Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Стендаль - Красное и чёрное [1830]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Драма, О любви, Психология, Роман

Аннотация. Вступительная статья С. Великовского. Иллюстрации В. Домогацкого. Комментарии Б. Реизова. Портрет Стендаля кисти П.-Ж. Дедре-Дорси.

Аннотация. Стендаль (1783-1842) — настоящая фамилия Анри Бейль — один из тех писателей, кто составил славу французской литературы XIX века. Его перу принадлежат «Пармская обитель», «Люсьен Левель», «Ванина Ванини», но вершиной творчества писателя стал роман «Красное и черное». Заурядный случай из уголовной хроники, лежащий в основе романа, стал под рукой тонкого психолога и блестящего стилиста Стендаля человеческой драмой высочайшего накала и одновременно социальным исследованием общества. Жюльен Сорель — честолюбивый и способный молодой человек — пережил и романтическую влюбленность, и бурную страсть, которой не смог противостоять и за которую расплатился жизнью.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 

 IV ОСОБНЯК ДЕ ЛА-МОЛЬ   Что он здесь делает? Нравится ему здесь? Или он льстит себя надеждой понравиться? Ронсар   сли в аристократической гостиной особняка де Ла-Моль все казалось необычным Жюльену, то и сам этот бледный молодой человек в черном костюме производил самое странное впечатление на тех, кто удостаивал его своим вниманием. Г-жа де Ла-Моль предложила своему супругу отсылать его куда-нибудь с поручением, когда у них будут приглашены на обед особенно важные лица. – Я хочу довести опыт до конца, – отвечал маркиз. – Аббат Пирар полагает, что мы не правы, подавляя самолюбие людей, которых мы приближаем к себе. Опираться можно только на то, что оказывает сопротивление, ну, и так далее. Этот же кажется неуместен только потому, что его здесь никто не знает, а в общем, это ведь глухонемой. «Чтобы я мог разобраться здесь, – говорил себе Жюльен, – надо мне будет записывать имена людей, которые бывают в этом доме, и в двух словах отмечать характер каждого». В первую очередь он записал пятерых или шестерых друзей дома, которые полагали, что маркиз из прихоти покровительствует ему, и на всякий случай ухаживали за ним. Это были люди неимущие, малозначительные, державшиеся более или менее подобострастно; однако, к чести людей этой породы, встречающихся в наши дни в аристократических салонах, они были не со всеми одинаково подобострастны. Так, многие из них готовы были терпеть любое обращение маркиза, но из-за какого-нибудь резкого слова г-жи де Ла-Моль поднимали бунт. Хозяева дома по природе своей были слишком горды и пресыщены, слишком привыкли они, развлечения ради, унижать людей, поэтому им не приходилось рассчитывать на истинных друзей. Впрочем, если не считать дождливых дней и редких минут, когда их одолевала жесточайшая скука, они проявляли по отношению к своим гостям отменную вежливость. Если бы эти пятеро или шестеро угодников, относившихся к Жюльену с отеческим дружелюбием, покинули особняк де Ла-Моля, г-жа маркиза была бы обречена на долгие часы одиночества; а в глазах женщин такого ранга одиночество – вещь ужасная: это знак немилости. Маркиз был безупречен по отношению к своей жене: он заботился о том, чтобы салон ее достойным образом блистал, однако не пэрами, ибо он полагал, что эти новые его коллеги недостаточно знатны, чтобы бывать у него запросто, по-дружески, и недостаточно забавны, чтобы терпеть их здесь на положении низших. Впрочем, во все эти тайны Жюльену удалось проникнуть значительно позднее. Высшая политика, которая в буржуазных домах служит обычной темой разговора, в домах людей того круга, к которому принадлежал маркиз, обсуждается только в минуты бедствий. Потребность развлекаться и в наш скучающий век настолько непреодолима, что даже в дни званых обедов, едва только маркиз покидал гостиную, все моментально разбегались. В разговорах не допускалось только никаких шуточек над господом богом, над духовенством, над людьми с положением, над артистами, которым покровительствует двор, – словом, над чем-либо таким, что считалось раз навсегда установленным; не допускалось никаких лестных отзывов о Беранже, об оппозиционных газетах, о Вольтере, о Руссо, ни о чем бы то ни было, что хоть чуть-чуть отдает свободомыслием, самое же главное – никоим образом не, допускалось говорить о политике; обо всем остальном можно было разговаривать совершенно свободно. Преступить эту салонную хартию не давали права ни стотысячный доход, ни синяя лента. Малейшая живая мысль казалась грубостью. Невзирая на хороший тон, на отменную вежливость, на желание быть приятным, на всех лицах явно была написана скука. Молодые люди, являвшиеся с обязательными визитами, опасаясь говорить о чем-нибудь, что могло бы дать повод заподозрить у них какие-то мысли или обнаружить знакомство с каким-либо запрещенным сочинением, умолкали, обронив несколько изящных фраз о Россини да о том, какая сегодня погода. Жюльен имел не один случай отметить, что разговор обычно поддерживался двумя виконтами и пятью баронами, с которыми г-н де Ла-Моль дружил в эмиграции. Эти господа располагали рентой от шести до восьми тысяч ливров, четверо из них выписывали «Котидьен», а трое – «Газет де Франс». Один из них всегда имел про запас какой-нибудь свежий дворцовый анекдот, изобиловавший словечком «восхитительно». Жюльен подметил, что у этого господина было пять орденов, а у остальных – примерно по три. Но зато в передней торчали десять ливрейных лакеев и весь вечер через каждые четверть часа подавали чай или мороженое, а к полуночи бывал маленький ужин с шампанским. Это было причиной того, что Жюльен иной раз засиживался до конца; а в общем, он никак не мог взять в толк, как это можно серьезно слушать разговоры, которые велись в этой великолепной раззолоченной гостиной. Он иногда вглядывался в собеседников, не будучи вполне уверен, не издеваются ли они сами над тем, что говорят. «Мой господин де Местр, которого я знаю наизусть, – раздумывал он, – говорил во сто раз лучше, но и он бывает скучен донельзя». Не только Жюльен замечал этот невыносимый гнет морального удушья. Одни утешались тем, что поглощали без устали мороженое, другие – предвкушением удовольствия повторять всем попозже вечером: «Я только что от де Ла-Моля. Представьте себе, говорят, что Россия…», и так далее. От одного из угодников Жюльен узнал, что всего полгода тому назад г-жа де Ла-Моль в награду за более чем двадцатилетнюю верность ее дому произвела в префекты бедного барона Ле-Бургиньона, который был помощником префекта с начала Реставрации. Это великое событие подогрело рвение этих господ. Не на многое они обижались и раньше, теперь же ни на что не обижались. Впрочем, явное пренебрежение к ним высказывалось редко, хотя Жюльен уже раза два-три отмечал за столом краткие диалоги между маркизом и его супругой, весьма жестокие по отношению к лицам, сидевшим с ними рядом. Эти знатные господа не скрывали своего искреннего презрения ко всякому, кто не мог похвастаться тем, что его предки ездили в королевских каретах Жюльен заметил еще, что только упоминание о крестовых походах – единственное, что могло вызвать на их лицах выражение глубокой серьезности, смешанной с уважением. Обычное же уважение всегда носило какой-то оттенок снисходительности. Посреди этого великолепия и скуки Жюльен относился с интересом только к г-ну де Ла-Молю. Он не без удовольствия услышал однажды, как маркиз уверял кого-то, что он ровно ничего не сделал для повышения этого бедняги Ле-Бургиньона. Это была любезность по отношению к маркизе, Жюльен знал правду от аббата Пирара. Однажды утром аббат работал с Жюльеном в библиотеке маркиза, разбирая его бесконечную тяжбу с де Фрилером. – Сударь, – внезапно сказал Жюльен, – обедать каждый день за столом маркизы – это одна из моих обязанностей или это знак благоволения ко мне? – Это редкая честь! – вскричал с возмущением аббат – Никогда господин Н., академик, который вот уж пятнадцать лет привержен к этому дому, при всем своем усердии и постоянстве не мог добиться этого для своего племянника господина Тамбо. – Для меня, сударь, это самая мучительная часть моих обязанностей. Даже в семинарии я не так скучал. Я иногда вижу, как зевает даже мадемуазель де Ла-Моль, которая уж должна бы была привыкнуть к учтивостям друзей дома. Я всегда боюсь, как бы не заснуть. Сделайте милость, выхлопочите мне разрешение ходить обедать за сорок су в какую-нибудь скромную харчевню. Аббат, скромный буржуа по происхождению, чрезвычайно ценил честь обедать за одним столом с вельможей. В то время как он старался внушить это чувство Жюльену, легкий шум заставил их обоих обернуться. Жюльен увидел м-ль де Ла-Моль, которая стояла и слушала их разговор. Он покраснел. Она пришла сюда за книгой и слышала все, – она почувствовала некоторое уважение к Жюльену. «Этот не родился, чтобы ползать на коленях, – подумала она. – Не то что старик-аббат. Боже, какой урод!» За обедом Жюльен не смел глаз поднять на м-ль де Ла-Моль, но она снизошла до того, что сама обратилась к нему. В этот день ждали много гостей, и она предложила ему остаться. Юные парижские девицы не очень-то жалуют пожилых людей, особенно если они к тому же не заботятся о своей внешности. Жюльену не требовалось прозорливости, чтобы давно заметить, что коллеги г-на Ле-Бургиньона, прижившиеся в этой гостиной, удостаивались чести служить мишенью для неистощимых острот м-ль де Ла-Моль. На этот раз приложила ли она особые старания блеснуть или нет, но она была просто беспощадна к этим скучным господам. Мадемуазель де Ла-Моль была центром маленького кружка, который почти каждый вечер собирался позади необъятного мягкого кресла, в котором восседала маркиза. Здесь были маркиз де Круазенуа, граф де Келюс, виконт де Люз и еще двое или трое молодых офицеров, друзей Норбера и его сестры Вся эта компания располагалась на большом голубом диване. Возле дивана, как раз напротив блистательной Матильды, молчаливо сидел Жюльен на низеньком стулике с соломенным сиденьем. Этому скромному посту завидовали все поклонники Матильды. Норбер любезно удерживал на нем секретаря своего отца и, вспомнив о нем раза два за весь вечер, перекинулся с ним несколькими фразами. В этот вечер м-ль де Ла Моль обратилась к нему с вопросом: как высока гора, на которой расположена безансонская крепость? Жюльен так и не мог ей сказать – что эта гора, выше или ниже Монмартра. Он часто от души смеялся над тем, что болтали в этом маленьком кружке. Но сам он чувствовал себя совершенно неспособным придумать что-нибудь в этом роде. Для него это был словно какой-то иностранный язык, который он понимал, но на котором сам говорить не мог. Сегодня друзья Матильды встречали в штыки всех, кто только появлялся в этой обширной гостиной. В первую очередь попадало друзьям дома: их лучше знали. Можно представить себе, с каким вниманием слушал все это Жюльен; все интересовало его: и скрытый смысл этих шуток и самая манера острить. – А-а! Вот и господин Декули! – сказала Матильда. – Он уже без парика, он, верно, надеется попасть в префекты исключительно при помощи своего редкого ума, оттого-то он и выставляет напоказ свою лысую голову, полную, как он говорит, «высоких мыслей». – Этот человек знаком со всей вселенной, – заметил маркиз де Круазенуа – Он бывает и у дяди моего, кардинала. Он способен сочинить невесть что про любого из своих друзей и поддерживать эти небылицы годами, а друзей у него человек двести или триста. Он умеет давать пищу дружбе – это его талант. Зимой, так же как и сейчас, с семи часов утра он прилипает к дверям кого-нибудь из своих друзей. Время от времени он с кем-нибудь ссорится и сочиняет семь-восемь писем, чтобы закрепить разрыв. Потом мирится и тогда посылает еще семь или восемь писем с изъявлениями вечной дружбы. Но в чем он действительно достиг совершенства и прямо-таки блистает – это в чистосердечных и пламенных излияниях честнейшего человека, у которого душа нараспашку. К этому средству он прибегает, когда ему надо добиться какого-нибудь одолжения. Один из старших викариев моего дядюшки восхитительно рассказывает о жизни господина Декули после Реставрации. Я как-нибудь его к вам приведу. – Я что-то не очень верю таким рассказам: по-моему, это профессиональная зависть мелких людишек, – сказал граф де Келюс. – Господин Декули войдет в историю, – возразил маркиз – Он делал Реставрацию вместе с аббатом Прадтом и господами Талейраном и Поццо ди Борго. – Этот человек когда-то ворочал миллионами, – сказал Норбер, – и я понять не могу, чего ради он ходит сюда глотать отцовские остроты, иной раз совершенно невыносимые. Как-то раз при мне отец крикнул ему через весь стол: сколько раз вы предавали своих друзей, дорогой мой Декули? – А это правда, что он предавал? – спросила м-ль де Ла-Моль. – Но кто же не предавал? – Как! – сказал граф де Келюс Норберу – У вас бывает этот знаменитый либерал господин Сенклер? Какого дьявола ему здесь надо? Надо подойти к нему, заставить его поболтать, говорят, это такой умница, на редкость. – Но как же это твоя матушка принимает его? – спросил г-н де Круазенуа. – У него ведь такие необыкновенные идеи, смелые, независимые… – Полюбуйтесь, – сказала м-ль де Ла-Моль, – на этого независимого человека, который чуть ли не до земли кланяется господину Декули и хватает его за руку. Я уж было подумала, что он сейчас приложится к ней. – Надо полагать Декули в более тесных отношениях с властями, чем нам это кажется, – возразил г-н де Круазенуа. – Сенклер приходит сюда, чтобы пробраться в Академию, – сказал Норбер. – Посмотрите, Круазенуа, как он кланяется барону Л. – Уж лучше бы он просто стал на колени, – подхватил г-н де Люз. – Дорогой мой Сорель, – сказал Норбер, – вы человек умный, но вы еще так недавно покинули родные горы, – так вот постарайтесь никогда не кланяться так, как это делает сей великий пиит. Никому, будь это хоть сам бог-отец. – А! Вот и человек непревзойденного ума, господин барон Батон, – провозгласила м-ль де Ла-Моль, слегка подражая голосу лакея, который только что доложил о нем. – Мне кажется, даже ваши люди смеются над ним. Надо же такое имя – барон Батон! – промолвил г-н де Келюс. – «Что такое имя?» – сказал он нам как-то на днях, – подхватила Матильда. – «Представьте себе, что вам в первый раз докладывают о герцоге Бульонском, просто люди еще недостаточно привыкли к моему имени…?» Жюльен покинул свое место у дивана. Он еще недостаточно воспринимал очаровательную тонкость легкой насмешки и полагал, что смеяться можно только умным шуткам. В болтовне этих молодых людей он видел лишь бесцеремонное поношение всего на свете, и это возмущало его. Его провинциальная, чуть ли не английская чопорность готова была заподозрить в этом даже зависть, в чем он, конечно, ошибался. «Я видел, как граф Норбер испортил три черновика, пока сочинил письмо в двадцать строк своему полковому командиру, – говорил он себе. – И уж он, наверно, себя бы не помнил от счастья, если бы ему за всю его жизнь удалось написать хоть одну страничку так, как пишет господин Сенклер». Не привлекая ничьего внимания благодаря своему незначительному положению, Жюльен переходил от одной группы к другой. Он издали следил за бароном Батоном, и ему хотелось послушать, что тот говорит. Этот человек столь прославленного ума имел весьма озабоченный вид и, как заметил Жюльен, успокоился только после того, как ему удалось придумать на ходу три или четыре забавных фразы. Жюльену показалось, что подобного рода ум нуждается в некотором просторе. Барон был не из острословов; чтобы блеснуть, ему требовалось по крайней мере четыре фразы, по шести строк каждая. – Этот человек не разговаривает, а разглагольствует, – сказал кто-то позади Жюльена. Он обернулся и вспыхнул от удовольствия, услышав, что произнесли имя графа Шальве. Это был самый остроумный человек своего времени. Жюльен не раз встречал его имя в «Мемориале Святой Елены» и в исторических записках, продиктованных Наполеоном. Граф Шальве выражался кратко; его остроты были как молнии – точные, пронзительные, глубокие. Если он вел какой-нибудь деловой разговор, вы сразу видели, что дело двигается вперед. Он тотчас же приводил факты; слушать его было одно удовольствие. Что же касается политики, то в ней он был совершенно бесстыдным циником. – Я, видите ли, человек независимый, – говорил граф Шальве господину с тремя звездами, над которым он явно подсмеивался. – Почему от меня требуют, чтобы я сегодня думал то же самое, что я думал полтора месяца тому назад? Если бы это было так, мое мнение было бы моим тираном. Четверо серьезных молодых людей, которые стояли вокруг него, поморщились: эти господа не любят шуток. Граф заметил, что хватил через край. К счастью, он увидел честнейшего г-на Баллана, истинного Тартюфа честности. Граф заговорил с ним, их тотчас же обступили, – всем было ясно, что беднягу Баллана сейчас сотрут в порошок. С помощью своей высокой нравственности и нравоучительности и несмотря на свою невообразимо гадкую внешность, г-н Баллан после первых