Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Михаил Булгаков - Белая гвардия [1924]
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, История, Классика, О войне, Роман

Аннотация. «Белая гвардия» - не просто роман, но своеобразная «хроника времени» - хроника, увиденная через призму восприятия «детей страшных лет России». Трагедия издерганной дворянской семьи, задыхающейся в кровавом водовороте гражданской войны, под пером Булгакова обретает черты эпической трагедии всей русской интеллигенции - трагедии, отголоски которой доносятся до нас и теперь...

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

«По-пал», – отчетливо сказал под ложечкой голос Малышева. Затем несколько секунд вывалились из жизни Турбина, и, что во время их происходило, он не знал. Ощутил он себя лишь за углом, на Владимирской улице, с головой втянутой в плечи, на ногах, которые его несли быстро от рокового угла Прорезной, где конфетница «Маркиза». «Ну-ка, ну-ка, ну-ка, еще... еще...» – застучала в висках кровь. Еще бы немножко молчания сзади. Превратиться бы в лезвие ножа или влипнуть бы в стену. Ну-ка... Но молчание прекратилось – его нарушило совершенно неизбежное. – Стой! – прокричал сиплый голос в холодную спину – Турбину. «Так», – оборвалось под ложечкой. – Стой! – серьезно повторил голос. Турбин оглянулся и даже мгновенно остановился, потому что явилась короткая шальная мысль изобразить мирного гражданина. Иду, мол, по своим делам... Оставьте меня в покое... Преследователь был шагах в пятнадцати и торопливо взбрасывал винтовку. Лишь только доктор повернулся, изумление выросло в глазах преследователя, и доктору показалось, что это монгольские раскосые глаза. Второй вырвался из-за угла и дергал затвор. На лице первого ошеломление сменилось непонятной, зловещей радостью. – Тю! – крикнул он, – бачь, Петро: офицер. – Вид у него при этом был такой, словно внезапно он, охотник, при самой дороге увидел зайца. «Что так-кое? Откуда известно?» – грянуло в турбинской голове, как молотком. Винтовка второго превратилась вся в маленькую черную дырку, не более гривенника. Затем Турбин почувствовал, что сам он обернулся в стрелу на Владимирской улице и что губят его валенки. Сверху и сзади, шипя, ударило в воздухе – ч-чах... – Стой! Ст... Тримай! – Хлопнуло. – Тримай офицера!! – загремела и заулюлюкала вся Владимирская. Еще два раза весело трахнуло, разорвав воздух. Достаточно погнать человека под выстрелами, и он превращается в мудрого волка; на смену очень слабому и в действительно трудных случаях ненужному уму вырастает мудрый звериный инстинкт. По-волчьи обернувшись на угонке на углу Мало-Провальной улицы, Турбин увидал, как черная дырка сзади оделась совершенно круглым и бледным огнем, и, наддав ходу, он свернул в Мало-Провальную, второй раз за эти пять минут резко повернув свою жизнь. Инстинкт: гонятся настойчиво и упорно, не отстанут, настигнут и, настигнув совершенно неизбежно, – убьют. Убьют, потому что бежал, в кармане ни одного документа и револьвер, серая шинель; убьют, потому что в бегу раз свезет, два свезет, а в третий раз – попадут. Именно в третий. Это с древности известный раз. Значит, кончено; еще полминуты – и валенки погубят. Все непреложно, а раз так – страх прямо через все тело и через ноги выскочил в землю. Но через ноги ледяной водой вернулась ярость и кипятком вышла изо рта на бегу. Уже совершенно по-волчьи косил на бегу Турбин глазами. Два серых, за ними третий, выскочили из-за угла Владимирской, и все трое вперебой сверкнули. Турбин, замедлив бег, скаля зубы, три раза выстрелил в них, не целясь. Опять наддал ходу, смутно впереди себя увидел мелькнувшую под самыми стенами у водосточной трубы хрупкую черную тень, почувствовал, что деревянными клещами кто-то рванул его за левую подмышку, отчего тело его стало бежать странно, косо, боком, неровно. Еще раз обернувшись, он, не спеша, выпустил три пули и строго остановил себя на шестом выстреле: «Седьмая – себе. Еленка рыжая и Николка. Кончено. Будут мучить. Погоны вырежут. Седьмая себе». Боком стремясь, чувствовал странное: револьвер тянул правую руку, но как будто тяжелела левая. Вообще уже нужно останавливаться. Все равно нет воздуху, больше ничего не выйдет. До излома самой фантастической улицы в мире Турбин все же дорвался, исчез за поворотом, и ненадолго получил облегчение. Дальше безнадежно: глуха запертая решетка, вон, ворота громады заперты, вон, заперто... Он вспомнил веселую дурацкую пословицу: «Не теряйте, куме, силы, опускайтеся на дно». И тут увидал ее в самый момент чуда, в черной мшистой стене, ограждавшей наглухо смежный узор деревьев в саду. Она наполовину провалилась в эту стену и, как в мелодраме, простирая руки, сияя огромнейшими от ужаса глазами, прокричала: – Офицер! Сюда! Сюда... Турбин, на немного скользящих валенках, дыша разодранным и полным жаркого воздуха ртом, подбежал медленно к спасительным рукам и вслед за ними провалился в узкую щель калитки в деревянной черной стене. И все изменилось сразу. Калитка под руками женщины в черном влипла в стену, и щеколда захлопнулась. Глаза женщины очутились у самых глаз Турбина. В них он смутно прочитал решительность, действие и черноту. – Бегите сюда. За мной бегите, – шепнула женщина, повернулась и побежала по узкой кирпичной дорожке. Турбин очень медленно побежал за ней. На левой руке мелькнули стены сараев, и женщина свернула. На правой руке какой-то белый, сказочный многоярусный сад. Низкий заборчик перед самым носом, женщина проникла во вторую калиточку. Турбин, задыхаясь, за ней. Она захлопнула калитку, перед глазами мелькнула нога, очень стройная, в черном чулке, подол взмахнул, и ноги женщины легко понесли ее вверх по кирпичной лесенке. Обострившимся слухом Турбин услыхал, что там, где-то сзади за их бегом, осталась улица и преследователи. Вот... вот, только что они проскочили за поворот и ищут его. «Спасла бы... спасла бы... – подумал Турбин, – но кажется, не добегу... сердце мое». Он вдруг упал на левое колено и левую руку при самом конце лесенки. Кругом все чуть-чуть закружилось. Женщина наклонилась и подхватила Турбина под правую руку... – Еще... еще немного! – вскрикнула она; левой трясущейся рукой открыла третью низенькую калиточку, протянула за руку спотыкающегося Турбина и бросилась по аллейке. «Ишь лабиринт... словно нарочно», – очень мутно подумал Турбин и оказался в белом саду, но уже где-то высоко и далеко от роковой Провальной. Он чувствовал, что женщина его тянет, что его левый бок и рука очень теплые, а все тело холодное, и ледяное сердце еле шевелится. «Спасла бы, но тут вот и конец – кончик... ноги слабеют...» Увиделись расплывчато купы девственной и нетронутой сирени, под снегом, дверь, стеклянный фонарь старинных сеней, занесенных снегом. Услышан был еще звон ключа. Женщина все время была тут, возле правого бока, и уже из последних сил, в нитку втянулся за ней Турбин в фонарь. Потом через второй звон ключа во мрак, в котором обдало жилым, старым запахом. Во мраке, над головой, очень тускло загорелся огонек, пол поехал под ногами влево... Неожиданные, ядовито-зеленые, с огненным ободком клочья пролетели вправо перед глазами, и сердцу в полном мраке полегчало сразу...   В тусклом и тревожном свете ряд вытертых золотых шляпочек. Живой холод течет за пазуху, благодаря этому больше воздуху, а в левом рукаве губительное, влажное и неживое тепло. «Вот в этом-то вся суть. Я ранен». Турбин понял, что он лежит на полу, больно упираясь головой во что-то твердое и неудобное. Золотые шляпки перед глазами означают сундук. Холод такой, что духу не переведешь – это она льет и брызжет водой. – Ради бога, – сказал над головой грудной слабый голос, – глотните, глотните. Вы дышите? Что же теперь делать? Стакан стукнул о зубы, и с клокотом Турбин глотнул очень холодную воду. Теперь он увидал светлые завитки волос и очень черные глаза близко. Сидящая на корточках женщина поставила стакан на пол и, мягко обхватив затылок, стала поднимать Турбина. «Сердце-то есть? – подумал он. – Кажется, оживаю... может, и не так много крови... надо бороться». Сердце било, но трепетное, частое, узлами вязалось в бесконечную нить, и Турбин сказал слабо: – Нет. Сдирайте все и чем хотите, но сию минуту затяните жгутом... Она стараясь понять, расширила глаза, поняла, вскочила и кинулась к шкафу, оттуда выбросила массу материи. Турбин, закусив губу, подумал: «Ох, нет пятна на полу, мало, к счастью, кажется, крови», – извиваясь при ее помощи, вылез из шинели, сел, стараясь не обращать внимания на головокружение. Она стала снимать френч. – Ножницы, – сказал Турбин. Говорить было трудно, воздуху не хватало. Та исчезла, взметнув шелковым черным подолом, и в дверях сорвала с себя шапку и шубку. Вернувшись, она села на корточки и ножницами, тупо и мучительно въедаясь в рукав, уже обмякший и жирный от крови, распорола его и высвободила Турбина. С рубашкой справилась быстро. Весь левый рукав был густо пропитан, густо-красен и бок. Тут закапало на пол. – Рвите смелей... Рубаха слезла клоками, и Турбин, белый лицом, голый и желтый до пояса, вымазанный кровью, желая жить, не дав себе второй раз упасть, стиснув зубы, правой рукой потряс левое плечо, сквозь зубы сказал: – Слава бо... цела кость... Рвите полосу или бинт. – Есть бинт, – радостно и слабо крикнула она. Исчезла, вернулась, разрывая пакет со словами. – И никого, никого... Я одна... Она опять присела. Турбин увидал рану. Это была маленькая дырка в верхней части руки, ближе к внутренней поверхности, там, где рука прилегает к телу. Из нее сочилась узенькой струйкой кровь. – Сзади есть? – очень отрывисто, лаконически, инстинктивно сберегая дух жизни, спросил. – Есть, – она ответила с испугом. – Затяните выше... тут... спасете. Возникла никогда еще не испытанная боль, кольца зелени, вкладываясь одно в другое или переплетаясь, затанцевали в передней. Турбин укусил нижнюю губу. Она затянула, он помогал зубами и правой рукой, и жгучим узлом, таким образом, выше раны обвили руку. И тотчас перестала течь кровь...   