1 2 3 4 5 6
Шрам на разбитом носу черного парня изгибался, словно неоновый шнур. Черный парень знал, кто говорит с ним, но даже не повернулся; что услышал, было видно по тому, как он замолчал, разогнул длинный серый палец и поднес его к шраму, полученному во время баскетбольного матча. Он потер нос, затем, растопырив пальцы, поднес их к лицу Джорджа.
— Крабы, видишь, Джордж? Видишь? Теперь ты знаешь, как выглядит краб, правда? Уверен, что у вас там, в рыбацкой лодке, были крабы. Мы же не можем позволить, чтобы эти крабы залезли в тебя, разве можем, Джордж?
— Нет крапов! — закричал Джордж. — Нет! — Он стоял прямо, вскинув брови так, что мы могли увидеть его глаза.
Черный парень на секунду отступил. Остальные двое смеялись над ним.
— Что-то не так, Вашингтон, братишка? — спросил большой парень. — Что-то задерживает процедуру, братишка?
Вашинтон шагнул обратно.
— Джордж, говорю тебе: наклони голову! Или ты наклонишь голову и вымоешься этим, или я до тебя дотронусь! — Он снова — поднял руку — она была большая и черная, словно болотная грязь. — Дотронусь до тебя этой черной! грязной! вонючей рукой, всего облапаю!
— Рука — нет! — сказал Джордж и поднял над головой кулак, словно был готов разбить на куски грифельно-серый череп, рассыпав зубцы, гайки и болты по всему полу.
Но черный парень просто направил шланг в пупок Джорджу и сдавил его, и Джорджа обдало фонтаном дезинфицирующей жидкости. Черный парень направил струю в редкие седые волосы Джорджа, затем растер их рукой, размазывая черноту со своих пальцев по голове старика. Джордж обхватил живот обеими руками и кричал:
— Нет! Нет!
— А теперь повернись спиной, Джордж…
— Я сказал, достаточно, приятель. — На этот раз голос звучал так, что черный парень вынужден был повернуться к Макмерфи. Он с ухмылкой глядел на голого Макмерфи — ни кепки, ни ботинок, ни карманов, чтобы сунуть в них большие пальцы.
— Макмерфи, — произнес он, качая головой, — ты знаешь, я уже начал думать, что мы с тобой никогда не разберемся.
— Ты, проклятый черномазый, — сказал Макмерфи, и голос его был скорее усталым, чем злым. Черный парень ничего не ответил. Макмерфи прибавил голосу: — Ты, проклятый чертов ниггер, мать твою так!
Черный парень покачал головой и захихикал вместе со своими приятелями.
— Как вы полагаете, братья, чего добивается Макмерфи такими разговорчиками? Он хочет, чтобы я первый начал? Хи-хи-хи. Разве он не знает, что нас учили не реагировать на дурацкие оскорбления психов?
— Проклятый гомик! Вашингтон, ты просто…
Вашингтон отвернулся от него и снова посмотрел на Джорджа. Джордж все еще стоял скрючившись, глотая ртом воздух, потому что дезинфицирующая жидкость попала ему в желудок. Черный парень ухватил его за руку и развернул лицом к стене.
— Вот так, Джордж, а теперь подставляй щечки.
— Не-е-ет!
— Вашингтон, — сказал Макмерфи. Он глубоко вздохнул и шагнул к черному парню, оттеснив его от Джорджа. — Вашинтон, ну хорошо, хорошо…
И все услышали в голосе Макмерфи беспомощность, отчаяние человека, загнанного в угол.
— Макмерфи, ты вынуждаешь меня обороняться. Разве он не вынуждает меня, братья?
Остальные двое кивнули.
Вашингтон осторожно положил шланг на скамью рядом с Джорджем и, размахнувшись, неожиданно ударил Макмерфи в скулу. Макмерфи едва не упал. Он отшатнулся в сторону обнаженных мужчин, и ребята подхватили его и подтолкнули вперед — навстречу улыбающемуся грифельному лицу. Он снова получил удар, на этот раз в подбородок, прежде чем осознал, что это, наконец, началось и теперь ему не остается ничего другого, как только делать то, что он может. Он отбил следующий удар черной руки, ухватил Вашингтона за запястье и потряс головой, чтобы прийти в себя.
Так они стояли примерно секунду, пыхтя не хуже чем вода в сливе, а потом Макмерфи оттолкнул черного парня и стал в стойку, подняв огромные плечи так, чтобы защитить подбородок, и, прикрыв кулаками голову, стал кружить вокруг стоявшего перед ним противника.
И эта аккуратная, безмолвная линия обнаженных мужчин в мгновение ока превратилась в вопящий круг, соединившись и образуя что-то вроде ринга.
Черные кулаки впивались в склоненную рыжую голову и бычью шею, разбивая в кровь брови и щеки. Черный парень танцевал и уворачивался. Он был выше, руки у него были длиннее, чем толстые красные руки Макмерфи, он бил быстрее и резче, он был способен отделать руки и голову Макмерфи не приближаясь к нему. Макмерфи продолжал двигаться вперед — тяжелыми, решительными шагами, лицо опущено, глаза щурятся между татуированными кулаками, — пока не загнал черного парня в круг обнаженных мужчин и не влепил кулаком в середину белой, накрахмаленной груди. Грифельное лицо порозовело, черный парень облизал губы языком цвета клубничного мороженого. Он уклонился от лобовой атаки Макмерфи и еще пару раз увернулся, прежде чем мощный кулак хорошенько врезал ему еще раз. Рот у него открылся пошире — бледная розовая клякса.
У Макмерфи на голове и плечах красовались красные отметины, но, похоже, боли он не чувствовал. Он продолжал наступать, десять ударов к одному. Драка продолжилась в душевой, пока черный парень не начал задыхаться, покачиваться и стараться по большей части избежать ударов этих красных, покрытых трефами рук. Ребята кричали Макмерфи, чтобы он отпустил его. Но Макмерфи не торопился делать этого.
Черный парень увернулся от удара в плечо и быстро посмотрел на тех двоих, что стояли и любовались дракой.
— Уильямс… Уоррен… черт вас побери!
Второй черный парень врезался в толпу и ухватил Макмерфи сзади за руки. Макмерфи стряхнул его, словно бык стряхивает обезьяну, но парень бросился снова.
Так что мне пришлось поднять его и забросить в душ. В нем было полно трубок; он весил не больше десяти или пятнадцати фунтов.
Мелкий черный парень покрутил головой, повернулся и выбежал в дверь. Пока я смотрел на него, другой вылез из душа и применил ко мне специальный захват — просунул руки под мышки и сцепил на шее, — и мне пришлось вбежать в душ, повалить его на кафель, и, пока я лежал там в воде, пытаясь разглядеть, как Макмерфи сломает Вашингтону еще пару ребер, тот парень, который применил ко мне специальный захват, принялся кусать меня за шею, и мне пришлось разорвать его хватку. После этого он лежал тихо, и крахмал с форменной куртки стекал в давящийся водосток.
А к тому времени, как мелкий черный парень прибежал назад с ремнями, наручниками и одеялами и четырьмя санитарами из буйного, все уже оделись и пожимали руки мне и Макмерфи и говорили, что чувствовали: это должно было случиться, и какая классная была драка, и потрясающая большая победа. И продолжали так говорить, подбадривая нас и поддерживая, пока Большая Сестра помогала санитарам из буйного прилаживать нам на руки кожаные ремни.
* * *
Наверху, в буйном, стоит непрекращающийся машинный гул — тюремная фабрика штампует патентованные тарелки. Иногда шум прерывается легким стуком по столу для пинг-понга — про-у-чить, про-у-чить. Люди ходят по личным тропинкам, подходят к стене, разворачиваются накренясь и снова идут назад быстрыми, семенящими шагами, протаптывая на кафельном полу перекрещивающиеся тропинки, на лицах — тюремная жажда. Тут один общий запах — запах неустрашимых воинов, боящихся людей, запах мужчин, которые себя не контролируют, а по углам и под столом для пинг-понга согнулись вещи, скрежеща зубами, такие вещи, которые доктора и сестры видеть не могут и санитары не могут убить дезинфицирующими растворами. Когда дверь отворилась, я почувствовал этот общий запах и услышал скрежет зубов.
Высокий костлявый старик, покачивающийся на проволоке, прикрученной у него между лопаток, встретил нас с Макмерфи у двери, куда привели нас санитары. Он осмотрел нас желтыми от окалины глазами и покачал головой.
— В данном случае я умываю руки, — сообщил он цветным санитарам, и проволока утащила его вдаль по коридору.
Мы последовали за ним в дневную комнату, Макмерфи остановился у двери и расставил ноги, откинув голову назад, чтобы все получше рассмотреть; он попытался сунуть большие пальцы в карманы, но наручники были слишком тугие.
— Ну и зрелище, — сказал он уголком рта.
Я кивнул. Я уже видел все это раньше.
Парочка шагающих парней остановилась посмотреть на нас, и старого костлявого доктора снова протащило мимо, и он в данном случае умывал руки. Поначалу никто не обратил на нас особого внимания. Санитары отправились на сестринский пост, оставив нас стоять у дверей дневной комнаты. Заплывший глаз Макмерфи с трудом изобразил подмигивание, и я могу сказать, что ухмыляться ему тоже было больно. Он поднял руки в наручниках, постоял, пока не утихнет их звон, и глубоко вздохнул.
— Макмерфи мое имя, друзья, — сказал он, растягивая гласные, словно актер, играющий ковбоя. — И вот что мне хотелось бы знать: кто из вас, нищета, играет в этом заведении в покер?
Стук теннисного мячика смолк, и мячик покатился по полу.
— Я не рассчитываю хорошо попастись на вашей травке, для этого меня слишком сильно стреножили, но утверждаю, что как жеребец я не знаю удержу. — Он зевнул, дернул плечом, потом нагнулся, прокашлялся и выплюнул что-то в корзину для использованных бумаг в пяти футах от него; в корзине брякнуло, Макмерфи снова выпрямился, ухмыльнулся и лизнул языком кровоточащую дырку на месте зуба. — Прибыли снизу. Мы с Вождем обломали рога двум жирным обезьянам.
Вся фабричная штамповка в эту минуту стихла, и все посмотрели на нас. Макмерфи притягивал к себе взгляды, словно ярмарочный зазывала. Стоя рядом с ним, я почувствовал, что тоже обязан выглядеть внушительно, — распрямился и вытянулся во весь рост. От этого моя спина заболела — ударился в душе, когда черный парень навалился на меня, но виду не подал. Один парень с голодным взглядом, черноволосый и лохматый, поднялся и протянул руку, думая, что я могу ему что-нибудь дать. Я попытался не обращать на него внимания, но он продолжал крутиться вокруг меня, куда бы я ни повернулся, словно маленький мальчик, протягивающий мне пустую ладошку, сложенную чашечкой.
Макмерфи рассказывал о драке, а моя спина тем временем болела все сильнее и сильнее; я так долго просидел сгорбившись на стуле в углу, что мне было трудно стоять. Я обрадовался, когда маленькая сестра-японка пришла, чтобы отвести нас на сестринский пост, — смогу наконец присесть и отдохнуть.
Она спросила, успокоились ли мы, чтобы снять наручники, и Макмерфи кивнул. Он тяжело опустился на стул, свесив руки между колен. Он выглядел совершенно измученным — до меня только теперь дошло, что ему было так же трудно стоять прямо, как и мне.
Сестра — маленький кончик ничего, обструганный начисто, как позже сказал о ней Макмерфи, — сняла наручники и дала Макмерфи сигарету, а мне — полоску жвачки. Она помнит, что я жую резинку. А я ее совсем не помнил. Макмерфи курил, пока она погружала свои пальчики, похожие на розовые свечки для именинного торта, в банку с мазью и обрабатывала его царапины, вздрагивая всякий раз, когда вздрагивал он, и говорила ему «извините». Потом взяла его лапищу обеими руками, повернула ее и смазала ободранные суставы.
— Кто это был? — спросила она, глядя на руки. — Вашингтон или Уоррен?
Макмерфи посмотрел на нее.
— Вашингтон, — сказал он и ухмыльнулся. — Об Уоррене позаботился Вождь.
Она отпустила его руку и повернулась ко мне. Я мог разглядеть маленькие птичьи косточки, проступавшие у нее на лице.
— Вы что-нибудь повредили?
Я помотал головой.
— А что с Уорреном и Вашингтоном?
Макмерфи сказал ей, что в следующий раз, когда она их увидит, они, возможно, будут щеголять в пластырях. Сестра кивнула и опустила голову.
— Тут не так, как у нее в отделении, — сказала она. — Многое похоже, но не все. Военные сестры, которые ведут дела, словно в военном госпитале. Они сами немного больные. Иногда я думаю, что всех незамужних сестер после тридцати пяти следует увольнять.
— Во всяком случае, всех незамужних военных сестер, — добавил Макмерфи. Он спросил, как долго мы сможем пользоваться ее гостеприимством.
— Боюсь, что не очень долго.
— Боитесь, что не очень долго? — переспросил Макмерфи.
— Да. Иногда я предпочитаю подержать пациентов здесь, вместо того чтобы отсылать назад, но главное слово — за ней. Нет, думаю, что вы не пробудете здесь слишком долго — я хочу сказать — в вашем нынешнем состоянии.
Кровати в буйном были все расстроены — или слишком туго натянуты, или слишком слабо. Нам выделили две соседние кровати. Они не стали завязывать меня простыней, но оставили у кровати маленький тусклый ночник. Посреди ночи кто-то закричал:
— Я начинаю кружиться, индеец! Посмотри на меня, посмотри на меня!