шагов в свете, трудно поддающихся описанию, женился на очень богатой особе, которая вскоре умерла; затем он женился на второй, такой же богатой особе, которую никто никогда не видел в обществе. Теперь со всем присущим ему смирением он наслаждался шестидесятитысячной рентой и обзавелся собственными льстецами. Граф Шальве заговорил с ним обо всем этом безо всякого сострадания. Вскоре около них собралось уже человек тридцать. Все улыбались, даже серьезные молодые люди – надежда века. «И зачем он только ходит сюда, к господину де Ла-Молю, где он явно служит для всех посмешищем», – подумал Жюльен. И он подошел к аббату Пирару спросить об этом. Г-н Баллан мигом улетучился. – Чудно! – сказал Норбер. – Итак, один из шпионов отца уже исчез, и теперь остался только этот кривоногий Напье. «Не в этом ли разгадка? – подумал Жюльен. – Но зачем в таком случае маркиз принимает господина Баллана?» Суровый аббат Пирар хмурился в углу, слушая, как лакей называет имена гостей. – Это сущий вертеп! – восклицал он подобно Базилио. – Сюда приходят только люди с запятнанной репутацией. Дело в том, что суровый аббат просто не знал, что представляет собой истинно светское общество. Но через своих друзей-янсенистов он располагал весьма точными сведениями об этих людях, которые проникают в гостиные только благодаря своему исключительному умению угождать всем партиям разом или благодаря богатству, нажитому сомнительным путем. Сегодня вечером он от избытка чувств несколько минут подряд отвечал Жюльену на его настойчивые вопросы, потом вдруг сразу остановился, сокрушенный тем, что ему все время приходится говорить обо всех только дурное, и уже чуть ли не каясь в своем грехе. Этот желчный янсенист, веривший в заповедь христианского милосердия, вынужден был, живя в миру, непрестанно бороться с собой. – Ну и лицо у этого аббата Пирара! – сказала м-ль де Ла-Моль, когда Жюльен вернулся к дивану. Жюльен почувствовал негодование, хотя она, конечно, была права. Можно было не сомневаться, что аббат Пирар был самым честным человеком в этой гостиной, но его покрытое красной сыпью лицо, на котором отражались сейчас терзания совести, было на редкость безобразно. «Вот и верь после этого физиогномике, – подумал Жюльен. – Как раз сейчас аббат Пирар по своей совестливости мучается из-за какого-то пустяка, и от этого у него и вид такой ужасный, а вот на лице этого Напье, всем известного шпиона, сияет чистая, безмятежная радость» Аббат все же пошел на большие уступки ради интересов своих единомышленников – он завел себе слугу и стал превосходно одеваться. Жюльену вдруг показалось, что в гостиной происходит что-то странное: все взоры устремились к дверям, разговоры затихли. Лакей произнес фамилию знаменитого барона де Толли, который обратил на себя всеобщее внимание во время последних выборов. Жюльен подошел поближе, и ему удалось как следует разглядеть его. Барон состоял председателем одной из избирательных коллегий, и его осенила блестящая мысль – утаить все записочки, поданные за одну из партий. Чтобы возместить недостачу, он заменял их всякий раз другими записочками, на которых стояло некое более угодное ему имя. Однако этот смелый маневр был замечен кое-кем из избирателей, которые, разумеется, не преминули выразить свое громкое восхищение барону де Толли Бедняга еще не совсем оправился после этой шумной истории, он был несколько бледен. Злые языки поговаривали о галерах. Г-н де Ла-Моль принял его весьма холодно. Бедный барон мигом исчез. – Он, должно быть, торопится к господину Конту,[25] потому он так быстро и исчез, – сказал граф Шальве, и все засмеялись. Среди этого блестящего общества безгласных сановников и всяческих интриганов с сомнительной репутацией, но сверкающим остроумием, которыми сегодня изобиловала гостиная г-на де Ла-Моля (его прочили в министры), впервые подвизался юный Тамбо. Если ему еще не хватало тонкости суждений, то он старался возместить это, как мы увидим далее, чрезвычайной энергичностью своих выражений. – Почему бы не приговорить этого человека к десяти годам тюрьмы? – разглагольствовал он в тот самый момент, когда Жюльен подошел к этой группе. – Гадов следует держать в глубине подземелий, чтобы они там подыхали во мраке, иначе они выделяют все больше яда и становятся еще опаснее. Что проку приговаривать его к штрафу в тысячу экю? Он беден? Положим, это так, тем лучше, но за него заплатит его клика. Нет, дать бы ему штрафа пятьсот франков да десять лет подземной темницы. «Боже милостивый! О каком это чудовище они говорят?» – подумал Жюльен, пораженный исступленным тоном и судорожной жестикуляцией своего коллеги. Тощее, испитое личико племянника академика было в эту минуту поистине отвратительно. Вскоре Жюльен понял, что речь идет о величайшем современном поэте. «Ах, негодяй! – воскликнул Жюльен чуть не вслух, и глаза его увлажнились горячими слезами негодования. – Ах, жалкая тварь! Погоди, я тебе припомню эти слова!» «Вот они, эти заблудшие чада той самой партии, во главе которой стоит среди прочих и маркиз, – думал он – А этот великий человек, которого здесь так порочат, – сколько ему надавали бы орденов и всяких синекур, продайся он, уж я не говорю – этим бездарностям из министерства господина Нерваля, но любому из его более или менее порядочных предшественников». Аббат Пирар издали поманил Жюльена, с ним только что говорил о чем-то г-н де Ла-Моль. Но Жюльен в эту минуту слушал, опустив глаза, сетования некоего епископа, и когда тот, наконец, отпустил его и он мог подойти к своему другу, аббата уже перехватил гнусный проныра Тамбо. Этот выродок ненавидел аббата, считая его виновником особого положения Жюльена, и именно потому он так перед ним лебезил. – И когда же, наконец, смерть освободит нас от этой заразы? – В таких выражениях, с истинно библейским пылом, говорил этот ничтожный писака о почтенном лорде Голланде. Следовало отдать ему должное: он превосходно знал биографии современных деятелей и только что сделал большой обзор всех, кто мог рассчитывать на некоторое влияние под скипетром нового короля Англии. Аббат Пирар прошел в соседнюю гостиную. Жюльен последовал за ним. – Маркиз не любит бумагомарателей, предупреждаю вас. Это его единственная антипатия. Можете знать латынь, греческий, коли вы на то способны, историю египтян, персов и так далее, он будет вас почитать и покровительствовать вам как ученому. Но сохрани вас боже написать хотя бы одну страницу на французском языке, а тем паче о серьезных материях, которые не соответствуют вам по вашему положению в свете, – он тотчас же обзовет вас писакой, и вы попадете в немилость. Как же это вы, живя в особняке вельможи, не знаете знаменитой фразы герцога де Кастри про д'Аламбера и Руссо: «Обо всем рассуждать желают, а у самих нет даже тысячи экю ренты». «Итак, здесь все известно, – подумал Жюльен, – совсем как в семинарии!» Он как-то сочинил восемь или десять страничек в весьма приподнятом стиле. Это было нечто вроде похвального слова старому штаб-лекарю, который, как он говорил, сделал из него человека. «Но ведь эта тетрадка у меня всегда под замком!» – воскликнул про себя Жюльен. Однако он тут же пошел к себе, сжег рукопись и вернулся в гостиную. Блистательные проходимцы уже исчезли, остались только особы, украшенные орденами. Вокруг стола, который слуги внесли в гостиную уже накрытым, сидело семь-восемь женщин, очень знатных, очень благочестивых, очень чванных, в возрасте примерно от тридцати до тридцати пяти лет. Блистательная супруга маршала де Фервака вошла, прося извинить ее за столь поздний приход. Было уже за полночь. Она села за стол рядом с маркизой. Жюльена охватило чувство глубокого волнения: ее глаза и взгляд напомнили ему г-жу де Реналь. Кружок м-ль де Ла-Моль еще не разошелся. Она и ее друзья с увлечением издевались над несчастным графом де Талером. Это был единственный сын знаменитого еврея, прославившегося своим несметным богатством, которое он нажил, ссужая деньги королям для войн с народами. Еврей только что умер, оставив своему сынку сто тысяч экю месячной ренты и имя, увы, пользовавшееся слишком громкой известностью. При таком исключительно своеобразном положении человеку требуется истинное простосердечие или большая твердость и воля. Граф, на свою беду, был простачком, но с массой всяких претензий, подсказанных ему льстецами. Господин де Келюс уверял, что ему подсказали возыметь желание просить руки м-ль де Ла-Моль, за которой ухаживал маркиз де Круазенуа, будущий обладатель герцогского титула и ста тысяч ливров ренты. – Ах, не обвиняйте его в том, что он возымел желание, – сострадательно сказал Норбер. Несчастному графу де Талеру, пожалуй, и впрямь всего больше не хватало способности желать. В силу этой черты своего характера он поистине заслуживал королевского трона. Он советовался со всеми на свете, но у него всегда недоставало мужества последовать до конца хотя бы одному из полученных советов. – Одной его физиономии достаточно, чтобы заставить меня хохотать до упаду, – заявила м-ль де Ла-Моль. Это была престранная смесь беспокойства и разочарования, сквозь которые временами внезапно прорывались потуги важности и властной решительности, подобающие самому богатому человеку во Франции, особенно, если он недурен собой и ему еще нет тридцати шести лет. «Робкий наглец», – говорил про него г-н де Круазенуа. Граф де Келюс, Норбер и еще двое-трое молодых людей с усиками досыта поиздевались над ним, чего он, разумеется, не понял и, наконец, выпроводили его, когда пробило час. – Неужели это ваши знаменитые арабские лошади дожидаются вас у подъезда в такую погоду? – сказал ему Норбер. – Нет, это другая упряжка, гораздо менее ценная, – отвечал г-н де Талер. – Левая лошадь стоила мне пять тысяч франков, а правая всего лишь сто луидоров, но, уверяю вас, ее только ночью и запрягают. Дело в том, что у нее в точности такой же шаг, как у той. Замечание Норбера навело графа на мысль о том, что такому человеку, как он, вполне приличествует иметь страсть к лошадям и что ему не следует держать их под дождем. Он ушел, а молодые люди вышли минуту спустя, не переставая насмехаться над ним. «Вот, – думал Жюльен, слушая, как они смеются на лестнице, – сегодня мне привелось увидеть человека, который по своему положению представляет собою полную противоположность мне. У меня нет и двадцати луидоров в год, а вот рядом со мной человек, доход которого составляет двадцать луидоров в час, и все потешаются над ним. Такое зрелище способно исцелить от зависти».      V ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТЬ И ВЕЛИКОСВЕТСКАЯ ХАНЖА   Мало-мальски живая мысль кажется дерзостью, настолько привыкли здесь к избитым и плоским речам. Горе тому, кто блеснет своеобразием в разговоре. Фоблаз   рошло несколько месяцев испытания, и вот каково было положение Жюльена, когда домоправитель принес ему его жалованье за третью четверть года. Г-н де Ла-Моль поручил ему следить за управлением его земель в Бретани и Нормандии. Жюльен нередко совершал туда поездки. На него была возложена вся переписка по пресловутой тяжбе с аббатом де Фрилером. Аббат Пирар ознакомил его с этим делом. Руководствуясь короткими заметками, которые маркиз царапал на полях всевозможных адресованных ему писем, Жюльен составлял ответы, и почти все они удостаивались подписи маркиза. В семинарии преподавателя выражали сожаление, что у него мало усидчивости, но, тем не менее, считали его одним из самых замечательных своих учеников. Все эти многообразные занятия, которым он предавался со всем рвением уязвленного честолюбия, вскоре лишили Жюльена тех свежих красок, которые он вывез из провинции. Его бледность, впрочем, была заслугой в глазах его товарищей семинаристов, он находил, что они совсем не так злы и не там пресмыкаются перед деньгами, как их безамсонские собратья; они же, в свою очередь, считали его чахоточным. Маркиз подарил ему лошадь Жюльен, опасаясь, что кто-нибудь яз семинаристов может случайно увидеть его во время этих прогулок верхом, сказал им, что верховая езда предписана ему докторами Аббат Пирар ввел его в различные янсеяистские круги. Жюльен был поражен; представление о религии было у него неразрывно связано с лицемерием и жаждой наживы. Он восторгался этими богобоязненными, суровыми людьми, не помышлявшими о доходах. Многие из них выказывали ему дружеское расположение, давали ему советы Новый мир открывался перед ним. У – янсенистов он познакомился с неким графом Альтамирой, человеком гигантского роста, либералом, приговоренным к смертной казни у себя на родине и при всем том весьма набожным человеком. Его изумляло это странное противоречие – набожность и любовь к свободе. Отношения Жюльена с юным графом Норбером были холодноваты Норбер находил, что Жюльен позволяет себе чересчур вольно отвечать на шутки некоторых его друзей. После того как Жюльен раз или два преступил в чем-то правила хорошего тона, он дал себе слово не заговаривать больше с м-ль Матильдой Все были с ним неизменно и безукоризненно вежливы в особняке де Ла-Моль, но он чувствовал, что как-то уронил себя в их глазах. Его провинциальное здравомыслие находило этому объяснение в народной пословице хороша обнова основу. Возможно, он стал несколько проницательнее, чем в первые дни, а может быть, просто его уже теперь не так пленяла парижская учтивость, от которой он был в восторге первое время. Едва только он оставлял работу, как им овладевала смертельная скука: таково иссушающее действие этой безукоризненной вежливости, столь строго размеренной, столь точно рассчитанной по ступеням, отвечающим тому или иному положению в светском обществе. Человек с мало-мальски чувствительной душой живо ощущает эту искусственность. Конечно, провинцию можно упрекать за ее грубоватый и не совсем вежливый тон, но там, разговаривая с вами, немножко воодушевляются. В особняке де Ла-Моль самолюбию Жюльена никогда не приходилось страдать, но нередко к концу дня ему хотелось плакать. В провинции, если с вами что-нибудь случится при входе в кафе, официант сразу проявит к вам интерес, и если в этом происшествии есть что-то обидное для вашего самолюбия, он, соболезнуя вам, раз десять повторит слово, которое вас уязвляет. В Париже из деликатности смеются украдкой, но вы там всегда и для всех чужой. Мы обходим молчанием множество всяких маленьких приключений, которые могли бы выставить Жюльена в смешном виде, если бы он по своему положению не считался, в сущности, недостойным того, чтобы над ним потешались. Его неистовая чувствительность заставляла его совершать тысячи промахов. Все его развлечения были мерами предосторожности: он каждый день упражнялся в стрельбе из пистолета, он был прилежным учеником одного из самых известных учителей фехтования. Как только у него выдавалась свободная минута, он, вместо того чтобы читать, как он это делал когда-то, мчался в манеж и требовал самых норовистых лошадей. На уроках верховой езды он чуть ли не каждый раз падал с лошади. Маркиз считал Жюльена вполне подходящим для себя человеком, ибо Жюльен работал упорно, был молчалив, понятлив; мало-помалу маркиз поручил ему вести все дела, которые требовали некоторых усилий, чтобы в них разобраться. Когда высокие честолюбивые замыслы, которыми был поглощен маркиз, позволяли ему немного передохнуть, он весьма разумно устраивал свои дела – будучи в курсе всех новостей, он успешно играл на бирже. Он скупал дома и имения, но был – раздражителен и легко приходил в ярость из-за пустяка. Он швырял сотнями луидоров и судился из-за сотни франков. Богатый человек с широкой натурой ищет в делах развлечения, а не выгоды. Маркизу действительно нужен был своего рода начальник штаба, который мог бы привести в стройный, удобообозримый порядок все его денежные дела. Госпожа де Ла-Моль, несмотря на свой весьма сдержанный характер, иногда насмехалась над Жюльеном. Все непроизвольное, порожденное чувствительностью внушает ужас знатным дамам – это антипод благопристойности. Маркиз два-три раза заступался за Жюльена: «Если он смешон в вашей гостиной, он преуспевает за своим письменным столом…» Жюльен, с своей стороны, считал, что он проник в тайну маркизы. Она становилась благосклонной и проявляла интерес ко всему, едва только лакей произносил имя барона де Ла-Жумата. Это было до крайности холодное существо с бесстрастной физиономией. Барон был невысок ростом, худ, безобразен, превосходно одет, постоянно бывал при дворе и обладал даром ни о чем ничего не говорить. Таков был его образ мыслей. Г-жа де Ла-Моль впервые за всю свою жизнь почувствовала бы себя истинно счастливой, если бы ей удалось сделать его супругом своей дочери.  