1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
— Наверное, Маяковский? — предположил писатель.
— Великий народ! Великий язык! — воскликнул Жарынин, и на его глазах выступили слезы благоговения. — Нет, вы вслушайтесь только: цвет-ни-на! В одном слове, как в капле, отразилась вся катастрофа русского саморазрушения! Вся!
— Вы что имеете в виду?
— Эх вы, писатель, неужели не поняли? Цвет-ни-на! Пуш-ни-на! Воровство цветных металлов в эти проклятые годы стало у простых людей промыслом, способом существования, как у их предков — добыча пушного зверя. В одном лишь слове — весь кошмар бездарных реформ и весь каннибализм дикого капитализма! В одном слове! О, если бы такое возможно было в кино! Если бы один кадр, один крупный план — и эпоха у тебя в кулаке! Но мы с вами сделаем это, Кокотов! Обязательно сделаем! Мы с вами задерем подол старушке Синемопе!
Но автор «Полыньи счастья» ничего этого уже не слышал, он лишь видел, как в их сторону от крыльца идет Лапузина в плащике и с тем же крокодиловым портфелем в руке. Рядом с ней, чуть отставая и рождая в кокотовском сердце ревнивое неудобство, шагал холеный, средних лет брюнет, одетый в офисный темно-серый костюм и малиновые ботинки. Оба они явно были чем-то расстроены: молодая женщина сердито жестикулировала, а ее спутник хмурился и рассматривал листья под ногами.
Вдруг она вскинула голову и увидела Андрея Львовича. Ее лицо тут же преобразилось, осветившись улыбкой, но не обычной вежливой, а какой-то лукаво-доверительной, даже заговорщицкой, будто ее с Кокотовым соединяла некая общая, немного забавная, но в целом трогательная тайна. Поравнявшись с соавторами, Наталья Павловна замедлила шаг, явно собираясь заговорить. Режиссер и писатель, помогая друг другу, не без труда поднялись из глубокой скамеечной впадины навстречу даме.
— Господа, — сказала она красивым, чуть хрипловатым голосом. — Я хотела бы с вами познакомиться. По-соседски. Это роскошно, что вы приехали сюда! Меня зовут Наталья Павловна! — И она протянула ладошку тем элегантным «срединным» движением, когда дама как бы предоставляет мужчине выбор: поцеловать руку или просто пожать. Все зависит от желаний.
Жрец Синемопы, наигалантно изогнувшись, поцеловал:
— Жарынин. Дмитрий Антонович. Кинорежиссер. Счастлив знакомству!
— Знаю, знаю. Мне Аркадий Петрович про вас много рассказывал. Он так на вас надеется. Ах, боже, неужели ваши «Плавни» все-таки смыли?!
— Смыли!
— Вандалы! Но ведь вы еще что-нибудь снимете?
— Всенепременно! За тем и приехали.
Писатель не посмел приложиться губами к нежной коже и всего лишь пожал руку, почувствовав странный, похожий на дрожь отклик в этих тонких пальцах:
— Кокотов. Андрей Львович. Литератор.
— Это вы, вы! Я так и знала! — воскликнула Лапузина.
— Вы… я… мы… разве? — растерялся автор «Кентавра желаний».
— Странно… Ах, какая у вас плохая память на женщин! — засмеялась она.
— А если еще учесть псевдоним моего коллеги… — с видом заговорщика начал Жарынин.
— Дмитрий Антонович, я бы вас попросил! — визгливым от гнева голосом оборвал его Кокотов.
— Молчу!
— Господа, не ссорьтесь. Я живу в триста восьмом номере. Заходите! Ах, да… — Она, вспомнив, небрежно кивнула на своего спутника. — Это Эдуард Олегович, мой мучитель и по совместительству адвокат.
Тот слегка поклонился соавторам с тем вежливым равнодушием, с каким юристы относятся ко всем людям, пока еще не нуждающимся в их дорогостоящих услугах.
— Жду в гости! — повторила Лапузина, глядя на Андрея Львовича.
Глаза у нее оказались светло-карие, ярко-грустные и отдаленно, очень отдаленно знакомые…
Наталья Павловна и «мучитель-адвокат», продолжая спор, двинулись дальше по аллее, а Кокотов, исполненный радостного, распирающего сердце недоумения, долго еще следил за ними взглядом. Жарынин выждал, пока они скроются за кустами пузыреплодника, и строго спросил:
— Значит, все-таки вы ее знаете?
— Я… я ее встречал… Но где и когда…
— Странно. Вы не похожи на мужчину, который не помнит знакомую женщину. Я вот… могу забыть. Но вы? Странно…
— Да, действительно странно…
— Кстати у ехидины Сен-Жон Перса есть забавное соображение о том, что «ночь любви не стоит утра вдохновения». К столу!
Глава 24
Пророчество Синемопы
— Ну и что мы будем делать с вашим «Гипсовым трубачом»? — строго спросил Жарынин из клубов табачного дыма, будто Иегова из облака.
— Ну знаете! В конце концов, это вы мне позвонили, а не я вам! — возмутился Кокотов. — Вы меня сюда притащили, а не я вас! Если вы передумали, так и скажите и отвезите меня хотя бы до станции. У меня обследование.
— Бросьте! Все недуги от унынья и безлюбья!
— Какая здесь ближайшая станция?
— Ой, испугали! Никуда вы теперь не денетесь, пока не выясните, откуда вас знает Лапузина. Ладно, не пеньтесь! Займемся лучше делом! В вашем рассказе мне нравится, что Львов каждый год приезжает к гипсовому трубачу. Это хорошо! Но в фильме, мой прозаический друг, должна быть история. Сюжет. Если вы, конечно, не Сокуров или, упаси господи, поздний Тарковский. Но мы с вами не таковские! Наши герои не могут три часа просто бродить по экрану, ежась от амбивалентности бытия! И еще мне не нравится, что героиня гибнет. Почему она? У насекомых, например, после совокупления гибнет самец, а иногда даже самка его просто сжирает. Почему гибнет она, а не вы?
— Тогда не было бы рассказа.
— Вы уверены? А может, ваш герой мертв, он дух, ангел. И райская награда заключается именно в том, чтобы раз в год возвращаться на самое дорогое для покойного место…
— Тогда адское воздаяние — в том, чтобы раз в год возвращаться на самое страшное место?
— Голова-то у вас работает! Я не ошибся. Ну, вспомните, вспомните: когда вы были пионервожатым, случалось с вами что-нибудь эдакое?
— Вроде нет…
— Не может такого быть! В жизни всегда есть место подлому.
— Впрочем, было… Было! Я подрался. Нас даже разбирали на педсовете.
— Оч-чень хорошо! А вы говорите: не было. Рассказывайте!
— Подрались мы с Витькой Батениным, однокурсником. Он умер…
— От побоев? — радостно насторожился Жарынин.
— Нет. От пьянства.
— Когда?
— Недавно.
— Жаль. Очень жаль!
— Почему?
— И вы спрашиваете? Если б вы его убили, то попали бы в тюрьму, пострадали и могли сделаться Достоевским или, в крайнем случае, Солженицыным. У вас была бы здесь своя любимая скамейка…
— …на которой я не сидел! — язвительно уточнил Андрей Львович.
— Так в этом, глупыш, и заключается слава: мемориальные скамейки, на которых вы не сидели, безутешные любовницы, с которыми вы ни разу не спали, благородные поступки, которых вы никогда не совершали, афоризмы, которых вы не изрекали… Понимаете?
— Не очень…
— Поймете со временем. Из-за кого подрались? Из-за Лики-Ники-Таи? Ох, я вижу, вижу эту молодую драку на глазах у потрясенных пионеров. Как я это сниму!
— Мы ночью дрались, когда дети спали.
— Они проснулись. Проснулись и лупят изумленные глазенки на брутальный ужас взрослого мира! Драку я дам размыто, в «вазелине», а детские глаза крупно и четко, так, чтобы каждую дрожащую ресничку, каждую слезинку ребенка было видно! Как я это сниму! Так из-за чего вы махались?
— Не помню… Кажется, из-за стихов.
— Из-за стихов? Интересно. Подробнее!
— Ему не понравились мои стихи.
— А вы писали стихи?
— Конечно.
— И читали ему?
— Он попросил.
— Пили перед этим?
— Естественно.
— Что именно ему не понравилось в ваших стихах: рифма, ритм, система образов?
— А это важно?
— Конечно, Андрей Львович! Любая случайная деталь может стать впоследствии гениальным образом.
— Ему не понравилось все.
— Почитайте мне ваши ранние стихи! — попросил режиссер, заранее откидываясь в кресле и полузакрывая глаза.
— Не хочу!
— Пожалуйста!
— Нет…
— Экий вы… — только и сказал Жарынин, добавив лицом все остальное, что он думает про соавтора, и особенно про вчерашнее. — Ладно. Подрались. Дальше?
— Кто-то стукнул… Нас вызвали на педсовет, и директор лагеря сказала, мол, если еще раз повторится, нас выгонят и направят письмо в институт.
— Как ее звали?
— Зоя Константиновна. Зэка.
— Зэка? Очень хорошо! Я одену ее в брючный костюм цвета хаки. Ну вот, уже что-то брезжит. Итак, мы имеем избитого друга и злобную Зэка, которой наш герой… Лева…
— Почему Лева?
— По кочану! …Которой наш Лева втайне нравится. Такая, понимаете, стареющая комсомольская богиня, толстая, с тройным подбородком и стратегическими запасами неизрасходованного, почти просроченного либидо. Неравнодушна к юношам. Взаимности, конечно, нет. И от женского отчаянья она мстит Леве! Так?
