1 2 3 4 5
Работа шла как обычно и окончилась к пяти утра. Видя свои успехи, четыре человека так воодушевились, что смотрели на окончание затеи почти уверенно.
Два важных известия отметили наступающий день во двор пришел переодетый Факрегед, передав Галера-ну обвинительный акт, исписанный на полях карандашом и посланный Давенантом через арестанта-уборщика, сносяшегося со шкипером Тергенсом.
Было воскресенье. Прочтя сообщение Тиррея и документ, составленный сухо и беспощадно, Галеран по малому сроку, остающемуся до суда, который назначался на понедельник, увидел, что медлить нельзя. Тщательно измеренное пространство между тюрьмой и лавкой указывало солидный остаток толщины грунта десять с четвертью метров, не считая работы над выходом.
Состоялся род военного совещания, на котором решили назначить день бегства, повинуясь только необходимости. Чтобы Тергенс и Ботредж могли работать круглые сутки, Стомадор придумал дать им мешки, куда они должны были складывать известняк и приставлять их к выходу наверх, чтобы после закрытия лавки Галеран и лавочник снесли их в сарай.
– Если выдержим, – сказал Тергенс, – то утром в понедельник или же вечером в понедельник дело окончится. Придется пить. Трезвому ничего не сделать. Но раз нужно, мы сделаем.
Второе важное сообщение касалось дежурства по лазарету: расписание дежурств на следующую неделю ставило Факрегеда с двенадцати дня понедельника до двенадцати вторника на внутренний пост в здании тюрьмы; если бы Мутас, назначаемый одним из дежурных по лазарету, не вышел, заменить невышедшего, согласно очереди, должен был Факрегед. Он брался устроить так, чтобы Мутас не вышел. Что касается второго дежурного по общему отделению лазарета, Факрегед прямо сказал, что ему нужно триста пятьдесят фунтов, но не билетами, а золотом.
– Придется рисковать, – сказал Факрегед. – Или он возьмет золото тут же на месте, когда наступит момент, или я его оглушу.
После долгого разговора с Факрегедом Галеран убедился, что имеет дело с умным и решительным человеком, на которого можно положиться. У Галерана не было золота, и он дал надзирателю ассигнации, чтобы тот сам разменял их. Галеран отлично понимал, какой эффект придумал Факрегед. Кроме того, они условились, как действовать в решительную ночь с понедельника на вторник. Если все сложится успешно, Факрегед должен был уведомить об этом, бросив через стену палку с одной зарубкой, а при неудаче – с двумя зарубками. Сигнал одной зарубкой означал: «Входите и уведите». Как условились – в четверть первого ночи Факрегед откроет камеру Давенанта; уйдут также оба надзирателя; Груббе с автомобилем должен был стоять за двором Стомадора на пустыре.
Такой вид приняли все вопросы освобождения.
Глава XIII
На полях обвинительного акта Давенант писал Га-лерану о суде, болезни и адвокате.
«Суд состоится в понедельник, в десять часов утра. Волнения вчерашнего дня ухудшили мое положение. Я не могу спокойно лежать, неизвестность и предчувствие ужасного конца вызвали столько печальных мыслей и тяжелых чувств, что овладеть ими мне не дано. С трудом волочу ногу к окну и, поднявшись на табурет выкуриваю трубку за трубкой. Иногда меня лихорадит, чему я бываю рад; в эти часы мрачные обстоятельства моего положения приобретают некую переливающуюся, стеклянную прозрачность, фантазии и надежды светятся, как яркие комнаты, где слышен веселый смех, или я становлюсь равнодушен, получая возможность отдаться воспоминаниям. У меня их немного, и они очень отчетливы.
Военный адвокат, назначенный судом, был у меня в камере и после тщательного обсуждения происшествий заключил, что мой единственный шанс спастись от виселицы состоит в молчании о столкновении с Ван-Ко-нетом. По некоторым его репликам я имею основание думать, что он мне не верит или же сам настолько хорошо знает об этом случае, что почему-то вынужден притворяться недоверчивым. Внутренним чувством я не ощутил с его стороны ко мне очень большой симпатии. Странно, что он рекомендовал мне взвалить на себя вину хранения контрабанды, мое же участие в вооруженной стычке – объяснить ранением ноги, вызвавшим гневное ослепление. На мой вопрос, буду ли я доставлен в суд, он вначале ответил уклончиво, а затем сказал, что это зависит от заключения тюремного врача. «Вы только выиграете, – прибавил он,
– если ваше дело разберут заочно, – суд настроен сурово к вам, и потому лучше, если судьи не видят лица, не слышат голоса подсудимого, заранее раздражившего их. Кроме того, при вашем характере вы можете начать говорить о Ван-Конете и вызовете сомнение в вашей прямоте, так ясно обнаруженной при допросах». Пообещав сделать все от него зависящее, он ушел, а я остался в еще большей тревоге. Я не понимаю защитника.
Дорогой Галеран, не знаю, чем вызвал я столько милости и заботы, но, раз они есть, исполните просьбу, которую, наверно, не удастся повторить. Если меня повесят или засадят на много лет, отдайте серебряного оленя детям Футроза, вероятно, очень взрослым теперь, и скажите им, что я помнил их очень хорошо и всегда. Чего я хотел? Вероятно, всего лучшего, что может пожелать человек. Я хотел так сильно, как, видимо, опасно желать. Так ли это? Девять лет я чувствовал оторопь и притворялся трактирщиком. Но я был спокоен. Однако чего-нибудь стою же я, если шестнадцати лет я начал и создал живое дело. О Галеран, я много мог бы сделать, но в такой стране и среди таких людей, каких, может быть, нет!
Я и лихорадка исписали эти поля обвинительного акта. Все, что здесь лишнее, отнесите на лихорадку. Дописывая, я понял, что скоро увижу вас, но не моту объяснить, как это произойдет. Больше всего меня удивляет то, что вы не забыли обо мне.
Джемс – Тиррей».
Галеран очень устал, но усталость его прошла, когда он прочел этот призыв из-за тюремной стены. Он читал про себя, а затем вслух, но не все. Все поняли, что медлить нельзя.
– Гравелот поддержал наших, – сказал Ботредж, – а потому я буду рыть день и ночь.
– Работайте, – сказал Галеран контрабандистам, – я дам вам сотни фунтов.
– Заплатите, что следует, – ответил Тергенс, – тут дело не в одних деньгах. Смелому человеку всегда рады помочь.
– Когда я покину лавку, – заявил Стомадор, – берите весь мой товар и делите между собой. Двадцать лет я брожу по свету, принимаясь за одно, бросая другое, но никогда не находил такой дружной компании в необыкновенных обстоятельствах. Чем больше делаешь для человека, тем ближе он делается тебе. Итак, выпьем перцовки и съедим ветчину. Сегодня, как всегда по воскресеньям, лавка закрыта, спать можно здесь, а завтра вы все будете отдыхать под землей, туда же я подам вам завтрак, обед, ужин и то, что захотите съесть ночью, то есть «ночник».
Восстановив силы водкой, обильной едой, сигарами и трубкой, заговорщики спустились в подкоп. Они достигли такой степени азартного утомления, когда мысль о цели господствует над всеми остальными, создавая подвиг. Спирт действовал теперь только на мозг; сознание было освещено ярко, как светом магния. Засыпая, они видели во сне подкоп, просыпаясь – стремились немедленно продолжать работу. Пока не взошло солнце, дышать было легко, но после девяти утра духота стала так сильна, что Тергенс обливался потом, а чем дальше углублялся он к тюремной стене, тем труднее было дышать. Чтобы не путаться во время коротких передышек, заговорщики начали работать попарно: Галеран с Тергенсом, а Ботредж со Стомадором. Не имея возможности выпрямиться, все время согнувшись, сидя на коленях или в неудобном положении, они вынуждены были иногда ложиться на спину, чтобы, насильственно распрямляясь, утишить ломящую боль суставов. Трудно сказать, кому приходилось хуже – тому ли, кто оттаскивал тяжелые мешки к одной стороне прохода, лучше и сильнее зато дыша, так как был ближе к выходному отверстию, или тому, кто рыл, – то сидя боком, то полулежа или стоя согнувшись.
Работать приходилось всем, что было под рукой. Иногда Тергенс или Ботредж ввинчивали бурав, делая ряд скважин, и, расшатывая известняк ломом, вырывали его затем ударами кирки. Случалось, что их ободряли легко обламывающиеся пустоты, куда лом проваливался, как сквозь скорлупу, но попадались и упорные места, которые надо было долбить. Когда углубились уже за середину улицы, известняк начал отсыревать, что указывало близость источника, и до позднего вечера работа протекала под страхом воды, могущей залить ход. Но этого не случилось. До тюремной стены известняк оставался влажным – слева сильнее, чем справа, однако не в такой степени, чтобы образовалась жидкая грязь. Подкоп выдержал до конца. Когда набитые руками мешки вытянулись у стены хода, Стомадор и Ботредж подняли их наверх и высыпали в сарай, где уже возвышалась гора известняка. Товар был удален: в сарае едва хватало пространства, чтобы поместить остальной грунт. Утреннее движение началось, а потому стало опасно носить мешки через двор, так как возникло бы подозрение. Тогда решили рассыпать известняк вдоль всего хода, пробитого к одиннадцати часам еще на два метра, а ночью заняться уборкой грунта в сарай. К этому времени Стомадор едва держался на ногах. Тергенс сел у выхода и заснул, держа кирку в руках; Ботредж жадно пил воду. Никто не мог и не хотел есть. Прибегли к перцовке, единственно возвращающей осмысленный вид дергающимся небритым лицам с красными от пыли глазами. Разбудив Тергенса, Ботредж увел его в лавку, где все разделись, обмылись холодной водой и легли голые, лицом вверх, на разостланные по полу одеяла. Повесив у задней двери замок, Стомадор залез в лавку через дворовое окно и закрыл ставни. Он лег рядом с Ботреджем.