VI ОТТЕНКИ ПРОИЗНОШЕНИЯ   Их высокое назначение – невозмутимо обсуждать мелкие происшествия повседневной жизни народов. Им надлежит предотвращать своею мудростью великую ярость гнева, вспыхивающею из-за ничтожных причин или из-за каких-либо событий, которые в устах молвы искажаются до неузнаваемости. Гораций   ля приезжего, только что высадившегося на сушу, да который еще к тому же из гордости не позволял себе никогда задавать вопросов, Жюльен не натворил никаких чрезмерных глупостей. Однажды неожиданный ливень загнал его в кафе на улице Сент-Оноре, где какой-то рослый человек в толстом суконном сюртуке, изумленный его угрюмым взором, глянул на него, в свою очередь, совсем так же, как некогда в Безансоне возлюбленный красотки Аманды. Жюльен столько раз упрекал себя за то, что оставил безнаказанным то первое оскорбление, что теперь не мог стерпеть этого взгляда. Он потребовал объяснений. Человек в сюртуке разразился в ответ площадной бранью; все, кто был в кафе, окружили их, прохожие останавливались у дверей. Жюльен, как провинциал, из предосторожности постоянно носил с собой маленькие пистолеты; рука его судорожно сжимала их в кармане. Однако он благоразумно сдержался и ограничился тем, что ежеминутно повторял своему противнику: – Ваш адрес, милостивый государь. Я презираю вас. Упорство, с каким он повторял эти семь слов, наконец, подействовало на толпу. – А в самом деле! Пусть тот, который так разорался, даст ему свой адрес. Человек в сюртуке, слыша этот неоднократно повторенный настойчивый возглас, швырнул в лицо Жюльену с полдюжины визитных карточек. К счастью, ни одна не задела его лица; Жюльен дал себе слово не браться за пистолеты, пока его не тронут. Противник удалился, но несколько раз оборачивался на ходу, грозя Жюльену кулаками и осыпая его бранью. Жюльен весь обливался потом. «Так, значит, любое ничтожество может до такой степени взволновать меня! – в бешенстве воскликнул он про себя. – Как же убить в себе эту унизительную чувствительность?» Если бы он только мог, он тут же вызвал бы его на дуэль. Его останавливало лишь одно: как найти секунданта в этом необъятном Париже? У него не было никаких друзей. Он завязал кой-какие знакомства, но все его знакомые, один за другим, спустя несколько недель как-то отдалялись от него. «Я не располагаю к общительности, – думал он, – и вот как жестоко я за это наказан». Наконец ему пришло в голову разыскать некоего отставного лейтенанта 96-го полка Льевена, бедного малого, с которым они иногда упражнялись на рапирах. Жюльен откровенно рассказал ему все. – Я готов быть вашим секундантом, – сказал Льевен, – но только с одним условием: если ты не раните вашего обидчика, вы тут же будете биться со мной, не сходя с места. – Согласен! – воскликнул восхищенный Жюльен. И они отправились разыскивать г-на Ш. де Бовуази куда-то в самую глубь Сен-Жерменского предместья, по адресу, напечатанному на визитных карточках. Было семь часов утра. Когда они, уже войдя в дом, велели доложить о себе, Жюльену вдруг пришло в голову, что это, может быть, тот самый молодой родственник г-жи де Реналь, который был когда-то атташе при посольстве, то ли римском, то ли неаполитанском, и который дал рекомендательное письмо синьору Джеронимо. Жюльен передал важному лакею одну из визитных карточек, брошенных ему накануне, приложив к ней свою. Их заставили ждать, его и его секунданта, добрых три четверти часа; наконец провели в апартаменты, обставленные с исключительным изяществом. Там их встретил высокий молодой человек, разодетый, как кукла; черты его лица являли совершенство и невыразительность истинно греческой красоты. Его необычайно узкая голова была увенчана пирамидой прекрасных белокурых волос. Они были завиты с невероятной тщательностью: ни один волосок не отделялся от другого. «Вот из-за этой-то завивки, – подумал лейтенант 96-го, – проклятый фат и заставил нас дожидаться». Пестрый шлафрок, утренние панталоны – все, вплоть до вышитых туфель, было безупречно и свидетельствовало об исключительном тщании хозяина. Его благородная и совершенно пустая физиономия отражала мысли весьма пристойные и возникающие редко: идеал дипломата по образцу Меттерниха. Лейтенант 96-го полка растолковал Жюльену, что заставлять так долго дожидаться после того, как ты швыряешь человеку визитную карточку в лицо, – это еще новое оскорбление, и Жюльен вошел к г-ну де Бовуази с весьма решительным видом. У него было намерение держать себя вызывающе, но в то же время ему хотелось соблюсти хороший тон. Однако он был до того поражен мягкими манерами г-на де Бовуази, его сдержанным и вместе с тем важным и самодовольным видом, бесподобным изяществом окружающей обстановки, что у него сразу пропало желание быть дерзким. Это был не тот человек, с которым он имел дело накануне. Он был так удивлен, увидав перед собой вместо вчерашнего грубияна, которого рассчитывал встретить, столь элегантную особу, что не мог выговорить ни слова. Он молча протянул ему одну из карточек, которые ему швырнули вчера. – Это действительно мое имя, – сказал молодой дипломат, которому черный костюм Жюльена в столь ранний час не внушал особенного уважения. – Но я, право, не понимаю, клянусь честью… Какой-то особый оттенок, с которым он произнес эти последние слова, рассердил Жюльена. – Я пришел, чтобы драться с вами, сударь! И он коротко изложил ему всю историю. Господин Шарль де Бовуази после зрелого размышления, в общем, остался удовлетворен покроем черного костюма Жюльена. «Это от Штауба, совершенно ясно, – говорил он себе, слушая его рассказ. – Жилет выбран с большим вкусом, и ботинки недурны, но, с другой стороны, черный костюм с раннего утра! Ах, да, это чтобы не быть мишенью для пули!» – наконец догадался кавалер де Бовуази. Едва только он нашел это объяснение, он стал отменно вежлив и дальше уже держал себя с Жюльеном почти как равный с равным. Беседа продолжалась долго, дело было довольно щекотливое, но в конце концов Жюльен не мог спорить против очевидности. Этот молодой человек с безупречными манерами не имел ничего общего с той грубой личностью, которая оскорбила его накануне. Жюльену чрезвычайно не хотелось уходить ни с чем, поэтому он затягивал объяснение. Он наблюдал за самодовольной физиономией шевалье де Бовуази, который не преминул назвать себя в разговоре этим титулом, задетый тем, что Жюльен называл его просто «сударь». Жюльен любовался его важностью, к которой примешивался какой-то оттенок легкой кичливости, не покидавшей его ни на минуту. Он удивлялся его странной манере двигать языком, произнося слова… Но в конце концов по всем этом не было ни малейшего основания для ссоры. Юный дипломат с величайшей учтивостью выразил свою готовность драться, но отставной лейтенант 96-го полка, который просидел битый час, раздвинув ноги, упершись руками в бедра и выставив локти, заявил, что его друг г-н Сорель отнюдь не способен вступать с человеком в ссору на прусский манер только из-за того, что у этого человека украли его визитные карточки. Жюльен вышел из дома шевалье де Бовуази в отвратительнейшем настроении. Карета шевалье ожидала его во дворе перед крыльцом. Нечаянно подняв глаза, Жюльен узнал в кучере, сидевшем на козлах, своего вчерашнего оскорбителя. Едва он его увидел, он мигом схватил его за полу длинного кафтана, сбросил с козел и осыпал ударами хлыста. Двое лакеев бросились на выручку своего товарища и обрушились на Жюльена с кулаками, но он тотчас же выхватил свой маленький пистолет и стал стрелять; они сразу обратились в бегство. Все это было делом одной минуты. Шевалье де Бовуази, спускаясь по лестнице с восхитительно важным видом, повторял своим барственным голосом, внушительно оттеняя каждое слово: «Что такое? Что такое?» Несомненно, он был заинтересован до крайности, но его дипломатическая важность не позволяла ему обнаружить свое любопытство. Когда он узнал, в чем дело, эта торжественная важность на его лице постепенно уступила место выражению шутливого хладнокровия, которое никогда не должно покидать лица дипломата. Лейтенант 96-го понял, что г-ну де Бовуази самому не терпится драться; он тоже решил сделать дипломатический ход, дабы сохранить за своим другом преимущество инициативы. – Ну, тут уж имеется явное основание для дуэли! – вскричал он. – Да, я полагаю, вполне достаточное, – сказал дипломат – Выгнать этого мошенника! – сказал он лакеям. – Пусть кто-нибудь другой сядет на его место. Открыли дверцу: шевалье непременно желал оказать любезность своему противнику и его секунданту. Они отправились к другу г-на де Бовуази, и тот указал подходящее для дуэли место. Дорогой они очень мило беседовали. Только дипломат выглядел несколько странно в своем шлафроке. «Хоть это и очень знатные господа, – думал Жюльен, – но они совсем не такие скучные, как те особы, что являются на обеды к господину де Ла-Молю. Они позволяют себе отступать от благопристойности». Разговор шел о танцовщицах, которые понравились публике во вчерашнем балете. Господа эти беспрестанно намекали на какие-то пикантные истории, которых ни Жюльен, ни его секундант, лейтенант 96-го, не знали. Жюльен был не такой глупец, чтобы притворяться осведомленным: он совершенно непринужденно признался в своем невежестве. Такое чистосердечие очень понравилось другу шевалье; он рассказал Жюльену эти истории со всеми подробностями и весьма забавно. Одно обстоятельство чрезвычайно удивило Жюльена. На какой-то улице карета их задержалась на минутку из-за того, что там шли работы по сооружению временного алтаря для религиозной процессии в честь праздника тела господня. Дипломат и его приятель позволили себе по этому поводу несколько шуток: здешний кюре, по их словам, был родным сыном архиепископа. Никогда в доме маркиза де Ла-Моля, претендовавшего на титул герцога, никто не осмелился бы произнести что-либо подобное. Дуэль закончилась в одну минуту: Жюльен получил пулю в руку, ему сделали перевязку из носовых платков, смоченных водкой, и шевалье де Бовуази весьма вежливо попросил у Жюльена позволения доставить его домой в той самой карете, которая привезла их сюда. Когда Жюльен назвал особняк де Ла-Моля, юный дипломат и его друг переглянулись. Фиакр Жюльена стоял тут же, но разговор с этими господами казался ему много более занимательным, нежели речи бравого лейтенанта 96-го полка. «Бог мой! Так вот это и есть дуэль? Только и всего? – думал Жюльен. – Какое счастье, что я все-таки поймал этого кучера! Как бы я мучился, если бы мне пришлось перенести еще и это оскорбление в кафе!» Приятная беседа почти не прерывалась во все время пути. И тут Жюльен понял, что дипломатическое притворство в иных случаях тоже бывает полезно. «Значит, скука вовсе не есть нечто неотъемлемое в разговоре знатных людей, – рассуждал он про себя. – Ведь вот они подшучивают над крестным ходом, не стесняются рассказывать весьма скабрезные анекдоты, да еще с такими живописными подробностями. Им не хватает разве что рассуждений о высокой политике, но этот недостаток вполне искупается изяществом речи и удивительной точностью выражений». Жюльен чувствовал пылкую симпатию к этим молодым людям. «Как был бы я счастлив, если бы мог встречаться с ними почаще!» Едва они расстались, шевалье де Бовуази поспешил навести справки о Жюльене; они оказались не блестящими. Ему было весьма любопытно узнать, с кем он имел дело, прилично ли нанести ему визит. Те немногие сведения, которые ему удалось раздобыть, были отнюдь не обнадеживающими. – Это ужасно! – сказал он своему секунданту. – Мыслимое ли дело – признаться, что я дрался с простым письмоводителем господина де Ла-Моля, да еще из-за того, что мой кучер украл мои визитные карточки! – Можно не сомневаться, что это покажется смешным. И в тот же вечер шевалье де Бовуази и его друг поспешили рассказать всем, что этот г-н Сорель, кстати сказать, очень милый молодой человек, – побочный сын близкого друга маркиза де Ла-Моля. Этой истории поверили без всяких затруднений. После того, как факт был установлен, юный дипломат и его друг соблаговолили нанести несколько визитов Жюльену за те две недели, которые он провел в своей комнате. Жюльен признался им, что он за всю свою жизнь был только один раз в Опере. – Но это немыслимо, – сказали они ему. – Ведь только туда и стоит ходить. Надо непременно, чтобы первый ваш выход был на «Графа Ори». В Опере кавалер де Бовуази представил его знаменитому певцу Джеронимо, пользовавшемуся в то время громадным успехом. Жюльен чуть что не влюбился в шевалье: эта смесь самоуважения и какой-то таинственной важности и фатовства в молодом человеке приводила его в восторг. Так, например, кавалер немного заикался потому только, что он имел честь часто встречаться с одним важным вельможей, страдавшим этим недостатком. Никогда еще Жюльену не приходилось видеть, чтобы в одном существе соединялись такие забавные странности с совершенством манер, которому бедный провинциал может только пытаться подражать. Его видели в Опере с шевалье де Бовуази, и это знакомство заставило заговорить о нем. – Итак, – сказал ему однажды г-н де Ла-Моль, – оказывается, вы побочный сын богатого дворянина из Франш-Конте, моего близкого друга? Маркиз оборвал Жюльена, когда тот попытался уверить его, что он совершенно неповинен в распространении этого слуха. – Господин де Бовуази не желал, чтобы говорили, что он дрался с сыном плотника. – Знаю, знаю, – сказал г-н де Ла-Моль. – Теперь дело за мной. Я должен упрочить эту легенду, – она для меня удобна. Я попрошу вас об одном одолжении, это отнимет каких-нибудь полчаса вашего времени. В дни спектаклей, в половине двенадцатого вечера, присутствуйте в вестибюле при разъезде светского общества. Я иногда замечаю у вас кое-какие провинциальные замашки, от которых вам надо избавиться. К тому же вам не помешает знать в лицо наших крупных сановников, к которым мне, может быть, придет надобность послать вас с каким-нибудь поручением. Зайдите в театральную кассу, чтобы они вас гам знали. Вам заказан постоянный пропуск.  VII ПРИСТУП ПОДАГРЫ   И я получил повышение не потому, что заслужил его, и потому, что у патрона разыгралась подагра. Бертолотти   ыть может, читателя удивляет этот непринужденный и чуть ли не дружеский тон: ведь мы забыли сказать, что маркиз уже полтора месяца не выходил из дому, потому что у него разыгралась подагра. Мадемуазель де Ла-Моль и ее мать уехали в Гиер к матери маркиза. Граф Норбер заходил к своему отцу редко, на минутку в день. Они были в превосходных отношениях, но им не о чем было говорить друг с другом. Г-н де Ла-Моль, вынужденный довольствоваться обществом одного Жюльена, был крайне удивлен, обнаружив у него какие-то мысли. Он заставлял его читать себе вслух газеты. Вскоре юный секретарь уже сам был в состоянии выбирать интересные места. Была одна новая газета, которую маркиз ненавидел: он поклялся, что никогда не будет ее читать, и каждый день говорил о ней. Жюльен смеялся. Возмущаясь нынешним временем, маркиз заставлял Жюльена читать себе Тита Ливия: импровизированный перевод прямо с латинского текста забавлял его. Как-то раз маркиз обратился к нему с той преувеличенной учтивостью, которая теперь нередко раздражала Жюльена. – Разрешите мне, дорогой мой Сорель, – сказал он, – поднести вам в подарок синий фрак. Когда вам вздумается надеть его и зайти ко мне, я буду считать, что вы младший брат графа де Реца, то есть сын моего друга, старого герцога. Жюльен не совсем понял, что, собственно, это должно означать, но в тот же вечер явился к маркизу в синем фраке. Маркиз держался с ним, как с равным. Жюльен обладал душой, способной оценить истинную вежливость, но он не имел ни малейшего представления об ее оттенках. До этой прихоти маркиза он готов был поклясться, что большей любезности, чем та, которую ему оказывал маркиз, проявить нельзя. «Вот замечательный талант!» – невольно подумал Жюльен, когда он поднялся, собираясь уходить, и маркиз стал извиняться перед ним, что не в состоянии проводить его из-за своей подагры. Эта странная фантазия заставила задуматься Жюльена. «А не насмехается ли он надо мной?» – спрашивал он себя. Он отправился посоветоваться к аббату Пирару, но тот, будучи много менее вежлив, чем маркиз, ничего не сказал ему, а только фыркнул в ответ и заговорил о чем-то другом. На другой день Жюльен с утра явился к маркизу в черном костюме со своей папкой и письмами, которые надо было подписать. Тот его принял по-старому. Вечером, когда он пришел в синем фраке, его приветствовали совсем иным тоном, с точно такой же учтивостью, как накануне. – Если вы не слишком скучаете, навещая по своей доброте бедного больного старика, – сказал ему маркиз, – вы могли бы доставить ему удовольствие, рассказывая о всяких маленьких происшествиях из вашей жизни, но только откровенно и не думая ни о чем, кроме того, чтобы рассказ получился ясный и занимательный. Ибо надо уметь развлекаться, – продолжал маркиз. – В сущности, это единственное, что есть в жизни. Человек не может спасать мне каждый день жизнь на войне или дарить каждый день по миллиону, но вот если бы здесь, около моего кресла, был Ривароль, он бы каждый день избавлял меня на час от мучений и скуки. Я очень часто виделся с ним в Гамбурге, во время эмиграции. И маркиз рассказал Жюльену несколько анекдотических случаев касательно Ривароля и гамбуржцев, которые сходились вчетвером, чтобы разгадать какую-нибудь его остроту. Господин де Ла-Моль, вынужденный довольствоваться обществом юного аббатика, хотел