Я открыл глаза и увидел длинные желтые зубы, отсвечивающие прямо у моего лица. Это был парень с протянутой рукой.
— Я начинаю кружиться! Пожалуйста, посмотри на меня!
Двое санитаров оттащили его от меня и вывели из спальни, а он все смеялся и кричал:
— Я начинаю кружиться, индеец! — и потом просто смеялся.
Он повторял это и смеялся всю дорогу от спальни по коридору, пока снова не наступила тишина и я мог расслышать, как тот, другой, говорит:
— Ну, в данном случае я умываю руки.
— Ты в одну секунду завел себе приятеля, Вождь, — прошептал Макмерфи и повернулся на бок.
Остаток ночи я почти не спал, я видел перед собой желтые зубы и голодное лицо парня, просившего: «Посмотри на меня! Посмотри на меня!» Или я все-таки задремал, но он все просил и просил. Это лицо, желтое, изголодавшееся, неясно вырисовывалось из темноты, висело прямо передо мной, чего-то хотело… о чем-то просило. Я удивлялся, как Макмерфи ухитряется спать, когда со всех сторон его окружают и надоедают ему просьбами сотни таких лиц, две сотни таких лиц, тысяча таких лиц.
В буйном завыла сирена, чтобы разбудить пациентов. Внизу просто включали свет. Она была похожа на звук, который издает гигантская точилка для карандашей, затачивающая что-то ужасно твердое. Едва заслышав сирену, мы с Макмерфи вскочили и сели в кроватях, и уже готовы были улечься обратно, когда громкоговоритель объявил, чтобы мы подошли к сестринскому посту. За ночь моя спина затекла так, что я едва мог согнуться; по тому, как долго возился Макмерфи, я понял, что у него то же самое.
— Что у них сегодня для нас по программе, Вождь? — спросил он. — Дыба? Пытки? Надеюсь, ничего, что требовало бы особых усилий, а то я чувствую себя совсем разбитым!
Я сказал ему, что особых усилий не потребуется, но больше ничего не сказал, потому что, пока мы не явились на сестринский пост, я сам не был уверен, и сестра, на этот раз уже другая, спросила: «Мистер Макмерфи и мистер Бромден?» — и вручила каждому по маленькому бумажному стаканчику.
Я заглянул в свой стаканчик, там лежали три красные капсулы.
У меня в голове зажужжало, и я не могу этого остановить.
— Погодите, — говорит Макмерфи. — Это ведь те самые пилюли, от которых разом вырубаешься, не так ли?
Сестра кивает и поворачивает голову, посмотреть, есть ли кто сзади.
Макмерфи возвращает стаканчик со словами:
— Нет, мадам, от повязки на глаза я отказываюсь. Лучше дайте мне выкурить сигаретку.
Я тоже возвращаю свой стаканчик, и она говорит, что должна позвонить, проскользнула мимо нас в кабинет доктора, и уже висит на телефоне.
— Мне жаль, что я тебя в это втянул, Вождь, — говорит Макмерфи.
Я едва слышу его за шумом телефонных проводов, свистящих в стенах. Чувствую, как мысли в голове понеслись с пугающей быстротой — словно с ледяной горки.
Мы сидим в дневной комнате, нас окружили эти лица, когда в дверь входит Большая Сестра, собственной персоной, в сопровождении двух здоровых черных парней, на шаг позади нее. Я стараюсь уменьшиться, сморщиться на стуле, скрыться от нее, но уже слишком поздно. Слишком много людей смотрит на меня; внимательные взгляды пригвоздили меня к месту.
— Доброе утро, — говорит она, ее обычная улыбка снова на месте.
Макмерфи отвечает: «Доброе утро», а я молчу, даже когда она и мне громко говорит: «Доброе утро». Смотрю на черных парней: у одного заклеен нос, а рука подвешена на перевязи, серая кисть свисает из рукава, словно дохлый паук, а другой двигается так, словно у него ребра в гипсовом корсете. Оба слегка ухмыляются. Они могли остаться дома, но разве пропустят такое. Я ухмыляюсь в ответ — просто чтобы их позлить.
Большая Сестра мягко и терпеливо разговаривает с Макмерфи о том, как безответственно он поступил, позволил поддаться гневу, словно маленький мальчик, — разве вам не стыдно?
Она рассказывает о том, как все пациенты в нашем отделении на собрании группы вчера вечером согласились с персоналом, что, возможно, будет полезно применить к нему шоковую терапию — если он не осознает своих ошибок. Все, что от него требуется, — признать, что он был не прав, продемонстрировать стремление к разумному контакту, и на этот раз назначение будет отменено.
Лица вокруг все смотрят и смотрят. Большая Сестра говорит, что выбор за ним.
— Да? И у вас есть бумага, которую я должен подписать?
— В данный момент нет, но если вы чувствуете в этом необходи…
— И почему бы вам не добавить туда пару-тройку вещей типа того, что я участвовал в заговоре, целью которого было свержение правительства, и что я считаю жизнь в вашем отделении просто райской, как на этих чертовых Гавайях, и прочую чепуху в таком духе.
— Я не могу поверить, что это…
— А после того как я все подпишу, вы принесете мне одеяло и пачку сигарет от Красного Креста. Фу-у-ух, этим китайским коммунистам есть чему у вас поучиться, леди.
— Рэндл, мы пытаемся помочь вам.
Но он уже на ногах и, почесывая живот, шагает мимо нее и черных парней к карточным столам.
— Так, хорошо, где у вас тут покерный стол, ребята?
Сестра смотрит ему вслед, а потом идет к сестринскому посту позвонить по телефону.
Два цветных санитара и один белый с вьющимися светлыми волосами ведут нас в главный корпус. Всю дорогу Макмерфи болтает с белым санитаром как ни в чем не бывало.
Трава покрыта толстым слоем инея, и два цветных санитара окружены белыми клубами своего дыхания, словно локомотивы. Солнышко временами выглядывает из-за облаков, и иней сверкает под его лучами, вся земля в искорках. Воробьи нахохлились на морозе и чирикают, выискивая зернышки среди искристого инея. Трава хрустит у нас под ногами, проходим мимо нор земляных белок, где я видел щенка. Мороз уходит в норы и скрывается там.
Я чувствую мороз у себя в животе.
Мы подходим к двери, из-за нее доносится такой звук, будто пчелы жужжат. Перед нами двое мужчин, шатаются от красных капсул. Один кричит, как ребенок:
— Это мой крест, благодарю тебя, Господи, это все, что у меня есть, благодарю тебя, Господи…
Другой парень ждет и все повторяет:
— Хрен вам, хрен вам.
Это спасатель из бассейна. И он тихонько плачет.
Я не буду плакать и кричать. Пока Макмерфи здесь — не буду.
Техник просит нас снять обувь, и Макмерфи спрашивает у него, не нужно ли нам еще разодрать на себе штаны и побрить головы. Техник отвечает, что такого удовольствия нам не доставят.
Металлическая дверь смотрит на нас глазами-заклепками.
Дверь открывается и всасывает первого парня внутрь. Спасатель застыл не шевелясь. Из-за черной панели поднимается луч, похожий на неоновый дымок, упирается ему в лоб со следами клемм и тащит его, словно поводок собаку. Луч описывает вокруг него круги — три раза, прежде чем дверь закрывается, его лицо искажено страхом.
— И — раз, — хрипит он. — И два! И три!
Слышу, как они вскрывают ему лоб, словно крышку люка, лязг и рычание заклинивших зубцов.
Дым поднимается из открывшейся двери, выезжает каталка, на ней лежит первый парень, и он отводит от меня взгляд. Это лицо. Каталка возвращается назад и вывозит спасателя. Слышу, как комментаторы произносят его имя.
— Следующая группа, — говорит техник.
Пол холодный, морозный, похрустывающий под ногами. Над головой тонко поют лампы дневного света, длинные, белые ледяные трубки. Чувствуется запах графитной смазки, как в гараже. Слышен запах кислоты и страха. В комнате одно окно, наверху, маленькое, и на улице вижу нахохлившихся воробьев, рассевшихся на проводах, словно коричневые бусины. От холода они попрятали головы в перья. Что-то начинает вдувать ветер в мои пустые кости, все сильнее и сильнее. Воздушная тревога! Воздушная тревога!
— Не ори, Вождь…
Воздушная тревога!
— Успокойся. Я пойду первым. У меня черепушка слишком крепкая, чтобы они ее пробили. А если не смогут справиться со мной, то с тобой — и подавно.
Взбирается на стол без посторонней помощи и раскидывает руки по сторонам, чтобы подогнать себя точно по тени. Выключатель защелкивает зажимы на запястьях и лодыжках, прижимая его к тени. Чья-то рука снимает с него часы — выиграл у Скэнлона, — роняет рядом с приборной панелью, они открываются. Зубцы, колесики и длинная упругая спираль выскакивают и застревают с этой стороны панели.
Он выглядит так, будто ни капли не боится. И улыбается мне.
Ему накладывают графитовую мазь на виски.
— Что это? — спрашивает он.
— Проводник, — говорит техник.
— Помазали меня проводником. А терновый венец мне наденут?
Они стирают лишнее. Он поет, от этого у них руки начинают дрожать.
— Возьми, дружок, репейное масло…
Они надевают ему такие штуки вроде наушников — корона из серебряных шипов поверх графитовой мази у него на висках. Они пытаются заткнуть ему рот куском резиновой кишки, которую он должен закусить.
— …Смешай его с зубной пастой.
Поворачивают какие-то ручки, и машина задрожала, две механические руки подхватывают паяльники и опускают на него. Он подмигнул и заговорил со мной сквозь зубы, он что-то рассказывает, говорит сквозь резиновую трубку, пока паяльники не опускаются достаточно низко к серебру у него на висках — над ними аркой вспыхивает свет, он выгибается, словно дуга, держится только на запястьях и лодыжках, и в воздухе раздается звук через резиновую трубку, звук вроде «ху-у-х», и он полностью покрывается искрящимся инеем.
А за окном воробьи, дымясь, попадали с проволоки…
Они вывезли его на каталке все еще дергающегося, лицо побелело от холода. Коррозия. Кислота из аккумулятора. Техники повернулись ко мне.
Смотрят на следующего. Ну и лось. Я его знаю. Держи его!
Такие вещи уже не подчиняются воле.
Держи его! Больше никаких ребят без секонала.
Зажимы впиваются мне в руки и ноги.
Графитовая мазь полна железных вкраплений, она царапает мне виски.
Он что-то сказал, когда подмигнул. Сказал мне что-то.
Мужчины склоняются, подносят два железных штыря к кольцу у меня на голове.
Машина наваливается на меня.
ВОЗДУШНАЯ ТРЕВОГА…
Побежал вприпрыжку, спустился вниз по склону. Не можешь вернуться назад, не можешь идти вперед, смотришь прямо в дуло — и ты мертв, мертв, мертв.
Мы сходим с буйволиной тропы в камышах, которая бежит рядом с железной дорогой. Прикладываю ухо к рельсу, он обжигает мне щеку.
— Ничего, — говорю я, — ни в эту, ни в ту сторону на сто миль…
— Торопись, — отвечает папа.
— Разве мы не так слушаем буйволов — втыкаешь нож в землю, зажимая ручку в зубах, стадо слышно далеко.
— Торопись, — снова говорит папа и смеется.
По ту сторону рельсов скирда пшеницы стоит с прошлой зимы. А под ней мыши, говорит собака.
— Мы пойдем вверх по рельсам или вниз?
— Пойдем через рельсы, так говорит собака.
— Эта собака не может идти по следу.
— Она сможет. Тут всюду птицы, вот что говорит старая собака.
— Лучшая охота — рядом с железной дорогой, вот что говорят старики.
— Лучше идти через рельсы, к скирде пшеницы, так говорит собака.
Идем через дорогу. Вижу — люди везде, вдоль рельсов, стреляют по фазанам. Похоже, наша собака забежала слишком далеко вперед и подняла всех птиц.
Она поймала трех мышей.
…Человек, Человек, ЧЕЛОВЕК, ЧЕЛОВЕК… широкоплечий и здоровый, глаз подмигивает, как звездочка.
О господи! Снова муравьи, на этот раз они меня здорово достали, кусачие, сволочи. Помнишь, когда мы нашли этих муравьев, которые на вкус были как укропные зернышки? А? Ты сказал, что это не укроп, а я сказал, что они, и твоя мама сильно ругалась, когда об этом услышала: «Учит ребенка есть жуков!»
Хороший индейский мальчик должен знать, как выжить, съедая все, что может съесть и что не съест его самого раньше.
Мы — не индейцы. Мы — цивилизованные, ты это помни.
Ты говорил мне, папа, когда умру, пришпиль меня к небу.
Мамина фамилия была Бромден. Она и сейчас Бромден. Папа сказал, он родился с одним только именем, выпал и шлепнулся в него, словно теленок на расстеленное одеяло, когда корова не хочет ложиться. Ти А Миллатуна, Самая Высокая Сосна На Горе, и, ей-богу, я был самым большим индейцем в штате Орегон, а может быть, и во всей Калифорнии и Айдахо в придачу. Таким уродился.
И, ей-богу, ты самый большой глупец, если думаешь, что добрая христианка возьмет себе такое имя — Ти А Миллатуна. Ты родился с именем, ну что ж, я тоже родилась с именем. Бромден. Мэри Луиза Бромден.
И когда мы переедем в город, говорит папа, с этим именем нам будет намного легче получить карточку соцобеспечения.