— Нет. Она была нормальная женщина, чуть толстовата, это верно. У нее были муж и любовник. Она хорошо ко мне относилась, даже помогла, когда меня чуть в КГБ не замели…
— Ку-уда-а-а?
— В КГБ!
— Боже праведный! И он молчал! Диссидентушка вы мой! Рассказывайте, рассказывайте, рассказывайте! Все! Подробно! Что вы натворили? Где, когда, почему?
— На карнавале.
— Отлично! Великолепно! Я вижу, вижу: последние кадры «Ночей Кабирии»! Вы идете и плачете светлыми слезами! Вокруг, как у Босха, страшные маски, рожи, ряхи… А что за карнавал?
— Обычный. Как в том детском фильме «Добро пожаловать, или Посторонним вход воспрещен». Помните?
— Что вы сказали? В детском фильме?! — Жарынин аж поперхнулся табачным дымом, точно внезапно оскорбленный огнедышащий дракон. — Это не детский фильм, это гениальное кино, пророческое! А Элемка Климов — Нострадамус!
— В каком смысле? — не понял писатель.
— О, невдумчивый вы, невдумчивый! Фильм-то хоть помните?
— В общих чертах.
— В общих чертах! — передразнил режиссер. — Эх, вы! Пророчества надо знать наизусть! Хорошо, я вам напомню. Образцовый пионерский лагерь. Все дети ходят строем, купаются по команде, участвуют в художественной самодеятельности, едят с аппетитом и прибавляют в весе. Мечта! Но один пионер, Костя Иночкин, строем не ходит, купается когда и где захочет, да еще дружит с деревенскими мальчишками. И тогда директор лагеря товарищ Дынин, формалист, зануда и подхалим… Кстати, Кокотов, вы обращали внимание, что формалисты от искусства тоже обычно зануды и подхалимы?
— Да, как будто…
— Не как будто, а точно. Так вот, начальник отправляет Иночкина домой, к бабушке. Костя, не желая огорчать старушку, тайно возвращается в лагерь. Друзья-пионеры, пряча его от Дынина, оформляются как оппозиция директорской диктатуре. В итоге: Дынин уволен, и его, как еще недавно Иночкина, увозит на станцию грузовик с молочными бидонами…
— Это все я помню, — раздраженно заметил Кокотов. — Ну и где тут пророчество?
— Сейчас объясню. Чего, собственно, добивается Дынин? Порядка, дисциплины, организованного досуга и прибавки в весе. Кстати, эта мания — откормить ребенка — осталась от голодных послевоенных лет. Разумеется, в сытые семидесятые это выглядело нелепо, даже смешно. А вот в девяностые, когда в армии для новобранцев устраивали специальные «откормочные» роты, это уже не выглядело глупым. История повторяется. Но вернемся к Дынину. Ведь все, чего он требует от детей, абсолютно разумно! Вообразите: если три сотни пионеров перестанут ложиться, просыпаться и питаться по горну, откажутся ходить строем, начнут бегать и резвиться сами по себе… Что случится?
— Хаос, — подсказал писатель.
— Верно! А если дети станут купаться где попало, без надзора взрослых? Что есть пионер-утопленник? Горе — одним, тюрьма — другим. Так?
— Это самое страшное! — передернул плечами бывший вожатый. — У меня однажды девчонка из первого отряда пропала. Думали, утонула в Оке. Даже водолаза вызывали. Я чуть не поседел в двадцать лет. Верите?
— Еще бы! А контакты с деревенскими? Это же — гарантированная эпидемия. Согласны?
— Абсолютно согласен!
— Так кто же он, наш смешной и строгий Дынин, требующий соблюдения всех этих правил коллективного детского отдыха? Догадались? Думайте!
— Не знаю. Сдаюсь.
— Дынин — это советская власть.
— Да ладно вам!
— А вот и не ладно! Вспомните, незабвенная советская власть занималась тем же самым: порядок, дисциплина, организованный досуг, рост благосостояния народа… Другими словами, прибавка в весе.
— А кто ж в таком случае Иночкин? — полюбопытствовал автор «Гипсового трубача».
— А Иночкин — это неблагодарная советская интеллигенция, которая всегда ненавидела государственный порядок, но жалованье хотела получать день в день. И какую отличную фамилию Элемка придумал для героя! Вы замечали, как образуются самые распространенные псевдонимы? Правильно! — кивнул Жарынин, даже не дав собеседнику раскрыть рот. — От имени мамы или любимой женщины: Катин, Галин, Марин, Олев, Светин, Ленин, Инин… А тут — Иночкин! Значит, иной, инакомыслящий! Маленький, милый, но уже безжалостный разрушитель государственного порядка. Гениально! А помните, как заканчивается фильм?
— На родительский день приезжает большой начальник… Ну, и…
— Абсолютно верно. Приезжает большой начальник Митрофанов проведать племянницу, кстати редкую оторву, вроде Ксении Собчак, и снимает, к чертовой матери, с работы Дынина за формализм и подхалимаж. Вы видели, чтобы хоть кого-то за формализм и подхалимаж с работы сняли?
— Не-ет, — признался писатель.
— Правильно. Митрофанов — это аллегория нарождавшегося реформаторского крыла советской власти. А Дынин — символ замшелой номенклатуры. Он, чтобы дядю порадовать, хотел племянницу королевой полей — кукурузой — нарядить… Улавливаете?
— Что?
— Как что? Номенклатура стремилась повязать партийных новаторов мелкими личными гешефтами. А кто в конце концов вылез из початка вместо племянницы?
— Иночкин.
— Умница! Из початка вылезла неблагодарная советская интеллигенция, либеральная до аморализма. И что делает товарищ Митрофанов, сняв Дынина?
— Зовет всех купаться? — припомнил Кокотов.
— Правильно! Зовет купаться в неположенном месте. Понятно?
— Нет…
— Думайте! Даю подсказку: Митрофанов — это…
— Не знаю.
— Эх вы! Митрофанов — это же Горбачев со своей перестройкой! Он снимает Дынина (старую номенклатуру), разрушает установленный порядок и зовет всех купаться в неположенном месте, а те от нетерпения начинают прыгать через реку — из социализма в капитализм!
— Не может быть! — вздрогнул Кокотов и почувствовал на спине мурашки.
— Увы, это так! Но не перепрыгнули. Нет. Свалились… Начался жуткий бардак девяностых. Пьяный Ельцин. Кошмар «семибанкирщины». И понадобился снова кто?
— Дынин!
— Вы растете прямо на глазах! Да-да-да! Дынин. Путин! Улавливаете? А ведь фильм-то снят задолго до перестройки! Вот на что способно, коллега, настоящее искусство! Понимаете? Но извините, Андрей Львович, я перебил вас! Рассказывайте дальше! Что же случилось на карнавале?
— Ну, в общем, наша художница Тая посоветовала мне нарядиться хиппи…
— А вы кем хотели?
— Индейцем… Одиноким Бизоном. Для этого требовалось совсем немного: байковое одеяло, несколько вороньих перьев, которые я заранее припас, ну и, конечно, акварель или гуашь, чтобы стать окончательно краснокожим. За гуашью я и пошел к Тае… — сказал Кокотов, ощутив в горле спазм от давнего, казалось, давно забытого смятения.
— Во-от оно что! — чутко уловил Жарынин. — А ну-ка рассказывайте!
— Дмитрий Антонович, мы сюда с вами приехали сценарий писать или обмениваться сексуальным опытом? — Писатель непростительно посмотрел на соавтора.
— Запомните: искусство и есть обмен сексуальным опытом. И ничего больше! Но возвышенный обмен. Воз-вы-шен-ный. Что говорил Сен-Жон Перс по этому поводу?
— Не знаю.
— Эрос есть даже в вакууме!
— Да идите вы к черту с вашим Сен-Жон Эросом! — заорал Кокотов и смутился, догнав свою оговорку.
— Хорошая обмолвка. Отличная! А что же вы так взволновались-то?
— С чего вы взяли? Я спокоен.
— Вижу я, вижу…
Глаза соавторов встретились. Острый взор режиссера был насмешлив и пытлив. Убегающий взгляд писателя — старательно равнодушен. Но в те несколько мгновений, пока длился этот очный поединок, в сознании Андрея Львовича мелькнуло… Нет, не мелькнуло! Пронеслось… Нет, не пронеслось! Промигнуло! Да, пожалуй, промигнуло все, что он помнил о Тае. Так «промигивает» президентский кортеж по Кутузовскому проспекту. У-а-а-а-а-ах-х-х… И нет его, пропал. И только тебя шатнуло от удара воздушной волны. Но это промигнувшее воспоминание было тем не менее подробно и неисчерпаемо, словно китайский пейзаж кисточки Ся Гуя.
Еще бы! Ведь Тая была первой женщиной в его жизни. Внезапно первой. Предыдущий опыт, включая неловкие поцелуи с захмелевшей Валюшкиной в выпускную ночь и рискованное рукознание со студенткой физфака на картошке, — все это было лишь подступом к дальним отрогам таинственной возвышенности, которая называется Женщина.
Глава 25
Как Андрей Кокотов стал вожатым
Автобусы в пионерский лагерь отъезжали в 10:00 от министерства, расположенного в самом конце улицы Кирова, почти возле Садового кольца. Кокотов опоздал на двадцать минут, хотя все рассчитал и даже сел в первый вагон, чтобы выйти поближе к эскалатору. Он пристроил между ног коричневый фибровый чемодан, с которым еще, наверное, Светлану Егоровну отправляли в пионерский лагерь, и поехал, сдавленный со всех сторон попутчиками. Однако на перегоне между «Комсомольской» и «Лермонтовской», уже почти у цели, поезд остановился. Пассажиры, не заметив внезапной тишины, некоторое время продолжали говорить громкими, превозмогающими грохот движения голосами, но вскоре почувствовали свою крикливую неуместность и, переглядываясь, постепенно смолкли. Стало совсем тихо. И только из репродуктора, вмонтированного в стенку, доносилось тревожное шипение, точно машинист там, в первом вагоне состава, хрипло дышал в микрофон, не решаясь сказать жуткую правду о том, что случилось с ними здесь, под землей.