Распростертые тела четырех человек лежали, как трупы. Лишь пристально вглядываясь, можно было заметить, что они слабо дышат, а на шеях их вздуваются и опадают вены. Этот болезненный сон длился до пяти часов вечера. Воздушная ванна сделала свое дело – дыхание стало ровнее. Тергенс стонал во сне, Стомадор мудро и мирно храпел. Первым проснулся Галеран, все вспомнил и разбудил остальных, лишь мгновение лежавших с дико раскрытыми глазами. Они встали; одевшись – поели, чувствуя себя, как после долгого гула над головой. Теперь условились так: чтобы не показалось странным долгое отсутствие Стомадора, лавочник остается дома на случай появления клиентов или Факрегеда с известиями; остальные уходят под землю и пробудут там до наступления полуночи, после чего предполагалось вновь отдохнуть. Когда они спустились, лавочник закрыл выход ящиками, но так, чтобы не затруднить доступ воздуха.
За этот вечер были к нему три посещения обычного рода: жена надзирателя, купившая пачку табаку и колоду карт, пьяный разносчик газет, никак не рассчитывавший, что Стомадор охотно даст ему в долг вина, а потому хотевший излить свои чувства, но прогнанный очень решительно, и сосед-огородник, забывший, за чем пришел. Однако на этот раз Стомадор не угостил его, сказав, что «болит голова». Как стемнело, явилась Рыжая Катрин, закурила и села.
– Дядя Стомадор, Факрегед передает вам новости: его смена наладилась. Без бабы вам, видно, никак не обойтись.
– Говори скорей. Вот выпей, выкладывай и уходи; лучше, чтобы никто не видел тебя здесь. Мы теперь всего боимся.
– Значит, работа у вас налажена? Я думала, что стучат. Ничего не слыхать.
– Стучит у меня в голове. Будешь ты говорить наконец?
– Факрегед дал мне обработать Мутаса, чтобы тот валялся больной завтра, к двенадцати дня, когда сменяются. Я это дело наладила. Мутаса подпоил Бархатный Ус и передал его мне. Он у меня. Вы видите, я подвыпивши. Мы нашли одного человека, который будто бы хлопочет поступить в надзиратели. Мутас расхвастался, а тот его поит, даже денег ему дал. И будет поить целые сутки. Утром я Мутасу дам порошок, чтобы проспал лишнее. Все в порядке, дядя Стомадор, а потому угостите меня.
– Ты не рыжая, ты – золотая, – объявил Стомадор, наливая ей коньяку. – Выпей и уходи. Ну, как твой Кравар?
– Так что же Кравар? Он ничего. Стал ходить и даже не совсем скуп. Нельзя сказать, что он скуп. Я удивилась. Теперь хочет жениться. Только он страшно ревнив.
– Возьми его, – сказал лавочник, – потом будешь жалеть.
– Видите ли „ дядя Том, я – честная девушка. Какая я жена?
Катрин ушла, а Стомадор вышел к подкопу и, отвалив бочки, увидел Галерана, стоявшего в колодце, уронив голову на руки, прижатые к отвесной стене. Он глубоко вздыхал. Ботредж валялся у его ног с мокрой тряпкой на голове. Тихо раздавались удары Тергенса, крошившего известняк.
– Очнитесь, – сказал лавочник Галерану, – выйдите все, надо пить кофе. Иначе вы умрете.
– Никогда! – Галеран бессмысленно посмотрел на него. – Что нового?
– Факрегед будет дежурить.
– Да? – отозвался Ботредж, приподнимаясь. – Сердце начинает работать.
Согнувшись, выглянул снизу Тергенс.
– Все выйдем, – заявил он. – Силы кончаются. Завалили весь ход. Отдохнув, начнем убирать.
Он сел рядом с Ботреджем, свесив голову и машинально отирая лоб тылом руки.
Стомадор расставил ноги пошире, нагнулся и начал помогать обессилевшим труженикам выходить на двор.
Глава XIV
В понедельник весь день дул холодный ветер, и это обстоятельство значительно облегчило работу, превратившуюся в страдание. Ночь, вся потраченная на уборку лома из подкопа, так вымотала работающих, что их мысли временами мешались. Чем длиннее становился проход, тем мучительнее было сновать взад и вперед, сгибаясь и волоча мешки с кусками известняка. Ободранные колени, руки, черные от грязи и засыхающей крови, распухшие шеи и боль в крестце заставляли иногда то одного, то другого падать в полусознательном состоянии. Оставалось им пробить два с небольшим метра, но, выкопав целый коридор для карликов, они чувствовали эти два метра, как пытку. В противовес оглушенному сознанию и сплошь больному телу, их дух не уступал никаким препятствиям, напоминая таран. Иногда, оглядываясь при свете фонаря вперед и назад, Галеран испытывал восхищение: эти четырнадцать метров тоннеля, совершенно прямого, вызывали в нем гордость оправдывавшей себя настойчивости. Тергенс заметно сдавал. Он почти не говорил; глаза его обессиленно закрывались, и он, словно умирая, на мгновение делался неподвижен; Ботредж поддерживал силы яростной бранью против, тюрьмы, суда и известняка, а также вином. Вино и табак были теперь единственной пищей всех четверых.
В понедельник от часа дня и до шести вечера Тергенс, Галеран и Ботредж забылись тяжелым сном, сидя у выходного отверстия, и, как стемнело, проснулись, тотчас приложившись к бутылкам. Их разбудил Стомадор, который вынужден был весь день торговать, засыпая на ходу и отвечая покупателям не всегда вразумительно. Катрин посетила его, купив для вида жестянку кофе.
– Присуждены все к повешению, – сказала женщина, – Факрегед в лазарете. Ночью в пять часов приговоренных увезут в крепостную тюрьму, где есть такие же трое по другим делам, там будут казнить.
Ужас, понятый всякому, кто полюбил человека за то, что делает для него, отозвался в ногах лавочника дрожью отчаяния. Он пошел и разбудил Галерана, сказав о приговоре. Хотя надо было ожидать только такого приговора, известие это превзошло все искусственные способы подкрепления нервной системы. В молчании началась работа.
В десять часов вечера палка с одной зарубкой ударилась о мостовую и легла неподалеку от лавки. Стомадор поднял ее.
Было бы бесцельной жестокостью описывать эти последние часы, представляющие ни бред, ни жизнь, полуобморочные усилия и страх умереть, если не хватит пульса. Единственно спирт спасал всех. К половине двенадцатого было вырвано у земли все определенное расчетами расстояние – и снизу вверх образовалась шахта, закупоренная над головой слоем в полтора фута. Груббе, получивший через Катрин известие, приехал окольной дорогой и стал на некотором отдалении на пустыре за сараем Стомадора. Наспех переодевшись в темные, простые костюмы, заменив туфли башмаками, взяв деньги, револьверы, заперев лавку и очистив проход от инструментов, так что отчетливость во всем была до конца, заговорщики приступили к освобождению Давенанта.
Оставив Тергенса у фонаря, среди прохода, Ботредж, Стомадор и Галеран подошли к последнему препятствию, висевшему над головой потолком из земли и корней. Стомадор держал лесенку наготове. Неимоверные усилия последних часов ошеломили всех. Дышать было почти нечем. Тергенс, рухнув у фонаря, сидел, опираясь стеной о стенку, и, протянув ноги, хрипло дышал, свесив голову. Ботредж тронул его за плечо, но тот только махнул рукой, сказав: «Водки!» Вынув из кармана бутылку, контрабандист сунул ее в колени приятеля и присоединился к Галерану.
Галеран и Стомадор, сжимаясь в тесноте, пропустили Ботреджа, самого высокого из них, нанести своду последние удары. Ботредж не мог действовать киркой вверх, он взял лом и ровно в пятнадцать минут первого, по часам Галерана, вонзил лом. Обрушился град земляных комьев. Шепнув: «Берегитесь», хотя стоявшим нагнувшись в горизонтальном проходе Галерану и лавочнику не угрожало ничто, Ботредж пошатал лом, еще глубже просунул его наверх и, действуя как рычагом, едва успел сам закрыться рукой: земля провалилась и засыпала его до колен. В дыру хлынул сквозняк; лунное небо, разделенное веткой куста, открылось высоко над запорошенным лицом контрабандиста. Торопливо подставив лесенку, Ботредж руками обвалил неровность краев, расширил отверстие и хлопнул себя по бокам.
– Ворвались! – шепнул Ботредж. – Ждите теперь! Отверстие пришлось на расстоянии двух шагов от стены. Торжество людей, хрипло дышавших воздухом тюремного двора, было высшей наградой за изнурение последнего ужасного дня. Даже обессилевший Тергенс тихо отозвался издали: «Пью. Слышу… Превосходное дело!» Все трое толкались и теснились у отверстия, как рыбы у проруби, ожидая, что вот-вот затемнит свет луны тень Давенанта, выпущенного Факрегедом из камеры.
