первые дни революции. Без лести и без страха он все это произносит. На его лице нет хитрости или подхалимства. Но он (Максимов) не учел другого: его искренность, его откровенность не понравились многим присутствующим здесь офицерам... Этого они ему не простили. Не простили не только при Временном правительстве, но даже при советской власти»[18] .
Черкасский горячо зашептал на ухо Ренгартену:
– Получена телеграмма из Ставки, командующие фронтами и главный штаб требуют убрать выборного комфлота и назначить другого. Кого ты думаешь? Бахирева? Или Вердеревского?
– Чепуха, – возразил Довконт. – Бахирев известен как отъявленный монархист, а Вердеревский станет заигрывать с матросами. Я скажу, кто нужен Балтфлоту – Колчак!..
И скоро потянулось – от корабля к кораблю:
– Колчак! Только тихо, господа, никому ни слова... Люди уже работают, чтобы раздавить анархию. Колчак из Кронштадта сделает то же, что сделал он с Севастополем, а рептилию Максимова удавим!
«Колчак... Колчак... Колчак... приди к нам, Колчак!»
Максимов глубоко страдал от недоверия офицерства.
– Господа, – убеждал он колеблющихся, – перестаньте бояться революции, а постарайтесь понять ее... Ближе к массам!
– Это верно, – согласился находчивый Ренгартен, – он правильно сказал, что офицерам надо смелее входить в этот революционный кагал, чтобы крутить машину событий своим реверсом...
Офицеры-заговорщики объявили себя яростными демократами. Ренгартен стал товарищем председателя Гельсингфорсского исполкома. Он разрывался – между службой и между политикой. «Меня сжигает любовь к родине! – выступал он. – Я весь принадлежу ей, только ей...» Еще не все было ясно людям, и митинги качало, как корабли, то влево, то вправо. Керенского то крыли матом, то считали за счастье пожать ему руку. Вскоре Керенский стал появляться в публике с рукою на черной перевязи. «Я не ранен, нет, – объяснял он. – Но моя рука парализована от миллиона братских пожатий. Я самый доступный для народа...»
Молния революции заканчивала зигзагировать над Балтикой. Чем дальше от столицы, тем слабее и глуше были раскаты грома. На отдаленных базах уже не убивали. Но в отсеках кораблей долго оставалась едкая гарь восстаний, и офицеры – без погон, без кокард – полиняли, говорили шепотом:
– Неужели все повторится? Нужен Колчак... Александр Васильевич нашел ключ к матросам. У него на Черном, мне товарищ по корпусу рассказывал, и честь отдают, и офицеры там – кум королю!
На заседаниях Гельсингфорсского Совета они спрашивали:
– Когда у нас будет порядок?
– Смотря какой вам нужен, – отвечал из президиума Дыбенко. – Ежели старый, то его не будет... А вообще-то порядок обещаю. Вот скоро вернется из эмиграции товарищ Ульянов-Ленин, он всем нам порядок устроит.
* * *
Навигация запаздывала. Лед лежал ровным толстым пластом, затягивая даже южные районы Балтики, которые обычно не замерзали. Над Финским заливом иногда пролетали колбасы цеппелинов, из гондол которых немцы внимательно осматривали муравейники русских эскадр, возмущенные революцией. Над Ирбенами парили русские аэропланы, ведя ледовую разведку... Лед, лед – всюду лед!
Витька Скрипов с новой жизнью на «Славе» освоился. Но мучила его слабость, не проходившая с детства. Еще в Школе юнг стыдился вставать по утрам, боясь насмешек. На подводной лодке – еще ничего: приткнешься к торпеде, замерзнешь и сам вскочишь. А на линкоре гамаки подвесушек качаются в кубриках, и греха никак не скрыть: на парусиновой койке, пробивая пробковой матрас, позорно мокнет большое желтое пятно...
Балтийские рассветы! По утрам, в темени этих рассветов, весь флот (десятки тысяч человек) остервенело вяжет свои койки, и десятки тысяч коек похожи одна на другую, как бобы с одного поля. Сгорая от стыда, вяжет свою койку и Витька Скрипов. В кубриках стоит суровое молчание, раздаются зевки и свистят в руках матросов упругие хлысты шкентросов, шнурующих койки через дырки люверсов... Чья-то теплая большая рука легла на плечо юнги Скрипова: обернулся – это был сигнальный старшина Городничий:
– После мурцовки – ко мне зайди... побалакаем.
– Есть!
А в сердце дрогнуло – не беда ли? Вспомнился Обводный канал и матка, которая живет с цапания. Не хотелось Витьке залезать в эту поганую житуху обратно. На флоте ему нравится – сыт, одет. Если б не эта слабость, за которую могут списать, как негодного к службе флотской... Мурцовку даже не допил, нахлобучил бескозырку. Кондуктор жил отдельно от своих сигнальщиков – в каюте для «шкур» (сверхсрочников). Носил он мундир почти офицерский, фуражку офицерского образца. Городничему давно было за сорок, Витька – пацан перед ним. В теплой «пятиместке», где пять «шкур» помещалось, шуршали в газетах тараканы, на столе – консервы рыбные и лимон в дольках на блюдце. Кондуктор брился у зеркала.
– Садись. Как живешь? – спросил для начала.
– Хорошо живу. Спасибо...
«Издалека подбирается», – подумал Витька, весь замирая.
– Расскажи-ка, что у тебя на подлодке стряслось.
Кондуктор был один в каюте, и говорить не стыдно – даже душу облегчало. Городничий хлестал бритву золингеновской стали по истертому ремню, и лезвие вспыхивало при отточке... страшно!
– Дурак ты, – четко определил кондуктор.
– Сам знаю, – скромнейше согласился юнга.
– Учиться бы тебе надо, мазурику!
– Я ученый. По первому разряду из школы выпущен.
– Флажками-то махать и обезьяна научится, только покажи ей... Ты учился скверно. Первым разрядом не хвастай, – внушал кондуктор. – Юнги за большевиков идут, а ты настоящую учебу прошляпил. Размахался флажками, а политику в угол закинул.
– Да на што она мне? Есть и постарше. И поумней меня.
– Это верно. Мы, постарше да поумней, скоро уйдем с флота...
Кондуктор жил вроде барина. После бритья освежил себя ароматной водой «Вежеталь» и Витьку издали малость побрызгал:
– Во, как завонял ты... Небось нравится?
– Ага.
– Отец-то твой кем был? – спросил Городничий душевно.
– Сцепщиком на дороге. Вагоны скреплял. С похмелюги пошел на станцию. Башка у него еще дурная. Не успел отскочить – его буксами в лепешку расплюснуло. Так блинком в гробешник и запихачили. Матка потом пенсию от дороги выхлопотала.
– Много ль?
– Тыщу.
– О!
– Да нет. Сотню получили. Девятьсот адвокат закарманил.
– А старая ли матка у тебя?
– Совсем уже старая. Тридцать шестой год шарахнул!
– Такими старухами прокидаешься. Да я бы за ней еще поухаживал. Ей, матке-то твоей, еще жить да жить хочется...
– Куда ей! Сено с возов цапает, тем и кормится.
Городничий хлебнул остывшего чаю, сжевал ломтик лимона.
– Вот видишь, как оно получается, – сказал. – Политика тебя, сукина сына, прямо в морду с детства хлещет, а ты... мимо!
– Где уж тут политика? Это так... мы привыкшие.
– Адвокат вас ограбил?
– Обчистил. Это верно.
– Матка цапает?
– Вовсю! Бежит и цапает.
– Кнутом ее мужики стегают?
– Лупят. Ничего. Она живучая.
– Вот это все и есть политика... Чаю не дам! – неожиданно заключил разговор кондуктор. – Ты до нашего чаю еще не дослужился. Доживешь до моих лычек, будет тебе и кофий, будет тебе и какава.
– Не спорю, – согласился Витька. – Только вот опять про эту политику... Я – ладно, согласен! Но где ее взять, книжку бы какую. А то вокруг кричат, я тоже ору, что от других слышу...
– Ладно. Просветим твою серость. Дадим учителя.
– Какого?
– Тот человек, который тебя ночью разбудит, чтобы ты до гальюна сбегал, тот человек – помни – твой лучший товарищ...
Среди ночи кто-то снизу сунул кулаком в гамак, и подвесушка стала раскачиваться под броневым настилом подволока.
– Вставай, попиґсать надо... – сипло сказали из мрака.
Кубрик наполнен храпом. Витька насунул на босые ноги громадные, как кувалды, бутсы. Потопал в них по трапам, по трапам... по трапам... до гальюна! Вернулся обратно, в палубу – там все спали. «Кто же мой товарищ?» С этим снова заснул как убитый.
Утром, по сигналу с вахты, взяв на плечо рулон своей койки, как и весь полуторатысячный гарнизон корабля, мчался Витька наверх, взлягивая на трапах ногами, чтобы поставить койку в сетки. Возле него приладил свою сигнальщик Балясин.
– Ну как? – подмигнул. – Сухой нынче? После обеда поднимись в прокладочную... Подзаймемся с тобой азбукой.
До обеда Витька был наряжен на работы в рефрижераторе. Там, в страшной стуже, покрыты инеем, висели на крючьях, поддетые под ребра, серебряно-красные бычьи туши. Шмыгая от холода носом, с гордой радостью Витька пластал топором туши напополам. Изобилие мяса на линкоре приводило его в умильное обалдение. «Вот бы питерским показать... жратвы-то сколько! Хорошо на флоте табанить: и оденут тебя, и покормят». Он потел во льдах рефрижератора...
После обеда на мачте заполоскались треугольники белых флагов, исчерченных черными полосами (сигнал отдыха). Витька поднялся на мостик «Славы» – в прокладочную. Здесь душа обмирала от обилия инструментов для навигации. Тончайшие приборы показывали все, что надо для кораблевождения, – курс, погоду, скорость, глубину под килем. Громадные комоды для карт занимали половину рубки.
Витька удивился, что здесь же и офицер Карпенко; мичман незадолго до революции получил лейтенанта, но погоны надеть не успел и таскал их в кармане. Вроде бы с погонами человек. Вроде бы и без погон... Юнга послушал, что говорит офицер Балясину:
– Ну, ладно. Допустим, я согласен с вами, что война эта лишь бойня ради прибылей капитализма... Допустим! Отбросим гордые слова «Вторая Отечественная» и проставим новое определение – «империалистическая». Но скажи мне, сигналец, куда же деть жертвы народа и героизм народа в этой войне?
– Жертвам вечная память, – отвечал Балясин, – а героизм пусть так и остается в памяти народа.
– Боюсь, не получится ли так, что наш героизм будет проклят большевиками заодно с войной и вместе с подвигами...
– Так история-то России не кончается... начинается! Садись ближе, – повернулся Балясин к юнге. – А вам, господин лейтенант, я принес, что обещал... о Циммервальдской конференции.
– Спасибо. Прочту. С удовольствием.
Балясин начал прощупывать Витьку в присутствии офицера:
– Вот сейчас Америка, небось слышал уже, тоже в войнищу эту ввязывается. Скажи, как ты к этому акту относишься?
