Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Теодор Драйзер - Финансист [1912]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Классика, Роман

Аннотация. «Финансист» - блистательный в своей исторической достоверности роман Теодора Драйзера об элите американского бизнеса, создававшей огромные состояния во второй половине XIX века. Роман о мире, в котором выживают только сильнейшие - те, кто способен выстоять под ударами судьбы и неуклонно двигаться к цели - обретению богатства и власти.

Аннотация. `Финансист` — первая книга `Трилогии желания` выдающегося американского писателя Т.Драйзера (1871-1945). Роман начинается с юношеских лет американского капиталиста Фрэнка Каупервуда и заканчивается в тот период жизни главного героя, когда он, чувствуя силу накопленных им капитала и профессионального опыта, провозглашает свой жизненный лозунг, давший название всей трилогии `Мои желания прежде всего`.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 

— Нет, это невозможно. Если вы не позволите мне платить, я не перееду! — запротестовала Эйлин. — Вы должны согласиться. Она знала, что мать и дочь не в состоянии содержать ее. — Хорошо, хорошо, не будем сейчас говорить об этом, — вмешалась миссис Келлиген. — Переезжайте, когда вам угодно, и оставайтесь, тоже сколько вам угодно. Достань-ка чистые салфетки, Мэйми! Эйлин осталась завтракать, но вскоре ушла на свидание с Каупервудом, очень довольная, что главного затруднения более не существует. Теперь она свободна и может приехать сюда, когда только ей вздумается. Оставалось лишь собрать кое-что из вещей, а то и просто явиться, ничего не взяв с собой. Возможно, Фрэнк что-нибудь ей посоветует. Каупервуд между тем не делал попыток снестись с Эйлин после того злополучного дня, когда они были застигнуты в доме свиданий, но ждал письма от нее, которое и не замедлило прийти. Как всегда, это было длинное послание, полное надежд, любви и задора, в котором она повествовала обо всем, что происходило у нее в семье, и делилась своими планами ухода из дому. Последнее немало озадачило и обеспокоило Каупервуда. Одно дело — Эйлин в лоне семьи, всеми любимая, окруженная заботой, и другое — Эйлин одинокая, оставленная на его, Каупервуда, попечение. Ему никогда не приходило в голову, что она может уйти из дому, прежде чем он будет готов ее принять. Если она решится на это сейчас, могут возникнуть весьма неприятные осложнения. Тем не менее он любил ее, любил страстно и готов был на все для ее счастья. Содержать ее должным образом он мог бы даже теперь, если, конечно, его не посадят в тюрьму; впрочем, он и оттуда сумеет позаботиться, чтобы она ни в чем не нуждалась. И все-таки будет гораздо лучше, если удастся уговорить ее остаться дома до окончательного выяснения его судьбы. Он ни минуты не сомневался в том, что, как бы ни обернулись ближайшие события, со временем он выпутается из всех затруднений и снова станет состоятельным человеком. Тогда он добьется развода и женится на Эйлин. Если же из этого ничего не выйдет, он куда-нибудь уедет с нею, а в таком случае, может быть, даже лучше, если она немедленно уйдет из семьи. Но, с другой стороны, его дела так запутаны, а тут еще розыски, которые, несомненно, начнет Батлер, — все это чревато опасностями. Старик способен открыто обвинить его в похищении дочери. И Каупервуд решил уговорить Эйлин остаться дома, на время прекратить встречи и переписку с ним и, более того, уехать за границу. К ее возвращению он сумеет поправить свои дела, да и она успокоится, а сейчас они должны руководствоваться прежде всего доводами рассудка. С этими мыслями он отправился на свидание, которое она назначила ему в письме, хотя и считал это несколько рискованным. — А будешь ли ты чувствовать себя там хорошо? — спросил он, выслушав ее описание жилища Келлигенов. — Уж очень все это отдает бедностью! — Да, но я их искренне люблю, — отвечала Эйлин. — И ты уверена, что они сумеют молчать? — О, конечно! В этом я уверена, совершенно уверена. — Ну что ж, — заключил он, — тебе виднее. Я ничего не хочу тебе навязывать, но на твоем месте я бы счел за благо послушаться отца и уехать на некоторое время. Его это успокоит, а я буду ждать тебя здесь. Время от времени мы могли бы даже писать друг другу. Услышав это. Эйлин нахмурилась. Она любила его так страстно, что одна мысль о разлуке была для нее, как нож в сердце. Ее Фрэнк останется тут, в беде, возможно, под судом, а она уедет! Ни за что! Неужели он не любит ее так сильно, как она его? Как может он предлагать что-либо подобное? Да и любит ли он ее вообще? — спрашивала она себя. Уж не хочет ли он бросить ее как раз в то время, когда она собирается сделать шаг, который должен еще больше их сблизить? Глаза ее затуманились, она была жестоко уязвлена. — Как ты можешь такое говорить! — воскликнула она. — Ты отлично знаешь, что сейчас я не уеду из Филадельфии. Или ты думаешь, что я оставлю тебя одного в это трудное время? Каупервуд понял ее негодование. Он был достаточно проницателен и страстно любил ее. «Боже мой, — подумал он, — все что угодно, только не причинять ей боли!» — Родная моя, — торопливо проговорил он, увидев ее затуманившиеся глаза, — ты меня не поняла. Я хочу того же, чего и ты. Ты все это придумала, чтобы не разлучаться со мной, — будь по-твоему. Не вспоминай больше о том, что я сказал! Я боялся, что твой уход из дому повредит нам обоим, но будем верить, что ничего не случится. Ты знаешь, как отец тебя любит, и надеешься, что заставишь его передумать? Отлично, переезжай к миссис Келлиген! Но помни, радость моя, что мы оба должны соблюдать величайшую осторожность. Дело принимает серьезный оборот. Если ты оставишь семью и твой отец вздумает публично обвинить меня в похищении, это кончится плачевно для нас обоих. Одного такого обвинения будет достаточно, чтобы меня засудить. И что тогда? Сейчас нам лучше встречаться пореже. Так редко, как только мы сможем выдержать. Если бы у нас в свое время достало благоразумия на какой-то срок прекратить встречи, после того как твой отец получил это письмо, все было бы благополучно. Теперь, конечно, уж ничего не поделаешь, но нам надо действовать вдвойне осторожно. Разве ты не согласна со мной? Так вот: хорошенько все обдумай и поступай, как ты сочтешь правильным. А когда решишь, дай мне знать. И как бы ты ни поступила, я заранее все одобряю, ты меня поняла? — Он привлек ее к себе и поцеловал. — Да, но у тебя ведь нет денег, правда? — спохватился он. Эйлин, глубоко растроганная его словами, на минуту задумалась, но тут же решила, что путь, избранный ею, единственно правильный. Отец горячо любит ее. Он ни за что не скомпрометирует ее в глазах общества, а следовательно, и не воспользуется ее уходом для открытого преследования Каупервуда. Вероятнее всего, он станет умолять ее вернуться домой, сказала Эйлин, и под воздействием ее доводов Каупервуд вынужден был уступить. Что пользы спорить? Никто на свете не заставит ее бросить своего возлюбленного. Впервые за все время знакомства с Эйлин он достал из кармана пачку кредиток. — Вот здесь, дорогая, двести долларов, — сказал он. — Тебе хватит этого до нашей следующей встречи, или же ты снова напишешь мне. Я позабочусь о том, чтобы ты ни в чем не нуждалась. И не смей думать, будто я не люблю тебя! Ты сама знаешь, что это вздор. Я тебя обожаю! Эйлин не хотела брать деньги — ей ничего не нужно, а кроме того, у нее дома еще кое-что есть, но он не стал ее слушать, зная, как они могут ей понадобиться. — Полно об этом говорить, родная, — сказал он. — Я ведь знаю, что деньги тебе пригодятся. Эйлин так привыкла получать крупные суммы от отца и матери, что не придала этому особого значения. Фрэнк ее любит, и какие могут быть между ними счеты? Когда она немного успокоилась, они принялись обсуждать вопрос о переписке и пришли к выводу, что самое лучшее — сыскать надежного человека, через которого можно будет передавать письма. Когда они расстались, Эйлин, только что приходившая в отчаяние из-за его, как ей казалось, недостаточно страстного отношения к ней, вновь воспрянула духом. Нет, он ее любит, решила она, и ушла со счастливой улыбкой. У нее есть Фрэнк, на которого она может опереться, и теперь она проучит отца! Каупервуд, провожая ее глазами, покачал головой. Сейчас она стала для него дополнительным бременем, но отказаться от нее он, конечно, не мог. Сорвать завесу с иллюзий, созданных ее любовью, и сделать ее несчастной, когда он сам так влюблен в нее? Нет! Да и зачем бы ему это делать? В конце концов все еще может обернуться к лучшему. Если Батлер снова прибегнет к помощи сыщиков, то выяснится, что Эйлин ушла вовсе не к нему, Каупервуду. Если же наступит минута, когда надо будет пустить в ход весь свой здравый смысл и холодную расчетливость, чтобы спастись от смертельной опасности, то он тайно сообщит Батлерам о местопребывании Эйлин. Это послужит доказательством, что он имел лишь отдаленное отношение к ее бегству, а им будет дана возможность уговорить ее вернуться. Может быть, все еще и обойдется, как знать! Во всяком случае, он будет бороться с препятствиями по мере их возникновения. Каупервуд тотчас поехал к себе в контору, а Эйлин отправилась домой с твердым намерением осуществить свой план. Отец дал ей время на размышление; возможно, что он и еще продлит этот срок, но она не станет ждать. Привыкнув к тому, что любые ее желания исполнялись, она не видела причины, почему бы ей не поступить по-своему и теперь. Скоро пять часов. Она подождет до семи, когда вся семья усядется за стол, и потихоньку выскользнет из дому. Но одно неожиданное обстоятельство заставило ее отложить осуществление своего намерения. Дома она застала гостей — мистера Стейнметса с женой. Стейнметс — известным инженер, сотрудничал с Батлером, составляя проекты для многих его подрядных работ. Был как раз канун Дня благодарения, и Стейнметсы стали наперебой уговаривать Эйлин и Нору погостить недели две у них в Уэст-Честере, в их новом доме, об уюте и красоте которого Эйлин слышала уже не раз. Люди они были очень приятные, еще не старые, и в доме у них всегда собирался обширный круг друзей. Эйлин решила повременить со своим бегством и принять приглашение. Отец разговаривал с ней самым сердечным тоном. Присутствие Стейнметсов и их просьба были для него таким же облегчением, как и для Эйлин. Уэст-Честер находился в сорока милях от Филадельфии, и, живя там. Эйлин вряд ли могла бы видеться с Каупервуд ом. Она тотчас же написала Фрэнку о перемене в своих планах и уехала, а он облегченно вздохнул, вообразив в эту минуту, что буря промчалась мимо. 39 Между тем близился день, когда должно было слушаться дело Каупервуда. Он не сомневался, что суд, о чем бы ни свидетельствовали факты, сделает все возможное для вынесения ему обвинительного приговора, но не находил выхода из создавшегося положения. Разве только бросить все и уехать из Филадельфии, но об этом не стоило и думать. Единственная возможность обеспечить себе будущее и сохранить дружеские отношения с рядом лиц из финансового мира заключалась в том, чтобы как можно скорее предстать перед судом, в надежде, что если он и будет осужден, то со временем друзья помогут снова встать на ноги. Он много говорил со Стеджером о возможности лицеприятного отношения к нему состава суда, но адвокат не разделял его опасений. Во-первых, присяжных не так-то просто подкупить; во-вторых, большинство судей, несмотря на различие политических убеждений, люди честные и не пойдут дальше того, что им подскажут лидеры партии, а это в конце концов не так уж страшно. Судья, который должен был председательствовать на этом процессе, Уилбер Пейдерсон, — участник квартальной сессии — прямой ставленник республиканской партии и, следовательно, кругом обязан Молленхауэру, Симпсону и Батлеру, но, с другой стороны, Стеджер слышал о нем только как о честном человеке. — Не понимаю, — говорил Стеджер, — почему этим господам так хочется покарать вас? Разве что в назидание всему штату. Выборы-то ведь прошли. Кстати, говорят, что уже сейчас принимаются меры к тому, чтобы вызволить Стинера, в случае если он будет осужден, чего ему, конечно, не миновать. Судить его им волей-неволей придется. Ему дадут год или два, самое большее три, а потом он будет помилован, не отбыв и половины срока. То же самое, в худшем случае, предстоит и вам. Они не смогут выпустить его, а вас оставить в тюрьме. Но до этого не дойдет, помяните мое слово. Мы выиграем дело в первой же инстанции, а нет — так наша кассация будет удовлетворена в верховном суде штата. Тамошняя пятерка судей ни в коем случае не поддержит этой вздорной затеи. Стеджер искренне верил в то, что говорил, и Каупервуда это радовало. До сих пор молодой юрист отлично вел его дела. И все же мысль о том, что Батлер преследует его, не давала ему покоя. Это обстоятельство весьма осложняло дело, а Стеджер о нем даже и не подозревал. Слушая оптимистические заверения своего адвоката, Каупервуд все время помнил о Батлере. Слушание дела взбудоражило чуть ли не весь город с населением в шестьсот тысяч человек. Каупервуды решили, что никто из женщин их семьи не будет присутствовать на суде. На этом настаивал Фрэнк, не желая давать лакомую пищу газетным репортерам. Отец пойдет в суд, ибо он может понадобиться в качестве свидетеля. Накануне пришло письмо от Эйлин. Она сообщала о своем возвращении из Уэст-Честера и желала Фрэнку удачи. Исход его дела так волнует ее, что она не в состоянии оставаться вдали и вернулась в Филадельфию, не для того, чтобы присутствовать на суде, раз он этого не желает, но чтобы быть как можно ближе в минуты, когда решается его судьба. Ей хочется прибежать к нему, поздравить, если его оправдают, утешить, если он будет осужден. Она понимает, что столь поспешное возвращение, вероятно, усугубит ее конфликт с отцом, но тут уж она ничего поделать не может. Миссис Лилиан Каупервуд находилась в положении весьма трудном и фальшивом. Ей приходилось разыгрывать любящую и нежную жену, хотя она и понимала, что Фрэнку вовсе этого не хочется. Он интуитивно догадывался теперь, что она знает об его отношениях с Эйлин, и только ждал подходящей минуты, чтобы объясниться с ней начистоту. Проводив мужа до дверей в то роковое утро, Лилиан обняла его сдержанно, как все последние годы, и не могла даже заставить себя поцеловать его, хотя и сознавала, сколь тяжкое ему предстоит испытание. У него тоже не было ни малейшего желания ее целовать, но он этого не показал. Потом она все же коснулась губами его щеки и произнесла: — Я надеюсь, что все кончится благополучно! — Право, тебе незачем тревожиться, Лилиан, — бодро отозвался он. — Все будет в порядке! Он сбежал с лестницы, направился к Джирард-авеню, по которой проходила ранее принадлежавшая ему линия конки, и вскочил в вагон. Он думал об Эйлин, о том, как искренне она соболезнует ему и какой, в сущности, насмешкой стала теперь его семейная жизнь, думал, окажутся ли присяжные заседатели здравомыслящими людьми, и так далее, и так далее. Если ему не удастся, если… Да, день предстоял нелегкий! На углу Третьей улицы он вышел из вагона и торопливо зашагал к себе в контору. Стеджер уже дожидался его. — Итак, Харпер, настал решающий час! — мужественно произнес Каупервуд. Суд первого отдела четвертой сессии, в котором должно было слушаться дело, помещался в знаменитом Дворце Независимости (на углу улиц Шестой и Честнат), где тогда, так же как и сто лет назад, сосредоточивалась вся судебная и административная жизнь Филадельфии. Это было невысокое двухэтажное здание из красного кирпича; центральную его часть венчала белая деревянная башня то ли в староанглийском, то ли в голландском стиле, квадратная у основания, круглая посередине и с восьмиугольной вершиной. Само здание состояло из центрального корпуса и двух боковых крыльев, каждое из которых образовывало букву Т. Окна и двери, с мелко застекленными полукружиями наверху, были выдержаны в стиле, который так восхищает любителей «колониальной архитектуры». В этом здании и в пристройке, известной под названием «Государственные ряды», впоследствии снесенной, но тогда тянувшейся от задней стены главного корпуса по направлению к Уолнат-стрит, размещались канцелярии мэра, начальника полиции, городского казначея, залы заседаний городского совета и прочие важные административные учреждения, а также все четыре отдела квартальных сессий суда, слушавших уголовные дела, в недавнее время очень участившиеся в Филадельфии. Гигантская ратуша, впоследствии выросшая на углу Брод-стрит и Маркет-стрит, тогда еще только строилась. Для того чтобы придать не слишком просторным судебным залам более торжественный вид, в них соорудили возвышения из темного орехового дерева, на возвышениях стояли ореховые же судейские столы, но весь этот замысел оказался не слишком удачным. И столы, и места для присяжных заседателей, и барьеры были слишком громоздки и несоразмерны с помещением. Наиболее подходящим цветом для стен при темной ореховой мебели почему-то сочли кремовый, но время и пыль сделали его крайне унылым. В залах не было ни картин, ни каких-либо иных украшений, если не считать пышных и вычурных газовых светильников на столе «его чести» да люстры, свисавшей посередине. Раскормленные туши судебных приставов и судейских чиновников, озабоченных только тем, как бы не потерять своих выгодных должностей, тоже не скрашивали этого унылого помещения. Два пристава, находившиеся в зале, где должно было слушаться дело Каупервуда, только и делали, что наперебой