Ничто не прошумело, не стукнуло; ни шагов, ни шороха наверху, и вдруг Галеран увидел Факрегеда, опустившегося над ямой на четвереньки. Их взгляды сцепились. Растерянное лицо Факрегеда поразило Галерана.
– Где он? – шепнул Галеран. – Давайте его. Прыгайте сами. Экипаж готов.
– Сорвалось, – сказал Факрегед, ломая ветку куста, царапающую лицо.
– Что случилось?
– Ему не выйти. Не сделать ни одного шага. Он в жару и в бреду, иногда только лепечет разумное. Сил у него нет. Я его хотел посадить, он обессилел и свалился. Весь день курил и ходил. К вечеру – как огонь, но доктора решили не звать, на что надеемся – сами не знаем. Бросив вам палку, я видел, что он плох, но думал – дойдет, а там его унесут. За последние два часа как громом поразило его.
Устранив Мутаса, Факрегед все же сильно боялся, что его дежурство окажется внутри тюрьмы, как назначалось по расписанию, а в лазарет отправится кто-нибудь другой. Факрегеда выручила его репутация неумолимого и зоркого стража, которую он поддерживал сознательно. Обстоятельства предстоящей трагедии склонили помощника начальника тюрьмы на сторону Факрегеда. Друг контрабандистов подкупил второго надзирателя по лазарету, Лекана, прямо и грубо раскрыв перед ним руки, полные золота. Прием оказался верен: никогда не видавший столько денег и узнав, что бегство обеспечено, Лекан поддался очарованию и согласился участвовать в освобождении приговоренного.
Пятьдесят фунтов Факрегед взял себе.
Так нестерпимо, так ужасно прозвучало мрачное известие, что Галеран немедленно взобрался вверх и, задыхаясь от скорби, очутился в саду лазарета. Он оглянулся. За ним стоял Ботредж; Факрегед поддерживал вылезающего Стомадора.
– А вы куда? – спросил Галеран.
– Все вместе, – сказал Ботредж. – Ночь лунная, будем гулять.
В его глазах блестел редко появляющийся у людей свет полного отречения.
– Для чего же я жил? – сказал Стомадор. – Теперь ничто не страшно.
Факрегед скользнул к углу здания, где открытая дверь заслоняла собой вид на ворота. Оттуда доносился негромкий разговор надзирателей.
– На волоске так на волоске, – прошептал он. – Идите тихо за мной.
Один за другим они проникли в ярко освещенный коридор общего отделения. Галеран увидел бледного, трясущегося Лекана, который, беспомощно взглянув на Факрегеда, получил в ответ:
– Готовьтесь ко всему, отступление обеспечено. Слыша тревожное движение в коридоре, некоторые арестанты общей палаты проснулись и лежали прислушиваясь, с возбуждением зрителей, толпящихся у дверей театра. «Что там?» – сказал один. «Увозят казнить», – ответил второй. «Кто-нибудь умер»,
– догадывался третий. Из одиннадцати бывших там больных только один почувствовал, в чем дело, и так как он был осужден на двадцать лет, то закрыл уши подушкой, чтобы не слышать растравляющих звуков безумно-смелого действия.
Лекан остался, чтобы лгать арестантам, если бы они вздумали вызвать его, из любопытства, звонком, а остальные углубились в коридор одиночных камер и подошли к двери Тиррея. Услышав шаги, он отрешился от неясных фигур бреда, стиснул сознание и направил его к звукам ночи. «Идут за мной; как поздно и ненужно теперь, – думал он, – но как хорошо, что они пришли. Или мне все это кажется? Ведь все время казалось что-то, оно отлетает и забывается. Недолго мне осталось жить. Когда смерть близко, все не совсем верно. Но я не знаю». Я хочу, – вслух продолжал он, радостно и дико смотря на появившегося перед ним Галерана, – чтобы вы подошли ближе. Вы – Галеран. Орт Галеран, мой друг…»
Увидев воспаленное лицо Давенанта, Галеран стремительно подошел к нему.
– Неужели прокопали улицу поперек?
– Да, Тиррей, сделано, и мы пришли, – сказал Галеран, еще надеясь, что очевидность наступившего освобождения поднимет это исхудавшее тело. Он с трудом узнал того юношу, каким был Давенант. Странно и тягостно было такое свидание, когда сказать хочется много, но нельзя терять ни минуты.
Галеран сел в ногах Тиррея. Стомадор и Ботредж встали у столика.
– Джемс, я тут, – шепнул лавочник, – мы не оставим тебя.
– А это кто? Это Стомадор, – продолжал Давенант, которому в его состоянии ничуть не казалась удивительной сцена, представляющая сплошной риск. – Репный пирог, Стомадор, навеки соединил нас. Орт Галеран, мой друг. Вы совсем белый, да и я такой же – внутри.
– Мужайся, тебя спасут. Все готово. Встань, мы поедем ко мне, в загородный мой дом. Автомобиль ждет. Ты уедешь на пароходе в Сан-Риоль или Гель-Гью.
– Немыслимо, Галеран. Должно быть, вы самый милый человек из всех, кого я знал, а я, кажется, знал кого-то..
– Да встань же, глупый!
– Прикован. Окончился как ходок.
– Три раза я помещал в газетах объявление о тебе.
– Я не читал газет… Я долго не читал их, – сказал Давенант.
– Я вернулся через два дня после твоего исчезновения. У меня было много денег. Твоя доля – несколько тысяч. Она цела.
– Мне тогда нужно было только сто фунтов. Ах, как я искал вас!
Давенант любовно смотрел на него, желая одним взглядом передать все, о чем трудно было говорить. Наморщась, он приподнял руку и, вздохнув, уронил ее.
– Вот так и я, – сказал он, – еще меньше силы во мне.
Галеран откинул одеяло и тихо опустил его. Нога, надувшись, красновато блестела; Ступня, слившись с икрой, потеряла форму.
– Не берегся? – сказал ужаснувшийся Галеран. – Что же теперь?
– Как я мог беречься? – ясно, но с трудом говорил больной. – Беречься, тихо лежать с могильным песком на зубах! Да. – я не мог. Со мной поступили гнусно, мне обещали, что меня привезут в суд, однако все было решено без меня.
Факрегед заглянул в камеру. Бледный, весь сдвинутый на одну мысль, с искусанными от волнения губами, он осмотрел всех и подошел к койке, скребя лоб.
– Как пласт! – сказал Факрегед. – Что решаете? Не мучьте его.
– Все труды, все пропало, – сказал Стомадор. – Усилься, Гравелот. Только выйти и спуститься! Там мы тебя унесем!
– Много ли осталось безопасного времени? – спросил Галеран.
– Что – время? – ответил Факрегед. – В нашем распоряжении верных два часа, пока там зашевелятся, но, будь хоть десять, его все равно не вынести.
Действительно, унести Тиррея было нельзя. На узком повороте, прикрытом от глаз дворового надзирателя распахнутой створкой двери лазаретного входа, человек мог проскользнуть незаметным, только прижимаясь к стене и заглушая свои шаги. Галеран пошел к выходу, мысленно подтащил сюда Тиррея и увидел, что, если больной даже не вскрикнет, – все они будут мгновенно пойманы. Тащить тело втроем оказывалось таким действием, которое требовало еще одного метра скрытого от глаз надзирателя пространства, и то при условии, что гравий не хрустнет, а усиленное дыхание четырех человек не нарушит тишину тюремного двора. Возвра-тясь, Галеран с отчаянием посмотрел на Тиррея.
– Ну как-нибудь, Давенант!
Видя горе своих друзей, бесполезно рискующих жизнью, Давенант сосредоточил взгляд на одной точке стены, поднял голову и напрягся соскользнуть с койки. Две-три секунды, поддерживаемый Галераном, он дрожал на локтях и рухнул, закрыв глаза и сдержав стон боли таким неимоверным усилием, что жилы вздулись на лбу.
– Неужели не пощадят? – сказал Галеран. – Ведь он не может даже стоять.
– Повесят в лучшем виде, – отозвался Ботредж. – Бенни Смита вздернули после отравления мышьяком, без сознания, так он и не узнал, что случилось.
Глотая слезы, Стомадор схватил Галерана за плечо, твердя:
– Довольно… Хватит. Я больше не могу Я буду стрелять. Мне теперь все равно.
– Уходите, – тихо произнес Давенант, – не мучайтесь. Мне хорошо, я спокоен. Я сейчас живу сильно и горячо. Мешает темная вода, она набегает на мои мысли, но я все понимаю.
– Напасть на ворота? – сказал Ботредж. Ему не ответили, и он тотчас забыл о своем предложении, хотя приготовился ко всему, как Стомадор и Галеран. Их состояние напоминало перекрученные ключом замки.
Взяв руку приговоренного, Галеран стал ее гладить и улыбаться.
– Думай, что я слегка опоздал, – шепнул он. Мне тоже осталось немного жить. Делать нечего, мы уйдем. Все-таки прости жизнь, этим ты ее победишь. Нет озлобления?
– Нет. Немного горько, но это пройдет. Едва увиделись и должны расстаться! Ну, как вы жили?
Ботредж начал громко дышать и ушел к окну; его рука нервно погрузилась в карман. Он вернулся, протягивая Давенанту револьвер.
– Не промахнетесь даже с закрытыми глазами, – сказал Ботредж, – вы – человек твердый.
