Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Карл Юнг - Символы и метаморфозы. Либидо [0]
Язык оригинала: CHE
Известность произведения: Средняя
Метки: sci_psychology

Аннотация. Аналитическая психология о Либидо

Полный текст.
1 2 3 4 5 

Сам Cumont[678] говорит о выражении лица Тавроктона: "Лицо это, такое, каким можно его видеть на лучших воспроизведениях, есть лицо юноши, почти женственно-прекрасного. Густые вьющиеся волосы ореолом подымаются вокруг лба; голова слегка отклонена назад, так что взгляд направлен к небу; сморщенные брови и губы придают ему странно горестное выражение"[679]. Изображенная у Cumont голова Остии действительно напоминает своим выражением хорошо нам известное выражение сентиментального отречения наших пациентов. Сентиментальность же есть не что иное, как вытесненная животная жестокость; отсюда чрезвычайно сентиментальная поза, соответствующая символике пастуха и овечек христианства того времени, с придачей инфантилизма[680]. Бог, все же, жертвует лишь животной своей природой, то есть своей сексуальностью[681], в тесной аналогии с движением солнца. В течении этого нашего исследования мы уже видели, что та доля libido, которая созидает религии, оказывается скрепленной с матерью и что она и есть, собственно говоря, постоянная наша связь с тем, отчего мы происходим. (Religio?) Поэтому мы можем сокращенно назвать эту величину "материнской libido". Как мы видели, libido эта скрывается под многочисленными и весьма разнообразными символами (так же и животных), причем род этих символов (мужской- или женский) безразличен; ибо и разница полов, собственно говоря, второстепенна и психологически не играет той роли, какую можно бы предположить при поверхностном наблюдении. Ежегодная жертва девушек дракону была, вероятно, идеальным символическим случаем. Чтобы утешить гнев страшной матери, жертвовали прекраснейшую женщину, как символ своей libido. Смягченными формами подобных жертв являлись жертвы перворожденных и различных ценных домашних животных. Другим идеальным случаем является самооскопление при служении матери, смягченной же формой этого — обрезание[682]. При этом жертвуют по крайней мере частью себя самого. Подобные жертвы, предметы которых, в идеальных случаях, символизируют libido, уводящую от матери, являются символическим отказом от жизни, совершенным для того, чтобы вновь получить ее. Жертвою откупаются от смертельного страха и умиряют умерщвляющую мать. В тех более поздних культах, где герой, с давних пор превозмогающий и смерть и все зло, стал главным божественным лицом, он же становится священником-жертвователем, вновь порождающим жизнь. Так как герой есть сказочный образ, жертва же его является сверхмирной мистерией, значение которой далеко превосходит ценность простого жертвенного дара, то при углублении этой жертвенной символики имело место либидинозное устремление вспять, вновь оживившее мысль о человеческой жертве; произошло это, во-первых, вследствие подавляющего обилия фантастических придатков, всегда черпающих материал свой на значительной глубине, а также и вследствие более высокой религиозной оккупации libido, требовавшей совершенного и равнозначущего выражения. Таким образом мы уже приближаемся к отношениям Митры с быком его. В мистерии Христа сам герой жертвует собою. Сам же герой, как мы много раз видели, есть томящаяся тоскою по матери инфантильная личность, жертвующая, под видом Митры, желанием (libido), по видом же Христа идущая на смерть; оба действуют и добровольно, и недобровольно. На памятниках культа Митры мы часто находим следующее странное символическое изображение: кратер[683] (кувшин для смешения воды с вином), обвитый змеею, и при этом лев, враждебно стоящий против змеи[684]. Кажется, точно они спорят о кратере. Кратер, как мы уже видели, символизирует мать; змея — защищающее сопротивление, а лев — высшая сила и высшее хотение[685]. Борьба идет из-за матери. Змея постоянно участвует в жертве быком, приносимой Митрою, причем она ползет к ране источающей кровь. Из