как-нибудь расшевелить его. Ему удалось задеть гордость Жюльена. Жюльен, поскольку от него хотели правды, решил говорить обо всем и умолчал только о двух вещах: о своем фанатическом обожании некоего имени, которое приводило маркиза в ярость, и о полном своем неверии, ибо это не очень шло к будущему кюре. Его маленькая стычка с шевалье де Бовуази пришлась здесь очень кстати Маркиз хохотал до слез над сценой с кучером, осыпавшим Жюльена площадной бранью в кафе на улице Сент-Оноре. Это было время полной откровенности между патроном и его подчиненным. Г-на де Ла-Моля заинтересовал этот своеобразный характер. Сначала он поощрял чудачества Жюльена, ибо они забавляли его, однако вскоре ему показалось более занятным потихоньку исправлять кое-какие ложные представления этого молодого человека. «Другие провинциалы, приехав в Париж, умиляются решительно всему, – рассуждал маркиз, – а этот все презирает. У них избыток восторженности, а ему как раз этого-то и недостает, и вот глупцы принимают его за глупца». Приступ подагры затянулся из-за сильных холодов и продлился несколько месяцев. «Ведь привязываются же люди к хорошенькой болонке, – убеждал себя маркиз. – Чего же мне стыдиться, если я привязался к этому аббатику? Это своеобразная натура. Я обращаюсь с ним, как с сыном, – ну и что же? Что тут такого непристойного? Эта фантазия, если она продлится» будет мне стоить одного бриллианта стоимостью в пятьсот луидоров в моем завещании». Теперь, когда маркиз хорошо узнал твердый характер юноши, которому он оказывал покровительство, не проходило дня, чтобы он не поручал ему какого-нибудь нового дела. Жюльен с ужасом замечал, что этот важный вельможа дает ему иной раз до одному и тому же делу совершенно противоречивые распоряжения. Это могло поставить Жюльена в весьма неприятное положение. Он завел обычай, приходя к маркизу с делами, приносить с собою книгу, куда он записывал его распоряжения, а маркиз ставил под ними свои инициалы. Затем Жюльен завел писца, который переписывал решения по каждому делу в особую книгу и туда же вносил копии всех писем. Сперва эта затея показалась маркизу чрезвычайно нелегкой и скучной. Но не прошло и двух месяцев, как он убедился во всех ее преимуществах. Жюльен предложил ему взять еще счетовода из банка, чтобы вести двойную бухгалтерию по всем приходам и расходам земельных владений, которые были поручены надзору Жюльена. Все эти мероприятия настолько прояснили для маркиза состояние его собственных дел, что он мог теперь доставить себе удовольствие пускать свои средства в оборот, не прибегая к помощи подставного лица, бессовестно обворовывавшего его. – Возьмите себе три тысячи франков, – сказал он однажды своему юному министру. – Сударь, это может навлечь на меня клевету. – Так что же вам нужно? – спросил с неудовольствием маркиз. – Чтобы вы соблаговолили принять определенное решение и вписали его собственной рукой в книгу. И тогда это решение предоставит мне три тысячи франков. А кстати сказать, это аббат Пирар подал мысль завести все это счетоводство. Маркиз со скучающей миной маркиза де Монкада, выслушивающего отчет своего интенданта г-на Пуассона, записал свое решение. По вечерам, когда Жюльен появлялся в синем фраке, о делах никогда не заходило и речи. Милости маркиза были столь лестны для вечно страдающего самолюбия нашего героя, что он вскоре невольно почувствовал что-то вроде привязанности к этому любезному старику. Это не значит, что Жюльен оказался чувствительным в том смысле, в каком это понимают в Париже, но он вовсе не был истуканом, а после смерти старого штаб-лекаря никто больше не говорил с ним с такой добротой. Он с удивлением замечал, что маркиз старается щадить его самолюбие с такой любезной предусмотрительностью, какой он никогда не наблюдал у старого лекаря. И он, наконец, пришел к заключению, что лекарь гордился своим крестом много больше, чем маркиз своей синей лентой. Отец маркиза был большим вельможей. Однажды в конце утренней аудиенции, когда Жюльен был в черном костюме и они занимались делами, он сумел чем-то позабавить маркиза; тот задержал его на целых два часа и хотел непременно заставить его принять несколько банковых билетов, которые ему только что принес с биржи его агент. – Надеюсь, господин маркиз, что я не преступлю пределов моего глубочайшего уважения к вам, если попрошу у вас позволения сказать слово. – Говорите, друг мой. – Я покорнейше прошу господина маркиза позволить мне отказаться от этого дара. Он предназначается отнюдь не человеку в черном костюме и совершенно испортит ту непринужденность обращения, которая столь милостиво разрешается человеку в синем фраке. Жюльен весьма почтительно поклонился и, не взглянув на маркиза, вышел из комнаты. Этот поступок показался маркизу забавным. Вечером он рассказал о нем аббату Пирару. – Я должен вам, наконец, кое в чем признаться, мой дорогой аббат. Мне известно происхождение Жюльена, и я разрешаю вам не держать в тайне то, что я вам доверил. «Его поведение сегодня утром было поистине благородно, – думал маркиз. – Так вот я и дам ему благородное происхождение». Прошло еще некоторое время, и маркиз, наконец, стал выходить. – Поезжайте, поживите месяца два в Лондоне, – сказал он Жюльену. – Нарочные и прочие курьеры будут привозить вам мою корреспонденцию с моими пометками. Вы будете составлять ответы и отсылать мне их, вкладывая каждое письмо в ответное. Я подсчитал, что запоздание составит не более пяти дней. Сидя в почтовой карете по дороге в Кале, Жюльен от всей души изумлялся пустяковым поручениям, ради которых его посылали в эту якобы деловую поездку. Не будем говорить, с каким чувством ненависти и чуть ли не ужаса ступил он на английскую землю. Его безумная страсть к Наполеону известна читателю. В каждом офицере он видел сэра Хедсона Лоу, в каждом сановнике – лорда Бетхерста, того самого, что учинял все эти гнусности на Святой Елене и получил в награду за это министерский портфель на десять лет. В Лондоне он, наконец, постиг, что значит истинно светское фатовство. Он познакомился с молодыми русскими сановниками, которые посвятили его в эти тонкости. – Вы, дорогой Сорель, предопределены самой судьбой, – говорили они ему. – Вас сама природа наделила этим холодным лицом, – то, что называется за тридевять земель от переживаемых вами чувств, – то есть именно тем, что мы так стараемся изобразить. – Вы не понимаете своего века, – говорил ему князь Коразов. – Делайте всегда обратное тому, что от вас ожидают. Это, по чести сказать, единственный закон нашего времени. Не будьте ни глупцом, ни притворщиком, ибо тогда от вас будут ждать либо глупостей, либо притворства, и заповедь будет нарушена. Жюльен покрыл себя истинной славой в гостиной герцога де Фиц-Фока, который пригласил его к обеду, равно как и князя Коразова. Обеда дожидались целый час. Среди двадцати человек приглашенных Жюльен держал себя так, что молодые секретари лондонских посольств вспоминают об этом и до сих пор. Выражение его лица было поистине бесподобно. Ему хотелось во что бы то ни стало, несмотря на шуточки своих приятелей-денди, повидать знаменитого Филиппа Вена, единственного философа, которого имела Англия после Локка. Он нашел его в тюрьме за решеткой, отбывающим седьмой год своего заключения. «Аристократия в этой стране не склонна шутить, – подумал Жюльен. – Мало того, что Вена упрятали в тюрьму, его еще опозорили, втоптали в грязь и прочее». Вен был в отличном настроении: ярость аристократов потешала его. «Вот единственный веселый человек, которого я видел в Англии», – сказал себе Жюльен, выходя из тюрьмы. «Нет для тиранов идеи полезнее, чем идея бога!» – сказал ему Вен. Мы не будем излагать его философскую систему, ибо это система циника. Когда Жюльен вернулся из Англии, г-н де Ла-Моль спросил его: – Чем вы можете меня порадовать, какие приятные впечатления вывезли вы из Англии? Жюльен молчал. – Ну, приятные или неприятные, но хоть какие-нибудь впечатления вы вывезли оттуда? – нетерпеливо повторил маркиз. – Primo, – сказал Жюльен, – самый рассудительный англичанин становится на час в день умалишенным: к нему является демон самоубийства, который и есть бог этой страны. Secundo, разум и гений теряют примерно около двадцати пяти процентов своей ценности, высаживаясь в Англии. Tertio, нет ничего на свете более прекрасного, удивительного и трогательного, чем английский пейзаж. – А теперь моя очередь, – сказал маркиз. – Primo, зачем это вы на балу у русского посланника изволили говорить, что во Франции есть триста тысяч юношей, которые страстно жаждут войны? Вы думаете, это лестно для государей? – Никак не угадаешь, что надо сказать, когда говоришь с нашими великими дипломатами, – отвечал Жюльен. – У них просто страсть какая-то заводить серьезные разговоры. Так вот, если придерживаться общих мест и газетных истин, прослывешь глупцом. Если же вы позволите себе преподнести что-нибудь новенькое и похожее на правду, они изумляются, не знают, что отвечать, а на другой день, в семь часов утра, вам сообщают через первого секретаря посольства, что вы вели себя непристойно. – Недурно, – рассмеявшись, сказал маркиз. – Но вот что, господин глубокий мыслитель, держу пари, что вы так-таки и не догадались, зачем вы ездили в Англию. – Прошу прощения, – отвечал Жюльен, – я ездил туда для того, чтобы раз в неделю обедать у посла его величества, самого учтивого человека в мире. – Вы ездили вот за этим орденом, – сказал маркиз. – У меня нет намерения заставить вар расстаться с вашим черным костюмом, но я привык к более занятному тону беседы, которого я держусь с человеком в синем фраке. Впредь до нового распоряжения прошу вас хорошенько уяснить себе следующее: когда я буду видеть на вас этот орден, вы будете для меня младшим сыном моего друга герцога де Реца, состоящим, хоть он о том и не ведает, уже полгода на дипломатической службе. И заметьте, – добавил маркиз очень серьезным тоном, резко обрывая попытки изъявления благодарности, – я вовсе не хочу, чтобы вы изменяли вашему званию. Это вечное заблуждение и несчастье как для покровителя, так и для того, кто пользуется этим покровительством. Когда мои тяжбы надоедят вам или я найду, что вы больше мне не подходите, я вам достану хороший приход, скажем такой, как у нашего друга аббата Пирара, и ничего более, – прибавил маркиз очень сухо. Этот орден успокоил, наконец, гордость Жюльена; он стал много более разговорчивым, не так часто чувствовал себя оскорбленным и не принимал на свой счет всякие словечки, может быть, и действительно не совсем учтивые, если в них разобраться, но которые в оживленной беседе легко могут вырваться у всякого. Благодаря этому ордену он удостоился чести весьма необычного посещения: к нему явился с визитом г-н барон де Вально, который приехал в Париж принести министру благодарность за свой титул и столковаться с ним кое о чем. Его собирались назначить мэром города Верьера вместо г-на де Реналя. Жюльен чуть не хохотал про себя, когда г-н Вально по секрету сообщил ему, что г-н де Реналь, оказывается, был якобинцем и что это только совсем недавно открылось. Дело было в том, что на предстоящих перевыборах в палату депутатов новоиспеченный барон выдвигался кандидатом от министерства, а в большой избирательной коллегии департамента, в действительности ультрароялистской, г-на де Реналя выдвигали либералы. Тщетно Жюльен пытался узнать хоть что-нибудь о г-же де Реналь: барон, вероятно, припомнил их былое соперничество и не обмолвился о ней ни словом. Он завершил свой визит тем, что попросил у Жюльена голос его отца на предстоящих выборах. Жюльен обещал написать отцу. – Вам следовало бы, господин шевалье, представить меня господину маркизу де Ла-Молю. «И правда, следовало бы, – подумал Жюльен. – Но такого мошенника!?» – Правду сказать, – отвечал он, – я слишком маленький человек в особняке де Ла-Моль, чтобы брать на себя смелость представлять кого-нибудь. Жюльен рассказывал маркизу обо всем. Вечером он рассказал ему о желании, которое выразил Вально, а также обо всех его проделках и фокусах, начиная с 1814 года. – Вы не только представите мне завтра же этого нового барона, – весьма внушительно сказал ему г-н де Ла-Моль, – но еще пригласите его обедать на послезавтра. Это будет один из наших новых префектов. – В таком случае, – холодно промолвил Жюльен, – я прошу у вас место директора дома призрения для моего отца. – Превосходно, – ответил маркиз, вдруг развеселившись, – согласен. Я, признаться, опасался нравоучений. Вы, я вижу, исправляетесь. Господин Вально сообщил Жюльену, что управляющий лотерейной конторой в Верьере недавно скончался: Жюльену показалось забавным предоставить это место г-ну де Шолену, тому старому кретину, чье прошение он когда-то подобрал на полу в комнате г-на де Ла-Моля. Маркиз от души хохотал над этим прошением, которое Жюльен процитировал ему, когда принес на подпись письмо к министру финансов по поводу этого места. Едва только г-н де Шолен был назначен, Жюльену стало известно, что депутация от департамента уже ходатайствовала о предоставлении этого места г-ну Гро, знаменитому математику. Этот благородный человек располагал всего лишь тысячью четырьмястами франками ренты и ежегодно отдавал из них шестьсот франков семье покойного управляющего этой конторы, дабы помочь ей прокормиться. Жюльен был изумлен тем, что он сделал. А эта семья покойного? Чем же они теперь будут жить? Сердце его сжалось при этой мысли. «Пустяки! – сказал он себе. – Мало ли мне предстоит совершить всяких несправедливостей, если я хочу преуспеть? Надо будет только научиться прикрывать все это прочувствованными фразами. Бедный господин Гро! Вот кто поистине заслужил орден. А получил его я, и мне надлежит действовать в духе правительства, которое соизволило мне его пожаловать».  VIII КАКОЕ ОТЛИЧИЕ ВЫДЕЛЯЕТ ЧЕЛОВЕКА?   – Твоя вода не освежает меня, – сказал истомленный жаждой джинн. – А ведь это самый прохладный колодец во всем Диар-Бекире. Пеллико   ак-то раз Жюльен возвратился из поездки в прелестное имение Вилькье на берегу Сены, которому г-н де Ла-Моль уделял некоторое внимание, ибо это было единственное из всех его владений, принадлежавшее некогда знаменитому Бонифасу де Ла-Молю. Он застал дома маркизу и ее дочь, которые только что приехали с Гиерских островов. Жюльен теперь был настоящий денди и вполне овладел искусством жить в Париже. Он держался с м-ль де Ла-Моль с изысканной холодностью. У него, казалось, не сохранилось и тени воспоминания о тех давно минувших днях, когда она потешалась, расспрашивая, как это он так ловко свалился с лошади. Мадемуазель де Ла-Моль нашла, что он очень вырос и побледнел. В его фигуре, в манере держаться теперь уже не было ничего провинциального, а вот в манере говорить что-то было не совсем так: в его разговоре все еще чувствовалось слишком много серьезности, положительности. Впрочем, невзирая на эти разумные свойства и благодаря присущей ему гордости, это не производило впечатления подчиненности; чувствовалось только, что он все еще слишком многому придает значение. Однако сразу можно было сказать, что этот человек не отступится от того, что он говорит. – Ему не хватает легкости, а не ума, – сказала как-то м-ль де Ла-Моль отцу, пошучивая с ним по поводу ордена, который он раздобыл Жюльену. – Мой брат просит его у вас полтора года. А ведь он де Ла-Моль!.. – Да, но Жюльен способен проявить неожиданную находчивость. А уж этого никогда не случалось с де Ла-Молем, о котором вы говорите. Доложили о приходе герцога де Реца. Матильду вдруг одолела непреодолимая зевота; стоило ей только его увидеть, как она сразу почувствовала, что опять видит все ту же старинную золоченую мебель, все тех же неизменных завсегдатаев отцовской гостиной. И она представила себе невыносимо скучное существование, которое опять начнется для нее в Париже. А на Гиерских островах она скучала о Париже! «И ведь мне всего девятнадцать лет! – думала она. – Самый счастливый возраст, как говорится в этом хламе с золотыми обрезами». Она поглядела на десяток новеньких томиков стихов, скопившихся на консоле в гостиной за время ее путешествия в Прованс. На свою беду, она была много умнее всех этих господ де Круазенуа, де Келюсов, де Люзов и прочих своих друзей. Она представила себе все, что они будут говорить ей о прекрасном небе Прованса, о поэзии, о блаженном Юге и так далее, и так далее. Ее прекрасные глаза, в которых застыла беспредельная скука и, хуже того, полная безнадежность найти хоть какую-нибудь радость, остановились на Жюльене. Этот по крайней мере был не совсем такой, как все остальные. – Господин Сорель, – сказала она отрывистым, нетерпеливым тоном, каким говорят молодые женщины высшего круга и в котором нет решительно ничего женственного, – вы будете сегодня вечером на бале у господина де Реца? – Мадемуазель, я не имел чести быть представленным господину герцогу (можно было подумать, что эти слова и титул раздирали рот этому гордецу-провинциалу). – Он поручил моему брату привезти вас к нему. Так вот, если вы там будете, вы расскажете