бросались подавать судье стакан воды, если он за ним тянулся. Один, похожий на тучного, обрюзгшего нудного мажордома, предшествовал «его чести», когда тот отправлялся в туалетную комнату или возвращался оттуда. На его обязанности лежало при входе судьи в зал громко возглашать: «Суд идет — обнажить головы! Прошу всех встать!» Когда судья садился, второй пристав, стоя слева от него между местами присяжных заседателей и свидетельской скамьей, невнятной скороговоркой произносил ту прекрасную и полную человеческого достоинства декларацию обязанностей, налагаемых обществом на каждого своего представителя, которая начинается словами: «Слушайте все! Слушайте все! Слушайте все!» и заканчивается: «Всякий, кто имеет справедливое основание для жалобы, пусть приблизится, и он будет выслушан!» Но здесь эти слова, казалось, утрачивали свое значение. Привычка и равнодушие превратили их в какую-то нечленораздельную скороговорку. Третий пристав стоял на страже у дверей совещательной комнаты. Кроме приставов, в зале находились стенограф и секретарь суда — маленький человечек, чахлый, с бескровным лицом, бесцветными, как разбавленное молоко, глазами, с жидкими волосенками и бородкой цвета свиного сала, похожий на американизированного и дряхлого китайского мандарина. Судья Уилбер Пейдерсон, тощий, как селедка, председательствовавший еще при слушании дела в следственной инстанции, когда присяжные решили вопрос о предании Каупервуда суду, был довольно любопытным типом. Внимание к себе он привлекал прежде всего своей необычной худобой и худосочием. Технику судебного дела и законы он знал хорошо, но понятия не имел о том, что знают мудрые судьи, то есть о подлинной жизни, о том неуловимом сплетении обстоятельств, которые взывают к сердцу судьи, опрокидывая все писаные законы, а временами даже свидетельствуя о полной их непригодности. Достаточно было взглянуть на этого сухопарого педанта, на его курчавые седые волосы, голубовато-серые рыбьи глаза, правильные, но неодухотворенные черты лица, чтобы сказать, что он начисто лишен воображения. Правда, он бы вам не поверил и… оштрафовал бы вас за неуважение к суду! Старательно используя каждую мелкую удачу, извлекая выгоду из каждого мало-мальски удобного случая, рабски прислушиваясь к властному голосу своей партии и угодливо повинуясь всесильному капиталу, он сумел достигнуть своего нынешнего поста. Впрочем, это было не такое уж большое достижение! Жалованья он получал всего-навсего шесть тысяч долларов в год, а его скромная известность не выходила за пределы тесного мирка местных адвокатов и судейских чиновников. И все же он испытывал величайшее удовлетворение, чуть ли не ежедневно видя свое имя в газетах, сообщавших, что мистер Пейдерсон председательствовал в суде, разбиравшем такое-то дело, или вынес такой-то приговор. Он считал, что это превращает его в заметную фигуру. «Смотрите, я не такой, как все!» — часто думал он и радовался. Он бывал очень польщен, когда на повестке дня у него оказывалось какое-нибудь громкое дело, и, восседая перед тяжущимися и публикой, мнил себя поистине важной персоной. Правда, время от времени необычное сплетение житейских обстоятельств смущало его ограниченный ум; но и во всех таких случаях он неизменно помнил о букве закона. Достаточно было порыться в папках старых процессов, чтобы узнать, как разрешали такие вопросы умные люди. Кроме того, все адвокаты — великие проныры. Они подсовывают судье под нос судебные решения, не заботясь о его мнении и взглядах. — Ваша честь, в томе тридцать втором судебных решений штата Массачусетс, страница такая-то, строка такая-то, дело Эрандела против Бэннермена, вы найдете… — и так далее, и так далее. Как часто это можно слышать в суде! Много думать в большинстве таких случаев уже не приходится. А святость закона между тем вознесена, подобно стягу, во славу властей предержащих. Пейдерсона, как правильно заметил Стеджер, вряд ли можно было назвать несправедливым судьей. Но, как и всякий судья, выдвинутый определенной партией, в данном случае республиканской, он был предан ей до мозга костей, и потому был судьей пристрастным. Всем обязанный партийным заправилам, он готов был, конечно, по мере своих сил, на что угодно, лишь бы способствовать интересам республиканской партии и выгоде своих хозяев, большинство людей не дает себе труда поглубже заглянуть в механизм, называемый совестью. Если же они и удосужатся это сделать, то им, как правило, недостает умения распутать переплетенные нити этики и морали. Они искренне верят в то, что подсказывает им дух времени или деловые интересы власть имущих. Кто-то однажды обмолвился: «Судья, душою преданный концернам». И таких судей множество. Пейдерсон тоже принадлежал к их числу. Он благоговел перед богатством и силой. В его глазах Батлер, Молленхауэр и Симпсон были великими людьми, а кто могуществен, тот и прав. Он давно уже слышал про растрату, в которой участвовали Каупервуд и Стинер, и благодаря своему знакомству со многими политическими деятелями довольно точно нарисовал себе общую картину этого дела. Республиканская партия, по мнению ее лидеров, была поставлена в весьма затруднительное положение хитроумными махинациями Каупервуда. По его милости Стинер уклонился от пути праведного гораздо дальше, чем это дозволено городскому казначею; и хотя он был инициатором всего дела, главная ответственность падала на Каупервуда, толкнувшего казначея на этот гибельный поступок. Кроме того, республиканской партии нужен был козел отпущения, и для Пейдерсона этим одним уже все было сказано. Правда, теперь, когда выборы прошли и стало очевидно, что партия никакого существенного ущерба не понесла, Пейдерсон не совсем понимал, почему в это дело так настойчиво втягивают Каупервуда, но, полагая, что у лидеров имеются на то достаточные основания, не слишком ломал себе голову над этим вопросом. Из разных источников он слышал, что Батлер питает к Каупервуду личную неприязнь. В чем тут было дело, никто точно не мог сказать. Общее же мнение склонялось к тому, что Каупервуд вовлек его в какие-то сомнительные спекуляции. Так или иначе, все понимали, что этому делу решено было дать ход в интересах республиканской партии и для острастки рядовых ее членов. Ради вящего морального воздействия на общество Каупервуд должен был понести не меньшее наказание, чем Стинер. Стинеру же предстояло получить наивысший для такого рода преступлений срок заключения, дабы все поняли, как справедливы республиканская партия и суд. Впоследствии губернатор мог своею властью, если он того пожелает и если ему на это намекнут лидеры партии, смягчить наказание. В наивном представлении широкой публики судьи квартальной сессии были подобны воспитанницам монастырского пансиона, то есть жили вне мирской суеты и не ведали того, что творилось за кулисами политической жизни города. На деле же они были прекрасно обо всем осведомлены, а главное, зная, кому они обязаны своим положением и властью, умели быть благодарными. 40 Когда Каупервуд, свежий, подтянутый (типичный делец и крупный финансист), вошел в сопровождении отца и адвоката в переполненный зал суда, все взоры обратились на него. Нет, не похоже, подумалось большинству присутствующих, чтобы такому человеку был вынесен обвинительный приговор. Он, несомненно, виновен, но столь же несомненно, что у него найдутся способы и средства обойти закон. Его адвокат, Харпер Стеджер, тоже показался всем умным и оборотистым человеком. Погода стояла холодная, и оба они были одеты в длинные голубовато-серые пальто, по последней моде, Каупервуд в ясную погоду имел обыкновение носить бутоньерку в петлице, но сегодня он от нее отказался. Его галстук из плотного лилового шелка был заколот булавкой с крупным сверкающим изумрудом. Если не считать тоненькой часовой цепочки, на нем больше не было никаких украшений. Он и всегда-то производил впечатление человека жизнерадостного, но сдержанного, добродушного и в то же время самоуверенного и деловитого, а сегодня эти его качества выступали как-то особенно ярко. Каупервуд с первого взгляда охватил всю своеобразную обстановку суда, теперь так остро его интересовавшую. Прямо перед ним находилась еще никем не занятая судейская трибуна, справа от нее — тоже пока пустовавшие места присяжных заседателей, а между ними, по левую руку от кресла судьи, свидетельская скамья, где ему предстояло сейчас давать показания. Позади нее уже стоял в ожидании выхода суда тучный судебный пристав, некий Джон Спаркхивер, на обязанности которого лежало подавать свидетелю потрепанную и засаленную Библию и после принесения присяги говорить: «Пройдите сюда». В зале находились и другие приставы. Один — у прохода к барьеру напротив судейского стола, где обвиняемый выслушивал приговор и где помещались места адвокатов и скамья подсудимых; другой пристав стоял в проходе, ведущем в совещательную комнату, и, наконец, третий охранял дверь, через которую впускали публику. Каупервуд тотчас заметил Стинера, сидевшего на свидетельской скамье. Казначей так дрожал за свою судьбу, что решительно ни к кому не питал злых чувств. Он, собственно, и раньше не умел злобствовать, а теперь, очутившись в столь незавидном положении, только бесконечно сожалел, что не последовал совету Каупервуда. Правда, в душе его все еще теплилась надежда, что Молленхауэр и представляемая им политическая клика в случае обвинительного приговора будут ходатайствовать за него перед губернатором. Стинер был очень бледен и порядком исхудал. От розовощекой дородности, отличавшей его в дни процветания, не осталось и следа. Одет он был в новый серый костюм с коричневым галстуком и тщательно выбрит. Почувствовав пристальный взгляд Каупервуда, он вздрогнул и опустил глаза, а затем принялся как-то нелепо теребить себя за ухо. Каупервуд кивнул ему. — Знаете, что я вам скажу, — заметил он Стеджеру, — мне жаль Джорджа. Это такой осел! Впрочем, я сделал для него все, что мог. Каупервуд искоса оглядел и миссис Стинер — низкорослую женщину с желтым лицом и острым подбородком, в очень скверно сшитом платье. «Как это похоже на Стинера — выбрать себе такую жену», — подумал он. Браки между людьми не слишком преуспевшими и вдобавок неполноценными всегда занимали его воображение. Миссис Стинер, разумеется, не могла питать добрых чувств к Каупервуду, ибо считала его бессовестным человеком, загубившим ее мужа. Теперь они опять были бедны, собирались переезжать из своего большого дома в более дешевую квартиру, и она всеми силами гнала от себя эти печальные мысли. Несколько минут спустя появился судья Пейдерсон, сопутствуемый низеньким и толстым судебным приставом, похожим скорее на зобастого голубя, чем на человека. Как только они вошли, пристав Спаркхивер постучал по судейскому столу, возле которого перед этим он клевал носом, и пробормотал: «Прошу встать!» Публика встала, как встает во всех судах всего мира. Судья порылся в кипе бумаг, лежавших у него на столе. — Какое дело слушается первым, мистер Протус? — отрывисто спросил он судебного секретаря. Покуда тянулась длинная и нудная процедура подготовки дел к слушанию и разбирались разные мелкие ходатайства адвокатов, Каупервуд с неослабевающим интересом наблюдал за всей этой сценой, в целом именуемой судом. Как он жаждал выйти победителем, как негодовал на несчастное стечение обстоятельств, приведшее его в эти стены! Его всегда бесило, хотя он и не показывал этого, судейское крючкотворство, все эти оттяжки и кляузы, так часто затрудняющие любое смелое начинание. Если бы его спросили, что такое закон, Каупервуд решительно ответил бы: это туман, образовавшийся из людских причуд и ошибок; он заволакивает житейское море и мешает плавать утлым суденышкам деловых и общественных дерзаний человека. Ядовитые миазмы его лжетолкований разъедают язвы на теле жизни; случайные жертвы закона размалываются жерновами насилия и произвола. Закон — это странная, жуткая, захватывающая и вместе с тем бессмысленная борьба, в которой человек безвольный, невежественный и неумелый, так же как и лукавый и озлобленный, равно становится пешкой, мячиком в руках других людей — юристов, ловко играющих на его настроении и тщеславии, на его желаниях и нуждах. Это омерзительно тягучее и разлагающее душу зрелище — горестное подтверждение бренности человеческой жизни, подвох и ловушка, силок и западня. В руках сильных людей, каким был и он, Каупервуд, в свои лучшие дни, закон — это меч и щит, для разини он может стать капканом, а для преследователя — волчьей ямой. Закон можно повернуть куда угодно — это лазейка к запретному, пыль, которой можно запорошить глаза тому, кто пожелал бы воспользоваться своим правом видеть, завеса, произвольно опускаемая между правдой и ее претворением в жизнь, между правосудием и карой, которую оно выносит, между преступлением и наказанием. Законники — в большинстве случаев просвещенные наймиты, которых покупают и продают. Каупервуда всегда забавляло слушать, как велеречиво они рассуждают об этике и чувствах, видеть, с какой готовностью они лгут, крадут, извращают факты по любому поводу и для любой цели. Крупные законники, в сущности, лишь великие пройдохи, вроде него самого; как пауки, сидят они в тени, посреди своей хитро сплетенной сети и дожидаются неосторожных мошек в образе человеческом. Жизнь и в лучшем-то случае — жестокая, бесчеловечная, холодная и безжалостная борьба, и одно из орудий этой борьбы — буква закона. Наиболее презренные представители всей этой житейской кутерьмы — законники. Каупервуд сам прибегал к закону, как прибег бы к любому оружию, чтобы защититься от беды; и юристов он выбирал так же, как выбирал бы дубинку или нож для самообороны. Ни к одному из них он не питал уважения, даже к Харперу Стеджеру, хотя этот человек чем-то нравился ему. Все они — только необходимое орудие: ножи, отмычки, дубинки и ничего больше. Когда они заканчивают дело, с ними расплачиваются и забывают о них. Что касается судей, то по большей части это незадачливые адвокаты, выдвинувшиеся благодаря счастливой случайности, люди, которые, вероятно, во многом уступили бы красноречиво разливавшимся перед ними защитникам, случись им поменяться ролями. Каупервуд не уважал судей — он слишком хорошо знал их. Знал, как часто встречаются среди них льстецы, политические карьеристы, политические поденщики, пешки в чужих руках, конъюнктурщики и подхалимы, стелющиеся под ноги финансовым магнатам и политическим заправилам, которые по мере надобности и пользуются ими, как тряпкой для обтирания сапог. Судьи — глупцы, как, впрочем, и большинство людей в этом дряхлом и зыбком мире. Да, его пронзительный взгляд охватывал всех, находившихся перед ним, но оставался невозмутимым. Единственное спасение Каупервуд видел в необычайной изворотливости своего ума. Никто не сумел бы убедить его, что этим бренным миром движет добродетель. Он знал слишком многое и знал себя. Покончив наконец с множеством мелких ходатайств, судья приказал огласить дело по иску города Филадельфии к Фрэнку А. Каупервуду, и секретарь возвестил о начале процесса зычным голосом. Деннис Шеннон, новый окружной прокурор, и Стеджер поспешно встали. Стеджер и Каупервуд, а также Шеннон и Стробик (последний в качестве истца, представляющего интересы штата Пенсильвания) уселись за длинный стол внутри огороженного пространства, между барьером и судейской трибуной. Стеджер — больше для проформы — предложил судье Пейдерсону прекратить дело, но его ходатайство было отклонено. Немедленно был составлен список присяжных заседателей — двенадцать человек из числа лиц, призванных в течение месяца отбывать эту повинность, — и предложен на рассмотрение сторон. Процедура составления списка была в этой инстанции делом довольно простым. Она состояла в том, что секретарь, похожий на китайского мандарина, писал на отдельном листке фамилию каждого кандидата в присяжные заседатели на данный месяц — всего их было около пятидесяти человек, — опускал эти билетики во вращающийся барабан, несколько раз его повертывал и вытаскивал первый попавшийся: такой ритуал восславлял случай и определял, кто будет присяжным номер один. Рука секретаря двенадцать раз погрузилась в барабан и извлекла имена двенадцати присяжных заседателей, которых, по мере того как объявлялись их фамилии, приглашали занять свое место. Каупервуд наблюдал за этой процедурой с глубоким интересом. Да и что сейчас могло интересовать его больше, чем люди, которым предстояло его судить? Правда, все делалось так быстро, что он не мог составить себе точного представления о них, хотя и успел заметить, что все они принадлежат к средним слоям буржуазии. В глаза ему бросился только один старик лет шестидесяти пяти, сутулый, с сильной проседью в волосах и в бороде, с косматыми бровями и бледным лицом; он показался Каупервуду человеком по натуре доброжелательным, с большим житейским опытом за плечами, такого при благоприятных обстоятельствах и с помощью достаточно убедительных доводов, пожалуй, можно будет склонить на свою сторону. Другого, по-видимому, торговца, низкорослого, с тонким носом и острым подбородком, Каупервуд почему-то сразу невзлюбил. — Надеюсь, не обязательно, чтобы этот тип вошел в состав присяжных? — тихо спросил он Стеджера. — Конечно, нет, — отвечал Стеджер. — Я отведу его. Мы имеем право, так же как и обвинители, на пятнадцать отводов без указания причин. Когда места присяжных наконец заполнились, секретарь протянул защитнику и прокурору дощечку с прикрепленными к ней записками, на которых значились