— Абзац котятам! — пошутил растрепанный мужичок и хихикнул от избытка оптимизма, который сообщают организму утренние сто пятьдесят.
Трезвое вагонное большинство сдержанно заволновалось. Вскоре запахло лекарством: кому-то сделалось дурно от духоты. Заплакали дети. Закрестилась сельского вида старушка. Кто-то уловил запах гари, и все тут же начали шумно втягивать, проверяя, воздух, как битлы в песенке «Гёрл». Кокотов после короткого прилива ужаса впал в состояние вялотекущей паники. Наверное, нечто подобное почувствовала бы несчастная селедка, очнувшись в запаянной консервной банке, намертво сдавленная с боков своими однорассольницами.
И вдруг поезд медленно тронулся.
— Живите, гады! — мрачно разрешил растрепанный мужичок.
Пассажиры сделались на мгновенье счастливыми, потом на лицах появилась обида, все стали смотреть на часы, возмущаясь, что бессмысленно простояли почти полчаса и теперь, конечно, опаздывают. Кто-то громко пообещал написать об этом безобразии куда следует. Наконец состав выполз из змеящейся темноты тоннеля на свет и потянулся вдоль толпы, забившей платформу.
— Станция «Лермонтовская», — как ни в чем не бывало объявил доброжелательный механический голос. — Следующая станция «Кировская».
Едва двери, шипя, разъехались, Кокотов, вырвав стиснутый пассажирами чемодан, выскочил вон и чуть не наступил на клеенку, которой было прикрыто неподвижное тело.
— Осторожней! — предупредил милиционер. — Вон туда! Быстрее! — и показал на проход, выгороженный в толпе специальными металлическими барьерами.
Из-под клеенки, как успел заметить будущий писатель, торчала мертвая мужская рука с часами на запястье. Белая манжета рубашки была измазана чем-то вроде сажи. Вспотев от ужаса и стараясь не смотреть на труп, Кокотов поспешил в проход, но не выдержал и еще раз глянул: из-под клеенки на платформу выбралась черно-красная кровь и загустела географическим пятном. Мчась по эскалатору, взволнованный юноша увидел двух санитаров. Один стоймя держал брезентовые носилки, свернутые наподобие свитка Торы, второй торопливо доедал эскимо.
Возле входа на станцию «Лермонтовская» ждали сразу три кареты «скорой помощи». Ударяясь ногами о чемодан, Кокотов побежал, задыхаясь, к месту сбора. Лобастые автобусы, напоминавшие бычков с красными флажками вместо рогов, выстроились один за другим от Садового кольца и почти до ЦСУ. К боковым окнам были прикреплены листы ватмана с номерами отрядов и надписью «Осторожно, дети!», а к передним стеклам — транспаранты «п/л „Березка“». Все было готово к отправке колонны. Кругом толпились родители. Они знаками и жестами давали последние инструкции по безопасному отдыху своим детям, приплюснувшим к окнам носы.
Первый отряд, как и следовало, сидел в головном автобусе. У открытой двери стояла напарница Андрея, воспитательница Людмила Ивановна, с которой он познакомился на общем собрании педагогического коллектива лагеря две недели назад. Около нее нервно топтался старший пионервожатый Игорь по прозвищу Старвож, которое произносилось, разумеется, с обидным «ш» на конце — Старвош. Это был редковолосый тридцатилетний парень с толстой нижней губой, отвисшей в беспомощном изумлении перед жизнью. И что уж совсем плохо: к ним руководящей походкой как раз направлялась начальница лагеря Зоя Константиновна — суровая Зэка — полнеющая женщина с красивым еще лицом, немалым бюстом, пышным начесом и взглядом председателя выездной сессии суда. На груди у нее висел мегафон.
— В чем дело? — требовательно спросила она, посмотрев сначала на часы, а потом на опоздавшего Кокотова.
— Я… Понимаете… — залепетал он. — Человек попал под поезд… в метро… Мы в тоннеле стояли…
— Какой еще человек? Как не стыдно! — Игорь от негодования попытался поджать нижнюю губу, но неудачно.
— Чего только не выдумают! — покачала головой Людмила Ивановна.
— Это правда! Я не обманываю…
— Подумайте лучше о своей характеристике! — сказала Зэка и глянула на провинившегося так, что стало ясно: даже если он добьется выдающихся воспитательных успехов, станет новым Макаренко или Яном Амосом Каменским, больше тройки за летнюю педагогическую практику ему не видать.
— Отъезжаем? — спросил Старвож.
Зэка кивнула и крикнула в мегафон:
— Товарищи провожающие, отойдите от автобусов! Всем отъезжающим занять места и приготовиться к движению!
Наставительная жестикуляция родителей ускорилась, стала смешной и торопливой, как в немом кино. Некоторые детские лица в окошках беззвучно заплакали.
— Стойте! Стойте! — К директору подбежал физкультурник Николай Николаевич, Ник-Ник — подтянутый старичок в новенькой «олимпийке» и свежих кедах. — Зоя, художницы нет!
— Таи? — уточнил Игорь.
— Таи, — кивнула Зэка, вздохнув так, как руководители вздыхают о подчиненных, которых никогда бы сами не взяли на работу, если бы не указание свыше.
— Ничего, электричкой доедет! — всунулась неосведомленная Людмила Ивановна.
— Ждем, — мрачно распорядилась начальница.
— А обед? — удивился Старвож.
— Ждем!
В этот миг, нарушая все приличия дорожного движения, возле автобусов с визгом затормозила красная «трешка». Оттуда выскочили два лохматых парня и девушка. Все трое были одеты в джинсовые костюмы с умопомрачительными белесыми потертостями, какие бывают только у настоящей «фирмы». Парни достали из багажника черную спортивную сумку, этюдник и красный двухкассетник «Шарп», стоивший тогда в «Березке» примерно пятьсот полосатых чеков. Сумма заоблачная! Девушка, прощаясь, бросилась на шею сначала одному парню, потом другому, вскинула на плечо этюдник, подхватила магнитофон и, волоча сумку прямо по асфальту, заспешила через дорогу к автобусам, не обращая внимания на сигналящие машины.
— Извините, Зоя Константиновна, мы с дачи ехали… — пролепетала она с улыбкой проснувшегося ребенка.
У девушки были рыжие короткие волосы, веснушчатая бледная кожа и голубые отвлеченные глаза.
— Быстрее, Тая! — устало приказала Зэка. — Вы меня подводите. Неужели не ясно?! Отъезжаем!
— Отъезжа-аем! — Ник-Ник, будто вестник, побежал вдоль колонны.
Все поднялись в автобусы. Кокотов поймал на себе настороженные, изучающие взгляды мальчишек. Девочки, на самом деле почти уже девушки, смотрели на него с оценивающим любопытством. Их пионерские галстуки были завязаны с продуманным кокетством и лежали на груди под тем или иным углом.
«Вот ведь акселератки!» — хмыкнул Андрей, усаживаясь на единственное свободное место, рядом с опоздавшей рыжей художницей.
Тая же, опустив стекло и высунувшись из автобуса почти по пояс, прощально махала своим приятелям, а те в ответ сигналили.
— Тая, закройте окно! Детям надует! — распорядилась Зэка.
Дети, у которых уже пробивались усы, тем временем со знанием дела оценивали оставшиеся в автобусе Таины ягодицы, обтянутые именно так, как только и могут облегать телесную выразительность настоящие американские джинсы. «Тая из Китая», — ревниво съехидничала одна из девочек. Кокотов, оказавшись в опасной близости от объекта повышенного подросткового интереса, сделал показательно равнодушное лицо.
Колонна во главе с мигающей милицейской машиной вырулила на Садовое кольцо и двинулась в сторону Курского вокзала. И вот, когда они проезжали «Лермонтовскую», похожую на огромную суфлерскую будку, из дверей станции показались санитары, тащившие на носилках тело, накрытое простыней, на которой проступили пятна крови. Двери «скорой помощи» были распахнуты, а милиционеры отгоняли любопытных.
Зэка, увидав в окно покойника, хмуро глянула на Андрея и недовольно пожала плечами. Кто ж знал, что именно в этот момент решилась его, Кокотова, участь? Начальница, чтобы отвлечь от страшного зрелища пионеров, повскакавших с мест, чтобы лучше видеть притягательный для юного сердца кошмар смерти, спросила в мегафон:
— Какая у вас будет отрядная песня?
— Не знаем! — крикнул искренний детский голос.
— «Остров невезения»! — предложил другой голос, уже ломающийся.