Витька не рубил сплеча – сначала подумал:
– А что? Это дело... У мериканцев свинины – завались!
– Лопух ты, – сказал Балясин. – Уж ты не смеши нас.
– А простой народ так и понимает... желудком, – вступился за юнгу Карпенко. – Нельзя же винить за безграмотность. Вот, помню, когда юбилей консерватории был, так в народе тоже говорили, что теперь консервы подешевеют... Учите его: поймет, не дурак ведь!
Политическую азбуку Витька Скрипов начал проходить с буквы «а». Бедняга, до буквы «я» он не доберется. Где-то между буквами «в» и «г» в азбуку понимания жизни войдет беспощадный Моонзунд.
* * *
Командиром носовой башни он стал. Это большой успех. Гриша Карпенко дружил с лейтенантом Вадей Ивановым[19] , который управлял огнем главного калибра с кормы. Из мичманов дружил с Деньером – внуком известного на Руси фотографа. Вот этот мичманец иногда замудривал – хоть стой, хоть падай. Когда убийства офицеров кончились, Деньер иногда выдвигал сложные проблемы:
– Теперь все для народа. А в чем заключены великие завоевания революции для офицеров? Как выяснилось после революции, царь был жестокий сатрап и мучитель – он заставлял офицеров флота носить усы. Революция избавила нас от гнета, и Временное правительство вполне демократично разрешило нам усов более не носить... Ура!
В самом деле, многие после отречения царя усы сбрили. «Теперь, – говорили, – можно хоть сморкнуться при дамах, не обязательно выбегать в прихожую...» Командир «Славы» каперанг Антонов в разговоры молодежи не вмешивался. Из предохранительных целей. Исходя из той же осторожности, он даже подумывал – не записаться ли ему в эсеры? Правда, дома скандал будет, но... Яркий пример перед глазами: кавторанг Ильюшка Ладыженский, командир «Андрея Первозванного», стал заядлым эсерищем и в судовом комитете уже председателем. Теперь у него матросы как наскипидаренные, по струнке бегают... Офицеры запирались с ножницами в каютах, выпарывали из фуражек белые (монархические) канты. Появилась несносная мода на мятые «фураньки». Погоны припрятывали. Может, еще повернется колесо истории? На то ведь колесо и существует, чтобы оно вращалось...
Скучая, в кают-компании поговаривали о конце войны:
– Выдохлась Россия-голубушка, да тут еще и «товарищи» подгадили. Бить за пораженчество надо, но при свободе нельзя уже бить! Говорят, в стране голодают. Что за чушь? Чтобы обжорная Россия да голодала – эту сказку про белого бычка в Берлине придумали. А те, кто вопит о нуждах народа, это германские агенты... Вообще, если бы не революция, в этом году были бы уже в Берлине! У немцев нехватка во всем. Я вон читал: даже трубы траншейных минометов они стали делать из прессованной фанеры.
– Быть того не может! Как же из фанеры?
– По окружности проволокой обмотают и... палят!
Лейтенант Карпенко иногда вступал в споры:
– На флоте не принято говорить о собственных жертвах. Но послушайте хоть раз речи матросов... Есть деревни, где мужики сплошь на костылях бегают. И это – женихи! Есть волости, где мужиков подчистую забрали, а бабы на себе пашут и живут с мальчишками... за гармонь, за конфеты, за бутылку водки. Господа, надо не радоваться чужой кривизне, а на себя обратиться. Война страшна еще и тем, что нравственно калечит чистоту русского человека... Это осквернение коснулось и самого чистого – крестьянства!
– Гришок, – сказал мичман Деньер, – ты как большевик. Тебя бы на эшафот исполкома, чтобы с Дыбенкой рядом... вот сюжетец.
Каперанг Антонов, осторожничая, решил подать голос:
– У вас, господин Карпенко, какие-то лишние, напрасно отягчающие вас знания... К чему они вам?
На что получил ясный ответ:
– Знания человеку двигаться не мешают – это ведь не грыжа...
– От недовольства войной можно прийти и к пораженчеству.
Гриша Карпенко извлек из кармана кителя свои новенькие погоны и приставил их к плечам.
– Вот они! – сказал. – Как был, так и остаюсь офицером русского флота. Не поражения жду, а победы... Вы неправильно меня поняли, господа. Если «Слава» пойдет в бой, я об одном буду мечтать, чтобы погибнуть за отечество, как погибли мой отец, мой дед, мой прадед... Карпенки уже сто лет качаются на палубах русских кораблей, и я своих предков не подведу...
...Уже началось дезертирство с флота. Первыми побежали монархисты-офицеры, не желавшие служить «хохлу» Родзянке. Под шум митингов утекали и матросы, которым, как они говорили, «надоело».
7
Третьего апреля на Финляндском вокзале собралось много народу.
– Скажите, а когда приходит поезд номер двенадцать?
– Гельсингфорсский сегодня опаздывает...
В двенадцатом часу ночи паровоз прикатил финские вагоны. Вдоль платформы выстроились матросы 2-го Балтийского флотского экипажа. Из третьего класса вышел Владимир Ильич Ленин, поднял над головой круглую шляпу. Раздалась команда морского офицера:
– Смирррр-на! На-а кррра-а-а... ул!
Крепкие ладони матросов отбили прием, винтовки блеснули и замерли, блестя штыками. Ленин спросил у Бонч-Бруевича:
– Это зачем? И что я должен делать в таком случае?
К нему, печатая шаг, уже подходил офицер флотского экипажа. Отдав рапорт Ленину, он произнес приветственную речь, в конце которой искренне выразил горячую надежду видеть Ленина членом Временного правительства, товарищем Керенского, Гучкова и Родзянки. Конечно, политическая инфантильность офицера флота была слишком очевидна, но Ленин вступать с ним в спор не стал. Он обратился с краткой речью к матросам, закончив ее призывом:
– Да здравствует социалистическая революция!
Коллонтай вручила Ленину цветы.
– Куда мне теперь идти? – спросил он.
Его провели в «царские комнаты» вокзала. Здесь его поджидал черный и мрачный, как ворон, Чхеидзе (одет под рабочего). Чхеидзе прочел Ленину нотацию, как должен вести себя Ленин в революционной России... Ленин обратился к собравшимся товарищам, закончив свою краткую речь теми же словами:
– Да здравствует социалистическая революция!
Площадь перед вокзалом была заполнена народом, который его ждал. Загремели оркестры. Люди пели «Интернационал».
На площади стоял броневик.
– Владимир Ильич, народ просит вас сказать...
Ленин поднялся на броневик. Он выкинул вперед руку и начал говорить – в века!
* * *
На следующий день выступал в Таврическом дворце. Тезисы Ленина так и вошли в историю как «Апрельские тезисы». Власть должна перейти в руки пролетариата. Отказ от всяких аннексий – не на словах, а на деле. Полный разрыв с интересами капитала.
– И никакой поддержки Временному правительству!
Против него выступили меньшевики.
Чхеидзе брякнул в колокольчик:
– Политическая линия Ленина ясна. Он долго не был в России и, естественно, не знаком с нашей действительностью.
– Бред! – орали из зала. – Позор марксизма...
– Долой Ленина! Он заговорился!
– Это бунтарство, ведущее в трясину анархии...
Поздно вечером Ленин, усталый, вернулся домой:
– Надя, сегодня я был в меньшинстве. Неприятное положение. Меня поддержала только одна женщина – Коллонтай...
Чхеидзе в эти дни говорил: «Вне революции остается один только Ленин...» Ах, это колесо истории! Как оно иногда забавно вращается. На одном из его поворотов далеко в сторону отлетел сам Чхеидзе и остался «вне революции».
Сейчас колесо будет раскручиваться... влево, влево, влево!
8
Артеньев получил телеграмму: сестра Ирина покончила с собой. Уже давно. И долго лежала мертвой в квартире, соседи догадались по запаху, взломали дверь с дворником... Просят выехать.
Он не успел заплакать, как дверь каюты раскрылась: явился Хатов с Портнягиным, оба с револьверами.
– Это как понимать? – бушевал кондуктор. – Все личное оружие сдали, один вы не сдали... Или вам особые указы нужны?
Давясь слезами, Сергей Николаевич сказал:
– Идиот... Сдали – у кого чести нет. У меня есть! Понимаешь, у меня есть честь... Убирайся вон, шантрапа несчастная.
Плача, он вышел на палубу. Его трясло. С мостика заметили:
– Наш старлейт ревет... чего это он?
Артеньев задрал лицо кверху:
– Сигнальцы! Не отвлекаться от рейда...
К нему подошел Семенчук и ничего не спрашивал.
– Помнишь Ирину? Ее уже нет...
Подбежал рассыльный, звеня на груди цепкой дудки:
– Господин старлейт, вас просят... командир просят.
Грапф все уже знал. На столе командира «Новика», рядом со служебными делами, лежали бумаги комитетов, офицерских комиссий и резолюции собраний... Политика задавила службу!
– Сочувствую вашему горю. Наверняка лед сойдет только к маю. Да еще в битом наплаваемся. Езжайте смело... на недельку.
В судовой канцелярии получил жалованье и отпускные из расчета по 45 копеек на день (матрос в командировках получал 5 копеек).
– На что ж я жить стану? – спросил Артеньев. – Самый последний дурак знает, что один день в Питере обходится в десять рублей. Это – без коляски, если буду на трамвае ездить...
Писарь с красным бантом поверх робы вмешался:
– Жрете вы много! В тарелку все денежки и вылетают.
– Это ты жрешь. На тебе клопов уже давить можно...
– С революционным народом так не разговаривают, – обиделся писарь.
– А как с ним надо разговаривать? Как Дейчман?
Поехал в Петроград, имея при себе оружие. Заодно повез домой первую связку книг. Сейчас на дивизии неспокойно: не немцы, так свои... на цигарки свертят! О, господи...
* * *
Петроград! – большинство петербуржцев презирало это слово, которым из побуждений квасного патриотизма заменили гордое выражение «Санкт-Петербург». Казалось, что в столице, потерявшей с приставкой «санкт» свою святость, поселилось что-то дикое и безобразное. И никогда еще Петербург – Петроград не был так порочен и продажен, как в эти дни – после февральской революции. В подвалах – притоны, кабаре, шантаны с раздеванием женщин; на улицах – ворье, жулики, спекулянты, малолетние проститутки с подмалеванными глазами, которые так и хватают тебя за рукав... «Грех – это хорошо» – вспомнились слова – Распутина.
Скорее прочь – в квартиру! Закрыться, как в каюте.
Сестра не ушла из жизни без последнего слова к нему. Артеньев как только глянул в записку ее, так сразу все понял. «Социальные» опыты окончились поганым осквернением. Он спустился к соседям ниже этажом, где жил запуганный статский советник. Попросил разрешения позвонить от него по телефону. Соединил себя с квартирой профессора Пугавина. Абсолютно спокойным голосом, и сам дивясь своему спокойствию, Артеньев пожелал Пугавину:
– Прогрессивная личность, с вами говорит известный мракобес. Я не могу сдержаться, чтобы не пожелать вам от чистого сердца: завтра же попадите под колеса трамвая со всеми своими отпрысками! Вам, как светилу, наверное, не понять, что люди есть люди, и они не подопытные лягушки... Мерррзавец!