фамилии двенадцати присяжных в том порядке, в каком они были выбраны: в верхнем ряду — первый, второй и третий, затем — четвертый, пятый, шестой, и так далее. Поскольку представителю обвинения дано право первому отводить кандидатов, то Шеннон встал, взял дощечку и начал спрашивать присяжных об их профессии или роде занятий, о том, что было им известно о деле до суда, и не настроены ли они заранее в пользу той или другой стороны. Стеджер и Шеннон стремились отобрать людей, которые хоть как-то могли бы разобраться в финансовых вопросах, а следовательно, и в этом не совсем обычном деле, и притом не питали бы (в этом был заинтересован Стеджер) предубеждения против человека, разумно попытавшегося защититься от финансовой бури, или же (в этом был заинтересован Шеннон) отнеслись бы сочувственно к средствам защиты, которые он пустил в ход, поскольку средства эти наводили на мысль о вымогательстве, плутовстве и бесчестных махинациях. И Шеннон и Стеджер вскоре заметили, что среди присяжных преобладает та мелкая и средняя рыбешка, которую в таких случаях вытаскивают на поверхность судебные сети, закинутые в океан городской жизни. Это были преимущественно управляющие предприятиями, всякого рода агенты, торговцы, редакторы, инженеры, архитекторы, меховщики, бакалейщики, коммивояжеры, репортеры и представители других профессий, чей богатый жизненный опыт делал их пригодными для выполнения обязанностей присяжных. Людей с высоким общественным положением среди них почти не было, зато многие обладали тем примечательным качеством, которое именуется здравым смыслом. Во время этой процедуры Каупервуд хладнокровно изучал лица присяжных. Внимание его привлек один молодой владелец цветочного магазина: бледный, с широким лбом мыслителя и белыми, бескровными руками, он показался Каупервуду человеком, который не сможет устоять против его обаяния, и Каупервуд поспешил шепнуть об этом Стеджеру. Одному еврею-скорняку с хитрыми глазами был дан отвод, так как он все время следил за ходом дел на бирже и сам потерял две тысячи долларов в акциях конных железных дорог. Толстый оптовый торговец-бакалейщик, белокурый, с румяным лицом и голубыми глазами, произвел на Каупервуда впечатление тупого упрямца. Его кандидатура тоже была отведена. Среди присяжных был еще худой, щеголеватый директор небольшого магазина готового платья, которому очень хотелось увильнуть от обязанностей присяжного заседателя, почему он и заявил (хотя это была неправда), что не признает присяги на Библии. Судья Пейдерсон нахмурился, но отпустил его. Затем набралось еще человек десять — знакомые Каупервуда, знакомые Стинера, те, которые признали себя предубежденными, и, наконец, ярые республиканцы, возмущавшиеся действиями Каупервуда, — всем им разрешили удалиться. К полудню все же был установлен состав присяжных, более или менее приемлемый для обеих сторон. 41 Ровно в два часа окружной прокурор Деннис Шеннон начал свою речь. Весьма обыденным и даже благодушным тоном — такая уж у него была манера — он заявил, что мистер Фрэнк А. Каупервуд, в настоящую минуту представший перед судом, обвиняется: во-первых, в хищении, во-вторых, в растрате, в-третьих, в присвоении собственности доверителя и наконец, в-четвертых, опять-таки в растрате известной суммы, точнее, шестидесяти тысяч долларов, полученной им по выписанному на его имя чеку девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года. Вышеупомянутые шестьдесят тысяч предназначались на покупку определенного количества сертификатов городского займа, каковые мистер Каупервуд в качестве агента или доверенного лица обязан был приобрести — согласно распоряжению городского казначея и на основании существовавшей между последним и мистером Каупервудом договоренности — для амортизационного фонда в целях выкупа срочных сертификатов. Тем не менее полученный мистером Каупервудом чек по назначению использован не был. — Теперь, джентльмены, — таким же ровным голосом продолжал Шеннон, — прежде чем перейти к рассмотрению весьма несложного вопроса, получил или не получил мистер Каупервуд в упомянутый день от городского казначея шестьдесят тысяч долларов, — во всяком случае ценных бумаг на эту сумму в амортизационном фонде не числится, — я позволю себе объяснить вам, почему ему предъявлено обвинение, во-первых, в хищении, во-вторых, в растрате, в-третьих, в присвоении собственности доверителя и, в-четвертых, в растрате денег, полученных по чеку. Итак, вы видите, что обвинение, говоря языком юристов, содержит четыре пункта; почему именно четыре, сейчас вам станет понятно. Человек может быть виновен одновременно в хищении и в растрате или только в хищении и только в растрате, и вот прокурор, представляющий интересы народа, иногда сомневается не в том, совершил или не совершил обвиняемый оба упомянутых преступления, а в том, подходят ли они под один пункт обвинения настолько, чтобы лицо, виновное в обоих преступлениях, понесло соответственное наказание. В таких случаях, джентльмены, принято предъявлять обвинение по отдельным пунктам, как это и сделано нами. В данном деле эти четыре пункта в известной мере совпадают и подтверждают друг друга, и ваш долг (после того, как мы детально осветим эти пункты и ознакомим вас со свидетельскими показаниями) будет заключаться в том, чтобы решить, доказано ли обвинение по одному пункту, по двум, по трем или по всем четырем, — это уже будет зависеть от вашей точки зрения или, правильнее сказать, от того, насколько доказательными вы сочтете улики и свидетельские показания. Хищением, как вам, вероятно, известно, называется присвоение чужих денег или имущества без ведома или согласия на то законного владельца, растратой же мы именуем злостное и своекорыстное использование имущества, и прежде всего денег, лицом, попечению которого они вверены. Присвоение собственности доверителя (то есть третий пункт нашего обвинения) — это лишь особый вид хищения: кража доверенным лицом имущества доверителя. Пункт четвертый, то есть растрата денег, полученных по чеку, является, собственно, уточнением формулировки обвинения по второму пункту и означает присвоение денег, выданных по чеку для какой-либо определенной цели. Все эти четыре обвинения, джентльмены, как видите, тождественны. Они совпадают и подтверждают друг друга. Итак, народ через посредство своего представителя, окружного прокурора, утверждает, что обвиняемый, мистер Каупервуд, виновен по всем четырем пунктам. А теперь, джентльмены, мы перейдем к истории совершенного преступления; для меня лично из нее явствует, что обвиняемый, мистер Каупервуд, принадлежит к наиболее коварным и преступным типам, какие только встречаются в финансовом мире, что мы и надеемся доказать вам при помощи свидетельских показаний. Пользуясь тем, что правила ведения процесса не дозволяют прерывать обвинителя во время изложения дела, Шеннон начал пространно рассказывать, как Каупервуд познакомился со Стинером, как сумел втереться к нему в доверие, как мало смыслил тогда Стинер в финансовых вопросах, и так далее. В заключение он рассказал, как Каупервуд получил чек на шестьдесят тысяч долларов без ведома городского казначея, который, по его словам, узнал о выдаче чека, когда это было уже совершившимся фактом, что и дает основание обвинить Каупервуда в хищении; завладев чеком, обвиняемый незаконно присвоил сертификаты, которые он обязан был приобрести для амортизационного фонда, если таковые вообще были приобретены. Совокупность всех этих фактов, заявил Шеннон, и дает основание признать мистера Каупервуда виновным по всем четырем пунктам. — Мы располагаем прямыми и неопровержимыми доказательствами, подтверждающими все нами сказанное, — повысив голос, закончил мистер Шеннон. — Речь идет не о каких-либо слухах или предположениях, а только о фактах. Неопровержимые свидетельские показания помогут вам уяснить себе, как все это было проделано. И если после всего вами услышанного вы все же будете считать, что этот человек невиновен, что он не совершил преступлений, в которых его обвиняют, то ваш долг его оправдать. И напротив, если вы убедитесь в правдивости свидетельских показаний, ваш долг признать его виновным и вынести ему обвинительный приговор. Благодарю вас, джентльмены, за оказанное мне внимание! Присяжные зашевелились, устраиваясь поудобнее в надежде на небольшую передышку. Но отдыхать им не пришлось, так как Шеннон вызвал Джорджа Стинера, который встал и торопливо вышел вперед, очень бледный, очень вялый и измученный. Когда он занял место на свидетельской скамье и положил руку на Библию, присягая в том, что будет говорить правду, его глаза тревожно забегали по залу. Поначалу голос его звучал едва слышно. Прежде всего он рассказал о своем знакомстве с Каупервудом, состоявшемся в начале тысяча восемьсот шестьдесят шестого года, точной даты он не помнил. Это было еще во время первого срока его пребывания на посту городского казначея, так как он был впервые избран осенью тысяча восемьсот шестьдесят четвертого года. Его тогда очень тревожило положение с городским займом, котировавшимся на рынке ниже паритета, между тем как, согласно закону, город имел право продавать его только по паритету. Кто-то рекомендовал ему Каупервуда, кажется, мистер Стробик; впрочем, он в этом не уверен. Городские казначеи в столь критические минуты всегда обращались к биржевым маклерам, и он, Стинер, поступил, как все. Далее Стинер, поощряемый вопросами и подсказками неугомонного Шеннона, принялся излагать содержание своей первой беседы с Каупервудом, отлично ему запомнившейся. Мистер Каупервуд уверил его, что этой беде можно помочь. Разработав, или, вернее, продумав план действия, он через некоторое время явился снова и посвятил его, Стинера, в свои замыслы. При искусной помощи Шеннона Стинер изложил суть этого плана, далеко не лестно характеризовавшего человеческую честность, но зато свидетельствовавшего о хитрости и изобретательности человеческого ума. После довольно нудного повествования об отношениях, которые установились между ним и Каупервудом, Стинер заговорил наконец о том времени, когда в результате дружеской и деловой связи, окрепшей за много лет и весьма положительно отозвавшейся на материальном положении обоих, Каупервуд стал не только ворочать миллионами долларов из средств города, но вдобавок заполучил в полное свое распоряжение пятьсот тысяч долларов на чрезвычайно низких процентах и эти деньги вложил в доходные линии конно-железных дорог в интересах своих и казначея. Стинер отнюдь не стремился внести полную ясность в этот вопрос, но Шеннон, зная, что впоследствии ему придется обвинять Стинера в этом же преступлении, и учитывая, что Стеджер вот-вот примет участие в перекрестном допросе, не позволил городскому казначею отделаться туманными фразами, Шеннон хотел во что бы то ни стало внушить присяжным, что Каупервуд — человек изворотливый и коварный, и это вполне ему удалось. По мере того, как допрашиваемый приводил примеры необычайной ловкости Каупервуда, то один, то другой присяжный оборачивался и с любопытством его разглядывал. Заметив это и стараясь произвести как можно более благоприятное впечатление, Каупервуд все время смотрел на Стинера спокойным, умным и проникновенным взглядом. Наконец речь зашла об истории с чеком на шестьдесят тысяч долларов, который Альберт Стайерс вручил Каупервуду девятого октября на исходе служебного дня. Шеннон предъявил этот чек Стинеру в качестве вещественного доказательства. Видел ли он таковой ранее? Да, видел. Где? В канцелярии окружного прокурора Петти в двадцатых числах октября. Он видел его тогда впервые? Да. А до этого он никогда не слышал о нем? Нет, слышал. Когда? Десятого октября. Не будет ли он любезен рассказать суду, каким образом и при каких обстоятельствах ему довелось впервые услышать об этом чеке? Стинер заерзал на стуле. Очень уж нелегко вывернуться. Прямой ответ был бы по меньшей мере нелестной характеристикой его собственных моральных качеств. Тем не менее он откашлялся и начал описывать тот краткий, но горький период своей жизни, когда Каупервуд, очутившись в тяжелом положении и на краю банкротства, явился в казначейство и потребовал, чтобы он ссудил ему дополнительно еще триста тысяч долларов. Тут между Стеджером и Шенноном возникла чуть ли не перебранка, так как Стеджер хотел создать впечатление, будто Стинер врет самым беззастенчивым образом. Улучив минуту, он заявил протест — тем самым добившись значительного отклонения от основной темы, — на том основании, что Стинер все время употребляет выражения «я думаю» или «мне кажется». — Я возражаю! — несколько раз восклицал Стеджер. — Я ходатайствую о том, чтобы заявление свидетеля было изъято из протокола как не заслуживающее доверия, голословное и не относящееся к делу. Свидетелю не дано права распространяться о том, что он думает, и обвинитель прекрасно это знает. — Ваша честь, — протестовал, в свою очередь, Шеннон, — я делаю все от меня зависящее, чтобы добиться от свидетеля простого и правдивого изложения фактов, и, по-моему, небезуспешно. — Я возражаю! — снова загремел Стеджер. — Ваша честь, я настаиваю на том, что прокурор не имеет права воздействовать на присяжных лестными отзывами об искренности свидетеля. Мнение прокурора о свидетеле и об его искренности к делу не относится. Я вынужден просить вашу честь сделать прокурору строгое предупреждение. — Ходатайство удовлетворено, — заявил судья Пейдерсон. — Попрошу обвинителя держаться ближе к делу. Шеннон продолжал допрос. Показания Стинера были чрезвычайно существенны, так как они проливали свет на то, о чем хотел умолчать Каупервуд, а именно: что у него произошел крупный разговор с казначеем; что тот наотрез отказался дополнительно ссудить его деньгами; что Каупервуд накануне получения чека, а затем и в тот самый день говорил Стинеру о своем катастрофическом финансовом положении, предупреждая, что если Стинер не поддержит его трехсоттысячной ссудой, то ему грозит крах, и тогда они оба будут разорены. Далее Стинер заявил, что девятого октября утром (то есть в день получения чека) он дал Каупервуду письменное предписание воздержаться от приобретения сертификатов для амортизационного фонда. А Каупервуд, уже после их разговора, состоявшегося в конце того же дня, мошенническим путем получил чек на шестьдесят тысяч долларов от Альберта Стайерса — без его, Стинера, ведома. Когда же Стинер послал к нему Стайерса с требованием вернуть чек, Каупервуд отказался это сделать, несмотря на то, что на другой день, в пять часов пополудни, объявил о передаче дел под опеку. Сертификаты же, на приобретение которых был взят чек, так и не были переданы в амортизационный фонд. Все эти показания крайне не благоприятствовали Каупервуду. Нечего и говорить, что перекрестный допрос неоднократно прерывался выкриками «возражаю!» или «изъять!» то со стороны Стеджера, то со стороны Шеннона. Бывали минуты, когда зал суда буквально гудел от пререканий этих двух джентльменов, и «его чести» то и дело приходилось стучать молотком по столу и грозить им штрафом за неуважение к суду. Такие вспышки негодования со стороны судьи Пейдерсона заставляли присяжных оживляться и с нескрываемым интересом прислушиваться к спору. — Джентльмены, я призываю вас прекратить препирательства, в противном случае я буду вынужден наложить на вас обоих крупный штраф! Вы в суде, а не в пивной! Мистер Стеджер, предлагаю вам немедленно извиниться передо мною и вашим коллегой! Мистер Шеннон, прошу вас воздержаться от столь агрессивных методов. Ваше недопустимое поведение оскорбляет суд. Я вас предупреждаю в последний раз. Оба юриста принесли свои извинения, как это полагается в таких случаях, но тут же взялись за прежнее. — Что сказал вам Каупервуд, — обратился Шеннон к Стинеру после одного из таких бурных перерывов, — в тот день, девятого октября, когда он явился к вам и потребовал дополнительной ссуды в триста тысяч долларов? Повторите сказанное им возможно более точно, желательно — слово в слово. — Я возражаю! — выкрикнул Стеджер. — Точные слова мистера Каупервуда запечатлены только в памяти мистера Стинера, а его память не может приниматься во внимание в данном случае. Свидетель все время пересказывал факты лишь в общих чертах. Судья Пейдерсон хмуро усмехнулся. — Ходатайство отклонено, — объявил он. — Я требую занесения в протокол! — крикнул Стеджер. — Насколько мне помнится, — отвечал Стинер, нервно барабаня пальцами по ручке кресла, — он сказал, что, если я не дам ему триста тысяч долларов, он обанкротится, а я стану нищим и угожу в тюрьму. — Я возражаю! — пронзительно крикнул Стеджер, вскакивая с места. — Ваша честь, я возражаю против самого метода допроса, применяемого обвинением! Обвинитель поступает противозаконно и беспрецедентно, пытаясь извлечь из отнюдь не надежной памяти свидетеля показания, не имеющие ровно никакого отношения к фактам, интересующим суд; эти показания не могут ни подтвердить, ни опровергнуть, действительно ли мистер Каупервуд полагал, что он обанкротился, или нет. Мистер Стинер может привести свою версию этого разговора или какой-либо другой беседы, имевшей место в то время, а мистер Каупервуд — свою. Факт тот, что их версии полностью расходятся. Не понимаю, чего, собственно, хочет добиться мистер Шеннон столь странными методами, разве только повлиять на присяжных заседателей и внушить им доверие к заявлениям, которые угодно делать обвинителю, хотя он при всем желании не может подтвердить их фактами. Мне думается, ваша честь, вам следует предупредить