— «Гренада»! — приказала Зэка и запела в мегафон:
Мы ехали шагом, мы мчались в боях
И «Яблочко»-песню держали в зубах…
Первой с готовностью подхватила Людмила Ивановна, постепенно присоединились и дети. Во время пения начальница несколько раз взглядывала на поющего Кокотова, но уже не строгими, а приязненными, если не сказать виноватыми глазами. Потом, позже Андрей Львович не раз вспоминал то пионерское лето, изумляясь, из каких тонких и почти случайных причинно-следственных паутинок соткана человеческая судьба! Ну в самом деле, выйди санитары с носилками минутой раньше или позже, Зэка так бы и думала, что наглый практикант, оправдываясь, гнусно наврал. И уж, конечно, она не стала бы выгораживать молодого лгуна, когда в лагерь приехал разбираться кагэбэшник. Это во-первых. А во-вторых, она никогда бы не предложила ему поработать еще одну смену. Следовательно, его отношения с Леной Обиход, болевшей в сессию и проходившей практику в июле, никогда из обычного однокурсничества не перенеслись бы в ту близость, которая закончилась свадьбой…
Тая послушно закрыла окно, села на свое место рядом с Кокотовым и сразу, вопреки громкой песне, задремала, положив голову на плечо незнакомому вожатому. От ее рыжих, как у мультипликационной лисицы, волос пахло ароматным табачным дымом и какими-то очень нежными, совершенно не советскими духами. Андрей изнутри затомился, но все-таки заметил, что сидящая через проход круглолицая, плоскогрудая девочка смотрит на них с явным, даже ревнивым интересом, не забывая при этом петь:
Новые песни придумала жизнь.
Не надо, ребята, о песне тужить!
Не надо, не надо, не надо, друзья!
Гренада, Гренада, Гренада моя!
…Торжественное открытие смены было через два дня. За это время Кокотов перезнакомился со своими пионерами, сочинил в соавторстве с Людмилой Ивановной план мероприятий. Затем избрали совет отряда, звеньевых, председателя, выпустили стенгазету, походили строем, разучили отрядную песню, выявили таланты для самодеятельности. Все оказалось не так уж страшно: напарница работала в лагере десятое лето и знала многих нынешних первоотрядников еще сопливыми младшеклассниками. Вообще-то она была инженером-плановиком, а в «Березку» ездила из-за квартиры, обещанной профкомом, ну и чтобы свои дети были на воздухе под присмотром. Ребята ее слушались. Людмила Ивановна всегда ходила со скрученной в трубку «Комсомольской правдой», и если дети начинали озорничать, хлопала их газетой по лбу или по заду. На этом обычно нарушения дисциплины заканчивались. Не напрягаясь, отряд, как и в прошлые годы, назвали именем Гайдара. Сначала, правда, хотели — именем Светлова, но под песню «Гренада» трудно было ходить строевым шагом, поэтому остановились на авторе «Тимура и его команды», а отрядную песню выбрали такую:
Там, где труднее и круче пути,
Гайдар шагает впереди…
И вот она опять, глумливая паутина судьбы! В середине девяностых Кокотов, получив деньги за первый эротический роман Аннабель Ли «Кандалы страсти», отправился на вещевой рынок в Лужники покупать себе ондатровую шапку. Он долго бродил по тряпичному лабиринту, разглядывал, примерял, приценивался, сомневался, боясь кроликов, которых, как уверяли, можно подделать даже под шиншиллу, а уж ондатра из этих ушастых меховых хамелеонов получается такая, что и скорняк-то сразу не разберется. Андрей Львович характером пошел в мать и совершенно не умел наслаждаться медленным восторгом покупательства. Светлана Егоровна — та иной раз могла расплакаться оттого, что присмотрела вещь, даже полюбила, а деньги заплатить не хватает решимости. Нет, не от жадности, а от какого-то странного паралича воли, нападавшего на нее возле прилавка. Впрочем, сын смог отыскать верный способ борьбы с этим наследственным недугом: в тот момент, когда надо было принять решение и отсчитать деньги, он выпивал двести водки и вскоре обретал веселую, даже залихватскую решимость…
Избрав наконец-то шапку, Кокотов увидел, как старуха, одетая в китайский пуховик и закутанная в оренбургский платок, тащит по узкому проходу тележку с продуктами первой необходимости: бутерброды, пирожки, напитки — в том числе алкогольные. Продавцы делали ей небрежные знаки: она подкатывала к прилавку, доставала термос, пластмассовые стаканчики и наливала. В зависимости от заказа: чай, кофе или водку. Выдавала по требованию бутерброды и пирожки. Женщины чаще просили чай. Мужчины кое-что покрепче. Кокотов, когда старуха с ним поравнялась, тихо молвил: «Мне бы водчонки, бабуля!» — и протянул деньги, те самые, первые капиталистические, с множеством нолей, похожие на пестрые билеты жульнической лотереи. «Бабуля» стала наливать в пластмассовый стаканчик, и тут он узнал в ней Людмилу Ивановну.
Его былая напарница, конечно, постарела. Но не это главное! Она, как бы поточней выразиться, унизительно обессмыслилась. Да, именно обессмыслилась. Впрочем, тогда это произошло почти со всеми, в том числе и с автором «Кандалов страсти». Он, вдруг испугавшись, что его сейчас узнают и надо будет разговаривать, вспоминать, охать, — отвернулся, быстро выпил, ощутил прилив покупательской отваги и расплатился за шапку, которая к концу зимы облезла так, словно меховые изделия тоже болеют стригущим лишаем. А от водки у него через два часа страшно разболелась голова — видимо, Людмила Ивановна для прибытка торговала жуткой, почти опасной для жизни дешевкой.
Но в то пионерское лето она была еще, так сказать, на излете женской ликвидности, много рассказывала про своего мужа Валерия, тоже инженера, увлекавшегося йогой и карате. Почти каждый вечер напарница бегала после отбоя в директорскую приемную — звонить в Москву. И по тому, с каким лицом она оттуда возвращалась, с какой силой поутру шлепала пионеров свернутой газеткой, становилось ясно, насколько прилежно Валерий в ее отсутствие соблюдает режим супружеской благонадежности.
Кстати и об этом… Во времена войны заводили полевых жен и даже целые полевые семьи, в пионерском лагере тоже были свои любовные союзы, иногда краткосрочные, иногда многолетние. К примеру, Ник-Ник, ездивший в «Березку» физруком с незапамятных времен, имел древний амур с поварихой Настей, и все уверяли, что двое детей у нее от мужа, а один от физкультурника. Старвож Игорь состоял в давней связи с баянисткой Олей. Один раз за лето внезапно приезжала его жена, особым чутьем угадывая сокровенный момент и обязательно застукивая их в интересном уединении, устраивала дикий скандал, пыталась порвать баян, называя при этом мужа «вонючим губошлепом», а Олю — «б…ю с гармошкой». Разнимали дерущийся треугольник всем педагогическим коллективом, и никто не мог понять две вещи: во-первых, почему жена приезжает только один раз за целое пионерское лето, но, как говорится, тютелька в тютельку? Во-вторых, почему бездетный Игорь не разводится с драчливой супругой и не женится на Ольге, которая куда моложе и пригожей своей законной соперницы? Тайна!
Да что там Игорь! Даже самодержица лагеря, царственная Зэка, как и все царицы, имела слабость по мужской части. К ней изредка на черной «Волге» наведывался высокий чин из министерства, Сергей Иванович, — якобы для проверки оздоровительно-воспитательного процесса. Однажды Кокотов помчался искать пионера, улизнувшего на Оку… (О, это действительно было самое страшное, ночной кошмар воспитателей и вожатых! Каждый педсовет начинался леденящими цифрами детской «утопаемости» в летних оздоровительных учреждениях. Вот и опять: в таком-то лагере на Волге утонул ребенок, а в другом, на Оби, захлебнулись сразу двое, но одного успели откачать. Халатного педагога повязали тут же: пять лет общего режима…) В тюрьму Кокотову очень не хотелось, он ринулся по следу нарушителя водной дисциплины и вдруг увидел на высоком берегу сидящих под березкой Зою и Сергея Ивановича. Чиновник был в костюме и галстуке, но снял ботинки с носками и выставил к ласковому июньскому солнышку босые ноги. Зэка тоже была в своем руководящем темном платье, зато на голове у нее красовался венок из золотых одуванчиков. Они молча смотрели на искрящуюся воду с какой-то взаимной нежной грустью. Забыв про пионера, будущий писатель затаился в кустах в надежде увидеть, как они хотя бы поцелуются… Вообще-то эти страсти-мордасти сорокалетних людей казались тогда юному Андрею Львовичу чем-то смешным и неестественным, вроде юбилейного забега героев Перекопа.
В лагере шептались, что Сергей Иванович и Зэка когда-то работали в одном горкоме. И у них случилось. Не на бегу, между работой и домом, а по-настоящему. Она хотела, чтобы он развелся с женой, и тоже собиралась уйти от мужа, забрав дочь и оставив ему сына. Оступившихся горкомовцев вызвали и объяснили: или любовь, или карьера. Они выбрали любовь, потому-то Сергей Иванович и ушел из партийной системы в министерство. Но тут Зоин муж, военный химик, попав на испытаниях под утечку, стал инвалидом. И она твердо сказала, что теперь развестись не может. И все осталось как есть. Зэка согласилась на хлопотную должность директора лагеря, а Сергей Иванович приезжал к ней при каждом удобном случае. Когда он на открытии смены, стоя на низеньком подиуме возле флагштока, говорил выстроившимся в каре бело-красно-синим пионерам энергичные и бессмысленные речи об ответственном детстве, отданном Родине, Зэка смотрела на него так, словно любимый мужчина читал стихи, посвященные ей персонально… Кстати, они так тогда и не поцеловались, продолжая смотреть на быструю и невозвратимую, как жизнь, Оку. Он всего лишь взял ее за руку…
А пионер, пока любопытный вожатый сидел в кустах, успел накупаться и вернулся в корпус. Распознав преступника по мокрым от нырянья волосам, Людмила Ивановна зверски отлупила его свернутой газеткой. Понять ее можно: несчастная женщина звонила несколько раз домой и не смогла застать мужа-каратиста не только вечером, но и утром…
Глава 26
Как Андрей Кокотов стал мужчиной
После открытия смены был, как обычно, вожатский костер на знаменитой поляне, где, видно, еще с довоенных времен разводили пионерские огневища. Столб пламени, завывая, поднимался выше деревьев, а искры сыпались в ночное небо и смешивались со звездами. Зэка подняла стакан вина и произнесла длинный тост об огромной ответственности, лежащей на людях, работающих с детьми, выпила, попросила всех быть умеренными и ушла, давая подчиненным возможность отдохнуть и расслабиться.