Женщина перевела его так: он стал на колени и правую руку закинул ей на плечо, тогда она помогла ему стать на слабые, дрожащие ноги и повела, поддерживая его всем телом. Он видел кругом темные тени полных сумерек в какой-то очень низкой старинной комнате. Когда же она посадила его на что-то мягкое и пыльное, под ее рукой сбоку вспыхнула лампа под вишневым платком. Он разглядел узоры бархата, край двубортного сюртука на стене в раме и желто-золотой эполет. Простирая к Турбину руки и тяжело дыша от волнения и усилий, она сказала: – Коньяк есть у меня... Может быть, нужно?.. Коньяк?.. Он ответил: – Немедленно... И повалился на правый локоть. Коньяк как будто помог, по крайней мере, Турбину показалось, что он не умрет, а боль, что грызет и режет плечо, перетерпит. Женщина, стоя на коленях бинтом завязала раненую руку, сползла ниже к его ногам и стащила с него валенки. Потом принесла подушку и длинный, пахнущий сладким давним запахом японский с диковинными букетами халат. – Ложитесь, – сказала она. Лег покорно, она набросила на него халат, сверху одеяло и стала у узкой оттоманки, всматриваясь ему в лицо. Он сказал: – Вы... вы замечательная женщина. – После молчания: – Я полежу немного, пока вернутся силы, поднимусь и пойду домой... Потерпите еще немного беспокойство. В сердце его заполз страх и отчаяние: «Что с Еленой? Боже, боже... Николка. За что Николка погиб? Наверно, погиб...» Она молча указала на низенькое оконце, завешенное шторой с помпонами. Тогда он ясно услышал далеко и ясно хлопушки выстрелов. – Вас сейчас же убьют, будьте уверены, – сказала она. – Тогда... я вас боюсь... подвести... Вдруг придут... револьвер... кровь... там в шинели, – он облизал сухие губы. Голова его тонко кружилась от потери крови и от коньяку. Лицо женщины стало испуганным. Она призадумалась. – Нет, – решительно сказала она, – нет, если бы нашли, то уже были бы здесь. Тут такой лабиринт, что никто не отыщет следов. Мы пробежали три сада. Но вот убрать нужно сейчас же... Он слышал плеск воды, шуршанье материи, стук в шкафах... Она вернулась, держа в руках за ручку двумя пальцами браунинг так, словно он был горячий, и спросила: – Он заряжен? Выпростав здоровую руку из-под одеяла, Турбин ощупал предохранитель и ответил: – Несите смело, только за ручку. Она еще раз вернулась и смущенно сказала: – На случай, если все-таки появятся... Вам нужно снять и рейтузы... Вы будете лежать, я скажу, что вы мой муж больной... Он, морщась и кривя лицо, стал расстегивать пуговицы. Она решительно подошла, стала на колени и из-под одеяла за штрипки вытащила рейтузы и унесла. Ее не было долго. В это время он видел арку. В сущности говоря, это были две комнаты. Потолки такие низкие, что, если бы рослый человек стал на цыпочки, он достал бы до них рукой. Там, за аркой в глубине, было темно, но бок старого пианино блестел лаком, еще что-то поблескивало, и, кажется, цветы фикусы. А здесь опять этот край эполета в раме. Боже, какая старина!.. Эполеты его приковали. Был мирный свет сальной свечки в шандале. Был мир, и вот мир убит. Не возвратятся годы. Еще сзади окна низкие, маленькие, и сбоку окно. Что за странный домик? Она одна. Кто такая? Спасла... Мира нет... Стреляют там...   Она вошла, нагруженная охапкой дров, и с громом выронила их в углу у печки. – Что вы делаете? Зачем? – спросил он в сердцах. – Все равно мне нужно было топить, – ответила она, и чуть мелькнула у нее в глазах улыбка, – я сама топлю... – Подойдите сюда, – тихо попросил ее Турбин. – Вот что, я и не поблагодарил вас за все, что вы... сделали... Да и чем... – Он протянул руку, взял ее пальцы, она покорно придвинулась, тогда он поцеловал ее худую кисть два раза. Лицо ее смягчилось, как будто тень тревоги сбежала с него, и глаза ее показались в этот момент необычайной красоты. – Если бы не вы, – продолжал Турбин, – меня бы, наверное, убили. – Конечно, – ответила она, – конечно... А так вы убили одного... Турбин приподнял голову. – Я убил? – спросил он, чувствуя вновь слабость и головокружение. – Угу. – Она благосклонно кивнула головой и поглядела на Турбина со страхом и любопытством. – Ух, как это страшно... они самое меня чуть не застрелили. – Она вздрогнула... – Как убил? – Ну да... Они выскочили, а вы стали стрелять, и первый грохнулся... Ну, может быть, ранили... Ну, вы храбрый... Я думала, что я в обморок упаду... Вы отбежите, стрельнете в них... и опять бежите... Вы, наверное, капитан? – Почему вы решили, что я офицер? Почему кричали мне – «офицер»? Она блеснула глазами. – Я думаю, решишь, если у вас кокарда на папахе. Зачем так бравировать? – Кокарда? Ах, боже... это я... я... – Ему вспомнился звоночек... зеркало в пыли... – Все снял... а кокарду-то забыл!.. Я не офицер, – сказал он, – я военный врач. Меня зовут Алексей Васильевич Турбин... Позвольте мне узнать, кто вы такая? – Я – Юлия Александровна Рейсс. – Почему вы одна? Она ответила как-то напряженно и отводя глаза в сторону: – Моего мужа сейчас нет. Он уехал. И матери его тоже. Я одна... – Помолчав, она добавила: – Здесь холодно... Брр... Я сейчас затоплю.   Дрова разгорались в печке, и одновременно с ними разгоралась жестокая головная боль. Рана молчала, все сосредоточилось в голове. Началось с левого виска, потом разлилось по темени и затылку. Какая-то жилка сжалась над левой бровью и посылала во все стороны кольца тугой отчаянной боли. Рейсс стояла на коленях у печки и кочергой шевелила в огне. Мучаясь, то закрывая, то открывая глаза, Турбин видел откинутую назад голову, заслоненную от жара белой кистью, и совершенно неопределенные волосы, не то пепельные, пронизанные огнем, не то золотистые, а брови угольные и черные глаза. Не понять – красив ли этот неправильный профиль и нос с горбинкой. Не разберешь, что в глазах. Кажется, испуг, тревога, а может быть, и порок... Да, порок. Когда она так сидит и волна жара ходит по ней, она представляется чудесной, привлекательной. Спасительница.   Многие часы ночи, когда давно кончился жар в печке и начался жар в руке и голове, кто-то ввинчивал в темя нагретый жаркий гвоздь и разрушал мозг. «У меня жар, – сухо и беззвучно повторял Турбин и внушал себе: – Надо утром встать и перебраться домой...» Гвоздь разрушал мозг и, в конце концов, разрушил мысль и о Елене, и о Николке, о доме и Петлюре. Все стало – все равно. Пэтурра... Пэтурра... Осталось одно – чтобы прекратилась боль. Глубокой же ночью Рейсс в мягких, отороченных мехом туфлях пришла сюда и сидела возле него, и опять, обвив рукой ее шею и слабея, он шел через маленькие комнаты. Перед этим она собралась с силами и сказала ему: – Вы встаньте, если только можете. Не обращайте на меня никакого внимания. Я вам помогу. Потом ляжете совсем... Ну, если не можете... Он ответил: – Нет, я пойду... только вы мне помогите... Она привела его к маленькой двери этого таинственного домика и так же привела обратно. Ложась, лязгая зубами в ознобе и чувствуя, что сжалилась и утихает голова, он сказал: – Клянусь, я вам этого не забуду... Идите спать... – Молчите, я буду вам гладить голову, – ответила она. Потом вся тупая и злая боль вытекла из головы, стекла с висков в ее мягкие руки, а по ним и по ее телу – в пол, крытый пыльным пухлым ковром, и там погибла. Вместо боли по всему телу разливался ровный, приторный жар. Рука онемела и стала тяжелой, как чугунная, поэтому он и не шевелил ею, а лишь закрыл глаза и отдался на волю жару. Сколько времени он так пролежал, сказать бы он не сумел: может быть, пять минут, а может быть, и много часов. Но, во всяком случае, ему казалось, что так лежать можно было бы всю вечность, в огне. Когда он открыл глаза тихонько, чтобы не вспугнуть сидящую возле него, он увидел прежнюю картину: ровно, слабо горела лампочка под красным абажуром, разливая мирный свет, и профиль женщины был бессонный близ него. По-детски печально оттопырив губы, она смотрела в окно. Плывя в жару, Турбин шевельнулся, потянулся к