свидетеля, что он должен показывать только то, что помнит в точности, а не то, что ему «как будто помнится». Я лично полагаю, что все показания свидетеля, сделанные им за последние пять минут, следует изъять из протокола. — Ходатайство отклонено, — хладнокровно отозвался судья Пейдерсон, и Стеджер, произнесший эту тираду главным образом для того, чтобы ослабить впечатление, произведенное на присяжных показаниями Стинера, опустился на свое место. Шеннон снова принялся за Стинера: — Теперь я попрошу вас, мистер Стинер, рассказать суду, возможно более точно, что еще говорил вам тогда мистер Каупервуд. Едва ли он ограничился одним замечанием, что вы будете разорены и попадете в тюрьму. Неужели ничего другого при этом не было сказано? — Насколько мне помнится, — отвечал Стинер, — он сказал еще, что шайка политических интриганов пытается застращать меня, что, если я не дам ему трехсот тысяч долларов, мы оба будем разорены и все равно семь бед — один ответ. — Ага! — вскричал Шеннон. — Он так и сказал? — Да, сэр, он так и сказал, — подтвердил Стинер. — Но как он выразился? Не можете ли вы точно вспомнить его слова? — обрадовался Шеннон; он протянул руку к Стинеру, словно приглашая его неотчетливее вспомнить разговор, происшедший между ним и Каупервудом. — Насколько я припоминаю, он именно так и сказал, — уклончиво отозвался Стинер. — Семь бед — один ответ. — Совершенно верно! — воскликнул Шеннон и резко повернулся спиной к присяжным, чтобы бросить взгляд на Каупервуда. — Я так и предполагал! — Низкопробная уловка, ваша честь! — закричал Стеджер, вскакивая с места. — Все это делается с целью повлиять на господ присяжных заседателей. Это фиглярство! Я просил бы вас сделать предупреждение представителю обвинения, просить его придерживаться фактов, если он таковыми располагает, и оставить эти актерские замашки! В зале заулыбались. Заметив это, судья Пейдерсон сурово нахмурился. — Вы вносите возражение, мистер Стеджер? — осведомился он. — Да, конечно, ваша честь, — подтвердил неугомонный защитник. — Ходатайство отклонено. И обвинитель и защитник вольны в своих словах. Стеджер сам готов был улыбнуться, но не осмелился. Каупервуд, боясь, что показания Стинера представили его в очень уж невыгодном свете, все же с жалостью смотрел на казначея. Какая бесхарактерность! Какое слабоволие! До чего довела их обоих его трусость! Когда Шеннон, выудив у свидетеля эти неутешительные для Каупервуда сведения, кончил допрос, за Стинера принялся Стеджер, но ему удалось извлечь из казначея меньше, чем он рассчитывал. Стинер говорил сущую правду, а впечатление, производимое правдой, трудно ослабить каким-либо ловким трюком, хотя иногда это и удается. Стеджер кропотливо перебирал все детали взаимоотношений Стинера с Каупервудом, стараясь выставить обвиняемого бескорыстным посредником, а отнюдь не инициатором хитроумной и преступной авантюры. Задача, взятая им на себя, была нелегка. Стеджеру, однако, удалось произвести более или менее выгодное впечатление. И все же присяжные слушали его скептически. Быть может, думали они, несправедливо наказывать Каупервуда за то, что он с такою жадностью ухватился за представившуюся ему возможность быстрого обогащения, но, право же, не стоило и прятать под маской невинности столь явную человеческую алчность. Наконец оба — и прокурор и защитник — на время оставили в покое Стинера, и в качестве свидетеля был вызван Альберт Стайерс. Стайерс остался все тем же худощавым, подвижным и располагающим к себе человеком, каким он был во время расцвета своей служебной карьеры; пожалуй, он казался только чуть-чуть бледнее, вот и все. Свое маленькое состояние он спас благодаря Каупервуду, который посоветовал ему довести до сведения «Ассоциации помощи городскому самоуправлению», что его поручители намереваются присвоить себе его залог, тогда как по закону он должен перейти к городу, если у властей имеются обоснованные претензии, каковых в данном случае не имелось. Неизменно бдительная ассоциация выпустила по этому поводу одно из своих многочисленных «заявлений», и Альберт с удовольствием наблюдал, как Стробик и другие немедленно пошли на попятный. Естественно, что Стайерс испытывал своего рода благодарность к Каупервуду, хотя однажды напрасно со слезами молил его о помощи. Он очень хотел сейчас быть ему полезным, но, как человек по натуре правдивый, не сумел в своих показаниях изложить ничего, кроме фактов, которые частично свидетельствовали в пользу Каупервуда, частично же против него. Стайерс показал, что Каупервуд в тот день сообщил ему о приобретении сертификатов, потребовал причитающиеся за них деньги и добавил, что Стинер совершенно напрасно так напуган и еще, что ему, Стайерсу, не грозит никакая опасность. Далее Стайерс подтвердил правильность записей в предъявленных ему бухгалтерских книгах городского казначейства, а также соответствующих записей в книгах Каупервуда. Его показание, что Стинер был поражен, узнав о выдаче управляющим канцелярией чека, было против Каупервуда. Но тот надеялся, что ему удастся сгладить своими показаниями эффект этого сообщения. До этого момента и Стеджер и Каупервуд считали, что все складывается для них более или менее благоприятно и ничего не будет удивительного, если они выиграют процесс. 42 Разбирательство продолжалось. Один за другим выступали свидетели обвинения, пока, наконец, Шеннон не уверился в том, что в достаточной мере изобличил Каупервуда, после чего объявил свою миссию временно законченной. Тогда с места поднялся Стеджер и начал препираться с судьей, требуя прекращения дела ввиду отсутствия таких-то и таких-то улик, подтверждающих состав преступления. Но Пейдерсон упорно стоял на своем. Он слишком хорошо знал, какое значение придают этому делу в политических кругах Филадельфии. — Я считаю, мистер Стеджер, что это не подлежит рассмотрению, — усталым голосом произнес он, выслушав пространную тираду защитника. — Традиции городской администрации мне известны, и предъявленное здесь обвинение к ним никакого отношения не имеет. Вам следует адресоваться к присяжным, а не ко мне. Я сейчас вникать в эти подробности не могу. За вами остается право возобновить ходатайство к концу рассмотрения дела. Ходатайство отклонено. Окружной прокурор Шеннон, слушавший с глубоким вниманием, опустился на свое место. Убедившись, что никакими хитроумными доводами судью не проймешь, Стеджер подошел к Каупервуду, который только улыбнулся его неудаче. — Нам, очевидно, остается возложить все надежды на присяжных! — сказал Стеджер. — Я в этом не сомневался, — отвечал Каупервуд. Тогда Стеджер обратился с речью к присяжным; вкратце изложив им свою точку зрения на дело, он перешел к выводам из свидетельских показаний. — Собственно говоря, джентльмены, особой разницы между показаниями свидетелей обвинения и свидетелей защиты быть не может. Мы не собираемся оспаривать ни того, что мистер Каупервуд получил от мистера Стинера чек на шестьдесят тысяч долларов, ни того, что он не сдал в амортизационный фонд сертификатов городского займа на означенную сумму (кстати, законно им полученную за посредничество), хотя он, по утверждению обвинителя, был обязан это сделать. Но мы, со своей стороны, утверждаем и сумеем, бесспорно, доказать, что как агент городского казначейства, свыше четырех лет находившийся в деловых отношениях с городским самоуправлением, он был вправе, согласно своей договоренности с казначеем, производить любые расчеты, а равно и сдачу сертификатов в амортизационный фонд первого числа следующего месяца, то есть ближайшего первого числа после той или иной сделки. В подтверждение наших слов мы можем назвать ряд коммерсантов и банкиров, которые в прошлом вели дела с городским казначейством на основе точно такой же договоренности. Обвинитель хочет внушить вам, во-первых, будто мистер Каупервуд, получая этот чек, уже знал о предстоящем ему банкротстве, во-вторых, будто он, вопреки его утверждению, вовсе не покупал сертификатов для передачи их в амортизационный фонд, и, наконец, будто, зная о своем предстоящем банкротстве и невозможности сдать по назначению сертификаты займа, он все же спокойно отправился к мистеру Альберту Стайерсу, управляющему канцелярией мистера Стинера, и, заявив ему, что приобрел для города такое-то количество сертификатов, обманным путем получил чек. Я не собираюсь, джентльмены, затевать излишние словопрения по этому вопросу; свидетельские показания сейчас с достаточной ясностью осветят факты. Мы предоставим слово целому ряду свидетелей и очень просим вас выслушать их со вниманием. Покорнейше прошу вас также учесть следующее: ни от одного из свидетелей, если не считать мистера Джорджа Стинера, мы не слышали даже косвенного подтверждения того, что мистер Каупервуд в момент своего визита к городскому казначею знал о грозящем ему банкротстве или что он будто бы вовсе не покупал пресловутых сертификатов, равно как и того, что он будто бы не имел права держать их у себя с тем, чтобы сдать в амортизационный фонд лишь к первому числу следующего месяца, то есть в срок, когда обычно подводился баланс его расчетов с городским казначейством. Мистер Стинер, бывший городской казначей, может, конечно, утверждать, что ему угодно. Мистер Каупервуд, со своей стороны, будет утверждать обратное. Вам, джентльмены, предстоит рассудить, кто из них внушает больше доверия: Джордж Стинер — бывший городской казначей, некогда состоявший в деловом товариществе с моим подзащитным и теперь ополчившийся на человека, чей неустанный и многолетний труд обогатил его, только потому, что чикагский пожар вызвал на бирже панику и финансовые потрясения; или мистер Фрэнк Каупервуд, видный банкир и финансист, который сделал все от него зависевшее, чтобы собственными силами противостоять буре, который с пунктуальной точностью соблюдал свое соглашение с городом и до последнего момента прилагал все усилия, чтобы преодолеть денежные затруднения, навлеченные на него пожаром и паникой. Не далее как вчера мистер Каупервуд предложил городу возместить всю свою задолженность (хотя фактически он не единственный должник) и в самом скором времени — если только ему позволят не закрывать свою контору — вернуть все до единого доллара, включая те пятьсот тысяч, о которых здесь шла речь, и таким образом доказать не на словах, а на деле, что ни у кого нет и не было никаких оснований подозревать его в нечестных намерениях. Как вы, вероятно, уже догадываетесь, джентльмены, город не соблаговолил принять его предложение; позднее я возьму на себя смелость объяснить, почему именно. Пока же мы продолжим допрос свидетелей. А я от имени защиты вторично попрошу вас внимательно выслушать их показания. Вникните в то, что будет говорить мистер Дэвисон, когда он выступит здесь в качестве свидетеля. С не меньшей тщательностью взвесьте показания мистера Каупервуда и всех прочих. Тогда вам нетрудно будет составить на этот счет свое собственное мнение и решить, имеются ли достаточные основания для этого судебного преследования! Я лично таковых не вижу. Разрешите выразить вам признательность, джентльмены, за внимание, с которым вы меня выслушали. Затем Стеджер вызвал Артура Райверса, который должен был засвидетельствовать, что во время паники на бирже он, как агент Каупервуда, скупал большими партиями облигации городского займа в целях поддержания их курса. Вслед за ним братья Каупервуда, Эдвард и Джозеф, показали, что ими были получены инструкции от Райверса покупать и продавать вышеупомянутые облигации, но главным образом — покупать. Следующим свидетелем был мистер Дэвисон, председатель правления Джирардского национального банка, крупный мужчина, не столько полный, сколько широкий и тяжеловесный. Грудь и плечи у него были могучие, волосы белокурые, голова большая, с крутым, широким лбом умного и здравомыслящего человека. Толстый, чуть приплюснутый нос придавал его лицу выражение силы, губы у него были тонкие, плотно сжатые и прямые. В холодных голубых глазах мистера Дэвисона иногда мелькали искорки скептического юмора; вообще говоря, это был доброжелательный, живой, миролюбивый человек, хотя внешность его скорее свидетельствовала об обратном. С первых же его слов стало ясно, что он привык считаться лишь с непреложными фактами финансовой жизни и по самому складу своего характера тяготел к Фрэнку Алджернону Каупервуду, хотя тот как личность и не восхищал его. По неторопливым, исполненным сознания собственного достоинства движениям было видно, что он считает все эти судебные процедуры чем-то вздорным, ненужным, посягающим на достоинство подлинного финансиста, короче говоря — докучливой чепухой. На сонного пристава Спаркхивера, подавшего ему Библию для присяги, он обратил так же мало внимания, как если бы это был деревянный чурбан. Присяга в его представлении была чистой формальностью. Иногда говорить правду выгодно, иногда нет. Свои показания он давал непринужденно и просто. Мистера Фрэнка Алджернона Каупервуда он знает без малого десять лет. Почти все это время он вел дела либо с ним самим, либо через него с другими лицами. О взаимоотношениях мистера Каупервуда с мистером Стинером ему ничего не известно, с последним он даже не знаком. Что касается чека на шестьдесят тысяч долларов — да, он его видел. Чек этот был передан его банку десятого октября вместе с другими ценными бумагами в обеспечение кредита, который был превышен банкирской конторой «Каупервуд и К°». Эта сумма была занесена в кредит банкирской конторы «Каупервуд и К°», а банк, со своей стороны, реализовал чек через расчетную палату. После этого никаких сумм, превышающих кредиты мистера Каупервуда, из банка взято не было, и счет этого финансиста был, таким образом, сбалансирован. Между тем мистер Каупервуд мог бы получить в банке весьма значительные суммы, и никто не заподозрил бы его в неблаговидных действиях. Он, Дэвисон, понятия не имел, что Каупервуду грозит банкротство, и никогда бы не предположил, что это может случиться так внезапно. Каупервуд неоднократно превышал свой кредит в Джирардском национальном банке, что всегда считалось самым обыденным явлением. Такое превышение кредита давало Каупервуду возможность активно использовать свои ресурсы, а в финансовом мире это называется умелым ведением дел. Превышая кредит, он всегда обеспечивал эти суммы и обычно присылал в банк целые пачки ценных бумаг и чеков, которые затем так или иначе использовались. Счет мистера Каупервуда в банке был самый крупный и самый активный, добавил мистер Дэвисон. К моменту банкротства мистера Каупервуда в Джирардском национальном банке находилось на девяносто с лишним тысяч долларов облигаций городского займа, присланных туда мистером Каупервудом в качестве обеспечения. Во время перекрестного допроса Шеннон, стремясь произвести надлежащее впечатление на присяжных, допытывался, нет ли у мистера Дэвисона каких-либо скрытых причин быть расположенным к Каупервуду. Но из этой затеи ничего не вышло. Стеджер брал слово вслед за ним и делал все от него зависевшее, чтобы благоприятные для Каупервуда показания мистера Дэвисона запечатлелись в умах присяжных; для этой цели он заставлял президента банка снова и снова повторять сказанное. Шеннон, конечно, протестовал, но тщетно. Стеджеру удалось добиться своего. Наконец защитник предоставил слово Каупервуду; как только эта фамилия была произнесена, все насторожились. Каупервуд бодрым, быстрым шагом вышел вперед. Он был спокоен и уверен в себе; сейчас решалась вся его жизнь, которую он так высоко ценил. Ни юристы, ни присяжные, ни эта марионетка — судья, ни козни судьбы не потрясли его, не смирили, не подорвали его сил. Сейчас он вдруг понял, что представляют собой эти присяжные. Он хотел помочь своему защитнику запутать Шеннона, смешать все его карты, но разум приказывал ему оперировать только неопровержимыми фактами или тем, что можно выдать за таковые. Он был уверен, что как финансист он поступил правильно. Жизнь — война, и в особенности жизнь финансиста; стратегия — ее закон, ее краеугольный камень, ее необходимость. Зачем же тревожиться из-за жалких душонок, неспособных это понять? Чтобы помочь Стеджеру и воздействовать на присяжных, он рассказал всю свою историю, которую представил в наиболее разумном и благоприятном для него освещении. Во-первых, он не по своей инициативе пошел к мистеру Стинеру, а только откликнулся на его приглашение. Во-вторых, он ни к чему не принуждал мистера Стинера. Он только обрисовал ему и его друзьям некоторые финансовые возможности, и те с благодарностью за них ухватились. (Шеннон в это время еще не сумел дознаться, как хитро были организованы конно-железнодорожные компании Каупервуда; фокус же здесь заключался в том, что этот хитрец все время оставлял за собой возможность «вытряхнуть» своих компаньонов, да так, чтобы те и пикнуть не успели. Потому-то Каупервуд и имел сейчас смелость распространяться о «блестящих возможностях», предоставленных им Стинеру. Шеннон не мог его изобличить, ибо, так же как и Стеджер, не был финансистом. Им оставалось только верить Каупервуду на слово, хотя Шеннон и не был расположен это делать.) — Как могу я нести ответственность за обычаи, укоренившиеся в казначействе? — заявил Каупервуд. — Я в конце концов только банкир и маклер. Глядя на него, присяжные верили всему, но только не версии с чеком на шестьдесят тысяч долларов, хотя и по этому пункту Каупервуд привел достаточно правдоподобное объяснение. В те дни, когда он еще бывал у Стинера, ему и в голову не приходила мысль о банкротстве. Правда, он