Парень с отбойным молотком кого-то догоняет, уже догнал, молоток не выпускает. Я снова вижу вспышки света, мешанину цветов.
Тинг. Тингл, тингл, в ноги — дрожь. На кого ты стал похож. Гром гремит, земля трясется, поп на курице несется… тили-тили, тили-бом, бежит курица с ведром… один на запад, другой на восток, а третий — над кукушкиным гнездом…
…Ай люли-люли-люли, прилетели журавли… прилетели, подхватили, тебя с собою унесли.
Моя старая бабушка твердит это нараспев, игра, в которую мы можем играть часами, сидя рядом с сушилками для рыбы, отгоняя мух. Игра называется тингл-тингл-тэнглту. Я вытянул обе руки, она по очереди зажимает мои пальцы, по одному пальцу на каждый слог.
Тингл, ти-нгл, тэ-нгл ту (семь пальцев), гром гремит, земля трясется, поп на курице несется (шестнадцать пальцев, и на каждый слог ее темная, похожая на клешню рука загибает мне палец, и уже все мои ногти смотрят на нее, словно маленькие лица, и просят, чтобы журавли подхватили и унесли тебя).
Я люблю эту считалочку, и я люблю бабушку. Мне не нравится поп, который несется на курице. Мне он не нравится. Мне нравятся журавли, что летят над кукушкиным гнездом. Я люблю их, и я люблю бабушку, пыль в ее морщинах.
В следующий раз вижу ее, лежащую неподвижно, как камень, она лежит мертвая, посреди Дэлз, на тротуаре, вокруг стоят в цветных рубахах индейцы, погонщики — много людей. Они везут ее на городское кладбище, чтобы похоронить там.
Я помню горячие, неподвижные, готовые разразиться бурей вечера, когда зайцы бросались под колеса дизельных грузовиков.
Джой Рыба-в-Бочке получил по контракту двадцать тысяч долларов и три «кадиллака». И он не ездил ни на одном, потому что не умел водить.
Вижу, как играют в кости.
Вижу это изнутри, как будто я сам на дне стаканчика. Я — грузило, меня держит кость, единицей ко мне. Они бросают кости, чтобы выпал змеиный глаз, а я — грузило, шесть глыб вокруг меня — словно белые подушки, обратная сторона кости — шестерка, которая всегда должна выпадать, когда они бросают. А как выпадет другая кость? Готов спорить, что выпадет единица. Змеиный глаз. Они жульничают, переворачивают ее крючком, а я — грузило.
Посмотрите-ка, вы проиграли. Эй, леди, дом пустой, а ребенку нужна пара новых лодочек. Ваша не пляшет. В другой раз повезет!
Облапошили.
Вода. Я лежу в луже.
Змеиный глаз. Вижу его снова. Вижу над собой этот номер один: ему не удается обжулить народ своими фальшивыми костями в переулке, за продуктовым магазином — в Портленде.
Переулок похож на тоннель, холодно, потому что уже вечер, солнце заходит. Позвольте мне… повидаться с бабушкой. Пожалуйста, мама.
Что он сказал, когда подмигнул?
Один — на запад, другой — на восток.
Не стой у меня на пути.
К черту, сестра, не стой у меня на пути, Пути, ПУТИ!
Я качусь. В другой раз повезет! Черт. Крутят снова. Змеиный глаз.
Школьный учитель говорит мне: парень, у тебя светлая голова, из тебя выйдет…
Выйдет кто, папа? Тот, что ткет ковры, как Дядя Бегущий И Прыгающий Волк? Тот, что плетет корзины? Или еще один пьяный индеец.
Я спрашиваю: рядовой, вы ведь индеец, не так ли?
Да, это так.
Ну что ж, должен сказать, что вы неплохо говорите по-английски.
Да.
Ну хорошо… обычного на три доллара.
Они не были бы такими наглыми, если бы знали, что бывает, когда мы с виски смешиваемся вместе. Не простой индеец, черт побери…
Он кто… что это такое?.. шагает не в ногу, слышит другого барабанщика.
Снова змеиный глаз. Эй, парень, эти кости что-то холодные.
После похорон бабушки мы с папой и дядей Бегущий И Прыгающий Волк выкопали ее. Мама с нами не пошла; она говорила, это неслыханно. Подвешивать труп на дерево! От этого любой умом тронется.
Дядя Бегущий И Прыгающий Волк и папа провели двадцать дней в вытрезвителе при тюрьме Дэлз, как последние пьяницы, за надругательство над мертвыми.
Но она — наша мать, черт ее побери!
Это не имеет значения, ребята. Вы должны были оставить ее там, где похоронили. Не знаю, когда вы, чертовы индейцы, этому научитесь. А теперь скажите, где она. Будет лучше, если вы сами расскажете.
А пошел ты знаешь куда, бледнолицый, сказал дядя Бегущий И Прыгающий Волк, скручивая себе сигарету. Я ни за что не скажу.
Высоко, высоко, высоко в холмах, высоко на постели из дубовых ветвей, она гладит ветер старой рукой и считает облака старой считалочкой… прилетели журавли…
Что ты сказал мне, когда подмигнул?
Играет оркестр. Посмотри на небо, сегодня — Четвертое июля.
Кости отдыхают.
Они снова напустили на меня машину… Я хотел бы знать…
Что он сказал?
…Знать, как Макмерфи снова сделал меня большим.
Он сказал: «Хрен вам».
Они там. Черные парни в белых куртках пялятся на меня из-за двери, а потом войдут и обвинят меня в том, что я промочил все шесть подушек. Я лежу на них! Номер шесть. Я думал, что комната — это кости. Номер один, змеиный глаз, тоже тут, все кружится, белый свет с потолка… это — то, что я видел… в этой маленькой квадратной комнатке… похоже, уже стемнело. Как долго я был без сознания? Напустили немножко тумана, но я не собираюсь в него нырять, не собираюсь в нем прятаться. Нет… больше никогда…
Я встаю, медленно поднимаюсь, чувствуя, как затекла шея. Белые подушки на полу изолятора промокли — я их опи́сал, пока был без сознания. Я вообще ничего из этого не помню, но я тру глаза ладонями и пытаюсь прочистить башку. Я стараюсь. Раньше никогда не старался прийти в себя.
Спотыкаясь подошел к маленькому круглому окошку в двери комнаты, затянутому тонкой проволокой, и постучал. Я видел, как санитар идет по коридору с подносом для меня, и знал, что на этот раз я их победил.
* * *
Бывало, что после шоковой терапии я не мог опомниться недели по две, жил словно в тумане, все перед глазами дрожало и расплывалось, в общем, это было как тот рваный край, за которым начинается сон, как та серая граница между светом и тьмой, или между сном и бодрствованием, между жизнью и смертью, когда сознание к тебе уже вернулось, но ты еще не можешь понять, какой сегодня день, или кто ты такой, и есть ли смысл вообще возвращаться — и так целых две недели. Если у тебя нет причин просыпаться, ты можешь слоняться в этой серой зоне неопределенно долгое время, но, если тебе это не нравится, это я понял, ты можешь начать бороться, чтобы вырваться из нее. На этот раз я вырвался из нее меньше чем за день, быстрее чем когда-либо.
И когда туман окончательно выветрился у меня из головы, мне показалось, что я вынырнул после долгого, глубокого погружения, выскочил на поверхность после того, как провел под водой сотню лет. Это был последний сеанс, который они мне провели.
На той же неделе они провели с Макмерфи еще три сеанса. Как только он приходил в себя и начинал подмигивать окружающим, являлась мисс Рэтчед с доктором, и они спрашивали его, не готов ли он одуматься, осознать свое поведение и вернуться в отделение для проведения курса. И он приподнимался, не сомневаясь, что все лица в буйном обращены к нему, и говорил сестре, что он очень сожалеет, что может отдать за свою страну только одну жизнь, и что она может поцеловать его в красно-розовую задницу, но он проклятому вражескому кораблю не сдастся. Да!
Потом вставал, отвешивал парочку поклонов ребятам, которые улыбались ему в ответ, а Большая Сестра вела доктора на пост, чтобы позвонить в главный корпус и подтвердить очередной сеанс.
Однажды, когда она уже повернулась, чтобы уйти, он ухватил ее за край халата и ущипнул пониже спины, так что ее лицо стало такого же цвета, как и его огненные волосы. Если бы там не было доктора, который и сам прятал ухмылку, она влепила бы Макмерфи пощечину.
Я попытался уговорить Макмерфи подыграть ей, чтобы прекратить эти назначения, но он только смеялся и посылал меня к черту. Все, что они делают, — тратят на него заряд своей батареи, — пустая трата времени.
— Когда я выйду отсюда, первая же телка, которая оседлает старого рыжего Макмерфи, психопата мощностью десять тысяч ватт, засияет, словно автомат для пинбола, и заплатит серебром! Нет, я не боюсь их маленькой машинки с батарейками.
Он упорно твердил, что ему это не причиняет вреда. Он даже не станет принимать эти свои капсулы. Но всякий раз, когда громкоговоритель объявлял, что ему следует воздержаться от завтрака и приготовиться пройти в первый корпус, на его челюсти играли желваки и лицо бледнело. Он выглядел осунувшимся и испуганным — то самое задорное лицо, отражение которого я видел в лобовом стекле машины по пути с побережья.
К концу недели я покинул буйное и вернулся обратно в свое отделение. Я хотел сказать Макмерфи до расставания множество вещей, но он только что прибыл с процедуры и сидел в углу, не отводя глаз с мячика для пинг-понга, словно они были прикреплены к нему проволочками. Цветной санитар и еще один белый свели меня вниз, впустили в наше отделение и заперли за мной дверь. После буйного все здесь казалось ужасно спокойным. Я прошел в дневную комнату и по ряду причин задержался в дверях; все посмотрели на меня, посмотрели по-другому, не так, как смотрели бы раньше. Их лица светились — так, словно они смотрели на блестящую вставную панель.
— Итак, прямо у себя перед глазами, — принялся разглагольствовать Хардинг, — вы видите того самого дикого человека, который сломал руку… черному парню! Хей-хей, поглядите, поглядите!
Я ухмыльнулся им в ответ, понимая теперь, что чувствовал Макмерфи все эти месяцы, когда эти лица оживлялись и веселели при виде его.
Все подошли ближе и попросили рассказать им обо всем, что произошло. Как он вел себя там? Что делал? И правда ли то, что, как нашептывают в гимнастическом зале, они устраивают ему ежедневную электрошоковую терапию, а с него — как с гуся вода, и что он заключает с техниками пари насчет того, как долго удержит глаза открытыми после того, как ему наложат электроды.
Я рассказал им все, что мог, и, похоже, никто даже не задумался о том, почему это я — тот самый парень, которого они считали глухим и немым с тех самых пор, когда впервые с ним познакомились, — говорит и слушает как любой другой. Я сообщил, что все ими услышанное — чистая правда, и добавил парочку рассказов от себя. Они так хохотали над некоторыми шуточками Макмерфи насчет Большой Сестры, что двое Овощей под мокрыми простынями на стороне Хроников заухмылялись, а потом и зашлись от хохота, как будто понимали, в чем дело.
Когда на следующий день Большая Сестра лично вынесла проблему пациента Макмерфи на обсуждение группы и сказала, что по неким необъяснимым причинам он, похоже, не реагирует на электрошоковую терапию, поэтому, вероятно, можно посоветовать применить более решительные меры для установления с ним контакта, Хардинг откликнулся:
— Да уж, это возможно, мисс Рэтчед, да, но из того, что я слышал о ваших делах с Макмерфи наверху, у него не наблюдается никаких трудностей в установлении контакта с вами.
Это вывело Большую Сестру из равновесия, и она разволновалась до такой степени, что не сразу смогла собраться с мыслями снова, и все в комнате тем временем смеялись над ней.
Она поняла, что Макмерфи, находясь наверху, где ребята не могли видеть вмятин, которые она на нем оставляла, стал больше, чем был когда-либо, вырос до такой степени, что почти стал легендой. Человека, которого не видят, трудно заставить выглядеть слабым, решила она, и стала строить планы его возвращения в отделение. Она рассчитывала, что ребята своими глазами увидят, что он так же уязвим, как и любой другой мужчина. Да и ему будет трудно продолжать строить из себя героя, сидя целыми днями в дневной комнате в состоянии ступора после шока. Ребята это предчувствовали, они понимали, что, пока он будет находиться в отделении в назидание всем остальным, она станет назначать ему шок всякий раз, как он из него выйдет. Так что и Хардинг, и Скэнлон, и Фредериксон, и я принялись обсуждать, как бы нам убедить Макмерфи в том, что наилучшим решением для него, да и для всех заинтересованных лиц, будет его побег из отделения. И в субботу, когда его перевели обратно в отделение, — он протопал в дневную комнату, словно боксер на ринг, закинув руки за голову, и объявил, что чемпион вернулся, — наш план был готов. Мы собирались дождаться темноты, поджечь матрасы, а когда прибудут пожарные, вытолкать его за дверь. Этот план казался нам настолько удачным, что мы и не думали, что Макмерфи сможет отказаться.
Но мы забыли о том, что это был как раз тот самый день, когда он устраивал свидание, — эта девушка, Кэнди, должна была пробраться в отделение, чтобы увидеться с Билли.
Они привели его в отделение утром, около десяти.
— Веселье по полной программе, ребята! Они проверили мои штепселя, прочистили наконечники, и я засиял, словно искрящий генератор модели «Т». Вы никогда не пользовались такими штуками на Хеллоуин? Бз-а-ам! Довольно забавно, даже приятно.