— К своему почапала! — доверчиво шепнула Андрею библиотекарша Галина Михайловна.
Она сразу подсела к Кокотову, опередив хотевшую сделать то же самое медсестру Екатерину Марковну. Обе женщины были не настолько молоды, чтобы ждать, покуда кто-то из кавалеров к ним подкатит. Следовало торопиться: обычно именно на первом вожатском костре завязывались отношения, длившиеся потом всю смену, все лето, а иногда и всю жизнь. И если уж ты кого-то выбрал на первом костре, перекинуться потом на шею к другому или другой считалось, по неписаным законам пионерского лагеря, верхом неприличия. Нравственные были времена! Высоконравственные!! Высоко-высоконравственные!!! Тогда, не теряя времени, Екатерина Марковна подсоседилась к Батенину, но тот особой радости не выразил — лишь томно закатил глаза, словно Миронов в «Соломенной шляпке».
Кроме Витьки и Кокотова на практику прибыли три их однокурсницы, имен которых теперь, наверное, и не вспомнить. Самую симпатичную, занимавшуюся, судя по фигуре, танцами, звали, кажется, Марина. Девушки были совсем еще молоденькие, гордые, почти не пили, а на разворачивавшуюся вокруг легкомысленную сатурналию смотрели с пристальным ужасом. Марина (она всем уже рассказала, что выходит замуж), вскоре поднялась и строго удалилась. Через некоторое время в панике исчезли и две другие однокурсницы, испуганные настойчивыми ухаживаниями пьяного лагерного водителя Михи.
А костер был огромен! Казалось, даже луна с одного бока подрумянилась от трескучего жара. На деревья, обступившие поляну, ложились гигантские надломленные тени пляшущих вожатых. Таин «Шарп» был включен на полную мощность — и в белесую полутьму березовой рощи неслось:
Can’t buy me love, can’t buy me love…
Вообще-то в лагере был строжайший сухой закон, но поляна располагалась за территорией детского учреждения, поэтому пили много: водку, вино, пиво… Баянистка Оля по-семейному, с укором хватала Старвожа за руку, несущую к организму очередной стакан с жидким счастьем. После ухода Зои Игорь остался за главного, но нижняя губа окончательно вышла у него из повиновения, поэтому осуществлять полноценное руководство ночным праздником он не мог. Однако и без него гулянье шло как положено. Повариха Настя готовила шашлык, нанизывая на длинные шампуры большие куски свинины, побелевшие в уксусной закваске. Кокотов потом заметил, что еще несколько дней после вожатского костра в котлетах, подаваемых пионерам в столовой, содержание мяса достигало почти вегетарианского уровня.
Костер постепенно изнемог и, устало мерцая, улегся на землю, изредка, словно спросонья, вскидывая огненную голову. Теплый воздух был напоен ночными ароматами и взывал к любви. Педагогический коллектив с интересом наблюдал, как буквально на глазах общественности завязывается роман разведенной руководительницы кружка мягкой игрушки Веры и женатого фотографа Жени. Дважды они конспиративно, один за другим, уходили в березовый сумрак — целоваться. По возвращении Вера бурно дышала, ладонью усмиряя вздымавшуюся грудь, а Женя хмурился, трепеща ноздрями, как боксер, которому не дали добить поплывшего соперника. В третий раз, когда закончившуюся водку сменила мадера, они, торопливо поев шипящего шашлыка, ушли в ночь без возврата.
Тая мгновенно, буквально с первого глотка запьянела, громко смеялась и, отмахиваясь от приставучих мужчин, танцевала у костра одна. Это был какой-то странный, неведомый Кокотову танец, иногда в нем угадывался модный несколько лет назад «манкис», иногда — что-то похожее на одиночный вальс… На девушке были узенькие бриджи и просторная белая майка с надписью «Make love not war!», надетая прямо на голое тело, о чем волнующе свидетельствовали выпиравшие соски. Чтобы отвлечь облюбованного юношу от грешного зрелища, Галина Михайловна, интимно приникнув, шептала, что у нее в библиотеке есть специальный шкаф, где хранятся книжные дефициты: «Анжелика», Сименон, Саган, Пикуль, Проскурин, зарубежные детективы, антология мировой фантастики… И даже «Декамерон»!
— Заходи, дам почитать! — со значением пригласила она.
От нее так сильно пахло духами и немолодым вожделением, что Кокотова замутило. Впрочем, он после водки пил крымскую мадеру и даже «Фетяску». Тем временем наглый Батенин оторвался от Екатерины Марковны, кормившей его, как сына, лучшими кусками шашлыка, и ввязался в одинокий танец Таи, на которую уже не обращали внимания: ну извивается себе — да и ладно! Он хамовато, как пэтэушник, облапил девушку и, грубо подчиняя ее вольные движения, заставил топтаться на одном месте, пошло раскачиваясь из стороны в сторону, а потом полез к ней под майку, сохраняя при этом на лице выражение дебильного равнодушия.
— Fuck off! — крикнула Тая и попыталась вырваться.
— Тихо! — Витька прижал ее еще крепче.
Кокотов хотел подняться на выручку, но библиотекарша удержала. Старвож тоже пытался призвать к порядку, однако ему окончательно отказали не только нижняя губа, но и все остальные части тела. Полнота власти перешла к Ник-Нику. Он решительно подошел к Батенину, который был выше его на голову, и сказал голосом народного дружинника:
— Прекратить безобразие! Немедленно!
— Чего-о?! — Верзила презрительно глянул вниз.
— Прекратить! — повторил Ник-Ник, выдернул Витькину пятерню из-под Таиной майки и заломил ему руку за спину со сноровкой самбиста.
— Ой, сломаешь!
— Сломаю!
— Сдаюсь! — дурным голосом взвыл Батенин.
И педагогический коллектив рассмеялся — прежде всего от этого ребячьего «сдаюсь». Повариха Настя бросилась физруку на шею, будто он с риском для жизни обезвредил опасного преступника. И только тут все заметили, что Тая сидит на траве и жалобно всхлипывает. Ник-Ник в руководящем упоении строго обозрел подчиненных, внимательно вглядываясь в каждого, словно взвешивая все «за» и «против». Наконец ткнул пальцем в Кокотова и приказал:
— Отведешь ее домой! Под личную ответственность!
— Николаич, давай лучше я отнесу! — вызвался Батенин.
— Не надо! Не умеешь… — отрезал физрук.
Тая жила в клубе, в комнатке под самой крышей, рядом с кружком рисования. Шла она сама, лишь иногда ее шатало, и девушка хваталась за сопровождающего, чтобы не упасть. Андрей подхватывал, но очень осторожно, боясь, что художница подумает, будто он хочет воспользоваться ее пьяной вседоступностью. Один раз, удерживая девушку от падения, он случайно тронул ее грудь — и тут же отдернул руку, точно обжегся…
По дороге Тая без умолку говорила про луну, которая всегда сводит ее с ума, про «предков», которые ничего вообще не понимают, про какого-то Даньку, который после того, что случилось на даче, никогда на ней не женится… Несколько раз она спрашивала, как зовут сопровождающего, но тут же забывала и снова спрашивала.
В ее мансарде пахло парфюмерией и масляными красками. Под окном стоял раскрытый этюдник: на картоне был нарисован рыжекудрый ангел, сидящий на облаке и зашивающий золотыми нитями свое разорванное крыло, разложенное на коленях.
— Нравится? — спросила Тая.
— Очень!
— Тебя как зовут? — снова спросила она.
— Андрей…
— Ты хороший мальчик! Не такой, как они. А Данька — вообще скотина! И Лешка — тоже скотина…
Тая, пошатываясь, подошла вплотную к Кокотову, положила ему руки на плечи, встала на цыпочки и вдруг впилась в его губы пьяным сверлящим поцелуем. Будущий эротический писатель от неожиданности попятился, потерял равновесие и с размаху упал на кровать, спружинившую, как батут.
— Сволочь!
— Кто? — похолодел он.
— Данька! Ему для друга ничего не жалко! Понимаешь?! Меня ему не жалко! И мне тоже теперь себя не жалко!
Одним одаривающим движением она стянула с себя майку. Грудь у нее была маленькая, почти мальчишеская, зато соски крупные и красные, точно воспаленные. Плечи покрыты веснушками. В следующий момент Тая, держась за стул, вышагнула из бриджей, павших на пол вместе с черными трусиками. Бедра у худенькой художницы оказались умопомрачительно округлые, а рыжая треугольная шерстка напоминала лисью мордочку с высунутым от волнения влажным розовым язычком.
Насыщаясь этим невиданным зрелищем, Кокотов ощутил во всем теле набухающий гул.
— Ну? — Тая наклонилась к нему, взяла его руки и положила себе на грудь.
Соски были такими твердыми, что при желании на них можно было повесить что-нибудь, как на гвоздики.
— Нравится?
— Да… — еле вымолвил он сухим ртом.
— Разденься!
Андрей вскочил и начал срывать с себя одежду, боясь, что вот сейчас эта ожившая греза подросткового одиночества исчезнет или Тая передумает, обидно расхохочется и оденется. А если даже не передумает, то он обязательно сделает что-нибудь не так и будет позорно уличен в полном отсутствии навыков обладания женщиной. Но художница с благосклонным удивлением посмотрела на Кокотова, оценив его дрожащую готовность.
— Вот ты какой! — игриво произнесла она фразочку из популярной в те годы юморески и толкнула вожатого на постель.