мне подробно об этом имении в Вилькье: мы подумываем, не поехать ли туда весной. Мне хочется знать, пригоден ли замок для жилья и так ли хороши окрестности, как говорят. Ведь слава часто бывает и незаслуженной. Жюльен не отвечал. – Приезжайте на бал вместе с братом, – добавила она очень сухо. Жюльен почтительно поклонился. «Итак, даже на бале я обязан отдавать отчеты всем членам этой семьи. Однако ведь мне как раз и платят за то, что я управляю их делами». Его раздражение добавило к этому: «Бог их знает, не попаду ли я еще впросак, сказав дочке что-нибудь такое, что не будет совпадать с планами отца, сына и маменьки. Ведь это настоящий двор самодержавного властителя. Здесь надо быть полным ничтожеством, а вместе с тем не давать никому повода для жалоб». «Вот уж не нравится мне эта долговязая девица, – подумал он, провожая взглядом м-ль де Ла-Моль, которую позвала мать, пожелавшая представить ее каким-то дамам, своим приятельницам. – И как она старается превзойти все моды: платье у нее совсем сползает с плеч… Она еще бледнее, чем была до своего путешествия… А волосы совсем бесцветные, до того белые… прямо, можно сказать, просвечивают насквозь… А сколько высокомерия в ее манере здороваться, в этом взгляде, – скажите, какие царственные жесты!» М-ль де Ла-Моль окликнула своего брата в ту минуту, когда он выходил из гостиной. Граф Норбер подошел к Жюльену. – Дорогой мой Сорель, – сказал он ему, – где мне вас поймать в полночь, чтобы нам с вами поехать на бал к господину де Рецу? Он мне поручил непременно привезти вас. – Я очень хорошо знаю, кому я обязан столь великой милостью, – отвечал Жюльен, кланяясь чуть ли не до земли. Вежливый и даже предупредительный тон Норбера не давал повода для придирок дурному настроению Жюльена, и он придрался к собственному ответу на это любезное приглашение. Ему померещился в нем оттенок низости. Приехав вечером на бал, он был поражен необычайным великолепием особняка де Реца. Двор, куда въезжали экипажи, был словно шатер: над ним был натянут громадный тент из алого тика в золотых звездах; это было просто изумительно. А под шатром весь двор был превращен в настоящий лес из апельсиновых деревьев и олеандров в цвету. Кадки этих деревьев были зарыты так глубоко, что казалось, деревья растут из земли. Дорога, по которой подъезжали экипажи, была усыпана песком. Все это, вместе взятое, показалось нашему провинциалу чем-то поистине необычайным. Он не имел ни малейшего представления о подобной роскоши; его потрясенное воображение мигом унеслось за тысячи лье от всяких мрачных мыслей. В карете, когда они ехали на бал, Норбер весело болтал, а Жюльену все представлялось в черном свете, но едва только въехали во двор, они поменялись ролями. Внимание Норбера привлекали главным образом какие-то мелочи, на которые посреди всего этого великолепия, очевидно, не обратили внимания. Он оценивал стоимость каждой затеи, и Жюльен видел, что по мере того как общий итог возрастал, его спутника начинало разбирать нечто вроде зависти и раздражения. А Жюльен вошел в первую залу, где уже начались танцы, очарованный, восхищенный и чуть ли не оробевший от этих слишком сильных ощущений. Все стремились к дверям второй залы, и там образовалась такая толпа, что пробиться не было возможности. Эта вторая зала была убрана в стиле гренадской Альгамбры. – Царица бала! Бесспорно, нельзя не согласиться, – произнес какой-то молодой человек с усиками, чье плечо довольно крепко упиралось в грудь Жюльена. – Мадемуазель Фурмон, которая всю эту зиму была у нас первой красавицей, – откликнулся его сосед, – чувствует, что ей придется отступить на второе место. Посмотри, какой у нее странный вид. – Да, все усилия прилагает, чтобы понравиться. Смотри, какая прелестная улыбка, вот сейчас, когда она идет в кадрили. Клянусь честью, неподражаемо. – А мадемуазель де Ла-Моль и виду не подает, что ее радует эта победа, которую она отлично сознает. Можно подумать, что она боится понравиться тому, с кем говорит. – Великолепно! Вот истинное искусство пленять. Жюльен тщетно силился разглядеть Матильду семь или восемь мужчин, все гораздо выше его, окружали эту обольстительницу. – А ведь в этой благородной сдержанности тоже немало кокетства, – промолвил молодой человек с усиками. – А эти громадные голубые глаза, как медленно они опускаются в тот самый момент, когда кажется, что они уже вот-вот себя выдадут! – подхватил сосед. – Нет, честное слово, ничего искусней и вообразить нельзя! – Погляди, как рядом с ней красавица Фурмон стала вдруг какой-то совсем неприметной, – сказал третий. – Этот сдержанный вид словно говорит вам, сколько радости я подарила бы вам, будь вы человеком, достойным меня! – Но кто может быть достоин божественной Матильды? – сказал первый. – Разве какой-нибудь принц королевской крови, статный красавец, умник, герой, отличившийся в войне, и при всем том не старше двадцати лет. – Побочный сын русского императора. А чтобы сделать его достойным такого брака, его пожалуют во владетельные князья. А может быть, просто-напросто граф Талер, хоть он и похож на наряженного крестьянина? В дверях стало просторней, и Жюльен мог войти. «Уж если она кажется этим куклам такой замечательной, стоит рассмотреть ее хорошенько, – подумал он. – По крайней мере буду хоть знать, в чем заключается совершенство, по мнению этих людей». Он стал искать ее глазами, и в эту минуту Матильда взглянула на него. «Мои обязанности призывают меня», – сказал себе Жюльен; но хоть он и выразился гак, он не почувствовал никакой досады. Любопытство заставляло его двигаться вперед не без чувства удовольствия, а сильно обнаженные плечи Матильды мгновенно увеличили это удовольствие, что, признаться, было отнюдь не лестно для его самолюбия. «Ее красота, – подумал он, – это красота юности». Пятеро или шестеро молодых людей, среди которых Жюльен узнал и тех, что беседовали между собою в дверях, находились между ним и ею. – Вы, сударь, были здесь всю зиму, – сказала она ему. – Не правда ли, это самый прелестный бал за весь сезон? Он ничего не ответил. – Эта кадриль Кулона, по-моему, просто восхитительна, и наши дамы танцуют ее бесподобно. Молодые люди обернулись, чтобы увидеть счастливца, от которого так настойчиво добивались ответа. Но ответ не заключал в себе никакого поощрения. – Вряд ли я могу быть хорошим судьей, мадемуазель. Я провожу жизнь за письменным столом. Я в первый раз присутствую на таком блестящем бале. Молодые люди с усиками были явно скандализованы. – Вы мудрец, господин Сорель, – последовало в ответ заметно оживившимся тоном. – Вы глядите на все эти балы, на все эти праздники, как философ, как Жан-Жак Руссо. Эти безумства вас удивляют, но ничуть не пленяют. Одно словечко в этой фразе внезапно потушило воображение Жюльена и сразу изгнало из его сердца всякое самообольщение. Губы его сложились в презрительную усмешку; быть может, это получилось несколько чересчур подчеркнуто. – Жан-Жак Руссо, – отвечал он, – на мой взгляд, просто глупец, когда он берется судить о высшем свете. Он не понимал его и стремился к нему душой лакея-выскочки. – Он написал «Общественный договор», – сказала Матильда с благоговением. – Проповедуя республику и ниспровергая троны монархов, этот выскочка пьянел от счастья, когда какой-нибудь герцог изменял своей обычной послеобеденной прогулке, чтобы проводить кого-либо из его друзей. – Ах, да! Этот герцог Люксембургский в Монморанси проводил некоего господина Куенде, когда тот возвращался в Париж… – подхватила м-ль де Ла-Моль, с живостью и восторгом предаваясь новообретенному счастью учености. Она была в восторге от своих знаний, как тот академик, который открыл существование короля Феретрия. Взор Жюльена по-прежнему был пронизывающим и суровым. Матильду охватил порыв истинного воодушевления, и холодность ее собеседника совершенно ошеломила ее. Она была тем более изумлена, что до сих пор обычно сама производила такое впечатление на людей. В это самое время маркиз де Круазенуа поспешно пробирался к м-ль де Ла-Моль через густую толпу. Он уже был в трех шагах от нее, но никак не мог подойти ближе. Он смотрел на нее, посмеиваясь над тем, что попал в такой затор. Рядом с ним стояла юная маркиза де Рувре, кузина Матильды. Она опиралась на руку своего мужа, который стал им всего лишь две недели тому назад. Маркиз де Рувре, еще совсем юноша, был влюблен без памяти, что легко может случиться с человеком, когда он, вступая в приличный брак по расчету, устроенный нотариусами, вдруг обнаруживает в своей жене прелестное существо. Г-н де Рувре должен был получить герцогский титул после смерти своего весьма престарелого дядюшки. В то время как маркиз де Круазенуа, не будучи в состоянии пробиться сквозь толпу, улыбаясь, смотрел на Матильду, она устремила свои громадные, синие, как небо, глаза на него и на его соседей. «Что может быть на свете пошлее вот этого сборища! Вот Круазенуа, который изволит претендовать на мою руку, человек мягкий, вежливый и манеры у него такие же утонченные, как у этого господина де Рувре. Если бы только не скука, которой веет от них, все эти господа были бы чрезвычайно милы. И вот он так же будет ездить со мной на балы, и вид у него будет такой же ограниченный и самодовольный. Через год после свадьбы моя коляска, мои лошади, мои наряды, мой замок в двадцати лье от Парижа – все это будет так безупречно, что дальше некуда, а какая-нибудь выскочка вроде графини де Руавиль, глядя на это, будет умирать от зависти! А потом?..» Матильда уже заранее изнывала от скуки. Маркизу де Круазенуа, наконец, удалось пробиться сквозь толпу, он подошел и заговорил с ней, но она, не слушая его, продолжала думать о своем. Слова его не долетали до ее слуха, сливаясь с многоголосым шумом бала. Машинально она следила глазами за Жюльеном, который отошел от нее с почтительным, но гордым и недовольным видом. В дальнем углу залы, в стороне от движущейся толпы, она заметила графа Альтамиру, приговоренного к смерти у себя на родине, – читатель с ним уже знаком. В царствование Людовика XIV одна из его родственниц была замужем за принцем Конти; это обстоятельство в какой-то мере охраняло его от – тайной полиции иезуитов. «Видно, только смертный приговор и выделяет человека, – подумала Матильда. – Это единственная вещь, которую нельзя купить. А ведь это я недурно придумала! Как жаль, что мысль эта не подвернулась мне в такой момент, когда бы я могла блеснуть ею!» У Матильды было достаточно вкуса: ей не могло прийти в голову ввести в разговор остроту, придуманную заранее. Но у нее было также достаточно тщеславия, чтобы прийти в восторг от самой себя. Радость, озарившая ее лицо, прогнала с него выражение явной скуки. Маркиз де Круазенуа, который не переставал говорить, обрадовался успеху и удвоил свое красноречие. «Что мог бы какой-нибудь злой язык противопоставить моей остроте? – раздумывала Матильда. – Я бы ответила этому критику: титул барона, титул виконта – все это можно купить, ордена даются просто так, – мой брат – только что получил орден, а что он сделал? Чин можно получить – достаточно десяти лет гарнизонной службы или родства с военным министром, и вот вы уже командир эскадрона, как Норбер. Большое состояние?.. Ну, это, пожалуй, самое трудное, а следовательно, и самое почетное. Ведь вот как смешно выходит, – как раз обратное тому, что говорится во всех книгах… Ну, в конце концов, чтобы приобрести состояние, человек может жениться на дочери Ротшильда. Нет, действительно моя мысль не лишена глубины. Смертный приговор – это пока единственная вещь, которой никому не приходило в голову добиваться». – Вы знакомы с графом Альтамирой? – спросила она г-на де Круазенуа. По лицу ее видно было, что она только сейчас очнулась, – вопрос ее не вязался со всем тем, что вот уже целых пять минут рассказывал ей бедняга маркиз; он несколько опешил, и его учтивость не сразу пришла ему на выручку. А между тем это был весьма находчивый человек, славившийся своим остроумием. «Матильда не лишена странностей, – подумал он. – Это, разумеется, не очень удобно, но какое замечательное положение в обществе она даст своему мужу! Не знаю, как ухитряется достичь этого маркиз де Ла-Моль, но он связан с самыми достойными и видными людьми в каждой партии; этот человек всегда будет на виду. Возможно, впрочем, что эти странности Матильды создадут ей славу оригинальной натуры. А когда человек знатен и богат, оригинальность уже перестает быть курьезом, и тогда это будет выдающаяся женщина! Стоит ей захотеть – и это сочетание ума, характера и исключительной находчивости сделает ее неотразимо обаятельной…» Так как хорошо делать два дела сразу – вещь нелегкая, то маркиз, глядя на Матильду отсутствующим взором, отвечал ей словно затверженный урок: – А кто же не знает беднягу Альтамиру? – и принялся рассказывать ей историю этого неудавшегося заговора, смехотворного, нелепого. – Ужасно нелепого! – отвечала Матильда, словно говоря сама с собой. – Однако он что-то делал. Я хочу посмотреть на настоящего человека; приведите его сюда, – сказала она жестоко уязвленному маркизу. Граф Альтамира был одним из самых откровенных поклонников высокомерной и чуть ли не дерзкой красоты м-ль де Ла-Моль: он считал ее одной из первых красавиц в Париже. – Как она была бы великолепна на троне! – сказал он маркизу де Круазенуа и охотно последовал за ним. Немало людей из светского общества склонно считать, что заговор в XIX веке – верх дурного тона; от этого несет якобинством. А может ли быть что-либо отвратительнее неудачливого якобинца? Матильда, обмениваясь взглядами с г-ном де Круазенуа, посмеивалась над либерализмом Альтамиры, но слушала его с удовольствием. «Заговорщик на бале – прелестный контраст», – думала она; Альтамира со своими черными усищами напоминал ей отдыхающего льва; но вскоре она обнаружила, что у него только одно на уме: польза, преклонение перед пользой. Молодой граф не находил в мире ничего достойного внимания, за исключением того, что могло бы дать его стране правительство двухпалатной системы. Увидев входящего в залу перуанского генерала, он с видимым удовольствием покинул Матильду, первую красавицу бала. Потеряв надежду на Европу, после того как Меттерних завел в ней свои порядки, бедный Альтамира вынужден был утешать себя мечтами о будущем, когда страны Южной Америки станут сильными, могущественными и возвратят Европе свободу, ниспосланную им Мирабо. Матильду обступила толпа молодых людей с усиками. Она прекрасно понимала, что ей не удалось очаровать Альтамиру, и ей было досадно, что он ушел. Она видела, как его черные глаза загорелись, когда он заговорил с перуанским генералом. М-ль де Ла-Моль разглядывала молодых французов с такой глубокой серьезностью, какой не могла бы перенять ни одна из ее соперниц. «Кто из них, – думала она, – способен навлечь на себя смертный приговор, предполагая даже, что все благоприятные обстоятельства для этого будут налицо?» Ее странный взгляд казался лестным глупцам, но многим делалось от него не по себе. Они опасались, что у нее вот-вот вырвется какое-нибудь острое словцо, на которое не будешь знать, что ответить. «Знатное происхождение наделяет человека множеством всяких качеств, отсутствие которых оскорбляет меня, – я замечаю это на примере Жюльена, – думала Матильда, – но оно стирает те качества души, которыми заслуживают смертный приговор». В эту минуту кто-то сказал позади нее: «Ведь этот граф Альтамира-второй сын принца Сан-Назаро-Пиментеля. Его предок Пиментель пытался спасти Конрадина, обезглавленного в 1268 году. Это одна из самых родовитых семей в Неаполе». «Вот так подтверждение моей теории, – подумала Матильда, – будто знатное происхождение лишает человека той силы характера, без которой он неспособен навлечь на себя смертный приговор!.. Нет, я, кажется, осуждена сегодня изрекать одни сплошные нелепицы. Ну, раз уж я всего-навсего женщина, как и все другие, что ж, делать, придется танцевать». И она уступила настояниям маркиза де Круазенуа, который уже целый час приглашал ее на галоп. Чтобы забыть о своей неудачной попытке философствовать, Матильда решила быть обаятельной. Г-н де Круазенуа был на верху блаженства. Но ни танцы, ни желание очаровать одного из самых красивых людей при дворе – ничто не могло развлечь Матильду. Она пользовалась невообразимым успехом; она была царицей бала, она сознавала это, но с полным хладнокровием. «Какую бесцветную жизнь я буду влачить с таким существом, как этот Круазенуа, – говорила она себе час спустя, когда он подводил ее к креслу. – А в чем же радость для меня, – грустно подумала она, – если после шестимесячного отсутствия я неспособна чувствовать ее вот на этом бале, о котором с такой завистью мечтают все женщины в Париже? И ведь каким успехом я пользуюсь среди этого избранного общества, лучше которого, я сама знаю, ничего и представить себе нельзя! Ведь из буржуа здесь только, может быть, несколько пэров да один или два человека вроде Жюльена. И подумать, – уже совсем грустно добавила она, – чем только не одарила меня судьба: известностью, богатством, молодостью-словом, всем, кроме счастья!.. Из всех моих преимуществ, пожалуй, самые сомнительные те, о которых мне твердят сегодня весь вечер. Ум, например, безусловно, потому что он явно пугает их всех. Стоит только коснуться чего-нибудь серьезного, они уж через пять минут совершенно изнемогают и, точно совершив какое-то великое открытие, повторяют то, что я твержу им в течение целого часа. Я красива – это то самое преимущество, за которое госпожа де Сталь отдала бы все, и, однако, я умираю со скуки. А есть ли какое-нибудь основание думать, что я буду скучать хоть немного меньше, когда сменю мое имя на имя маркизы де Круазенуа?» «Но, боже мой! – прибавила она, чуть не плача. – Ведь он же прекрасный человек. В наш век – да это верх воспитанности! На него поглядеть нельзя без того, чтобы он тут же не сказал вам какую-нибудь любезность, и даже не лишенную остроумия. Он храбр… Но какой странный этот Сорель, – подумала она, и выражение скуки в ее глазах сменилось выражением гнева. – Я же предупредила его, что хочу с ним поговорить, а он даже не изволит показываться!»  