ней... – Наклонитесь ко мне, – сказал он. Голос его стал сух, слаб, высок. Она повернулась к нему, глаза ее испуганно насторожились и углубились в тенях. Турбин закинул правую руку за шею, притянул ее к себе и поцеловал в губы. Ему показалось, что он прикоснулся к чему-то сладкому и холодному. Женщина не удивилась поступку Турбина. Она только пытливее вглядывалась в лицо. Потом заговорила: – Ох, какой жар у вас. Что же мы будем делать? Доктора нужно позвать, но как же это сделать?.. – Не надо, – тихо ответил Турбин, – доктор не нужен. Завтра я поднимусь и пойду домой. – Я так боюсь, – шептала она, – что вам сделается плохо. Чем тогда я помогу. Не течет больше? Она неслышно коснулась забинтованной руки. – Нет, вы не бойтесь, ничего со мной не сделается. Идите спать. – Не пойду, – ответила она и погладила его по руке. – Жар, – повторила она. Он не выдержал и опять обнял ее и притянул к себе. Она не сопротивлялась. Он притягивал ее до тех пор, пока она совсем не склонилась и не прилегла к нему. Тут он ощутил сквозь свой больной жар живую и ясную теплоту ее тела. – Лежите и не шевелитесь, – прошептала она, – а я буду вам гладить голову. Она протянулась с ним рядом, и он почувствовал прикосновение ее коленей. Рукой она стала водить от виска к волосам. Ему стало так хорошо, что он думал только об одном, как бы не заснуть. И вот он заснул. Спал долго, ровно и сладко. Когда проснулся, узнал, что плывет в лодке по жаркой реке, что боли все исчезли, а за окошком ночь медленно бледнеет да бледнеет. Не только в домике, но во всем мире и Городе была полная тишина. Стеклянно жиденько-синий свет разливался в щелях штор. Женщина, согревшаяся и печальная, спала рядом с Турбиным. И он заснул.   Утром, около девяти часов, случайный извозчик у вымершей Мало-Провальной принял двух седоков – мужчину в черном штатском, очень бледного, и женщину. Женщина, бережно поддерживая мужчину, цеплявшегося за ее рукав, привезла его на Алексеевский спуск. Движения на Спуске не было. Только у подъезда N13 стоял извозчик, только что высадивший странного гостя с чемоданом, узлом и клеткой.  14   Они нашлись. Никто не вышел в расход, и нашлись в следующий же вечер. «Он», – отозвалось в груди Анюты, и сердце ее прыгнуло, как Лариосикова птица. В занесенное снегом оконце турбинской кухни осторожно постучали со двора. Анюта прильнула к окну и разглядела лицо. Он, но без усов... Он... Анюта обеими руками пригладила черные волосы, открыла дверь в сени, а из сеней в снежный двор, и Мышлаевский оказался необыкновенно близко от нее. Студенческое пальто с барашковым воротником и фуражка... исчезли усы... Но глаза, даже в полутьме сеней, можно отлично узнать. Правый в зеленых искорках, как уральский самоцвет, а левый темный... И меньше ростом стал... Анюта дрожащею рукой закинула крючок, причем исчез двор, а полосы из кухни исчезли оттого, что пальто Мышлаевского обвило Анюту и очень знакомый голос шепнул: – Здравствуйте, Анюточка... Вы простудитесь... А в кухне никого нет, Анюта? – Никого нет, – не помня, что говорит, и тоже почему-то шепотом ответила Анюта. – «Целует, губы сладкие стали», – в сладостнейшей тоске подумала она и зашептала: – Виктор Викторович... пустите... Елене... – При чем тут Елена... – укоризненно шепнул голос, пахнущий одеколоном и табаком, – что вы, Анюточка... – Виктор Викторович, пустите, закричу, как бог свят, – страстно сказала Анюта и обняла за шею Мышлаевского, – у нас несчастье – Алексея Васильевича ранили... Удав мгновенно выпустил. – Как ранили? А Никол?! – Никол жив-здоров, а Алексей Васильевича ранили. Полоска света из кухни, двери. В столовой Елена, увидев Мышлаевского, заплакала и сказала: – Витька, ты жив... Слава богу... А вот у нас... – Она всхлипнула и указала на дверь к Турбину. – Сорок у него... скверная рана... – Мать честная, – ответил Мышлаевский, сдвинув фуражку на самый затылок, – как же это он подвернулся? Он повернулся к фигуре, склонившейся у стола над бутылью и какими-то блестящими коробками. – Вы доктор, позвольте узнать? – Нет, к сожалению, – ответил печальный и тусклый голос, – не доктор. Разрешите представиться: Ларион Суржанский.   Гостиная. Дверь в переднюю заперта и задернута портьера, чтобы шум и голоса не проникали к Турбину. Из спальни его вышли и только что уехали остробородый в золотом пенсне, другой бритый – молодой, и, наконец, седой и старый и умный в тяжелой шубе, в боярской шапке, профессор, самого же Турбина учитель. Елена провожала их, и лицо ее стало каменным. Говорили – тиф, тиф... и накликали. – Кроме раны, – сыпной тиф... И ртутный столб на сорока и... «Юлия»... В спаленке красноватый жар. Тишина, а в тишине бормотанье про лесенку и звонок «бр-рынь»...   – Здоровеньки булы, пане добродзию, – сказал Мышлаевский ядовитым шепотом и расставил ноги. Шервинский, густо-красный, косил глазом. Черный костюм сидел на нем безукоризненно; белье чудное и галстук бабочкой; на ногах лакированные ботинки. «Артист оперной студии Крамского». Удостоверение в кармане. – Чому ж це вы без погон?.. – продолжал Мышлаевский. – «На Владимирской развеваются русские флаги... Две дивизии сенегалов в одесском порту и сербские квартирьеры... Поезжайте, господа офицеры, на Украину и формируйте части»... за ноги вашу мамашу!.. – Чего ты пристал?.. – ответил Шервинский. – Я, что ль, виноват?.. При чем здесь я?.. Меня самого чуть не убили. Я вышел из штаба последним ровно в полдень, когда с Печерска показались неприятельские цепи. – Ты – герой, – ответил Мышлаевский, – но надеюсь, что его сиятельство главнокомандующий, успел уйти раньше... Равно как и его светлость, пан гетман... его мать... Льщу себя надеждой, что он в безопасном месте... Родине нужны их жизни. Кстати, не можешь ли ты мне указать, где именно они находятся? – Зачем тебе? – Вот зачем. – Мышлаевский сложил правую руку в кулак и постучал ею по ладони левой. – Ежели бы мне попалось это самое сиятельство и светлость, я бы одного взял за левую ногу, а другого за правую, перевернул бы и тюкал бы головой о мостовую до тех пор, пока мне это не надоело бы. А вашу штабную ораву в сортире нужно утопить... Шервинский побагровел. – Ну, все-таки ты поосторожней, пожалуйста, – начал он, – полегче... Имей в виду, что князь и штабных бросил. Два его адъютанта с ним уехали, а остальные на произвол судьбы. – Ты знаешь, что сейчас в музее сидит тысяча человек наших, голодные, с пулеметами... Ведь их петлюровцы, как клопов, передушат... Ты знаешь, как убили полковника Ная?.. Единственный был... – Отстань от меня, пожалуйста!.. – не на шутку сердясь, крикнул Шервинский. – Что это за тон?.. Я такой же офицер, как и ты! – Ну, господа, бросьте, – Карась вклинился между Мышлаевским и Шервинским, – совершенно нелепый разговор. Что ты в самом деле лезешь к нему... Бросим, это ни к чему не ведет... – Тише, тише, – горестно зашептал Николка, – к нему слышно... Мышлаевский сконфузился, помялся. – Ну, не волнуйся, баритон. Это я так... Ведь сам понимаешь... – Довольно странно... – Позвольте, господа, потише... – Николка насторожился и потыкал ногой в пол. Все прислушались. Снизу из квартиры Василисы донеслись голоса. Глуховато расслышали, что Василиса весело рассмеялся и немножко истерически как будто. Как будто в ответ, что-то радостно и звонко прокричала Ванда. Потом поутихло. Еще немного и глухо побубнили голоса. – Ну, вещь поразительная, – глубокомысленно сказал Николка, – у Василисы гости... Гости. Да еще в такое время. Настоящее светопреставление. – Да, тип ваш Василиса, – скрепил Мышлаевский.   Это было около полуночи, когда Турбин после впрыскивания морфия уснул, а Елена расположилась в кресле у его постели. В гостиной составился военный совет. Решено было всем оставаться ночевать. Во-первых, ночью, даже с хорошими документами, ходить не к чему. Во-вторых, тут и Елене лучше – то да се... помочь. А самое главное, что дома в такое времечко именно лучше не сидеть, а находиться в гостях. А еще, самое главное, и делать нечего. А вот винт составить можно. – Вы играете? – спросил Мышлаевский у Лариосика. Лариосик покраснел, смутился и сразу все выговорил, и что в винт он играет, но очень, очень плохо... Лишь бы его не ругали, как ругали в Житомире податные инспектора... Что он потерпел драму, но здесь, у Елены Васильевны, оживает душой, потому что это совершенно исключительный человек, Елена Васильевна, и в квартире у них тепло и уютно, в особенности замечательны кремовые шторы на всех окнах, благодаря чему чувствуешь себя оторванным от внешнего мира... А он, этот внешний мир... согласитесь сами, грязен, кровав и бессмыслен. – Вы, позвольте узнать, стихи сочиняете? – спросил Мышлаевский, внимательно всматриваясь в Лариосика. – Пишу, – скромно, краснея, произнес Лариосик. – Так... Извините, что я вас перебил... Так бессмыслен, вы говорите... Продолжайте, пожалуйста... – Да, бессмыслен, а наши израненные души ищут покоя вот именно за такими кремовыми шторами... – Ну, знаете, что касается покоя, не