просил Стинера одолжить ему денег, но — принимая во внимание масштаб их дел — не такую уж большую сумму, всего полтораста тысяч долларов. Стинер, по справедливости, мог бы подтвердить, что он, Каупервуд, не обнаруживал тогда ни малейшей тревоги. Казначей был для него лишь одним из источников, откуда он черпал средства. В то время у него существовало еще и множество других. Он никогда не прибегал к столь сильным выражениям, как показал Стинер, и вовсе не так уж настаивал на этой ссуде, хотя и объяснил Стинеру, что тот совершает ошибку, поддаваясь панике и отказывая ему в дальнейшем кредите. Этот источник получения средств был для него наиболее доступным и удобным, но не единственным. Он имел все основания полагать, что его друзья из числа крупных финансистов в случае надобности расширят ему кредит, благодаря чему он успеет привести свои дела в порядок и будет продолжать работу, а тем временем буря уляжется. Он говорил Стинеру, что в первый день паники скупил на бирже значительное количество облигаций городского займа с целью поддержать их курс и что ему причитается с городского казначейства шестьдесят тысяч долларов. Стинер не возражал. Не исключено, конечно, что казначей был расстроен и недостаточно вслушался в его слова. Вслед за тем, к вящему его, Каупервуда, удивлению, на крупнейшие банкирские дома был произведен нажим — кем и в силу каких причин, он не знает, — принудивший их обойтись с ним весьма жестоко. Этот нажим, еще усилившийся на следующий день, заставил его закрыть контору, хотя он до последней минуты не верил, что это возможно. Чек на шестьдесят тысяч долларов попал к нему в руки по случайному стечению обстоятельств. Деньги ему были нужны — этого он не отрицает, — упомянутая сумма причиталась ему на законном основании, а все его служащие были в этот день очень заняты. Он попросил выписать ему чек и захватил его с собою просто ради экономии времени. Стинер прекрасно знал, что, откажись он выдать этот чек, Каупервуд взыскал бы деньги в судебном порядке. Что же касается несдачи приобретенных им сертификатов в амортизационный фонд, то это момент чисто технический, он лично в технику дел никогда не вникал. Такими делами ведал его бухгалтер, мистер Стэпли. Он, Каупервуд, даже не знал, что сертификаты не сданы по назначению. (Явная ложь: что-что, а уж это он знал!) Джирардскому национальному банку пресловутый чек был передан по чистой случайности. Сложись обстоятельства по-другому, он мог с таким же успехом попасть в какой-нибудь другой банк. В этом тоне Каупервуд и продолжал свои показания; на все хитроумные вопросы Стеджера и Шеннона он отвечал с такой располагающей откровенностью, так серьезно, деловито и внимательно относясь к судебной процедуре, что можно было поклясться: этот человек — олицетворение так называемой коммерческой чести. По правде говоря, он и в самом деле верил, что все им содеянное, все, что он сейчас изложил суду, согласуется с законом и оправдано необходимостью. Он старался изобразить присяжным дело так, как оно представлялось ему, чтобы каждый из них мог поставить себя на его место и понять его побуждения. Наконец он кончил, и надо заметить, что присяжные весьма разноречиво отнеслись как к его показаниям, так и к нему самому. Первый по жребию присяжный, Филипп Молтри, решил, что Каупервуд лжет. Он не представлял себе, чтобы человек мог не знать о предстоящем ему вскоре банкротстве. Разумеется, он знал! Да и вообще все его махинации в компании со Стинером так или иначе заслуживали наказания; в продолжение всей речи Каупервуда Молтри только и думал о том, как он в совещательной комнате произнесет: «Да, виновен!» Для этого он и обдумывал доводы, которые должны будут убедить других в виновности Каупервуда. Напротив, второй присяжный, Саймон Гласберг, текстильный фабрикант, полагал, что все поступки Каупервуда вполне правомерны, и решил голосовать за оправдательный вердикт. Безупречным он Каупервуда не считал, но и не считал его заслуживающим наказания. Третий присяжный, архитектор Флетчер Нортон, полагал, что Каупервуд виновен, но вместе с тем находил, что такого одаренного человека не стоит сажать в тюрьму. Четвертый, Чарлз Хиллеген, подрядчик ирландского происхождения, человек религиозного склада, считал, что Каупервуд виновен и должен понести наказание. Пятый, Филипп Лукаш, торговец углем, держался того же мнения. Шестой присяжный, Бенджамин Фрейзер, специалист по горному делу, слушая Каупервуда, не пришел ни к каким определенным выводам. Седьмой, Дж. Бриджес, биржевой маклер, имевший контору на Третьей улице, человек ограниченный и узкопрактический, считал Каупервуда опасным воротилой, безусловно виновным и заслуживающим наказания. Он твердо решил голосовать за обвинительный вердикт. Восьмой, Гай Трипп, управляющий небольшой пароходной компанией, колебался. Девятый, Джозеф Тисдейл, в прошлом фабрикант клея, думал, что Каупервуд, пожалуй, и виновен, но в глубине души не считал его действия преступными, — обстоятельства сложились так, что ничего другого не оставалось. Тисдейл решил голосовать за оправдание. Десятый присяжный, Ричард Марш, склонный к сентиментальности, владелец цветочного магазина, тоже сочувствовал Каупервуду. Одиннадцатый, Ричард Уэббер, бакалейщик, мелкая сошка в коммерческом мире, зато ражий детина, был против Каупервуда. Он считал его виновным. И наконец, двенадцатый, Уошингтон Томас, владелец мучного лабаза, полагая Каупервуда виновным, все же считал, что после приговора ему следовало бы ходатайствовать о помиловании. Людей надо исправлять — таков был его девиз. Вот какую позицию занимали присяжные, когда Каупервуд кончил говорить и сел, раздумывая о том, произвели ли его показания хоть сколько-нибудь благоприятное впечатление. 43 Поскольку адвокату первому предоставляется право обратиться с речью к присяжным, то Стеджер, учтиво поклонившись своему коллеге, выступил вперед. Опершись руками о барьер, за которым сидели присяжные, он начал говорить спокойно, скромно и убедительно. — Господа присяжные заседатели! Мой подзащитный, мистер Фрэнк Алджернон Каупервуд, известный в нашем городе банкир и финансист, чья контора находится на Третьей улице, обвиняется штатом Пенсильвания, представленным здесь окружным прокурором, в получении из казначейства города Филадельфии обманным путем шестидесяти тысяч долларов в виде чека от девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года, выписанного на его имя неким Альбертом Стайерсом, управляющим канцелярией и главным бухгалтером тогдашнего казначея. Итак, господа, каковы же факты? Вы слышали показания ряда свидетелей и знаете в общих чертах всю историю. Возьмем для начала показания Джорджа Стинера. Он заявил, что в тысяча восемьсот шестьдесят шестом году ему был необходим человек — банкир или маклер, — который мог бы посоветовать, как поднять до паритета городской заем, котировавшийся в то время очень низко, и не только посоветовать, но и провести эту операцию в жизнь. Мистер Стинер в ту пору мало что смыслил в финансах. Мистер Каупервуд был энергичным молодым человеком и пользовался репутацией на редкость искусного биржевого маклера. Он немедленно изыскал возможность, не только абстрактную, но и практическую, повысить котировку городского займа. Мистер Каупервуд и мистер Стинер тогда же вошли а соглашение — подробности вы слышали из уст самого Стинера, — на основании которого крупный пакет облигаций городского займа был вручен мистером Стинером для реализации моему подзащитному, и тот благодаря умелому маневрированию, попеременно то покупая, то продавая облигации, — останавливаться на этом особо не стоит, замечу только, что такие операции часто и вполне легально производятся в финансовом мире, — поднял заем до паритета и, как показали свидетели, годами поддерживал его курс. Так что же теперь случилось, джентльмены, какие такие обстоятельства заставили мистера Стинера явиться в зал суда и выдвинуть против своего давнишнего агента и маклера, обвинение в хищении и растрате? Что заставило его утверждать, будто тот злонамеренно присвоил шестьдесят тысяч долларов из средств городского казначейства? Как это понимать? Может быть, мистер Каупервуд в неурочное время, с преступными намерениями, без ведома мистера Стинера и его помощников забрался в казначейство и унес оттуда шестьдесят тысяч долларов городских денег? Ничего подобного! Обвинение, как вы слышали из уст окружного прокурора, гласит, что мистер Каупервуд явился к казначею среди бела дня, между четырьмя и пятью часами, за день до того, как он объявил себя неплатежеспособным, и просидел с мистером Стинером в его кабинете около получаса. Затем он вышел оттуда, сообщил мистеру Альберту Стайерсу, что приобрел на шестьдесят тысяч долларов облигаций городского займа для амортизационного фонда, за каковые ему еще не было уплачено, попросил кредитовать эти шестьдесят тысяч в отчетности казначейства, ему же выдать чек на означенную сумму; чек был ему вручен, и он удалился. Что тут особенного, джентльмены? Или необычного? Отрицал ли кто-нибудь из свидетелей, что мистер Каупервуд был агентом города именно по такого рода сделкам? Усомнился ли кто-нибудь в том, что мистер Каупервуд действительно приобрел эти облигации городского займа? Почему же в таком случае мистер Стинер обвиняет мистера Каупервуда в мошенническом присвоении и преступной растрате шестидесяти тысяч долларов, выданных ему за облигации, которые он имел право купить и которые — чего никто не оспаривает, — он действительно купил? Вот тут-то собака и зарыта, — сейчас вы все поймете, господа присяжные заседатели! Мой подзащитный затребовал чек, взял его и положил деньги в банк на свое имя, не потрудившись — как утверждает обвинение — передать в амортизационный фонд те облигации, в оплату которых был выдан упомянутый чек. Не сделав этого своевременно и будучи вынужден под давлением финансовых событий прекратить платежи, он тем самым — так явствует из обвинения, а также из высказываний встревоженных лидеров республиканской партии — сделался растратчиком, вором, чем хотите, проще же говоря — козлом отпущения, отвлекающим общественное мнение от Джорджа Стинера и вожаков республиканской партии. Здесь мистер Стеджер дал смелую, более того, вызывающую характеристику политического положения, сложившегося после чикагского пожара и вызванной им паники, причем Каупервуд у него выглядел несправедливо оклеветанным человеком, которого политические заправилы Филадельфии до пожара ценили очень высоко, но впоследствии, опасаясь провала на выборах, избрали козлом отпущения. На это у Стеджера ушло с полчаса времени. Затем, отметив, что Стинер — прихвостень и в то же время ширма для политических воротил — был использован ими в качестве слепого орудия для осуществления финансовых замыслов, с которыми им нежелательно было связывать свои имена, он продолжал: — Теперь, после всего мною сказанного, вдумайтесь, господа присяжные, до чего смехотворно все это обвинение! До чего оно нелепо! Фрэнк Каупервуд в течение многих лет действовал как агент города в такого рода делах. В своих действиях он руководствовался определенными условиями, принятыми им вместе с мистером Стинером и, очевидно, с благословения вышестоящих лиц, ибо эти условия и правила применялись и прежними деятелями городской администрации задолго до появления на сцене мистера Стинера в качестве городского казначея. Согласно одному из таких правил, Каупервуд был обязан подводить баланс всем своим сделкам и отчитываться в них к первому числу каждого следующего месяца. Это значит, что он не должен был ни уплачивать городскому казначею какие-либо суммы, ни передавать ему какие-либо чеки, ни сдавать деньги или сертификаты в амортизационный фонд до первого числа следующего месяца, потому что — прошу вашего внимания, господа присяжные, это чрезвычайно важно! — потому что сделки, связанные с городским займом, как и все прочие, которые он заключал для городского казначейства, были так многочисленны, так молниеносны, так непосредственны, что для их проведения необходима была гибкая, не связывающая рук система расчетов, в противном случае они вообще были бы неосуществимы. Без такой системы мистер Каупервуд не мог бы удовлетворительно выполнять поручения мистера Стинера или других лиц, причастных к казначейству. Ведение постоянной отчетности было бы до крайности затруднено и для мистера Каупервуда и для городского казначея. Мистер Стинер сам признал это в своих показаниях. Альберт Стайерс это подтвердил. Итак, что же дальше? Дальше я скажу следующее. Какой же суд может предположить, какой здравомыслящий человек может поверить, чтобы при таком положении вещей мистер Каупервуд сам возился со всеми этими вкладами в различные банки, в амортизационный фонд и в городскую кассу или же напоминал своему главному бухгалтеру: «Послушайте, Стэпли, вот чек на шестьдесят тысяч долларов, позаботьтесь сегодня же передать в амортизационный фонд сертификаты городского займа на эту сумму». Нелепейшее предположение! Разумеется, у мистера Каупервуда, как и у всякого делового человека, была своя система. Когда наступал срок, определенные чеки и сертификаты автоматически передавались куда следует. Мистер Каупервуд, вручив чек своему главному бухгалтеру, больше о нем и не вспоминал. Можно ли себе представить, чтобы банковский деятель такого масштаба поступал иначе? Мистер Стеджер перевел дыхание и сделал паузу, ожидая вопросов, но, поскольку таковые не последовали, удовлетворенно продолжал: — Правда, на это можно возразить, что, мол, мистер Каупервуд знал о предстоящем ему банкротстве. Но мистер Каупервуд утверждает, что он об этом не подозревал. Сейчас только он свидетельствовал, что лишь в последнюю минуту узнал о том, как обернулись события. В таком случае, кто же мог отказать ему в выдаче чека, на который он имел законное право? Но я знаю, в чем тут дело. И думаю, что смогу все объяснить вам, если вы соблаговолите меня выслушать. Стеджер сделал попытку воздействовать на присяжных с другой позиции. — Все очень просто; мистер Джордж Стинер, напуганный пожаром и последовавшей за ним паникой, — и, может быть, именно потому, что мистер Каупервуд советовал ему не пугаться событий, происходивших на филадельфийской бирже, — вообразил, будто мистеру Каупервуду грозит банкротство. А так как у мистера Стинера в банкирской конторе Каупервуда была депонирована значительная сумма на очень низких процентах, то он решил не давать мистеру Каупервуду больше денег — даже тех, которые причитались ему за услуги и не имели ровно никакого отношения к суммам, взятым им взаймы из расчета двух с половиной процентов. Нелепейшее поведение! Но объяснялось оно тем, что мистер Джордж Стинер после пожара и паники, вначале никак не повлиявших на платежеспособность мистера Каупервуда, буквально дрожал за собственную шкуру, и если он решил не давать Фрэнку Каупервуду даже тех денег, которые тому причитались по праву, то лишь оттого, что сам он, Стинер, в своекорыстных интересах незаконно пользовался городскими средствами (правда, при посредстве мистера Каупервуда как маклера) и теперь боялся разоблачения и наказания. Разрешите спросить вас, господа присяжные, была ли хоть крупица благоразумия в таком решении мистера Стинера? И как вы себе это решение объясняете? Состоял ли еще мистер Каупервуд агентом города, когда он приобрел сертификаты займа, о которых здесь говорилось? Разумеется, состоял. А в таком случае, имел ли он право на этот чек в шестьдесят тысяч долларов? Найдется ли здесь хоть один человек, который решится это право оспаривать? Тогда что же значат все эти сомнения в его правах и в его честности? Откуда вообще могли возникнуть подобные разговоры? Я сейчас вам отвечу. Они могли возникнуть лишь в силу одной причины, а именно: ввиду желания местных политических деятелей снять подозрение с республиканской партии и свалить вину на кого-нибудь другого. Вам может показаться, господа присяжные, что я слишком далеко зашел в своих поисках подоплеки этого, мягко выражаясь, странного решения обвинить мистера Каупервуда, агента городского казначейства, в том, что он потребовал и получил законно причитавшиеся ему деньги. Но учтите положение, в котором оказалась тогда республиканская партия. Учтите, что это произошло накануне выборов и что всякое разоблачение подробностей столь крупной растраты городских средств чрезвычайно неблагоприятно отразилось бы на исходе голосования. Республиканской партии предстояло провести своих ставленников на посты казначея и окружного прокурора. Надо сказать, что среди ее лидеров укоренилась традиция давать городским казначеям и их присным возможность наживаться путем выдачи из средств города ссуд на очень низких процентах. Жалованье им полагалось небольшое, а следовательно, надо было выискивать средства для приличного существования. Можно ли считать мистера Стинера ответственным за этот обычай давать взаймы деньги, принадлежащие городу? Ни в какой мере. Ответствен ли за него мистер Каупервуд? Ни в какой мере. Эта практика установилась задолго до того, как мистер Каупервуд и мистер Стинер появились на сцене. Почему же теперь поднялась вся эта шумиха? Да потому, что и Стинер и лидеры республиканской партии убоялись разоблачения перед выборами. Ни одного городского казначея еще ни разу не выводили на чистую воду. Разоблачение бесчестных методов, которыми пользовался мистер Стинер, для широкой публики явилось бы ошеломляющей новостью. Чикагский пожар и сопровождавшая его биржевая паника