И он принялся шляться по отделению, такой большой, больше, чем когда-либо, опрокинул под дверью сестринского поста ведро с грязной водой, в которой моют швабры, подложил квадратный кусочек масла на носок белой замшевой туфли мелкого черного парня, так что тот и не заметил, и задыхался от хохота во время обеда, пока масло таяло, окрашивая туфлю в цвет, который Хардинг определил как «самый вызывающий желтый». Он был больше, чем когда-либо, и всякий раз, как принимался подметать щеткой пол поблизости от сестры-практикантки, она вскрикивала, закатывала глаза и, постукивая каблучками, убегала от него по коридору, потирая бок.
Мы рассказали ему о своем плане побега, а он заявил, что торопиться не стоит, и напомнил о свидании Билли.
— Мы ведь не можем разочаровать парнишку Билли, верно, ребята? Только не теперь, когда он готов расстаться с невинностью и разменять ее на наличные. И если мы постараемся, то сегодня ночью устроим хорошенькую маленькую вечеринку. Я бы даже сказал, что это будет моя прощальная вечеринка.
В эти выходные Большая Сестра работала — не желала пропустить его возвращения — и устроила нам собрание, чтобы решить кое-какие вопросы. На собрании она еще раз попыталась выступить со своим предложением применить к Макмерфи более решительные меры, настойчиво убеждая доктора обдумать подобного рода действия, «пока не оказалось слишком поздно, чтобы помочь пациенту». Большая Сестра говорила, а Макмерфи вертелся как юла, моргал, зевал и отпрыгивал с такой яростью, что она, в конце концов, вспыхнула, а когда это случилось, Макмерфи принялся, как припадочный, кивать доктору и остальным пациентам, демонстрируя, что совершенно согласен со всем, что она сказала.
— Вы знаете, возможно, она права, док; посмотрите, сколько пользы принесли мне несколько жалких вольт. Может быть, если мы удвоим напряжение, я смогу принимать восьмой канал, как Мартини. Я уже пытался лежать в кровати и вызывать галлюцинации, но не увидел ничего, только четвертый канал с новостями и погодой.
Большая Сестра прочистила горло, пытаясь снова обрести контроль над собранием:
— Я не говорила, что нам следует обдумать увеличение шока, мистер Макмерфи…
— Мадам?
— Я предлагала подумать над операцией. Очень простой, в самом деле. У нас есть успехи в устранении агрессивных тенденций в конкретных случаях, сопровождавшихся враждебностью…
— Враждебностью? Мадам, я дружелюбен, словно младенец. На протяжении двух последних недель не вытряс душу ни из одного санитара. И теперь уже нет причины делать какое-либо обрезание, разве не так?
Она выставила вперед свою улыбку, умоляя его осознать, сколько в ней искренности и сочувствия:
— Рэндл, речь не идет об обрезании…
— Кроме того, — продолжал он, — не будет никакого проку в том, чтобы их обкорнать; у меня в тумбочке есть запасная пара.
— Запасная… пара?
— Здоровых, словно бейсбольные мячи, док.
— Мистер Макмерфи! — Ее улыбка треснула, словно стекло, когда она поняла, что смеются над ней.
— Но другая пара тоже достаточно велика, чтобы считаться нормальной.
И он продолжал в том же духе до тех пор, когда пришла пора готовиться ко сну. К тому времени в отделении воцарилась праздничная атмосфера, словно перед большой ярмаркой. Мужчины шептались о том, что, вполне возможно, ожидается вечеринка, если девушка прибудет с выпивкой. Все пытались поймать взгляд Билли, хихикали и подмигивали ему всякий раз, как он смотрел. А когда мы выстроились в очередь для приема лекарств, Макмерфи прошел вперед и спросил маленькую сестру с распятием и родимым пятном, не может ли он получить парочку витаминов. Она выглядела удивленной, но сказала, что не видит причины ему отказать, и выдала несколько пилюль размером с птичье яйцо. Он положил пилюли в карман.
— Разве вы не собираетесь их проглотить? — спросила сестра.
— Я? О господи, конечно, нет. Мне не нужны витамины. Я взял их вот для этого мальчишки Билли. Мне кажется, в последнее время у него изможденный вид, — очень похоже, что малокровие.
— Но тогда почему вы не отдадите их Билли?
— Отдам, сладкая моя, отдам, только дождусь полуночи, когда они очень ему понадобятся. — И двинулся к спальне, зацепив рукой, словно крюком, пылающую шею Билли, одарив Хардинга подмигиванием, а меня — тычком своего огромного большого пальца, когда проходил мимо, и оставил сестру с вытаращенными глазами проливать воду себе на ноги на сестринском посту.
Вам стоило бы узнать кое-что о Билли Биббите: на лице у него были морщины, а в волосах пробивалась седина, но он все еще выглядел словно мальчишка с оттопыренными ушами, веснушчатым лицом и выпирающими зубами, босоногий мальчишка, насвистывающий что-то себе под нос на одном из цветных календарей, с куканом бычков, валяющимся перед ним в пыли — и тем не менее, он не был таким. Увидев его стоящим рядом с другими мужчинами, вы всегда с удивлением обнаруживали, что он ничуть не ниже любого из них, и при ближайшем рассмотрении вовсе не лопоух, и зубы у него не торчат вперед, да и веснушек нет, и что ему, правду сказать, тридцать или около того.
Я только один раз слышал, как он говорил про свой возраст, честно сказать, просто подслушал, когда он беседовал в вестибюле со своей мамашей. Она работала там в справочной, плотная, крепко сбитая леди с волосами, которые каждые несколько месяцев меняли цвет — от белокурых к голубым, а потом — к черным, и снова к белокурым. Она жила по соседству с Большой Сестрой и, насколько я понял, была ее дорогой и близкой подругой. Куда бы мы ни отправлялись, Билли всякий раз обязан был остановиться и наклонить к ней алую пылающую щеку, чтобы получить поцелуй. И это приводило всех нас в такое же смущение, как и самого Билли, именно по этой причине никто и никогда не дразнил его за это, даже Макмерфи.
Однажды после полудня, даже не вспомнить, как давно это было, мы задержались по дороге на терапию и расселись в вестибюле на больших пластиковых диванах снаружи, на полуденном солнышке, пока один из черных парней названивал своему букмекеру, а мамаша Билли воспользовалась случаем, чтобы оставить работу. Она вылезла из-за стола, взяла своего мальчика за ручку и вывела его на улицу посидеть на травке. Я как раз оказался неподалеку. Она сидела там на траве очень спокойно и ровно, согнувшись ровно посредине и вытянув прямо перед собой круглые ноги в чулках, и цветом напоминала мне болонскую колбасу. Билли лежал рядом с ней, положив голову ей на колени, и позволял щекотать ему ухо пушистым одуванчиком. Билли говорил о том, что ему пора присмотреть себе жену и когда-нибудь отправиться в колледж. Мамаша щекотала его одуванчиком и смеялась над такими глупостями:
— Солнышко, у тебя еще куча времени для всего такого. У тебя вся жизнь впереди.
— Мама, мне т-т-т-ридцать один год!
Она рассмеялась и пощекотала его ухо травинкой:
— Солнышко, неужели я выгляжу как мать мужчины средних лет?
Мать Билли сморщила носик, раскрыла губы ему навстречу, изобразила что-то вроде поцелуя, и я вынужден был признать, что она вообще не выглядит ничьей матерью. Я не мог поверить себе, не мог поверить тому, что Билли тридцать один год, пока не придвинулся достаточно близко, чтобы разобрать дату его рождения на повязке на запястье.
В полночь, когда Гивер и остальные черные ребята, а также Большая Сестра закончили дежурство, и старый цветной медбрат, мистер Теркл, приступил к своим обязанностям, Макмерфи и Билли уже вскочили с кроватей и, как мне представлялось, принимали витамины. Я вылез из кровати, натянул пижаму и отправился в дневную комнату, где они разговаривали с мистером Терклом; Хардинг, Скэнлон, Сефелт и некоторые другие парни тоже пришли. Макмерфи расписывал мистеру Терклу, что их ожидает, когда придет девушка, — вернее, напоминал, потому что все выглядело так, словно они вдоль и поперек обсудили подробности еще за пару недель до ожидаемого события. Макмерфи говорил, что требуется всего ничего, — просто разрешить девушке влезть в окно, вместо того чтобы рисковать, впуская ее через вестибюль, где может оказаться ночная надзирательница. А после этого — открыть изолятор. Разве это не настоящий райский уголок для любовников, — хоть медовый месяц там проводи. Исключительно уединенное место. («А-а-х, Макмерфи», — только и пытался выговорить Билли.) И выключить свет. Так что надзиратель ничего не сможет разглядеть. И закрыть двери спальни, чтобы не разбудить всех слюнявых Хроников в отделении. И вести себя тихо; мы же не хотим их беспокоить.
— Ах, М-м-м-ак, давай, — сказал Билли.
Мистер Теркл все продолжал кивать и трясти головой, похоже было, что он наполовину спит. Но когда Макмерфи сказал: «Полагаю, что дело чудненько улажено», мистер Теркл ответил: «Нет, не ф-фполне» — и продолжал стоять, ухмыляясь, в белой куртке, с лысой желтой головой, качающейся на конце шеи, словно шарик на палочке.
— Ну, давай, Теркл. Тебе тоже кое-что перепадет. Она должна принести с собой пару бутылок, — настаивал Макмерфи.
— Следует прибавить, — сказал мистер Теркл.
Его голова покачивалась и тряслась. Он действовал так, словно был вполне способен бодрствовать. Я слышал, что днем он работает в другом месте, где-то на ипподроме.
Макмерфи повернулся к Билли:
— Теркл требует более выгодного контракта, Билли-Бой. Насколько дорога тебе потеря застарелой девственности?
Но прежде чем Билли сумел справиться с заиканием и ответить, мистер Теркл покачал головой:
— Не в этом дело. Не в деньгах. Она ведь принесет с собой побольше, чем бутылку, не так ли, эта сладкая штучка? Вы, ребята, могли бы поделиться со мной кое-чем большим, нежели просто бутылка, разве не так? — И он ухмыльнулся во все лицо.
Билли чуть не взорвался, пытаясь, преодолев заикание, выговорить что-то насчет того, что только не Кэнди, только не его девушка! Макмерфи отвел его в сторону и сказал, чтобы на этот счет он не волновался, — к тому времени, когда Билли закончит со своим делом, Теркл будет уже таким сонным и таким пьяным, что не сумеет засунуть свою морковку даже в лохань для стирки.
Девушка снова опаздывала. Мы сидели в дневной комнате в пижамах и слушали, как Макмерфи и мистер Теркл травят армейские байки, передавая один другому сигарету мистера Теркла. Они очень смешно ее курили: затягивались и держали дым в легких, пока у них глаза не лезли на лоб. Хардинг спросил, что за сигарету они курят и отчего у нее такой подозрительный запах, и мистер Теркл ответил высоким, задыхающимся голосом:
— Это обыкновенная старая сигарета. Хи-хи, да-да. Хочешь затяжку?
Билли нервничал все больше и больше, он боялся, что девушка не придет, очень боялся. Он то и дело спрашивал, почему все мы не идем спать, а сидим здесь в холоде и темноте, словно собаки, которые на кухне ждут объедков, но мы только ухмылялись ему в ответ. Никто из нас не хотел спать; было так приятно расслабиться в полутьме и слушать, как Макмерфи и мистер Теркл рассказывают байки. Никого не клонило в сон, более того, никто не тревожился о том, что уже пробило два часа ночи, а девушка все еще не появилась. Теркл предположил, что она, может быть, опаздывает потому, что в отделении темно и она не может понять, в какое окно ей влезать. Макмерфи сказал, что это — несомненная правда, и оба они принялись бегать туда-сюда по коридорам, поворачивая все выключатели, они даже готовы были включить большие лампы в спальне, которые зажигались при подъеме, когда Хардинг остановил их, сказав, что тогда и все остальные мужчины повыскакивают из кроватей, чтобы получить свою долю удовольствия. Они с ним согласились и вместо этого включили все лампы в кабинете доктора.
Едва они осветили отделение так, что в нем наступил ясный день, раздался стук в стекло. Макмерфи подбежал к окну и прислонил к стеклу лицо, прикрыв его обеими руками от света, чтобы что-нибудь разглядеть. А потом повернулся и улыбнулся нам.
— Она явилась из тьмы, словно сама красота, — произнес он, ухватил Билли за запястье и подтащил к окну. — Впусти девушку, Теркл. Позволь этому психу оседлать ее.
— Стой, Макм-м-мерфи, подожди. — Билли мигал, словно мул.
— Я тебе не м-м-мамочка, Билли-Бой. Теперь уже слишком поздно отступать. Тебе придется пройти через это. Вот что я тебе скажу: я поставил пять долларов на то, что ты утрахаешь эту малышку до смерти, понял? Открывай окно, Теркл.
В темноте показались две девушки. Кэнди и та, другая, которая не явилась на рыбалку.
— Вот свезло, — пробормотал Теркл, помогая им влезть в окно. — Тут на всех хватит.
Все мы бросились ему помогать; девушкам пришлось задрать узкие юбки до самых трусиков, чтобы пролезь в окно.
— Ты, чертов Макмерфи! — воскликнула Кэнди и с такой яростью бросилась его обнимать, что едва не разбила бутылки, которые держала за спиной в каждой руке. Она немножко покачивалась, а ее волосы выбились из пучка, который она соорудила на макушке. Я подумал, что она лучше выглядит с распущенными волосами, с такой прической, какая была у нее во время рыбалки. Она жестом указала на другую девушку с бутылкой, которая как раз влезала в окно:
— Сэнди пришла. Она взяла и бросила того маньяка из Бивертона, за которого вышла замуж, разве это не дикость?