знаю, как у вас в Житомире, а здесь, в городе, пожалуй, вы его не найдете... Ты щетку смочи водой, а то пылишь здорово. Свечи есть? Бесподобно. Мы вас выходящим в таком случае запишем... Впятером именно покойная игра... – И Николка, как покойник, играет, – вставил Карась. – Ну, что ты, Федя. Кто в прошлый раз под печкой проиграл? Ты сам и пошел в ренонс. Зачем клевещешь? – Блакитный петлюровский крап... – Именно за кремовыми шторами и жить. Все смеются почему-то над поэтами... – Да храни бог... Зачем же вы в дурную сторону мой вопрос приняли. Я против поэтов ничего не имею. Не читаю я, правда, стихов... – И других никаких книг, за исключением артиллерийского устава и первых пятнадцати страниц римского права... На шестнадцатой странице война началась, он и бросил... – Врет, не слушайте... Ваше имя и отчество – Ларион Иванович? Лариосик объяснил, что он Ларион Ларионович, но что ему так симпатично все общество, которое даже не общество, а дружная семья, что он очень желал бы, чтобы его называли по имени «Ларион» без отчества... Если, конечно, никто ничего не имеет против. – Как будто симпатичный парень... – шепнул сдержанный Карась Шервинскому. – Ну, что ж... сойдемся поближе... Отчего ж... Врет: если угодно знать, «Войну и мир» читал... Вот, действительно, книга. До самого конца прочитал – и с удовольствием. А почему? Потому что писал не обормот какой-нибудь, а артиллерийский офицер. У вас десятка? Вы со мной... Карась с Шервинским... Николка, выходи. – Только вы меня, ради бога, не ругайте, – как-то нервически попросил Лариосик. – Ну, что вы, в самом деле. Что мы, папуасы какие-нибудь? Это у вас, видно, в Житомире такие податные инспектора отчаянные, они вас и напугали... У нас принят тон строгий. – Помилуйте, можете быть спокойны, – отозвался Шервинский, усаживаясь. – Две пики... Да-с... вот-с писатель был граф Лев Николаевич Толстой, артиллерии поручик... Жалко, что бросил служить... пас... до генерала бы дослужился... Впрочем, что ж, у него имение было... Можно от скуки и роман написать... зимой делать не черта... В имении это просто. Без козыря... – Три бубны, – робко сказал Лариосик. – Пас, – отозвался Карась. – "Что же вы? Вы прекрасно играете. Вас не ругать, а хвалить нужно. Ну, если три бубны, то мы скажем – четыре пики. Я сам бы в имение теперь с удовольствием поехал... – Четыре бубны, – подсказал Лариосику Николка, заглядывая в карты. – Четыре? Пас. – Пас. При трепетном стеариновом свете свечей, в дыму папирос, волнующийся Лариосик купил. Мышлаевский, словно гильзы из винтовки, разбросал партнерам по карте. – М-малый в пиках, – скомандовал он и поощрил Лариосика, – молодец. Карты из рук Мышлаевского летели беззвучно, как кленовые листья. Шервинский швырял аккуратно, Карась – не везет, – хлестко. Лариосик, вздыхая, тихонько выкладывал, словно удостоверения личности. – "Папа-мама", видали мы это, – сказал Карась. Мышлаевский вдруг побагровел, швырнул карты на стол и, зверски выкатив глаза на Лариосика, рявкнул: – Какого же ты лешего мою даму долбанул? Ларион?! – Здорово. Га-га-га, – хищно обрадовался Карась, – без одной! Страшный гвалт поднялся за зеленым столом, и языки на свечах закачались. Николка, шипя и взмахивая руками, бросился прикрывать дверь и задергивать портьеру. – Я думал, что у Федора Николаевича король, – мертвея, вымолвил Лариосик. – Как это можно думать... – Мышлаевский старался не кричать, поэтому из горла у него вылетало сипение, которое делало его еще более страшным, – если ты его своими руками купил и мне прислал? А? Ведь это черт знает, – Мышлаевский ко всем поворачивался, – ведь это... Он покоя ищет. А? А без одной сидеть – это покой? Считанная же игра! Надо все-таки вертеть головой, это же не стихи! – Постой. Может быть, Карась... – Что может быть? Ничего не может быть, кроме ерунды. Вы извините, батюшка, может, в Житомире так и играют, но это черт знает что такое!.. Вы не сердитесь... но Пушкин или Ломоносов хоть стихи и писали, а такую штуку никогда бы не устроили... или Надсон, например. – Тише, ты. Ну, что налетел? Со всяким бывает. – Я так и знал, – забормотал Лариосик... – Мне не везет... – Стой. Ст... И разом наступила полная тишина. В отдалении за многими дверями в кухне затрепетал звоночек. Помолчали. Послышался стук каблуков, раскрылись двери, появилась Анюта. Голова Елены мелькнула в передней. Мышлаевский побарабанил по сукну и сказал: – Рановато как будто? А? – Да, рано, – отозвался Николка, считающийся самым сведущим специалистом по вопросу обысков. – Открывать идти? – беспокойно спросила Анюта. – Нет, Анна Тимофеевна, – ответил Мышлаевский, – повремените, – он, кряхтя, поднялся с кресла, – вообще теперь я буду открывать, а вы не затрудняйтесь... – Вместе пойдем, – сказал Карась. – Ну, – заговорил Мышлаевский и сразу поглядел так, словно стоял перед взводом, – тэк-с. Там, стало быть, в порядке... У доктора – сыпной тиф и прочее. Ты, Лена, – сестра... Карась, ты за медика сойдешь – студента... Ушейся в спальню... Шприц там какой-нибудь возьми... Много нас. Ну, ничего... Звонок повторился нетерпеливо, Анюта дернулась, и все стали еще серьезнее. – Успеется, – сказал Мышлаевский и вынул из заднего кармана брюк маленький черный револьвер, похожий на игрушечный. – Вот это напрасно, – сказал, темнея, Шервинский, – это я тебе удивляюсь. Ты-то мог бы быть поосторожнее. Как же ты по улице шел? – Не беспокойся, – серьезно и вежливо ответил Мышлаевский, – устроим. Держи, Николка, и играй к черному ходу или к форточке. Если петлюровские архангелы, закашляюсь я, сплавь, только чтоб потом найти. Вещь дорогая, под Варшаву со мной ездила... У тебя все в порядке? – Будь покоен, – строго и гордо ответил специалист Николка, овладевая револьвером. – Итак, – Мышлаевский ткнул пальцем в грудь Шервинского и сказал: – Певец, в гости пришел, – в Карася, – медик, – в Николку, – брат, – Лариосику, – жилец-студент. Удостоверение есть? – У меня паспорт царский, – бледнея, сказал Лариосик, – и студенческий харьковский. – Царский под ноготь, а студенческий показать. Лариосик зацепился за портьеру, а потом убежал. – Прочие – чепуха, женщины... – продолжал Мышлаевский, – нуте-с, удостоверения у всех есть? В карманах ничего лишнего?.. Эй, Ларион!.. Спроси там у него, оружия нет ли? – Эй, Ларион! – окликнул в столовой Николка, – оружие? – Нету, нету, боже сохрани, – откликнулся откуда-то Лариосик. Звонок повторился отчаянный, долгий, нетерпеливый. – Ну, господи благослови, – сказал Мышлаевский и двинулся. Карась исчез в спальне Турбина. – Пасьянс раскладывали, – сказал Шервинский и задул свечи. Три двери вели в квартиру Турбиных. Первая из передней на лестницу, вторая стеклянная, замыкавшая собственно владение Турбиных. Внизу за стеклянной дверью темный холодный парадный ход, в который выходила сбоку дверь Лисовичей; а коридор замыкала уже последняя дверь на улицу. Двери прогремели, и Мышлаевский внизу крикнул: – Кто там? Вверху за своей спиной на лестнице почувствовал какие-то силуэты. Приглушенный голос за дверью взмолился: – Звонишь, звонишь... Тальберг-Турбина тут?.. Телеграмма ей... откройте... «Тэк-с», – мелькнуло в голове у Мышлаевского, и он закашлялся болезненным кашлем. Один силуэт сзади на лестнице исчез. Мышлаевский осторожно открыл болт, повернул ключ и открыл дверь, оставив ее на цепочке. – Давайте телеграмму, – сказал он, становясь боком к двери, так, что она прикрывала его. Рука в сером просунулась и подала ему маленький конвертик. Пораженный Мышлаевский увидал, что это действительно телеграмма. – Распишитесь, – злобно сказал голос за дверью. Мышлаевский метнул взгляд и увидал, что на улице только один. – Анюта, Анюта, – бодро, выздоровев от бронхита, вскричал Мышлаевский. – Давай карандаш. Вместо Анюты к нему сбежал Карась, подал. На клочке, выдернутом из квадратика, Мышлаевский нацарапал: «Тур», шепнул Карасю: – Дай двадцать пять... Дверь загремела... Заперлась... Ошеломленный Мышлаевский с Карасем поднялись вверх. Сошлись решительно все. Елена развернула квадратик и машинально вслух прочла слова: «Страшное несчастье постигло Лариосика точка Актер оперетки Липский...» – Боже мой, – вскричал багровый Лариосик, – это она! – Шестьдесят три слова, – восхищенно ахнул Николка, – смотри, кругом исписано. – Господи! – воскликнула Елена. – Что же это такое? Ах, извините, Ларион... что начала читать. Я совсем про нее забыла... – Что это такое? – спросил Мышлаевский. – Жена его бросила, – шепнул на ухо Николка, – такой скандал... Страшный грохот в стеклянную дверь, как обвал с горы, влетел в квартиру. Анюта взвизгнула. Елена побледнела и начала клониться к стене. Грохот был так чудовищен, страшен, нелеп, что даже Мышлаевский переменился в лице. Шервинский подхватил Елену, сам бледный... Из спальни Турбина послышался стон. – Двери... – крикнула Елена. По лестнице вниз, спутав стратегический план, побежали Мышлаевский, за ним Карась, Шервинский и насмерть испуганный Лариосик. – Это уже хуже, – бормотал Мышлаевский. За