Он снова упал навзничь, а Тая, засмеявшись, тут же с размаху его оседлала. (Так, должно быть, кавалерист-девица Дурова вскакивала на своего верного коня, чтобы мчаться в бой.) Андрей испугался страшного членовредительства, с которым неизвестно потом в какой травмопункт и бежать, но опытная художница умелой рукой в самый последний миг спасла Кокотова для двух будущих браков и нескольких необязательных связей. Едва он успел осознать влажную новизну ощущений, как в голове одна за другой начали вспыхивать шаровые молнии мужского восторга. Прошив тело насквозь, они, отнимая рассудок, мощно взрывались в содрогающихся чреслах Таи.
— Вот ты какой! — одобрительно прошептала она, когда молнии закончились.
И засмеялась, но уже не с гортанной хмельной отвагой, а тихо и грустно.
— А ты? — спросил он.
Несмотря на нулевую практическую подготовку, теоретически Кокотов был подкован, читал «Новую книгу о супружестве» и, конечно, знал, что женщина тоже должна испытывать во время любви нечто подобное.
— Я? У меня до конца никогда не получается.
— Почему?
— Не знаю. Но мне все равно хорошо…
— А вдруг со мной получится?
— Нет, не получится!
И она почти без сил сползла со своего скакуна, как, наверное, слезала после жаркого боя кавалерист-девица Дурова, порубав французов без счету.
— Иди! Извини, я забыла, как тебя зовут?
— Андрей.
— Иди, Андрюш! А то они там еще что-нибудь подумают…
— Ну и пусть!
— Нет, не пусть! Я хочу спать…
Он вышел из клуба. Над деревьями, в том месте, где горел костер, стоял световой столб: наверное, снова подбросили дров. Счастливец сначала хотел затеряться где-нибудь в ночном лесу, лечь на травку, высматривая звезды и ловя в теле блуждающие отголоски случившегося. А главное — привыкать к очнувшемуся в нем новому, мужскому существу…
Но он понимал, что его отсутствие вызовет подозрения и повредит Тае.
Вернувшись на поляну, Кокотов обнаружил, что костер действительно снова разожгли — и теперь прыгают через огонь. Ник-Ник, как и положено спортсмену, перемахивал пламя отточенными «ножницами», а остальные — как придется, но с пронзительными языческими воплями. Не прыгал только Игорь — он недвижно, как мертвый, лежал на траве, заботливо укрытый казенным байковым одеялом. Его непослушная нижняя губа мелко дрожала от храпа.
— Отвел! — доложил Кокотов физруку.
— Как она?
— Спит.
— Молодец!
Подбежал Батенин — с початой бутылкой и стаканом, таинственно отвел в сторону и радостно спросил:
— Ну что, трахнул?
— Не-а…
— Ну и дурак!
Кокотов был поражен тем, что никто ни о чем не догадался, даже не заметил в нем громадной, тектонической перемены. Ведь с поляны полчаса назад ушел пустяковый юнец, а вернулся новый человек, мужчина, знающий тайну женского тела не понаслышке! И этого не обнаружил никто, кроме, пожалуй, библиотекарши. Чтобы окончательно отвести от Таи возможные подозрения, он близко подсел к Галине Михайловне и спросил, когда же можно зайти за книжными дефицитами, но она, холодно глянув на него, ответила, что «спецшкафом» распоряжается лично Зэка. И отодвинулась…
Но ему было теперь наплевать. Он уже томился еще одним, совершенно новым для себя ощущением. Это была нежно изматывающая телесная скорбь, переходящая в отчаянье. Перебирая в памяти мгновенья былого обладания, Кокотов почти плакал от сладострастной незавершенности объятий, от мучительного недовольства собой, казнился, что не сумел всю эту доставшуюся ему женщину сделать до невозможности своей, до последней ее неги, до некоего умиротворяющего, окончательного предела. И значит, теперь надо только дожить до следующей встречи — и достичь предела, стать для Таи всем-всем-всем! Конечно, будущий автор «Полыньи счастья» тогда еще не подозревал, что умиротворяющий предел в любви невозможен и приходит только вместе с охлаждением. А как стать для женщины всем-всем-всем, не знает никто. Даже Сен-Жон Перс…
На следующее утро Кокотов столкнулся с Таей в столовой и ощутил, как его сердце, вспыхнув, оторвалось и с дурманящей легкостью полетело куда-то вниз. Но художница, бледная после вчерашнего, лишь кивнула ему с улыбкой, в которой не было даже намека, тени намека на то, что между ними произошло. Он порывался заговорить, но она приложила палец к губам и покачала головой.
Промучившись два дня, Андрей отправился в изостудию, якобы для того, чтобы разыскать пионера, не пришедшего на линейку. Дверь была приоткрыта, он затаился и стал наблюдать, изнывая от непривычного еще чувства недосягаемости уже близкой тебе женской плоти. За деревянными, перемазанными краской мольбертами сидели несколько мальчиков и девочек, в основном — малышня. Тая медленно ходила по комнате, рассматривала рисунки, наклонялась, что-то объясняя, брала из детских рук кисточки и поправляла, а наиболее успешных ласково, почти по-матерински гладила по голове и целовала. Именно эта материнская повадка у женщины, которую он знал в невыразимой на человеческом языке откровенности, обдала будущего писателя такой волной вожделения, что запылало лицо и заломило в висках.
Тая наконец заметила его и вышла в коридор.
— Послушай, — сказала она, — не надо сюда приходить!
— Я ищу… Воропаева…
— Какого еще Воропаева? Не надо этого! Ничего не было! Понял, Андрюшенька? Ни-че-го…
Кокотов кивнул, еле сдерживая слезы. Все следующие дни даже сердце его билось в этом странном, болезненном ритме: ни-че-го-ни-че-го-ни-че-го. Но он знал, что все равно снова пойдет к ней, надо лишь дождаться правильного повода. Чтобы не так страдать, несчастный вожатый с головой окунулся в педагогическую работу и тоже завел себе туго свернутую газетку, но пионеры его почему-то все равно не слушались. Тогда Людмила Ивановна, у которой муж не ночевал дома уж третью ночь, отозвала напарника в сторону и открыла ему страшную воспитательную тайну: в газетную трубочку была вложена довольно увесистая палка. Кокотов сбегал в лес, вырезал толстую лещину, завернул в свежий номер «Комсомольской правды», и уже к вечеру в первом отряде воцарилась идеальная дисциплина.
Между Андреем и Людмилой Ивановной наладилось полное понимание. Выяснилось, что мужа, оказывается, просто отправляли в срочную командировку, и женщина прямо-таки светилась возрожденным семейным счастьем, изливая его и на своего младшего коллегу. Накануне карнавала они в тихий час пили чай с мятой и рассуждали о том, во что бы им самим нарядиться. С детьми все уже определилось: отряд имени Гайдара в полном составе превращался в шайку пиратов. Для этого было достаточно завязать носовым платком один глаз, нарисовать жженой пробкой усы и надеть тельняшки, их на складе хранилась целая стопка — для обязательного в самодеятельности танца «Яблочко».
Людмила Ивановна колебалась. С одной стороны, ей очень хотелось одеться Белоснежкой, про которую когда-то в лагере ставили детский мюзикл. Костюмы семи гномов со временем самоутратились, а вот платье Белоснежки (ее всегда играл кто-то из взрослых) сохранилось и было Людмиле Ивановне впору. Но, с другой стороны, на него претендовала библиотекарша Галина Михайловна, от отчаянья закрутившая роман с лагерным водителем Михой. К тому же отрываться от пиратского коллектива опытная воспитательница считала непедагогичным и потому склонялась ко второму варианту — нарядиться атаманшей. Практиканту она предложила роль своего заместителя.
— Да, пожалуй, атаманшей — правильнее! — грустно кивнул Кокотов.
— А ты?
— Я? Я лучше буду Одиноким Бизоном… — вымолвил он и едва успел закрыть ладонью выпрыгнувшую на щеку горячую слезинку.
Вообще-то сначала Кокотов хотел нарядиться индейским вождем Чингачгуком, но, критически оглядев себя в зеркале, понял, что никак не тянет на мускулистого Гойко Митича, исполнявшего в кино роли продвинутых краснокожих. И тогда Андрей вдруг вспомнил книжку «Ошибка Одинокого Бизона», читанную в детстве. На обложке был изображен закутанный в попону печальный индеец, стоящий возле догорающего костра. Образ как нельзя более соответствовал его нынешнему душевному состоянию. Имелись и другие аргументы «за». Во-первых, оказалось, можно стать полноценным вождем, не предъявляя посторонним свою неиндейскую мускулатуру, а во-вторых, для этого превращения требовалось совсем немного: байковое одеяло, несколько вороньих перьев, обильно валявшихся под липами, ну и, конечно, красная акварель или гуашь, чтобы окончательно обернуться дикарем. А за ней надо идти к Тае. И это было счастьем!
— Эх ты, Одинокий Теленок! — Людмила Ивановна потрепала Кокотова по голове с мягким превосходством женщины, обладающей, в отличие от напарника, верным и любящим спутником жизни. — Выкинь из головы! Она нехорошая.
— Почему?
— Потому!
И воспитательница рассказала, как вечера вечером к Тае на красной «трешке» приезжал патлатый парень с огромным букетом сирени, а укатил, как подтвердили за завтраком незаинтересованные наблюдатели, только сегодня утром.
— Ты куда, Андрей? — только и успела крикнуть она.
В изостудии Таи не оказалось. Он поднялся в мансарду, постучал.
— Кто там еще? — весело отозвалась художница.
— Я… — Он вошел.