IX БАЛ   Роскошные туалеты, блеск свечей, тончайшие ароматы! А сколько прелестных обнаженных рук, дивных плеч! А букеты цветов! А упоительные арии Россини, а живопись Сисери! Прямо дух захватывает! «Путешествия Узери»   – ы чем-то недовольны? – сказала ей маркиза де Ла-Моль. – Должна вам заметить, что показывать это на бале нелюбезно. – У меня просто голова болит, – пренебрежительно ответила Матильда, – здесь слишком жарко. В эту минуту, словно в подтверждение слов Матильды, престарелому барону де Толли сделалось дурно, и он упал. Пришлось вынести его на руках. Кругом стали шептаться, что с ним случился удар; это было пренеприятное происшествие. Матильда не проявила к нему ни малейшего интереса. Она давно взяла себе за правило никогда не глядеть на стариков и вообще ни на кого из тех, кто склонен был говорить печальные вещи. Она снова пошла танцевать, чтобы не слышать этих разговоров об ударе, которого вовсе не было, ибо через день барон снова появился в обществе. «Но господин Сорель и не думает появляться», – опять, сказала она себе, направляясь к креслу. Она чуть ли не искала его глазами и вдруг увидела его в другом зале. Удивительная вещь! Он как будто утратил свой невозмутимо холодный и, казалось бы, столь естественный для него вид; он сейчас совсем не был похож на англичанина. «Он говорит с графом Альтамирой, с моим приговоренным к смерти! – воскликнула про себя Матильда. – Глаза его сверкают каким-то мрачным огнем; он похож на переодетого принца. А взгляд какой! Сколько высокомерия!» Жюльен, продолжая беседовать с графом Альтамирой, приближался к тому месту, где она стояла; она глядела на него не отрываясь, вглядываясь в его черты, стараясь отыскать в них те высокие качества, которыми человек может заслужить честь быть приговоренным к смерти. Жюльен и граф прошли мимо нее. – Да, – говорил Жюльен Альтамире, – Дантонэто был человек! «О боже! Уж не Дантон ли он? – подумала Матильда. – Но у него такое благородное лицо, а Дантон был страшным уродом и, кажется, мясником». Жюльен был еще довольно близко от нее; она, не задумываясь, окликнула его: со свойственной ей самоуверенностью и надменностью она прямо обратилась к нему с вопросом, весьма необычным для молодой девушки. – Ведь он был сущий мясник, этот Дантон, не правда ли? – сказала она. – Да, в глазах некоторых людей, – отвечал ей Жюльен, поднимая на нее еще горящий от разговора с Альтамирой взгляд, и на лице его отразилось плохо скрытое презрение. – Но, к несчастью для людей знатных, он был адвокатом в Мерин-на-Сене! Иначе говоря, мадемуазель, – ехидно добавил он, – он начал свою карьеру, как и многие пэры из числа тех, что я вижу здесь. Несомненно в глазах женщин Дантон обладал одним ужасным недостатком: он был очень безобразен. Эти последние слова он произнес быстро и каким-то необыкновенно странным и положительно неучтивым тоном. Жюльен подождал минутку, слегка наклонив корпус с видом горделивого смирения. Казалось, он говорил: «Мне платят, чтоб я вам отвечал, и я на это существую». Он не соизволил поднять глаза на Матильду – А она, глядя на него не отрываясь своими широко раскрытыми прекрасными глазами, стояла перед ним, словно его рабыня. Так как молчание продолжалось, он, наконец, взглянул на нее, как смотрит слуга на господина, ожидая приказаний. И, хотя глаза его встретились в упор с глазами Матильды, по-прежнему устремленными на него с каким-то странным выражением, он тотчас же отошел с явной поспешностью. «Как он красив! – сказала себе Матильда, очнувшись, наконец, от своего забытья. – И так превозносит безобразие! Ведь никогда не вспомнит о себе. Нет, он совсем не такой, как Келюс или Круазенуа. У этого Сореля есть что-то общее с моим отцом, когда он так замечательно разыгрывает на балах Наполеона». Она совсем забыла о Дантоне. «Нет, положительно я сегодня скучаю». Она взяла брата под руку и, к великому его огорчению, заставила его пройтись с ней по зале. Ей хотелось послушать, о чем они говорят, – этот приговоренный к смерти и Жюльен. В зале толпилась масса народу. Наконец ей удалось их настигнуть в тот самый момент, когда в двух шагах от нее Альтамира подошел к подносу взять вазочку с мороженым. Он стоял полуобернувшись и продолжал разговаривать с Жюльеном. И вдруг увидел руку в расшитом обшлаге, которая протянулась к вазочке рядом с его рукой. Это шитье, видимо, привлекло его внимание: он обернулся посмотреть на человека, которому принадлежала эта рука. В тот же миг его благородные и такие простодушные глаза сверкнули чуть заметным презрением. – Вы видите этого человека? – тихо сказал он Жюльену. – Это князь Арачели, посол***. Сегодня утром он требовал моей выдачи: он обращался с этим к вашему министру иностранных дел, господину де Нервалю. Вот он, поглядите, там играет в вист. Господин де Нерваль весьма склонен выдать меня, потому что в тысяча восемьсот шестнадцатом году мы передали вам двух или трех заговорщиков. Если меня выдадут моему королю, он меня повесит в двадцать четыре часа. И арестовать меня явится один из этих прелестных господ с усиками. – Подлецы! – воскликнул Жюльен почти громко. Матильда не упустила ни одного слова из этого разговора. Вся скука ее исчезла. – Не такие уж подлецы, – возразил граф Альтамира. – Я заговорил о себе, просто чтобы дать вам наглядное представление. Посмотрите на князя Арачели, он каждые пять минут поглядывает на свой орден Золотого Руна. Он в себя не может прийти от радости, видя у себя на груди эту безделушку. Этот жалкий субъект просто какой-то анахронизм. Лет сто тому назад орден Золотого Руна представлял собой высочайшую почесть, но ему в то время не позволили бы о нем и мечтать. А сегодня, здесь, среди всех этих знатных особ, надо быть Арачели, чтобы так им восхищаться. Он способен целый город перевешать ради этого ордена. – Не такой ли ценой он и добыл его? – с горечью спросил Жюльен. – Да нет, не совсем так, – холодно отвечал Альтамира. – Ну может быть, он приказал у себя на родине бросить в реку десятка три богатых помещиков, слывших либералами. – Вот изверг! – снова воскликнул Жюльен. Мадемуазель де Ла-Моль, склонив голову и слушая с величайшим интересом, стояла так близко от него, что ее чудные волосы чуть не касались его плеча. – Вы еще очень молоды! – отвечал Альтамира. – Я говорил вам, что у меня в Провансе есть замужняя сестра. Она и сейчас недурна собой: добрая, милая, прекрасная мать семейства, преданная своему долгу, набожная и совсем не ханжа. «К чему это он клонит?» – подумала м-ль де Ла-Моль. – Она живет счастливо, – продолжал граф Альтамира, – и жила так же недурно и в тысяча восемьсот пятнадцатом году. Я тогда скрывался у нее, в ее имении около Антиб. Так вот, когда она узнала, что маршал Ней казнен, она заплясала от радости. – Да что вы! – вырвалось у потрясенного Жюльена. – Таков дух приверженности к своей партии, – возразил Альтамира. – Никаких подлинных страстей в девятнадцатом веке нет. Потому-то так и скучают во Франции. Совершают ужаснейшие жестокости, и при этом без всякой жестокости. – Тем хуже! – сказал Жюльен. – Уж если совершать преступления, то надо их совершать с радостью: а без этого что в них хорошего; если их хоть чем-нибудь можно оправдать, так только этим. Мадемуазель де Ла-Моль, совершенно забыв о том, подобает ли это ее достоинству, протиснулась вперед и стала почти между Жюльеном и Альтамирой. Ее брат, которого она держала под руку, привыкнув повиноваться ей, смотрел куда-то в сторону и, дабы соблюсти приличия, делал вид, что их задержала толпа. – Вы правы, – сказал Альтамира. – Все делается без всякого удовольствия, и никто не вспоминает ни о чем, даже о преступлениях. Вот здесь, на этом балу, я могу показать вам уж наверно человек десять, которые на том свете будут осуждены на муки вечные, как убийцы. Они об этом забыли, и свет тоже забыл.[26] Многие из них готовы проливать слезы, если их собачка сломает себе лапу. На кладбище Пер-Лашез, когда их могилу, как вы прелестно выражаетесь в Париже, засыпают цветами, нам говорят, что в их груди соединились все доблести благородных рыцарей, и рассказывают о великих деяниях их предков, живших при Генрихе IV. Но если, невзирая на усердные старания князя Арачели, меня все-таки не повесят и если я когда-нибудь получу возможность распоряжаться своим состоянием в Париже, я приглашу вас пообедать в обществе восьми или десяти убийц, людей весьма почтенных и не знающих никаких угрызений совести. Вы да я – только мы двое и будем не запятнаны кровью на этом обеде, и, однако же, меня будут презирать и чуть ли не ненавидеть как лютого изверга, кровожадного якобинца, а вас будут презирать как простолюдина, втершегося в порядочное общество. – Совершенно верно! – сказала м-ль де Ла-Моль. Альтамира взглянул на нее с удивлением. Жюльен не удостоил ее взглядом. – Заметьте, что революция, во главе которой я очутился, – продолжал граф Альтамира, – не удалась только по той единственной причине, что я не захотел снести три головы и раздать нашим сторонникам семь или восемь казенных миллионов, лежавших в сундуке, ключ от которого был у меня. Мой король, которому сейчас не терпится меня повесить и с которым до этого восстания мы были на «ты», пожаловал бы меня своим королевским орденом первой степени, если б я снес эти три головы и роздал бы казенные деньги, потому что тогда я добился бы, по меньшей мере, хоть половинного успеха и страна моя имела бы хоть какую-нибудь конституцию… Так уж оно на свете заведено: это шахматная игра. – Но тогда, – с загоревшимся взором возразил Жюльен, – вы еще были неопытны в игре, а теперь… – Я бы срубил эти головы – это вы хотите сказать? И не стал бы разыгрывать жирондиста, как вы мне заметили на днях?.. Я с вами поговорю об этом, – грустно ответил Альтамира, – когда вы убьете человека на дуэли; а ведь это куда менее гнусно, чем отдать его в руки палача. – Ну, знаете! – сказал Жюльен. – Если идешь к цели, нечего гнушаться средствами. Если бы, вместо того, чтобы быть ничтожной пылинкой, я имел какую-то власть в руках, я бы отправил на виселицу троих, чтобы спасти жизнь четверым. Глаза его вспыхнули убежденной решимостью и презрением к жалким человеческим суждениям. И в эту самую минуту он встретился взглядом с м-ль де Ла-Моль, которая стояла совсем рядом с ним; но это презрение, вместо того, чтобы уступить место любезной учтивости, казалось, еще возросло. Матильда почувствовала себя глубоко уязвленной, но она уже была не в силах забыть Жюльена; она с раздражением отошла, увлекая за собой брата. «Мне надо выпить пунша и танцевать до упаду, сказала она себе. – Выберу сейчас самого блестящего кавалера и во что бы то ни стало постараюсь стать центром внимания. Да вот, кстати, прославленный наглец, граф де Фервак». Она приняла его приглашение, и они пошли танцевать. «Посмотрим, кто из нас сумеет быть более дерзким; но для того, чтобы вволю поиздеваться над ним, надо заставить его говорить». Вскоре все, принимавшие участие в кадрили, танцевали только для соблюдений приличий. Никому не хотелось упустить ни одного из острых словечек, которыми Матильда парировала замечания графа. Г-н де Фервак был в замешательстве, у него было наготове сколько угодно галантных фраз, но никаких мыслей, он корчил недовольные мины. Матильда была раздражена, она была беспощадна к нему и нажила себе врага. Она танцевала до утра и наконец уехала смертельно усталая. Но и в карете она из последних сил не переставала тосковать и огорчаться. Жюльен выказал ей презрение, а она не могла его презирать. Жюльен был в полном восторге. Сам того не замечая, он был опьянен музыкой, цветами, красивыми женщинами, всей окружавшей его роскошью, а больше всего – своим собственным воображением, мечтами о славе для себя и свободе для всех. – Какой чудесный бал! – сказал он графу, – Просто не налюбуешься. Чего тут только нет! – Мысли, – отвечал Альтамира. И на лице его промелькнуло презрение, которое было тем явственнее, что его по долгу вежливости старались скрыть. – Но ведь здесь вы, граф! Это ли не мысль, да еще мысль, взлелеявшая заговор! – Я здесь только благодаря моему имени. Но в ваших гостиных ненавидят мысль, ей надлежит держаться на уровне каламбура из водевильного куплета, – вот тогда она получает награды. Но если человек думает, если в его шутках есть какая-то сила и новизна, вы его называете циником. Ведь так, кажется, один из ваших судей назвал Курье? Вы его упрятали в тюрьму, так же, как и Беранже. Да у вас всякого, кто хоть чего-нибудь – стоит в смысле ума, конгрегация отдает в руки исправительной полиции, и так называемые порядочные люди приветствуют это. Ибо для вашего одряхлевшего общества самое главное – соблюдать приличия… Вам никогда не подняться выше военной храбрости: у вас будут Мюраты, но никогда не будет Вашингтонов. Я не вижу во Франции ничего, кроме пустого тщеславия. Человек, который проявляет какую-то изобретательность в разговоре, легко может обронить какое-нибудь неосторожное словцо. И вот уж хозяин дома считает себя обесчещенным. Тут коляска графа, отводившая Жюльена, остановилась перед особняком де. Ла-Моль. Жюльен совсем влюбился в своего заговорщика. Альтамира преподнес ему замечательный комплимент, и, по-видимому, от всей души: – В вас нет этого французского легкомыслия, и вы понимаете принцип полезного. Как раз за два дня перед этим Жюльен видел «Марино Фальеро», трагедию Казимира Делавиня. «Ну разве не ясно, что у этого простого столяра Израэля Бертуччо куда больше характера, чем у всех знатных венецианцев? – говорил себе наш возмутившийся плебей. – А ведь все это были люди родовитые, и их родословную можно проследить до семисотого года, за целый век до Карла Великого, тогда как вся эта аристократия, что красовалась сегодня на балу у господина де Реца, пустила корни разве что в тринадцатом столетии. И вот из всех этих благородных венецианцев столь славного происхождения, но, в сущности, совершенно бесцветных и ничем не примечательных, сохранилось только имя Израэля Бертуччо. Заговор уничтожает все титулы, созданные прихотями того или иного общественного строя. Тут человек сразу занимает то место, на которое его возводит умение смотреть смерти в лицо. Даже ум, и тот теряет свое могущество… Чем был бы сегодня Дантон, в этот век Вально и Реналей? Каким-нибудь помощником прокурора, да и то вряд ли. Ах, что я говорю! Он бы продался иезуитам и сделался бы министром, потому что в конце концов ведь и великий Дантон воровал. Мирабо тоже продался. Наполеон награбил миллионы в Италии, а без этого он бы не мог шагу ступить из-за нищеты, как Пишегрю. Только один Лафайет никогда не воровал. Так что же, значит, надо воровать? Надо продаваться?» На этом вопросе Жюльен запнулся. Весь остаток ночи он, не отрываясь, читал историю революции. На другой день, занимаясь деловой перепиской в библиотеке, он то и дело возвращался мыслью к своему разговору с графом Альтамирой. «Действительно, выходит так, – сказал он себе после долгого раздумья. – Если бы эти испанские либералы вовлекли народ в преступления, их бы тогда не выкинули с такой легкостью. А это были дети; они важничали, разглагольствовали, как я», – вдруг вскричал Жюльен, точно внезапно проснувшись. «Что я сделал такого, что давало бы мне право судить этих несчастных, которые, в конце концов, раз в жизни решились и посмели действовать? Я похож на человека, который, вставая из-за стола, кричит: „Завтра я не буду обедать, но это не помешает мне и завтра быть таким же сильным и бодрым, как сегодня!» Кто знает, что испытывают люди на полдороге к великому деянию?.. Ведь, в конце концов, это же не то, что выстрелить из пистолета!..» Эти высокие размышления были прерваны появлением м-ль де Ла-Моль, которая неожиданно вошла в библиотеку. Он был до такой степени увлечен своими мыслями, воодушевившись великими достоинствами всех этих Дантонов, Мирабо, Карно, которые сумели не дать себя победить, что, подняв глаза, остановил свой взгляд на м-ль де