стеклянной дверью взметнулся черный одинокий силуэт, оборвался грохот. – Кто там? – загремел Мышлаевский как в цейхгаузе. – Ради бога... Ради бога... Откройте, Лисович – я... Лисович!! – вскричал силуэт. – Лисович – я... Лисович... Василиса был ужасен... Волосы с просвечивающей розоватой лысинкой торчали вбок. Галстук висел на боку и полы пиджака мотались, как дверцы взломанного шкафа. Глаза Василисы были безумны и мутны, как у отравленного. Он показался на последней ступеньке, вдруг качнулся и рухнул на руки Мышлаевскому. Мышлаевский принял его и еле удержал, сам присел к лестнице и сипло, растерянно крикнул: – Карась! Воды...  15   Был вечер. Время подходило к одиннадцати часам. По случаю событий, значительно раньше, чем обычно, опустела и без того не очень людная улица. Шел жидкий снежок, пушинки его мерно летали за окном, а ветви акации у тротуара, летом темнившие окна Турбиных, все более обвисали в своих снежных гребешках. Началось с обеда и пошел нехороший тусклый вечер с неприятностями, с сосущим сердцем. Электричество зажглось почему-то в полсвета, а Ванда накормила за обедом мозгами. Вообще говоря, мозги пища ужасная, а в Вандином приготовлении – невыносимая. Был перед мозгами еще суп, в который Ванда налила постного масла, и хмурый Василиса встал из-за стола с мучительной мыслью, что будто он и не обедал вовсе. Вечером же была масса хлопот, и все хлопот неприятных, тяжелых. В столовой стоял столовый стол кверху ножками и пачка Лебiдь-Юрчиков лежала на полу. – Ты дура, – сказал Василиса жене. Ванда изменилась в лице и ответила: – Я знала, что ты хам, уже давно. Твое поведение в последнее время достигло геркулесовых столбов. Василисе мучительно захотелось ударить ее со всего размаху косо по лицу так, чтоб она отлетела и стукнулась об угол буфета. А потом еще раз, еще и бить ее до тех пор, пока это проклятое, костлявое существо не умолкнет, не признает себя побежденным. Он – Василиса, измучен ведь, он, в конце концов, работает, как вол, и он требует, требует, чтобы его слушались дома. Василиса скрипнул зубами и сдержался, нападение на Ванду было вовсе не так безопасно, как это можно было предположить. – Делай так, как я говорю, – сквозь зубы сказал Василиса, – пойми, что буфет могут отодвинуть, и что тогда? А это никому не придет в голову. Все в городе так делают. Ванда повиновалась ему, и они вдвоем взялись за работу – к столу с внутренней стороны кнопками пришпиливали денежные бумажки. Скоро вся внутренняя поверхность стола расцветилась и стала похожа на замысловатый шелковый ковер. Василиса, кряхтя, с налитым кровью лицом, поднялся и окинул взором денежное поле. – Неудобно, – сказала Ванда, – понадобится бумажка, нужно стол переворачивать. – И перевернешь, руки не отвалятся, – сипло ответил Василиса, – лучше стол перевернуть, чем лишиться всего. Слышала, что в городе делается? Хуже, чем большевики. Говорят, что повальные обыски идут, все офицеров ищут. В одиннадцать часов вечера Ванда принесла из кухни самовар и всюду в квартире потушила свет. Из буфета достала кулек с черствым хлебом и головку зеленого сыра. Лампочка, висящая над столом в одном из гнезд трехгнездной люстры, источала с неполно накаленных нитей тусклый красноватый свет. Василиса жевал ломтик французской булки, и зеленый сыр раздражал его до слез, как сверлящая зубная боль. Тошный порошок при каждом укусе сыпался вместо рта на пиджак и за галстук. Не понимая, что мучает его, Василиса исподлобья смотрел на жующую Ванду. – Я удивляюсь, как легко им все сходит с рук, – говорила Ванда, обращая взор к потолку, – я была уверена, что убьют кого-нибудь из них. Нет, все вернулись, и сейчас опять квартира полна офицерами... В другое время слова Ванды не произвели бы на Василису никакого впечатления, но сейчас, когда вся его душа горела в тоске, они показались ему невыносимо подлыми. – Удивляюсь тебе, – ответил он, отводя взор в сторону, чтобы не расстраиваться, – ты прекрасно знаешь, что, в сущности, они поступили правильно. Нужно же кому-нибудь было защищать город от этих (Василиса понизил голос) мерзавцев... И притом напрасно ты думаешь, что так легко сошло с рук... Я думаю, что он... Ванда впилась глазами и закивала головой. – Я сама, сама сразу это сообразила... Конечно, его ранили... – Ну, вот, значит, нечего и радоваться – «сошло, сошло»... Ванда лизнула губы. – Я не радуюсь, я только говорю «сошло», а вот мне интересно знать, если, не дай бог, к нам явятся и спросят тебя, как председателя домового комитета, а кто у вас наверху? Были они у гетмана? Что ты будешь говорить? Василиса нахмурился и покосился: – Можно будет сказать, что он доктор... Наконец, откуда я знаю? Откуда? – Вот то-то, откуда... На этом слове в передней прозвенел звонок. Василиса побледнел, а Ванда повернула жилистую шею. Василиса, шмыгнув носом, поднялся со стула и сказал: – Знаешь что? Может быть, сейчас сбегать к Турбиным, вызвать их? Ванда не успела ответить, потому что звонок в ту же минуту повторился. – Ах, боже мой, – тревожно молвил Василиса, – нет, нужно идти. Ванда глянула в испуге и двинулась за ним. Открыли дверь из квартиры в общий коридор. Василиса вышел в коридор, пахнуло холодком, острое лицо Ванды, с тревожными, расширенными глазами, выглянуло. Над ее головой в третий раз назойливо затрещало электричество в блестящей чашке. На мгновенье у Василисы пробежала мысль постучать в стеклянные двери Турбиных – кто-нибудь сейчас же бы вышел, и не было бы так страшно. И он побоялся это сделать. А вдруг: «Ты чего стучал? А? Боишься чего-то?» – и, кроме того, мелькнула, правда слабая, надежда, что, может быть, это не они, а так что-нибудь... – Кто... там? – слабо спросил Василиса у двери. Тотчас же замочная скважина отозвалась в живот Василисы сиповатым голосом, а над Вандой еще и еще затрещал звонок. – Видчиняй, – хрипнула скважина, – из штабу. Та не отходи, а то стрельнем через дверь... – Ах, бож... – выдохнула Ванда. Василиса мертвыми руками сбросил болт и тяжелый крючок, не помнил и сам, как снял цепочку. – Скорийш... – грубо сказала скважина. Темнота с улицы глянула на Василису куском серого неба, краем акаций, пушинками. Вошло всего трое, но Василисе показалось, что их гораздо больше. – Позвольте узнать... по какому поводу? – С обыском, – ответил первый вошедший волчьим голосом и как-то сразу надвинулся на Василису, Коридор повернулся, и лицо Ванды в освещенной двери показалось резко напудренным. – Тогда, извините, пожалуйста, – голос Василисы звучал бледно, бескрасочно, – может быть, мандат есть? Я, собственно, мирный житель... не знаю, почему же ко мне? У меня – ничего, – Василиса мучительно хотел сказать по-украински и сказал, – нема. – Ну, мы побачимо, – ответил первый. Как во сне двигаясь под напором входящих в двери, как во сне их видел Василиса. В первом человеке все было волчье, так почему-то показалось Василисе. Лицо его узкое, глаза маленькие, глубоко сидящие, кожа серенькая, усы торчали клочьями, и небритые щеки запали сухими бороздами, он как-то странно косил, смотрел исподлобья и тут, даже в узком пространстве, успел показать, что идет нечеловеческой, ныряющей походкой привычного к снегу и траве существа. Он говорил на страшном и неправильном языке – смеси русских и украинских слов – языке, знакомом жителям Города, бывающим на Подоле, на берегу Днепра, где летом пристань свистит и вертит лебедками, где летом оборванные люди выгружают с барж арбузы... На голове у волка была папаха, и синий лоскут, обшитый сусальным позументом, свисал набок. Второй – гигант, занял почти до потолка переднюю Василисы. Он был румян бабьим полным и радостным румянцем, молод, и ничего у него не росло на щеках. На голове у него был шлык с объеденными молью ушами, на плечах серая шинель, и на неестественно маленьких ногах ужасные скверные опорки. Третий был с провалившимся носом, изъеденным сбоку гноеточащей коростой, и сшитой и изуродованной шрамом губой. На голове у него старая офицерская фуражка с красным околышем и следом от кокарды, на теле двубортный солдатский старинный мундир с медными, позеленевшими пуговицами, на ногах черные штаны, на ступнях лапти, поверх пухлых, серых казенных чулок. Его лицо в свете лампы отливало в два цвета – восково-желтый и фиолетовый, глаза смотрели страдальчески-злобно. – Побачимо, побачимо, – повторил волк, – и мандат есть. С этими словами он полез в карман штанов, вытащил смятую бумагу и ткнул ее Василисе. Один глаз его поразил сердце Василисы, а второй, левый, косой, проткнул бегло сундуки в передней. На скомканном листке – четвертушке со штампом «Штаб 1-го сичевого куреня» было написано химическим карандашом косо крупными каракулями:   "Предписуется зробить обыск у жителя Василия Лисовича, по Алексеевскому спуску, дом N13. За сопротивление карается расстрилом. Начальник Штабу Проценко. Адъютант Миклун."   