этого как бы можно заключить, что жизнь быка (кровь его) есть жертва змее. Выше мы уже указали на обоюдное отношение быка и змеи и нашли, что бык символизирует живого героя, сияющее солнце, змея же — мертвого, похороненного или хтонического героя, солнце невидимое. Так как герой в состоянии смерти находится в матери, то змея, как символ смертельного страха, есть также и символ поглощающей матери. Поэтому жертва быка змее означает добровольный отказ от жизни, чтобы вновь получить ее из рук смерти; отсюда происходит то поразительное плодородие, которое наступает после жертвы быка. Вследствие этого, вероятно, надо понимать вражду змеи и быка из-за кувшина как борьбу из-за рождающего материнского чрева; это, пожалуй, можно сравнить с более простым символизмом песни Тиштрийя, где демон Апаоша держит под своею властью черного коня, озеро дождя, белый же конь Тиштрийя принужден изгнать его оттуда. Время от времени смерть налагает уничтожающую свою руку на жизнь, и плодородие и libido исчезает, возвращаясь в мать, из лона которой она возрождается обновленной. Поэтому представляется весьма вероятным, что жертва быком в культе Митры означает также жертву, приносимую матери, посылающей смертельный страх. Так как и в этом случае противоположный смысл слов "убивай умирая" является действительным, то жертва есть оплодотворение матери; хтонический демон-змея пьет кровь, то есть libido (семя) героя, совершающего кровосмешение. Этим поддерживается бессмертие жизни, ибо она, подобно солнцу, вновь порождает и героя. Теперь уже не трудно, благодаря всему вышеизложенному, увидать и в христианской мистерии человеческую жертву или жертву сына матери. Такое разрешение вопроса, по-видимому, принимает во внимание догматическую символику. Упоминаю лишь мимоходом, что эта жертвенная смерть являлась также праздником растительности и весны, из чего и развилась культовая легенда. И в народных обычаях, на которых основан этот праздник, содержатся в различных вариантах те же основные мысли[686]. Христос, подобно Аттису, оскопившемуся из-за матери своей, висит на древе жизни[687], на древе истязания, на хтонической матери, и таким образом искупает творение от смерти. Он вернулся в чрево матери (Матута, Пиэта Микель-Анджело), проявив смертью своею грех, совершенный древним человеком, Адамом, в течение его жизни; этим своим подвигом он символически помог наиглубочайше-внутренней и наитаинственнейшей по смыслу своему религиозной libido достигнуть наибольшей насыщенности и наименее собственного выражения (наиболее отрешенного от конкретизма). Мученическая смерть Христа, собственно говоря, и Августином объясняется как гиеросгамос с матерью (соответственно празднеству Адониса, где Венера и Адонис возлагались на брачное ложе). "Христос вышел подобно жениху из покоя своего; в предчувствии брака он отправился в мир; он достиг ложа на кресте и заключил брачный союз, взойдя на это ложе. Услышав оттуда стон творений, он отдал самого себя в благочестивом общении, в качестве супруга, как возмездие, и навеки соединился со своею матерью". Приведенные строки по ясности своей не оставляют желать ничего лучшего. Подобной же смертью умирает сирийский Мелькарт, который ежегодно сжигался сидящим верхом на морском коне. Греки называли его Мелицертес и изображали сидящим верхом на дельфине. Дельфин был также верховым конем Ариона. Выше мы установили материнское значение дельфина, так что в смерти Мелькарта снова находим отрицательно выраженный гиеросгамос с матерью. Это не вполне точное выражение чрезвычайно важно телеологически: символизмом своим оно направляет ввысь ту libido, которая обращена вспять, ко всему первоначальному, примитивному, к влечению физиологическому — направляет ее к духовному принципу, помогая ей развить таинственную, но плодотворную деятельность. Нечего и говорить о действии этого символизма на бессознательное западного человечества. Мимолетного взгляда на историю достаточно, чтобы убедиться в том, какие творческие силы высвобождены были благодаря этим