Повесив трубку, старлейт повернулся к растерянным хозяевам. Извинился за этот разговор. Его стали расспрашивать о флоте:
– Говорят, всех убивают... это правда? Говорят, в Кронштадте проститутки теперь заседают в президиуме Совета... это правда?
– Нет, это неправда. Всего на Балтике убито сто сорок офицеров. Что же касается проституток, то Кронштадт в первую же ночь восстания занялся их выселением из крепости...
– И куда же? Куда их выселили?
– Известно куда – к вам, в столицу...
Поднявшись к себе, долго стоял в прихожей, размышляя. Вопрос отныне не стоял для него так: «Когда кончится война?» Вопрос был погружен в глубину: «Когда закончится все?» По улице прошел какой-то пьяный, раздрызганный юнкер, громко распевая:
А-афицер выходит в ямбургцы,
в ямбургцы!
в ямбургцы!
«Не вовремя ты выходишь в ямбургцы», – подумал о нем Сергей Николаевич. Из громадной квартиры еще, кажется, не выветрился сладковатый запах тления. Он открыл все форточки и ушел. На улице спросил солидного господина-прохожего:
– Очевидно, вы истинный петербуржец. Я тоже... Сейчас в городе все смятено. Все непонятно. Я с флота... Хотел бы немножко встряхнуться. Забыться. Подскажите, где это можно сделать?
Господин (истый петербуржец) взмахнул тростью:
– Встряхнуться сейчас на старый лад допустимо только в «Астории». Поверьте моему опыту, что только там еще знают толк в пулярке, обжаренной в хрустящем горошке. Наконец, в погребах от мсье Террье, кажется, еще остался портвейн, который родился в тот год, когда мой прадед участвовал в Венском конгрессе.
– Благодарю, – откланялся Артеньев.
– Поспешите, юноша! Жизнь столь скоротечна, ее сладкие мгновения считанны. Пейте до дна веселия чашу, пока старость еще не охладила ваших членов...
Сразу видно, что это старый петербуржец!
* * *
Как будто кто-то шаловливый передвинул стрелки времени – назад, через годы войны, через дни потрясений и убийств...
Сиянье люстр и зыбь зеркал
Слились в один мираж хрустальный,
И веет, веет ветер бальный
Теплом душистых опахал...
– Как же дальше? Я забыл. Все забыл... Нет, помню:
Похолодели лепестки
Раскрытых губ, по-детски влажных,
И зал плывет. Плывет в протяжных
Напевах счастья и тоски...
Он осмотрелся. На гноище старого мира Петербург сохранил красоту женщин. Не женщины – королевы плыли перед ним, зажмурив глаза, в сиянии бриллиантов, в искрометных мехах. Это не его королевы. Он смотрел на них вполприщура, как глядят на чужую пищу, чтобы не оскорбить аппетита людей, поглощавших ее!
Моя королева далеко... в Либаве. А ведь я там был счастлив. Почему в жизни всегда так: прожитый день, обыденный и серый, по прошествии времени вдруг обретает яркую красочность?
Он опьянел. Одинокий, он разговаривал сам с собой. Иногда это очень полезно – поговорить с самим собой. Вслух, как идиот... Мимо него протиснулся коренастый господин в штатском, которого Артеньев узнал сразу. Это был тот самый полковник-хам из разведки, который два года назад сказал ему, что он, Артеньев, стал мешать. Рядом с ним, вся в нежных муслиновых шелках, храня на губах ангельскую улыбку, прошла мимо его королева...
Артеньев резко встал. Артеньев резко сел.
– Любезный, – подозвал он официанта, – мне чрезвычайно нравится эта дама. Рядом с нею какой-то... муж, что ли? Передай эту записку даме. Незаметно, чтобы только ей, только ей...
Клара что-то ела. Что-то пила. Далекая. Недостижимая.
Официант вскоре вернулся, принеся карточку вин.
– Сейчас открыли марсалу. Удостоверьтесь на третьей странице.
На третьей странице – почерком Клары:
«Не вздумай подходить. Ты будешь мешать. Завтра к шести. Каменноостровский. Большая аллея, 14. Не надо раньше. Целую. К.»
Он допил вино и покинул ресторан.
– Эй, извозчик! Вези меня в каюту... закрыться!
На следующий день поехал на Каменный остров. Особняк был отстроен в стиле модерн, с узкими софитами окон. Двери открыла горничная. Молча, сунув руки под фартук, проводила на второй этаж. От большого камина в нижнем холле истекало приятное тепло. Пушистый ковер устилал пологую винтовую лестницу.
– Здесь, – сказала горничная и удалилась, не любопытная.
Клара сидела на полу. Учила пить молоко с блюдца маленьких котят, у которых мелко тряслись тощие хвостики. Не спеша женщина поднялась с ковра, прошла к креслу и села.
– Проходи... Сегодня я выступаю в несколько иной роли. Уже не кельнерша, как ты видишь, а богатая дама.
– Отчего ты здесь, в столице? И почему ты стала богата?
– Я получила большое наследство. Чтобы пресечь, дорогой, твои неизбежные вопросы, сразу же сообщаю, что это наследство в корне изменило всю мою жизнь. Впрочем, хуже я не стала...
– Как дочь? Она здорова?
– У меня нет никакой дочери.
– Не понимаю. А разве в Либаве...
– Какая дочь? Разве ты видел у меня дочь?
Артеньев пожал плечами. Спорить не стал. Он, действительно, слышал о дочери Клары, но никогда не видел девочки.
– Скажи, тебе понравился мой особняк?
– Вот уж никак не думал, что он твой.
– Я его купила. По случаю. А сейчас покупаю имение.
– По какой губернии? – вежливо спросил Артеньев.
– По Виленской. Здесь живет одна графская семья поляков-беженцев. Они дали в газете объявление... Я решила взять!
– Там, в Виленской, немцы, – сказал Артеньев.
– Не вечно же они там будут. Меня немцами не испугаешь. Садись. Хочешь, я покажу тебе зимний сад? Мы поужинаем в саду...
Она ловко подхватила с полу котенка, нежно его лаская.
– Клара, ты – шпионка!
– Какое милое создание, – забавлялась Клара с котенком.
– Клара, ты разве не слышала, что я тебе сказал?
– Слышала. А разве это дурная профессия?
Сергей Николаевич был поражен, что она согласилась с ним и даже не стала допытываться – как он это установил. На самом же деле он проанализировал связь между событиями и сегодня утром окончательно уверился в этом...
– Ты разве уходишь? – спросила Клара, отшвырнув котенка.
– Я, моя милая, человек военный. Привык иметь дело с врагом лицом к лицу с ним, и... Прости, но я считаю, что шпионаж – это дело нечистое. Я ухожу не от Клары Изельгоф, я покидаю женщину, имени которой не знаю.
– Значит, я грязная? – спросила Клара, приближаясь.
Удар пощечины ослепил его, как вспышка магния.
– Получи ты, чистый воин! – сказала женщина. – Вы, – с презрением заговорила она, – вы хвастаетесь, если вам удается добиться накрытия. Три процента попаданий – об этом вы болтаете, как о подвиге. А теперь посмотри на меня. Я, слабая женщина, в одну ночь могу послать на грунт эскадру кораблей... А вы так можете? – спросила Клара на высоком крике. – Нет, так никто не может... Только я могу, я... грязная тварь!
Она вернулась в кресло и произнесла спокойно:
– А теперь ты сядь. И больше не дури.
Сергей Николаевич покорился, говоря:
– Но могу ли я верить, что ты сохранила себя в чистоте и святости за это время нашей горькой разлуки?
Неожиданно Клара бурно разрыдалась:
– Клянусь богом, сейчас я чище, чем когда-либо...
Артеньеву вдруг стало безумно жаль ее:
– Клара, я осатанел за последнее время. Я устал. Прости меня, Клара, я сам понимаю, что спросил глупость. Не мне тиранить тебя. Но, если ты хочешь, чтобы я чувствовал себя свободным, поедем ко мне...
– Тебе здесь не нравится?
– Пойми меня правильно и не обижайся: я верю, что ты купила этот особняк, он твой, но ты в нем какая-то не моя...
И была у них ночь в пустой квартире, где в тишине потрескивал паркет. Было очень холодно, Клара с ужасом забралась под ледяное одеяло, и среди ночи Артеньев не раз вставал, чтобы подбросить дров в печки. Красные отсветы бродили по комнатам...
– Я тебя все время бужу? – извинялся он.
– Ой, что ты! Буди. Мне нравится, когда печки топят дровами. А в Либаве, знаешь, торф или уголь... так надоело!
Он приник к ее уху и спросил тихо:
– Скажи, Клара... как тебя зовут?
– Называй как угодно. Все равно ошибешься...
Утром промерзлая квартира наполнилась уютным теплом. Когда человеку за тридцать, ему необходимо жениться, и Артеньев испытал огромное удовлетворение от того, что квартира не пуста, на его кровати сидит прелестная полураздетая женщина, закручивает волосы на затылке и роняет шпильки на пол... Он спросил ее:
– А во имя чего ты жертвуешь, Клара? Ты думала?
– У меня один идол – Россия, которой я служу. Сейчас все словно помешались. Кричат о партиях, блоках. Мне это смешно. Я признаю только одну партию – русский народ!
– Таких, как ты, теперь называют националистами.
– Мне это безразлично. А чем плохо любить народ, к которому принадлежишь? Ты меня еще мало знаешь, Сережа. А ведь я способна на любое преступление, могу пойти на любую низость, только бы России было выгодно... На плаху тоже! – сказала она, уронив шпильку.
Артеньев лазал в печные трубы, закрывал гремящие заслонки.
По самый локоть испачкал он руку в саже.
* * *
Случайно встретил на улице Колчака.
– Его вызвал к себе Гучков... Мы поговорили с адмиралом вполне доверительно. Он меня знает по дивизии. Я сказал ему о своих осложнениях с командой. Колчак предложил мне перебраться в Севастополь. Обещал сразу дать кавторанга и сделать флаг-офицером...
– Не нужно, – охладила его Клара. – У вас на Балтике все кончается, а на Черном все еще только начинается.
Артеньев послушался ее, как муж слушается жену:
– Тогда остается Балтика... и мне завтра уезжать.
– Сейчас в Ревель?
– Да. Затем и дальше – до рейда Куйваст в Моонзунде...
– Моонзунд, вот проклятый Моонзунд! – неожиданно пылко произнесла Клара. – Я чувствую, что проблема этого пролива будет разрешена в нынешнюю навигацию.
– Ты что-нибудь знаешь точно?
– Отчасти догадываюсь. Это нетрудно... На флоте анархия, мы ослабели, в Финский залив немцы уже не рискнут сунуться после гибели Десятой флотилии. Для них один выход – стремиться через Моонзунд... А меня, кажется, опять пошлют туда. По всем правилам, меня бы не должны направлять к немцам, но людей не хватает. Надо ехать. Я и сама знаю, что надо...
Был хороший вечер, уже повеяло весной, когда она его провожала на вокзале. Он стоял в тамбуре, и Клара сделала несколько шагов за уходящим поездом.