Давенант признательно взглянул на него, понимая смысл движений Ботреджа и радуясь всякому знаку внимания, как если бы не ужасную смерть от собственной руки дарили ему, а веселое торжество. Он взял и уронил его рядом с собой.
– Устроюсь, – сказал Давенант. – Я понимаю. Что же это? Стомадор! Не плачьте, большой такой, грузный!
– Что передать? – вскричал лавочник, махнув рукой на эти слова. – Есть ли у тебя мать, сестра или же та, которой ты обещался?
– Ее нет. Нет тех, о ком вы спрашиваете.
– Тиррей, – заговорил Галеран, – эта ночь дала тебе великую власть над нами. Спасти тебя мы не можем. Исполним любое твое желание. Что сделать? Говори. Даже смерть не остановит меня.
– И меня, – заявил Стомадор. – Я могу остаться с тобой. Откроем пальбу. Никто не войдет сюда!
В этот момент полупомешанный от страха Лекан ворвался в камеру и, прошипев: «Уходите! Перестреляю!» – был обезоружен Факрегедом, подскочившим к Лекану сзади.
Факрегед вырвал у надзирателя револьвер и ударил его по голове.
– Уже пропал! – сказал он ему. – Опомнись! Смирись! На, выпей воды. Застегни кобуру, револьвер останется у меня. Эх, слякоть!
– Лекан, кажется, прав, – отозвался Тиррей. Оглушительные действия, брань и стакан воды образумили надзирателя. Чувствуя поддержку и крепкую связь всей группы, он вышел, бормоча:
– Мне показалось… на дворе… Скоро ли, наконец?
– Положись на меня, – сказал Факрегед, – не то еще бывало со мной.
– Решайте, – обратился Ботредж к Давенанту. – Все будет сделано на разрыв сердца!
– Не думайте, – вздохнул Давенант, – не думайте все вы так хорошо для одного, которому суждено пропасть.
Взгляд его был тих и красноречив, как это бывает в состоянии логического бреда.
– Должна прийти, – сказал он с глубоким убеждением, – одна женщина, узнавшая, что меня утром не будет в живых. Ей сказали. Неужели не лучшее из сердец способно решиться посетить мрачные стены, волнуемые страданием? Это сердце открылось, став на высоту великой милости, зная, что я никогда не испытал любящей руки, опущенной на горячую голову. Как мало! Как много! Неизвестно, как ее зовут, и я не вижу ее лица, но, когда вы уйдете, я увижу его. В этом – все. Проклят тот, кто не испытал такого привета.
– Мы увидим ее, милый Тиррей, – сказал Галеран, внимательно слушая речь, навеянную бредом и одиночеством. – Кто ей сказал?
– Как будто кто-то из вас, – встрепенулся Давенант, осматриваясь с усилием, – недавно выходил отсюда.
– Вышли и вернулись, – неожиданно произнес Стомадор, отвечая взглядом пристальному взгляду Галерана.
Ботредж тоже понял. Образы предсмертного возбуждения открылись им в той же простоте, с какой говорил Давенант. Ночь смертного приговора уравняла всех. На многое довольно было намека.
– Стомадор, – шепнул Галеран, отходя с лавочником к окну, – ведь вы готовы на все…
– Он готов, я с ним, – сказал Ботредж, – но… вы?
– Нет, я не гожусь, – грустно ответил Галеран. – Я – порченый. Вы сделаете лучше меня, если сделаете.
Слушавший у двери Факрегед мрачно кивнул головой, когда Галеран глазами спросил его.
– Да, – сказал Факрегед, – все мы решились на все, по крайней мере о нас будут говорить с уважением. Пусть идут, только недолго, через час станет опасно.
– О чем вы говорите? – спросил Давенант. – Как длинна эта ночь! Но я не жалуюсь, я никогда не жаловался. Галеран, сядьте на койку, вы уйдете последний.
Между тем Ботредж и Стомадор, крадучись, проникли в отверстие за стеной лазарета и поползли к Тергенсу; он, догадываясь уже о скверном исходе, молча смотрел на приятелей, которые, ухватив друг друга за плечи, спорили, стоя на коленях. Тергенсу Стомадор сделал знак не мешать.
– Вы слушайте, – говорил Ботредж, тряся плечи лавочника, – я проворнее вас и могу сказать все быстрее. Я знаю, что делать.
– При чем проворство? Пустите, отцепитесь, ты все погубишь! – возражал Стомадор, сам не выпуская плеча Ботреджа. – За тобой прибежит толпа…
– Не упрямьтесь, времени у нас мало, – перебил Ботредж, – ведь это не то, что привести священника. Душа его мучится. Понимаешь ли ты?
– Я все понимаю лучше вас. Сойди с дороги, говорят тебе. Ты не можешь выразить, как нужно, от тебя разбегутся все. У меня есть опыт на эти вещи! Я изучаю психологические подходы и имею верность глаза! Как можешь ты меня заменить? Это нахальство!
– Бросьте. Я сбегаю за угол к одной вдове, она добрая душа и не труслива. Она сразу пойдет. Ее сын тоже сидит в тюрьме, только не здесь.
– Да понимаешь ли ты, чего хочет он перед смертью? – зашипел Стомадор. – Даже мне этого не сказать, хотя в такую сумасшедшую ночь мои мысли проснулись на всю жизнь! Он хочет вздохнуть – слышишь? – вздохнуть всем сердцем, вздохнуть навсегда! Молчи! Молчи! Это я приведу последнего, неизвестного друга, такого же, как его светлый бред! – в исступлении шептал Стомадор, утирая слезы и чувствуя силы разбудить целый город. – О ночь, – сказал он, стремясь освободиться от переполнивших его чувств, – создай существо из лучей и улыбок, из милосердия и заботы, потому что такова душа несчастного, готового умереть от руки нечестивых! Что мы будем болтать. Стой у тюремного выхода и стреляй, если понадобится!
Ботредж хотел возражать, но Тергенс взял его за ворот блузы и оттащил от лавочника, кинувшегося, ударяясь головой о свод, к выходу на двор.
– Сидите, – сказал Тергенс, – лавочник говорит дело. Перескочив из двора на пустырь сзади сарая где сильно волнующийся Груббе сидел, не выпуская из рук рулевого колеса, лавочник только махнул ему рукой, давая тем знак стоять и ждать, сам же обогнул квартал со стороны пустыря, выбежав на Тюремный переулок ниже тюрьмы.
Сухой, знойный ветер обвевал его задыхающуюся фигуру. С обнаженной головой, чувствуя все время безмолвный призыв сзади себя, Стомадор оглядывался в ночной пустоте. Он то шел, то бежал.
Луна таилась за облаками, обнажив светящееся плечо. Бесстрастный ночной свет охватывал тени домов. Не добегая моста в низине, соединяющего предместья с городом, Стомадор увидел двух девушек, торопливо возвращающихся домой. Он кинулся к ним с глубокой верой в одушевляющую его силу, но, замерев от неожиданности, эти девушки при первом его слове: «Помогите умирающему..» – разделились и бросились бежать, испуганные диким видом растрепанного грузного человека. Не останавливаясь, не смущаясь, Стомадор пробежал короткий квартал, соединяющий мост со ступенями северного выхода Центрального бульвара, почти пересекающего город прямой линией.
Густая листва низких пальм шумела и колыхалась от горячего ветра, далеко играл оркестр мавританской ротонды; его звуки отдалялись ветром, иногда лишь звуча явственно и тревожно, как слова, бросаемые в дверь человеком, уходящим навсегда, далеко. Почти не было прохожих в этот час ночи; на конце бульвара одна явственная женская фигура в черной мантилье приближалась к ступеням; как звезды, блеснули ее глаза.
– Жизнь, остановись ради смерти! – крикнул Стомадор, бросаясь к ней. – Кто бы вы ни были, выслушайте голос самого отчаяния! Дело идет о приговоренном к смерти. Я не пьян, не безумен, и я сразу поверил в вас. Не обманите меня!
Глава XV
Даже первый месяц брака не дал счастья молодой женщине, так горячо любившей своего мужа, что она не замечала его обдуманных действий, подготовляющих разрыв. Лишь первые дни брака Ван-Конет был внимателен к своей жене; с переездом в Покет он перестал стесняться и начал вести ту обычную для него жизнь, к которой привык. Он был рассеян, резок и насмешлив, как взрослый, быстро разочаровавшийся в игрушке, взятой им из прихоти для недолгой забавы. В этот день Консуэло была грубо оскорблена Ван-Конетом, попрекнувшим жену ее незнатным происхождением. Чтобы хотя немного рассеяться, молодая женщина отправилась на концерт одна, где, слушая взволновавшую и еще более расстроившую ее музыку, в задумчивости покинула концертный зал. Впервые так тяжко не совпадали выраженные высоким искусством чувства с ее горьким наивным опытом. Грустная, чувствуя желание остаться одной, она, мало зная город, медленно шла по бульвару не в ту сторону, куда надо было идти, и ее остановил Стомадор.
Мельком взглянув на него, Консуэло проронила несколько испанских слов и хотела пройти дальше, но Стомадор так бережно, хотя пылко, схватил ее руку, что она остановилась, не решаясь сердиться.
– Не уходите, не выслушав, – говорил Стомадор, растопырив руки, как будто ловил ее. – Сеньора, приговорен к смертной казни лучший мой друг, Джемс Гравелот, и на рассвете его повесят. Сеньора, помогите мне сказать такие слова, которые убедят вас! Идите к нему со мной, выслушайте и проводите его! Ваше сердце поймет это последнее желание, для которого слишком недостоин и груб мой язык, чтобы я мог его выразить!
