1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12
СИМФЕРОПОЛЬ — 1089 КМ
СЧАСТЛИВОГО ПУТИ!
— Я где-то читал, — заметил Каракозин, глядя в окно, — что в России птицы, живущие возле прядильных фабрик, вьют гнезда из разноцветного синтетического волокна. Очень красиво получается. Иностранцы за безумные деньги покупают!
— Зачем? — удивился Гоша. — У них там такие же птицы и такие же фабрики.
— Заграничные птицы давно обуржуазились и не понимают прекрасного! — тонко поддел Джедай.
— А я читал, — вмешался Башмаков, — что один человек, по фамилии Зайцух, построил себе дачу из пустых бутылок.
— Простите, а он случайно не родственник писателю Зайцуху? — деликатно проник в разговор очкарик.
— Не исключено, — кивнул Гоша, давно уже не читавший ничего, кроме секретных инструкций по установке «жучков» и борьбе с ними. — Одни из пустых бутылок городят, другие — из пустых слов. Родственнички…
— А не выпить ли нам по этому поводу? — предложил Каракозин.
Так и сделали. Когда доставали снедь, Башмаков подумал: «а ведь по тому, как собран человек в дорогу, можно судить о его семейном положении и даже о качестве семейной жизни!» Очкарик достал завернутые в фольгу бутерброды, овощи, помещенные в специальные, затянутые пленкой пластмассовые корытца. Майонезная банка с кусочками селедочки, залитыми маслом и пересыпанными мелко нарезанным луком, окончательно подтверждала: очкарик счастлив в браке. Сам Башмаков и его шурин были собраны, конечно, не так виртуозно, но тоже вполне прилично. Правда, Татьяна положила Гоше в целлофановый пакет побольше фруктов и овощей, но зато Катя снарядила мужа куском кекса, испеченного тещей. А вот Каракозин выложил на стол всего лишь обрубок докторской колбасы, половинку бородинского хлеба и выставил две бутылки водки. Это было явное преддверие семейной катастрофы.
Джедай, умело совпадая с покачиванием вагона, разлил водку в три стакана, которые перед этим с завидной легкостью получил у проводницы. Гоша смотрел на приготовления так, как парализованный центрфорвард смотрит на игру своих недавних одноклубников. А тут еще очкарик невольно подсуропил, заметив, что количество стаканов в некотором смысле не соответствует числу соискателей.
— Ничего-ничего, — успокоил Джедай. — Просто человек на заслуженном отдыхе.
Гоша с ненавистью посмотрел на Каракозина, потом с укоризной на Башмакова, а затем, чтобы не так остро завидовать чужому счастью, достал калькулятор, списки товаров, залез на верхнюю полку и углубился в расчеты.
— За что, товарищи, хотелось бы выпить… — подняв стакан, начал Джедай.
— Вы меня, конечно, извините, — мягко прервал его очкарик. — Но я не очень люблю слово «товарищ».
— Но мы же и не господа! — Башмаков даже осерчал на это занудство, оттягивающее миг счастливого отстранения от суровой действительности.
— Как же к вам прикажете обращаться? — спросил Джедай.
— Мне кажется, самое лучшее обращение, к сожалению, забытое, — это «сударь»… — предложил очкарик.
— А еще лучше — «сэр»! — рыкнул сверху Гоша.
— Дорогой сударь… Простите, не знаю вашего имени-отчества… — обратился к очкарику Джедай.
— Юрий Арсеньевич.
— Так вот, дорогой Юрий Арсеньевич, я слово «товарищ» люблю не больше вашего. Кроме того, мы с Олегом Термидоровичем, — он кивнул на потупившегося от приступа смеха Башмакова, — немало постарались, чтобы эту «товарищескую» власть скопытить. Даже медали за «Белый дом» имеем. Но в данном конкретном случае никакие мы не господа, не судари, а тем более не сэры. Мы самые настоящие товарищи, ибо объединяет нас самое дорогое, что у нас есть в настоящий момент, — наш товар. Вот я, товар-рищи, и предлагаю выпить за ум, честь и совесть нашей эпохи — за конъюнктуру рынка!
— Никогда не думал о такой этимологии, — пожал плечами Юрий Арсеньевич.
Сверху донеслось невнятное бормотание Гоши, подозрительно напоминающее неприличный синоним к слову «пустобол».
Водка сняла предпосадочную напряженность, тепло затуманила душу и сблизила.
— Что везем? — дружелюбно спросил Джедай.
— Сковородки из легких сплавов и часы ручные «Слава». Календарь, автоподзавод, на 24 камнях, — отрапортовал очкарик с готовностью.
— Неожиданное решение. Что скажет главный эксперт? — Каракозин посмотрел на Гошу.
Тот свесился со своей верхней полки и молча глянул на Юрия Арсеньевича так, словно попутчик в этот момент закусывал не селедочкой, а собственными экскрементами.
— А в чем, собственно, дело? — заволновался очкарик.
— Насчет сковородок не знаю — не возил. А вот часы в прошлый раз я дешевле своей цены сдал, чтоб назад не переть, — объяснил опытный Гоша.
— Там наших часов столько, что уже и собаки в «котлах» ходят. Сколько везете?
— Сто, — упавшим голосом доложил Юрий Арсеньевич.
— Сами додумались или кто посоветовал?
— Посоветовали. А что же тогда идет?
— Фотоаппараты, разная оптика, медные кофеварки, цветы, сигареты, конечно…
— Цветы… Какие цветы? Живые?
— Мертвые, — обидно гоготнул Гоша.
— Что же делать?
— Теперь уже ничего…
— Да-а… Прав Хайдеггер… Проклятый «Dasein»! — вздохнул Юрий Арсеньевич.
— А Хайдеггеру вашему передайте, что он козел и дизайн тут ни при чем, — разъяснил Гоша. — Дело в конъюнктуре.
— Не волнуйтесь! — утешил расстроившегося очкарика Джедай. — Я предлагаю второй тост. И опять за конъюнктуру рынка, ибо все мы из нее вышли и все в нее уйдем! Она мудра и справедлива, ведь, пока мы едем, конъюнктура рынка может и поменяться. Например, Пьер Карден выпустит на подиум манекенщицу с часами на обеих руках. И спрос страшно подскочит…
Гоша, после кодирования совершенно утративший чувство юмора, от возмущения повернулся к стенке. Выпили еще и некоторое время молча смотрели в окно: пошли уже подмосковные леса и садовые домики, тоже построенные порой черт знает из чего. Но иногда мелькали замки из красного кирпича.
— Надо же, прямо поздняя готика! — покачал головой Юрий Арсеньевич. — Интересно, какие привидения будут водиться в этих замках?
— Стенающие души обманутых вкладчиков и блюющие тени отравленных поддельной водкой, — мгновенно ответил Каракозин.
Башмаков предложил по этому поводу выпить.
— А кто такие перипатетики? — спросил он через некоторое время, кивнув на книжку, лежавшую обложкой вверх.
— Это ученики Аристотеля — Дикеарх, Стратон, Эвдем, Теофраст, — ответил очкарик.
— Попрошу не выражаться, — пошутил Джедай. — Вы философ?
— Философ.
— А по профессии?
— По профессии.
— Удивительное дело! — восхитился Каракозин. — Первый раз в жизни пью с философом по профессии.
— Аристотель говорил, что философия начинается с удивления. Я профессор. Преподавал философию в Темучинском пединституте.
— А это где?
— Темучин? Это бывший Степногорск, столица Каралукской республики.
— А что, теперь есть и такая?
— Есть, — сокрушенно вздохнул философ.
— Здорово! — обрадовался Каракозин.
— Вы полагаете? — Юрий Арсеньевич поднял на него грустные глаза.
— Конечно. По семейному преданию, один из моих предков происходит из Каралукских степей.
— Там полупустыня, — поправил философ.
— А как же вы… здесь… Ну, вы меня понимаете? — спросил деликатный Башмаков.
— Это долгий и грустный рассказ.
— А мы никуда не торопимся.
Свою историю профессор рассказывал долго и подробно — почти до Смоленска, где был вынужден прерваться и сбегать в привокзальную палатку за выпивкой, потому что на сухую повествовать обо всем, что с ним случилось, не мог.
…До революции на том месте, где сейчас столица суверенной Каралукской республики, был небольшой казачий поселок Сторожевой. Кочевавшие окрест каралуки изредка наведывались туда, так сказать, в целях натурального обмена. В конце 20-х поблизости от Лассаля (так переименовали поселок после революции, в честь знаменитого революционера) нашли ценнейшие полезные ископаемые и вскоре начали возводить единственный в своем роде химический комбинат. Строителей понаехало со всей страны — тысячи, и поселок очень скоро превратился в город. Задымили первые трубы. Каралуки иной раз подкочевывали сюда, чтобы с выгодой продать строителям пастушеские припасы. Занимались они в основном кочевым животноводством и любили рассказывать за чашей пенного кумыса легенду о том, как Чингисхан, стоя в здешней степи лагерем, чрезвычайно хвалил качество местного кумыса и девушек, трепетных, как юные верблюдицы. Каралуки были поголовно безграмотные по той простой причине, что своего алфавита они так и не завели. Во время гражданской войны английский резидент майор Пампкин составил, правда, на основе латиницы какой-то алфавитишко, но тут пришел Фрунзе со своими красными дивизиями, Пампкина перебросили в Китай — на том дело и кончилось. Так и остались каралуки до поры до времени неграмотными скотоводами, и комбинат называли промеж себя «юрта шайтана».
Во время войны в Мехлис (так к тому времени переименовали город, в честь главного редактора газеты «Правда») эвакуировали оборудование сразу с нескольких взорванных при отступлении химзаводов, сюда же перебросили получивших бронь от фронта специалистов-химиков с семьями. И как-то так само собой получилось, что во всем бескрайнем СССР не осталось больше ни одного завода, производящего селитру, кроме мехлисского. Доложили Сталину. Тот постоял перед картой в задумчивости, пыхнул несколько раз трубкой и молвил:
— Мехлис — столица большой химии! СССР — дружная семья народов. Будущее социализма — это кооперация и координация! А что там каралуки?
— Кочуют, Иосиф Виссарионович!