– Мы еще встретимся, – торопливо говорила она...
Артеньев возвращался в Ревель как из сладкого сна. На «Новике» было как-то одичало-пустынно. У трапа попался Хатов.
– У-у, приполз, долгоносик, – вонзилось в спину Артеньева.
9
Колчак провозглашал в Севастополе здравицу за свободу и демократию грядущего мира... Куда там до него Вирену или Непенину! На революции он еще больше укрепил свой авторитет среди черноморцев. И флот пошел за ним – слепо и глухо. Здоровенные бугаи-братишки на своих руках выносили Колчака из автомобиля. Перли его на трибуну. А после речей несли обратно в автомобиль, крича во всю глотку: «Весь мир насилья мы разрушим... во мы какие!» Колчак обратил комитеты флота в придатки своей канцелярии. Черноморский флот посылал проклятья флоту Балтийскому. «Предатели, – доносилось из Севастополя до Кронштадта, – в этот грозный час... не бунтовать, а воевать надо!»
Адмирал прибыл в столицу, когда здесь назревал кризис. Политический – после речи Милюкова. Историк в ноте своей, обращенной к Антанте, заверил союзников, что Россия остается верна прежним договорным обязательствам. Особенно Милюков нажимал на Босфор и Дарданеллы – «глотку», воспетую даже поэтами:
Олег повесил щит на медные ворота
столицы цезарей ромейских, и с тех пор
Олегова щита нам светит позолота
и манит нас к себе недремлющий Босфор...
Столичный гарнизон сразу взбурлил: «Долой Милюкова!»
– Кто кричит? – вопрошал Гучков. – Сто двадцать тысяч негодяев, которые окопались в тылу столицы и боятся войны!
– Так отправьте их на фронт, – рассудил Колчак.
– Не можем. Они взбунтуются. Лучше уж пусть кричат...
Гучков опять болел, и на частной его квартире решались судьбы войны. Здесь же собиралось для совещаний и все Временное правительство – у постели Гучкова. Народ демонстрировал перед Мариинским дворцом – пустым. Протесты сыпались в окна, за которыми их никто не выслушивал. Требование убрать Милюкова, как говорил тогда Ленин, было «противоречивым, несознательным, ни к чему не способным привести...». Но кризис уже определился, осложняя в стране обстановку, и без того архисложнейшую и запутанную...
– Александр Васильич, – говорил Гучков адмиралу, – наше правительство чрезвычайно довольно вами. Отлично вы справились с черноморцами! Теперь мы желаем, чтобы вы взяли под свое начало и Балтийский флот... Вы уже имеете опыт общения с массами.
– Я готов хоть сегодня поднять флаг в Гельсингфорсе, – сказал Колчак министру. – Но я не выдержу борьбы с большевиками. Я охрип от митингов Севастополя, здесь я могу изойти в крике – в успех не верю. Офицеры говорят, что надо ожидать рецидива резни...
В спальню министра вошел контр-адмирал Кедров. Бывший командир «Гангута» и флигель-адъютант, Михаил Александрович состоял теперь помощником по морделам при Гучкове.
– Прибыл комфлот Максимов с делами по Балтийскому флоту. Море стало освобождаться ото льда... Прикажете допустить?
– Нет! – вскрикнул Гучков. – С адмиралами, которые поддерживают демагогию ослепленных масс, я иметь дел не желаю.
Кедров в смущении перетопнулся, развел руками:
– Что ему сказать?
– Скажите, что министр отбыл... придумайте что-либо.
Кедров умоляюще глянул на Колчака, но тот отвернулся.
– Александр Иваныч, неудобно. Выборный или назначенный адмирал, но флот-то открывает сейчас военную навигацию.
– Видеть Максимова не могу! – заключил Гучков.
Кедров вышел в прихожую, где с папками «к докладу» поджидал приема командующий славным Балтийским флотом.
– Андрей Семеныч, министр дома. Но велел мне соврать, что его нету... Не осуди меня. Гучков не верит тебе.
Максимов сердито запихивал свои папки в портфель.
– Знаю. Мне вредят. Я перешел на сторону народа. Меня уважают матросы. Сейчас флот исходит в вопле: «Долой министров-капиталистов!» Я молчал. А завтра буду кричать это вместе с ними...
После его ухода Кедров приник к двери спальни. Послушал.
– Вам будет трудно, – говорил Гучков. – «Декларация прав солдата» учит солдата, как быстрее развалить армию. Флот уже в брешах. Немцы лезут. Мы задыхаемся. Я болею... Не хотите спихнуть Максимова, мы сами его спихнем. Ладно, езжайте в Севастополь, и мы будем уверены, что хоть черноморцы сохранят флот.
– Конечно, трудно, – соглашался Колчак. – Кто-то пустил слух, будто я богатейший хлебный помещик. Босфор нужен для меня, чтобы я имел прямой вывоз зерна за границу. Пришлось мне взять два чемодана, которые я вывез из Либавы, и выйти с ними на митинг. Перед всем флотом я открыл чемоданы, откуда посыпались тряпки жены, игрушки сына, семейные фотоальбомы и прочая ерунда. «Вот, – сказал я Севастополю, – любой из вас имеет больше моего!» Я дал им представление, как у Чинизелли, и пожар на время потушен.
– А что вам сказал Родзянко при встрече?
– Он посоветовал мне обратиться к Плеханову. Но я сомневаюсь, стоит ли мне общаться с лидером Второго Интернационала?
– Вполне стоит... Георгий Валентинович здравомыслящая единица. Сейчас он вернулся из Италии, где залечивал свой туберкулез, и он примет вас... примет! Он очень недоволен большевизмом, особенно его возмутили тезисы, которые выдвинул Ульянов-Ленин.
– Итак. Плеханов? – спросил Колчак; было слышно, как скрипнул под ним стул, и Кедров отскочил от двери; Колчак вышел из спальни министра, сказал: – Миша, не дашь ли ты мне свой автомобиль?
– Бери, Саня, – ответил Кедров. – Желаю тебе удачи...
Плеханов тоже болел – так уж случилось, что Колчак все время встречался с людьми нездоровыми и сам чувствовал себя прескверно. На пустынной холодной даче в Царском Селе, кутаясь в халат, Плеханов встретил Колчака.
– Я счастлив видеть вас, мой доблестный адмирал! Знаете ли вы, какое историческое значение имеет ваша активность в борьбе за проливы? Отказаться сейчас от Босфора и Дарданелл – все равно что жить с горлом, которое зажато вражескими руками. Садитесь. Что вас привело ко мне?
Колчак объяснил: против большевистской агитации флот нуждается в контрагитации, выводящей корабли из череды митингов в череду сражений за победу. Насильственным методам борьбы еще не пришло время. Пока требуется слово, переворачивающее в черепе мозги, и слово за вами, знаменитый маэстро, прославленный в политических деяниях, а я – не политик, я послушаю, что вы скажете...
– Увы, – сказал Плеханов, – я изжил самого себя. Приехал вот. Говорю: «Плеханов», а на меня глядят, как на покойника. Иные же спрашивают: «Плеханов? А какой это Плеханов?» Меня забыли... я чужой. Сейчас другие имена. Их знают. Им верят... Чем же я могу помочь вам, если события управляют правительством, а не министры событиями? Говорят, опять протестация. Опять стреляют... Кризис! Не успели обогреть гнездышка, как птенцов уже разбрасывает буря. Масса стала требовать обновления кабинета в сторону левизны...
Колчак убедился, что Плеханов действительно помочь флоту не сможет.
В автомобиле Колчак долго думал, потом сказал шоферу:
– Обратно – на Мойку.
В столице уже вовсю трудился командующий столичным округом генерал Корнилов. Недавно он лично пришел арестовать царицу и этим доказал свою «демократичность». А сейчас по приказу Корнилова выкатывали на площади пушки, чтобы расстреливать народ. Надо думать, что и в этом деле он останется «демократом». Колчак проезжал мимо бунтующих толп, клаксон ревел, никого не пугая. В окна автомобиля заглядывали разные прохожие.
– А это еще кто такой? – спрашивали.
Вид адмиральских эполет был необычен (уже отвыкли).
– Я адмирал Колчак, – говорил Колчак. – Пропустите меня. На Черном море погоны не сняты, у нас такого хамства не знают...
У Гучкова собрались министры, явился генерал Корнилов.
– Пушки готовы, дайте только согласие, и я начну!
Керенский возвышенно объяснил Корнилову:
– Наша сила в моральном воздействии на массы. Применить вооруженную силу – значит вступить на прежний путь насилия...
Итог подвел Милюков:
– Мы можем говорить и решать здесь что угодно, но закончится все тем, что наша корпорация очутится в Крестах или в Петропавловской крепости... Там мы, господа, запоем иные романсы!
Керенский обещал Колчаку своих агитаторов.
– Но и вы, адмирал, прилагайте посильные старания...
Колчак смотрел всем прямо в глаза – как беркут на солнце, не мигая. Древняя кровь ногаев еще просвечивала в смуглоте адмиральских скул. За спиною Колчака чудилось хищничество Батыя, слышались пения татарских стрел в давних сечах. Колчак, по сравнению с этими болтунами, был человеком действия. Ничто не дрогнуло в лице его, энергичном и гладко выбритом, но в запавших глазах сквозило явное презрение к сладкоглаголящему Керенскому...
– Господа, – призывал Гучков, – прошу вас к моему столу!
Стол был первогильдейский: сочные балыки и розовые ломти семги; грибки соленые и маринованные; аппетитно пузател бочонок с икрой, под водку охотно ели министры селедку. Колчак выпил стопку рябиновки и, не закусив, ускользнул... С улиц кричали: «Долой Милюкова!» Милюков перетащил к себе на тарелку балтийского угря.
– Александр Иваныч, – спросил у Гучкова, – но вы-то, голубчик, понимаете, что без Босфора нам нельзя? Нельзя нам без Босфора!
– Я вас понимаю, Павел Николаич: никак нельзя.
– Тогда нам придется уйти из кабинета... Где Колчак?
Колчак ушел по-английски – ни с кем не попрощавшись.
* * *
Севастополь бурлил: кадетские газеты сообщили, что Ленин, «разложив» флот Балтийский, собирается в Севастополь, дабы начать «разложение» флота Черноморского. Московская городская дума надеялась, что «лозунги черноморцев спасут Россию от гибели». Буржуазия носилась с черноморцами как с писаными торбами. Отличившихся в боях награждали уже не деньгами, не крестами, – им вешали на грудь кулоны, бриллианты, сапфиры и яхонты.
Колчак еще в поезде обдумал, как из Севастополя удобнее ломать шею Кронштадту. Для начала он выступил на митинге:
– Германия смотрит на русских, как на навоз для удобрения германских полей. Я читал Трейчке, я знаю... Сентиментальности в политике не существует, – Милюков был прав, когда подтвердил верность старым договорам. Если немцы победят, Россия будет расплачиваться не только унижением. Хлебом, салом, спиртом, золотом! Гинденбург вернет нашу страну в первобытное состояние Московии, когда вокруг Москвы ютилось несколько городов... так уже было! Балтийцы – негодяи, продались немцам за деньги, а вы, бравые черноморцы, должны делом заставить балтийцев воевать.