На закрытом этюднике стояла трехлитровая банка с огромным лиловым букетом. В комнате тяжело пахло сиренью и еще каким-то странным, не совсем табачным дымом. Взъерошенная постель хранила очевидные следы любовного двоеборья. На девушке была длинная голубая майка. Тая безмятежно улыбалась, глаза ее горели, как два туманных огня.
— Ой, Андрюша! Привет! — она бросилась к нему и поцеловала в щеку. — Тебе чего?
Движения у нее тоже были странные, какие-то угловатые, неуверенные.
— Мне… я… Мне краска нужна… Красная или коричневая…
— Зачем?
— Для карнавала.
— А ты кем хочешь нарядиться?
— Я? Одиноким Бизоном.
— Кем? — Она захохотала и, согнувшись от смеха пополам, повалилась на кровать, задергав голыми ногами.
Трусиков под майкой не было, и стала видна тайная лисья рыжина, отчего у Кокотова в голове запрыгали малюсенькие и беспомощные шаровые молнии.
— Бизоном?! Ой, не могу… Одиноким!! Помогите!
— А кем? — оторопел Кокотов, не сводя глаз с ее наготы.
— Кем? — Она, спохватившись, одернула майку. — Ну хотя бы хиппи…
— Почему хиппи?
— Потому что это — люди! Отвернись!
Он послушно отвернулся, по шорохам воображая, что же происходит у него за спиной.
— Повернись! Вот, бери! — Она была уже в джинсах и протягивала ему свою майку «Make love not war!». — А еще мы сделаем вот что… — Тая метнулась по комнате, схватила ножницы, вырезала полоску ватмана и написала на ней кисточкой «Hippy» — потом слепила концы клеем так, что получилось что-то наподобие теннисной повязки. — Вот! Так хорошо! Тебе идет! — сказала она, надвинув бумажную ленту ему на голову. — А теперь иди, иди, маленький! Не мешай! Мне хорошо…
— Я не уйду.
— Ну, пожалуйста!
— Нет. Кто у тебя был?
— Данька…
— Ты же сказала, он скотина…
— Что-о! Вот ты какой?! — Ее затрясло от ярости, а веснушки на покрасневшем лице стали фиолетовыми. — Пошел вон, сосунок! Урод!
…Кокотов брел по лагерю, как слепой по знакомой улице. В ледяном небе горело жестокое июньское солнце. Жизнь была кончена. А горн с бодрой металлической хрипотцой звал пионеров восстать от здорового послеобеденного сна…
Глава 27
Как Кокотов не стал узником совести
— Ну? — спросил режиссер.
— Что? — Писатель очнулся и сообразил, что все это долгое воспоминание о Тае на самом деле было мгновенным, как укол стенокардии.
— Работать будем или глазки строить?
— Работать.
— Отлично. Так за что на вас наехали из КГБ?
— Я нарядился хиппи… на карнавал. Глупо, конечно…
— Не скажите! Конечно, хиппи тогда уже выдыхались. Хотя, впрочем, еще дурачились. Демонстрацию в Москве отчудили. Но я не пошел. С девушкой залежался…
— А вы тоже были хиппи? — удивился Кокотов.
— Разумеется! Как говаривал Сен-Жон Перс, кто не глупит в молодости, тот не мудрит в старости. А как вас загребли в КГБ? Расскажите! Скрутили, привезли на Лубянку? Да? Били? Хорошо бы!
— Никто не скручивал и не бил. Просто меня вызвали к Зэка. Примчался напуганный Ник-Ник и закричал:
«Скорее, скорее! Зовут!» — а сам глаза в сторону отводит. Я побежал. Вижу: у административного корпуса черная «Волга» стоит. Ну, подумал, Сергей Иванович снова к Зое приехал. Соскучился…
— Какой Сергей Иванович? — живо заинтересовался Жарынин.
— Не важно. Тем более что это был не он. Зэка сидела за своим директорским столом, но сидела как-то странно — не начальственно: молчала и сцепляла в змейку канцелярские скрепки. Она так всегда делала, когда сердилась. Цепочка была уже довольно длинная. А за приставным столом устроился крепкий стриженый мужик лет тридцати. Белая рубашка с короткими рукавами. Галстук. Лицо совершенно не запоминающееся. Только вот стрижка его мне сразу не понравилась: короткая, как у военного, но стильная, как у гражданского пижона.
— Да, опасная стрижка! Когда меня из-за «Плавней» в «контору» таскали, я тоже обратил внимание, какие они там все аккуратненькие. Поэтому и империю сдали так бездарно! Аккуратисты должны работать в аптеке, а не в тайной полиции.
— Я могу продолжать? — с тихим раздражением поинтересовался Кокотов.
— Да, конечно, коллега! Извините — увлекся…
— На стуле висел его пиджак, явно заграничный, недешевый, светло-серый с перламутром…
— Финский. Точно! У них все отлажено было — им звонили из универмага, если импорт приходил. А мы еще удивляемся, что гэбэшники вместо того, чтобы государство спасать, в бизнес ломанули. Променяли, подлецы, первородство державосбережения на чечевичную похлебку крышевания. Вы вспомните генерала Калугина! Государство, которое дозволяет человеку с такой гнусной рожей работать в органах, обречено! Вот был у меня одноклассник… — начал распространяться Жарынин, но, перехватив укоризненный взгляд соавтора, по-детски приложил палец к губам: — Молчок-волчок.
— …На столе перед незнакомцем лежала тонкая дерматиновая папка на молнии — такие выдавали делегатам слетов и конференций. Увидев меня, Зэка нахмурилась и объявила:
— А вот и Кокотов!
— Присаживайтесь! — кивнул стриженый, не встав мне навстречу и не подав руки. — Вас как зовут?
— Андрей… — ответил я, осторожно устраиваясь на стуле.
— А отчество?
— Львович.
— Я так почему-то и думал.
— Но можно и без отчества.
— Нельзя! — Он посмотрел на меня с обрекающей улыбкой. — Нельзя вам теперь, Андрей Львович, без отчества! Никак нельзя. Вы ведь, кажется, студент второго курса педагогического института имени Крупской?
— Третьего… на третий перешел…
— А я сотрудник Комитета государственной безопасности. Ларичев Михаил Николаевич. — Он вынул из нагрудного кармана удостоверение и раскрыл: на снимке стриженый был одет по форме, а выражение лица, остановленное фотографом, такое… понимаете… равнодушно-карательное.
— Еще как понимаю!
— Я даже, знаете… — Кокотов замялся, сомневаясь, стоит ли рассказывать ехидному соавтору неловкую подробность, но потом все-таки решился, ради искусства. — Я, знаете ли, чуть не описался со страха… Я раньше думал, это просто образное выражение, гипербола… Нет, не гипербола!
— Конечно не гипербола! Это жестокая реальность. Гражданин должен трепетать перед Державой, как блудливый муж перед верной и строгой супругой… Иначе — крах.
— Это снова Сен-Жон Перс? — ядовито спросил Кокотов.
— Нет, это мои личные соображения… — скромно улыбнулся Жарынин.
— Я могу продолжать?
— Конечно!
— Ларичев, понятно, заметил мое смятение. Он был доволен и долго рассматривал меня с какой-то добродушной брезгливостью.
— Наверное, мне лучше выйти… чтобы вы могли спокойно поговорить? — вдруг предложила Зэка и собрала «змейку» в комок.
— Да нет уж! Раз это случилось в вашем лагере, останьтесь, пожалуйста! — холодно попросил Михаил Николаевич, нажимая на слово «вашем».
— А что случилось? — спросил я мертвым голосом.
— Не догадываетесь? — Он звучно открыл молнию и вынул из делегатской папочки большую фотографию, судя по оторванным уголкам, приклеенную, а потом содранную. — Это вы?
— Где?
— Вот! — он постучал пальцем по моему лицу.
— А говорили, пальцем вас не тронули! — покачал головой Жарынин.
— Нет, он постучал по снимку, сделанному нашим лагерным фотографом Женей во время карнавала. В центре стояла Людмила Ивановна, одетая атаманшей, рядом с ней я — в майке с надписью «Make love not war». На лбу у меня красовалась бумажная лента со словом «Hippy». За нами толпился первый отряд, изображавший шумную пиратскую ватагу. Сзади виднелись Таины уши, поднимавшиеся над пионерской толпой…
— Простите, Андрей Львович, запамятовал: Тая — это девушка, с которой у вас, пардон, было?
— Да.
— А уши?
— Она сделала себе из ватмана длинные заячьи уши. Очень смешные…
— Понятно. Веселая девушка.
— Так это вы или не вы? — повторил вопрос Михаил Николаевич.
— Я… — ответил я.
— Выходит, вы, Андрей Львович, у нас хиппи?
— В каком смысле?
— В прямом. Состоите в организации хиппи, так или нет? И врать не надо!
— Он комсомолец, — хмуро вставила Зэка.
— «Молодую гвардию» фашистам тоже комсомолец сдал! — понимающе усмехнулся Ларичев. — Кто еще входит в вашу организацию?
— Никто.
— Так не бывает!
— Я не хиппи! — пролепетал я, наконец сообразив, в какую жуткую историю попал. — Это же просто карнавальный костюм…
— Странный выбор для пионерского карнавала! Не находите? Майка ваша? Отвечайте!
— Майка… Майка… — Кокотов решил не говорить соавтору, что со страха готов был выдать Таю.
Но в этот самый момент Зэка уронила на стол металлическую змейку, которую во время разговора пересыпала с ладони на ладонь. Вздрогнув от звука, Андрей глянул на директрису и увидел, как она чуть заметно покачала головой.
— Так чья это майка? — повторил Ларичев. — Ваша?
— Нет…
— А чья?
— Нашел…
— Да что вы! И где же?