Девушка спрыгнула на пол, поцеловала Макмерфи и сказала:
— Привет, Мак. Мне очень жаль, что я долго не показывалась. Но с этим кончено. Просто не могла вынести столько развлечений: белые мыши в наволочке, червяки в кольдкреме и лягушки в бюстгальтере. — Она пожала плечами и махнула перед собой рукой, словно хлыстом, точно стирая всякую память о муже, который слишком любил животных. — Господи Иисусе, что за маньяк.
Обе девушки были одеты в юбки и свитера, на ногах — нейлоновые чулки, без туфель, обе раскраснелись и хихикали.
— Нам пришлось спрашивать дорогу, — объясняла Кэнди, — в каждом баре, куда мы по пути заходили.
Сэнди обвела комнату широко раскрытыми глазами:
— У-у-у, Кэнди, детка, где это мы очутились? Неужели это правда? Мы что, в сумасшедшем доме? Ребята!
Она была крупнее Кэнди, может быть, лет на пять старше и попыталась собрать свои гнедые волосы в элегантный узел на затылке, но они выбивались и прядями падали на пухлые, молочно-белые щеки. Она выглядела словно деревенская телка, которая пытается выдать себя за леди из общества. Ее плечи, грудь и бедра были чересчур широки, а ухмылка — слишком большой и открытой, чтобы ее можно было назвать прекрасной, но она была хороша собой и полна здоровья, — одним пальцем держала за колечко галлон красного вина, и он болтался у нее в руке, словно сумочка.
— Скажи мне, Кэнди, как, как, как такая дикая вещь могла случиться с нами? — Она крутанулась вокруг себя и застыла, расставив ноги и хихикая.
— Такие вещи не случаются, — торжественно сообщил девушке Хардинг. — Такие вещи бывают только в фантазиях, когда лежишь ночью без сна, мечтаешь и боишься рассказать об этих мечтах своему психоаналитику. В действительности вы — не здесь. Это вино — не реально; ничто из того, что вы видите, не существует. А теперь — пошли отсюда.
— Привет, Билли, — сказала Кэнди.
— Только гляньте на эту телку, — ухмыльнулся Теркл.
Кэнди неуклюже протянула одну из бутылок Билли:
— Я принесла тебе подарок.
— Такие вещи есть дневные грезы Кующего терновые венцы, — изрек Хардинг.
— Подружка! — сказала девушка по имени Сэнди. — Во что мы с тобой ввязались?
— Ш-ш-ш. — Скэнлон сердито посмотрел вокруг: — Если вы будете так орать, разбудите остальных ублюдков.
— В чем дело, скупердяй? — хихикнула Сэнди, делая новый поворот вокруг себя. — Боишься, что нас на всех не хватит?
— Сэнди, я мог бы догадаться, что ты принесешь этот чертов дешевый портвейн.
— Боже! — Она остановилась, глядя прямо на меня. — Открой эту, Кэнди. Ну и Голиаф — не фига себе?!
Мистер Теркл сказал: «Горячие девочки» — и запер решетку, и Сэнди снова воскликнула: «Боже!» Все мы сбились в странную маленькую стайку посредине дневной комнаты, тесня друг друга и оправдываясь: никто не знает, что делать, — никогда не бывали в такой переделке. И я просто не знаю, сколько бы эта восторженная, неуемная суматоха и толкотня по всей дневной комнате продолжались, если бы в двери отделения, дальше по коридору, не звякнул ключ, — это подействовало на всех так, словно завыла сигнализация.
— О господи боже, — простонал мистер Теркл, шлепая по лысой макушке, — это надзирательница явилась подпалить мою черную задницу.
Мы все побежали в уборную, выключили свет и стояли в темноте, слушая дыхание друг друга. Мы слышали, как надзирательница бродит по отделению и окликает мистера Теркла громким, почти испуганным шепотом.
Ее голос, мягкий и встревоженный, становился все громче.
— Мистер Теркл! Мистер Теркл! — звала она.
— Да где он, черт побери, — прошептал Макмерфи, — почему не отвечает?
— Не волнуйся, — отозвался Скэнлон. — Она не станет смотреть в сортире.
— Но почему он не отвечает? Может быть, перебрал…
— Парень, о чем ты говоришь? Я в полном порядке, если перебрал бы, то не с такого крошечного траханого косяка, — раздался откуда-то из темноты уборной голос мистера Теркла.
— Господи Иисусе, Теркл, что ты здесь делаешь? — Макмерфи старался, чтобы его голос звучал твердо, и одновременно пытался удержаться от смеха. — Выметайся отсюда и узнай, чего она хочет. Что она подумает, если не найдет тебя?
— Конец наш близок, — сказал Хардинг и уселся. — Аллах, будь милосерден.
Теркл открыл дверь и, выскользнув наружу, встретил надзирательницу в коридоре. Она пришла посмотреть, что означают все эти включенные лампы. Какая была необходимость поворачивать все выключатели в отделении? Теркл сказал, что повернул не все выключатели, — свет в спальне выключен, так же как и свет в уборной. Она сказала, что это не оправдание того, чтобы зажечь все остальные лампы; что за нужда во всей этой иллюминации? Теркл не сумел сразу найти ответа, и во время долгой паузы я слышал, как наши в темноте передают друг другу бутылку. Там, в коридоре, надзирательница повторила вопрос, и Теркл сказал ей, что, ну, он просто убирался, натирал кое-где пол. Тогда она захотела знать, почему в таком случае уборная — единственное место, которое он по инструкции должен содержать в чистоте, — погружена во мрак? И бутылка снова пошла по кругу, пока мы ждали, что он ответит. Она дошла до меня, и я сделал глоток. Я чувствовал, что мне это необходимо. Я мог расслышать, как Теркл все время глотает слова, там, в коридоре, невразумительно бекая и мекая, пытаясь что-то сказать.
— Он спекся, — прошептал Макмерфи. — Кто-нибудь должен пойти и помочь ему.
Я услышал, как зашипел унитаз передо мной, дверь открылась и в свете, идущем из коридора, показался Хардинг, выходящий наружу, подтягивая пижаму. Я слышал, как надзирательница вскрикнула при виде него, а он попросил ее его извинить, просто он ее не видел, ведь так темно.
— Вовсе не темно.
— Я хотел сказать, в уборной. Я всегда выключаю свет, чтобы добиться лучшей работы кишечника. Эти зеркала… понимаете, когда лампы отражаются в зеркале, мне кажется, что я сижу на скамье подсудимых и высокий суд вынесет решение о наказании, если все не пройдет как надо.
— Но санитар Теркл сказал, что он здесь убирал…
— И могу добавить, — хорошо сделал свое дело, учитывая затруднения, которые доставлял ему недостаток света. Не желаете ли посмотреть?
Хардинг толкнул дверь, открылась маленькая щелка, и луч света упал на кафельный пол уборной. Я увидел краешек спины надзирательницы, которая удалялась со словами, что склоняется к тому, чтобы принять предложение Хардинга, но ей еще нужно произвести обход. Я слышал, как хлопнула дверь, открылась в коридор, — надзирательница покинула отделение. Хардинг крикнул ей вслед, чтобы она поскорее возвращалась со следующим визитом. Все выбежали наружу и стали пожимать ему руку и хлопать по спине в благодарность за то, как он все это ловко разрулил.
Мы стояли там, в холле, и вино снова пошло по кругу. Сефелт сказал, что с нашего позволения выпил бы этой водки, если бы было с чем ее смешать. Он спросил мистера Теркла, нет ли в отделении чего-нибудь такого, чтобы добавить в нее, и Теркл сказал, что нет ничего, кроме воды. Фредериксон спросил, как насчет сиропа от кашля.
— Они время от времени дают мне немного из кувшина, полгаллона величиной, он стоит в аптеке. Не так плох на вкус. У тебя есть ключ от этой комнаты, Теркл?
Теркл сказал, что надзирательница единственная, у кого ночью есть ключи от аптеки, но Макмерфи попросил разрешения позволить ему попробовать открыть замок. Теркл ухмыльнулся и лениво кивнул. Пока они с Макмерфи трудились над замком аптеки с помощью канцелярских скрепок, девушки и остальная часть компании принялись бродить вокруг сестринского поста, открывая папки и читая записи.
— Посмотрите сюда, — предложил Скэнлон, размахивая одной из этих папок. — Говорят о том, что история болезни должна быть полной. Они достали даже мой табель за начальную школу. Вот он. А-ах, ужасные оценки, просто ужасные.
Билл и его девушка нашли его папку. Она отошла назад, чтобы посмотреть его историю.
— Взгляни, Билли! Это — френик и это — пат? Непохоже на то, чтобы все эти штуки у тебя были.
Другая девушка открыла вспомогательный шкафчик и спросила, на кой фиг сестрам сдались все эти бутылочки для горячей воды, миллион бутылочек, а Хардинг сидел на столе Большой Сестры и пожимал плечами в ответ на все вопросы разом.
Макмерфи и Терклу удалось, наконец, открыть дверь в аптеку и вытащить из холодильника бутылку густой, вишневого цвета жидкости. Макмерфи поднес бутылку к свету и прочитал вслух этикетку:
— Искусственный ароматизатор, краситель, лимонная кислота. Семьдесят процентов нейтральных веществ — это, должно быть, вода, — двадцать процентов алкоголя — это хорошо — и десять процентов кодеина. Осторожно: наркотические вещества могут вызывать привыкание. — Он снял крышку с бутылки и попробовал микстуру. Закрыв глаза, облизнулся, сделал еще глоток и снова прочел красную этикетку. — Ну хорошо, — сказал он и щелкнул зубами, словно их только что наточили, — если мы будем принимать это понемножку, но с водкой, я думаю, все будет в порядке. А как насчет кубиков льда, Теркл, старина?
Смешанный в бумажных медицинских стаканчиках с водкой и портвейном, сироп был похож на детский напиток, но имел крепость кактусового вина, которое возили в Дэлз, холодный и смягчающий, пока ты его пьешь, но горячий и яростный, когда попадает внутрь. Мы выключили свет в дневной комнате и уселись там, попивая коктейль. Первую пару стаканчиков мы опрокинули так, словно это было лекарство, мы принимали его серьезно, молча исподтишка смотрели друг на друга, ожидая, не убьет ли кого-нибудь это питье. Макмерфи и Теркл разрывались между выпивкой и сигаретами Теркла и снова принялись хихикать, обсуждая, как здорово было бы уложить ту маленькую сестру с родинкой, которая ушла в полночь.
— Я бы боялся, — сказал Теркл, — что она отхлестает меня большим старым крестом, который у нее на цепочке. Хотел бы ты, чтобы над тобой надругались такой штукой, а?
— А я бы боялся, — сказал Макмерфи, — что как раз в тот момент, когда я обнажу свое оружие, она потянется к моей заднице с термометром и начнет мерить мне температуру!
Это проняло всех. Хардинг перестал смеяться раньше других, чтобы присоединиться к шутникам.
— Или еще хуже, — предположил он. — Она просто ляжет под тебя с этой смертельной сосредоточенностью на лице и сообщит тебе — о Господи Иисусе, послушайте, — сообщит, какой у тебя пульс!
— О нет… О мой Бог…
— Или даже просто ляжет под тебя и сможет одновременно сосчитать твой пульс и измерить температуру — без инструментов!
— О боже, о, пожалуйста, не надо…
Мы хохотали до тех пор, пока не повалились со стульев и кушеток, кашляя и плача от хохота. Девушки так устали от смеха, что два или три раза пытались подняться на ноги.
— Я должна… пойти попи́сать, — сказала здоровая девица и двинулась, покачиваясь и хихикая, в сторону уборной, но перепутала двери и ввалилась в спальню, пока мы все утихомиривали друг друга, прижимая пальцы к губам и ожидая, когда она заявит протест, после чего услышали рев старого полковника Маттерсона: «Подушка это… лошадь!» — и он выехал из спальни прямо ей навстречу в своем кресле на колесиках.
Сефелт отвез полковника обратно в спальню и лично показал девушке, где находится уборная, сообщив ей, что ею пользуются исключительно мужчины, но он постоит у двери, пока она будет там, и станет охранять ее от посягательств на частную жизнь, будет оберегать от всех посетителей, черт возьми. Она торжественно поблагодарила его, пожала ему руку, и они отсалютовали друг другу. Пока она сидела там внутри, полковник снова выехал из спальни в своем кресле, и у Сефелта руки все время были заняты тем, чтобы не пускать его в уборную. Когда девушка вышла из двери, он пытался ногой отражать атаки кресла на колесиках, стоя в дверном проеме и одновременно ведя перепалку то с одним парнем, то с другим. Девушка помогла Сефелту отвезти полковника обратно в кровать, а потом они оба двинулись вдоль по коридору, вальсируя под музыку, которой никто не слышал.
Хардинг пил, смотрел на них и качал головой:
— Это не происходит. Это все — всего лишь плод совместной работы Кафки, Марка Твена и Мартини.
Макмерфи с Терклом вдруг забеспокоились насчет того, что в отделении все еще слишком много света, и принялись ходить туда-сюда по коридору, обесточивая каждый источник света — вплоть до крошечных ночников, расположенных на уровне колена, пока отделение не погрузилось в темноту — черную, как смола. Теркл вытащил фонарики, и мы принялись играть в салочки, носясь туда-сюда по коридору в креслах на колесиках, взятых со склада, и здорово проводили время, когда вдруг услышали припадочные крики Сефелта и бросились к нему, чтобы обнаружить распростертым на полу в судорогах рядом с этой девушкой, Сэнди. Она сидела на полу, отряхивая юбку, и смотрела на Сефелта.