Он был зорок, и он присматривался. Флаг-офицеры брали нужных людей на заметку. Скоро Колчак составил громадную (в 300 человек) делегацию от Черноморского флота, и матросы-ораторы поехали по всем фронтам, разнося боевой клич к переходу в наступление. Адмиралу особо понравился студент Федя Баткин, он его приласкал:
– Вам бы жить в Древней Греции... в Афинах, юноша! Но у нас тоже завелись Афины. Я говорю о Кронштадте... Не рискнете?
– Я же не матрос. Меня кронштадтские освищут.
– Зачисляю вас в Черноморский флот... матросом!
Федор Баткин (лжематрос) поехал на Балтику, ближе к «Афинам». Момент для погромной агитации был удобный. Ленина как раз стали открыто обвинять в том, что он тайный германский шпион.
Делегацию черноморцев встретил сам Керенский.
– Вылечите от безумия Балтийский флот, – истошно призывал он колчаковцев, – и родина никогда уже вас не забудет!..
Керенский верил в магическую силу словосочетаний, брошенных навзрыд в орущую и приседающую в истеричности толпу. Ему казалось, что на словах только и держится вся революция, и отними у нее слова – революция распадется, как дом бабы-яги, из-под которого выдернули куриные ножки. Керенский расщедрился: агентам Колчака выдали 25 миллионов рублей. Каждому – по «Георгию»: красуйтесь на здоровье. Их пламенно целовал плачущий Родзянко:
– Ваши лозунги – это святые слезы поруганной отчизны...
В цирке Чинизелли была устроена проба голосов. Для затравки на арену выпустили послов Франции и Англии – Палеолога и Бьюкенена. Говорил Керенский – с истерикой, Брешко-Брешковская – с плачем, министр-социалист Вандервельде – с тигриными воплями, Алексинский – с клеветой на Ленина. Матросы толкнули Баткина:
– Федька, твоя очередь... прыгай!
Баткин черной пантерой выскочил на арену. Экзальтированный. Худущий. Крикливый. Хитрый. Вот именно таких ораторов и просил Колчак у Плеханова... Баткин заговорил. Один матрос-большевик с крейсера «Диана» вспоминал позже о Баткине: «Надо отдать ему должное – говорил он здорово, оратор был – хоть куда!»
Выдержат ли балтийцы этот натиск? Не пойдет ли Балтийский флот на поводу у Колчака? Неизвестно... Но черноморские делегаты осмелились задеть имя Ленина, и это решило их судьбу.
* * *
Гельсингфорс, – волна речей нахлынула на базу линейных сил и разбилась, откатившись назад, вся в черных помойных брызгах.
Ревель, – лавина клеветы опрокинулась на минно-крейсерскую базу, разлилась над причалами и улицами, мутно вскипая и пузырясь, и отошла с шипением – обессиленная.
Кронштадт... Ну, тут просто кричали Баткину:
– Где ты «Георгия» отхватил? Пройдись-ка по трапу...
По трапу Баткин спускался задом, а не лицом к крутизне, как делают все моряки. Он был фальшив насквозь и погубил себя окончательно, когда благородный морской гальюн назвал... уборной. Черноморцам-колчаковцам в Кронштадте кричали в лицо:
– А тебе все мало? Или больше других Босфору с Дырданеллами захотелось? Могим по блату устроить... и в бумажку завернем!
Кончилась «агитация» потасовкой – на кулаках...
Резолюция Балтфлота: «Обратиться к матросам Черноморского флота с просьбой расследовать действия своей делегации и те пути, по которым она идет в своей агитации...»
Колчак потерпел от большевиков свое первое поражение.
Павел Дыбенко рассуждал в эти дни:
– А теперь мы отправим свою делегацию на Черное море. Матрос с матросом всегда столкуются, самое же главное – Колчака надо разрушить! Ох и хитер адмирал... Голыми руками печку горящую по флотам таскает, и даже не обжегся ни разу.
* * *
Россию трясло, било и мотало, как корабль, работающий машинами «враздрай» (левая машина – вперед, правая машина – назад).
Финал к побудке
В середине мая дредноуты еще раскалывали в Финском заливе глыбы битого пузырчатого льда – лето выдалось запоздалое. Потом как навалилось над Балтикой солнце, плавя серые льдины, расквашивая смолу в пазах корабельных палуб, – и началось жаркое лето, лето 1917 года...
Через Галерную на Английскую набережную вышли матросы. Хорошо они шли и красиво. Мотало клеши врасхлест, ветер взвивал над шеями косицы ленточек, в ладонях – крепких и сильных – покойно, как в люльках, лежали приклады винтовок. И гудела мостовая от их дружного шага, – Нева текла мимо, дома мимо, прохожие мимо.
– Ать-два... ать-два!
И вдруг, раскинув руки, перед колонной встала женщина:
– Стой, матросы... стойте! Выслушайте меня...
Брякнули приклады на торцы мостовой, и стало тихо.
Женщина умоляюще протягивала к матросам руки.
– Спасите, – просила она, – только вы... одни вы можете!
На улице говорить о своей беде она стыдилась. Матросы привели женщину на корабль. Собрались всей командой в жилой палубе, сверху были откинуты люки, и невские чайки кричали в синеве.
Женщина сказала им, рыдая:
– На вас моя последняя надежда! Сколько я ходила, сколько слез выплакала, была и в синоде святейшем – отказывают. Измучилась я со своим извергом-мужем... не люблю его! – выкрикнула она с лютостью. – Терпеть его не могу... ненавижу, слюнявого!
Председатель ревкома корабля поднялся над столом:
– Товарищи, тонкая деликатность вопроса вне всяких революционных сомнений. А впрочем, мадам... что вам от нас нужно?
И женщина ответила, глотая слезы:
– Только вы, матросы, способны развести меня с мужем!
Никто не удивился – к просьбе этой отнеслись серьезно.
– И только-то? Вот чепуха... Это мы вмиг обтяпаем.
– Эй, рассыльный! – позвал председатель. – Тащи сюда из писарской корабельный бланк, чтобы по всей форме...
Женщина с благоговением наблюдала, как ползет перо по бумаге, вырисовывая на ней, коряво и неказисто, но искренне, долгожданные слова:
СПРАВКА.
Дана в том, что гражданка... разводится с мужем, которого она терпеть не может. В дни назревшей лучезарной свободы не потерпим издевательства над свободою личности, тем более – женщины. И заверяем этой справкой все российское население, включая сюда и родственников пострадавшей, что тиран-муж может быть вполне спокоен. Ему жены не видать как своих ушей. Жена его вполне уже созрела для свободной любви нового мира. Да здравствует революция! Смерть угнетателям и поработителям!
– У кого печать комитета? – спросил председатель.
Бац – печатью по справке: готово!
– Держи, гражданка. Ты тока не пугайся, отныне ты от постылой любви избавлена. Посмотри на нас, красавцев, и выбирай любого.
Она плакала от радости, а матросы ее утешали:
– В случае, если он снова к тебе под борт причалит, ты его к нам присылай. Мы твоего паразита навек от любви отучим!
– Чего уж там! Мы ему, гражданка, так по шее накостыляем, что он своих не узнает. Будь спокойна – мы не трепачи какие-нибудь.
И верили, что способны быть справедливы и мудры:
– Мы все можем!
По солнечной набережной уходила женщина, прижимая к своей груди бумажку с ярко-синей корабельной печатью.
Ветер был чист и прохладен. Пьянило. Дурманило...
* * *
Буржуазная революция – вещь легкая, ненадежная.
Как и та справка, которую выдали этой несчастной женщине.
Часть пятая
Прелюдия к кризису
Кронштадт... он был какой-то новенький, совсем не такой, как раньше, в дореволюционное время, словно ему надо было пролить кровь нескольких сот человек, чтобы обновиться, помолодеть, расцветиться радужными надеждами.
И. Ясинский. Роман моей жизни
«Виола», легкая как скрипка, посвечивая бортами, купается в усыпляющем плеске. 1 мая 1917 года над кораблем подняли красное полотнище, в центре которого два скрещенных якоря, а по углам – четыре буквы: «Ц», «К», «Б» и «Ф», что означает – Центральный Комитет Балтийского Флота (сокращенно – Центробалт). Это был искристый кристалл в насыщенном растворе, который притягивают к себе все активные элементы...
В президиуме – Павел Дыбенко, матрос с транспорта «Ща».
– Ну, вы меня все знаете, – говорит он при знакомстве и сует цепкую клешню руки, прожигая насквозь своими глазищами.
Двоевластие в стране – Совет и Правительство.
Двоевластие на Балтике – Центробалт и Командование...
По ночам на трепетной «Виоле» – писк, визг, беготня по спящим людям – это крысы, в которых Дыбенко швырнет ботинками.
– Стрихнину вам мало, что ли? – кричит он.
В составе Центробалта 33 депутата, только 12 членов РСДРП(б). Остальные – эсеры, меньшевики, анархисты. Есть и офицеры, которые желают добра, видят это добро в революции, но еще многое неясно для них. Они скользят по поверхности революции, боясь окунуться с головой в ее бушующие недра. Они только «сочувствующие», и спасибо им за это сочувствие...
Флот раскололся на куски, как перезрелый арбуз, который трахнули об мостовую, – каждый корабль вырабатывает на митингах свои местнические решения. Центробалт должен, как пуповина, связать воедино разорванные артерии Балтики, насыщенные бурной кровью, которая вскипает от сумбура событий. Взволнованная страна ждет созыва Учредительного собрания, которое, казалось, разложит по полочкам все чаяния народа. Центробалт мечтает о созыве первого общебалтийского съезда... Как при этом поведут себя офицеры?
Ревель – столица кораблей быстроходных, часто рискующих. Они принимают на палубы и мостики тонны воды; жестокие ветры съедают кожу, наливают одурью глаза. Порывисты и резки, крейсера и эсминцы накладывают отпечаток и на свои команды. Может, оттого-то ревельские офицеры стали действовать активнее других. Там верховодил Дудоров, начальник Балтийской Воздушной дивизии. Дыбенко еще раз перечитал резолюцию съезда офицеров Ревеля:
«Под влиянием неправильно понятой проповеди борьбы с буржуазией, которую ведут среди матросов идейные люди, все офицеры, несмотря на то, что большинство из них фактически принадлежит к интеллигентному пролетариату, считаются буржуями, против которых надо бороться...»
В какой-то степени так: сыновья врачей, педагогов, мелкотравчатых чиновников – вряд ли они станут врагами народа. Но выборности не признают и грозят Центробалту бойкотом. «Выборное начало командного состава в армии и флоте вообще ведет к разрушению военной силы, во время же войны проведение этой реформы является изменой...» Крепко загибают крейсера и эсминцы!
Большие черные крысы скачут через Дыбенку. Среди ночи он вынимает из-под подушки громадный наган, открывает пальбу:
– Надоели вы мне...
* * *
Как дети малые, играли матросы со свободой, и эти игры становились порой опасны. Опасны для них же – для самой революции! За бастионами фортов, отрезанные морем, кронштадтцы варились в собственном соку, и сок бродил, грозя закваситься микробами анархии, вредными бациллами самочинств и самостийности.