— Хватит уж, покочевали. Учить их будем, приобщать к социалистической культуре! Вот только Гитлеру шею свернем…
Так возник гигантский производственный комплекс, а в жизни кочующих каралуков наметились великие перемены. Дымил заводище. Народ прибывал и прибывал со всех концов страны. После Победы вокруг «юрты шайтана» понастроили больниц, школ, домов культуры, детских садов. В это же время первые каралуки вернулись из Москвы в шляпах и пиджаках, к широким лацканам которых были привинчены синие вузовские ромбики. А в начале 60-х в Степногорске (так переименовали город после разоблачения культа личности) открыли педагогический институт. Юрия Арсеньевича, молодого выпускника философского факультета МГУ, вызвали в райком и торжественно вручили комсомольскую путевку: мол, надо поднимать братьев наших меньших на высоты современного знания! Наука в республике только зачиналась, специалистов было мало, и Юрия Арсеньевича включили в группу филологов, которым было поручено разработать каралукский алфавит. Конечно, главная работа легла на головы столичных лингвистов и представителей нарождающейся местной интеллигенции, но как-то так вышло, что именно Юрий Арсеньевич придумал специальную букву для обозначения уникального каралукского звука, напоминающего тот, который издает европеец, прокашливая от мокроты горло.
— Георгий Петрович, можно на секундочку вашу авторучку? — попросил философ.
— На!
Юрий Арсеньевич взял ручку и на салфетке старательно изобразил эту придуманную им букву:
Учиться, правда, каралукская молодежь особенно не хотела, предпочитая вольное кочевье, и Юрий Арсеньевич вместе с представителями нарождающейся национальной интеллигенции ездил по стойбищам и уговаривал родителей отдавать детей в интернаты. В одном месте им сказали, что есть очень толковый мальчик, он выучился говорить по-русски, слушая радио. Приехали забирать и не могли найти — родители спрятали ребенка под ворохом шкур. Наконец нашли… Мальчик действительно оказался смышленый. Звали его довольно замысловато, и по-русски это звучало примерно так: Гарцующий На Белой Кобыле.
Двадцати шести лет от роду Юрий Арсеньевич возглавил кафедру мировой философии, где и был единственным сотрудником. Вскоре он, благодаря рейду советских танков в Прагу, женился. Как известно, в 68-м провалился заговор мирового империализма против социалистического лагеря. Для разъяснения чехословацких событий при Каралукском обкоме партии была организована специальная лекторская группа, куда, конечно, включили и единственного на всю республику философа. Читать лекции каралукам было одно удовольствие: они вообще не знали, где находится Чехословакия, а при слове «Прага» начинали хихикать, потому что почти такое же слово, только с придуманной буквой вместо «г», означало у них половой орган нерожавшей женщины. А вот среди русских приходилось потрудней: многие знали, где находится Чехословакия, но почти все путали Гусака с Гереком. И уж совсем тяжело пришлось Юрию Арсеньевичу, когда он выступал с лекцией перед персоналом городской больницы. Врачи были политически грамотны и хотя благоразумно не осуждали вторжение в Чехословакию, но в душе считали, что лучше было увеличить количество койко-мест и улучшить питание больных, чем тратить народные деньги на танковые рейды через Европу. Особенно его достала молоденькая врач-физиотерапевт. Судя по ярко горящим глазам и пылающим от волнения щекам, она только-только приехала по распределению. Девушка попросила лектора поподробнее рассказать о преступных планах главарей так называемой «Пражской весны», и особенно об их подлом проекте «социализма с человеческим лицом». Но вот беда, все подробности чехословацких событий Юрий Арсеньевич узнавал из тех же самых газет, что и его слушатели. По сути, добавить он ничего не мог.
— Представляете, ситуация! — философ выпил водки и обвел глазами слушателей.
— М-да, а из зала кричат: «Давай подробности!» — кивнул Джедай.
— И что, вы думаете, я сделал?
— Закрыл собрание! — буркнул сверху Гоша.
— Не-ет! Так нельзя… Но когда нашу лекторскую группу инструктировали в обкоме, то предупредили: если будут каверзные и с антисоветским душком вопросы, предлагать подойти с этими самыми вопросами после лекции. Фамилии же записать…
— Неужели записали? — обмер Башмаков.
— Чего записывать-то? — хохотнул Гоша. — Там небось одних кураторов ползала было.
— Ладно, не мешайте человеку рассказывать. Продолжайте, Юрий Арсеньевич!
…Итак, лектор смерил девушку внимательным взглядом и спросил:
— Простите, как вас зовут?
— Галина Тарасовна.
— А фамилия?
— Пилипенко.
— Галина Тарасовна, ваш вопрос, наверное, всем здесь собравшимся не очень интересен…
— Совсем даже неинтересен! — подтвердил главврач, сидевший вместе с лектором на сцене.
— Вот видите. Так что подойдите ко мне после лекции, я вам все разъясню в индивидуальном порядке.
— А ко мне подойдите завтра после конференции, — добавил главврач. — Я вам тоже кое-что объясню.
Галина Тарасовна подошла. Они долго гуляли по прибольничному саду и говорили обо всем, кроме Чехословакии. И танки на улицах Праги, и самосожжение какого-то студента на Вацлавской площади, и протесты мировой интеллигенции, включая даже такого друга Советского Союза, как Ив Монтан, — все это вдруг показалось Юрию Арсеньевичу чепухой в сравнении с юной смуглянкой, смотревшей на него темными, словно спелые вишни, очами. Выяснилось, что Галина всего год как окончила Киевский мединститут и сама попросилась сюда, в «столицу большой химии». А химия — это наука XXI века. Потом они сели в автобус, доехали до конечной остановки и ушли в степь…
— В полупустыню! — поправил мстительный Джедай.
— Это теперь полупустыня. Тогда была степь, — разъяснил философ.
Свадьбу гуляли в большой столовой педагогического института, а пили в основном настоянный на чабреце медицинский спирт, щедро отпущенный главврачом, очень обрадовавшимся, что история с политической незрелостью его сотрудницы разрешилась столь благополучно.
Сначала устроились в комнате общежития для семейных, а когда родилась дочь Светлана, получили квартиру прямо в центре Степногорска. И все было прекрасно: завод дымил, Юрий Арсеньевич читал студентам историю философии, жена заведовала физиотерапевтическим кабинетом, а дочь росла. Время шло, среди студентов Юрия Арсеньевича и пациентов Галины Тарасовны становилось все больше каралуков, постепенно сменивших халаты на костюмы. Однажды после лекции к Юрию Арсеньевичу подошел стройный студент и спросил:
— Вы меня не узнаете, профессор?
— Нет… Простите!
— Я же Гарцующий На Белой Кобыле! Помните?
— Что вы говорите! Так выросли…
Юноша стал бывать у них дома. И сами не заметили, как Светлана в него влюбилась. А однажды утром в воскресенье раздался звонок, Юрий Арсеньевич открыл дверь и обнаружил на пороге своей квартиры ягненка с шейкой, повязанной алой тряпицей. Прожив здесь столько лет, профессор, конечно, знал, что именно так извещают каралуки родителей невесты о серьезных намерениях своего сына. Свадьбу играли в самом лучшем ресторане города: Юрий Арсеньевич с Галиной Тарасовной были люди не бедные, а отец жениха и вообще оказался пастухом-орденоносцем. И все шло хорошо. Даже замечательно, пока не пришел Горбачев. А ведь как поначалу радовались перестройке! Хочешь на лекции про Ницше говорить — пожалуйста! Хочешь семинар по Кьеркегору вести — обсеминарься! Никто тебя в обком не вызовет, никто на собрании песочить не будет. Свобода! Юрий Арсеньевич решительно вышел из КПСС и вступил в партию кадетов. А его зять тем временем организовывал Каралукский национальный фронт. Фронт, едва образовавшись, тут же провел небольшой, но шумный митинг-голодовку с требованием: «Национальной республике — национального лидера!»
В Москве посовещались, убрали первого секретаря обкома, происходившего из ярославских крестьян, и прислали настоящего природного каралука, родившегося в Москве, окончившего Высшую партшколу и работавшего прежде инструктором отдела агитации и пропаганды ЦК КПСС. Родители его перебрались в Москву еще перед войной, и по весьма неожиданной причине. В 40-м в столице проводился всесоюзный фестиваль «В братской семье народов», и каждая республика присылала для показа в ЦПКО им. Горького свою семейную пару, одетую в национальные костюмы. Почему каралукская пара по окончании фестиваля не воротилась в родные степи, история умалчивает.
Новый первый секретарь сразу же на собрании степногорской интеллигенции сообщил под гром аплодисментов, что он интернационалист и важнее дружбы народов для него вообще ничего на свете нет. Вскоре русские поисчезали со всех сколько-нибудь приличных должностей. И ректором пединститута, и главврачом больницы стали каралуки. Юрия Арсеньевича не тронули только потому, что его зять был каралук, к тому же из рода Белой Кобылы, к коему, как выяснилось, принадлежал и новый первый секретарь. Но жить становилось все труднее. Выяснилось, что русские ничего, кроме вреда, коренному населению не принесли: во-первых, построили проклятую «юрту шайтана», отравившую пастбища своими ядовитыми дымами, во-вторых, разрушили уникальный образ жизни скотоводов, в-третьих, навязали свой реакционный алфавит вместо прогрессивного алфавита майора Пампкина — и таким подлейшим образом отрезали Каралукскую республику от всего прогрессивного человечества. Более того, собственный зять Юрия Арсеньевича, ставший к тому времени советником первого секретаря (впоследствии первого президента республики), разработал доктрину, согласно которой Каралукское ханство было одним из важнейших улусов Великой Империи Чингизидов, а в настоящее время является единственной ее исторической наследницей. И главная геополитическая миссия каралуков заключается именно в восстановлении империи от Алтая до Кавказа.
Дальше — больше. Оказалось, президент не кто иной, как прямой потомок великого Темучина, женившего своего внука на дочке каралукского хана. Этот исторический факт стал известен буквально на следующий день после разгрома в Москве ГКЧП. И Степногорск стал называться Темучином.
— М-да, — молвил Башмаков, вспомнив ночь, проведенную под «Белым домом».
— Кто бы мог подумать!
— Никто. Каралуки всегда были такие тихие и милые! — согласился Юрий Арсеньевич.
…И вдруг разговаривать по-русски на улицах стало опасно. Закрывались русские школы, пединститут был переименован в Темучинский университет, а все преподавание переведено на каралукский. Юрий Арсеньевич, как и большинство, знал местный язык лишь на бытовом и базарном уровне, поэтому не смог сдать госэкзамен и остался без работы. Без работы осталась и Галина Тарасовна. А тут рухнула последняя надежда — зять бросил Светлану с двумя детьми: иметь русских жен стало неприлично и даже опасно для карьеры.