В левом нижнем углу стояла неразборчивая синяя печать. Цветы букетами зелени на обоях попрыгали немного в глазах Василисы, и он сказал, пока волк вновь овладевал бумажкой: – Прохаю, пожалуйста, но у меня ничего... Волк вынул из кармана черный, смазанный машинным маслом браунинг и направил его на Василису. Ванда тихонько вскрикнула: «Ай». Лоснящийся от машинного масла кольт, длинный и стремительный, оказался в руке изуродованного. Василиса согнул колени и немного присел, став меньше ростом. Электричество почему-то вспыхнуло ярко-бело и радостно. – Хто в квартире? – сипловато спросил волк. – Никого нету, – ответил Василиса белыми губами, – я та жинка. – Нуте, хлопцы, – смотрите, та швидче, – хрипнул волк, оборачиваясь к своим спутникам, – нема часу. Гигант тотчас тряхнул сундук, как коробку, а изуродованный шмыгнул к печке. Револьверы спрятались. Изуродованный кулаками постучал по стене, со стуком открыл заслонку, из черной дверцы ударило скуповатым теплом. – Оружие е? – спросил волк. – Честное слово... помилуйте, какое оружие... – Нет у нас, – одним дыханием подтвердила тень Ванды. – Лучше скажи, а то бачил – расстрил? – внушительно сказал волк... – Ей-богу... откуда же? В кабинете загорелась зеленая лампа, и Александр II, возмущенный до глубины чугунной души, глянул на троих. В зелени кабинета Василиса в первый раз в жизни узнал, как приходит, грозно кружа голову, предчувствие обморока. Все трое принялись первым долгом за обои. Гигант пачками, легко, игрушечно, сбросил с полки ряд за рядом книги, и шестеро рук заходили по стенам, выстукивая их... Туп... туп... глухо постукивала стена. Тук, отозвалась внезапно пластинка в тайнике. Радость сверкнула в волчьих глазах. – Що я казав? – шепнул он беззвучно. Гигант продрал кожу кресла тяжелыми ногами, возвысился почти до потолка, что-то крякнуло, лопнуло под пальцами гиганта, и он выдрал из стены пластинку. Бумажный перекрещенный пакет оказался в руках волка. Василиса пошатнулся и прислонился к стене. Волк начал качать головой и долго качал, глядя на полумертвого Василису. – Что же ты, зараза, – заговорил он горько, – що ж ты? Нема, нема, ах ты, сучий хвост. Казал нема, а сам гроши в стенку запечатав? Тебя же убить треба! – Что вы! – вскрикнула Ванда. С Василисой что-то странное сделалось, вследствие чего он вдруг рассмеялся судорожным смехом, и смех этот был ужасен, потому что в голубых глазах Василисы прыгал ужас, а смеялись только губы, нос и щеки. – Декрета, панове, помилуйте, никакого же не было. Тут кой-какие бумаги из банка и вещицы... Денег-то мало... Заработанные... Ведь теперь же все равно царские деньги аннулированы... Василиса говорил и смотрел на волка так, словно тот доставлял ему жуткое восхищение. – Тебя заарестовать бы требовалось, – назидательно сказал волк, тряхнул пакетом и запихнул его в бездонный карман рваной шинели. – Нуте, хлопцы, беритесь за ящики. Из ящиков, открытых самим Василисой, выскакивали груды бумаг, печати, печатки, карточки, ручки, портсигары. Листы усеяли зеленый ковер и красное сукно стола, листы, шурша, падали на пол. Урод перевернул корзину. В гостиной стучали по стенам поверхностно, как бы нехотя. Гигант сдернул ковер и потопал ногами в пол, отчего на паркете остались замысловатые, словно выжженные следы. Электричество, разгораясь к ночи, разбрызгивало веселый свет, и блистал цветок граммофона. Василиса шел за тремя, волоча и шаркая ногами. Тупое спокойствие овладело Василисой, и мысли его текли как будто складнее. В спальне мгновенно – хаос: полезли из зеркального шкафа, горбом, одеяла, простыни, кверху ногами встал матрас. Гигант вдруг остановился, просиял застенчивой улыбкой и заглянул вниз. Из-под взбудораженной кровати глянули Василисины шевровые новые ботинки с лакированными носами. Гигант усмехнулся, оглянулся застенчиво на Василису. – Яки гарны ботинки, – сказал он тонким голосом, – а что они, часом, на мене не придутся? Василиса не придумал еще, что ему ответить, как гигант наклонился и нежно взялся за ботинки. Василиса дрогнул. – Они шевровые, панове, – сказал он, сам не понимая, что говорит. Волк обернулся к нему, в косых глазах мелькнул горький гнев. – Молчи, гнида, – сказал он мрачно. – Молчать! – повторил он, внезапно раздражаясь. – Ты спасибо скажи нам, що мы тебе не расстреляли, як вора и бандита, за утайку сокровищ. Ты молчи, – продолжал он, наступая на совершенно бледного Василису и грозно сверкая глазами. – Накопил вещей, нажрал морду, розовый, як свинья, а ты бачишь, в чем добрые люди ходют? Бачишь? У него ноги мороженые, рваные, он в окопах за тебя гнил, а ты в квартире сидел, на граммофонах играл. У-у, матери твоей, – в глазах его мелькнуло желание ударить Василису по уху, он дернул рукой. Ванда вскрикнула: «Что вы...» Волк не посмел ударить представительного Василису и только ткнул его кулаком в грудь. Бледный Василиса пошатнулся, чувствуя острую боль и тоску в груди от удара острого кулака. «Вот так революция, – подумал он в своей розовой и аккуратной голове, – хорошенькая революция. Вешать их надо было всех, а теперь поздно...» – Василько, обувайсь, – ласково обратился волк к гиганту. Тот сел на пружинный матрас и сбросил опорки. Ботинки не налезали на серые, толстые чулки. – Выдай казаку носки, – строго обратился волк к Ванде. Та мгновенно присела к нижнему ящику желтого шкафа и вынула носки. Гигант сбросил серые чулки, показав ступни с красноватыми пальцами и черными изъединами, и натянул носки. С трудом налезли ботинки, шнурок на левом с треском лопнул. Восхищенно, по-детски улыбаясь, гигант затянул обрывки и встал. И тотчас как будто что лопнуло в натянутых отношениях этих странных пятерых человек, шаг за шагом шедших по квартире. Появилась простота. Изуродованный, глянув на ботинки на гиганте, вдруг проворно снял Василисины брюки, висящие на гвоздике, рядом с умывальником. Волк только еще раз подозрительно оглянулся на Василису, – не скажет ли чего, – но Василиса и Ванда ничего не говорили, и лица их были совершенно одинаково белые, с громадными глазами. Спальня стала похожа на уголок магазина готового платья. Изуродованный стоял в одних полосатых, в клочья изодранных подштанниках и рассматривал на свет брюки. – Дорогая вещь, шевиот... – гнусаво сказал он, присел в синее кресло и стал натягивать. Волк сменил грязную гимнастерку на серый пиджак Василисы, причем вернул Василисе какие-то бумажки со словами: «Якись бумажки, берите, пане, може, нужные». – Со стола взял стеклянные часы в виде глобуса, в котором жирно и черно красовались римские цифры. Волк натянул шинель, и под шинелью было слышно, как ходили и тикали часы. – Часы нужная вещь. Без часов – як без рук, – говорил изуродованному волк, все более смягчаясь по отношению к Василисе, – ночью глянуть сколько времени – незаменимая вещь. Затем все тронулись и пошли обратно через гостиную в кабинет. Василиса и Ванда рядом молча шли позади. В кабинете волк, кося глазами, о чем-то задумался, потом сказал Василисе: – Вы, пане, дайте нам расписку... (Какая-то дума беспокоила его, он хмурил лоб гармоникой.) – Как? – шепнул Василиса. – Расписку, що вы нам вещи выдалы, – пояснил волк, глядя в землю. Василиса изменился в лице, его щеки порозовели. – Но как же... Я же... (Он хотел крикнуть: «Как, я же еще и расписку?!» – но у него не вышли эти слова, а вышли другие.) вы... вам надлежит расписаться, так сказать... – Ой, убить тебе треба, як собаку. У-у, кровопийца... Знаю я, что ты думаешь. Знаю. Ты, як бы твоя власть была, изничтожил бы нас, як насекомых. У-у, вижу я, добром с тобой не сговоришь. Хлопцы, ставь его к стенке. У, як вдарю... Он рассердился и нервно притиснул Василису к стене, ухватив его рукой за горло, отчего Василиса мгновенно стал красным. – Ай! – в ужасе вскрикнула Ванда и ухватила за руку волка, – что вы. Помилуйте... Вася, напиши, напиши... Волк выпустил инженерово горло, и с хрустом в сторону отскочил, как на пружине, воротничок. Василиса и сам не заметил, как оказался сидящим в кресле. Руки его тряслись. Он оторвал от блокнота листок, макнул перо. Настала тишина, и в тишине было слышно, как в кармане волка стучал стеклянный глобус. – Как же писать? – спросил Василиса слабым, хрипловатым голосом. Волк задумался, поморгал глазами. – Пышить... по предписанию штаба сичевого куреня... вещи... вещи... в размере... у целости сдал... – В разм... – как-то скрипнул Василиса и сейчас же умолк. – ...Сдал при обыске. И претензий нияких не маю. И подпишить... Тут Василиса собрал остатки последнего духа и спросил, отведя глаза: – А кому? Волк подозрительно посмотрел на Василису, но сдержал негодование и только вздохнул. – Пишить: получив... получили у целости Немоляка (он задумался, посмотрел на урода) ...