образам. Нужно также упомянуть, что и северной мифологии известна эта мысль о плодотворности жертвенной смерти у матери: повиснув на древе, Один получил знание рун и восхищающее, опьяняющее питье, даровавшее ему бессмертие. Сравнивая жертву культа Митры с христианскою жертвою, получается вполне ясное представление того, в чем состоит превосходство христианского символа: в прямом признании, что необходима жертва не только низших желаний, но и всей нашей личности. Христианский символ требует полной отдачи всего. Он принуждает к полному самопожертвованию для высшей цели, между тем как sacrificium mithriacum, останавливаясь на более примитивной ступени символизма, довольствуется жертвой животного. Религиозное действие этих символов надо понимать как ориентировку бессознательного на путь подражания. Таким образом и фантазии мисс Миллер заключают в себе внутреннее принуждение, благодаря которому она от жертвы конем переходит к самопожертвованию героя. Первая символизирует отказ от половых стремлений, вторая же имеет более глубокий и нравственно более ценный смысл, именно смысл жертвы всею инфантильною личностью. И в психоанализе нам пришлось испытать подобное же недоразумение; там, где по нашим предположениям дело шло об отказе от обычных половых желаний или о переживании их — действительной проблемой было сублимирование инфантильной личности, то есть выражаясь языком мифологическим, жертва и возрождение инфантильного героя[688]. В христианской мистерии воскресший превратился в надмирный дух и верующие в него достигают, благодаря его самопожертвованию матери, невидимого царствия Божия с таинственными его дарами. Благодаря же психоанализу мы путем разума отвлекаем libido, перегружающую инфантильную личность; освобожденная таким образом, libido служит образованию созревшей и приноровившейся к действительности личности, добровольно и без жалоб исполняющей все то, что ей и так, по необходимости, пришлось бы исполнить. (Надо заметить, что главным стремлением инфантильной личности является именно сопротивление всякой необходимости и создавание себе разнообразных принуждений там, где их в действительности не существует.) Мы уже видели многочисленные иллюстрации к змее, как к орудию жертвы. (Легенда св. Сильвестра, испытание девственности, ранение Ре и Филоктета, символика копья и стрелы.) Она является убивающим ножом, но по принципу "убивай умирая", она же — фаллос, так что жертвенное действие одновременно изображает и совокупление[689]. В культе значение змеи как хтонического, обитающего в пещерах животного подсказывает нам дальнейшую мысль — именно указывает на вползание (в чрево матери) под видом змеи[690]. Лошадь брат, змея же сестра Шивантопеля ("сестрица"). Это близкое родство указывает на близкие отношения этих животных и характеров их к герою. О лошади мы знаем, что она обыкновенно не причисляется к животным, внушающим страх. (Хотя иногда, мифологически, она имеет и подобное значение.) Поэтому она изображает скорее позитивную, живую часть libido, стремление к постоянному обновлению; змея же по большей части изображает страх, страх смертельный[691] и противополагается поэтому фаллосу. Это противоположение лошади и змеи, мифологически змеи и быка, изображает внутреннее противоречие самой libido, ее одновременное стремление вперед и обратно[692]. Libido есть не только неудержимое стремление вперед, безграничное желание жизни и построения (как Шопенгауэр изобразил свою мировую волю), причем смерть и какой бы то ни был конец оказываются роком и коварством, подстерегающим снаружи; libido сама желает окончания своего формирования, соответственно сравнению ее с солнцем. В первой половине жизни она желает расти, во второй она сначала едва слышно, потом все более явственно заявляет о стремлении своем к смерти. И как в юности инстинкт несоразмерного роста часто скрыт обволакивающим его слоем известного противления жизни, так и в старости воля к смерти часто скрывается под слоем упорного противления концу. Эта кажущаяся противоположность