— Никогда не испытывала ничего подобного, — произнесла она с благоговейным трепетом.
Фредериксон опустился на колени рядом с другом и сунул бумажник ему между зубов, чтобы не дать прикусить язык, а также помог застегнуть штаны.
— Ты в порядке, Сиф? Сиф?
Сефелт, не открывая глаз, поднял безвольную руку, вытащил изо рта бумажник и ухмыльнулся слюнявым ртом.
— Со мной все нормально, — сказал он. — Дайте мне лекарства, и я отвяжусь еще разок.
— Лекарства, — через плечо бросил Фредериксон, все еще не вставая с колен.
— Лекарства, — повторил Хардинг и, покачиваясь, двинулся с фонариком в дневную комнату.
Сэнди смотрела на него сияющими глазами. Она сидела рядом с Сефелтом, в изумлении поглаживая рукой его голову.
— Может быть, принесешь и мне что-нибудь! — пьяным голосом прокричала она вслед Хардингу. — Никогда не испытывала ничего подобного, даже близко не было.
Где-то в коридоре послышался звон стекла, и Хардинг вернулся с двумя пригоршнями пилюль. Он побросал их в Сефелта и женщину, словно посыпал могилу пригоршней земли. И воздел глаза к потолку:
— Великий милосердный Боже, прими двух этих бедных грешников в свои объятия. И держи двери открытыми для всех нас, потому что Ты — свидетель конца, полного, бесповоротного, фантастического конца. Я, наконец, осознал, что происходит. Это — наша последняя гулянка. Мы обречены отныне и навеки. Мы должны собрать все свое мужество перед решающим часом и лицом к лицу встретить нашу грядущую судьбу. На рассвете нас всех расстреляют. Сотня миллилитров на каждого. Мисс Рэтчед выстроит нас вдоль стены, где мы встретимся с ужасным человеком с короткоствольным ружьем, которое он станет заряжать милтауном! Торазином! Либриумусом! Стелазином! И при взмахе ее шпаги, ба-ах! Они нашпигуют нас транквилизаторами вплоть до потери существования.
Он привалился к стене и сполз на пол, пилюли выпали у него из рук и заплясали во всех направлениях, словно красные, зеленые и оранжевые жуки.
— Аминь, — сказал он и закрыл глаза. Девушка на полу разгладила юбку над своими длинными натруженными ногами и посмотрела на Сефелта, который все еще ухмылялся и подергивался в конвульсиях рядом с ней под светом фонарика:
— Никогда в жизни даже близко не испытывала ничего подобного. Даже наполовину.
Речь Хардинга если не отрезвила народ, то, во всяком случае, заставила всех осознать серьезность того, что мы делаем. Ночь была на исходе, и кое-кому стали приходить в голову мысли об утреннем прибытии персонала. Билли Биббит и его девушка заметили, что уже пятый час, и, если все путем и если остальные не возражают, они хотели бы, чтобы мистер Теркл открыл им изолятор. Они прошествовали туда через арку из сияющих лучей фонариков, а все остальные направились в дневную комнату, чтобы посмотреть, не следует ли там немного прибраться. Теркл окончательно вырубился после того, как вернулся из изолятора, и нам пришлось закатить его в дневную комнату в кресле на колесиках.
Пока я шел за ними следом, до меня неожиданно дошло, что я пьян, по-настоящему пьян, что голова моя пылает, что я ухмыляюсь и шатаюсь от выпитого, — в первый раз со времен армии, что я напился вместе с дюжиной ребят и парочкой девчонок — прямо здесь, в отделении Большой Сестры! Пить, и бегать, и смеяться, и ухаживать за женщинами прямо в центре самого непобедимого оплота Комбината! Я стал вспоминать прошедшую ночь, то, что мы делали, и почти не мог себе поверить. Мне понадобилось все время напоминать себе, что это происходило на самом деле, что мы сделали это. Мы просто открыли окно и впустили все это сюда, как впускают свежий воздух. Возможно, Комбинат и не был всемогущим. И кто остановит нас, кто запретит нам сделать все это снова, теперь, когда мы поняли, что можем? И кто удержит нас от того, чтобы делать что-то другое, все, что нам хочется? Я пришел в такое хорошее расположение духа, думая обо всем этом, что издал радостный вопль и схватил Макмерфи и Сэнди, которые шли впереди меня. Я сгреб их обоих, держащихся за руки, и бежал всю дорогу до дневной комнаты, а они вопили и пинались, словно дети. Я чувствовал себя превосходно.
Полковник Маттерсон снова поднялся с постели, с ясными глазами и полный нравоучительных уроков, и Скэнлон отвез его обратно в кровать. Сефелт, Мартини и Фредериксон заявили, что они лучше тоже отправятся баиньки. Макмерфи, я, Хардинг, девушка и мистер Теркл остались, чтобы прикончить сироп от кашля и решить, что теперь делать со всем этим бардаком, который мы устроили в отделении. Мы с Хардингом вели себя так, словно были единственными, кто по-настоящему беспокоился об этом; Макмерфи и большая девушка просто сидели там, тянули сироп, и улыбались, и потихоньку пожимали друг другу руки в темноте, а мистер Теркл отрубился и заснул. Хардинг сделал все возможное, чтобы пробудить в них совесть.
— Это всецело твоя вина, что данная ситуация стала исчерпывающе запутанной, — сказал он.
— Трепло, — отозвался Макмерфи.
Хардинг хлопнул рукой по столу:
— Макмерфи, Теркл, похоже, вы не понимаете, что произошло здесь сегодня ночью. В отделении для душевнобольных, в отделении мисс Рэтчед! Вони будет просто… выше крыши!
Макмерфи укусил девушку за мочку уха. Теркл кивнул, открыл один глаз и сказал:
— Это правда. Завтра она нам устроит, точно.
— Однако у меня имеется план, — не унимался Хардинг.
Он поднялся на ноги, сказал, что Макмерфи, очевидно, зашел слишком далеко, чтобы лично справиться с ситуацией, так что кто-то еще должен взять это бремя на себя. И пока говорил, он выпрямлялся все больше и трезвел на глазах. Он говорил серьезным настойчивым голосом, а его руки двигались, рисуя в воздухе подтверждения словам. Я был рад, что он здесь и что он возьмет все на себя.
Его план состоял в том, что мы должны связать Теркла и сделать вид, будто Макмерфи оглушил его, связал с помощью, ну, скажем, полос разорванной простыни, отобрал у него ключи, вломился в аптеку, разбросал лекарства, устроил разгром среди папок, чтобы позлить Большую Сестру, — в это она поверит, — а потом отпер решетку и сбежал.
Макмерфи сказал, что все это выглядит словно телевизионный сценарий, настолько смехотворно, что вполне может сработать, и одарил Хардинга комплиментом за ясность ума. Хардинг объяснил, что у плана имеются безусловные преимущества: благодаря ему остальные ребята будут избавлены от проблем с Большой Сестрой, а Теркл сохранит работу, а кроме того, это позволит Макмерфи покинуть отделение. Он сказал, что Макмерфи мог бы попросить девушек отвезти его в Канаду, Тихуану или даже в Неваду, если он того хочет, и там он будет в полной безопасности; полиция никогда особо не усердствует, чтобы поймать тех, кто отправляется в самоволку из больницы, потому что девяносто процентов из них всегда через пару дней возвращаются, сломленные, пьяные, в поисках свободной койки и дармового питания. Некоторое время мы говорили об этом и заодно прикончили сироп от кашля. В конце концов мы замолчали. Хардинг уселся на место.
Макмерфи перестал обнимать девушку и перевел взгляд с меня на Хардинга, размышляя. На его лице снова появилось это странное, усталое выражение. Он спросил, а как насчет нас, почему бы нам не взять свою одежду и не смыться отсюда с ним вместе?
— Я еще не готов, Мак, — сказал ему Хардинг.
— Тогда почему ты думаешь, что я готов?
Некоторое время Хардинг в молчании смотрел на него и улыбался, а потом сказал:
— Нет, ты не понимаешь. Я буду готов через пару недель. Но я хочу сделать это сам, лично, выйти прямо через парадную дверь, со всеми этими канцелярскими бумажками и прочими сложностями. Я хочу, чтобы моя жена ждала меня в машине как раз вовремя, чтобы отвезти. Я хочу, чтобы они знали, что я способен на это.
Макмерфи кивнул:
— А как насчет тебя, Вождь?
— Думаю, я в порядке. Просто пока не знаю, куда я хотел бы отправиться. И кто-то должен остаться здесь на пару недель после твоего ухода — присмотреть, чтобы все не соскользнуло обратно.
— А как насчет Билли, Сефелта, Фредериксона и остальных?
— Я не могу говорить за них, — сказал Хардинг. — У них свои проблемы, как и у всех нас. Они во многих отношениях — больные люди. Но в конце концов, главное во всем этом — следующее: сейчас они — больные. Но больше не кролики, Мак. Может быть, однажды они станут здоровыми людьми. Не могу сказать.
Макмерфи обдумывал его слова, глядя на тыльную сторону своих ладоней. Затем снова посмотрел на Хардинга:
— Хардинг, что это такое? Что случилось?
— Ты имеешь в виду все это?
Макмерфи кивнул.
Хардинг покачал головой:
— Не думаю, что смогу дать тебе ответ. О, я, конечно, в состоянии привести тебе фрейдистские причины, всякие причудливые слова, которые звучат тем убедительнее, чем больше ты их произносишь. Но то, что тебе нужно, — это причина причины, и я не в силах тебе ее объяснить. Да и никто другой, правду сказать. Моя личная причина? Вина. Стыд. Страх. Самоуничижение. Я в самом раннем детстве открыл, что… если быть добрым, то я бы сказал, — отличаюсь от других. Это лучшее слово, более общее, чем какое-нибудь другое. Я позволял себе определенные вещи, которые наше общество считает постыдными. И заболел. Дело было не в вещах, я не думаю, что в них, дело было в ощущении, будто огромный, беспощадный указующий перст общества устремлен на меня — и величественный голос миллионов скандирует: «Стыд. Стыд. Стыд!» Таков образ действия общества по отношению ко всякому, кто от него отличается.
— Я отличаюсь, — сказал Макмерфи. — Но почему со мной ничего такого не случилось? Люди обзывали меня психом то по одному поводу, то по другому, насколько я могу припомнить, но вот посмотри-ка — это не свело меня с ума.
— С ума тебя сводит совсем не это. Я не думаю, что моя причина — единственная. Хотя одно время, пару лет тому назад, в свои лучшие годы, я всерьез полагал, что общественное порицание — единственная сила, которая ведет тебя по дороге к безумию, но ты заставил меня пересмотреть мою теорию. Есть что-то еще, что ведет людей, сильных людей вроде тебя, вниз по этой дороге.
— Да? Не то чтобы я признавал, что иду по этой дороге, но что же это такое — что-то еще?
— Это — мы. — Хардинг описал перед собой рукой мягкий белый круг и повторил: — Мы.
Макмерфи в сердцах произнес: «Трепло!», ухмыльнулся и встал, подняв за собой девушку. Украдкой бросил взгляд на тусклые часы:
— Почти пять. Мне нужно немного вздремнуть перед большим побегом. До наступления дня еще, как минимум, два часа; давай позволим Билли и Кэнди побыть вместе еще немножко. Я смоюсь в шесть. Сэнди, сладкая моя, может быть, часок в спальне нас немного протрезвит? Что ты на это скажешь? Завтра нам предстоит долгая дорога, куда-нибудь в Канаду или в Мексику, или куда-нибудь в этом роде.
Теркл, Хардинг и я тоже поднялись. Всех нас все еще здорово качало, мы все еще были пьяны, но какое-то зрелое и печальное чувство пробивалось через туман опьянения. Теркл сказал, что выгонит Макмерфи с девчонкой из кровати через час.
— Разбуди и меня тоже, — попросил Хардинг. — Я хочу стоять у окна с серебряной пулей в руке и спрашивать: «Чё там за чувак в маске?», когда ты ускачешь вдаль…
— Черт вас побери, ребята, оба отправляйтесь в кровать, и я даже тени вашей больше не желаю видеть. Понятно?
Хардинг кивнул, но ничего не ответил. Макмерфи протянул ему руку, и Хардинг ее пожал. Макмерфи откинулся назад, словно ковбой, вываливающийся из салуна, и подмигнул:
— Приятель, ты снова сможешь стать самым главным психом среди ненормальных, когда Большой Мак освободит тебе дорогу.
Он повернулся ко мне и нахмурился:
— Не знаю, что может выйти из тебя, Вождь. Тебе нужно подыскать себе дело по душе. Может быть, ты сможешь найти работу, изображая плохого парня на телевизионных соревнованиях по армрестлингу. Но в любом случае не вешай нос.
Я пожал ему руку, и все мы двинулись в спальню. Макмерфи велел Терклу разорвать пару простыней и решить, какими узлами он предпочитает, чтобы мы его связали. Теркл сказал, что сделает это. Я улегся в кровать в сером свете спальни и слышал, как Макмерфи с девушкой тоже легли. Я чувствовал себя одновременно окоченевшим и согревающимся. Я слышал, как мистер Теркл открыл в коридоре дверь в обитую войлоком комнату, и слышал долгий, громкий звук отрыжки, пока дверь закрывалась за ним. Мои глаза привыкли к темноте, и я видел, как Макмерфи и девушка устраиваются, укладываясь поудобнее, больше похожие на двух уставших маленьких детей, чем на взрослых мужчину и женщину, которые улеглись вместе в кровать, чтобы заняться любовью.