Некоторое время жили тем, что продавали нажитое — машину, дачку с участком, посуду, ковры, одежду… Потом каралуки стали просто выгонять русских из понравившихся квартир и отбирать имущество. Мужчины, пытавшиеся сопротивляться, бесследно исчезали, а милиция, состоявшая теперь исключительно из лиц кочевой национальности, разводила руками. Химический гигант, гордость пятилеток, продали американцам, концерну «World Synthetic Chemistry», а те его тут же закрыли, чтобы не конкурировал. Тысячи людей остались без работы, причем не только русские, но и каралуки. Пошли грабежи. Не то что в степи погулять — собаку вывести стало опасно. Впрочем, собаки начали исчезать… И вот однажды, открыв утром дверь, Галина Тарасовна с ужасом обнаружила на пороге квартиры дохлую болонку с удавкой на шее. Юрий Арсеньевич достаточно долго жил здесь и знал обычаи. Это означало примерно следующее: убирайтесь прочь с нашей земли, а то и с вами будет то же, что с собакой. Бросив квартиру, мебель и забрав только то, что можно увезти на себе, они бежали в Россию. Сначала жили в доме отдыха «Зеленоградский», среди беженцев. Там оказалось много каралуков. К тому времени в результате свободных выборов под эгидой ООН президентом стал кандидат из рода Гнедой Кобылы, по странному стечению обстоятельств тоже потомок Чингис-хана. Победил он лишь потому, что пообещал снова пустить дым над «юртой шайтана» и перевести алфавит на английский, после чего ожидался большой приток инвестиций. Сторонники прежнего президента пытались с оружием в руках оспорить результаты выборов и были частично перебиты, а частично изгнаны из республики. Однако никакого дыма новый президент не пустил. Зато перешел на Пампкинский алфавит, но инвестиции за этим не последовали, хотя он и получил Нобелевскую премию за неоценимый вклад в мировую культуру. Продав на сто лет вперед все разведанные месторождения тем же американцам, новый президент построил себе в степи огромный дворец с бассейнами и павлинами, вооружил гвардию новейшей техникой и стал тихо править каралуками, постепенно возвращавшимися к своему исконному скотоводчеству. На уик-энд со всей семьей президент отлетал на собственном «Боинге» развеяться в Монако или Испанию. А город Темучин тем временем приходил в упадок. Холодные многоэтажки опустели, на площадях появились юрты, вокруг бродила скотина и щипала травку на газонах. По улицам бегали оборванные, немытые дети. Неожиданно в соседнем доме отдыха, переоборудованном под лагерь беженцев, нашелся бывший муж Светланы. Она, поплакав, его простила: все-таки у детей будет отец. Жизнь постепенно наладилась: Галина Тарасовна устроилась фельдшерицей в сельскую больницу, сняли старенький домик в поселке. Бывший главный технолог химкомбината, торговавший теперь на стадионе в Лужниках колготками, посоветовал Юрию Арсеньевичу и Светлане устроиться реализатором. Устроились. Скопили немного денег и решили расширить бизнес: продавать не чужой товар, а свой, закупленный в Польше…
— Так и живем… — окончил рассказ Юрий Арсеньевич.
— Не хреновее всех живете! — заметил сверху Гоша.
Разволновавшийся философ уткнулся в окно, чтобы скрыть слезы. После Смоленска пошли белорусские болотины и перелески.
— А мы вот на космос работали, — грустно молвил Башмаков. — Я докторскую писал… Как вы думаете, почему это все с нами сделали?
— Потому что расстреливать надо за такие вещи! — гаркнул Гоша.
— Уж больно ты строгий, как я погляжу! — глянул вверх Каракозин.
— А тех, кто с медалями за «Белый дом», я бы вообще на фонарях вешал! Юрий Арсеньевич посмотрел на попутчиков — в его далеких глазах была светлая всепрощающая скорбь.
— Не надо никого вешать! Аристотель говорил, что Бог и природа ничего не создают напрасно. Мы должны были пройти через это. Представьте себе, что наша устоявшаяся, привычная жизнь — муравейник. И вдруг кто-то его разворошил. Что в подобном случае делают муравьи?
— На демонстрацию идут! — предположил с верхней полки Гоша: после кодирования он стал очень язвительным.
— Муравьи на демонстрации не ходят, — совершенно серьезно возразил профессор. — Они спасаются: кто-то спасает иголку, кто-то — личинку, кто-то — запасы корма… А потом через какое-то время муравейник восстанавливается. И становится даже больше, красивее и удобнее, чем прежний. Вспомните, в «Фаусте» есть слова про силу, которая, творя зло, совершает добро…
Постепенно в его голосе появились лекционные интонации.
— А если просто взять и набить морду?! — снова встрял Гоша.
— Кому? — уточнил Юрий Арсеньевич.
— Тому, кто разворошил муравейник!
— Муравей не может набить морду. Он может только попытаться спасти себя и близких.
— И ждать, пока зло обернется добром? — поинтересовался Башмаков.
— А как вы, Юрий Арсеньевич, относитесь к той силе, которая хочет творить добро, а совершает зло? — вдруг спросил Каракозин.
— Простите, а кто вы по специальности?
— Обивщик дверей. Но по призванию я борец за лучшее!
— Борьба за лучшее — понятие очень относительное! — ответил профессор (его голос обрел полноценную академическую снисходительность). — Я уже показал вам, что разрушение — один из способов совершенствования. Так, например, нынешнее могущество Японии — результат ее поражения во Второй мировой войне…
— Выходит, ты за Ельцина? — хмуро спросил Гоша.
— Как человек он мне отвратителен: тупой номенклатурный самодур. Но что ж поделаешь, если история для созидательного разрушения избрала монстра. Иван Грозный и Петр Первый тоже были далеки от идеала…
— А квартирку-то в центре Степногорска вспоминаете? — ехидно поинтересовался Гоша.
— Вспоминаю, конечно. Но давайте взглянем на проблему sub specie aeterni, как говаривал Спиноза.
— Переведите для идиотов, — попросил Каракозин.
— Простите, увлекся. Взглянем на эту ситуацию с точки зрения вечности. Солженицын прав: зачем нам это среднеазиатское подбрюшье? А вот если русские с окраин будут и далее возвращаться на историческую родину, то Россия хотя бы частично восстановит свой разрушенный катаклизмами двадцатого века генофонд… Эта амбивалентность явления, надеюсь, понятна?
— Понятна, — кивнул Гоша. — Нас гребут, а мы крепчаем!
— Подождите, подождите, — вмешался Башмаков. — Значит, я могу убить собственную жену, а если во втором браке у меня родится гениальный ребенок, то с точки зрения истории меня оправдают!
— Ерунду ты какую-то городишь! — заволновался Гоша о судьбе своей сестрички Кати.
— Вы, конечно, привели крайний пример, но, по сути, так оно и есть!
— Это так перипатетики думают или Спиноза? — съехидничал Каракозин, которого профессор-непротивленец начал бесить.
— Нет, это мое мнение.
— Тогда приготовь пятнадцать долларов! — посоветовал Гоша.
— Зачем? — испуганно, вмиг утратив академическую безмятежность, спросил философ.
— Докладываю: в Бресте придут большие злые муравьи. Они тоже восстанавливают свой домик. Им надо заплатить, чтобы они твои часы и сковородки вроде муравьиных яиц не унесли. Ясно?
— Да, конечно… Накладные расходы предусмотрены. Но у меня просьба… Вы за меня… Я не умею, понимаете…
— В лапу, что ли, давать не умеешь? — ухмыльнулся Гоша превосходительно.
— Да.
— Как же ты тогда торговать собираешься?
— Не знаю.
— Давайте выпьем за амбивалентность! — предложил Рыцарь Джедай.
Вскоре Юрий Арсеньевич окончательно захмелел, начал излагать свою теорию геополитического пульсирования нации, но на словах «инфильтрация этногенетического субстрата» уронил голову на столик и захрапел.
В Бресте дверь купе отъехала. На пороге стояла молодящаяся крашеная блондинка в таможенной форме. Она окинула пассажиров рентгеновским взглядом. Но Каракозин, точно не замечая ее, продолжал петь под гитару:
Извилист путь и долог!
Легко ли муравью
Сквозь тысячи иголок
Тащить одну — свою…
Строгая таможенница как-то подобрела и песню дослушала до конца. Джедай отложил инструмент, посмотрел на вошедшую, схватился за сердце и объявил, что всегда мечтал полюбить женщину при исполнении. Таможенница улыбнулась нарисованным ртом и спросила:
— Ничего неположенного не везете?
— Везем, — с готовностью сознался Каракозин.
— Что?
— Стратегические запасы нежности. Разрешите вопрос не по уставу!
— Ну?
— Как вас зовут? Понимаете, я японский шпион. У меня секретное задание: выяснить имена самых красивых женщин в Белоруссии. Если я не выполню задание, мне сделают «кастракири»…
— Что?
— Самая страшная казнь. Хуже, чем харакири, в два раза.
— Ну говоруны мне сегодня попались! — засмеялась женщина и заправила прядь под форменную фуражечку. — Лидия меня зовут.
— Как вино! — мечтательно вздохнул Джедай.
— Как вино, — многообещающе подтвердила она. — А багаж все-таки покажите!
Гоша, изумленно наблюдавший все это с верхней полки, мгновенно спрыгнул вниз и, подхалимски прихихикивая, начал показывать содержимое баулов. Лидия для порядка глянула багаж и лишь покачала головой, обнаружив под пластмассовым цветником промышленные залежи американских сигарет «Атлантис» и бутылки с национальной гордостью великороссов — водкой.
— А этот? — таможенница кивнула на Юрия Арсеньевича, спавшего тем безмятежным алкогольным сном, после которого страшно болит голова и трясутся руки.
— А это профессор. Он книжки везет, — объяснил Джедай и кивнул на багажную нишу, откуда свешивались лямки огромной сумки.
Гоша, успевший вернуться на свою верхнюю полку, сделал Каракозину страшные глаза и даже крутанул пальцем у виска.
— Какие еще книжки? — удивилась таможенница.
— А вот образец! — Джедай взял со столика и протянул ей «Перипатетиков».
— Боже, чем только люди не торгуют! Совсем народ дошел… — не по уставу вздохнула Лидия и, бросив на Рыцаря шальноватый взор, вышла из купе.