Чувствуя серьезность нападения, видя расстроенное лицо, беспорядочную одежду, уже слегка зараженная неистовым волнением старого человека, Консуэло произнесла:
– Да простит бог его грешную душу, если это так, как вы говорите, добрый человек. Куда же вы зовете меня?
– В тюрьму, сеньора. Это не преступник, хотя и обвинен в перестрелке с таможней. Никто не верит в его преступность, так как его погубил Ван-Конет, сын губернатора. Гравелот ударил этого негодяя за подлый поступок. Месть, страх потерять выгодную невесту сгубили Гравелота. Но нет времени рассказывать все. Я вижу. вы сжалились, и ваша прекрасная душа бледнеет, как ваше лицо, слыша о преступлении. Вот его последнее желание, и судите, может ли так сказать черная душа: «Стомадор, обратись к первой женщине, которую встретишь. Если она стара, она будет мне мать, если молода, – станет сестрой, если ребенок, – станет моей дочерью». Судите же, чего не получил умирающий и как жестоко отказать ему, потому что он болен, неподвижен и готовится умереть!
Эта речь, полная безыскусственного страдания, страшное обвинение ее мужа, отчего дрогнуло уже нечто непоправимое в душе тоскующей молодой женщины, отвели все колебания Консуэло. Она решилась.
– Я не откажу вам, – сказала Консуэло. – Есть причина для этого, и она довольно мрачна, чтоб я пыталась ее объяснить. Идемте. Ведите меня. Как мы пройдем?
– О, извините! Только через подкоп. Бегство не удалось, – ответил ликующий Стомадор, готовый из благодарности нести на руках это милое существо, так отважно решающееся подвергнуть себя опасности. – Верьте или нет, как хотите, но, по крайней мере, двадцать обращений было с моей стороны, и все они не имели успеха. И я не жалею, – прибавил он, – так как мне суждено было… Вы понимаете, что это правда, сеньора.
Несмотря на душевный мрак, более напоминающий смерть, чем лихорадочное возбуждение Давенанта, Консуэло не могла удержаться от улыбки, слушая наивную лесть и многое другое, что, поспешно шагая рядом с ней, говорил Стомадор, пока минут через пятнадцать они не проскользнули в дверь лавочного двора. Добросовестность Стомадора была теперь вполне ясна Консуэло, поэтому, хотя и с стеснением, вызываемым необычностью опасного происшествия, она все же храбро заглянула в слабо освещенную фонарем узкую шахту, сказав:
– Я вся перемажусь. Дайте мне завернуться во что-нибудь.
За то время, что они шли, из разговора со Стомадором стало ей вполне грубо и мерзко ясно сердце ее мужа, как будто открылись больные внутренности цветущего на вид тела, полные язв. И она хотела выслушать приговор свой от приговоренного, неведомо для себя распутавшего грязную ложь.
Быстрее кошки, уносящей скачком мышь, Стомадор кинулся в свою комнату, возвратясь с простыней, довольно чистой. Закутавшись с головой, Консуэло увидела выглянувшее снизу лицо Тергенса. Ее охватил глубокий интерес к предприятию, мрачность и трепет которого чем-то отвечали ее страданию.
– Еще все тихо, – с облегчением прошептал Стомадор. – Ночь милостива к Джемсу… Но обдумано же все действительно блестяще!
Молоденькая женщина с лицом самой совести казалась Стомадору доверчивой девочкой. Он парил около нее, бережно поддерживая при спуске.
– Клянусь терновым венцом! Вы – настоящие мужчины! – произнесла Консуэло, заглянув в жуткий тоннель, мрачно озаренный звездой фонаря. Действительно, можно было восхититься этой работой. – Хоть это утешение мне, – добавила она, оставив лавочника в недоумении насчет смысла своего замечания.
Между тем само положение тюрьмы против закоулка двора указывало истину слов ее расстроенного проводника. Теперь Консуэло считала прямой обязанностью своей загладить чем-нибудь зло, нанесенное ее мужем; она торопилась и пробиралась согнувшись. Ботредж, пораженный ее видом, молчал, прижавшись к стене прохода, чтобы пропустить женщину. Она наступила ему на руку, но он даже не пошевелился. Тергенс пополз вперед и сел у второго выхода, протянув ноги. Консуэло и лавочник перешагнули через его ноги с большим удобством, чем минуя длинное туловище Ботреджа. На счастье всех действующих лиц тюремной драмы, ветер дул им в лицо. Карабкаясь по ступенькам деревянной лестницы, Консуэло выбралась наверх. Бросив простыню в отверстие, она неслышно прошла за Стома-дором те десять шагов, которые отделяли подкоп от двери лазарета, и, прижимаясь к стене угла, скользнула в яркое помещение. Из всех манипуляций прохода к двери и обратно эти два шага под прикрытием узкой дверной плоскости были острейшим испытанием риска. Грузный Стомадор, как и первый раз, лег у двери на бок, подтянувшись затем на руках. Консуэло прижималась к стене спиной, расставив руки и откинув голову. Такие же предосторожности принимались всеми, не исключая Факрегеда, и если принять во внимание, что за время действия было всего тринадцать следовании разных людей из дверей и в двери лазарета, причем никто не зашумел, не споткнулся, то станет ясным, какое напряжение потрачено было на этом крошечном участке тайной борьбы.
К моменту ее появления Давенант уже забыл, кто может придти. Его бессвязная речь, коснувшись отца, бегства, Ван-Конета, странной тактики адвоката, становилась затрудненной. Когда он умолкал, Галеран говорил с ним, укрепляя его, как мог, соображениями о возможности отсрочки исполнения приговора. Уже он хотел проститься и уйти, не веря в поиски Стомадо-ра и сознавая, что опасность растет, как Давенант сказал:
– Отдайте серебряного оленя Роэне и Элли Футроз. Не знаю, когда это было
– сейчас или в прошлую ночь, казалось мне, что я видел на столе свечу, горящую днем. В окно врывался ветер, но пламя свечи не шевелилось, не гасло, лишь быстро таяла эта свеча…
Факрегед открыл дверь, пропустив Стомадора и молодую женщину, с ужасом взглянувшую на распростертого человека. Его измученное и ясное лицо еще не успело потерять свое, далекое всему, выражение. Лекан, которого Стомадор огорошил при входе заявлением: «Это племянница начальника тюрьмы!» – силой тащил теперь за рукав Факрегеда, чтобы получить объяснение происходящего и отпроситься бежать. Они удалились.
– Это я… это я, – твердил Стомадор. – Я нашел эту фею „. а не Ботредж… это божество… это утешение, этого рыцаря-девочку. Она девочка. Я, может быть, раз тридцать останавливал всяких подходящих особ!
Упавшее было настроение Галерана поднялось на небывалую высоту. В эту ночь все лучшее человеческих сердец раскрывалось перед ним и невозможное становилось простым.
– Вы подвергаетесь величайшей опасности, – сказал Галеран молодой женщине, догадываясь о ее положении в жизни с одного взгляда на нее. – Если нас всех накроют, не миновать боя, и, хотя мы вас не дадим тронуть, риск все же огромен.
– Для меня это не так страшно, – ответила Консу-эло, с гордым видом человека, знающего себя. – Могут быть только неприятности, но я на это пошла.
«Кто же она?» – думали все, чувствуя, что Консуэло не бодрится, а говорит правду. В камере повеяло неясной надеждой. Давенант глубоко вздохнул. Темная вода временно ушла из его сознания, и, безмерно счастливый тем высшим, что выпало на его долю среди мучений и страха, он оживился.
– Сознание мое прояснилось, – заговорил Давенант. – Мой бред привел вас сюда; это был не совсем бред, – прибавил он, уже жалея существо, несущее так много отрады одним звуком своего голоса, такое настоящее – то самое, такое удивительное и прекрасное, как будто бы он сам придумал его. – О, – сказал Давенант, – я спокоен, я равен теперь самым живым среди живых. Уходите! Простите и уходите.
– Но постойте. Я еще не опомнилась, а вы меня уже гоните. Вы приговорены к смерти, несчастный человек?
– Видя вас, хочется сказать, что я приговорен к жизни. Тронутая благородным тоном этой тоскливой шутки, Консуэло заставила себя отрешиться от собственного страдания и, став у койки, склонилась, положив руку на грудь Тиррея.
– В этот момент я не совсем чужой вам человек. Вы будете жить. Правда ли все то, что рассказал мне мой проводник о вашем столкновении с Ван-Конетом?
– Да – сказал Давенант, восхищенный и удивленный ее решительным и милым лицом. – Но каждый поступил бы так, как поступил я. В присутствии своей любовницы, приятелей, проезжая с попойки к ничего не подозревающей о его похождениях невесте, о чем похвалялся, публично унижая ее, тут же за столом этот человек захотел оскорбить и грубо оскорбил одну проезжавшую женщину. Немало досталось от него и мне. Я ударил его во имя любви.
Консуэло всплеснула руками и закрыла лицо. Не удержав слезы, она опустила голову, плача громко и горько, как избитый ребенок.
– Не сожалейте, не страдайте так сильно! – сказал Давенант. – Зачем я рассказал вам все это?
– Так было необходимо, – вздохнула несчастная, поднимаясь с табурета, на который села, когда Давенант начал с ней говорить. – Но я ничего не знала! Я
– Консуэло Ван-Конет, жена Георга Ван-Конета, которая вас спасет. Я ухожу. Верьте мне. Скорее проводите меня.