Ла-Моль, не думая о ней, не поклонившись ей и почти не видя ее. Когда, наконец, эти большие, широко раскрытые глаза обнаружили ее присутствие, взгляд его потух. М-ль де Ла-Моль с горечью подметила это. Напрасно придумала она попросить его достать ей том «Истории Франции». Вели, стоявший на самой верхней полке, что заставило Жюльена пойти за большой библиотечной лестницей. Жюльен притащил лестницу, нашел книгу, подал ее Матильде, но все еще был неспособен думать о ней. Унося лестницу, Жюльен стремительно повернулся и ударил локтем в стекло библиотечного шкафа; осколки со звоном посыпались на паркет, и тут только он наконец очнулся. Он поспешил извиниться перед м-ль де Ла-Моль: он хотел быть вежливым и действительно был вежливым, но и только. Матильда ясно видела, что она ему помешала и что ему доставляет гораздо больше удовольствия предаваться тем размышлениям, которые его занимали до ее прихода, чем разговаривать с ней. Она долго смотрела на него и наконец медленно удалилась. Жюльен проводил ее взглядом. Его восхитил этот контраст: простота ее сегодняшнего туалета по сравнению с изысканной роскошью вчерашнего наряда. И лицо ее почти столь же разительно отличалось от того лица, какое у нее было вчера. Эта молодая девушка, такая надменная на балу у герцога де Реца, сейчас смотрела каким-то почти умоляющим взглядом. «Пожалуй, это черное платье, – подумал Жюльен, – еще больше подчеркивает красоту ее фигуры. У нее поистине царственная осанка; только почему она в трауре? Если спросить у кого-нибудь, что означает этот траур, не вышло бы опять какой-нибудь неловкости». Жюльен теперь уже совершенно очнулся от своего вдохновенного забытья. «Надо мне перечесть все письма, которые я сочинил сегодня утром. Бог знает, что я там написал или пропустил по рассеянности». В то время как он, стараясь сосредоточиться, перечитывал первое письмо, он вдруг услышал рядом с собой шелест шелкового платья; он быстро обернулся: м-ль де Ла-Моль стояла в двух шагах от стола; она смеялась. Жюльена охватило чувство досады: его прерывали второй раз. Что же касается Матильды, она ясно чувствовала, что ровно ничего не значит для этого молодого человека; смех ее был притворным, она старалась скрыть свое замешательство, и это ей удалось. – Вы, по-видимому, думали о чем-то очень интересном, господин Сорель? Может быть, вам вспомнилась какая-нибудь любопытная подробность того заговора, который… послал к нам в Париж графа Альтамиру? Расскажите мне, что это такое, я прямо сгораю от любопытства. Я никому не скажу, клянусь вам! Слушая самое себя, она удивлялась, как это она могла произнести эти слова. Как так? Она умоляет своего подчиненного? Замешательство ее еще более усилилось, и она добавила шутливо-небрежным тоном: – Что бы это такое могло быть, что заставило вас, обычно такого холодного, превратиться вдруг во вдохновенное существо, вроде микеланджеловского пророка. Этот внезапный и бесцеремонный допрос возмутил Жюльена, и на него словно нашло какое-то безумие. – Дантон правильно делал, что воровал? – внезапно заговорил он с каким-то ожесточением, которое, казалось, с секунды на секунду все возрастало. – Пьемонтские, испанские революционеры должны были запятнать свой народ преступлениями? Раздавать направо и налево людям без всяких заслуг командные места в армии и всякие ордена? Ведь люди, которые получили бы эти отличия, должны были бы опасаться возвращения короля! Следовало ли отдать туринскую казну на разграбление? Короче говоря, мадемуазель, – сказал он, наступая на нее с грозным видом, – должен ли человек, который хочет истребить невежество и преступление на земле, разрушать, как ураган, и причинять зло не щадя, без разбора? Матильде стало страшно; она не могла вынести его взгляда и невольно попятилась. Она молча поглядела на него, потом, устыдившись своего страха, легкими шагами вышла из библиотеки.  X КОРОЛЕВА МАРГАРИТА   Любовь! В каких только безумствах не заставляешь ты нас обретать радость! «Письма португальской монахини»   юльен перечел свои письма. Зазвонил колокол к обеду. «Каким я, должно быть, кажусь смешным этой парижской кукле! – подумал он. – Что за безумие на меня нашло – рассказывать ей, о чем я думаю на самом деле! А может быть это и не такое уж безумие. Сказать правду в данном случае было достойно меня. И зачем ей понадобилось приходить сюда и допрашивать меня о вещах, для меня дорогих? Это просто нескромность с ее стороны! Неприличный поступок! Мои мысли о Дантоне отнюдь не входят в те обязанности, за которые мне платит ее отец». Войдя в столовую, Жюльен сразу забыл о своем недовольстве, увидев м-ль де Ла-Моль в глубоком трауре; это показалось ему тем более удивительным, что из семьи никто, кроме нее, не был в черном. После обеда он окончательно пришел в себя от того неистового возбуждения, в котором пребывал весь день. На его счастье, за обедом был тот самый академик, который знал латынь. «Вот этот человек, пожалуй, не так уж будет насмехаться надо мной, – подумал Жюльен, – если предположить, что мой вопрос о трауре мадемуазель де Ла-Моль действительно окажется неловкостью». Матильда смотрела на него с каким-то особенным выражением. «Вот оно, кокетство здешних женщин; точь-в-точь такое, как мне его описывала госпожа де Реналь, – думал Жюльен. – Сегодня утром я был не особенно любезен с ней, не уступил ее прихоти, когда ей вздумалось со мной поболтать. И от этого я только поднялся в ее глазах. Ну, разумеется, черт в убытке не будет. Она мне это еще припомнит, даст мне почувствовать свое презрительное высокомерие; я, пожалуй, только ее раззадорил. Какая разница по сравнению с тем, что я потерял! Какое очарование естественное! Какое чистосердечие! Я знал ее мысли раньше, чем она сама, я видел, как они рождались, и единственный мой соперник в ее сердце был страх потерять детей. Но это такое разумное и естественное чувство, что оно было приятно мне, хоть я и страдал из-за него. Глупец я был… Мечты о Париже, которыми я тогда упивался, лишили меня способности ценить по-настоящему эту божественную женщину. Какая разница, боже мой! А здесь что я вижу? Одно тщеславие, сухое высокомерие, бесчисленные оттенки самолюбия – и больше ничего». Все уже поднимались из-за стола. «Надо не упустить моего академика», – решил Жюльен. Он подошел к нему, когда все; выходили в сад, и с кротким, смиренным видом сочувственно присоединился к его негодованию по поводу успеха «Эрнани». – Да, если бы мы жили во времена секретных королевских приказов… – сказал он. – Тогда бы он не осмелился! – вскричал академик, потрясая рукой наподобие Тальма. По поводу какого-то цветочка Жюльен процитировал несколько слов из «Георгию» Вергилия и тут же заметил, что ничто не может сравниться с прелестными стихами аббата Делиля. Одним словом, он подольстился к академику как только мог и только после этого произнес с самым равнодушным видом: – Надо полагать, мадемуазель де Ла-Моль получила наследство от какого-нибудь дядюшки, по котором она сегодня надела траур? – Как! – сразу остановившись, сказал академик. – Вы живете в этом доме и не знаете ее мании? Признаться, это странно, что ее мать позволяет ей подобные вещи, но, между нами говоря, в этой семье не очень-то отличаются силой характера. А у мадемуазель де Ла-Моль характера хватит на всех, вот она ими и вертит. Ведь сегодня тридцатое апреля – Академик умолк и хитро поглядел на Жюльена. Жюльен улыбнулся так многозначительно, как только мог. «Какая связь может быть между такими вещами, как вертеть всеми в доме, носить траур, и тем, что сегодня тридцатое апреля? – думал он. – Выходит, что я попал впросак больше, чем предполагал». – Признаться, я… – сказал он академику и устремил на него вопрошающий взгляд. – Пройдемтесь по саду, – сказал академик, с наслаждением предвкушая возможность пуститься в длинное красочное повествование. – Послушайте: может ли это быть, чтобы вы не знали, что произошло тридцатого апреля тысяча пятьсот семьдесят четвертого года? – Где? – с удивлением спросил Жюльен. – На Гревской площади. Жюльен был так изумлен, что даже и это название нисколько не навело его на след. Любопытство и ожидание чего-то трагически-интересного, того, что как раз было в его духе, зажгло в его глазах тот особенный блеск, который рассказчик так любит видеть в глазах своего слушателя Академик, в полном восторге от того, что ему посчастливилось найти столь девственные уши, принялся весьма пространно рассказывать Жюльену о том, как 30 апреля 1574 года самый красивый юноша того времени, Бонифас де Ла-Моль, и его друг, пьемонтский дворянин Аннибале де Коконассо, были обезглавлены на Гревской площади. – Де Ла-Моль был возлюбленным Маргариты, королевы Наваррской, ее обожаемым возлюбленным, и заметьте, – добавил академик, – что мадемуазель де Ла-Моль носит имя Матильда-Маргарита. В то же время де Ла-Моль был любимцем герцога Алансонского и близким другом короля Наваррского, впоследствии Генриха IV, и мужа его возлюбленной. Как раз на самую масленицу во вторник, вот в этом тысяча пятьсот семьдесят четвертом году, двор находился в Сен-Жермене вместе с несчастным королем Карлом IX, который уже был при смерти. Де Ла-Моль задумал похитить своих друзей, принцев, которых королева Екатерина Медичи держала при дворе в качестве пленников. Он явился к стенам Сен-Жермена с двумястами всадников. Герцог Алансонский струсил, и де Ла-Моль был отдан в руки палача. Но что тут более всего трогает мадемуазель де Ла-Моль, – и она мне в этом сама созналась тому назад лет семь, ей тогда было двенадцать лет, но это ведь такая голова, такая голова! – и академик возвел глаза к небу. – Так вот, в этой политической трагедии ее больше всего поразило то, что королева Маргарита Наваррская, тайно от всех укрывшись в каком-то доме на Гревской площади, отважилась послать гонца к палачу и потребовать у него мертвую голову своего любовника. А когда настала полночь, она взяла эту голову, села в свою карету и отправилась в часовню, которая находится у подножия Монмартрского холма, и там собственноручно похоронила ее. – Неужели это правда? – воскликнул растроганный Жюльен. – Мадемуазель де Ла-Моль презирает своего брата, так как он, вы сами это видите, и думать не хочет обо всей этой истории и не надевает траура тридцатого апреля. А со времени этой знаменитой казни, чтобы никогда не забывали о тесной дружбе де Ла-Моля с Коконассо, – а Коконассо этот был итальянец и звали его Аннибалом, – все мужчины этого рода носят имя Аннибале. Но этот Коконассо, – добавил академик, понижая голос, – по словам самого Карла IX, был одним из самых жестоких убийц двадцать четвертого августа тысяча пятьсот семьдесят второго года. Но как же это все-таки могло случиться, мой милый Сорель, что вы, сотрапезник дома сего, не знаете этой истории? – Так вот почему сегодня за обедом раза два мадемуазель де Ла-Моль назвала своего брата Аннибалом. А я подумал, что ослышался. – Это был упрек. Странно, что маркиз терпит такие выходки… Мужу этой прелестной девицы скучать не придется. За этим последовало пять-шесть язвительных фраз. Злорадство и фамильярность, поблескивавшие в глазах академика, возмущали Жюльена. «Вот мы с ним, словно два лакея, сплетничаем о господах, – подумал он. – Но от этого господина академика всего можно ожидать». Жюльен застал его однажды на коленях перед маркизой де Ла-Моль: он выпрашивал у нее должность податного инспектора по табачным изделиям для своего племянника в провинции. Вечером молоденькая камеристка м-ль де Ла-Моль, которая кокетничала с Жюльеном как некогда Элиза, дала ему понять, что госпожа ее надевает этот траур вовсе не для того, чтобы на нее глазели. По-видимому, эта причуда проистекала из сокровенных свойств ее натуры. Она действительно любила этого де Ла-Моля, обожаемого любовника самой просвещенной королевы того века, погибшего за то, что он пытался вернуть свободу своим друзьям. И каким друзьям! Первому принцу крови и Генриху IV. Привыкнув к той совершенной естественности, которая обнаруживалась во всех поступках г-жи де Реналь, Жюльен не находил в парижских женщинах ничего, кроме жеманства, и когда ему хоть немножко было не по себе, он просто не знал, о чем говорить с ними. М-ль де Ла-Моль оказалась исключением. Теперь уж он больше не считал сухостью сердца этот своеобразный род красоты, который сочетается с благородной осанкой. Он подолгу разговаривал с м-ль де Ла-Моль, прогуливаясь с нею в ясные весенние дни по саду под распахнутыми окнами гостиной. Как-то она сказала ему, что читает историю д'Обинье и Брантома. «Престранное чтение! – подумал Жюльен. – А маркиза не разрешает ей читать романы Вальтера Скотта!?» Однажды она ему рассказала – и глаза ее так блестели при этом, что можно было не сомневаться в ее искренности, – о поступке одной молодой женщины в царствование Генриха III, – она только что прочла это в мемуарах Летуаля: женщина эта, узнав, что муж ей изменяет, пронзила его кинжалом. Самолюбие Жюльена было польщено. Эта особа, окруженная таким почетом и, по словам академика, вертевшая всеми в доме, снисходила до разговоров с ним чуть ли не в дружеском тоне. «Нет, я, должно быть, ошибся, – подумал через некоторое время Жюльен. – Это вовсе не дружеский тон: просто я нечто вроде наперсника из трагедии, а ей не терпится поговорить. Ведь я у них слыву ученым. Надо мне почитать Брантома, д'Обинье, Летуаля. Тогда я смогу хоть поспорить об этих историях, которые рассказывает мне мадемуазель де Ла-Моль. Надо мне выйти из роли немого наперсника». Мало-помалу его беседы с молодой девушкой, державшей себя с таким достоинством и вместе с тем так непринужденно, становились все более и более интересными. Он забывал свою печальную роль возмутившегося плебея. Он обнаружил, что она довольно начитанна и даже рассуждает неплохо. Мысли, которые она высказывала во время прогулок в саду, сильно отличались от тех, которые она выражала в гостиной. Иногда в разговоре с ним она так воодушевлялась и говорила с таким жаром, что это было полнейшей противоположностью ее обычной манере держаться – такой высокомерной и холодной. – Войны Лиги – вот героические времена Франции, – сказала она ему однажды, и глаза ее сверкали восторгом и воодушевлением. – Тогда каждый бился во имя чего-то, что должно было принести победу его единомышленникам, а не ради того только, чтобы получить орден при вашем императоре. Согласитесь, что тогда было меньше эгоизма и всякой мелочности. Люблю я этот век. – И Бонифас де Ла-Моль был его героем, – сказал ей Жюльен. – По крайней мере он был любим так, как, должно быть, приятно быть любимым. Найдется ли сейчас на свете женщина, которая решилась бы прикоснуться к отрубленной голове своего любовника? Госпожа де Ла-Моль позвала свою дочь. Лицемерие, если оно хочет быть полезным, должно скрываться, а Жюльен, как мы видим, наполовину признался м-ль де Ла-Моль в своей страсти к Наполеону. «Вот в этом-то и есть их огромное преимущество над нами, – подумал Жюльен, оставшись в саду один. – История их предков возвышает их над заурядными чувствами, и им нет необходимости постоянно думать о средствах к существованию. Какое убожество! – прибавил он с горечью. – Я просто недостоин рассуждать об этих высоких предметах. Жизнь моя – это сплошное лицемерие, и все это только потому, что у меня нет тысячи франков ренты на хлеб насущный». – О чем это вы мечтаете, сударь? – спросила его Матильда, которая вернулась к нему бегом. Жюльен устал презирать самого себя. Из гордости он откровенно сказал ей, о чем думал. Он сильно покраснел, ибо говорил о своей бедности такой богатой особе. Он старался хорошенько дать ей понять своим независимым, гордым тоном, что ничего не просит. Никогда еще он не казался Матильде таким красивым: она уловила в выражении его лица чувствительность и искренность, которых ему так часто недоставало. Прошло около месяца. Как-то раз Жюльен, задумавшись, прогуливался в саду особняка де Ла-Моль, но теперь на лице его уже не было выражения суровости и философической непримиримости, которое налагало на него постоянное сознание своей приниженности. Он только что проводил до дверей гостиной м-ль де Ла-Моль, которая сказала ему, что она ушибла ногу, бегая с братом. «Она как-то странно опиралась на мою руку! – размышлял Жюльен. – Или я фат, или я действительно ей немного нравлюсь. Она слушает меня с таким кротким лицом, даже когда я признаюсь ей, какие мучения гордости мне приходится испытывать. Воображаю, как бы они все удивились в гостиной, если бы увидали ее такою. Я совершенно уверен, что ни для кого у нее нет такого кроткого и доброго выражения лица». Жюльен старался не преувеличивать этой необыкновенной дружбы. Сам он считал ее чем-то вроде вооруженного перемирия. Каждый день, встречаясь друг с другом, прежде чем перейти на этот чуть ли не теплый, дружеский тон, который был у них накануне, они словно спрашивали себя – «Ну, как сегодня, друзья мы или враги?» В первых фразах, которыми они обменивались, суть разговора не имела никакого значения. Форма обращения – вот к чему настороженно устремлялось