Арестованных офицеров Кронштадт держал в тюрьме. В листовках писали: «Правда, тюремные здания Кронштадта ужасны. Но это те самые тюрьмы, которые были построены царизмом для нас. Других у нас нет...» Все это так. Но комендант тюрьмы, выбранный из матросов, каждодневно обучал офицеров пению революционных песен. Какой-нибудь каперанг, прошедший через Цусиму, по первому приказу коменданта вскакивал и услужливо запевал:
Вихри враждебные веют над нами,
Темные силы нас злобно гнетут...
А в глазах стояли слезы. Это было уже издевательство над человеком, но кронштадтцы, ослепленные днями свободы, этого не понимали.
– Мы же пели для них «Боже, царя храни», пусть и они теперь стараются.
Кронштадтцы «драили» свой город, как медяшку перед смотром, как поясную бляху перед любовным свиданием. Город засверкал! Попался ты пьяным – всыплют так, что забудешь опохмелиться. Алкоголиков наказывали полной конфискацией имущества. Плачь не плачь, а последний стул из-под тебя выдернут и в клуб утащат. По вечерам, в море разноцветных огней, подсвеченная с моря прожекторами, Якорная площадь кишела митингами, где каждый говорил что хотел. Чтобы пресечь вздорные слухи в народе, Кронштадт (впервые за всю историю свою) открыл ворота, приглашая к себе гостей.
И потянулись паломники, как пилигримы ко святым местам. Город-крепость поражал людское воображение. Но порядок был идеальный. И при посещениях тюрьмы арестанты в офицерских мундирах дружно пели – по приказу коменданта:
Вставай, проклятьем заклейменный
Весь мир голодных и рабов...
Прибывшие в Кронштадт экскурсанты дружно подхватывали...
Это была уже профанация.
* * *
Линейный корабль «Республика» – (бывший «Император Павел I») прибыл в Ревель под красным знаменем. На бортах его был растянут лозунг: «Вся власть Советам!»
Словно того и ждали крейсерские – кинулись на линкор с кулаками, сорвали с мачты «Республики» красный флаг и, вместе с лозунгом, разодрали его в мелкие клочья.
Здесь, на крейсерах, были сильны авторитеты не только эсеровские. На крейсерах чтили Плеханова с его «Единством», крейсерские Керенского за брата считали:
– Сашка-то сказал... А наш Сашка Федорыч не так учит!
Когда откроется Общебалтийский съезд, из Ревеля придут на рейд Гельсингфорса серые, будто обсыпанные золой, крейсера – «Олег» и «Богатырь» с «Адмиралом Макаровым». Защитники министров-социалистов, они сдернут чехлы со своих орудий.
Ты, товарищ, с докладом своим выступай. Ты, товарищ, декларируй себе в удовольствие. Ты резолюцию пиши, конечно. Но все-таки в окно поглядывай... Вот они – крейсера! Вот их калибр!
...Согласия не было. Его предстояло завоевать. В драках. В спорах, когда от ярости из глаз сыплются искры.
Близился кризис.
Кризис
Вердеревский: Я вижу, что развал идет полным ходом. «Петропавловск» вынес резолюцию с ультиматумом Временному правительству убрать 10 министров в 24 часа и постановил бомбардировать Петроград, если это требование не будет выполнено... «Слава» отказывается идти в Рижский залив... Я уже не говорю о доверии к себе. Теперь, в таких серьезных событиях, личности тонут...
Протокол беседы адмирала
с Центробалтом
1
Опять они уходили – «Новик» отдавал концы... Дунуло ветром слегка. Качнуло эсминец справа. Вот и море!
– Слава богу, – перекрестился Артеньев. – Здесь митингов нет, и брататься корабли еще не умеют. Это тебе не солдаты.
Сунул в карман кителя блокнот, обошел нижние отсеки:
– Товарищи, подписывайтесь на «заем свободы»... Ну? Кто даст? Портнягин, тебя на пять рублей подписать можно? Не похудеешь?
Качнуло еще раз, и матрос уперся сапогами в палубу.
– Чего, чего? – спросил, потускнев лицом.
– Ну, три рубля. Будешь подписываться?
– Нет. На кой?..
Поход продолжался. От носа до кормы. Никто не жертвовал денег на продолжение войны. Артеньев вернулся на мостик, уже весь мокрый от брызг, косо взлетающих из-за борта, и там отряхнулся.
– Хоть бы дали мне кавторанга, и уйти с этой собачьей должности. Визгу много, а шерсти мало, как от поганой кошки...
Балтийский флот вступал в новую полосу испытаний, для многих неприятную: стали тасовать офицерские кадры. Для офицеров чистка кают-компаний была как жупел... Куда денешься?
«Новик» пролетал за Гангэ, берега едва белели вдали.
– За себя я спокоен, – зевнул Грапф. – Меня чистка не коснется, ибо я вступил в демократический союз офицеров... А вы?
Артеньев поднял к глазам бинокль, чтобы не отвечать сразу. В панорамах линз серебристо струилась морская тишь, косо и безнадежно мазнуло по горизонту клочком паруса. Над рыбным косяком кружили чайки – словно пчелы над банкой с вишневым вареньем.
– Какой я политик? – ответил старшой. – Впрочем, если меня выбросят с флота, это станет трагедией всей моей жизни. Буду на Невском, весь в орденах, продавать спички... поштучно!
Неожиданно он вспомнил того пленного немца с крейсера «Норбург», который советовал экономить на спичках. Черт побери, а ведь он был прав тогда – спички на Руси пошли на вес золота, а дрова в Питере ценились чуть ли не в бриллиантовых каратах.
– Пусть вышибают, – сказал Мазепа, – меня примет Колчак! Черноморский комплектуется из украинцев, и над его флагманом скоро уже взовьется желто-блокитное знамя великой Украинской Рады.
Из штурманской рубки с юмором откликнулся Паторжанский:
– Рада и сама не рада, что она Рада!
– Не смешно, – злобно отвечал Мазепа. – Украина способна стать великой мировой державой. Она засыплет всю Европу дешевым хлебом, даст свой уголь, свое железо, свой интеллект Пилипенок...
В белом кителечке скатился по трапу артиллерист Петряев:
– Мало вам политики, так вы еще в этот щербет навоз мешать стали. Я вот русский и знаю только одну Раду – Переяславскую!
Грапф подтянул на руках истертые старые перчатки:
– Одно могу сказать: раньше, в так называемое проклятое царское время, русский флот подобных вопросов не ведал...
Минер, поняв свою отверженность, с вызовом нырнул в люк.
– А мы вот посмотрим, – выпалил снизу, – как запоет великая Россия, когда миллион солдат-малороссов откажется за нее воевать и ногою не ступит дальше своей Украины...
«Новик», легко кренясь, шел на среднем. Артеньев машинально глянул в репитер гирокомпаса, спросил Паторжинского:
– Вацлав Юлианович, отчего мы изменили курс?
– Не меняли – сто восемнадцать.
– А на румбе – тридцать четыре.
– Может, гирокомпас у нас скис?
В низу корабля, в кардановых кольцах, гудел ротор гирокомпаса. Возле него вахтенный электрик читал Дюма.
– Ты его не ударил ли? Или перегрелся ротор?
– Нет. Точно держимся в меридиане...
На руле, невозмутим, стоял кондуктор Хатов.
– Хатов, – спросил его Артеньев, – какой был дан тебе курс?
– Сто восемнадцать.
– А на румбе?
– На румбе – тридцать четыре.
Сергей Николаевич не находил слов:
– Под монастырь нас подводишь? Куда гонишь?
– На базу, и не кричи на меня.
– Кто тебе приказывал?
– Команда устала шляться без толку, – ответил Хатов. – А ревком «Новика» плевать хотел на ваши приказы. Гоню в Гангэ...
Кулак Артеньева ловко перехватил сзади фон Грапф:
– Спокойно, Сергей Николаич, спокойно... Или вы не знаете, какие сейчас настали счастливые времена?
Артеньев в яростном бешенстве наблюдал, как наплывает на корабль финский берег. Его похлопал по плечу штурман:
– Хочешь, развеселю последним анекдотом?
– Вот самый веселый анекдот, – показал Артеньев вниз.
На шкафуте стоял механик Дейчман и подхалимски подхохатывал в окружении матросни. Было в его фигуре что-то мерзкое.
– А ведь был человек, – сказал Артеньев. – Вот до какого скотства может довести подленький страх за свою шкуру.
– Зато наш мех понимает, что тебя вот с «Новика» выкинут, а он останется. Потому что ты – сатрап, а он – демократ...
Едва зашвартовались в Гангэ, как Артеньев сразу спустился в каюту, нажал педаль на расблоке. Явился рассыльный.
– Гальванера Семенчука... быстро!
Семенчук явился. Сесть ему он не предложил, но, учитывая новые времена, и сам не садился. Расхаживал, словно зверь в клетке:
– Это ваша работа? Комитетчиков? Можно ли до такой степени разорять дисциплину? Самовольно снялись с дозорной линии и обнажили перед врагом громадный кусок моря...
Семенчук шагнул на середину каюты:
– А разве я развернул эсминец на Гангэ?
– Ты большевик, – ответил ему Артеньев. – Это ваше влияние. Кто, как не вы, замудриваете лукаво насчет ненужности войны... Вот и результат! Чего ваша левая пятка еще пожелает?..
Семенчук, не дослушав, хлестанул за собой дверью.
* * *
Жилую палубу забили матросы. Пришли офицеры, подавленные, одетые на новый манер – английский: без погон, с нашивками на рукавах, без кантов на фуражках. Сейчас их жизнь, их судьба зависят от этих зубастых и вихрастых парней, которые раньше по ниточке у них бегали, а сейчас – господа положения! – бросают окурки в иллюминаторы, кричат весело, будто собрались в цирке:
– Начинай! Кто первым номером у нас?
Заслуга Артеньева, как старшего офицера, что «Новик» не знал мордобоя, – это обстоятельство, которому раньше даже не придавали значения, сейчас, после революции, стало весьма существенным. Судя по настроению матросов, офицеры поняли, что сегодня их семья кого-то лишится... Знать бы – кого? Артеньев даже не удивился, когда поднялся Хатов и доложил собранию:
– Итак, братишки, всю нечисть, доставшуюся нам в наследство от Николая Кровавого, покидаем сегодня за борт. Чего молчите? Выдвигай кандидатуры на удаление с флота... – И сам бросил в галдеж кубрика, как бомбу: – Старлейт Артеньев – рази не деспот? Доколе же терпеть мы его тиранство станем?
– Постой, – встал Семенчук, – о старлейте потом. О нем разговор особый. Сначала профильтруем спецаков...
Грапфа не тронули как «демократа». Дружно перетирали кости минеру и артиллеристу. Решили не вышибать. Только продраили с песком и с мылом за привычку не «выкать» матросу, а «тыкать». Ладно, еще молодые – исправятся. Дейчман демонстративно отошел от трапа, возле которого собрались все офицеры эсминца. Инженер-механик решил окончательно «слиться с народом»; забился в самую гущу своих машинных да котельных, дымил оттуда (вполне демократично) козьей ножкой, даже покрикивал на офицеров:
– Ничего. Этих можно. В случае чего – поправим!