Следом за ней Гоша вытолкал и Джедая, предварительно сунув ему в руки сложенные в маленькие квадратики доллары. Тот вернулся минут через десять со следами помады на щеке и молча отдал сдачу.
— Смотри-ка, на пять долларов меньше взяла! — изумился Гоша.
— Любовь с первого взгляда! — поддел Башмаков. — Что же дальше будет?
— Ничего не будет, — вздохнул Каракозин и грустно уставился в окно. Тем временем состав загнали в специальное депо и стали поднимать на домкратах, чтобы заменить колеса.
— А вы знаете, почему у нас железнодорожная колея шире? — спросил Башмаков.
— Кажется, царь Николай Первый так распорядился? — предположил разбуженный философ.
— Совершенно верно. Инженеры его спросили: будем как в европах дорогу строить или шире? А он им и ответил: «На хер шире?» Вот они и сделали почти на девять сантиметров шире…
— Всего-навсего? — удивился Башмаков.
— Я думаю, это просто исторический анекдот, — заметил Юрий Арсеньевич, облизывая пересохшие губы.
— Анекдот не анекдот, а птица-тройка навсегда обречена менять колеса, чтобы въехать в Европу! — Джедай глянул на снующих внизу железнодорожников.
— Пожалуй, — согласился философ. — Чаадаев сказал однажды: «…Мы никогда не будем как они. Наша колея всегда будет шире…»
— И длиннее! — добавил сверху Гоша.
— Разумеется, — подтвердил профессор. — А как вы полагаете, у проводников есть пиво?
— Лучше чайком! — посоветовал Башмаков. — Сидите, я принесу.
Когда он воротился, неся в каждой руке по два подстаканника, спор в купе продолжался.
— А почему именно мы? — возмущался, свесившись с верхней полки Гоша: после кодирования он стал страшно нетерпим к чужим мнениям.
— А почему они? — не соглашался Джедай.
— А почему мы должны делать колею уже?
— А почему они?
— Может, нам еще на ихний алфавит перейти?
— Может, и перейти!
— По сути, — примирительно сказал философ, радостно отхлебнув чайку, — вы сейчас повторяете давний спор славянофилов и западников. Западники, фигурально говоря, считали: хватит играть в особый путь, мы должны сузить колею, чтобы беспрепятственно въезжать в Европу и со временем влиться в мировую цивилизацию! А славянофилы им возражали: нет, широкая колея — наша национально-историческая особенность и менять ничего не нужно, а Европа, если хочет с нами дружить, сама пусть свою колею расширяет… Каждый по-своему прав, а в итоге — тупик!
— Нет, должен быть какой-то выход, — твердо сказал Джедай. — Просто крутой поворот иногда издали кажется тупиком.
— Смотри на своем крутом повороте яйца не потеряй! — пробурчал Гоша, подозрительно принюхиваясь к чаю.
— А нельзя ли так, — предложил Олег Трудович. — Они на четыре с половиной сантиметра свою колею увеличивают, а мы на четыре с половиной убавляем свою.
— Олег Толерантович, тебе надо в Кремле заседать, а не челночить! — захохотал Каракозин.
…Колеса переставили, и они покатили дальше — в Польшу. На смену свеженьким церквушкам, полуразвалившимся деревням, раскисшим грунтовкам и раскидистым колхозным полям явились костлявые костелы, глянцевые после дождя шоссейки, аккуратные домики под черепицей и мелко нарезанные обработанные участки.
В Варшаве они расстались. На прощание многоопытный Гоша посоветовал профессору:
— Цену не спускайте, пока не начнут гнать в шею. «Котлы» водонепроницаемые?
— Только одна модель, остальные проницаемые.
— Плохо, — покачал головой Гоша.
— Нормально, — вмешался Каракозин. — Непроницаемую модель положите в банку с водой и показывайте в качестве образца. Говорите: остальные такие же… А правда, что Ницше болел сифилисом?
— Это выдумка! Он просто сошел с ума.
— За что люблю философов — так это за оптимизм! — вздохнул Джедай.
Юрий Арсеньевич отправился в рейд по часовым магазинам Варшавы, а они покатили свои тележки к большому стадиону, переоборудованному под вещевой рынок. Башмаков поймал себя на том, что растянувшаяся километра на полтора толпа русских, ринувшихся с товаром от поезда к стадиону, если посмотреть сверху, действительно чем-то напоминает оживленную муравьиную тропу.
В первую поездку он заработал сто шестнадцать долларов и еще привез Кате ангоровый комплект — перчатки, шапочку и шарф, Дашке — джинсовую куртку на синтетическом меху, а себе — огромный никелированный штопор с ручкой в виде сирены со щитом и мечом…
17
Эскейперу захотелось вдруг взять штопор с собой. Конечно, это смешно — тащить на Кипр, кроме сомиков, еще и дешевый польский штопор! В Ветином замке, оказывается, даже слуги имеются — греческая семейная пара. Если бы тридцать лет назад пионеру Олегу Башмакову, названному так, между прочим, в честь молодогвардейского вождя Олега Кошевого, сказали, что у него будут слуги, он, не задумываясь, дал бы обидчику в ухо.
Эскейпер вообразил, как они с Ветой утром нежатся в широкой постели, возможно, даже занимаются утренним сексом или, как минимум, целуются, а в это время горничная на подносе втаскивает в спальню завтрак. «Надо все-таки пломбу поставить!» — подумал Башмаков, нащупывая языком острые края отломившегося зуба.
Случилось это два дня назад, и язык еще не привык к перемене во рту, как, наверное, слепец не сразу привыкает к исчезновению из комнаты какой-нибудь мебели, знакомой на ощупь до мелочей, до царапины на полировке…
«Хреновина какая-то в голову лезет!» — удивился Олег Трудович, отправляясь на кухню искать штопор. Он нашел штопор под ворохом целлофановых пакетов от продуктов, которые Катя никогда не выбрасывала, но, отмыв, аккуратно складывала в ящик. Сирена давно облезла. Когда Башмаков покупал ее в сувенирной лавочке, она была серебряная, а щит и меч — золотые. Пожилой поляк, упаковывая покупку, сказал на довольно приличном русском:
— Россию люблю. Но почему вы предали Варшаву в 44-м?
— Это Сталин виноват… — ответил Башмаков.
— Матка бозка, у вас теперь во всем Сталин виноват!
— Сами вы, поляки, во всем виноваты, — засмеялся Каракозин. — Выбрали гербом какую-то девицу с хвостом, дали ей в руки кухонный ножик с тарелкой и думали, что она вас защитит!
— А вы… — начал было поляк.
— А у нас герб — мужик на коне и с копьем, Георгий Победоносец. Попробуй победи!
— Победили, — усмехнулся торговец. — вы к нам теперь за пьенендзами ездите. А про наш герб, пан, больше никому так не говори — побить могут!
Башмаков потащил желающего продолжать дискуссию Каракозина подальше от греха, но спор этот ему запомнился, и он даже потом размышлял, смог бы сам, к примеру, дать в ухо иностранцу, назвавшему, скажем, двуглавого орла
— чернобыльским мутантом или как-нибудь по-другому, но тоже обидно. И пришел к выводу: нет, не побил бы, а посмеялся с ним за компанию. В этом вся и беда!
Гоша накупил для будущего ребенка бутылочек, распашонок и памперсов. А Каракозин все деньги ухнул на умопомрачительное вечернее платье с французской этикеткой. С тех пор они ездили в Польшу каждый месяц, научились угадывать конъюнктуру, торговаться с оптовиками, любезничать с польскими старушками и льстить «пенкным паненкам», которые курили как паровозы, командовали своими мужиками и решали — покупать или не покупать. Специализировались компаньоны в основном на сигаретах. Гоша привык к Каракозину и уже не обижался на его штучки, тем более что Джедаю покровительствовала таможенница Лидия — они уже и поезд подгадывали таким образом, чтобы попасть в ее смену. Когда она входила в купе, Каракозин ударял по струнам и пел куплеты собственного сочинения:
Ах, прекрасная Лидия,
Это явь или сон?
Вас впервые увидя, я
Навсегда покорен!
— Ох, певун-говорун! — улыбалась она и бросала на Каракозина нежные взгляды. — Что везете?
— Вот! — он протягивал ей заранее приготовленный букетик цветов.
Однажды Каракозин показал компаньонам специальную трехгранную отвертку и спросил:
— Что это?
— Отвертка! — догадался Гоша: после кодирования у него резко обострилось эвристическое мышление.
— Трехгранная! — стараясь предупредить подвох, уточнил Башмаков.
— Нет. Это золотой ключик, которым отпирается волшебная дверь в сказочную страну…
— …дураков, — добавил Гоша.
— Я, кажется, понял! — догадался Юрий Арсеньевич.
Философ, очень удачно продавший в тот первый раз сковородки и часы, ездил теперь в Польшу регулярно. Дела у него шли неплохо: он купил полдомика с четырьмя сотками в Болшево и теперь копил на подержанную машину. В поезде или на варшавском стадионе они частенько встречались. Каракозин уговорил Юрия Арсеньевича вложить деньги в дело, потому что для успеха задуманного нужно было, чтобы в купе ехали только свои люди. Сигарет они закупили раз в пять больше, чем обычно.
— Ты обалдел, что ли? — возмущался Гоша. — Думаешь, если тебе Лидка глазки строит, теперь можно все? Это даже она не пропустит!
— Спокойно, Георгий Петрович, от нервов укорачивается половая жизнь! — оборвал Каракозин, отвинчивая потолочную панель в купе.
Там оказалось довольно обширное пустое пространство, куда и засунули сигаретные блоки, оставив в сумках обычное, не вызывающее подозрений количество. Операция прошла успешно. После возвращения Башмаков отправился в магазин и купил большой японский телевизор со встроенным видеомагнитофоном, о котором давно мечтала Дашка. Заволакивая коробку в квартиру, он чувствовал себя первобытным охотником, завалившим мамонта и втаскивающим в пещеру отбивную размером с теленка.
— Наконец-то, Тапочкин, ты себя нашел! — констатировала обычно скупая на похвалы Катя. — Уважаю!
Дела пошли. Но тут они лишились Гоши. Оказалось, послом может стать любой проворовавшийся или проинтриговавшийся политик, а вот специалистов по «жучкам» не так уж и много в Отечестве. Гошин отказ организовать «прослушку» посла оценили где следует. Ведь даже генералы-гэбэшники ломались, секреты продавали, книжки разоблачительные писать начинали, а тут, смотри-ка, какой-то электромонтеришка устоял. Гошу вдруг вызвали куда следует (называлось это теперь по-другому, но занимались там тем же самым) и предложили работу в Афинах. Он поначалу даже заколебался, не хотел бросать налаженный бизнес, но друзья подсказали, как из Греции можно гнать в Москву дешевые шубы, чем, собственно, в основном и занимаются теперь сотрудники посольства. И он согласился.