Кирпатый и отаман Ураган. Василиса, мутно глядя в бумагу, писал под его диктовку. Написав требуемое, вместо подписи поставил дрожащую «Василис», протянул бумагу волку. Тот взял листок и стал в него вглядываться. В это время далеко на лестнице вверху загремели стеклянные двери, послышались шаги и грянул голос Мышлаевского. Лицо волка резко изменилось, потемнело. Зашевелились его спутники. Волк стал бурым и тихонько крикнул: «Ша». Он вытащил из кармана браунинг и направил его на Василису, и тот страдальчески улыбнулся. За дверями в коридоре слышались шаги, перекликанья. Потом слышно было, как прогремел болт, крюк, цепь – запирали дверь. Еще пробежали шаги, донесся смех мужчины. После этого стукнула стеклянная дверь, ушли ввысь замирающие шаги, и все стихло. Урод вышел в переднюю, наклонился к двери и прислушался. Когда он вернулся, многозначительно переглянулся с волком, и все, теснясь, стали выходить в переднюю. Там, в передней, гигант пошевелил пальцами в тесноватых ботинках и сказал: – Холодно буде. Он надел Василисины галоши. Волк повернулся к Василисе и заговорил мягким голосом, бегая глазами: – Вы вот що, пане... Вы молчите, що мы были у вас. Бо як вы накапаете на нас, то вас наши хлопцы вбьють. С квартиры до утра не выходите, за це строго взыскуеться... – Прощении просим, – сказал провалившийся нос гнилым голосом. Румяный гигант ничего не сказал, только застенчиво посмотрел на Василису и искоса, радостно – на сияющие галоши. Шли они из двери Василисы по коридору к уличной двери, почему-то приподымаясь на цыпочки, быстро, толкаясь. Прогремели запоры, глянуло темное небо, и Василиса холодными руками запер болты, голова его кружилась, и мгновенно ему показалось, что он видит сон. Тотчас сердце его упало, потом заколотилось часто, часто. В передней рыдала Ванда. Она упала на сундук, стукнулась головой об стену, крупные слезы залили ее лицо. – Боже! Что же это такое?.. Боже. Боже. Вася... Среди бела дня. Что же это делается?.. Василиса трясся перед ней, как лист, лицо его было искажено. – Вася, – вскричала Ванда, – ты знаешь... Это никакой не штаб, не полк. Вася! Это были бандиты! – Я сам, сам понял, – бормотал Василиса, в отчаянии разводя руками. – Господи! – вскрикнула Ванда. – Нужно бежать скорей, сию минуту, сию минуту заявить, ловить их. Ловить! Царица небесная! Все вещи. Все! Все! И хоть бы кто-нибудь, кто-нибудь... А?.. – Она затряслась, скатилась с сундука на пол, закрыла лицо руками. Волосы ее разметались, кофточка расстегнулась на спине. – Куда ж, куда?.. – спрашивал Василиса. – Боже мой, в штаб, в варту! Заявление подать. Скорей. Что ж это такое?! Василиса топтался на месте, вдруг кинулся бежать в дверь. Он налетел на стеклянную преграду и поднял грохот.   Все, кроме Шервинского и Елены, толпились в квартире Василисы. Лариосик, бледный, стоял в дверях. Мышлаевский, раздвинув ноги, поглядел на опорки и лохмотья, брошенные неизвестными посетителями, повернулся к Василисе. – Пиши пропало. Это бандиты. Благодарите бога, что живы остались. Я, сказать по правде, удивлен, что вы так дешево отделались. – Боже... что они с нами сделали! – сказала Ванда. – Они угрожали мне смертью. – Спасибо, что угрозу не привели в исполнение. Первый раз такую штуку вижу. – Чисто сделано, – тихонько подтвердил Карась. – Что же теперь делать?.. – замирая, спросил Василиса. – Бежать жаловаться?.. Куда?.. Ради бога, Виктор Викторович, посоветуйте. Мышлаевский крякнул, подумал. – Никуда я вам жаловаться не советую, – молвил он, – во-первых, их не поймают – раз. – Он загнул длинный палец, – во-вторых... – Вася, ты помнишь, они сказали, что убьют, если ты заявишь? – Ну, это вздор, – Мышлаевский нахмурился, – никто не убьет, но, говорю, не поймают их, да и ловить никто не станет, а второе, – он загнул второй палец, – ведь вам придется заявить, что у вас взяли, вы говорите, царские деньги... Нуте-с, вы заявите там в штаб этот ихний или куда там, а они вам, чего доброго, второй обыск устроят. – Может быть, очень может быть, – подтвердил высокий специалист Николка. Василиса, растерзанный, облитый водой после обморока, поник головой, Ванда тихо заплакала, прислонившись к притолоке, всем стало их жаль. Лариосик тяжело вздохнул у дверей и выкатил мутные глаза. – Вот оно, у каждого свое горе, – прошептал он. – Чем же они были вооружены? – спросил Николка. – Боже мой. У обоих револьверы, а третий... Вася, у третьего ничего не было? – У двух револьверы, – слабо подтвердил Василиса. – Какие не заметили? – деловито добивался Николка. – Ведь я ж не знаю, – вздохнув, ответил Василиса, – не знаю я систем. Один большой черный, другой маленький черный с цепочкой. – Цепочка, – вздохнула Ванда. Николка нахмурился и искоса, как птица, посмотрел на Василису. Он потоптался на месте, потом беспокойно двинулся и проворно отправился к двери. Лариосик поплелся за ним. Лариосик не достиг еще столовой, когда из Николкиной комнаты долетел звон стекла и Николкин вопль. Лариосик устремился туда. В Николкиной комнате ярко горел свет, в открытую форточку несло холодом и зияла огромная дыра, которую Николка устроил коленями, сорвавшись с отчаяния с подоконника. Николкины глаза блуждали. – Неужели? – вскричал Лариосик, вздымая руки. – Это настоящее колдовство! Николка бросился вон из комнаты, проскочил сквозь книжную, через кухню, мимо ошеломленной Анюты, кричащей: «Никол, Никол, куда ж ты без шапки? Господи, аль еще что случилось?..» И выскочил через сени во двор. Анюта, крестясь, закинула в сенях крючок, убежала в кухню и припала к окну, но Николка моментально пропал из глаз. Он круто свернул влево, сбежал вниз и остановился перед сугробом, запиравшим вход в ущелье между стенами. Сугроб был совершенно нетронут. «Ничего не понимаю», – в отчаянии бормотал Николка и храбро кинулся в сугроб. Ему показалось, что он задохнется. Он долго месил снег, плевался и фыркал, прорвал, наконец, снеговую преграду и весь белый пролез в дикое ущелье, глянул вверх и увидал: вверху, там, где из рокового окна его комнаты выпадал свет, черными головками виднелись костыли и их остренькие густые тени, но коробки не было. С последней надеждой, что, может быть, петля оборвалась, Николка, поминутно падая на колени, шарил по битым кирпичам. Коробки не было. Тут яркий свет осветил вдруг Николкину голову: «А-а», – закричал он и полез дальше к забору, закрывающему ущелье с улицы. Он дополз и ткнул руками, доски отошли, глянула широкая дыра на черную улицу. Все понятно... Они отшили доски, ведущие в ущелье, были здесь и даже, по-о-нимаю, хотели залезть к Василисе через кладовку, но там решетка на окне. Николка, весь белый, вошел в кухню молча. – Господи, дай хоть почищу... – вскричала Анюта. – Уйди ты от меня, ради бога, – ответил Николка и прошел в комнаты, обтирая закоченевшие руки об штаны. – Ларион, дай мне по морде, – обратился он к Лариосику. – Тот заморгал глазами, потом выкатил их и сказал: – Что ты, Николаша? Зачем же так впадать в отчаяние? – Он робко стал шаркать руками по спине Николки и рукавом сбивать снег. – Не говоря о том, что Алеша оторвет мне голову, если, даст бог, поправится, – продолжал Николка, – но самое главное... най-турсов кольт!.. Лучше б меня убили самого, ей-богу!.. Это бог наказал меня за то, что я над Василисой издевался. И жаль Василису, но ты понимаешь, они этим самым револьвером его и отделали. Хотя, впрочем, его можно и без всяких револьверов обобрать, как липочку... Такой уж человек. – Эх... Вот какая история. Бери бумагу, Ларион, будем окно заклеивать.   Ночью из ущелья вылезли с гвоздями, топором и молотком Николка, Мышлаевский и Лариосик. Ущелье было короткими досками забито наглухо. Сам Николка с остервенением вгонял длинные, толстые гвозди с таким расчетом, чтобы они остриями вылезли наружу. Еще позже на веранде со свечами ходили, а затем через холодную кладовую на чердак лезли Николка, Мышлаевский и Лариосик. На чердаке, над квартирой, со зловещим топотом они лазили всюду, сгибаясь между теплыми трубами, между бельем, и забили слуховое окно. Василиса, узнав об экспедиции на чердак, обнаружил живейший интерес и тоже присоединился и лазил между балками, одобряя все действия Мышлаевского. – Какая жалость, что вы не дали нам как-нибудь знать. Нужно было бы Ванду Михайловну послать к нам через черный ход, – говорил Николка, капая со свечи стеарином. – Ну, брат, не очень-то, – отозвался Мышлаевский, – когда уже они были в квартире, это, друг, дело довольно дохлое. Ты думаешь, они не стали бы защищаться? Еще как. Ты прежде чем в квартиру бы влез, получил бы пулю в живот. Вот и покойничек. Так-то-с. А вот не пускать, это дело другого рода. – Угрожали выстрелить через дверь, Виктор Викторович, – задушевно сказал Василиса. – Никогда бы не выстрелили, – отозвался Мышлаевский, гремя молотком, – ни в коем случае. Всю бы улицу на себя навлекли. Позже ночью Карась нежился в квартире Лисовичей, как Людовик XIV. Этому предшествовал такой разговор: – Не придут же сегодня, что вы! – говорил Мышлаевский. – Нет, нет, нет, – вперебой отвечали Ванда и Василиса на лестнице, – мы умоляем, просим вас или Федора Николаевича, просим!.. Что вам стоит? Ванда Михайловна чайком вас напоит. Удобно уложим. Очень просим и завтра тоже. Помилуйте, без мужчины в квартире! – Я ни за что не засну, – подтвердила Ванда, кутаясь в пуховый платок. – Коньячок есть у меня – согреемся, – неожиданно залихватски