внимание обоих. Жюльен прекрасно понимал, что, если он только раз позволит этой высокомерной девушке безнаказанно оскорбить себя, все будет потеряно. «Если уж ссориться, так лучше сразу, с первой же минуты, защищая законное право своей гордости, чем потом отражать эти уколы презрения, которые неизбежно посыплются на меня, стоит мне только хоть в чем-либо поступиться моим личным достоинством, допустить хоть малейшую уступку». Уже не раз Матильда, когда на нее находило дурное настроение, пыталась принять с ним тон светской дамы, – и какое необыкновенное искусство вкладывала она в эти попытки! – но каждый раз Жюльен тотчас же пресекал их. Однажды он оборвал ее очень резко: – Если мадемуазель де Ла-Моль угодно что-либо приказать секретарю своего отца, он, безусловно, должен выслушать ее приказание и повиноваться ей с совершенным почтением, но сверх этого он не обязан говорить ни слова. Ему не платят за то, чтобы он сообщал ей свои мысли. Эти взаимоотношения и кое-какие странные подозрения, возникавшие у Жюльена, прогнали скуку, которая одолевала его в первые месяцы в этой гостиной, блиставшей таким великолепием, но где так всего опасались и где считалось неприличным шутить над чем бы то ни было. «Вот было бы забавно, если бы она влюбилась в меня! Но любит она меня или нет, у меня установились тесные дружеские отношения с умной девушкой, перед которой, как я вижу, трепещет весь дом и больше всех других этот маркиз де Круазенуа. Такой вежливый, милый, отважный юноша, ведь у него все преимущества: и происхождение и состояние! Будь у меня хоть одно из них, какое бы это было для меня счастье! Он без ума от нее, он должен стать ее мужем. Сколько писем заставил меня написать маркиз де Ла-Моль обоим нотариусам, которые подготавливают этот контракт! И вот я, простой подчиненный, который утром с пером в руке сидит и пишет, что ему велят, спустя каких-нибудь два часа здесь, в саду, я торжествую над этим приятнейшим молодым человеком, потому что в конце концов предпочтение, которое мне оказывают, разительно, несомненно. Возможно, правда, что она ненавидит в нем именно будущего супруга, – у нее на это хватит высокомерия. А тогда, значит, милости, которые оказываются мне, – это доверие, оказываемое наперснику-слуге. Да нет, либо я с ума сошел, либо она ко мне неравнодушна. Чем холоднее и почтительнее я с ней держусь, тем сильнее она добивается моей дружбы. Можно было бы допустить, что это делается с каким-то умыслом, что это сплошное притворство, но я вижу, как у нее сразу загораются глаза, стоит мне только появиться. Неужели парижанки способны притворяться до такой степени? А впрочем, не все ли равно? Видимость в мою пользу! Будем же наслаждаться этой видимостью. Бог мой, до чего же она хороша! Как нравятся мне эти огромные голубые глаза, когда видишь их совсем близко, когда они смотрят прямо на тебя, как это теперь часто бывает. Какая разница – эта весна и весна в прошлом году, когда я чувствовал себя таким несчастным и когда только сила воли поддерживала меня среди этих трех сотен лицемеров, злобных, отвратительных. И сам я был почти такой же злобный, как они». Но в минуты сомнения Жюльен говорил себе: «Эта девица потешается надо мной. Она сговорилась со своим братом, и они дурачат меня. Но ведь она, кажется, так презирает его за слабохарактерность. Он храбр, и только, говорила она мне. Да и вся храбрость его только в том, что он не боялся испанских шпаг; а в Париже он боится всего: шагу не ступит, вечно дрожит, как бы не попасть в смешное положение. У него нет ни одной мысли, которая бы хоть чуточку отступала от общепринятых взглядов. Мне даже приходится всегда заступаться за него. Ведь это девятнадцатилетняя девушка! Возможно ли в этом возрасте притворяться с таким постоянством, ни на секунду не изменяя себе? Но, с другой стороны, стоит только мадемуазель де Ла-Моль устремить на меня свои огромные голубые глаза и с таким особенным выражением, как граф Норбер сейчас же уходит. В этом есть что-то подозрительное: должно быть, он возмущен, что сестра отличает какого-то слугу из домашней челяди: ведь я сам слышал, как герцог де Шон так именно и отзывался обо мне». При этом воспоминании злоба вытеснила в Жюльене все другие чувства. «Может быть, этот маньяк-герцог питает пристрастие к старинной манере выражаться?» «Да, она красива, – продолжал Жюльен, сверкая глазами, как тигр, – я овладею ею, а потом уйду. И горе тому, кто попробует меня задержать!» Предаваться этим мечтам стало теперь единственным занятием Жюльена: он ни о чем другом не мог думать. Дни для него летели, как часы. Едва у него выдавалась минута, когда он хотел заняться чем-нибудь серьезным, как мысли его уносились прочь; проходило четверть часа, и он, очнувшись, чувствовал, как сердце его замирает, охваченное жадным стремлением, в голове стоит туман, и весь он поглощен только одним: «Любит ли она меня?»  XI ВЛАСТЬ ЮНОЙ ДЕВУШКИ   Я восхищаюсь ее красотой, но боюсь ее ума. Мериме   сли бы Жюльен, вместо того, чтобы превозносить про себя красоту Матильды или возмущаться унаследованным ею от предков высокомерием, которое она для него покидала, употребил это время на то, чтобы понаблюдать за тем, что происходит в гостиной, он бы понял, в чем заключалась ее власть над всеми окружающими. Стоило только кому-нибудь не угодить м-ль де Ла-Моль, она всегда умела наказать виновного столь тонко рассчитанной, столь меткой шуткой, которая, не выходя за пределы приличий, ранила так остро, что укол, нанесенный ею, давал себя чувствовать все сильнее и сильнее, чем больше вы над этим задумывались. Постепенно он становился невыносимым для оскорбленного самолюбия. В силу того, что многие вещи, представлявшие собой предмет заветных стремлений других членов семьи, не имели для нее никакой цены, она всегда казалась всем необычайно хладнокровной. Аристократический салон приятен тем, что, выйдя из него, человек может упомянуть о нем при случае, – и это все. Полное отсутствие мысли, пустые фразы, настолько банальные, что превосходят всякое ханжество, – все это может довести до исступления своей тошнотворной приторностью. Вежливость и только вежливость – сама по себе вещь достойная, но лишь на первых порах. Жюльен испытал это после того, как первое время был ею изумлен, очарован. Вежливость, говорил он себе, – это только отсутствие раздражения, которое прорывается при дурных манерах. Матильда часто скучала; возможно, она скучала бы совершенно так же в любом ином месте. И вот тут-то придумать какое-нибудь колкое словечко доставляло ей истинное развлечение и удовольствие. И, может быть, только для того, чтобы изощряться в этом над более занятными жертвами, чем ее почтенные родители, академик да еще пять-шесть приживалов, которые заискивали перед ней, она и подавала надежды маркизу де Круазенуа, графу де Келюсу и еще двум-трем в высшей степени достойным молодым людям. Это были для нее просто новые мишени для насмешек. Мы вынуждены с огорчением признаться, – ибо мы любим Матильду, – что от кой-кого из этих молодых людей она получала письма, а иной раз и отвечала им. Спешим добавить, что в современном обществе с его нравами эта девушка составляла исключение. Уж никак не в недостатке благонравия можно было упрекнуть воспитанниц аристократического монастыря Сердца Иисусова. Однажды маркиз де Круазенуа вернул Матильде довольно неосмотрительное письмо, которое она написала ему накануне; проявляя столь мудрую осторожность, он надеялся подвинуть вперед свои дела. Но Матильду в этой переписке пленяло именно безрассудство. Ей нравилось рисковать. После этого она не разговаривала с ним полтора месяца. Ее забавляли письма этих молодых людей, но, по ее словам, все они были похожи одно на другое. Вечно одни и те же изъявления самой глубокой, самой безутешной любви. – Все они на один лад, рыцари без страха и упрека, готовые хоть сейчас отправиться в Палестину, – говорила она своей кузине. – Можно ли представить себе что-нибудь более невыносимое? И такие письма мне предстоит получать всю жизнь! Ведь стиль этих посланий может изменяться ну разве что раз в двадцать лет, в соответствии с родом занятий, на которые меняется мода. Уж, верно, во времена Империи они все-таки были не так бесцветны. Тогда молодые люди из светского общества либо наблюдали, либо совершали сами какие-то дела, в которых действительно было что-то великое. Мой дядя герцог Н. был в бою под Ваграмом. – Да разве требуется какой-нибудь ум, чтобы рубить саблей? – возразила мадемуазель Сент-Эридите, кузина Матильды. – Но уж если кому это довелось, так они вечно только об этом и рассказывают. – Так что же! Эти рассказы доставляют мне удовольствие. Участвовать в настоящем сражении, в наполеоновской битве, когда на смерть шли десять тысяч солдат, – это доказывает истинную храбрость. Смотреть в лицо опасности – возвышает душу и избавляет от скуки, в которой погрязли все мои несчастные поклонники, – а она так заразительна, эта скука! Кому из них может прийти мысль совершить что-нибудь необыкновенное? Они добиваются моей руки, – подумаешь, какой подвиг! Я богата, отец мой создаст положение зятю! Ах, если бы он нашел мне кого-нибудь хоть чуточку позанятнее! Образ мыслей Матильды, живой, ясный, красочный, влиял несколько развращающе на ее язык, как вы это можете заметить. Частенько какое-нибудь ее словечко коробило ее благовоспитанных друзей. И если бы только Матильда не пользовалась таким успехом, они чуть ли не открыто признались бы в том, что у нее иногда проскальзывают кое-какие сочные выражения, отнюдь не совместимые с женской деликатностью. А она, в свою очередь, была жестоко несправедлива к этим изящным кавалерам, которыми кишит Булонский лес. Она смотрела на будущее не то чтобы с ужасом, – это было бы слишком сильное чувство, – но с отвращением – явление весьма редкое в таком возрасте. Чего ей было желать? Все у нее было: богатство, знатность, происхождение, ум, красота, – всем этим, как уверяли ее окружавшие и как она знала сама, ее щедро наделила воля случая. Вот каким размышлениям предавалась эта самая завидная наследница во всем Сен-Жерменском предместье, когда она вдруг почувствовала, что ей доставляют удовольствие прогулки с Жюльеном. Ее изумляла его гордость: она восхищалась тонкостью ума этого простолюдина. «Он сумеет попасть в епископы, как аббат Мори», – думала она. Вскоре это искреннее и отнюдь не наигранное упорство, с которым наш герой оспаривал некоторые ее мысли, заинтересовало ее; она задумывалась над этим; она посвящала свою приятельницу во все подробности своих разговоров с ним, и ей казалось, что она никак не может передать их подлинный характер, их оттенки. И вдруг ее озарила мысль: «Мне выпало счастье полюбить, – сказала она себе однажды в неописуемом восторге. – Я люблю, люблю, это ясно. Девушка моего возраста, красивая, умная, – в чем еще она может найти сильные ощущения, как не в любви? Как бы я ни старалась, я никогда не смогу полюбить ни этого Круазенуа, ни Келтоса, ни tutti quanti.[27] Они безукоризненны, и, пожалуй, слишком безукоризненны. Словом, мне с ними скучно». Она стала припоминать про себя все описания страсти, которые читала в «Манон Леско», в «Новой Элоизе», в «Письмах португальской монахини» и т. д. Речь шла, само собой разумеется, о высоком чувстве: легкое любовное увлечение было недостойно девушки ее лет и ее происхождения. Любовью она называла только то героическое чувство, которое встречалось во Фракции времен Генриха III и Бассомпьера. Такая любовь неспособна была трусливо отступить перед препятствиями; наоборот, она толкала на великие дела. «Какое несчастье для меня, что у нас сейчас не существует настоящего двора, как двор Екатерины Медичи или Людовика XIII! Я чувствую, что способна на все самое смелое, самое возвышенное. Чего бы я только не сделала для такого доблестного короля, как Людовик XVI, если бы сейчас такой король был у моих ног! Я повела бы его в Вандею, как любит говаривать барон де Толли, и он оттуда отвоевал бы свое королевство. Тогда уж никакой Хартии не было бы… А Жюльен бы мне помогал. Чего ему недостает? Только имени и состояния! Он создал бы себе имя, создал бы и состояние. У Круазенуа есть все, но он всю свою жизнь будет только герцогом, полуроялистом, полулибералом, всегда чем-то неопределенным, средним, подальше от всяких крайностей, а следовательно, всегда на втором месте. Да может ли быть какое-нибудь великое деяние, которое не было бы крайностью в ту минуту, когда его совершают? Вот когда оно уже совершено, тогда его начинают считать возможным и обыкновенные люди. Да, любовь со всеми ее чудесами владычествует в моем сердце; я чувствую, это ее пламень воодушевляет меня. Провидение должно было ниспослать мне эту милость. Не напрасно же оно соединило в одном существе все преимущества. Мое счастье будет достойно меня. Каждый день моей жизни не будет бессмысленным повторением вчерашнего дня. Осмелиться полюбить человека, который так далеко отстоит от меня по своему общественному положению, – уже в этом есть величие и дерзание. Посмотрим, будет ли он и впредь достоин меня. Как только я замечу в нем какую-нибудь слабость, я тотчас же брошу его. Девушка из столь славного рода, с таким рыцарским характером, какой приписывают мне (так выразился однажды ее отец), не должна вести себя, как дура. А именно на эту роль я была бы обречена, если б полюбила де Круазенуа. Это было бы точь-в-точь повторением того счастья, которым наслаждаются мои кузины, как раз то, что я от души презираю. Мне заранее известно все, что мне будет говорить этот бедняжка маркиз, и все, что я должна буду ему отвечать. Что же это за любовь, от которой тебя одолевает зевота? Уж лучше стать ханжой. Подумать: подпишут брачный контракт, как это проделали с младшей из моих двоюродных сестер, и добрые родственники придут в умиление. Хорошо еще, что им не так легко угодить и они мнутся из-за этого последнего условия, которое внес накануне в договор нотариус противной стороны».  XII НЕ ДАНТОН ЛИ ЭТО?   Жажда треволнений – таков был характер прекрасной Маргариты Валуа, моей тетки, которая вскоре вступила в брак с королем Наваррским, царствующим ныне во Франции под именем Генриха IV. Потребность рисковать – вот в чем весь секрет характера этой обворожительной принцессы; отсюда и все ее ссоры и примирения с братьями, начиная с шестнадцатилетнего возраста. А чем может рисковать молодая девушка? Самым драгоценным, что есть у нее: своим добрым именем. По нему судится вся жизнь ее. Мемуары герцога Ангулемского, побочного сына Карла IX   « у меня с Жюльеном никаких контрактов, никаких нотариусов, предваряющих мещанский обряд. Все будет героическим, все будет предоставлено случаю. Если не считать знатного происхождения, чего у него нет, это совсем как любовь Маргариты Валуа к юному де Ла-Молю, самому замечательному человеку того времени. Но разве я виновата в том, что наши придворные молодые люди слепо привержены к приличиям и бледнеют при одной мысли о каком-нибудь хоть чуточку необычном происшествии. Маленькое путешествие в Грецию или Африку представляется им верхом отваги, да и на это они не рискнут иначе, как по команде, отрядом. А стоит их только предоставить самим себе, ими тотчас же овладевает страх, – не перед копьем бедуина, нет, а как бы не очутиться в смешном положении; и этот страх просто сводит их с ума. А мой милый Жюльен – как раз наоборот: он все любит делать сам, у этого исключительного существа никогда в мыслях нет опереться на кого-нибудь, обратиться к другому за поддержкой. Он всех других презирает, и потому я не презираю его. Если бы Жюльен при своей бедности был дворянином, любовь моя была бы просто пошлейшей глупостью, самым обыкновенным мезальянсом, никогда бы я на это не пошла; в этом не было бы ничего такого, чем отличаются подлинно великие страсти, никаких неодолимых препятствий, ни этой темной неизвестности грядущего». Мадемуазель де Ла-Моль была так увлечена этими возвышенными рассуждениями, что на другой день незаметно для себя стала превозносить Жюльена маркизу де Круазенуа и своему брату. Она говорила с таким жаром, что это в конце концов уязвило их. – Берегитесь этого молодого человека с его энергичным характером! – воскликнул ее брат. – Начнись опять революция, он всех нас отправит на гильотину. Она остереглась отвечать на это и принялась подшучивать над братом и маркизом де Круазенуа по поводу того страха, который внушала им решимость. Ведь, в сущности, это просто страх столкнуться с чем-то непредвиденным, просто боязнь растеряться перед непредвиденным… – Вечно, вечно, господа, у вас этот страх очутиться в смешном положении – пугало, которое, к несчастью, погребено в тысяча восемьсот шестнадцатом году. «В стране, где существуют две партии, – говорил г-н де Ла-Моль, – смешного положения быть не может». Его дочь поняла, что он хотел этим сказать. – Итак, господа, – говорила она недругам Жюльена, – вы будете бояться всю вашу жизнь, а потом вам споют:   Ведь это был не волк, а просто волчья тень.  

The script ran 0.003 seconds.