Отъезд Гоши оказался очень некстати, потому что у Джедая созрела идея, сулившая огромные — по их челночным понятиям — барыши: один варшавский оптовик, которому они уже доставили сотню театральных биноклей и тридцать микроскопов, теперь заказал партию очень дорогих приборов ночного видения. Каракозин провел большую маркетинговую работу, охмурил секретаршу директора «почтового ящика», и партия новеньких ПНВ досталась им. Повезло! Товар-то ходовой, каждая охранная фирма, любой уважающий себя киллер с удовольствием обзаведется прибором ночного видения! Оставалось найти четвертого компаньона, готового вложить деньги в дело.
И вдруг ночью Башмакову позвонил Каракозин и сказал мертвым голосом:
— Я никуда не еду.
— Что случилось?
— Она ушла.
— Куда?
— К нему… Теперь мне все это не нужно. Идею дарю. Богатей, Олег Триллионович, и будь счастлив! Лидии скажи, что я умер, шепча ее имя…
— Э-э, Каракозин, ты чего надумал?
— Не бойся, Олег Трясогузович, покончить с собой я могу, только бросившись с гранатой под танк.
Верным задуманной негоции остался лишь Юрий Арсеньевич, он согласился вложить в дело деньги, скопленные на автомобиль. Требовались еще два компаньона. Поразмышляв, Башмаков вовлек в мероприятие «челноков», с которыми познакомился в поездках: актрису и завязавшего рецидивиста.
Актрисе он как-то помог втащить в поезд сумки — и она ему понравилась. У Башмакова даже появилось настойчивое желание выяснить, насколько форма ее груди соответствует характеру. А рецидивиста, учитывая будущий грандиозный заработок, он взял скорее для безопасности. Однажды, идя со стадиона на вокзал, Башмаков отстал от своих. Вдруг из кустов выскочили три качка и на чистейшем русском языке, правда, немного окая, потребовали деньги. Случившийся рядом рецидивист покрыл их такой затейливой бранью, подкрепленной ножом-выкидушкой, что злоумышленники отступили. В общем, и актриса, и рецидивист вложили в эту негоцию довольно приличные суммы.
— Таможенников не бойтесь, — убеждал Олег Трудович новых компаньонов, — у меня все схвачено! А старшая по смене, Лидка — просто свой человек!
— Смотри, деловой, — предупредил рецидивист. — Я тебя за язык не тянул!
Отвинтив не только потолочную, но и боковые панели, они сложили туда коробки с приборами, оставив в сумках невинные сигареты и пластмассовые розы. Потом расселись, начали выпивать и разговаривать. Рецидивист рассказывал, как в закатанных банках сгущенки им в зону передавали дурь, а актриса жаловалась на главного режиссера театра. Оказалось, этот мерзавец, не добившись от нее взаимности, отдал роль Саломеи своей жене, а та даже по сцене двигаться не умеет! Утка, просто утка!
— А ведь я столько размышляла над этой ролью! Понимаете, у Уайльда Саломея целует отрубленную голову Иоанна Крестителя… И почему-то всегда считалось, что целует в губы! И эта дурища тоже целует в губы. Но если бы я играла Саломею, я бы целовала в лоб! Понимаете — в лоб!
— Еще бы! — значительно кивнул Башмаков.
— Да? Понимаете? Правда?!
Она положила ему ладонь на колено и посмотрела с восторгом одинокой души, наконец-то нашедшей в этом страшном мире родственную консистенцию. Потом актриса стала жаловаться на то, что мерзавец режиссер сдал полтеатра под эротическое шоу — и ей приходится делить гримерную с омерзительной стриптизеркой, а к той шляются разные мужчины известного сорта — она незаметно показала глазами на рецидивиста. Олег Трудович успокаивал ее, тоже клал руку на колено, уверяя, что эти страшные для тонких, талантливых людей времена обязательно кончатся и она непременно сыграет Саломею… Актриса смотрела на него с трогательной благодарностью и неуловимым движением ресниц давала понять, что после успешного завершения дела ее благодарность может перерасти в более конкретное чувство… Вечером в тамбуре, после курения, он сорвал у нее поцелуй, сладкий от помады и горький от табака, поцелуй, напомнивший ему давнюю-предавнюю шалопутную Оксану и вызвавший нежное волнение. В Бресте дверь купе шумно отъехала — и вошли два сурово насупленных молодых таможенника в новенькой форме.
— А где Лидия? — растерянно спросил Олег Трудович.
— Что везете? — вопросом на вопрос ответил тот, что понасупленнее.
— Как обычно, — стараясь не выдать волнения, пробормотал Башмаков и предъявил показушные пластмассовые цветы, сигареты и водку.
— Больше ничего?
— Только героин в заднем проходе! — пошутил рецидивист, вызвав крайнее неудовольствие актрисы.
Таможенники нехорошо посмотрели на него и как по команде достали из карманов одинаковые «трехгранники».
— Это чье? — спросил тот, что понасупленнее, вытаскивая на свет первую коробку.
— А что это такое? — изумился Башмаков, от растерянности решивший ни в чем не сознаваться.
— Прибор ночного видения… Их здесь много. Это ваше?
— В первый раз вижу! — отмел подозрения Олег Трудович. Остальные негоцианты столь же решительно отказались от обнаруженных залежей редкостной оптики.
— Враги подбросили! — просипел рецидивист.
— Мистификация какая-то! — пожал плечами философ.
— А можно посмотреть в стеклышко? — детским голоском попросила актриса.
В окно было видно, как таможенники, весело переговариваясь, катят тележку, нагруженную конфискованными коробками. Актриса рыдала, размазывая по лицу тщательный свой макияж, и ругала Башмакова чудовищным рыночным матом, порываясь при этом выцарапать ему глаза. Рецидивист скрипел железными зубами и твердил:
— Опарафинили, как быдленка! Готовь, отмороженный, капусту!
И только Юрий Арсеньевич философски вздохнул и молвил:
— Не переживайте, Олег Трудович, утраты закаляют сердце. Зато хоть теперь Варшаву посмотрим… Вавель! Старо Място… Музей Шопена! А то ведь я из-за этого товара со стадиона никуда никогда и не ходил…
— Я тоже, — кивнул Башмаков.
Он пребывал в таком состоянии, словно очнулся от наркоза и увидел вдруг, что нога у него ампутирована под самый пах. Увидеть-то увидел, но пока еще не осознал окончательную и бесповоротную утрату конечности.
— А где находится музей Шопена? — спросил он. — Я бы тоже…
Но договорить ему не дали: рецидивист и актриса буквально в один голос высказали решительное намерение немедленно вступить с великим польским композитором в разнузданно-противоестественные сексуальные отношения. Башмаков вздрогнул от неожиданности и осознал чудовищность потери… В Москву Башмаков вернулся в ужасном состоянии. Особенно его угнетала мысль, что случись при этой катастрофе Джедай, он бы обязательно что-нибудь придумал. Ну, отвлек бы таможенников автографом барда Окоемова на «общаковой» гитаре, рассказал бы им какую-нибудь смешную историю, дал бы денег, в конце концов. Олег Трудович не знал наверняка, как именно поступил бы Каракозин, но в одном он был уверен: катастрофы бы не произошло!
Катя, узнав о случившемся, ничего не сказала, а только посмотрела на мужа так, как смотрят на мальчика, которого родители объявили уже совсем взрослым и даже переодели в брючки вместо коротких штанишек, а он вдруг на глазах у гостей эти брючки взял да и обмочил. Еще бы! По сравнению с великим и могучим Вадимом Семеновичем Башмаков выглядел жалко и ничтожно. А через несколько дней рецидивист, неведомо откуда узнавший адрес Башмакова, отловил его вечером в подъезде, приставил к горлу нож-выкидушку и просипел:
— Ты что, дешевло, не понял? Половину, так и быть, с меня — за то, что, как ибанашка, на зрячую пошел. А половина с тебя за хреновую натырку! Въехал или уговорить?
— Въехал! — еле вымолвил Башмаков.
— Актриске все отдашь. Понял?
— Понял. Я с ней сам…
— Не-е, это я с ней… сам! — осклабился рецидивист и значительно цыкнул зубом. Немного денег удалось занять у Труда Валентиновича, но в основном выручили Каракозин и, как ни странно, теща… Оставшись без Петра Никифоровича, Зинаида Ивановна задумала разбогатеть и поменяла свою трехкомнатную квартиру с доплатой на однокомнатную в том же подъезде. А вырученные деньги под триста процентов годовых вложила в банк «Аллегро», организованный каким-то администратором Москонцерта. Сделать это посоветовал ей по старой дружбе композитор Тарикуэллов, утверждавший, будто даже Алла Пугачева держит сбережения в этом банке. Теща после долгих уговоров Кати и унизительных просьб Башмакова сняла все-таки деньги со счета, погубив проценты, но при этом она взяла с зятя слово никогда больше не заниматься коммерцией. Катя обидно кивнула и пообещала не подпускать мужа к бизнесу на пушечный выстрел.
— Зачем куда-то ездить? — удивлялась теща. — Положил деньги в банк — и полеживай себе на диване!
Башмаков возместил потери профессору. Отдал деньги рецидивисту и больше никогда его не встречал. А вот актрису он совсем недавно увидал. В отечественном сериале «Тайны высшего света», где она играла сумасбродную графиню, ушедшую из-за несчастной любви в монастырь. Олег Трудович, смотревший по вечерам эту тягомотину, обратил внимание на то, что графиня-монахиня в каждой серии обязательно норовила поцеловать кого-нибудь в лоб…
Банк «Аллегро» лопнул через полгода, администратор Москонцерта ушел в бега, а вкладчики хоть и разгромили центральный офис, но не получили назад ни копейки. Потрясенная случившимся, теща сдала свою однокомнатную квартиру азербайджанцу и, окончательно поселившись вместе с Маугли на даче, завела козу и кур. А композитор Тарикуэллов, так тот просто от огорчения умер, не успев, как сообщили по телевизору, дописать рок-оперу «Живое кольцо», посвященную третьей годовщине обороны «Белого дома» от гэкачепистов. Башмаков отдал долг Зинаиде ивановне лишь недавно, продав после смерти бабушки Дуни егорьевскую избушку-развалюшку. По этому поводу Катя заметила, что ее мать совершила в жизни лишь два умных поступка: вышла замуж за Петра Никифоровича и одолжила деньги зятю.