И именно так и обнаружил их черный парень, когда явился включать свет в нашей спальне в шесть тридцать.
* * *
Я довольно много думал о том, что случилось потом, и пришел к выводу, что это должно было случиться, и случилось бы тем или иным образом, в то время или в другое, если бы даже мистер Теркл разбудил Макмерфи и двух девушек и выпустил их из отделения, как и было задумано. Большая Сестра каким-нибудь образом все равно узнала бы о том, что произошло, может быть, ей достаточно было бы поглядеть на лицо Билли, и она сделала бы то, что сделала, находился бы Макмерфи в отделении или уже нет. И Билли сделал бы то, что сделал, и Макмерфи все равно услышал бы об этом и вернулся.
Вынужден был вернуться, потому что не смог бы сидеть за стенами больницы, играя в покер или рено в Карсон-Сити или где-нибудь еще, и позволить Большой Сестре сделать последний ход и сыграть свою последнюю партию, позволить ей проделать все это прямо у него под носом. Это было похоже на то, что он подписался на всю игру и у него не имелось способа нарушить сделку.
Как только мы начали подниматься с кроватей и бродить по отделению, история о том, что произошло ночью, стала распространяться, словно огонь, она передавалась вполголоса от одного к другому. «Что они сделали?» — спрашивал кто-нибудь, кто не принимал в этом участие. «Проститутка? В спальне? Господи Иисусе». И не только проститутка, сообщали ему другие, но и нажравшаяся до положения риз. Макмерфи собирался отправить ее подальше, прежде чем явится дневная смена, но слишком крепко спал. «Да ладно, что за пургу вы нам тут гоните?» Ничего не пургу. Чистая правда — все до последнего слова. Я сам в этом участвовал.
Те, кто принимал участие в нашей ночной оргии, принялись рассказывать о ней с оттенком тихой гордости и удивления, так, как рассказывают люди, которые видели, как горел большой отель или как прорвало плотину, — очень твердо и уважительно, потому что подобные аварии происходят не каждый день, — но чем дольше они рассказывали, тем меньше твердости было в их голосе. Всякий раз, как Большая Сестра и ее торопливые черные ребята обнаруживали что-нибудь новенькое вроде пустой бутылки из-под сиропа от кашля или пару кресел на колесиках в конце коридора, похожих на неоседланных лошадок в луна-парке, это вызывало в памяти очередную порцию ночных воспоминаний, которые непременно тут же нужно было рассказать ребятам, которые в этом не участвовали, и которые могли посмаковать ребята, которые там были. Черные санитары согнали всех в дневную комнату. Сейчас Хроники и Острые были похожи друг на друга, сбитые в кучу общим ощущением смущения и восторга. Два старых Овоща сидели в своих мокрых кроватях, хлопая глазами и жуя деснами. Все еще были в пижамах и шлепанцах, кроме Макмерфи и девушки; она была почти одета, не считая туфель и нейлоновых чулок, которые теперь были переброшены у нее через плечо, а Макмерфи был в своих черных трусах с белыми китами. Они сидели рядышком на диванчике, держась за руки. Девушка снова задремала, а Макмерфи прислонился к ее плечу с удовлетворенной и сонной ухмылкой.
Наша мрачная тревога почему-то уступила место радости и веселью. Когда Большая Сестра обнаружила кучку пилюль, которыми Хардинг посыпал Сефелта и девушку, мы принялись фыркать и хрипеть, чтобы удержаться от смеха, а к тому времени, как они обнаружили мистера Теркла в обитой войлоком комнате и вывели его, моргающего и стонущего, обернутого сотней ярдов рваных простыней, словно мумия с похмелья, мы заревели. Большая Сестра восприняла наше обострившееся чувство юмора без особого энтузиазма — на лице ее красовался лишь след от маленькой приклеенной улыбки; и каждая смешинка исчезала в глубине ее глотки до тех пор, как нам не стало казаться, что в любую минуту она может рвануть, словно надутый пузырь.
Макмерфи перевесил свою голую ногу через подлокотник дивана, надвинул пониже кепку, чтобы свет не резал покрасневшие глаза, и продолжал облизываться языком, который выглядел так, словно его покрыли шеллаком из этого сиропа от кашля. Он выглядел больным и ужасающе усталым, прижимал кончики пальцев к вискам и зевал, но, как бы плохо ему тогда ни было, он все еще сохранял ухмылку и один или два раза зашел даже так далеко, что громко рассмеялся над парочкой вещей, которые продолжала обнаруживать Большая Сестра.
Когда она прошла в комнату, чтобы позвонить в главное здание и доложить об отставке мистера Теркла, Теркл и девушка Сэнди воспользовались случаем, снова отперли решетку, помахали нам на прощание и припустили вприпрыжку через двор, спотыкаясь и оскальзываясь на влажной, сверкающей на солнце траве.
— Он не закрыл за собой решетку, — сказал Хардинг Макмерфи. — Давай, беги за ними!
Макмерфи застонал и открыл один глаз, налитый кровью, словно насиженное яйцо:
— Ты шутишь? Я не смогу даже голову просунуть в это окно, оставьте меня в покое.
— Друг мой, не могу поверить, что ты целиком и полностью отдаешь себе отчет…
— Хардинг, черт бы побрал тебя и твои умные слова в придачу; все, в чем я целиком и полностью отдаю себе отчет сегодня утром, что я все еще наполовину пьян. И болен. Правду сказать, я думаю, что ты тоже все еще пьян. Вождь, а как насчет тебя — ты все еще пьян?
Я сказал, что мои щеки и нос ничего не чувствуют, если это, конечно, может что-то означать.
Макмерфи разок кивнул и снова закрыл глаза; он уронил голову на грудь и соскользнул ниже на стуле, его подбородок уперся в грудь. Он чмокнул губами и улыбнулся, словно во сне.
— Боже, — сказал он, — вы до сих пор пьяные.
Хардинг все еще был озабочен. Он продолжал твердить, что лучшее, что сейчас может сделать Макмерфи, — это быстренько одеться, пока старушка Ангел Милосердия сидит в комнате и названивает доктору, чтобы доложить ему об обнаруженных ею зверствах, однако Макмерфи продолжал повторять, что нечего особо волноваться; он ведь не сделал ничего, что было бы хуже его прежних прегрешений, так ведь?
— Я устроил им самую лучшую вечеринку, — сказал он.
Хардинг умыл руки и отошел, предсказывая верную гибель.
Один из черных парней заметил, что решетка отперта, запер ее и отправился на сестринский пост за большой конторской книгой, вернулся обратно, проводя пальцем по списку, громко читая вслух имена тех, кого узнавал. Список был составлен в алфавитном порядке, только задом наперед, чтобы вычеркивать убывших, так что он добрался до имени Билли только под самый конец. Он молча оглядел комнату, удерживая палец у последнего имени в книге.
— Биббит. Где Билли Биббит? — Его глаза расширились. Он думал, что Билли ускользнул прямо из-под его носа, и о том, мог ли он его поймать. — Кто видел, куда делся Билли Биббит, вы, чертовы тупицы?
И тут ребята вспомнили, где Билли; в толпе снова раздались шепот и смешки.
Черный парень вернулся на пост, и мы видели, как он разговаривает с Большой Сестрой. Она с размаху бросила трубку на рычаг и вышла из двери вместе с черным парнем, который бежал позади; ее прическа растрепалась под белой шапочкой, и пряди свисали вдоль лица, словно серые сопли. Между бровей и под носом у нее выступили капельки пота. Она потребовала, чтобы мы сказали ей, куда делся беглец. Ответом стал дружный смех, и ее глаза обежали круг мужчин.
— Итак? Он не сбежал, верно? Хардинг, он все еще здесь, в отделении, не так ли? Скажите мне, Сефелт, скажите мне!
С каждым словом она выстреливала в них взглядом, вонзая стрелы в лица, но у мужчин уже был иммунитет к ее яду. Их глаза встречали ее взгляд; их ухмылки издевательски копировали былую уверенную улыбку, которую она утратила.
— Вашингтон! Уоррен! Идемте со мной, проверим комнаты.
Мы поднялись и последовали за спешащей троицей, которая открывала по очереди лабораторию, ванную комнату, кабинет доктора… Скэнлон прикрывал улыбку узловатой рукой и шептал:
— Э, ну разве не смешно выйдет со стариной Билли?
Мы все кивали.
— И Билли не единственный, с кем сыграют шутку, я только теперь об этом подумал; помните, кто там с ним?
Большая Сестра добралась до двери изолятора — в самом конце холла. Мы толкались, чтобы не пропустить зрелища, толпились и вытягивали шеи из-за спины Большой Сестры и двух черных ребят, пока она отпирала замок и открывала дверь. В комнате, лишенной окон, было темно. В темноте раздался писк и шорох, а потом Большая Сестра вошла в комнату и обрушила свет прямо на Билли и девушку, мигающих сослепу на этом матрасе на полу, словно две совы в гнезде. Большая Сестра проигнорировала взрыв смеха у себя за спиной.
— Уильям Биббит! — Она изо всех сил старалась, чтобы ее голос был холодным и твердым. — Уильям… Биббит!
— Доброе утро, мисс Рэтчед, — сказал Билли, не делая даже попытки встать и застегнуть пижаму. Он взял руку девушки в свою и ухмыльнулся: — Это Кэнди.
Язык Большой Сестры колыхнулся в ее костлявой глотке:
— О, Билли, Билли, Билли, — мне так стыдно за тебя.
Билли еще не до конца проснулся, чтобы отреагировать на ее попытки его пристыдить, а девушка возилась рядом, пытаясь отыскать чулки под матрасом, двигаясь медленно и неуверенно. Она казалась такой сонной и теплой. Наконец она оставила свое сонное ощупывание, подняла глаза и улыбнулась ледяной фигуре Большой Сестры, стоящей со скрещенными руками, затем вдруг решила посмотреть, нет ли на ее свитере пуговиц, и снова принялась вытаскивать нейлоновые чулки, застрявшие между матрасом и полом. Оба они двигались словно толстые коты, от пуза напившиеся теплого молока, разомлевшие на солнышке; полагаю, что они тоже были еще немного пьяны.
— О, Билли, — сказала Большая Сестра так, словно была до такой степени разочарована, что могла сорваться на крик. — Подобная женщина. Дешевая! Низкая! Крашеная…
— Куртизанка? — продолжил Хардинг. — Иезавель? — Большая Сестра обернулась и попыталась пригвоздить его взглядом, но Хардинг продолжал: — Не Иезавель? Нет? — Он в раздумье почесал затылок. — А как насчет Саломеи? Она — легендарная злодейка. А может быть, подойдет слово «бабенка». Ну, я просто пытаюсь помочь.
Большая Сестра повернулась обратно к Билли. Он сосредоточился на том, чтобы подняться на ноги, перевернулся и встал на четвереньки, бодая воздух, словно корова, затем оттолкнулся руками, встал на одну ногу, потом на другую и выпрямился. Он выглядел польщенным своим успехом, словно и не замечая всех нас, столпившихся у двери, поддразнивающих его криками «ура!».
Громкие разговоры и смех вились вокруг Большой Сестры. Она перевела взгляд с Билли и девушки на нашу группу, стоящую у нее за спиной. Лицо, сделанное из эмали и пластика, оседало. Она закрыла глаза и напряглась, чтобы унять дрожь, собираясь с силами. Она знала, что это было, она стояла, прислонившись спиной к стене. Когда ее глаза открылись снова, они были очень маленькими и неподвижными.
— Одно, что огорчает меня, Билли, — сказала она, и я мог слышать, как изменился ее голос, — как твоя бедная мать перенесет подобное.
Она получила ту реакцию, которой добивалась. Билли вздрогнул и прижал руку к щеке, словно она была обожжена кислотой.
— Миссис Биббит всегда так гордилась твоим благоразумием. Я знаю, она и сейчас гордится. А этот поступок ужасно ее расстроит. А ты знаешь, что происходит, когда она расстраивается, Билли; ты знаешь, как сильно бедная женщина может заболеть. Она очень чувствительна. В особенности в том, что касается ее сына. Она всегда с такой гордостью говорила о тебе. Она всег…
— Нет! Нет! — Его рот работал изо всех сил. Он потряс головой, умоляя ее: — Вам н-не н-н-нужно!
— Билли, Билли, Билли, — сказала она. — Мы с твоей матерью — старые подруги.
— Нет! — закричал он. Его голос царапал белые голые стены изолятора. Он поднял подбородок, чтобы кричать прямо в лунообразный светильник на потолке. — Н-н-нет!
Мы перестали смеяться. Мы смотрели, как Билли, складываясь, оседает на пол, голова запрокидывается, колени выдвигаются вперед. Он водил руками по зеленой штанине. Он тряс головой в панике, словно мальчишка, которому пригрозили поркой, как только срежут ивовый прут. Большая Сестра прикоснулась к его плечу, чтобы успокоить. От ее прикосновения он дернулся, как от удара.
— Билли, мне бы не хотелось, чтобы она поверила во что-нибудь такое — но что остается думать?
— Н-н-н-не г-г-оворите, м-м-миссис Рэтчед. Н-н-н-не…
— Билли, мне придется ей все сказать. Мне ненавистна мысль о том, что ты мог вести себя подобным образом, но, в самом деле, что еще мне остается думать? Я нахожу тебя на матрасе, с подобного сорта женщиной.