— На Оке.
— Что вы там делали?
— Пионера искал.
— В каком смысле? Что вы мне голову морочите! — Михаил Николаевич начал сердиться.
— Дети иногда, очень редко, убегают на реку купаться, так сказать, в индивидуальном порядке. Мы это решительно пресекаем! — спокойно разъяснила Зэка. — А на берегу туристы часто вещи забывают. После пикников…
Ларичев посмотрел на директрису долгим взглядом.
— Допустим, майку вы нашли. А вот эту полоску на лбу тоже нашли? — он снова постучал пальцем по фотографии.
Ища подсказки, я посмотрел на Зэка, но ее лицо было непроницаемо, как у человека, сидящего в президиуме.
— Полоска эта моя… — сознался я, не в силах ничего придумать…
— Все-таки ва-аша! — сочувственно кивнул чекист. — И это слово вы сами написали?
— Сам…
— Тогда я вас, Андрей Львович, снова спрашиваю: почему вы нарядились именно хиппи? Вот это кто? — он ткнул в Людмилу Ивановну, изображенную на снимке.
— Выглядела, она, кстати, уморительно! — улыбнулся Андрей Львович. — Глаз закрыт черной повязкой, на груди переходящий красный вымпел «За образцовую уборку территории», а на голове белая курортная шляпа с бахромой. Помните, в Сочи такие продавались?
— Помню, — кивнул Жарынин. — Грузинские цеховики их строчили.
— Это кто? — повторил чекист.
— Это воспитатель первого отряда Шоркина, между прочим, отличник народного образования, — голосом, каким в телефоне сообщают точное время, ответила вместо меня директриса.
— Вижу, что отличница! — кивнул Ларичев. — И на карнавал оделась как положено нормальному советскому человеку. Пираткой! Никаких вопросов к гражданке Шоркиной у меня нет. А вот почему вы, Кокотов, в хиппи нарядились? Почему?
— Потому что хиппи — это вызов буржуазному обществу, протест против лживой морали мира чистогана! — выпалил я то, что прочел недавно, кажется, в «Комсомольской правде» или в «Студенческом меридиане». — Я хотел морально поддержать передовую молодежь Запада. Понимаете?..
— Понимаю! — ухмыльнулся Михаил Николаевич. — Give the world a chance! Так?
— Ага…
— А это кто? — профессионально чуя что-то, он показал пальцем на торчащие уши Таи.
— Это наша художница. Таисия Носик. Выпускница полиграфического института. Комсомолка. И поверьте, в подпольной организации зайцев она не состоит… — ответила Зэка все тем же телефонным голосом, но с еле уловимой иронией.
— А я, не удержавшись, хрюкнул от смеха. Нет, не из-за подпольной организации зайцев. Из-за Таиной фамилии. Я ее не знал. Мне вдруг стало легче оттого, что женщину, которая обозвала меня «сосунком», зовут Носик. Представляете, — Тая Носик! Михаил Николаевич тоже захохотал, приговаривая: «Подпольная организация зайцев. Ну, скажете тоже! Ну, вы даете!» Смеялся он долго, даже достал платок, чтобы вытереть выступившие слезы. Наконец чекист успокоился, посерьезнел, посмотрел на меня в упор покрасневшими глазами и приказал:
— Руки покажите!
— Что?
Он неожиданно и больно схватил меня за запястья и вывернул так, чтобы видны были внутренние локтевые сгибы.
— Вены проверял! — радостно закивал Жарынин.
— Конечно! Но я тогда ничего не понял. Я вообще тогда этого не знал. Я догадался, что Тая со своим Данькой курила траву, только много лет спустя, когда сам попробовал…
— Ну и как вам, кстати? — полюбопытствовал режиссер.
— Кошмар! Голова потом неделю трещала…
— Андрей Львович! — вдруг со зловещей теплотой спросил Ларичев. — Вы хотите закончить институт?
— Хочу… — похолодел я.
— Тогда скажите правду! Последний раз вам предлагаю!
Я снова поглядел на Зэка. Но ее лицо было скорбно непроницаемо.
— Я сказал правду… — словно откуда-то из пространства прозвучал мой обреченный ответ.
— Ладно, Кокотов, идите! — устало махнул рукой Михаил Николаевич. — И не наряжайтесь больше хиппи! Никогда. Поняли?
— Понял.
— Шагайте! А мы тут с Зоей Константиновной о зайцах побеседуем.
Я ушел…
— И это все? — разочарованно спросил Жарынин.
— Конечно нет. Когда Ларичев уехал, Зэка меня снова вызвала, металась по кабинету, кричала, почти плакала, говорила, что я чуть не погубил свою молодую жизнь. А она из-за меня и этой рыжей дурочки Носик, путающейся с патлатыми негодяями, чуть не лишилась партбилета. Потом директриса успокоилась, села и объяснила, что благодарить надо, конечно, Сергея Ивановича, он позвонил буквально за десять минут до появления чекиста и предупредил об опасности, даже подсказал, как в такой ситуации следует себя вести. И объяснил, что произошло.
А случилось вот что: фотографии карнавала, сделанные Женей, отправили в министерство, а там из них слепили стенгазету типа «Здравствуй, лето, здравствуй, солнце!» и вывесили возле профкома. Родители ходят мимо, смотрят, радуются, как их детишки весело отдыхают. И все бы ничего, но тут, будто на грех, в Москве хиппи провели, или только собирались провести, шествие с политическими лозунгами. Демонстрацию, конечно, прихлопнули в зародыше. Следом, буквально на другой день, от передозировки икнул хиппующий внук охренительного начальника, чуть ли не члена Политбюро. Вот тогда и завертелось: постановили «покончить с отдельными нездоровыми явлениями в молодежной среде», подняли на ноги КГБ, милицию, добровольные народные дружины. А теперь вообразите, что мог подумать мирный министерский особист, увидав в стенгазете вверенного ему объекта фотографию самого настоящего, живого хиппи, свившего себе гнездо в детском учреждении? Караул!
— Ну, ты все понял теперь, хиппи? — спросила Зэка, мягко потрепав меня по волосам.
— Понял…
— Ты извини, что я тогда тебе про человека в метро не поверила! Кстати, если хочешь, можешь и на следующую смену остаться поработать. У тебя какие планы?
— Никаких.
— Оставайся! Я тебе даже немного зарплату прибавлю, как ветерану педагогического труда, — она улыбнулась.
— А Тая останется? — спросил я.
— Нет, не останется. Выбрось ее из головы! Андрей, ты хороший, честный мальчик. Эта девица не для тебя. Поверь! Она уже уехала.
— Как — уехала?
— Я ее уволила. По собственному желанию. Вчерашним днем. Кстати, во вторую смену на четвертом отряде будет работать твоя однокурсница. Обиход. Елена. Знаешь такую?
— Знаю.
— Остаешься?
— Спасибо, — кивнул я, — остаюсь…
— Молодец! Но волосы постриги! — Она снова потрепала меня по голове, на этот раз повелительно. — Немедленно!
— Да, тогда и нас сильно тряханули! Я даже постригся с перепугу! — Жарынин с мукой на лице показал двумя пальцами, как срезал любовно отращенные лохмы.
— А я вот иногда думаю, — задумчиво проговорил Кокотов, — если бы не Зэка, меня могли ведь серьезно прихватить, исключить из института, даже, например, посадить…
— Ну нет, сажать вас было не за что! Но анкету подпортить могли…
— Не скажите! — возразил автор «Кандалов страсти», которому почему-то жаль было расстаться с мыслью, что его могли посадить. — После тюрьмы я бы стал диссидентом, как Солженицын. Моя творческая судьба могла сложиться совсем по-другому…
— Нет, диссидентом вы бы никогда не стали!
— Почему же это? — обиделся писатель.
— А вы помните, что говорил о диссидентах Сен-Жон Перс?
— А он и про них говорил?
— Конечно! Он сказал: диссидент — это человек с платным чувством справедливости. А вы, коллега, не такой. Я в людях разбираюсь. К тому же творческая судьба, особенно посмертная, зависит совершенно от другого…
— От чего?
— От вдовы, конечно! Когда будете жениться в следующий раз, обязательно имейте это в виду!
— Вы преувеличиваете!
— Нисколько. Вам знакомо имя Григорий Пургач?
— Еще бы! Оно всем знакомо. Когда я бываю в Союзе писателей, всегда прохожу мимо его памятника в скверике возле Театра киноактера. Знаете?
— Вы меня об этом спрашиваете? Я даже был на открытии этого памятника.
— А я один раз выпивал с Пургачом! — гордо доложил Кокотов.
— Неправда! Вы не могли с ним выпивать! — строго возразил Жарынин. — Он умер, когда вы были еще страшно далеки от творческих сфер.
— Я выпивал не с самим Пургачом, — сознался писатель, — а с памятником…
— Это другое дело! А вот мне посчастливилось выпивать с живым Пургачом!
— Не может быть!
— Да, коллега, да! Вы хоть знаете, как и с чьей помощью Гриша из обычного пьющего актеришки превратился в гиганта, в бронзовую легенду эпохи?
— Нет, не знаю…
— Тогда слушайте!
Глава 28
История Пургачевского бунта
Памятник на Поварской улице — это и в самом деле редкостный артефакт московской монументальной скульптуры. И не только потому, что сваял его не Церетели. Вообразите: лысый бронзовый человек с лицом мыслящего алкоголика задумчиво сидит, облокотившись о ресторанный столик. Перед ним бронзовая бутылка водки и бронзовый же граненый стакан. Напротив — пустой стул, весь отполированный задницами тех, кто хотел сняться чокающимся с легендарным Пургачом…
|
The script ran 0.04 seconds.