грозили подорвать устойчивость и кредитоспособность многих финансовых учреждений нашего города, в том числе и конторы мистера Каупервуда. Перед многими финансистами встала опасность банкротства, следовательно, мог обанкротиться и Фрэнк Каупервуд. А обанкротившись, он задолжал бы городу Филадельфии пятьсот тысяч долларов, полученных взаймы от городского казначея на очень льготных условиях, — из расчета двух с половиной процентов. Может быть, это невыгодно характеризует мистера Каупервуда? Может быть, он сам пошел к городскому казначею и просил ссудить его деньгами из расчета двух с половиной процентов? Но даже если и так — что в этом преступного с деловой точки зрения? Разве каждому не дано право занимать деньги где угодно и на каких угодно процентах? Разве мистера Стинера принуждали давать деньги мистеру Каупервуду? Мистер Стинер показал сегодня, что он первый пригласил к себе мистера Каупервуда. Откуда же, скажите на милость, взялось это дикое обвинение в хищении, в растрате, в присвоении собственности доверителя и так далее и тому подобное? А вот откуда. Еще раз, господа присяжные, прошу вашего внимания. Лицам, стоявшим за спиной мистера Стинера, лицам, руководившим его действиями, для спасения своей политической репутации понадобился козел отпущения — а под руку им попался именно Фрэнк Алджернон Каупервуд. Вот и все. Никакой другой причины нет, не было и не могло быть. Если мистер Каупервуд в ту тяжкую минуту нуждался в деньгах, чтобы преодолеть трудности, то в их интересах было выплатить ему ссуду и предать все дело забвению. Это было бы, конечно, незаконно — так же незаконно, как и многое другое, что делалось ими, — зато куда более безопасно. Но страх, господа присяжные, страх, малодушие и неспособность взглянуть в лицо кризису помешали им так поступить. Они боялись оказать доверие человеку, который до сих пор никогда этим доверием не злоупотреблял, человеку, чья преданность и исключительная финансовая одаренность приносили немало выгоды им и городскому самоуправлению. У бывшего городского казначея не хватило мужества остаться верным своему соратнику и пренебречь слухами о его возможном банкротстве, он предпочел — чего он сам не отрицает, — спасая свою шкуру, потребовать от мистера Каупервуда возврата пятисот тысяч долларов или большей части этой суммы, фактически использованной мистером Каупервудом для его же, Стинера, выгоды, и вдобавок еще отказался возместить деньги, которые мой подзащитный, действуя согласно договоренности, израсходовал на покупку облигаций. Является ли хоть одна из сделок, совершенных мистером Каупервудом, противозаконной? Нет, не является. Был ли мистеру Каупервуду своевременно предъявлен иск на эти пятьсот тысяч долларов, которые он теперь вряд ли сможет возвратить городу из-за своего банкротства? Ничуть не бывало. Все дело в том, что Джорджа Стинера охватил бессмысленный панический страх, а лидеры республиканской партии, прознав о дефиците в казначействе, пожелали выгородить казначея и свалить ответственность на человека, не состоящего в ее рядах. Вы слышали, что показал сегодня мистер Каупервуд: ведь он и пошел-то к мистеру Стинеру как раз с тем, чтобы предотвратить подобную возможность. И именно после сделанного им предостережения мистер Стинер разволновался, утратил всякое самообладание и потребовал, чтобы мой подзащитный вернул деньги — все пятьсот тысяч долларов, которые казначей ссудил ему из расчета двух с половиной процентов. Ну разве же с финансовой точки зрения это не отъявленная глупость? Нечего сказать, подходящий момент, чтобы требовать погашения совершенно законной ссуды! Однако я возвращаюсь к пресловутой истории с чеком на шестьдесят тысяч долларов. Мистер Стинер свидетельствовал здесь, что когда мистер Каупервуд накануне банкротства явился к нему, он наотрез отказался ссудить его деньгами, и тогда мистер Каупервуд будто бы без его ведома и согласия уговорил управляющего и главного бухгалтера казначейства Альберта Стайерса выписать ему чек на шестьдесят тысяч долларов, на который мой подзащитный якобы не имел права, а потому Стинер, знай он об этом, никогда бы не разрешил ему выдать этот чек. Какой вздор! Как мог Стинер об этом не знать! Бухгалтерские книги были у него в казначействе, и он мог в любую минуту заглянуть в них. Мистер Стайерс на другое утро первым делом доложил ему об этом чеке. А мистер Каупервуд забыл уже и думать о нем, так как имел право на эти деньги и без всякого труда получил бы в любом суде исполнительный лист на эту сумму, независимо от своего банкротства. Утверждение мистера Стинера, что он задержал бы выдачу чека, попросту смехотворно. Эта мысль, несомненно, пришла ему в голову лишь на другой день, после разговора с его политическими единомышленниками, когда было решено любой ценой, любыми путями и средствами отвести подозрение от деятелей республиканской партии. Вот и вся предыстория этого дела. И вы можете быть уверены, что это прекрасно понимают те, кто так старается добиться обвинительного приговора для мистера Каупервуда. Стеджер сделал паузу и многозначительно взглянул на Шеннона. — Господа присяжные заседатели! — произнес он в заключение спокойным и проникновенным голосом. — Когда вы приступите к обсуждению этого дела в совещательной комнате, вы убедитесь, что и хищение, и растрата, и незаконное присвоение чека на шестьдесят тысяч долларов, то есть все пункты обвинения, свидетельствуют лишь о настойчивом стремлении окружного прокурора создать видимость преступления и являются просто-напросто плодом взбудораженной фантазии трусливых политиканов, спасающих за счет мистера Каупервуда собственную шкуру, иными словами — выдумкой бесчестных людей, которые преследуют только одну цель: выйти сухими из воды. Они боятся, как бы у членов республиканской партии в Пенсильвании не создалось слишком уж нелестное мнение о партийной верхушке и ее хозяйничании у нас в Филадельфии. Они стремятся по мере сил выгородить Джорджа Стинера и всю его вину свалить на моего подзащитного. Но этого не должно быть и не будет! Как честные и мыслящие люди, вы не допустите такого исхода дела. Посему я со спокойной душой заканчиваю свою речь! Стеджер порывисто отвернулся от присяжных и мат правился к своему месту рядом с Каупервудом. Тут поднялся Шеннон — молодой, спокойный, энергичный и напористый. По правде говоря, Шеннон не расходился со Стеджером в мнении о Каупервуде и не осуждал его за методы, к которым тот прибегал, чтобы «сделать деньги». Более того, Шеннон думал, что на месте Каупервуда поступил бы точно так же. Но он был только что избран окружным прокурором. Ему нужно было показать себя и вдобавок угодить своим хозяевам, то есть лидерам республиканской партии, считавшим, что при данном положении вещей Каупервуд должен быть осужден. Поэтому Шеннон крепко оперся руками о барьер, пристально посмотрел на присяжных, и, мысленно наметив несколько исходных положений, начал: — Господа присяжные заседатели! Мне кажется, что если все мы вдумчиво отнесемся к тому, что здесь сегодня выяснилось, то нам уже нетрудно будет прийти к определенному и, я бы сказал, исчерпывающе правильному заключению, — надо только добросовестно разобраться в фактах. Подсудимый мистер Каупервуд, как я уже говорил, обвиняется в хищении, в присвоении собственности доверителя, в растрате и дополнительно — в растрате шестидесяти тысяч долларов, полученных им по чеку, который был выдан девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года «Фрэнку А. Каупервуду и компания» управляющим канцелярией городского казначея от имени последнего, но за своей подписью. Мистер Каупервуд утверждает, что в этот момент он был не только вполне платежеспособен, но что он действительно приобрел сертификаты городского займа на шестьдесят тысяч долларов и депонировал их или собирался в ближайшее время депонировать в амортизационном фонде города, что явилось бы завершением обычной сделки, то есть приобретения на бирже «Фрэнком А. Каупервудом и компания» по доверенности города определенного количества облигаций городского займа с передачей их в амортизационный фонд и немедленным возмещением понесенных расходов. Теперь, джентльмены, попробуем разобраться, как все это обстояло на деле. Действительно ли «Фрэнк А. Каупервуд и компания», — кстати, никакой «компании», как вы могли сегодня убедиться, нет, есть только Фрэнк А. Каупервуд, — так вот, действительно ли упомянутый Фрэнк А. Каупервуд имел право на этот чек? Иными словами, являлся ли он в тот момент уполномоченным города или не являлся? Был ли он платежеспособен? Далее: знал ли он, что ему угрожает банкротство, и не ухватился ли за этот чек на шестьдесят тысяч долларов, как утопающий за соломинку, чтобы спасти свое положение в финансовом мире, не подумав даже о тех последствиях, которые может повлечь за собой этот поступок, если взглянуть на него с точки зрения закона, морали и так далее? Или же он действительно приобрел сертификаты городского займа на указанную им сумму, в указанное им время и указанным образом и получил только то, что причиталось ему по праву? Намеревался ли он сдать эти сертификаты городского займа, как он утверждает и как он, естественно, должен был сделать, в амортизационный фонд, или же у него этого намерения не было? Далее: в день, когда он получил этот чек на шестьдесят тысяч долларов, оставались ли его отношения с городским казначеем такими же, как прежде, или они стали иными? Было ли их деловое сотрудничество ликвидировано в результате беседы, имевшей место за четверть часа до получения чека, или за два дня, или за две недели — сроки здесь роли не играют? Как вам известно, любой делец имеет право в любую минуту расторгнуть договор, если в этом договоре особо не оговорен срок его действия. Я попрошу вас учесть это обстоятельство при рассмотрении дела. Далее: прекратил ли Джордж Стинер тогда же, девятого октября тысяча восемьсот семьдесят первого года, то есть до того, как Каупервуду был выдан чек на шестьдесят тысяч долларов, действие этого договора, зная или предполагая, что Фрэнк Каупервуд находится в крайне стесненных обстоятельствах и не сможет в дальнейшем честно и аккуратно выполнять свои договорные обязательства? Необходимо также выяснить, действительно ли мистер Фрэнк Каупервуд, зная, что он уже не является агентом городского казначея и города, а также зная, что он неплатежеспособен, — мистер Стинер утверждает, что он сам признал это, — и не намереваясь депонировать в амортизационном фонде сертификаты, якобы приобретенные для указанного фонда, вошел в канцелярию мистера Стинера, заявил его секретарю, что приобрел на шестьдесят тысяч долларов сертификатов городского займа, попросил выписать ему чек, затем спокойно положил его в карман и ушел, даже не подумав о том, как он будет возмещать городу эту сумму, а двадцать четыре часа спустя обанкротился, задолжав городу, кроме вышеуказанной суммы, еще пятьсот тысяч долларов, взятых им ранее в казначействе? Каковы факты, которыми мы располагаем в этом деле? Что говорили выступавшие здесь свидетели? Что показали Джордж Стинер, Альберт Стайерс, председатель правления Джирардского национального банка Дэвисон и сам мистер Каупервуд? Какая картина складывается при сопоставлении всех подробностей этого дела? Господа присяжные заседатели, вам предстоит разрешить весьма своеобразную проблему! Он умолк, обвел взором присяжных, поправил манжеты, и все это с видом человека, который напал, наконец, на след ловкого, неуловимого преступника, сумевшего втереться в доверие почтенных граждан города и обвести вокруг пальца не менее почтенную коллегию присяжных. Затем он продолжал: — Итак, джентльмены, каковы же эти факты? Вы сами слышали, как происходило дело. Вы здравомыслящие люди. Мне нечего вам объяснять. Перед вами два человека: один — избранный городом Филадельфией на пост городского казначея, поклявшийся охранять интересы своего города и наивыгоднейшим для него образом вести финансовые дела, другой — маклер, к которому ввиду неустойчивой финансовой конъюнктуры обратились с просьбой помочь разрешить трудную — этого я не оспариваю — финансовую проблему. Они заключают друг с другом негласное финансовое соглашение, следствием которого является ряд противозаконных сделок, и вот один из этих двух, более коварный, умный и лучше осведомленный обо всех ходах и выходах Третьей улицы, увлекает за собой другого по опасной дорожке выгодных капиталовложений и приводит его наконец — пусть даже неумышленно — к бездне банкротства, общественного позора, разоблачений и так далее. Тогда тот, кто легче уязвим, иными словами, тот, чье положение ответственнее, то есть казначей города Филадельфии, уже не может или, скажем, не решается идти дальше за своим доверенным. И вот перед нами возникает та картина, которую обрисовал в своих показаниях мистер Стинер: матерый, алчный и беспощадный финансовый волк, оскалив хищную пасть, хватает трепещущего, наивного, ничего не смыслящего в этих аферах ягненка и рычит: «Если ты не дашь этих денег, то есть трехсот тысяч долларов, нужных мне позарез, ты станешь арестантом, твоих детей вышвырнут на улицу, твоя жена и вся твоя семья будут снова ввергнуты в нищету, и никто для тебя даже пальцем не шевельнет!» Вот что, по словам мистера Стинера, сказал ему мистер Каупервуд. Я со своей стороны нисколько не сомневаюсь, что так оно и было. Мистер Стеджер в чрезвычайно изысканных выражениях, поскольку дело касается его клиента, рисует мистера Каупервуда благородным, добрым и предупредительным человеком, маклером-джентльменом, которого чуть ли не принудили взять ссуду в пятьсот тысяч долларов из двух с половиной процентов, тогда как по онкольным ссудам на Третьей улице деньги приносят от десяти до пятнадцати процентов, а то и больше. Но вот этому я уже не верю. Мне кажется странным, чтобы такой милый, любезный, доброжелательный человек, занимающий скромное положение платного агента и, естественно, старающийся угодить своему нанимателю, мог прийти к мистеру Стинеру за три дня до этой истории с шестидесятитысячным чеком и заявить ему — мистер Стинер показал это сегодня под присягой: «Если вы немедленно, сегодня же, не дадите мне еще триста тысяч долларов из городских средств, я стану банкротом, а вы арестантом. Вам не миновать тюрьмы». Вдумайтесь в его слова! «Я стану банкротом, а вы арестантом. Меня никто не тронет, а вас арестуют. Я всего только агент». Не знаю, похоже ли это на слова милого, мягкого, ни в чем не повинного, благовоспитанного агента и наемного маклера, или же на слова наглого, высокомерного и жестокого хищника, человека, привыкшего распоряжаться, приказывать и любой ценой побеждать? Господа присяжные, я не намереваюсь защищать здесь Джорджа Стинера. По-моему, он виновен не меньше, если не больше, чем его самоуверенный сообщник, этот пронырливый финансист, явившийся как волк в овечьей шкуре к городскому казначею, чтобы толкнуть его на неправедный путь личного обогащения. Но когда при мне мистера Каупервуда называют, как это было сделано сейчас, милым, любезным, простодушным исполнителем чужих поручений, я содрогаюсь! Господа присяжные, для того чтобы составить себе обо всем правильное представление, надо вспомнить, что лет десять — двенадцать назад, когда мистер Джордж Стинер был бедным человеком и новичком в политическом мире, к нему явился этот ловкий, лукавый биржевик и научил его извлекать выгоду из городских средств. В то время никто не знал Джорджа Стинера, как, впрочем, и Фрэнка Каупервуда, когда тот впервые встретился с вновь избранным городским казначеем. О, как ясно вижу я этого человека — эту хитрую лису! — вот он явился к Стинеру, изящный, молодой, свежий, прекрасно одетый, и сказал: «Доверьтесь мне! Разрешите мне орудовать городским займом, отдайте в мои руки городские деньги из двух процентов годовых или еще того меньше!» Разве трудно вам представить себе эту картину? Разве вы не видите его в этой роли? Джордж Стинер был беден, да, пожалуй, даже очень беден, когда он впервые вступил на пост городского казначея. У него не было ничего, кроме жалкого агентства по страхованию и продаже недвижимых имуществ, приносившего ему, скажем, две с половиной тысячи в год. Он должен был содержать жену и четверых детей и не имел ни малейшего понятия о том, что называется роскошью и комфортом. Но вот является мистер Каупервуд — правда, не по своей инициативе, а приглашенный мистером Стинером, но приглашенный для дела, из которого мистер Стинер тогда еще не собирался извлекать никакой личной выгоды, — и преподносит ему свой грандиозный план манипуляций с городским займом, долженствующий обогатить их обоих. Основываясь на впечатлении, которое произвел выступавший здесь в качестве свидетеля Джордж Стинер, можете ли вы предположить, чтобы он сам придумал и предложил столь хитроумный план обогащения вот этому джентльмену? Шеннон указал пальцем на Каупервуда. — Похож ли мистер Стинер на человека, способного научить этого джентльмена чему-нибудь новому по части финансов или сложнейших биржевых комбинаций? Кажется ли он вам достаточно изобретательным, чтобы придумать все эти невероятные трюки, благодаря которым оба они впоследствии нажили изрядные капиталы? Согласно заявлению, сделанному Каупервудом своим кредиторам после банкротства, несколько недель назад он исчислял свое состояние в миллион двести пятьдесят тысяч долларов, между тем ему только недавно исполнилось тридцать четыре года. В какой цифре выражалось его состояние, когда он впервые вступил в деловые