— Нет! Я этого не д-д-делал. Я просто… — Его рука снова дернулась к щеке и застыла там. — Это она делала.
— Билли, эта девушка не могла затащить тебя сюда силой. — Большая Сестра покачала головой. — Пойми, я бы с радостью поверила во что угодно ради твоей бедной матери.
Рука поползла по его щеке, оставляя длинные красные следы.
— Она д-д-делала. — Билли огляделся вокруг. — И М-м-м-макмерфи! Он делал. И Хардинг! И все ост-т-тальные! Они д-д-дразнили меня, обзывали меня!
Теперь его лицо обратилось к Большой Сестре. Он не смотрел ни в одну сторону, ни в другую, только прямо ей в лицо, словно оно состояло не из обычных черт, словно оно было спиралью, гипнотизирующей спиралью сливочно-белого, голубого и оранжевого цветов. Он сглотнул и подождал, не скажет ли она что-нибудь в ответ, но она молчала; ее умения, ее фантастическая механическая сила возвращалась к ней, наполняла ее, анализируя ситуацию и докладывая ей, что все, что ей нужно делать, — это сохранять спокойствие.
— Они з-з-заставили меня! Пожалуйста, мисс Рэтчед, они зас-зас-ЗАС!..
Она проверила радиус своего действия, и Билли уронил лицо, всхлипывая от облегчения. Она положила руку ему на шею и притянула его щеку к своей накрахмаленной груди, поглаживая его плечо, одновременно окидывая нашу группу медленным, презрительным взглядом.
— Все в порядке, Билли. Все в порядке. Никто больше не будет тебя обижать. Все в порядке. Я объясню твоей маме.
Она продолжала смотреть на нас. Было так странно слышать этот голос, мягкий, успокаивающий и теплый, словно подушка, выходящий из губ, твердых, словно фарфор.
— Все хорошо, Билли. Пойдем со мной. Ты можешь подождать в кабинете доктора. Нет причин принуждать тебя сидеть целый день в дневной комнате с этими… твоими друзьями.
Она отвела его в кабинет, поглаживая склоненную голову и повторяя: «Бедный мальчик, бедный маленький мальчик», пока мы в молчании не побрели обратно по коридору и не уселись в дневной комнате, не глядя друг на друга и ни слова не говоря. Макмерфи сел последним.
Хроники, встречавшиеся нам на пути, переставали кружиться при нашем появлении и забивались в свои щели. Я уголком глаза посмотрел на Макмерфи, стараясь, чтобы это не было заметно. Он сидел на стуле в углу, давая себе секундную передышку перед тем, как вступить в следующий раунд — в длинном ряду следующих раундов. Того, с чем он боролся, вы не могли прекратить раз и навсегда. Все, что вы могли сделать, — это продолжать бороться до тех пор, пока у вас не кончатся силы, и тогда кто-то другой займет ваше место.
Телефон на сестринском посту разрывался от звонков, большое количество начальства явилось, чтобы увидеть свидетельства преступления. Когда, наконец, явился доктор собственной персоной, каждый из этих людей наградил его таким взглядом, словно происшествие спланировал он лично, или, по крайней мере, все сделано с его одобрения и согласия. Он побелел и трясся под их взглядами. С первого взгляда было ясно, что он уже слышал большую часть того, что произошло здесь, в его отделении, но Большая Сестра снова изложила ему все — медленно, во всех деталях, так что мы тоже могли слышать. Теперь мы слушали как надо — мрачно, не перешептываясь и не хихикая. Она говорила, доктор кивал и вертел свои очки, моргая глазами, до того водянистыми, что я боялся, как бы он не забрызгал ее. Она закончила, рассказав ему о Билли и о трагическом опыте, через который мы заставили пройти бедного мальчика.
— Я оставила его у вас в кабинете. Судя по его состоянию, предлагаю вам посмотреть его прямо сейчас. Он прошел через ужасное испытание. Я содрогаюсь при мысли о том, какой вред мог быть нанесен бедному мальчику. — Она подождала, пока доктор не содрогнется тоже. — Я думаю, вы должны пойти и поговорить с ним. Он нуждается в большом сочувствии. Его состояние достойно сожаления.
Доктор кивнул снова и зашагал к своему кабинету. Мы смотрели, как он уходит.
— Мак, — сказал Скэнлон. — Послушай, ты же не думаешь, что любого из нас можно взять на такой ерунде? Это плохо, но мы знаем, кого следует винить, — мы не виним тебя.
— Нет, — сказал и я, — ни один из нас тебя не винит.
И от всей души пожалел, что не прикусил язык, когда увидел, как он на меня посмотрел. Он закрыл глаза и расслабился. Было похоже, что он чего-то ждет. Хардинг поднялся и прошел мимо него и уже открыл было рот, желая что-то сказать, когда вопль доктора прорезал тишину коридора, уничтожая общий ужас, и понимание отразилось на лицах у всех.
— Сестра! — вопил он. — Ради бога, сестра!
Она побежала, и трое черных парней побежали следом за ней по коридору — туда, откуда все еще кричал доктор. Но ни один из пациентов не поднялся на ноги. Мы знали, что нам больше делать нечего, а только сидеть и ждать, когда она войдет в дневную комнату, чтобы сообщить нам то, о чем мы все и так знали, — о событии, которое должно было произойти.
Она направилась прямо к Макмерфи.
— Он перерезал себе горло, — сказала она и подождала в надежде на ответ. Макмерфи не поднял на нее глаз. — Он открыл стол доктора, нашел кое-какие инструменты и перерезал себе горло. Бедный, жалкий, непонятый мальчик убил себя. И сейчас он сидит там, в кресле доктора, с перерезанным горлом. — Она подождала снова, но он все еще не поднимал глаз. — Сначала Чарльз Чесвик, а теперь Уильям Биббит! Надеюсь, вы, наконец, удовлетворены. Играть человеческими жизнями — вести азартную игру с человеческими жизнями, — словно вы думаете, что вы — Бог!
Она повернулась и ушла на сестринский пост, закрыла за собой дверь, оставив после себя пронзительный, убийственно холодный звук, звенящий в трубках дневного света у нас над головами.
Моей первой мыслью было попытаться остановить его, сказать, что он всегда выигрывал, и пусть она получит этот свой последний раунд, но другая, более важная мысль целиком и полностью уничтожила первую. Я неожиданно с кристальной ясностью осознал, что ни мне, ни кому бы то ни было из нас его не остановить. Ни доводы Хардинга, ни моя попытка удержать его силой, ни поучения старого полковника Маттерсона, ни хватка Скэнлона, ни все мы вместе не сможем подняться и остановить его.
Мы не могли остановить его, потому что были теми, ради кого он все это делал. Его толкала вперед не Большая Сестра, это была наша нужда, которая заставила его медленно подняться со стула, упершись обеими своими большими руками в кожаные подлокотники, оттолкнуться, подняться и встать, словно один из этих киношных зомби, послушных приказу, посылаемому им сорока хозяевами. Это ради нас он продолжал держаться неделями, оставался стоять после того, как его руки и ноги отказывались его держать, мы неделями заставляли его подмигивать, и ухмыляться, и смеяться, и продолжать играть еще долго после того, как его чувство юмора иссохло между двумя электродами.
Мы заставили его встать, рывком подтянуть свои черные трусы, словно это были бриджи для верховой езды, и сдвинуть назад его черную кепку, — одним пальцем, словно это был десятизарядный «стетсон», медленными, механическими жестами, — и, когда он двинулся вперед по полу, можно было слышать, как железом звенят его голые пятки, выбивая искры на кафеле.
И только в последний миг — после того, как он выбил стеклянную дверь, ее лицо повернулось к нему в ужасе, навеки похоронившем любые другие маски, которые она могла бы попытаться использовать снова. И она закричала, когда он схватил ее и сорвал с нее халат, — спереди, сверху донизу, она закричала снова, когда два мозолистых круга двинулись к ее шее, становясь все больше и больше, они стали больше, чем кто-либо когда-либо мог себе представить, теплые и розовые на просвет. Только в последний миг, когда начальство осознало, что три черных парня не собираются ничего предпринимать, а лишь стоят и смотрят, и что они не справятся с ним без их помощи, — только тогда доктора, надзиратели и сестры рычагом отвели эти тяжелые красные пальцы от белой плоти ее шеи, которые впились в нее так, словно это были ее собственные кости, с пыхтением оторвали его от нее, и только после этого в его лице показались первые признаки того, что он может быть другим, а не только здравомыслящим, упрямым, настойчивым человеком, выполняющим тяжелую обязанность, дело, которое в конечном счете должно быть сделано, нравится ему это или нет.
Он издал крик. В последний раз, падая на спину и на секунду показав нам свое лицо, рванувшись вперед, прежде чем его задавила на полу куча белых халатов, он позволил себе крикнуть.
Звук животного, полного страха и загнанного в угол, звук ненависти и отказа от борьбы, открытого неповиновения. Если вы когда-нибудь загоняли енота, или кугуара, или рысь, то это было похоже на последний звук, которое загнанное, подстреленное и падающее животное издает, когда собаки набрасываются на него, когда ему, наконец, больше нет ни до чего дела, кроме самого себя и смерти.
Я болтался по отделению еще пару недель, чтобы посмотреть, что будет дальше. Все изменилось. Сефелт и Фредериксон выписались вместе, восстав против медицинских советов, а через два дня еще трое Острых ушли, а еще шестерых перевели в другое отделение. Было большое расследование насчет вечеринки в отделении и насчет смерти Билли, и доктору дали понять, что его прошение об отставке будет принято благосклонно, а он послал их куда подальше, — если захотят, могут его уволить.
Большая Сестра неделю лежала в терапии, так что некоторое время в отделении заправляла маленькая сестра-японка из буйного, — это дало ребятам шанс многое изменить в политике отделения. К тому времени, когда Большая Сестра вернулась, Хардинг даже добился того, что нам снова отперли ванную комнату, и теперь сам вел игру и принимал ставки, стараясь, чтобы его воздушный, тонкий голосок звучал так же, как рев Макмерфи. Он как раз сдавал, когда ее ключ повернулся в замке.
Мы все покинули ванную комнату и вышли в коридор, чтобы встретить ее и спросить о Макмерфи. Когда мы приблизились, она отпрыгнула на два шага, и на секунду я подумал, что она сейчас побежит. Ее лицо было синим и распухшим и с одной стороны потеряло форму, потому что один глаз был полностью закрыт, а шею поддерживал тяжелый бандаж. И новая белая форма. Некоторые из ребят захихикали над ее передком: поскольку эта форма была меньше размером, более туго обтягивала ее грудь и была накрахмалена сильнее, чем ее старый халат, она уже больше не могла скрыть того факта, что мисс Рэтчед — женщина.
Улыбаясь, Хардинг подошел ближе и спросил, что слышно о Маке.
Она вытащила из кармана халата маленький блокнот и карандаш, написала: «Он вернется» — и пустила его по кругу. Бумага дрожала у нее в руке.
— Вы уверены?
Прочитав написанное, Хардинг жаждал подтверждения. Мы слышали всякое, говорили, что он вырубил двух санитаров в буйном, забрал их ключи и сбежал, что его отправили назад в исправительную колонию, — и даже что сестра, которая теперь занималась им, пока они не найдут нового доктора, назначила ему специальную терапию.
— Вы точно знаете? — повторил Хардинг.
Большая Сестра снова вытащила свой блокнот. Суставы у нее не гнулись, и руки, которые стали белее, чем когда-либо, летали над блокнотом, словно руки тех цыган из пассажа, которые за пенни готовы предсказать вам удачу. «Да, мистер Хардинг, — написала она, — я бы не стала говорить, если бы не была уверена. Он вернется».
Хардинг прочел бумажку, затем разорвал ее и бросил в нее обрывки. Она вздрогнула и подняла руку, чтобы защитить от бумаги поврежденную часть своего лица.
— Леди, я думаю, что в вас всякого дерьма — через край.
Она уставилась на него, и ее руки на секунду взлетели над блокнотом, но потом она повернулась и прошла прямо на сестринский пост, засовывая карандаш и блокнот в карман халата.
— Гм, похоже, наша беседа была несколько беспорядочной, — произнес Хардинг. — Но, честно говоря, когда вам сообщают, что в вас полно дерьма, что вы можете написать в ответ?
Она попыталась привести свое отделение в порядок, но это было трудно, потому что призрак Макмерфи все еще бродил по коридорам, открыто смеялся на собраниях и пел в уборной. Она больше не могла править при помощи своей былой силы, во всяком случае выписывая замечания на листках бумаги. Она теряла своих пациентов — одного за другим. После того как Хардинг выписался и его увезла жена, а Джорджа перевели в другое отделение, из нашей группы, той, что была на рыбалке, осталось только трое — я, Мартини и Скэнлон.
Я пока не хотел уходить, потому что Большая Сестра казалась мне слишком уверенной в себе; похоже, она ожидала еще одного раунда, и я оставался на тот случай, если это произойдет. И однажды утром — к тому времени Макмерфи отсутствовал уже три недели — она сделала свой последний ход.
Двери отделения открылись, и черные ребята ввезли каталку с табличкой в ногах, на которой было написано жирными черными буквами: «МАКМЕРФИ РЭНДЛ, ПОСЛЕОПЕРАЦИОННЫЙ ПАЦИЕНТ», и под этими буквами было подписано чернилами: «ЛОБОТОМИЯ».
|
The script ran 0.014 seconds.