А вот Каракозину Олег Трудович долг так и не отдал. Не успел… Бедный Джедай!
Принцесса нашла в «Московском комсомольце» объявление: «Руководителю страховой фирмы требуется личная секретарша. Рабочий день и вознаграждение ненормированные». Позвонила — и ей назначили день собеседования. Собиралась она долго и тщательно, перемерила все свои наряды и остановилась на строгом английском костюме, газовой блузке, а прическу соорудила такую скромную, точно шла поступать в московский филиал Армии спасения. И не ошиблась. На собеседование собралось десятка два женщин, начиная со школьниц в маминых туфлях и заканчивая курортными львицами пятидесятых годов, которые каким-то чудом сумели растянуть свой женский рассвет до самого заката (Принцесса все это потом со смехом рассказывала Джедаю). Припорхали и очевидные жрицы любви, даже не смывшие с лиц рабочую раскраску и не снявшие полупрозрачную униформу. Забрели в поисках работы и несколько профессиональных секретарш. Но их даже не допустили до начальства.
Принцесса продуманно опоздала и появилась в тот момент, когда шеф уже обалдел от бывалых дам, старавшихся сесть так, чтобы предъявить высокое качество нижнего белья, и озверел от малолеток, обещавших ему взглядами весь набор позднеримских удовольствий. В своем строгом костюме Принцесса выглядела как весталка на торжище продажной любви. Шеф страховой компании, молодой, коротко стриженный парень с боксерским приплюснутым носом, был одет в красный кашемировый пиджак и, как положено, имел вкруг шеи золотую якорную цепь. Он посмотрел на Лею с удивлением, облизнулся и принял ее на работу.
— Ну, как начальник? — после первого рабочего дня поинтересовался Джедай.
— Никак. Чистит ногти скрепками…
— Если начнет приставать — скажи! Я с ним поговорю.
— Обязательно.
Вскоре Принцесса начала постоянно задерживаться в офисе, а когда Каракозин в своей «божьей коровке» пытался караулить ее у входа, вышла ссора. Потом Лея стала сопровождать шефа в загранкомандировки, откуда возвращалась веселая и загорелая. Одевалась она теперь только у Карло Пазолини, а сына устроила в дорогой интернат, где все преподаватели были американцы. Джедай несколько раз звонил ей ночью из Варшавы и натыкался на автоответчик. Кончилось тем, что он ворвался в кабинет к шефу, устроил скандал и был вышвырнут вон «шкафандрами», которые оказались куда круче тех, что у Верстаковича.
После этого скандала Принцесса ушла из дому. Каракозин кричал, что никогда не даст ей развод, что отсудит у нее ребенка, а через неделю получил по почте свеженькое свидетельство о разводе. Сына же она попросту перевела в другой интернат — в Шотландию. Джедай бросился в милицию, в суд. В милиции его обещали посадить за дебош в общественном месте. А судья, дама с благородными чертами собирающейся на пенсию Фемиды, пряча глаза, посоветовала ему не связываться и оставить все как есть. Джедай был настолько поражен этим новым, неведомым прежде всесилием денег, что сник, отказался от борьбы и, как водится у русских, конечно, запил.
Башмаков в эти трудные времена к нему часто заезжал. Обычно Каракозин сидел один в неприбранной квартире и бренчал на знаменитой гитаре. Поначалу при нем крутились какие-то женщины, всякий день новые. Каждая своей суетливой заботливостью давала понять, что именно она — теперь и навсегда — нежная подруга и хранительница очага, но затем бесследно исчезала. Олег Трудович с Каракозиным одиноко выпивали и вели те восхитительные хмельные беседы, когда все проклятые тайны бытия становятся почти понятны и для полной ясности нужно выпить еще чуть-чуть, рюмочку. Но именно до этой последней, все-раз-и-навсегда-озаряющей рюмочки добраться почему-то никак не удавалось…
Однажды Башмаков, в сотый раз выслушивая историю принцессиной измены, спросил вдруг:
— Можно нескромный вопрос?
— Давай!
— Не обидишься?
— Нет.
— Какая у нее была грудь?
— Что-о? А тебе-то зачем?
— Нужно, раз спрашиваю.
Рыцарь задумался, и на его лице возникло выражение нежной мечтательности.
— Во-от така-ая! — он сделал движение пальцами, точно оглаживал невидимые полусферы.
— Нарисуй! — потребовал Башмаков, подвигая бумажку и давая ручку.
Каракозин еще немного поразмышлял и неуверенно изобразил.
— М-да… «Фужер для шампанского». Скрытная, опасная, холодная женщина. Я так и думал. Забудь о ней. Ты был обречен с самого начала!
— Холодная? — Джедай захохотал. — Холодная!!! — Он разорвал в клочья рисунок и заплакал целительными пьяными слезами.
— Забудь о ней! — успокаивал, как мог, Башмаков.
— Не могу!
— Значит, если она к тебе завтра вернется, ты ее простишь?
— Прощу…
— Я бы Катьку никогда не простил! — убежденно сказал Башмаков.
— Я его убью! — угрюмо сообщил Каракозин.
— Кого?
— Этого подонка! Задушу его же цепью! А мертвый он ей не нужен.
— Мертвые вообще мало кому нужны, — рассудительно заметил Башмаков. — Но ты его не убьешь…
— Почему это?
— При такой охране ты к нему близко подойти не сможешь! Проще революцию сделать. У него тогда все отберут — и она сама к тебе вернется! — с пьяным сарказмом пророчествовал Башмаков.
— А что? — задумался Джедай. — А что?! — повеселел Каракозин. — А что!!! — Он вскочил, схватил гитару, рванул струны и запел:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
Потом Рыцарь отбросил гитару, обнял Башмакова и зашептал вдохновенно:
— Олег Трисмигистович, вот что я тебе скажу…
И тут раздался телефонный звонок. Это была Катя.
— Нет, вообще не пьем — разговариваем! — неуверенно ответил, теряя отдельные звуки и даже целые слова, Каракозин и протянул трубку Башмакову.
— Тебя…
— Тунеядыч, срочно домой! Борис Исаакович при смерти…
18
И тут на самом деле раздался телефонный звонок. Эскейпер снял трубку, приладил ее к уху, но «алло» на всякий случай говорить не стал.
— Это я, — сообщила Вета тихо и таинственно.
— Я думал, ты уже не позвонишь, — по возможности холодно произнес Олег Трудович.
— Я не могла, — еще тише и еще таинственнее сказала она. — Потом все объясню. Ты собрался?
— Да, но… Что случилось? Что с анализом?
— Я еще не была у врача…
— А где ты была? — спросил Башмаков голосом внутрисемейного следователя.
— Потом. Билеты уже у меня. Сомиков взял?
— Да.
— И того, с грустными глазами?
— Конечно, — устало соврал Башмаков.
— Молодец! Я соскучилась! Знаешь, чего мне сейчас хочется больше всего?
— Догадываюсь.
— А знаешь, какое самое удивительное открытие в моей жизни?
— Какое же?
— А вот какое… Когда тебя целуют всю-всю-всю, это намного лучше, чем когда тебя целуют всю-всю…
— Интересно. А почему ты так долго не звонила?
— Ну хорошо, сейчас объясню. Только ты не сердись! В общем, понимаешь… Ой, больше не могу говорить — возвращается… Я тебе перезвоню! Обязательно дождись моего звонка! Не сердись, эскейперчик…
В трубке послышались короткие гудки.
«Кто возвращается? — удивился Башмаков. — Этого еще не хватало!»
Будет смешно, если Вета окажется в конце концов женщиной-елкой и бросит его. Ну, бросит и бросит… Не станет же он из-за этого, как Рыцарь Джедай, вступать в Партию революционной справедливости! Нет, не станет…
Олег Трудович вдруг поймал себя на том, что с самого утра, с самого начала сборов чувствует в теле какое-то знобкое недоумение. Это похоже на то, что он испытывал много лет назад, когда темным знобящим утром собирал вещевой мешок, чтобы идти на призывной пункт. «А вот брошу все и никуда не пойду!» — храбрился он, но прекрасно понимал: ничего не бросит, а пойдет как миленький, потому что в кармане лежит неотменимая, ознаменованная строгими печатями повестка…
Собственно, жизнь превращается в судьбу благодаря таким вот повесткам — и печати совсем не обязательны. Та дурацкая банка с икрой была повесткой. И гибель «Альдебарана» — тоже повестка. Но чаще всего повестки приходили к нему почему-то в виде женщин — Оксана, Катя, Нина Андреевна, а теперь вот Вета. Юная повесточка с нежной кожей, требовательным лоном и преданными глазами… Но преданность ненадежна и скоротечна. Ему будет шестьдесят, а ей всего тридцать семь. Она отберет у Башмакова переходящий алый колпак и отдаст другому… эскейперчику…
А не хотелось бы остаться в старости, как Борис Исаакович, беспомощным и одиноким.
Слабинзон уехал в Штаты в 90-м. Он долго стоял в очереди к американскому посольству, отмечался в списках, как за дефицитом. Наконец его вызвали на собеседование, и посольский юноша с лицом утонченного вырожденца подробнейшим образом расспрашивал Борьку о житье-бытье, родителях, работе, политических взглядах. Неизвестно, что там Слабинзон наплел, но ему дали разрешение выехать в Америку чуть ли не в качестве беженца. Теперь оставалось главное — пробиться сквозь ОВИР. И он пробился! Оставшееся до отъезда время счастливый отъезжант бегал по разным инстанциям, вплоть до районной библиотеки, собирая подписи и печати, удостоверявшие, что он, Борис Леонидович Лобензон, ничего больше не должен этой стране и с чистой совестью может отправляться на новое место жительства. Кроме того, Слабинзон доставал через знакомых отца текинские ковры и переправлял их дальним родственникам своей бывшей жены Инессы, имевшим магазинчик на Брайтон Бич. Олег помогал ему возить ковры в Шереметьево и очень удивлялся, зачем тащить в изобильную Америку отечественные изделия, например вот этот старый, затрепанный коврище с огромными, прямо-таки чернобыльскими, синими розами. Таможенники, брезгливо осматривая ковер, даже спросили ехидно:
— А собачий коврик тоже в Америку пошлете?