отношения с бывшим казначеем? Вы об этом не имеете понятия? Ну, так я вам скажу. Приблизительно с месяц тому назад, когда я вступил на свой пост, я затребовал сведения по этому вопросу. Что же оказалось, господа присяжные: в ту пору его состояние немногим превышало двести тысяч долларов. Двести тысяч долларов, вот и все! У меня имеется выписка из книг банкирской конторы «Дан и К°» за тот год. По ней вы можете убедиться, как быстро выросло состояние этого новоиспеченного Цезаря! Сколько прибыли принесли ему последние несколько лет! Но, может быть, и у Джорджа Стинера было не меньшее состояние ко времени, когда он был смещен со своего поста и предан суду за растрату? Как вы полагаете? Вот выписка из его актива и пассива, относящаяся к тому времени. Можете убедиться собственными глазами, джентльмены! Ровно в двухстах двадцати тысячах заключалось его состояние три недели назад, и у меня есть все основания считать эти сведения точными. Отчего же, вы полагаете, мистер Каупервуд богател так быстро, а мистер Стинер так медленно? Ведь они соучастники в преступлении. Мистер Стинер щедро ссужал мистера Каупервуда принадлежащими городу деньгами из двух процентов годовых, тогда как на Третьей улице по онкольным ссудам платили временами шестнадцать-семнадцать процентов. Вряд ли кто-нибудь усомнится в том, что мистер Каупервуд умел с максимальной для себя выгодой употреблять так дешево доставшиеся ему деньги. Или он не похож на человека, умеющего ворочать большими делами? Вы видели его, когда он давал показания. Вы эти показания слышали. Как он был обходителен, как откровенен и чист душой! Он якобы только и думал о том, как получше услужить Стинеру и его друзьям, но тем не менее сам за шесть лет нажил не меньше миллиона, а мистеру Стинеру дал нажить не больше ста шестидесяти тысяч, ибо к началу их сотрудничества у того все же имелись кое-какие сбережения — несколько тысяч долларов. Теперь Шеннон дошел в своей речи до главного, то есть до момента, когда Каупервуд, выйдя девятого октября от Стинера, выманил у Альберта Стайерса чек на шестьдесят тысяч долларов. Возмущение прокурора — так по крайней мере казалось слушателям — столь коварными и преступными действиями не знало границ. Это явное воровство, кража в прямом смысле слова, и Каупервуд прекрасно понимал, что делает, когда просил Стайерса выписать ему чек! — Вы только подумайте! — Тут Шеннон повернулся и пристально посмотрел на Каупервуда, который совершенно спокойно и без тени смущения встретил его взгляд. — Вы только подумайте, какая выдержка у этого человека: в коварстве своем он не уступает Макиавелли. Он знал, что его банкротство неизбежно. После двух дней неусыпных хлопот, после двух дней отчаянных попыток предотвратить катастрофу, которая лишила бы его возможности продолжать свои махинации, он понял, что у него не осталось других источников спасения, кроме последнего, а именно — городского казначейства, понял, что если он и здесь не добьется помощи, то его банкротство неминуемо. Он и без того уже задолжал городской кассе пятьсот тысяч долларов и, пользуясь городским казначеем как бессловесным орудием, так запутал его, что Стинер пришел в ужас от этой колоссальной задолженности. Что же, остановило это мистера Каупервуда? Ничуть не бывало! Шеннон зловеще погрозил пальцем Каупервуду, и тот с досадой отвернулся. — Во что бы то ни стало хочет выслужиться! — шепнул Каупервуд своему адвокату. — Надо, чтобы вы сказали об этом присяжным. — Я бы рад сказать, — с горестной усмешкой согласился Стеджер, — но мне больше не дадут слова. — Вы только подумайте, — вновь загремел Шеннон, поворачиваясь к присяжным, — какая безграничная, истинно волчья алчность должна быть у человека, чтобы заявить, будто он только что приобрел на шестьдесят тысяч долларов сертификатов и желает немедленно получить чек на эту причитающуюся ему сумму. Действительно ли он приобрел эти сертификаты? Кто знает? Нет на свете человека, который сумел бы разобраться в запутанном лабиринте отчетности мистера Каупервуда. Но в лучшем случае, то есть даже если он и приобрел, как он утверждает, эти сертификаты, то городу от этого не было никакого проку, ибо мистер Каупервуд и не подумал передать их в амортизационный фонд, где им надлежало находиться. Его защитник и он сам говорят, что он не обязан был делать это раньше первого числа следующего месяца, хотя закон гласит, что передача должна производиться немедленно, и обвиняемому это известно. Его защитник и он сам утверждают, будто он не знал, что его ждет банкротство. Поэтому, мол, не было нужды беспокоиться насчет этих сертификатов. Не думаю, чтобы кто-нибудь из вас, джентльмены, этому поверил! Случалось ли мистеру Каупервуду в течение всей его финансовой деятельности так торопиться с получением чека? Известны ли нам аналогичные случаи в истории его преступных сделок? Вы прекрасно знаете, что этого еще не бывало. Никогда в жизни он сам не приходил за чеком. Но на сей раз счел за благо получить его в собственные руки. Чем это объяснить? Откуда вдруг такая спешка? По его же собственным словам, несколько часов промедления никакой роли не играли. Он мог бы послать за чеком кого-нибудь из служащих своей конторы. Так делалось всегда. Почему же вдруг все переменилось? Я сейчас вам скажу почему! — Шеннон до предела возвысил голос. — Я вам скажу почему! Каупервуд знал, что он разорен! Он знал, что последний более или менее законный путь к спасению — то есть помощь Джорджа Стинера — для него закрыт! Он знал, что честным путем, путем прямого соглашения, ему больше не получить из казначейства города Филадельфии ни одного доллара! Он знал, что если он уйдет из канцелярии казначея без чека, а затем пошлет кого-нибудь за ним, то городской казначей спохватится, предупредит своих служащих, и тогда ему не видать этих денег! Вот откуда такая спешка! Теперь, господа присяжные, вы знаете правду! Итак, я подхожу к концу своей обвинительной речи против этого корректного, честного и добропорядочного гражданина, которого вы, по словам его защитника мистера Стеджера, можете осудить, лишь совершив вопиющую несправедливость. Я еще хотел только добавить, что считаю вас людьми здравомыслящими и разумными, каких в нашей стране встречаешь на любом поприще; иными словами, вы деловитые и честные американцы. Итак, — голос Шеннона снова сделался вкрадчивым, — мне остается сказать лишь следующее: если после всего, что вы здесь слышали и видели, вы продолжаете считать, что мистер Фрэнк Каупервуд — порядочный и честный человек, что он не украл умышленно и злостно шестьдесят тысяч долларов из городской кассы Филадельфии, что он и в самом деле приобрел сертификаты городского займа и намеревался, как он утверждает, сдать их в амортизационный фонд, — тогда, конечно, вам остается только отпустить его на свободу, и к тому же поскорее, чтобы он еще сегодня мог вернуться на Третью улицу и заняться приведением в порядок своих весьма запутанных финансовых дел. В таком случае вы, как честные, справедливые люди, обязаны немедленно отпустить его на свободу и снова принять в лоно нашего общества, чтобы хоть сколько-нибудь смягчить незаслуженную обиду, которая, по словам моего оппонента мистера Стеджера, была ему нанесена. Если таково ваше убеждение, вы должны тотчас признать его невиновным. Пусть вас не беспокоит судьба Джорджа Стинера! Вина этого человека установлена его собственными показаниями. Он признал себя виновным. Ему без всякого дальнейшего разбирательства вскоре будет вынесен приговор. Но этот человек — Фрэнк Алджернон Каупервуд — претендует на честность и порядочность. Он утверждает, что и не подозревал о предстоящем ему банкротстве. Он утверждает, что прибегал к угрозам, к принуждению и запугиванию не потому, что предугадывал крах, а потому, что не хотел терять время на поиски поддержки в другом месте. Как это вам нравится? Или, может быть, вы поверили, что он приобрел на шестьдесят тысяч долларов сертификатов городского займа и ему действительно причитались за них деньги? Если так, то почему же он не сдал эти бумаги в амортизационный фонд? Их там нет и поныне, так же как нет и шестидесяти тысяч долларов. Кому же достались эти деньги? Джирардскому национальному банку, в котором мистер Каупервуд превысил кредит на сто тысяч долларов! Получил ли означенный банк эти шестьдесят тысяч плюс еще сорок тысяч другими чеками и облигациями? Разумеется, получил. Почему же, собственно? А не приходит ли вам на ум, что правление Джирардского национального банка теперь будет признательно мистеру Каупервуду за ту последнюю маленькую услугу, которую он ему оказал перед своим банкротством? Не думаете ли вы, что председатель правления банка мистер Дэвисон, который, как вы слышали, всячески выгораживал здесь мистера Каупервуда, быть может, — утверждать это категорически я, конечно, не берусь, — именно потому так и расположен к мистеру Каупервуду? Вполне допустимо. Вообще же — судите сами. Так или иначе, джентльмены, но Дэвисон называет мистера Каупервуда честным и порядочным человеком, то же самое говорит о нем его защитник мистер Стеджер, Вы выслушали все показания, Теперь вам остается только обдумать и взвесить их. Если вы хотите отпустить этого человека на свободу — дело ваше. (Он устало махнул рукой.) Вы — судьи. Я бы этого не сделал. Но я в конце концов только юрист, тяжелым трудом добывающий свой хлеб. У меня одни убеждения. У вас могут быть другие — это дело ваше. (Шеннон снова выразительно, почти с презрением махнул рукой.) Я кончил, джентльмены, мне остается только поблагодарить вас за внимание. Решение вопроса предоставлено вам. Он величественно отвернулся, и присяжные зашевелились; зашевелились и праздные зрители, наполнявшие зал. Судья Пейдерсон вздохнул с облегчением. К этому времени уже совсем стемнело, и в зале ярко горели газовые светильники. За окнами шел снег. Судья утомленным движением перелистал бумаги и, придав себе торжественный вид, обратился к присяжным с традиционным напутствием, после чего те один за другим направились в совещательную комнату. Каупервуд посмотрел на отца, который торопливо шел к нему через быстро пустевший зал. — Ну, скоро все станет ясно! — сказал он. — Да, — упавшим голосом отозвался Каупервуд-старший. — Будем надеяться, что все кончится благополучно. Несколько минут назад я видел здесь Батлера. — Вот как! — удивился Каупервуд, на которого это известие произвело сильное впечатление. — Да, — подтвердил отец. — Он только что ушел. Итак, подумал Каупервуд, Батлер настолько заинтересован в его судьбе, что даже не поленился прийти в суд. Шеннон — послушное орудие в его руках. Пейдерсон в какой-то мере его ставленник. Старика можно было одолеть в деле, касавшемся его дочери, но одолеть его здесь вряд ли удастся, разве только присяжные решительно встанут на его, Каупервуда, сторону. Если же они признают его виновным, батлеровский приспешник Пейдерсон, конечно, не упустит случая приговорить его к предельному сроку заключения. Шутка сказать, пять лет тюрьмы! Мурашки забегали у него по спине при одной мысли о таком исходе дела. Но стоит ли тревожиться о том, чего еще не случилось? Стеджер подошел к нему и сообщил, что срок действия залога, под который Каупервуд был оставлен на свободе, истек в ту минуту, когда присяжные удалились в совещательную комнату, и теперь он фактически находится под надзором шерифа (кстати, им обоим знакомого), некоего Эдлея Джесперса. Если присяжные не оправдают его, добавил Стеджер, он останется под надзором шерифа до тех пор, пока приговор не будет обжалован. — На это потребуется не меньше пяти дней, Фрэнк, — сказал Стеджер, — но Джесперс — славный малый. Он будет вести себя разумно. Понятно, если нам повезет, вы обойдетесь без встречи с ним. А сейчас вам придется последовать за судебным приставом. Но надо думать, что все кончится благополучно и мы отправимся домой. Ох, и хочется же мне выиграть это дело! — добавил он. — Вот будет здорово, если мы вдвоем посмеемся над ними! Я считаю, что с вами обошлись возмутительно, и, по-моему, я достаточно разъяснил это присяжным. В случае же обвинительного приговора я найду десятки причин ходатайствовать о пересмотре дела. Он поднялся и вместе с Каупервудом и его отцом неторопливо последовал за одним из помощников шерифа, низкорослым человеком по прозванию Эдди Зандерс, которому было поручено взять Каупервуда-младшего под стражу. Они вошли в так называемую «караульную» в глубине здания, где подсудимые дожидались возвращения присяжных из совещательной комнаты. Это было высокое четырехугольное мрачное помещение с окном на Честнат-стрит и еще одной, неизвестно куда открывавшейся дверью. Потолок здесь был закопченный, пол исшарканный, вдоль стен, на которых не было ни картины, ни единого украшения, тянулись деревянные скамьи. С середины потолка спускалась газовая труба с двумя рожками. Все помещение было пропитано затхлым, едким запахом, яснее слов говорившим о тех отбросах и обломках жизни — преступных и невинных, — которым время от времени приходилось стоять или сидеть здесь, терпеливо дожидаясь решения своей участи. Каупервуда охватило отвращение, но он был слишком уравновешенным человеком и слишком хорошо владел собою, чтобы показать это. Он с детства отличался исключительной чистоплотностью и всегда тщательно, даже педантично следил за собой. А теперь ему пришлось столкнуться с такой стороной жизни, что его поневоле бросило в дрожь. Стеджер, по пятам следовавший за ним, старался что-то объяснить ему, загладить неприятное впечатление, ободрить. — Не очень-то уютная комната, — сказал он, — но потерпите немного! Я думаю, присяжные будут совещаться недолго. — Возможно, но мне от этого будет мало проку! — отозвался Каупервуд, подходя к окну. Помолчав немного, он добавил: — Чему быть, того не миновать! Старый Каупервуд насупился. Что, если Фрэнку придется отбывать длительное тюремное заключение, то есть долго находиться в этой обстановке? О боже! Он вздрогнул и впервые за много лет стал мысленно творить молитву. 44 Меж тем в совещательной комнате разгорелась настоящая перепалка: все вопросы, которые во время судебного заседания каждый обдумывал про себя, теперь обсуждались вслух. Весьма интересно наблюдать, как присяжные колеблются и взвешивают все «за» и «против» при обсуждении подобных дел; любопытен тот смутный психологический процесс, в результате которого они приходят к тому или иному решению. Так называемая «истина» в лучшем случае есть нечто весьма туманное, ибо факты даже при самом честном отношении к делу нередко подвергаются различному и превратному толкованию. Сегодня перед присяжными стояла особо сложная задача, и они немало потрудились над тем, чтобы всесторонне ее рассмотреть. Суд присяжных приходит не столько к определенным выводам, сколько к определенным решениям, вердиктам, и приходит путем весьма своеобразным. Случается, что отдельные присяжные еще ничего не успели уяснить себе, а совещание в целом уже выносит вердикт. Известную роль в этом, как знают все юристы, играет время. Присяжные все вместе и каждый в отдельности обычно ропщут на излишнюю затрату времени при обсуждении дела. Не велика радость часами биться над разрешением какой-то проблемы, разве что она почему-либо оказывается захватывающе интересной. Замысловатые и темные логические тонкости в конце концов утомляют и наводят уныние. Скукой веет даже от самых стен совещательной комнаты. С другой стороны, разногласия, возникающие в процессе обсуждения, не могут не вызывать у присяжных досады. Человеческому разуму присуще созидательное начало, и любая неразрешенная проблема для него мучительна. Человеку со здоровым восприятием жизни она не дает покоя, как и всякое незаконченное дело. Присяжные в совещательной комнате подобны атомам кристалла, над которыми так много размышляют ученые и философы; они стремятся составить единое и стройное целое, сплотить ряды, ибо только тогда они становятся тем, чем из чувства долга и порядочности обязались стать, то есть как бы единым, разумным судьей. Это же инстинктивное стремление к единству замечается и в самых различных явлениях природы — в дрейфе унесенных волнами деревьев в Саргассовом море, в геометрически точном распределении пузырьков воздуха на поверхности спокойной воды, в поразительных архитектурных сооружениях, безотчетно возводимых некоторыми насекомыми, в соединении атомов, из которых слагается субстанция и структура мироздания. Временами кажется, что физическая субстанция жизни — та внешняя форма, которую наш глаз принимает за реальность, — проникнута безграничной мудростью, мудростью, которая стремится установить порядок, более того, сама является этим порядком. Атомы нашего так называемого естества, нашего так называемого разума — на деле же прихотливых душевных состояний — знают, куда им двигаться и что делать. Они олицетворяют собой порядок, мудрость, волю, от нас не зависящие. Они созидают, строят, существуют как бы вне нас. Так же работает и подсознание присяжных. Но тут надо помнить еще и о своеобразном гипнотическом воздействии одной личности на другую, о многообразном влиянии друг на друга разных типов людей, которое имеет место до того момента, когда произойдет уже полное слияние, в исконном химическом значении этого слова. В совещательной комнате четкая мысль или твердая воля двух-трех человек могут возобладать над всеми остальными и преодолеть доводы или сопротивление большинства. Один человек, умеющий постоять за свое вполне определившееся мнение, может сделаться