как-то сказал Василиса. – Иди, Карась, – сказал Мышлаевский. Вследствие этого Карась и нежился. Мозги и суп с постным маслом, как и следовало ожидать, были лишь симптомами той омерзительной болезни скупости, которой Василиса заразил свою жену. На самом деле в недрах квартиры скрывались сокровища, и они были известны только одной Ванде. На столе в столовой появилась банка с маринованными грибами, телятина, вишневое варенье и настоящий, славный коньяк Шустова с колоколом. Карась потребовал рюмку для Ванды Михайловны и ей налил. – Не полную, не полную, – кричала Ванда. Василиса, отчаянно махнув рукой, подчиняясь Карасю, выпил одну рюмку. – Ты не забывай, Вася, что тебе вредно, – нежно сказала Ванда. После авторитетного разъяснения Карася, что никому абсолютно не может быть вреден коньяк и что его дают даже малокровным с молоком, Василиса выпил вторую рюмку, и щеки его порозовели, и на лбу выступил пот. Карась выпил пять рюмок и пришел в очень хорошее расположение духа. «Если б ее откормить, она вовсе не так уж дурна», – думал он, глядя на Ванду. Затем Карась похвалил расположение квартиры Лисовичей и обсудил план сигнализации в квартиру Турбиных: один звонок из кухни, другой из передней. Чуть что – наверх звонок. И, пожалуйста, выйдет открывать Мышлаевский, это будет совсем другое дело. Карась очень хвалил квартиру: и уютно, и хорошо меблирована, и один недостаток – холодно. Ночью сам Василиса притащил дров и собственноручно затопил печку в гостиной. Карась, раздевшись, лежал на тахте между двумя великолепнейшими простынями и чувствовал себя очень уютно и хорошо. Василиса в рубашке, в подтяжках пришел к нему и присел на кресло со словами: – Не спится, знаете ли, вы разрешите с вами немного побеседовать? Печка догорела, Василиса круглый, успокоившийся, сидел в креслах, вздыхал и говорил: – Вот-с как, Федор Николаевич. Все, что нажито упорным трудом, в один вечер перешло в карманы каких-то негодяев... путем насилия. Вы не думайте, чтобы я отрицал революцию, о нет, я прекрасно понимаю исторические причины, вызвавшие все это. Багровый отблеск играл на лице Василисы и застежках его подтяжек. Карась в чудесном коньячном расслаблении начинал дремать, стараясь сохранить на лице вежливое внимание... – Но, согласитесь сами. У нас в России, в стране, несомненно, наиболее отсталой, революция уже выродилась в пугачевщину... Ведь что ж такое делается... Мы лишились в течение каких-либо двух лет всякой опоры в законе, минимальной защиты наших прав человека и гражданина. Англичане говорят... – М-ме, англичане... они, конечно, – пробормотал Карась, чувствуя, что мягкая стена начинает отделять его от Василисы. – ...А тут, какой же «твой дом – твоя крепость», когда вы не гарантированы в собственной вашей квартире за семью замками от того, что шайка, вроде той, что была у меня сегодня, не лишит вас не только имущества, но, чего доброго, и жизни?! – На сигнализацию и на ставни наляжем, – не очень удачно, сонным голосом ответил Карась. – Да ведь, Федор Николаевич! Да ведь дело, голубчик, не в одной сигнализации! Никакой сигнализацией вы не остановите того развала и разложения, которые свили теперь гнездо в душах человеческих. Помилуйте, сигнализация – частный случай, а предположим, она испортится? – Починим, – ответил счастливый Карась. – Да ведь нельзя же всю жизнь строить на сигнализации и каких-либо там револьверах. Не в этом дело. Я говорю вообще, обобщая, так сказать, случай. Дело в том, что исчезло самое главное, уважение к собственности. А раз так, дело кончено. Если так, мы погибли. Я убежденный демократ по натуре и сам из народа. Мой отец был простым десятником на железной дороге. Все, что вы видите здесь, и все, что сегодня у меня отняли эти мошенники, все это нажито и сделано исключительно моими руками. И, поверьте, я никогда не стоял на страже старого режима, напротив, признаюсь вам по секрету, я кадет, но теперь, когда я своими глазами увидел, во что все это выливается, клянусь вам, у меня является зловещая уверенность, что спасти нас может только одно... – Откуда-то из мягкой пелены, окутывающей Карася, донесся шепот... – Самодержавие. Да-с... Злейшая диктатура, какую можно только себе представить... Самодержавие... «Эк разнесло его, – думал блаженный Карась. – М-да, самодержавие – штука хитрая». Эхе-мм... – проговорил он сквозь вату. – Ах, ду-ду-ду-ду – хабеас корпус, ах, ду-ду-ду-ду. Ай, ду-ду... – бубнил голос через вату, – ай, ду-ду-ду, напрасно они думают, что такое положение вещей может существовать долго, ай ду-ду-ду, и восклицают многие лета. Нет-с! Многие лета это не продолжится, да и смешно было бы думать, что... – Крепость Иван-город, – неожиданно перебил Василису покойный комендант в папахе, – многая лета! – И Ардаган и Каре, – подтвердил Карась в тумане, – многая лета! Реденький почтительный смех Василисы донесся издали. – Многая лета!! - радостно спели голоса в Карасевой голове.  16     Многая ле-ета. Многая лета, Много-о-о-о-га-ая ле-е-е-т-а...   вознесли девять басов знаменитого хора Толмашевского.     Мн-о-о-о-о-о-о-о-о-гая л-е-е-е-е-е-та... -     разнесли хрустальные дисканты.     Многая... Многая... Многая... -     рассыпаясь в сопрано, ввинтил в самый купол хор. – Бач! Бач! Сам Петлюра... – Бач, Иван... – У, дурень... Петлюра уже на площади... Сотни голов на хорах громоздились одна на другую, давя друг друга, свешивались с балюстрады между древними колоннами, расписанными черными фресками. Крутясь, волнуясь, напирая, давя друг друга, лезли к балюстраде, стараясь глянуть в бездну собора, но сотни голов, как желтые яблоки, висели тесным, тройным слоем. В бездне качалась душная тысячеголовая волна, и над ней плыл, раскаляясь, пот и пар, ладанный дым, нагар сотен свечей, копоть тяжелых лампад на цепях. Тяжкая завеса серо-голубая, скрипя, ползла по кольцам и закрывала резные, витые, векового металла, темного и мрачного, как весь мрачный собор Софии, царские врата. Огненные хвосты свечей в паникадилах потрескивали, колыхались, тянулись дымной ниткой вверх. Им не хватало воздуха. В приделе алтаря была невероятная кутерьма. Из боковых алтарских дверей, по гранитным, истертым плитам сыпались золотые ризы, взмахивали орари. Лезли из круглых картонок фиолетовые камилавки, со стен, качаясь, снимались хоругви. Страшный бас протодиакона Серебрякова рычал где-то в гуще. Риза, безголовая, безрукая, горбом витала над толпой, затем утонула в толпе, потом вынесло вверх один рукав ватной рясы, другой. Взмахивали клетчатые платки, свивались в жгуты. – Отец Аркадий, щеки покрепче подвяжите, мороз лютый, позвольте, я вам помогу. Хоругви кланялись в дверях, как побежденные знамена, плыли коричневые лики и таинственные золотые слова, хвосты мело по полу. – Посторонитесь... – Батюшки, куда ж? – Манька! Задавят... – О ком же? (бас, шепот). Украинской народной республике? – А черт ее знает (шепот). – Кто ни поп, тот батька... – Осторожно...   Многая лета!!! -   зазвенел, разнесся по всему собору хор... Толстый, багровый Толмашевский угасил восковую, жидкую свечу и камертон засунул в карман. Хору в коричневых до пят костюмах, с золотыми позументами, колыша белобрысыми, словно лысыми, головенками дискантов, качаясь кадыками, лошадиными головами басов, потек с темных, мрачных хор. Лавинами из всех пролетов, густея, давя друг друга, закипел в водоворотах, зашумел народ. Из придела выплывали стихари, обвязанные, словно от зубной боли, головы с растерянными глазами, фиолетовые, игрушечные, картонные шапки. Отец Аркадий, настоятель кафедрального собора, маленький щуплый человек, водрузивший сверх серого клетчатого платка самоцветами искрящуюся митру, плыл, семеня ногами в потоке. Глаза у отца были отчаянные, тряслась бороденка. – Крестный ход будет. Вали, Митька. – Тише вы! Куда лезете? Попов подавите... – Туда им и дорога. – Православные!! Ребенка задавили... – Ничего не понимаю... – Як вы не понимаете, то вы б ишлы до дому, бо тут вам робыть нема чого... – Кошелек вырезали!!! – Позвольте, они же социалисты. Так ли я говорю? При чем же здесь попы? – Выбачайте. – Попам дай синенькую, так они дьяволу обедню отслужат. – Тут бы сейчас на базар, да по жидовским лавкам ударить. Самый раз... – Я на вашей мови не размовляю. – Душат женщину, женщину душат... – Га-а-а-а... Га-а-а-а... Из боковых заколонных пространств, с хор, со ступени на ступень, плечо к плечу, не повернуться, не шелохнуться, тащило к дверям, вертело. Коричневые с толстыми икрами скоморохи неизвестного века неслись, приплясывая и наигрывая на дудках, на старых фресках на стенах. Через все проходы, в шорохе, гуле, несло полузадушенную, опьяненную углекислотой, дымом и ладаном толпу. То и дело в гуще вспыхивали короткие болезненные крики женщин. Карманные воры с черными кашне работали сосредоточенно, тяжело, продвигая в слипшихся комках человеческого давленного мяса ученые виртуозные руки. Хрустели тысячи ног, шептала, шуршала толпа. – Господи, боже мой...

The script ran 0.011 seconds.