От ее слов стало тихо, и все оцепенели. Произошла та суматоха молчания, когда оглушение событием превосходит силой возможность немедленно отозваться на него разумным словом. Давенант громко сказал:
– Я спасен. А вы? Чем я вас утешу? Не проклинайте меня!
Все неясное, вызванное поведением Консуэло, стало на свое место, и Стомадор испугался.
– Простите… – бормотал он, – умоляю вас, не раскрывайте никому, что так стряслось, не погубите нас всех!
Консуэло только улыбнулась ему. Бросив приговоренному теплый взгляд, она торопливо вышла, провожаемая Стомадором и паническим взглядом Лекана. Давенант не смог больше ничего сказать женщине, так тяжко подвернувшейся под удар. Галеран вытащил из-под его подушки револьвер и махнул ему рукой, шепнув:
– Жди, а через полчаса потребуй врача.
Камера опустела.
Донельзя обрадованный Лекан бормотал:
– Скорей, скорей!
И, как только три человека, один за другим, исчезли в подкопе, шепнул вслед Стомадору:
– Ящик… Два ящика, подставить к этой дыре, мы засыплем ее.
Слова Лекана услышал Тергенс. Сообразив все значение такого предложения, он, когда проход опустел, приволок два ящика и поставил их один на другой так, что доска верхнего закрыла снизу отверстие.
– Что же это такое? – сказал Ботредж Тергенсу.
– Молчи. Происходит то, о чем иногда думаешь ночью, если не спишь. Тогда все меняется.
– Ты бредишь? – сказал Ботредж понурясь.
– Ну нет. Выйдем. Все там, в лавке.
С яростью, вызванной ощущением почти миновавшей опасности, Факрегед и Лекан забросали дыру землей с клумб и притоптали ее. К утру разразился проливной дождь, отчего это место меж двух кустов приняло естественный вид.
Обессилевший Факрегед вошел в камеру Давенанта, который долго смотрел на него, затем улыбнулся.
– Я спасен, – тихо произнес он.
– Что? Эта женщина спасет вас?
– Нет. Не знаю. Я спасен так, как вы понимаете, но не хотите сказать.
Он затих и начал бредить. Факрегед вымыл руки, запер Тиррея, тщательно подмел коридор и взглянул на часы. Они показывали четверть третьего.
– Как будто вся жизнь прошла, – пробормотал Факрегед.
Пока два контрабандиста устраивали заслон из ящиков, а надзиратели маскировали отверстие, Гале-ран, Консуэло и Стомадор сошлись в задней комнате лавки.
– Спасите его, – сказал Галеран заплаканной молодой женщине. – Не время углубляться в происшествие. Сядьте в мой автомобиль.
– Поймите, что я чувствую, сеньора! – проговорил Стомадор. – Я так потрясен, что уже не могу стать таким бойким, как когда встретил вас.
Молча пожав ему руку, Консуэло записала адрес Галерана, и он проводил ее на пустырь, где Груббе уже изнемог, ожидая конца.
– Груббе, – сказал Галеран, – опасность для меня миновала, но не миновала для Давенанта. Помни, что ты теперь повезешь его спасение.
– Кто он? – спросила Консуэло, усаживаясь в автомобиль.
– Все будет вам известно, – сказал Галеран, – пока я только назову вам его имя Тиррей Давенант. Один из самых лучших людей. Пожалуйста, известите меня.
Консуэло мгновенно подумала.
– Все решится до рассвета, – сказала она и, кивнув на прощание, дала Груббе свой адрес.
Шофер должен был ждать у гостиницы ее появления и привезти ее обратно к лавке или доставить от нее известие. Галеран проводил взглядом автомобиль и вернулся в комнату Стомадора.
– Так вот что произошло, – сказал Тергенс, задумчиво покусывая усы. – Не видать брату моему нового дня. Не пойдет жена против мужа, это уж так.
Ни у кого не было сил отвечать ему. Еле двигаясь, Стомадор принес несколько бутылок перцовки. Не откупоривая, отбив горла бутылок ударами одна о другую, каждый выпил, сколько хватило дыхания.
– Вставайте, – сказал Ботредж. – Теперь опасно оставаться здесь. Будем сидеть и ждать за углом стены двора. Если подкоп откроется, – убежим.
Глава XVI
Дом, купленный Ван-Конетом в Покете, еще заканчивался отделкой и меблировкой Супруги занимали три роскошных номера гостиницы «Сан-Риоль», соединенных в одно помещение с отдельным выходом.
Георг Ван-Конет вернулся с частного делового совещания около часу ночи. Утверждение его председателем Акционерного общества должно было состояться на днях.
Слуги сказали ему, что Консуэло еще не возвратилась домой. Скорее заинтересованный, чем встревоженный таким долгим отсутствием жены, зевая и бормоча:
«Ей пора завести любовника и объявить о том мне», – Ван-Конет уселся в гостиной, очень довольный движением дела с председательским веслом, стал курить и вспоминать Лауру Мульдвей, сказавшую вчера, что изумрудный браслет стоимостью пять тысяч фунтов у ювелира Гаррика нравится ей «до сумасшествия».
Небрежная, улыбающаяся холодность этой женщины с всегда ясным лицом раздражала и пленяла Ван-Конета, уставшего от любви жены, не знающей ничего, кроме преданности, чести и искренности.
Ван-Конет был стеснен в деньгах. Приданое Консуэло почти целиком разошлось на приобретение акций, уплату карточных долгов, подарки Лауре, Сногдену; солидная его часть покрыла растраты отца, а также выкуп заложенного имения.
Он задумался, задумался светло, покойно, как баловень жизни, уверенный, что удача не оставит его.
«Исчезла жена», – подумал, усмехаясь, Ван-Конет, когда часы пробили два часа ночи.
В это время за дверью полуосвещенной соседней комнаты послышались легкие, быстрые, – такие быстрые шаги, что муж с беспокойством взглянул по направлению звуков. Консуэло вошла как была – в черных кружевах. Ее вид, утомление, бледность, заплаканное, осунувшееся лицо предвещали несчастье или удар.
– Что с вами? – сказал Ван-Конет невольно значительнее, чем хотел.
Он встал. Еще яснее почувствовал он беду.
– Георг, – тихо ответила Консуэло, смотря на него со страхом, подавляя вздох приложенной к сердцу рукой и вся трепеща от боли, – идите, спасите человека, в этом и ваше спасение.
– Что произошло? Откуда вы? Где вы были?
– Каждая минута дорога. Ответьте: месяц назад гостиница «Суша и море» ничем не врезалась в вашу память?
Ван-Конет испуганно взглянул на жену, повел бровью и бросился в кресло, рассматривая близко поднесенные к глазам концы пальцев.
– Я не посещаю трактиров, – сказал он. – Прежде чем я узнаю причину вашего поведения, я должен объяснить вам, что моя жена не должна исчезать, как горничная, без экипажа, маскарадным приемом.
– Не браните меня. Вы знаете, как я расстроилась сегодня от ваших жестоких слов. Я была на концерте, чтобы развеселиться. И вот что ждало меня: произошла встреча, после которой мне уже не жить с вами. Спасайте себя, Георг. Спасайте прежде всего вашу жертву. Утром должны казнить человека, имя которого Джемс Гравелот… Что же… Ведь я вижу ваше лицо. Так это все – правда?
– Что правда? – крикнул обозлившийся Ван-Конет. – Дал ли я зуботычину трактирщику? Да, я дал ее. Еще что принесли вы с концерта?
– Ну, вот как я скажу, – ответила Консуэло, у которой уже не осталось ни малейших сомнений. – Спорить и кричать я не буду. В тот день, когда вы были у меня такой мрачный, я вас так сильно любила и жалела, вы оказались подлецом и преступником. Я не жена вам теперь.
– Хорошо ли вы сделали, играя роль сыщика? Подумайте, как вы поступили! Как вы узнали?
– Никогда не скажу. Я ставлю условие: если немедленно вы не отправитесь к генералу Фельтону, от которого зависит отмена приговора, и не признаетесь во всем, если надо, умоляя его на коленях о пощаде, – завтра весь Покет и Гертон будет знать, почему я бросила вас. Вам будут плевать в лицо.
Ван-Конет вскочил, подняв сжатые кулаки. Его ноги ныли от страха.
– Не позже четырех часов, – сказала Консуэло, улыбаясь ему с мертвым лицом.
Ван-Конет опустил руки, закрыл глаза и оцепенел. Хорошо зная жену, он не сомневался, что она сделает так, как говорит. Ничего другого, кроме встречи Консуэло с каким-то человеком, все рассказавшим ей, Ван-Конет придумать не мог, и его нельзя за это обвинить в слабоумии, так как догадаться о сообщении с тюрьмой через подкоп мог бы разве лишь ясновидящий.
– Не напрасно я ждал от вас чего-нибудь в этом роде, – сказал Ван-Конет, глядя на жену с такой ненавистью, что она отвернулась. – Я все время ждал.
– Почему?
– В вас всегда был неприятный оттенок бестактной резвости, объясняемый вашим происхождением не очень высокого рода.
– Низким происхождением?! Я была ваша жена. Нет ближе родства, чем это. Разве любовь не равняет всех? Низкой души тот, кто говорит так, как вы. Меня нельзя оскорбить происхождением, я – человек, женщина, я могу любить и умереть от любви. Но вы – ничтожны. Вы – корыстный трус, мучитель и убийца. Вы – первостатейный подлец. Мне стыдно, что я обнимала вас!