И вот тут поднялся Портнягин.
– А вот наш мех! – сказал про Дейчмана. – Как его прикажете обсуждать – за матроса или за... офицера? В котельных у нас беспорядок, только жабы еще не скачут. Кочегары изленились. Холодильники текут. А мех из нашей же махры цигарки себе крутит...
– Хоб што ему! – раздался голос. – Бессовестный!
– Верно, ребята. Зачем нам такого? Мы раньше тридцать два узла давали играючи. А сейчас? Двадцати пяти не вытянем.
– Я думаю, – сказал Семенчук, косо посмотрев на Артеньева, – такие, как Дейчман, не нужны. Флот без порядка – не флот, а шалтай-болтай. Приятелев разных мы и сами себе сыщем. Не за тем ты офицером сделан, учился стока, чтобы покуривать с нами...
Веселые скрипки запели в душе Артеньева. Он крикнул:
– Встаньте, мех! Это ведь про вас говорят...
Дейчман поднялся, крутя в пальцах бескозырку. Кителечек раздрызган, без пуговиц, без воротничка, весь в маслах едучих. Чувство золотой середины дается не каждому, нужен для этого талант. А бездарные актеры всегда переигрывают.
– Я же за вас, братцы! – провозгласил он плачуще.
И тут раздался хохот. Страшный. Издевательский.
– Гляди-ка! Он за нас... Ну, комик-зырянин! Сченушил!
– Долой его с эсминца, чтобы пайка даром не трескал. В стране бабы сидят голодные, детишки. А он жрет здесь... за что?
– Убрать с флота! Сами справимся.
– Я с вами, – взывал Дейчман, – как матрос с матросом!
– А коли матрос ты, – отвечали разумно, – так валяй в боевое расписание по графику. К форсункам вставай!
Дейчман поплелся к трапу, и офицеры расступились перед ним, как перед прокаженным. Один вылетел из их компании. Что ж, решение справедливое. А сейчас будет несправедливое, и Артеньев уже внутренне сжался в комок, беду предчувствуя.
– Теперь о старлейте, – настырно тащил за собой собрание Хатов. – Ведь он, когда послабление всем нам от революции выпало, гайку эту самую взял и... крутит, крутит, крутит. – Исказив лицо, Хатов показал, как Артеньев крутит гайку. – Ведь он – садист! Ведь он наслаждается, когда мы с вами дисциплинированны!
Кубрик надсаженно орал сотнею здоровых глоток:
– Давай контру за старшиґм, чтобы по всей важности...
– Контра будет! – пообещал Хатов, поворачиваясь к Артеньеву. – Вот вы нам и обрисуйте в красках свое отношение к борцу за народную свободу – министру Керенскому... Пожалте!
Артеньев скупо кашлянул в кулак.
– Видите ли, – начал с сердцебиением, – Александр Федорович – это в моем понимании – как политик пока не дал ясных решений. Он отделывается речами, которые способны удовлетворить каждого в принципе, но никого на практике. Что же касается моего личного – я подчеркиваю это – отношения к нему как к военному деятелю, то... пока он себя не проявил в этой области.
– Во! – расцвел Хатов, довольный. – Видели, как он гнусную контру плетет? Такого голыми руками за хвост не поймаешь.
– А ты бы за шею хотел его? – спросил Хатова Семенчук.
– Ответ давай, – ревела палуба, – конкретно о Сашке!
Артеньев позеленел от гнева. Стоит ли осторожничать?
– Даю ответ по существу, – объявил он команде. – К вашему Сашке Керенскому я отношусь как к жалкому фигляру... Политическая проститутка! Вот я сказал, а теперь вышибайте меня с флота!
Ему сразу стало легко. В палубе наступила тишина.
– Опять гайку законтрил, – вздохнул кто-то, будто сожалея.
Подал голос боцман эсминца – «шкура» Ефим Слыщенко:
– А чего вы в Сашку-то вклещились? Нам с Керенским не воевать, не плавать. Старшо?й здесь фигура, вот о нем и рассуждайте.
Неожиданно завел речь больной матрос из минной команды. Лежал он на втором ярусе стандартных коек, говорил тихо с высоты:
– Старшо?го-то как раз и надобно поберечь. А за гайки евоные спасибо надо сказать. Крутит, и верно делает, что крутит. У него такая собачья должность. Нам волю дай, так мы в два счета все тут раздрипаемся... Не понимаю, – говорил больной, – чего вы так дисциплины пужаться стали? Не волк же – не сожрет она вас...
– Замашки старорежимные, – начал было Хатов наседать снова.
Но тут Артеньев бросился от трапа в контратаку:
– Врешь! Дисциплина воинская – это не замашка тебе. Режим старый, режим новый, а дисциплина всегда будет основным правилом службы... Я не против революции, но я враг разгильдяйства, которое некоторые прикрывают именем свободы! Что за дурная появилась манера? Если я говорю, что палуба грязная и ее надо прибрать, вы устраиваете митинг. На тему: убирать или не убирать? Я ненавижу ваше словоблудие. Морду бы вам бить за такие вещи...
– Слышали? – спросил Хатов. – Он еще вас закрутит.
– Закручу! – открыто признался Артеньев и взялся за поручни трапа. Следом за ним поскакали наверх и другие офицеры.
* * *
Артеньев не любил споров на политические темы, но после этого собрания он разговорился...
– Я не совсем понимаю, как мыслят себе большевики дальнейшее. Оттого, что они провозглашают конец войне, война ведь сама не закончится. Иной раз финал войны гораздо труднее ее прелюдии. И что будет? – спрашивал Артеньев. – Что будет, если немец пойдет на большевика со штыком наперевес?
– Он побежит, – огорчился Петряев.
– Да! А за ним, увлеченные его пропагандой, побегут и другие. Вот что страшно, вот что преступно!
– Маркс учит, – заметил Грапф, – что у пролетария нет отечества, нет любви к родине. Патриотизм коммунисты причисляют к серии буржуазных извращений ума и сердца...
Вестовой Платков сбросил с плеча полотенце, навестил Хватова.
– А там опять... контрят! До чего мне надоело посуду для них перемывать. Петряев-гад сейчас сразу две тарелки испачкал. Хлеба кусок возьмет – давай под него тарелку. Ведь скатерть чистая. Взял бы да положил хлеб на стол, как все порядочные люди делают. Так нет, ему еще тарелку подавай. Мне уж так опротивело, что я плюну, бывает, полотенцем по тарелке, плевок разотру и подаю к столу – «чисто, ваше благородие!».
Хатов собирался ехать в Петроград. Набрав в рот сахарного песку, он разжевывал его до сиропного состояния, потом клейкую жижицу искусно размазывал языком по своим ботинкам. Обувь на глазах преображалась – становилась лаковой, как из магазина.
– Еду по делам, – сообщил. – Князь Кропоткин, наш вождь, из эмиграции возвращается. Сорок один годочек не бывал дома человек. Большевики Ленина своего на ять встречали. Мы тоже не подгадим... вот, еду! Ежели не приду встречать – старикашка обидится.
2
Солнце плавило гельсингфорсский рейд, на котором в томительном зное застыли раскаленные утюги дредноутов. Броня палуб обжигала матросам пятки. Купались много: прямо с мостиков в воду – бултых. Потом лезли на корабль по балясинам штормовых трапов; голые, плясали на шкафутах, вытряхивая из ушей воду. Когда солнце уходило за античную храмину финляндского сената, над рейдом свежело.
Вечерами эскадра отдыхала от митингов, от ораторов и резолюций, от которых команды уставали гораздо больше, чем раньше от вахт, боев и приборок. Заводили граммофоны. Каждый корабль имел свою любимую пластинку. Ее гоняли часами, радуя себя и досаждая другим. О, российские граммофоны, вас никогда не позабыть!..
С учебной авиаматки «Орлица» жалобно выстрадал Морфесси:
Вы просите песен – их нет у меня,
На сердце такая немая тоска...
А затем и полилось... До глубокой ночи рыдала на дредноуте «Петропавловск» Настя Вяльцева:
Дай, милый друг, на счастье руку,
Гитары звук разгонит скуку...
На посыльной «Кунице» дурачились в грамзаписи популярные клоуны Бим и Бом, а на благородной «Ариадне», борта которой были украшены красными крестами, гоняли по кругу, как шахтерскую лошадь, еврейского куплетиста Зангерталя:
Армянин молодой
рядом в комнате жил,
и он с Саррой моей
шуры-муры крутил...
Из кают-компании элегантной яхты «Озилия» слышался изнуренный надлом Вертинского:
К мысу радости, к скалам печали ли,
к островам ли сиреневых птиц,
все равно, где бы мы ни причалили,
не поднять нам усталых ресниц...
Эсминец «Эмир Бухарский» обожал Надю Плевицкую:
Средь далеких полей на чужбине,
на холодной и мерзлой земле...
Разведя высокую волну, прошел «Поражающий», изо всех иллюминаторов которого, словно воду через дырки дуршлага, выпирало глуховатый цыганский басок Вари Паниной:
Стой, ямщик! Не гони лошадей,
Нам некуда больше спешить,
Нам некого больше любить...
А из отдаления, с захудалых и грязных тральщиков, обиженных пайком и жизнью, проливался на рейд Гельсингфорса, широко и свободно, сладостный сироп голоса Лени Собинова:
Слезами неги упиваться,
Тебя терзать, себя томить,
Твоей истомой наслаждаться –
Вот так желал бы я любить...
...Разом смолкли граммофоны. Дредноуты провернули башни.
* * *
Дмитрий Николаевич Вердеревский из начальников бригады подплава стал пятым комфлотом на Балтике с начала войны. Неглупый человек, он понимал, как будет ему трудно.
– Андрей Семеныч, – сказал Вердеревский, поблескивая лысою головой, – я должен исполнить свой долг.
– Сейчас, – ответил ему Максимов, – помимо долга воинского, существует еще и понятие долга революционного. Как-то воспримут на эскадре Гельсингфорса мое «повышение» и ваше назначение?..
Ставка не простила балтийцам выборности комфлота. Сам принцип голосования приводил в ярость генералов из Могилева, еще вчера пивших-евших на походном серебре императорского двора. Ставка нажала на Керенского, и он назначил в командующие Балтийским флотом контр-адмирала Вердеревского; Максимова же, чтобы не остался человек на обсушке мели, перепихнули в начальники Морштаба.
Вердеревский щелкнул себя перчатками по ладони:
– Обойдем корабли эскадры... вместе.
На катере, стоя рядом, два адмирала (приходящий и уходящий) выкрикивали в мегафоны обращения к эскадре.
– Будем работать рука об руку! – обещал Вердеревский, проплывая мимо дредноутов, тяжко лежащих на воде, словно черепахи.
«Андрей Первозванный» отвечал ему:
– Долой Вердеревского... вернуть Максимова!
– Андрей Семеныч, что мне ответить на это?
– А лучше промолчите...
Вердеревский опустил бинокль, обеспокоенный:
– По антеннам «Петропавловска» пробежала искра передачи...