Борька в ответ лишь вздохнул, как духовидец на лекции по научному атеизму.
Башмаков тоже удивлялся:
— На черта ты все это тащишь?
— Ну как ты не понимаешь, Тугодумыч! Что в первую очередь делает человек, уехавший из этого проклятого Совка?
— Что?
— Он создает в отдельно взятом районе Нью-Йорка, а точнее, на Брайтон Бич, свой маленький, миленький Совочек. А какой же Совочек без ковров! Понял?
— Приблизительно. Проводы были скромные. Борис Исаакович приготовил прощальный ужин, благо как раз получил ветеранский продзаказ. Прилавки гастрономов к тому времени настолько опустели, что даже мухи исчезли. Правда, иногда по телевидению сообщали о том, как селяне пошли за грибами и наткнулись в лесу на гору сваленной на полянке любительской, реже — сырокопченой. Колбаска была еще совсем свеженькая — и деревня, поменяв излишки на водку, гуляла целую неделю.
— Вредительство! — замечал по этому поводу Борис Исаакович.
— В тридцать седьмом за такие вещи расстреливали! — добавлял Борька.
— И правильно делали! — кивал генерал.
— Дед, а нельзя как-нибудь так, чтобы не расстреливать и чтобы колбаса была?
— Очевидно, нельзя…
Прощальный ужин проходил печально. Ели фаршированную курицу, приготовленную по рецепту покойной Аси Исидоровны. Борька в очередной раз разлил в стопки купленную по талонам водку и сказал:
— На посошок!
— Не жалко уезжать? — спросил Башмаков.
— Из старой квартиры всегда жалко уезжать, даже если переезжаешь из коммуналки в отдельную. Так ведь, дед?
Борис Исаакович, ставший на время сборов внука еще молчаливее, чем обычно, посмотрел на Борьку печальными глазами. И Башмаков вдруг изумился: как же он с такими печальными глазами красноармейцев в бой водил?
— По-моему, ты совершаешь очень серьезную ошибку! — тихо молвил генерал.
— Человек имеет право жить там, где хочет! Я свободная личность!
— Ты? — удивился Башмаков.
— Я!
— Это ты, Слабинзон, в очереди к посольству заразился.
— Да пошел ты, комса недобитая!
— Заткнись, морда эмигрантская! Спор, перераставший из шутливого во всамделишный, остановил Борис Исаакович, пресек молча, одним лишь взглядом — и Башмаков вдруг понял, как он поднимал залегшую роту.
— Не надо путать свободу перемещения со свободой души. Можно и в колодках быть свободным, — сказал Борис Исаакович.
— Осточертели вы мне с вашей романтикой глистов, сидящих в любимой заднице! Нет, Моисей правильно водил наш маленький, но гордый народ по пустыне, пока последний холуй египетский не сдох!
— Ты где это прочитал?
— Какая разница? В Библии! — гордо ответил Борька.
— Ага, в Библии! В «Огоньке» он прочитал, — наябедничал Башмаков, — в статье публициста Короедова «Капля рабства в бочке свободы». Там еще про то, что раба из себя нужно выдавливать, как прыщ.
— Моя воля, я бы этих публицистов порол прилюдно. Начитались предисловий! — посуровел генерал. — Моисей водил народ свой по пустыне, чтобы умерли те, кто помнил, как сытно жили в Египте. «О, если бы мы умерли от руки Господней в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта! Хорошо нам было в Египте!» Водил, потому что в земле обетованной их ждали кровопролитные сражения за каждую пядь, голод и лишения… А раба, друзья мои, если слишком торопиться, можно выдавить из себя вместе с совестью. К этому, кажется, все и идет…
Провожали они Слабинзона вдвоем с Борисом Исааковичем. Шереметьево напоминало вокзал времен эвакуации. Народ, лежа на тюках, дожидался очереди к таможенникам, которые свирепствовали так, словно искали в багаже трупик ритуально замученного христианского младенчика. Но оказалось, у Борьки все схвачено: сразу несколько человек из начала очереди зазывно помахали ему руками. С собой он нес всего-навсего небольшую спортивную сумку.
— Ну, дед, прощай! Надумаешь к нам в Америку, позвони — эвакуируем! Я, между прочим, думал о том, что ты вчера говорил. Так вот, лучше быть рабом свободы, чем свободомыслящим рабом! Понял?
— Я-то понял. А вот ты пока ничего и не понял. Не забывай, звони!
И Башмаков впервые увидел в глазах Бориса Исааковича слезы. Старый генерал обнял внука и прижал к себе. Засмущавшийся таких нежностей, Борька резко высвободился и повернулся к другу:
— Смотри, Трудыч, на тебя державу оставляю! Вы уж тут без меня перестройку не профукайте! А теперь пожелайте мне удачи — сейчас будет самый ответственный момент в моей жизни!
Он глубоко вздохнул и по-йоговски, мелкими толчками, выдохнул.
— Кто там следующий? — противно крикнул таможенник, ухоженный юноша с фригидным лицом.
— Я там следующий!
Башмаков и Борис Исаакович остались у железных перил, чтобы увидеть, как Слабинзон пройдет все преграды и скроется за будочками паспортного контроля.
— Это все? — с раздраженным удивлением спросил таможенник, оглядывая спортивную сумку.
— Все, что нажито непосильным трудом! — погрустнел Борька.
— А это что еще такое? — таможенник ткнул в экран дисплея.
— Где?
— Вот!
— Бюстик.
— Какой еще бюстик? Откройте сумку!
Слабинзон расстегнул молнию. И на свет божий был извлечен бюстик Ленина из серебристого сплава — такие тогда рядами стояли в любом магазине сувениров.
— Зачем вам это? — спросил таможенник, с нехорошим интересом осматривая и ощупывая бюстик.
— Исключительно по идейным соображениям!
— Ах так… Открутите! — приказал таможенник.
— Что? — изумился Слабинзон.
— Голову.
— Ленину?!
— Бюсту.
— Одну минуточку. — Борька споро отвинтил голову Ильичу.
Очередь, наблюдавшая все это, затаила дыхание. Пополз шепоток, будто один очень умный устроил тайник в бюстике Ленина и попался.
— Боже, что он делает, шалопай! — Борис Исаакович полез за валидолом.
— Что там? — радостно спросил таможенник, заглядывая в голову вождя, которая, как и следовало ожидать, оказалась полой.
— Где? — уточнил Борька.
— А вот где! — таможенник (его лицо уже утратило фригидность и приобрело даже некоторую страстность) ловко извлек из недр ленинской головы небольшой тугой полиэтиленовый сверточек. — Что это такое?
— Это… понимаете… как бы вам объяснить…
— Да уж постарайтесь! — ехидно попросил таможенник и нажал потайную кнопочку.
— Видите ли, это горсть земли.
— Какой еще земли?
— Русской земли, — отозвался Слабинзон дрогнувшим голосом и смахнул слезу.
— А зачем вам русская земля? — спросил таможенник, удовлетворенно заметив, как к ним торопливыми шагами направляются два офицера.
— Мне?
— Вам.
— А вы полагаете, если я еврей, так меня русская земля уже и не интересует? Вы случайно не антисемит?
— Прекратите провокационные разговоры! — испугался таможенник.
Его можно было понять: в России оказаться антисемитом еще опаснее, чем евреем.
— Разверните!
Борька бережно развернул пакет. Башмаков привстал на цыпочки вместе со всей очередью: похоже, в полиэтилене действительно была земля. Таможенник и подбежавшая охрана оторопело склонились над горстью российской супеси. Очевидно, снова была нажата потайная кнопка, потому что в боковой стене открылась дверь, и оттуда выкатился майор.
— Земля, — подтвердил он, понюхав. — А почему в… в бюсте?
— А разве нельзя?
— Нежелательно.
— В следующий раз учту.
Майор смерил Борьку расстрельным взглядом и махнул рукой. Таможенник маленькой печатью, величиной с большой перстень, проштамповал декларацию. И только тут Слабинзон, наконец глянув в сторону деда и Башмакова, хитро-прехитро подмигнул. Для чего был устроен этот спектакль и что на самом деле провез с собой Борька, Башмаков так никогда и не узнал. Через полгода Борис Исаакович позвонил и сообщил, что от Борьки пришло письмо, точнее, фотография с надписью. Башмаков не поленился, съездил посмотреть. Борька запечатлелся на фоне иномарки в обнимку с мулаткой. Машина была длинная, колымажистая, а темнокожая девушка, одетая в чисто символическое бикини, ростом и статью подозрительно напоминала приснопамятную Валькирию — Борька едва доставал ей до плеча. На нем были длинные шорты и майка, разрисованные пальмами. На обратной стороне фотографии имелась короткая надпись: «Привет из солнечной Калифорнии!»
С тех пор Башмаков не виделся со старым генералом. И если бы не врач «скорой помощи», так бы, наверное, и не увиделся. Доктор позвонил, объяснил, что Борису Исааковичу было плохо, и поинтересовался:
— А вы ему кто?
— В общем-то никто, — растерялась Катя.
— Странно… Ваш телефон тут на стенке!
Дело в том, что Борька всегда самые важные номера записывал на обоях прямо над телефоном. Башмаков, как самый близкий друг, к тому же начинавшийся на вторую букву алфавита, стоял первым.
— А что все-таки случилось с Борисом Исааковичем? — спросила Катя.
— Ничего страшного, гипертонический криз. Старичок он у вас еще крепкий, просто разволновался. Но недельку придется полежать. Как я понял, он одинокий. Лучше, конечно, чтобы кто-нибудь присмотрел. Ему нужен покой и уход.
— Обязательно присмотрим.
Катя быстро вычислила, где мог задержаться муж, позвонила Каракозину и была особенно сурова, потому что не одобряла этих встреч, заканчивавшихся тяжкими утренними пробуждениями и напоминавших давние райкомовские времена. Однако если в те времена на дурно пахнущего, опухшего супруга Катя смотрела с болью и отвращением, но все же как на часть собственного тела, пораженную отвратительным недугом, то теперь это было отчужденное отвращение с легким оттенком соседского сострадания…
— Борис Исаакович при смерти! — сказала Катя, специально сгущая краски.
Получив по телефону взбучку, друзья подхватились и, трезвея на ходу, помчались к Борису Исааковичу. Но судя по тому, что дверь открыл сам генерал, ничего особенно опасного не произошло.
— Реаниматоров вызывали? — нетрезво пошутил Каракозин.