Ван-Конет растерялся. Его внутреннее сопротивление гневу и горю жены было сломлено этой так пылко брошенной правдой о себе, чему не может противостоять никто. Он стал перед ней и схватил ее руки.
– Консуэло! Опомнитесь! Ведь вы любили меня!
– Да, я вас любила, – сказала молодая женщина, отнимая руки. – Вы это знаете. Однако сразу после свадьбы вы стали холодны, нетерпеливы со мной, и я часто горевала, сидя одна у себя. Вы взяли тон покровительства и вынужденного терпения. Вот! Я не люблю покровительства. Знайте: просто говорится в гневе, но тяжело на сердце, когда любовь вырвана так страшно.
Она, мертвая, в крови и грязи у ног ваших. Мне было двадцать лет, стало тридцать. Сознайтесь во всем. Имейте мужество сказать правду.
– Если хотите, – да, это все правда.
– Ну, вот… Не знаю, откуда еще берутся силы говорить с вами.
– Так как мы расходимся, – продолжал Ван-Конет, ослепляемый жаждой мести за оскорбления и желавший кончить все сразу, – я могу сделать вам остальные признания. Я вас никогда не любил. Я продолжаю отношения с Лаурой Мульдвей, и я рад, что развязываюсь с вами так скоро. Довольны ли вы?
– Довольна?.. О, довольно! Ни слова больше об этом!
– Я могу также…
– Нет, прошу вас! Что же это со мной? Должно быть, я очень грешна. Так ступайте. Я не пощажу вас.
– Да. Я вынужден, – сказал Ван-Конет. – Я буду спасать себя. Ждите меня.
– Торопитесь, этот человек опасно болен.
О! Мы вылечим его, и я надеюсь получить вашу благодарность, моя милая.
Несмотря на охвативший его страх, Ван-Конет очень хорошо знал, что делать. Спастись он мог только отчаянным припадком раскаяния перед Фельтоном, сосредоточившим в своих руках высшую военную власть округа. Он не раскаивался, но мог притвориться очень искусно помешавшимся от отчаяния и раскаяния. Медлить ему даже не приходило на ум, тем более не помышлял он обмануть жену, зная, что будет опозорен навсегда, если не выполнит поставленного ему условия. Сказав: «Ждите. Я начинаю действовать», – сын губернатора бросился в свой кабинет и соединил телефон с тюрьмой.
Уже осветились окна квартиры начальника тюрьмы, а также канцелярии.
– Это вы, Топпер? – крикнул Ван-Конет начальнику, слушавшему его. Он был знаком с ним по встречам за игрой у прокурора Херна. – Ван-Конет, бодрствующий по неопределенной причине. Сегодня у вас большой день?!
– Да, – сдержанно ответил Топпер, не любивший развязного тона в отношении смертных приговоров. – Признаюсь, я очень занят. Что вы хотели?
– Чертовски жаль, что я досаждаю вам. Меня интересует один из шайки – Гравелот. Он тоже назначен на сегодня?
– Едва ли, так как с ним плохо. Он почти без сознания, врач полчаса назад осмотрел его, и, по-видимому, он умрет сам от заражения крови. Его мы оставляем, а прочих увезут в четыре часа.
«Положительно, мне везет», – размышлял Ван-Конет, возвращаясь к жене, с внезапной мыслью, настолько гнусной, что даже его дыхание зашлось, когда он взглянул на дело со стороны. Соблазн пересилил.
– Консуэлита, – сказал Ван-Конет женщине, ставшей его жертвой, – я еду к Фельтону. Ручаюсь, что я выполню ваше желание. Сможете ли вы подарить мне пятнадцать тысяч фунтов?
– Чек будет готов, как только вы известите меня, – ответила Консуэло без колебания, уже не мучаясь этой новой низостью, но так внимательно рассматривая мужа, что он слегка покраснел.
– Боже мой! Я совсем без денег, – сказал Ван-Конет. – Это просьба, не ультиматум. Вы великодушны, а я не хочу, чтобы вы считали меня корыстным. Я вас застану?
– Нет.
– Куда же вы отправляетесь?
– Это – мое дело. А пока избавьте меня от своего присутствия.
– Болтайте, что хотите, – сказал, уходя, Ван-Конет, – это наш последний разговор.
Генерал Фельтон, с которым должен был говорить Ван-Конет, занимал небольшой одноэтажный дом, стоявший недалеко от гостиницы «Сан-Риоль». Фельтон еще не спал, когда ему доложили о неожиданном посещении Ван-Конета. Фельтону редко удавалось лечь раньше пяти утра, по множеству важных военных дел.
Генерал был человек среднего роста, державшийся очень прямо благодаря неестественно приподнятому правому плечу, раздробленному в сражении при Ингальт-Гаузе. Седые, гладко причесанные назад волосы Фельтона искусно скрывали лысину. В некрасивом, нервном лице генерала светился обширный, несколько капризный ум баловня войны, прозревающий мельчайшие оттенки сложных схем, но могущий ошибаться в простом умножении.
– Нельзя ли отложить свидание с ним до завтра? – сказал Фельтон адъютанту.
Адъютант вышел и скоро вернулся.
– Ван-Конет просит немедленной аудиенции по бесконечно важному делу. Оно секретно.
– Что делать! Пригласите его.
Когда появился Ван-Конет, никого, кроме генерала, в комнате не было. Удивленный расстроенным видом молодого человека, с которым был немного знаком, Фельтон добродушно протянул ему руку, но, отчаянно тряхнув сложенными руками, Ван-Конет бросился перед ним на колени и, рыдая, воскликнул:
– Спасите! Спасите меня, генерал! Моя жизнь и смерть в ваших руках!
– Встаньте, черт возьми! – процедил Фельтон, бросаясь к нему и силой заставляя встать. – Что вы наделали?
– Генерал, пощадите жизнь невинного, погубленного мной, – заговорил Ван-Конет с искренней страстью человека, действующего ввиду опасности очертя голову, под наитием расчета и страха. – Утром будет повешен Джемс Гравелот, обвиняемый в вооруженном сопротивлении береговой страже. Он не контрабандист. Я приказал подбросить ему, в его гостиницу на Тахенбакском шоссе, мнимую контрабанду ради того, чтобы путем ареста Гравелота избежать поединка и отомстить за удар, который он мне нанес, когда в этой гостинице я гнусно оскорбил какую-то проезжую женщину.
– Недурно! – сказал Фельтон, смешавшись и краснея от такого признания.
Пораженный отчаянием негодяя, он несколько мгновений молча рассматривал Ван-Конета, закрывшего руками лицо.
– Что же… Все это правда?
– Да, позорная правда.
– Как вы могли так низко пасть?
– Не знаю… я пил… пил сильно… я погряз в разврате, в игре… Моя воля исчезла. Я кинулся к вам под влиянием моей жены. Она сумела заставить меня почувствовать ужас моего поведения. Если Гравелот будет повешен, я не снесу этого. Мое завещание готово, и я…
– Да, такой выход был бы неизбежен, – перебил Фельтон. – Ну, расскажите подробно.
Находя неописуемое удовольствие в самооплевывании, Ван-Конет, хорошо помнивший проповеди Сногдена о сверхчеловеческой яркости «душевных обнажений», так изумительно точно рассказал неприглядную историю с Гравелотом, что Фельтон стал печален.
– Откровенно скажу вам, – произнес Фельтон, – что мне вас ничуть не жаль. Другое дело – этот Гравелот. Вот что: если ваше раскаяние искренне, если вы измучены своим позором и готовы умереть ради спасения невинного, даете ли вы мне слово бросить тот образ жизни, какой привел вас к преступлению?
– Да, – сказал Ван-Конет, поднимая голову. – Одна эта ночь переродила меня. Скройте мой грех. О генерал, если бы я мог открыть вам мое сердце, вы содрогнулись бы от сострадания к падшему!
– Попробую верить. Но, должен признаться, вид ваш для меня нестерпим. Извините эту резкость старика, привыкшего объясняться коротко. Успокойте вашу жену. Дело Гравелота, а заодно всех остальных, будет пересмотрено. Я выпущу Гравелота под личное ваше поручительство. Его не будут очень искать.
– Генерал! – вскричал Ван-Конет. – Какими хотите муками я отплачу вам за это великодушие, дающее мне право дышать!
– Ах, – сказал несколько смягченный его ликованием Фельтон. – Все это не то. Жизнь, если хотите, полна мерзостей. Держите руки чистыми, милый мой.
Затем он выпроводил посетителя и, просмотрев дело контрабандистов, отдал адъютанту соответствующие приказания, немедленно протелефонированные в тюрьму, Херну и в канцелярию военного суда. Предлогом пересмотра дела явилось новое обстоятельство, сообщенное Ван-Конетом: участие Вагнера, которого следовало теперь разыскать.
Исполнив все формальности по выдаче поручительства за освобождаемого до нового суда Давенанта, Ван-Конет приехал домой и узнал от слуг, что его жена уже выехала, взяв один саквояж, и не сказала ничего о том, куда едет. Впрочем, на столе в кабинете брошенного мужа лежал запечатанный конверт с цифрой телефона на нем. Вскрыв конверт, Ван-Конет увидел чек.
Утомленно вздохнув, он соединил телефон с квартирой Лауры Мульдвей, Она спала и заявила об этом тоном сурового выговора.