Линкор по радио оповещал «всех, всех, всех», чтобы министры признали за балтийцами право избирать для себя начальников. 78 кораблей гельсингфорсской эскадры поднимали флаги, тут же голосуя в реве сирен за выборное начало. Адмиральский катер пролетал, весь в брызгах пены, под стволами главного калибра линейных сил, грозивших Вердеревскому полным непризнанием, и новый комфлот покорно выслушивал брань с корабельных палуб.
– Труднейшие времена, – сказал он на пристани. – И подскажите, как мне выгнать эти линкоры в море?
– Даже «Слава», – печально ответил Максимов, – даже «Слава», столь геройски воевавшая, не желает больше держать позицию. Чтобы сдвинуть линкоры с места, надо будить в матросах самолюбие и гордость. Я верю: они встанут на позицию, когда будет затронута честь революции и ясен оперативный план.
– А если затронута честь России?
– Сейчас им на это плевать с фок-мачты...
Два адмирала еще раз окинули панораму рейда. Незабываемая картина – оскорбляющая одного и ставящая в неловкое положение второго. На мачтах линкоров не был спущен флаг Максимова (вице-адмиральский), а делегация матросов пыталась сорвать с «Кречета» флаг Вердеревского (контр-адмиральский).
– Познакомьтесь с Дыбенкой, – советовал Максимов. – Он человек сильной воли, ловко схватывающий суть любой мысли. Но предупреждаю, что Дыбенко – человек с капризами и крайне честолюбив. Понравитесь ему – будет верить и поможет. Если не понравитесь, тогда...
– Простите, а что тогда? – спросил Вердеревский.
– Тогда он станет пожирать вас на каждом углу. Именно так он поступает сейчас с Керенским, и нет врага для Дыбенки более страшного, чем наш министр. Он его жрет ежедневно, ежечасно, ежеминутно, ежесекундно, и вся эскадра слышит хруст костей Керенского... Челюсти же у Дыбенки необыкновенно здоровые, как у негра!
* * *
Керенский совершал массу глупостей... Зачем-то сделал своим помощником лейтенанта Лебедева, которого флот совсем не знал. Да и откуда знать, если этот Лебедев был лейтенантом французской службы! Матросы крайне возмущались этим и говорили так:
– Ну, разве можно чужака к нашим секретам подпущать?
Офицеры вполне соглашались с матросами.
– Уважающий себя человек, – рассуждали флотские эстеты, – не станет носить черный мундир при белых штанах. Когда смотришь на Лебедева, испытываешь лишь одно желание: перевернуть его с ног на голову, чтобы черное – внизу, а белое наверху...
Первый съезд Балтфлота собрался, и грызня началась сразу же. Партийные распри – это тебе не дележ бачка с кашей. Бой для большевиков слишком неравен: поджимают эсерствующие товарищи, анархиствующие и прочие. Павел Дыбенко совершенно спокоен за Гельсингфорс, за Кронштадт, даже за Або и Аренсбург.
– Но зато Ревель ведрами мою кровь пьет!
Ох уж эти ревельцы... На высоких скоростях носятся по морю как ошалелые. Для них Милюков – авторитет (профессор, как же!). Резолюции свои Керенскому пересылают, он для них – непогрешим.
– Где Лебедев? – спрашивал Дыбенко на собрании.
Нет Лебедева. Устав Центробалта утвердили (со скрипением стульев) без него. Слово взял Дыбенко – как берут быка за рога:
– Предлагаю лейтенанта Лебедева вычеркнуть из списка почетных председателей. Семеро одного не ждут, а эскадра, когда она движется, не станет волокитничать, ежели один тралец отстал...
Выбросили Лебедева! Заодно и Керенскому наука.
Приехал опоздавший Лебедев, сразу поперся на трибуну:
– Утверждение устава Центробалта в таком большевистском виде есть предательский акт, означающий непризнание правительства.
Дыбенко, мрачный, шлепнул перед Вердеревским устав:
– Ваша очередь... перышко есть? Подпишите.
– Не могу, – отвечал комфлот.
– Чернил нет, что ли?
– Министр еще не подписал – Керенский!
– Вы же клялись, что «рука об руку».
– И будем работать дружно, но... не могу, Павел Ефимыч! Поймите и меня: Керенский подмахнет, тогда и я «добро» спущу.
В середине съезда на трибуну поднялся матрос. Седой. С тиком на лице. Еще не обсохший.
– Я прямо со дна моря, – сообщил он. – Пролежала наша лодка на грунте в шхерах пять часов. Затонула! На глубомере тридцать два показывало. Воздух кончился. Амба пришла. Тогда жребий бросили: кому какая судьба? Восемнадцать ребят остались лежать на грунте. А пятерым лафа выпала... по жребью через люк всплыли мы! Пятый – это я. А те восемнадцать, может, и сейчас стоят на цыпочках, в воде по уши. Добирают с подволока последние граммы воздуха. Пятеро нас... поседел вот некстати. Братцы! – выкрикнул подводник. – Уж вы постарайтесь общим решением: кончайте войну...
Вердеревский склонился к уху Максимова:
– А я хотел ее начинать.
* * *
Керенский прибыл. На перроне Гельсингфорса выли оркестры.
Дамы просили своих кавалеров поднять их, чтобы взглянуть на «министра-социалиста». «Ах, душка! Как он демоничен...»
Керенского уже завинчивало в гулком зените славы:
Пришит к истории,
онумерован и скреплен,
и его рисуют –
Бродский и Репин.
Вердеревский был со штабом и скомандовал Дыбенке:
– Центробалт – в кильватер... ходу!
С рукою на черной перевязи, в гетрах и бриджах, во френче британского покроя, жестковолосый, Керенский шел не улыбаясь, а за ним из вагона сыпало, сыпало, сыпало... как из дырявого мешка мусор! Это его адъютанты. Изредка, встретив просьбу или заметив непорядок, министр бросал уголком скептического рта:
– Адъютант, запишите... – и шествовал дальше.
Павлу Дыбенко он сказал с угрозой:
– Ну, хорошо. Я приду на «Виолу». Адъютант, запишите...
Встретили его на «Виоле» честь честью. Как министра. За Керенским по трапу просигналили белые штаны Лебедева. Министр сказал:
– У меня двадцать три минуты свободного времени.
– Ничего. Справимся, – утешил его Дыбенко.
И подсунул для подписи устав Центробалта.
Керенский даже не глянул – подписал: «Утверждаю».
Лебедев, которого перед употреблением надо было переворачивать с ног на голову, был удивлен.
– Но я своих решений не отменяю. Адъютант, запишите...
Дыбенко, радуясь, что так обошлось, объявил Центробалту:
– Слово для приветствия народному министру...
Поговорить Керенский любил, и двадцать три минуты прошли.
– Вы же уходить собрались. Не опоздайте...
Керенский растерянно замолчал. Повернулся к свите:
– Состав Центробалта пересмотреть. Адъютант, запишите!
Вдогонку ему гаркнул Дыбенко:
– Состав Временного правительства тоже пересмотреть... Адъютант, запишите!
И записали.
* * *
Анархисты собирались встречать князя Кропоткина. О широте их натуры можно было судить по ширине клешей. Шестьдесят пять сантиметров – это еще не предел анархических возможностей.
– Могим и больше, да тряпок не нашли... Обедняла Русь!
Хатов с «Новика», готовясь к церемониалу встречи, повесил на грудь себе кулончик из сапфира (между нами говоря, в Ревеле одну дамочку вечерком обчистил, потому как – свобода!). Золотой, браслет с сердоликом крутился на волосатой руке котельного машиниста с эсминца «Разящий». Пили денатурат из графина хрустального, который в 1813 году забыл в Митавском дворце король Франции Людовик XVIII. Закусывали хамсой, разложенной на газетке.
Хатов, между прочим, в газетку посматривал.
– Во! Адмирала Колчака, пишут здеся, надо всенародным диктатором сделать, чтобы он всем нам деру задал хорошего.
– Черноморцы у него, – сказал котельный с браслетом, – сырком в маслице катаются. Жри – не хочу! Добавку за борт отрыгивают.
– Хохлы там. Они привыкли. Сало с салом. Хутора имеют. Хозяйственные. Коли кто в дезертирство ударится, так обязательно пушку или пулемет до жинки прут... в хозяйстве все сгодится!
Явился главарь кронштадских анархистов.
Очевидец пишет:
«Черный длинный плащ, мягкая широкополая шляпа, черная рубашка взабой, высокие охотничьи сапоги, пара револьверов за поясом, в руке наотмашь – винтовка, на которую он картинно опирался. Не помню лица, только черная клином борода всем врезалась в память. Карбонарий! Заговорщик!»
– Пить хочу, – сказал он голосом капризного ребенка.
– Не дать ли, миляга, водички из-под крантика?
– Ходят по миру злостные слухи, – отвечал главарь, – что в мире существует такая жидкость – вода, которую употребляют обычно для стирки белья. Но мы ведь не белье стирать собрались...
Ему налили денатурату, и он успокоился. Поправил шляпу:
– Пошли! С песнями...
За князем Кропоткиным, ученым с мировым именем, человеком чистейшей души и сердца, волочился шлейф грязной накипи. Он уже знал по газетам и слухам, какие появились у него «последователи» на родине, и сердито посматривал в сторону декольтированных матросов...
Князь сказал им:
– Анархизм совсем не то, что вы думаете. Надо вам учиться. На одном мне свет клином не сошелся. Без знаний не будет свободы!
– Да мы знаем... мы же читали, – ответил ему Хатов.
– Вы и мою «Пошехонскую старину» читали?
– Ну как же! Только ее и прорабатываем.
– А мою книжку «Господа Головлевы» тоже читали?
– С нею и спать ложимся. Почитай, у каждого под подушкой.
«Историю одного города», выяснилось, они законспектировали.
– Врете! – И князь пошагал от них прочь.
Анархисты шли за ним, поплевывая семечки.
– Дурит старикашка. Цену себе набивает. Не на таких напал...
В зале ожидания вокзала Кропоткин встал на лавку и заговорил с вокзальной публикой, как говорят люди сами с собой:
– Я глубоко верю в образование безначального коммунистического общества. Верю в организацию коммунистических общин в крестьянстве. А сейчас России надо лечь костьми, но – никакого братания с гуннами и вандалами... Где же слава Плевны?
Мимо него таскали мешки спекулянты и перли на перроны дезертиры с винтовками, визжали бабы... Плевать на Плевну!
3
Балтика своим крылом задела и солнечный Севастополь. Большевики-балтийцы переломили черноморцев на митингах – в их же базах! Черноморский флот развернулся на борьбу с контрреволюцией, и пришел последний час Колчака. По каютам эскадр гремели выстрелы – не убивали, нет, это офицеры сами кончали с собой.
В этот последний свой час Колчак сбросил маску демократа. На флагмане «Георгий Победоносец», вокруг которого собралась эскадра, покраснев от натуги, Колчак кричал в мегафон:
– Вы не свободные граждане, а бунтующие рабы. Вас не вразумить словами – вас надо стрелять как собак!
|
The script ran 0.019 seconds.