Борис Исаакович ответил грустной беспомощной улыбкой и, шаркая ногами, вернулся на диван. На генерале была зеленая офицерская рубашка с тесемками для погон и старенькие синие тренировочные брюки. Он тяжело сел. На клетчатом пледе лежали заложенные очками мемуары де Коленкура. На стуле — таблетки, пузырек и стакан, резко пахнувший валокордином.
— Я нашел у Коленкура любопытную мысль. — генерал раскрыл книгу и надел очки. — Вот, послушайте: «Гений императора всегда творил такие чудеса, что каждый возлагал на него все заботы об успехе. Казалось, прибыть на место ко дню битвы — это все…»
— Понятно, — кивнул Джедай. — Чем гениальнее правитель, тем раздолбаестей народ.
— Примерно. Чем гениальнее политик, тем требовательнее и суровее он должен быть к окружающим.
— А людей вам совсем не жалко?
— От глупой доброты правителя, молодой человек, народу гибнет гораздо больше, чем от умной жестокости, — ответил Борис Исаакович, взяв в руки пузырек с каплями.
Башмаков укоризненно глянул на Джедая, схватил стакан и помчался на кухню за водой.
…А приступ вышел вот из-за чего. В течение многих лет Борис Исаакович о деньгах почти не думал: пенсия у него была хорошая, путевки в санаторий бесплатные, кое-что и прикопилось — за статьи в военных журналах, за лекции ему прямо на сберкнижку перечисляли. Да и много ли пенсионеру нужно? Тратился он в основном на книги и журналы — тогда много печаталось нового, необыкновенного, рассекреченного. Из дому он выбирался редко — в Ленинскую библиотеку или в Подольский архив. Дело в том, что обнаружились считавшиеся утерянными протоколы допросов генерала Павлова, и монографию пришлось переписывать практически заново, нарушая все сроки. В «Воениздате», конечно, возмутились, ведь книга была уже в темплане. Борис Исаакович гордо вернул аванс. Мог себе позволить! И вдруг, буквально за несколько месяцев, все изменилось. Сбережения превратились в пыль: на восемь тысяч, лежавших на книжке, не то что машину — трехколесный велосипед не купишь. Пенсии едва хватало на хлеб. А подзаработать негде. Журналы или позакрывались, или влачили такое жалкое существование, что о гонорарах и речь не заходила. Лекции читать тоже не приглашали. Какие там лекции, если вся страна проснулась нищей и надо было соображать, как жить и что жевать! Правда, однажды Международный исторический фонд имени Иосифа Флавия пригласил генерала выступить на научной конференции «СССР как главный инициатор Второй мировой войны» и даже пообещал приличное вознаграждение в долларах. Борис Исаакович в своем коротком сообщении блестяще, ссылаясь на документы, объяснил, кто на самом деле был главным инициатором войны.
— Но позвольте! — оппонировал ему взвинченный историк-возвращенец с неопрятной диссидентской бородой. — Сталин готовил танки на шинном ходу, чтобы двигаться по европейским автострадам!
— Ну и что? «Танки на шинном ходу»… Если у вас борода, это еще не значит, что вы монах. Зал засмеялся и зааплодировал. Но гонорар генералу почему-то не заплатили. Более того, к нему как бы приклеили некий предупредительный ярлычок, и уже больше никогда никакой фонд не приглашал его ни на одну конференцию, хотя таких специалистов, как Борис Исаакович, было раз-два и обчелся. Времена настали тяжелые: даже книги он не мог теперь покупать, а до обнищавших библиотек новые издания вообще не доходили. Свежие монографии по военной истории Борис Исаакович изучал прямо у магазинного прилавка, даже выписки ухитрялся делать. Но однажды молодая нервная продавщица в историческом отделе Дома книги наорала на старика:
— Вы же, дедушка, конфеты до того, как чек пробьете, не жрете! А страницы грязными пальцами хватаете!
Бориса Исааковича, маниакального чистюлю, постоянно гонявшего Борьку за грязные ногти, последнее замечание просто убило. Сразу из магазина, держась за грудь, наполнившуюся вдруг какой-то болезненной ватой, он поехал в свою поликлинику. Сняли кардиограмму и нашли довольно сильную аритмию.
— Нервничаете? — спросила врач.
— А кто теперь не нервничает? — вздохнул генерал.
— Это правда. Я иногда просыпаюсь — и не верю, что все это с нами произошло.
Борис Исаакович знал эту кардиологиню еще юной выпускницей мединститута, трепетавшей перед своими чиновными пациентами. Он всегда приносил ей коробку конфет или какой-нибудь сувенир. Впервые за много лет он пришел с пустыми руками. Вернувшись домой, генерал долго размышлял, прикидывал и решил продать квартиру, а купить другую, поменьше, и желательно в новом, зеленом районе. На разницу — а это огромные деньги — можно было спокойно жить, покупать книги, дарить врачихам конфеты и писать труд о командарме Павлове. Но по Москве ходили вполне достоверные слухи, что у заслуженных стариков выманивают их большие квартиры в сталинских домах, а когда приходит время расплачиваться, попросту убивают. Рассказывали даже леденящую историю бывшего замнаркома из соседнего подъезда, исчезнувшего через два дня после продажи квартиры, а потом найденного расчлененным в помойных баках микрорайона. Борис Исаакович смерти не боялся, но быть зарезанным каким-нибудь уголовником, тем более когда еще не дописана книга о командарме Павлове… Нет уж, увольте! Тогда он решил поискать постояльцев, дал объявление в газете «Из рук в руки», но откликались в основном блудницы, какие-то башибузуки в кожаных куртках или молоденькие бизнесмены, которые, войдя в квартиру и оглядевшись, заявляли:
— Эту стену надо снести… А здесь (кивок в сторону Асиной комнаты) будет гостевой туалет…
Естественно, Борис Исаакович квартиру так никому и не сдал. Написать сыну гордость не позволяла, ведь звали же, упрашивали: «Поедем! Поедем!» И потом еще знакомых подсылали: «Надо, надо уезжать! Слышали, Щукочихин вчера по телевизору погромы обещал!» Не поехал… Да и какая от сына помощь? Сам в письмах постоянно жалуется, как трудно приживаться на новом месте: за все плати. А Борька прислал фотографию из Калифорнии и пропал — ни письма, ни звонка…
И вот как-то раз Борис Исаакович отправился в магазин военной книги на старом Арбате — тамошние продавщицы его давно знали и снисходительно смотрели на то, как он читает у прилавка. Прогуливаясь по старому Арбату, превратившемуся к тому времени уже в сувенирный базар, Борис Исаакович увидел на лотке среди обыкновенных солдатских шапок, ремней и гимнастерок настоящий парадный генеральский мундир, висящий на плечиках и обернутый от дождя прозрачной пленкой. Точно такой же хранился у него в шкафу. Генерал остановился как завороженный. Так и стоял, покуда продавец, верткий молодой парень, виртуозно всобачивал доверчивому иностранцу кроликовую ушанку с кокардой, на ломаном английском уверяя, будто такие шапки носят бойцы спецдиверсионного отряда «Айсберг», который предназначен для захвата Гренландии… Успешно нахлобучив шапку на радостного интуриста, парень повернулся к Борису Исааковичу:
— Что берем?
— Что-то я не припомню такой спецгруппы — «Айсберг».
— Секретная группа… Под грифом: «Супер-дупер»!
— И грифа такого не помню.
— Склероз у вас, папаша! Что интересует?
Борис Исаакович кивнул на генеральский мундир и был потрясен, узнав цену: она равнялась его годовой пенсии. Парень прилавочным чутьем угадал: старичок с потертым портфелем не случайно спрашивает. Он стал объяснять, что с удовольствием купит мундиры, шинели, медали, ордена, фуражки, причем заплатит долларами. Настоящие боевые ордена и медали были разложены тут же, на прилавке.
— А у вас, папаша, случайно орден Славы первой степени не наблюдается? Второй и третьей есть. Комплект нужен. Очень нужен!
— Не стыдно славой чужой торговать? — тихо спросил генерал.
— А почему мне должно быть стыдно? Я у вас ордена не ворую — сами несете! Я вот тут стою и думаю иногда: это же как интересно устроено, в двадцать лет, когда вся жизнь впереди и хрен в подбородок упирается, человек за орден или медаль под пули лезет и не боится. А когда жить-то осталось, уж извини, отец, совсем ничего и от хрена одна шкурка, несет мне свои цацки. А то, понимаешь, валидол купить не на что… Бережет сердчишко-то… А может, и правильно делает? Ты, отец, подумай. Может, у тебя китель какой зря гардероб занимает? Моль-то, она не разбирается, где пиджак, а где мундир… Прайс-листик-то возьми! — И парень протянул ему бумажку, где подробно указывались цены на все — от Звезды Героя до медали в честь 40-летия Победы.
По пути домой Борис Исаакович кипел и возмущался, что боевые награды, которые давали за геройство и пролитую кровь, стали теперь предметами омерзительной купли-продажи. Но при этом в каком-то подсознательном вычислительном закутке одновременно шел подсчет стоимости хранившихся в специальном замшевом мешочке двух орденов Красного знамени, ордена Отечественной войны I степени, ордена Александра Невского, польского «Белого орла», многочисленных медалей, боевых и накопившихся за послепобедные юбилеи. Полученная в результате сумма как-то сама собой выскакивала из умственного закутка и вторгалась в возмущенное сознание генерала. Открывая дверь квартиры, Борис Исаакович почти убедил себя в том, что парадный мундир ему, собственно, не нужен. Да и моль в самом деле не дремлет — на рукаве недавно появились две маленькие пока еще проплешинки. А похоронят уж как-нибудь в обычном мундире. Более того, с некоторыми, особенно юбилейными, наградами тоже можно расстаться. Ничего страшного. Даже есть какая-то диалектическая логика в том, что на эти деньги он сможет закончить исследование о командарме Павлове. Перед тем как отнести мундир на Арбат, генерал напоследок решил еще раз его надеть и сразу заметил, что тот стал ему великоват: за последнее время от плохого питания и от переживаний Борис Исаакович сильно похудел. И вот когда он стоял перед зеркалом, разглядывая себя, ему вдруг стало душно, словно из комнаты, как из лейденской банки, откачали воздух… До телефона удалось добраться с трудом. Потом по стеночке дошел в прихожую, отпер и приоткрыл входную дверь… Приехавшая бригада нашла его лежащим на диване в расстегнутом генеральском мундире, с мокрым полотенцем на груди.
|
The script ran 0.02 seconds.