самого существа libido прекрасно иллюстрирована статуэткой Приапа в веронском собрании антиков. Приап с улыбкой указывает на змею, откусывающую его член. На руке его висит корзина, наполненная продолговатыми предметами, вероятно фаллосами, приготовленными для замены. Подобный же мотив находим и в "Потопе" Рубенса (мюнхенская старая пинакотека), где змея оскопляет мужчину. Это изображение является объяснением смысла потопа: материнское море является и поглощающей матерью[693]. Фантазии о мировом пожаре, вообще о катастрофическом конце мира — не что иное, как проекция собственной индивидуальной воли к смерти; поэтому Рубенс и мог изобразить квинтэссенцию фантазии о потопе оскоплением посредством змеи, ибо змея является собственною вытесненною нашею волею к концу, с которою нам так трудно согласиться. Что касается дальнейшей символики змеи, то объяснение ее находится в значительной зависимости от возраста и обстоятельств. В юности змея символизирует вытесненную сексуальность, ибо половая зрелость заканчивает детство. В старости, напротив, змея означает вытесненные мысли о смерти. У нашей авторши змея означает недостаточно выраженную сексуальность, присваивающую себе роль жертвователя и предающую героя смерти и возрождению. В начале нашего исследования имя героя вынудило нас сказать несколько слов о Попокатепетле, как творящем члене человеческого тела; конец же миллеровской драмы показывает нам смерть героя на вулкане: земля поглощает его в свою глубину. Вулкан родил героя и дал ему имя — он же поглощает его под конец дня[694]. Из последних слов героя мы узнаем, что его желанная возлюбленная, которая одна в состоянии понять его, носит имя Я-ни-ва-ма В имени этом мы находим известные нам по Гайавате Лонгфелло лепечущие звуки из первого детства героя: ва-ва, ва-ма, ма-ма. Мать наша является единственной, вполне понимающей нас. И нет сомнения в том, что ничто не охватывает нас так совершенно, как мать. Когда нервнобольной говорит, что мир "не понимает его" — он косвенно признается в том, что ему не достает матери. Поль Верлен прекрасно выразил эту мысль в стихотворении "Привычное сновидение": "Я часто вижу странный, глубоко трогающий меня сон — сон о незнакомке, которую я люблю и которая меня любит; она никогда не бывает совершенно такою же, как прежде, но никогда и не меняется вполне; и она любит и понимает меня. Ибо она меня понимает и прозрачное мое сердце, увы! для нее одной не является более загадкой; для нее одной! — и одна она умеет освежать слезами влажное мое чело. Темны ли ее волосы или белокуры? Или они рыжие? — я не знаю. — А имя ее? — Помню лишь, что оно и мягко, и звучно, как имена любимых мною, с которыми жизнь меня разлучила. Взгляд ее подобен взгляду статуй, а далекий, спокойный и тихий ее голос звучит как дорогие мне, навсегда замолкшие голоса"[695]. Этими замечаниями мы заканчиваем свою программу. Мы имели намерение исследовать индивидуальную систему фантазий относительно ее соответствий с источниками, но при этом натолкнулись на проблемы столь огромные, что все старание наше вполне охватить и понять их, по необходимости, оказалось лишь поверхностной планировкой путей, по которым, быть может, с успехом пойдет будущий исследователь. Не могу согласиться со взглядом, требующим отказа от известных рабочих гипотез, по той причине, что они, быть может, не имеют непреходящей значимости, или потому, что они, может быть, вообще ошибочны. Разумеется, я старался по возможности избегать ошибок, могущих стать особенно гибельными на этой головокружительной тропе, ибо опасность подобных исследований мне хорошо известна. Но я смотрю на работу науки не как на соревнование в том, чтобы быть правым, а как на умножение и углубление познания. И работу свою я посвящаю тем, кто одного со мною мнения о научности. В заключение не могу не поблагодарить всех, поддержавших меня своею помощью в моих изысканиях; в особенности дорогую мою жену и друзей моих, бескорыстной поддержке которых я многим обязан.

The script ran 0.013 seconds.