– Что до того? – возразил Ван-Конет. – Изумрудный браслет – ваш, дорогая, и вы завтра его получите. Консуэло больше нет здесь. Она уехала навсегда.
– О! Важные новости. Отчего же вы раньше не разбудили меня?
– Не существенно. Но браслет?!
– Браслет прелестен. Я жду.
– Спокойной ночи, утром я буду у вас. Ван-Конет оставил ее и позвонил Консуэло. Она ждала в гостинице, где жил Галеран, заняв там перед отъездом домой небольшой номер.
– Где вы находитесь? – насмешливо спросил Ван-Конет, услышав ее тревожный голос. – Не есть ли это телефон рая?
– Говорите же, говорите скорей! – воскликнула Консуэло. – Вам удалось?
– Конечно. Генерал был очень любезен.
– Тогда мне больше ничего не нужно от вас.
– Я взял Гравелота под свое поручительство. Необходимые документы, вероятно, уже в тюрьме. Вы можете, Консуэлита, заполучить вашего умирающего.
– Прощай, жестокий человек! – сказала Консуэло. – Пусть ты найдешь сердце, способное изменить тебя.
– Благодарю за чек, – грубо сказал Ван-Конет. – У вас еще остались деньги. Муж будет.
С этим он отошел от телефона, а Консуэло, сев в автомобиль Груббе, ждавшего ее решений, отправилась к Сто-мадору. Только один Галеран ждал ее возле лавки. Стома-дор и контрабандисты сидели на пустыре, за двором.
– Спасен! – сказал им Галеран. – Я увезу его. Дело пересмотрится. Гравелот сегодня будет на свободе, под поручительством своего врага, Ван-Конета.
– Так не напрасно работали, – сказал потрясенный Ботредж. – Тергенс, ведь ваш брат тоже спасется. Одно из другого вытекает. Это уж так.
– Понятно, – ответил Тергенс. – Вот всем стало хорошо.
– Вам нечего бежать, – заметил Стомадор, – а я готов, я уже собрался. Никак не выходит мне сидеть на одном месте. Передайте Гравелоту, что я согрел свою старую кровь вокруг его несчастья. А где же та, золотая… чудесная, которую я поймал?
– Вот она, – сказал Галеран, увидев силуэт Консуэло, идущей от автомобиля.
– Благодарим вас, – произнес Тергенс, кланяясь бледной тихой женщине, – узнали мы за одну ночь столько, сколько за всю жизнь не узнаешь!
– Прощайте, мужественные люди, – сказала всем Консуэло, – я не забуду вас.
Она поцеловала их низко опущенные хмельные головы и вернулась сесть в экипаж. Галеран отдал полторы тысячи фунтов Стомадору и по двести – контрабандистам. Они взяли деньги, но хмуро, с стеснением. Для надзирателей Галеран прибавил Ботреджу триста фунтов: двести Факрегеду и сто Лекану.
Затем все попрощались с Галераном и исчезли, растаяли в темноте. Брошенная лавка осталась без присмотра, на произвол судьбы. Галеран и Консуэло уехали ждать наступления дня, чтобы часов около восьми утра вызвать санитарную карету Французской больницы, а с ней – лучшего хирурга Покета, врача Кресса.
Глава XVII
Ввиду тяжелого положения Давенанта, решительно взятого под свою защиту всемогущим генералом Фель-тоном, судейские и тюремные власти так сократили процедуру освобождения заключенного, что, начав хлопоты около девяти часов утра, Галеран уже в половине одиннадцатого с врачом Крессом и санитарным автомобилем был у ворот тюрьмы, въехав на ее территорию с законными основаниями.
Давенант находился в таком беспомощном состоянии, что жили только его глаза, бессмысленные, как блеск чайных ложек. Он говорил несуразные вещи и не понимал, что делают с ним. На счастье Галерана, а также обоих надзирателей, переживших за эту ночь столько волнений, сколько не испытали за всю жизнь, Давенант бредил лишь об утешении («Консуэло» – значит «утешение»). По его словам, оно являлось к нему в черном кружевном платье и плакало.
Свежий воздух подействовал так, что помещенный в больницу Давенант временно очнулся от забытья. Теперь он все помнил. Он спросил, где Галеран, Консуэло, Стомадор.
Начался ветреный, пасмурный день. К ожидающим Консуэло и Галерану вышел Кресс и пригласил идти в помещение Давенанта.
– Какое его положение? – спросил Галеран доктора.
– Скоро начнется агония, – ответил Кресс, – пока он все сознает и хочет вас видеть.
Последние гости приблизились к кровати умирающего – одинокий старик и женщина, едва начавшая жить, со смертью в душе.
– Теперь я скоро поправлюсь, – прошептал Тиррей, полуоткрывая глаза и с нежным страхом смотря на Консуэло, севшую у изголовья. – Я был причиной вашего горя, – продолжал он, – но я не знал, что так выйдет. Но вы не печальтесь. Что-то в этом роде было со мной. Надо пересилить горе. Вы молоды, перед вами вся жизнь. Ведь это вы спасли меня из тюрьмы?
– Я исполнила мой долг, – сказала Консуэло, – и я не хочу больше говорить об этом. Ваше дело будет пересмотрено и, конечно, разрешится благополучно.
– Мое. А тех?
– Они спасены, – сказал Галеран. – Отмена приговора указывает, что дело ограничится несколькими годами тюрьмы.
– Я рад, – быстро сказал больной, – потому что бой был прекрасен. Суд должен был понять это. Об одном я жалею, что меня не было с вами, Галеран, когда вы рыли подкоп. А где Стомадор?
– Должно быть, уже бежал. Его положение стало очень опасным.
– Конечно. Так я не в тюрьме… Вы не поверите, – обратился Тиррей к Консуэло, смотревшей на него с глубоким состраданием, – как хорошо спастись! Мне хочется встать, идти, побывать на старых местах.
Давенант беспокойно двинулся и, утомленный, закрыл глаза. Сознание боролось с темной водой. Он шарил руками на груди и у горла, отгоняя незримую тесноту тела, сжигаемого смертельным огнем. Лицо его было в поту, губы непроизвольно вздрагивали, и, нагнувшись, Галеран расслышал последние слова: «Сверкающая.» неясная…»
Видя его положение, Кресс отошел от окна, взял руку Давенанта и, нахмурясь, отпустил ее.
– Избавьте себя от тяжелого впечатления, – тихо сказал Кресс Консуэло, которая, все поняв, вышла, сопровождаемая Галераном. В приемной Консуэло дала волю слезам, рыдая громко и безутешно, как ребенок.
– Это – сразу обо всем, – объяснила она. – Зачем умирает чудесный человек, ваш друг? Я не хочу, чтобы он умирал.
Она встала, утерла слезы и протянула руку Галерану, но тот привлек ее за плечи, как девочку, и поцеловал в лоб.
– Что, милая? – сказал он. – Беззащитно сердце человеческое?! А защищенное – оно лишено света, и мало в нем горячих углей, не хватит даже, чтобы согреть руки. Укрепитесь, уезжайте в Гертон и ждите. Тишина опять явится к вам.
Консуэло закрыла лицо и вышла. Галеран вернулся в палату. Он подождал, когда тело перестало подергиваться, закрыл глаза Давенанта рукой с обломанными ногтями, пострадавшими на подземной работе, и отправился вручить серебряного оленя по назначению.
Его приняла Роэна Лесфильд, молодая женщина в расцвете жизни, жена директора консерватории.
Гостиная, где Тиррей девять лет назад сидел, восхищаясь золотыми кошками, выглядела все так же, но не было в ней тех людей, какие составляли тогда для начинающего жить юноши весь мир.
– Я исполняю поручение, – сказал Галеран вопросительно улыбающейся молодой женщине, – и если вы меня помните, то догадаетесь, о ком идет речь.
– Действительно, ваше имя и лицо как будто знакомы… – сказала Роэна. – Позвольте,, помогите вспомнить… Ну, конечно. Кафе «Отвращение»?
– Да. Вот олень. Тиррей просил передать его вам. Галеран протянул ей вещицу, и Роэна узнала ее. В это время появилась скучающая, бледная Элеонора, девушка с капризным и легким лицом. Жизнь сердца уже неласково коснулась ее.
– Элли! Какая древняя пыль! – сказала Розна. – Смотри, мальчик, который был у нас лет девять назад, возвращает свой приз оленя. Да ты все помнишь?
– О, как же! – засмеялась девушка. – Вы – друг Тиррея? Я сразу узнала вас. Где этот человек? Тогда он так странно пропал.
– Он умер в далекой стране, – ответил Галеран, поднимаясь, чтобы откланяться, – и я получил от него письмо с просьбой вернуть вам этот шутливый приз.
Настало молчание. Никто не поддержал мрачного разговора, пришедшегося не совсем кстати: у Роэны хворал мальчик, а Элли, ставшая очень нервной, инстинктивно сторонилась всего драматического.
– Благодарим вас, – любезно сказала Роэна после приличествующего молчания. Так он умер? Как жаль!
Слегка пошутив еще на тему об «Отвращении», Галеран простился и уехал домой.
– Ведь что-то было, Элли? – сказала Роэна, когда Галеран ушел. – Что-то было… Ты не помнишь?
– Я помню. Ты права. Но я и без того не в духе, а потому – прости, не сумею сказать.
Феодосия, 28 марта 1929 г.
|
The script ran 0.011 seconds.