либо победоносным вожаком податливой массы, либо мишенью, беспощадно поражаемой сосредоточенным огнем умозаключений. Люди презирают тупое, немотивированное сопротивление. Нигде от человека так не ждут твердо обоснованного мнения, как в совещательной комнате суда, если, конечно, это мнение желают выслушать. Сказать: «Я не согласен» — мало. Мы знаем случаи, когда присяжные в запальчивости доходили до драки. В тесных стенах совещательной комнаты не раз вспыхивала вражда, длившаяся потом годами. Не в меру упорные присяжные подвергались бойкоту в делах, никакого отношения к суду не имеющих, только за их не подкрепленное доводами упрямство или «особое мнение». Здесь же, после того как все сошлись на том, что Каупервуд, безусловно, заслуживает наказания, начались споры, следует ли признать его виновным по всем четырем пунктам обвинения. Не будучи в состоянии толком разобраться в различии между этими пунктами, присяжные приняли было компромиссное решение: «Виновен по всем четырем пунктам, но заслуживает снисхождения». Однако от последней формулировки тут же отказались: Каупервуд либо виновен, либо не виновен. Судья не хуже, если не лучше их разберется в смягчающих обстоятельствах. Стоит ли связывать ему руки? Тем более что такие формулировки обычно оставляются без внимания и свидетельствуют только о шаткости позиции присяжных. Итак, ночью, в десять минут первого, присяжные были наконец готовы огласить свой вердикт, о чем немедленно уведомили судью Пейдерсона, все время не покидавшего здания суда — отчасти из интереса к этому делу, отчасти же потому, что он жил поблизости. За Каупервудом и Стеджером послали пристава. Зал суда был ярко освещен. Пристав, секретарь и стенограф сидели на своих местах. Присяжные гуськом вышли из совещательной комнаты, а Каупервуд вместе со Стеджером заняли места у дверцы, которая вела в огороженную барьером часть зала: здесь подсудимым полагалось выслушивать приговор и все, что сочтет нужным сказать судья. Старый Каупервуд, очень взволнованный, стоял подле сына. Каупервуду впервые в жизни почудилось, будто все это происходит во сне. Неужели он тот самый Фрэнк Каупервуд, который два месяца назад был таким богатым, преуспевающим, уверенным в себе? Неужели сейчас только пятое или шестое декабря? (Это было после полуночи.) Почему так долго совещались присяжные? Что это может значить? Вот они уже в зале: стоят и торжественно смотрят прямо перед собой, а вот и судья Пейдерсон поднимается на свою трибуну, — его курчавые волосы забавно топорщатся. Пристав призывает всех к порядку. Судья смотрит не на Каупервуда — это было бы невежливо, — а на присяжных заседателей, которые теперь, в свою очередь, смотрят на него. На вопрос секретаря: «Господа присяжные заседатели, пришли ли вы к единодушному решению?» — старшина отвечает: «Да». — Считаете вы подсудимого виновным или невиновным? — Мы считаем подсудимого виновным в соответствии с обвинительным актом. Как они пришли к такому решению? Неужели все дело в том, что он взял чек на шестьдесят тысяч долларов, которые ему не причитались? Но ведь, в сущности, он имел право на эти деньги! Боже мой, какое значение имели шестьдесят тысяч долларов, если учесть все те суммы, которыми ворочали он и Джордж Стинер! Ровно никакого! Казалось бы, сущий пустяк, а между тем он-то и выплыл на поверхность, этот мелкий ничтожный чек, и превратился в гору вражды, в каменную стену — в тюремную стену, преградившую ему путь к дальнейшему преуспеянию. Непостижимо! Каупервуд оглянулся кругом. Какой огромный, голый, холодный зал! И все-таки он прежний Фрэнк Каупервуд! Нельзя допускать себя до таких вздорных мыслей! Его борьба за свою свободу, за свои права, за свою реабилитацию еще не кончилась. Видит бог, она еще только начинается! Через пять дней его выпустят на поруки. Стеджер подаст кассационную жалобу. Он, Каупервуд, окажется на свободе, и в его распоряжении будут целых два месяца для продолжения борьбы. Он еще не побежден. Он отстоит себя. Присяжные ошиблись. Суд высшей инстанции подтвердит это; он отменит приговор, тут не может быть сомнений. Каупервуд повернулся к Стеджеру, который в это время требовал от секретаря суда поименного опроса присяжных заседателей: может быть, хоть один из них признает, что поддался уговорам и голосовал против своей воли! — Полностью ли вы согласны с вынесенным решением? — услышал Фрэнк вопрос, обращенный к Филиппу Молтри, первому по списку присяжных. — Да! — торжественно подтвердил сей достойный гражданин. — Полностью ли вы согласны?.. — Секретарь ткнул пальцем в Саймона Гласберга. — Да, сэр! — Полностью ли вы согласны с вынесенным решением? — обратился он к Флетчеру Нортону. — Да! Так были опрошены все присяжные. Они отвечали твердо и уверенно вопреки смутной надежде Стеджера, что кто-нибудь из них передумает. Судья поблагодарил присяжных, присовокупив, что после столь долгого заседания они могут считать себя свободными на всю сессию. Теперь Стеджеру оставалось только просить судью Пейдерсона отсрочить вынесение приговора, пока не придет ответ на апелляцию перед верховным судом штата о пересмотре дела. В то время как Стеджер по всем правилам излагал свое ходатайство судье, тот с нескрываемым любопытством разглядывал Каупервуда; и поскольку дело это было весьма серьезным и верховный суд мог усомниться в правильности решения, он поспешил согласиться с доводами адвоката. После этой процедуры Каупервуду осталось только, несмотря на поздний час, отправиться под конвоем помощника шерифа в окружную тюрьму, где ему предстояло пробыть по меньшей мере пять дней, а то и дольше. Здание Мойэменсинтской тюрьмы, расположенное на углу улиц Десятой и Рид, внешне не производило гнетущего впечатления. В центральной его части помещались тюремные камеры и резиденция шерифа или другого должностного лица тюремного ведомства; к этой центральной части высотой в три этажа, с зубчатым карнизом и круглой, тоже зубчатой башней, по вышине равной одной трети здания, примыкали двухэтажные крылья, завершавшиеся опять-таки зубчатыми башенками. Весь ансамбль очень напоминал средневековый замок, а потому, с точки зрения американца, был в достаточной мере похож на тюрьму. Фасад здания, высотою не более тридцати пяти футов в средней части и не более двадцати пяти по бокам, отступал от улицы на сто футов в глубину; от крыльев в обе стороны тянулась двадцатифутовая каменная стена, замыкавшая весь квартал. Здание это не производило мрачного впечатления еще и потому, что в центральной его части окна были широкие, без решеток, а в двух верхних этажах — даже завешенные гардинами, что сообщало всему фасаду вид жилой и даже приятный. В правом крыле помещалась так называемая окружная тюрьма, предназначавшаяся для лиц, отбывающих краткосрочное заключение. В левом — тюрьма для подследственных. Сложенный из гладкого и светлого камня, этот тюремный замок скудно освещался изнутри и в такую вьюжную ночь производил впечатление странное, фантастическое, почти сверхъестественное. Когда Каупервуд туда отправился, ночь стояла морозная и ветреная. Мела поземка. Кроме отца и Стеджера, Каупервуда сопровождал Эдди Зандерс, помощник шерифа, на время квартальных сессий приставленный к суду. Это был низенький человек, темноволосый, с короткими щетинистыми усами и глуповатыми, но хитрыми глазками. В жизни у него было две заботы: поддерживать достоинство своего звания, представлявшегося ему чрезвычайно почетным, и как-нибудь да подработать. Он знал только то, что имело касательство к весьма ограниченной сфере его деятельности, а именно: умел доставлять заключенных в тюрьму и обратно, следить за тем, чтобы они не сбежали. К известному типу заключенных, то есть к богатым и зажиточным людям, он относился дружелюбно, ибо давно уже понял, что такое дружелюбие хорошо оплачивается. Сейчас, по пути в тюрьму, он любезно высказал несколько замечаний о погоде, о том, что идти совсем недалеко и что на месте они, вероятно, еще застанут шерифа Джесперса, а не то можно будет послать его разбудить. Каупервуд не слушал. Он думал о матери, о жене и об Эйлин. Когда они наконец пришли, Каупервуда ввели в центральную часть тюрьмы, так как здесь находилась канцелярия шерифа Эдлея Джесперса. Джесперс, лишь недавно избранный на этот пост, тщательно соблюдал все формальности, связанные с несением службы, но в душе отнюдь не был формалистом. В определенных кругах было известно, что Джесперс для «подкрепления» своего весьма скудного оклада «сдавал» заключенным отдельные комнаты, а также предоставлял целый ряд преимуществ тем, кто в состоянии был ему заплатить. Другие шерифы до него поступали точно так же. Когда Джесперс занял свой пост, некоторые заключенные уже пользовались подобными привилегиями, и он, конечно, не стал нарушать однажды заведенного обычая. Комнаты, которые он, как он сам выражался, сдавал «кому следует», были расположены в центральной части здания, где находилась и его квартира. В этих комнатах на окнах не было решеток, и они совсем не походили на тюремные камеры. Бояться, что кто-нибудь убежит, не приходилось, так как у дверей канцелярии всегда стоял часовой, имевший наказ внимательно следить за поведением «квартирантов». Заключенный, пользовавшийся такой привилегией, во многих отношениях был практически свободным человеком. Если он хотел, ему приносили еду прямо в комнату. Он мог читать, развлекаться картами, принимать гостей и даже играть на любом музыкальном инструменте по своему выбору. Неукоснительно соблюдалось здесь только одно правило: если заключенный был видным лицом, то в случае прихода газетного репортера он обязан был спускаться вниз, в общую приемную для посетителей, дабы газеты не пронюхали, что он в отличие от других арестантов не содержится в тюремной камере. Обо всем этом Стеджер заблаговременно осведомил Каупервуда, но, когда тот переступил порог тюрьмы, его поневоле охватило какое-то странное чувство обреченности и отрезанности от мира. Каупервуда вместе с его спутниками ввели в небольшое помещение, тускло освещенное газовым рожком. Там не было ничего, кроме конторки и стула. Шериф Джесперс, тучный и краснолицый, приветствовал их самым любезным образом. Зандерса он тут же отпустил, и тот не замедлил уйти. — Прескверная погода, — заметил Джесперс и, посильнее открутив газ, приготовился к процедуре регистрации заключенного. Стеджер подошел к конторке шерифа и о чем-то заговорил с ним вполголоса; лицо мистера Джесперса просветлело. — А-а, конечно, конечно! Это можно, мистер Стеджер, будьте покойны! Ну, конечно, что ж тут такого. Каупервуд, со своего места наблюдавший за толстым шерифом, догадывался, о чем идет речь. Он уже успел вновь обрести свое обычное хладнокровие, критическое отношение ко всему происходящему и уравновешенность. Так вот она, тюрьма, а это заплывшее жиром ничтожество и есть тот шериф, который будет над ним надзирать! Пускай! Он, Каупервуд, и здесь сумеет устроиться! У него мелькнула мысль, не подвергнут ли его обыску, — ведь арестантов принято обыскивать! Но вскоре он убедился, что обыска не будет. — Ну вот и все, мистер Каупервуд! — сказал Джесперс, вставая. — Думаю, что мне удастся устроить вас с некоторым комфортом. Конечно, здесь не гостиница, — он хихикнул, — но кое-что я смогу для вас сделать. Джон! — крикнул он, и из соседней комнаты, протирая заспанные глаза, показался один из тюремщиков. — Ключ от шестого номера здесь? — Да, сэр. — Дай-ка мне его! Джон исчез и сейчас же вернулся, а Стеджер тем временем объяснил Каупервуду, что ему могут принести сюда одежду и всякие другие вещи, какие он пожелает. Он сам зайдет к нему утром поговорить о делах, а если Фрэнк захочет видеть кого-нибудь из родных, то им тоже будет разрешено навещать его. Фрэнк тут же заявил отцу, что он предпочел бы по возможности избежать этого. Пусть Джозеф или Эдвард принесут утром чемодан с бельем и всем прочим; что же касается остальных членов семьи, то им лучше подождать, пока он выйдет на волю или уж станет настоящим арестантом. Он хотел было написать Эйлин и предупредить ее, чтобы она ничего не предпринимала, но шериф подал знак, и Каупервуд спокойно последовал за ним. Сопровождаемый Стеджером и отцом, он поднялся наверх, в свое новое жилище. Это была комната размером в пятнадцать на двадцать футов, с белыми стенами и относительно высоким потолком. Здесь стояла желтая деревянная кровать с высокой спинкой, такой же желтый комод, небольшой стол «под вишневое дерево», три неказистых стула с плетеными сиденьями и резными спинками (тоже отделанные «под вишню»), деревянный умывальник в тон кровати и на нем — кувшин, таз, открытая мыльница и маленькая в розовых цветочках дешевая кружка для чистки зубов и для бритья, выделявшаяся среди других сравнительно добротных вещей и стоившая, должно быть, не более десяти центов. Шерифу Джесперсу эта комната приносила доход в тридцать — тридцать пять долларов в неделю. Каупервуд сторговался на тридцати пяти. Он порывисто подошел к окну, выходившему на занесенную снегом лужайку, и заявил, что здесь совсем недурно. Отец и Стеджер готовы были остаться, сколько он пожелает, но говорить им было не о чем. Да Каупервуду и не хотелось разговаривать. — Пусть Эд принесет мне утром белье и один или два костюма, больше ничего не нужно. Джордж соберет мои вещи, — сказал Фрэнк, подразумевая слугу, который в их семье совмещал роль камердинера с рядом других обязанностей. — Скажи Лилиан, чтобы она не беспокоилась. Мне очень хорошо. Я предпочел бы, чтоб она сюда не являлась, раз я через пять дней выйду. А не выйду, тогда успеет прийти. Поцелуй за меня детишек! — добавил он с благодушной улыбкой. После того как предсказания Стеджера относительно исхода дела в первой инстанции не оправдались, он уже боялся с уверенностью говорить о том, какое решение примет верховный суд штата. Но что-то нужно было сказать. — Мне кажется, Фрэнк, вы можете не тревожиться насчет результата моей апелляции. Я получу указание о пересмотре дела, и тогда у нас будет отсрочка месяца на два, а то и более. Не думаю, чтобы залог превышал тридцать тысяч долларов. Так или иначе, дней через пять-шесть вы отсюда выйдете. Каупервуд отвечал, что и сам надеется на такой исход, но час уже поздний и обсуждать это не стоит. После нескольких бесплодных попыток продолжить разговор старый Каупервуд и Стеджер пожелали Фрэнку спокойной ночи и оставили его размышлять в одиночестве. Каупервуд был утомлен, а потому быстро разделся, лег на свое довольно жесткое ложе и вскоре уснул крепким сном. 45 Что бы ни говорилось о тюрьмах вообще, как бы ни смягчалось пребывание в них отдельной комнатой, угодливостью надзирателей и общим старанием возможно лучше устроить заключенного, — тюрьма остается тюрьмой, и от этого никуда не уйдешь. Находясь в условиях, ни в чем не уступавших пансионату средней руки, Каупервуд тем не менее проникся атмосферой той настоящей тюрьмы, от которой сам он пока был избавлен. Он знал, что где-то поблизости находятся камеры, вероятно, грязные, зловонные и кишащие насекомыми, с тяжелыми решетчатыми дверями, которые могли бы так же быстро и с таким же лязгом захлопнуться за ним, не будь у него денег, чтобы обеспечить себе лучшее существование. Вот вам пресловутое равенство, подумал он: даже здесь, в суровых владениях правосудия, одному человеку предоставляется относительная свобода, какой сейчас пользуется, например, он сам, а другой лишен даже необходимого, потому что у него нет достаточной смекалки, друзей, а главное, денег, чтобы облегчить свою участь. Наутро после суда Каупервуд проснулся, открыл глаза и вдруг с удивлением осознал, что он находится не в приятной привычной атмосфере своей спальни, а в тюремной камере, вернее, в довольно удобной меблированной комнате, ее заменяющей. Он встал и взглянул в окно. Двор и вся Пассаюнк-авеню были покрыты снегом. Несколько ломовых подвод бесшумно ехали мимо тюрьмы. Еще редкие в этот утренний час пешеходы спешили куда-то по своим делам. Он тотчас принялся размышлять о том, что ему следует предпринять, как действовать, чтобы восстановить свое дело и реабилитировать себя; погруженный в эти мысли, он оделся и дернул сонетку, которую ему указали еще вчера. На звонок должен был явиться тюремный служитель, затопить камин и принести завтрак. Служитель в поношенной синей форме, полагая, что человек, занимающий такую комнату, должен быть весьма важной персоной, положил растопку и уголь, развел огонь, а немного погодя принес и завтрак, который при всей его скудности мало походил на тюремную пищу. После этого, несмотря на всю внешнюю предупредительность шерифа, Каупервуду пришлось терпеливо прождать несколько часов, прежде чем к нему был допущен его брат Эдвард, принесший белье и верхнюю одежду. За небольшую мзду один из служителей доставил ему газеты, которые Каупервуд равнодушно пробежал, с интересом прочитав только отдел финансовых новостей. Уже под конец дня пришел Стеджер, извинился за опоздание и сообщил, что он договорился с шерифом и тот будет пропускать к Фрэнку всех, кто явится по важному делу. К этому времени Каупервуд успел написать Эйлин, прося ее не делать никаких попыток увидеться с ним, так как к десятому числу он уже выйдет на свободу и встретится с нею либо сразу же, либо в один из ближайших дней. Он понимает, что ей не терпится повидать его, но у него имеются основания думать, что за нею следят нанятые ее отцом сыщики. Это было не так, но уже одна мысль о подобной возможности угнетала Эйлин, а если добавить сюда несколько презрительных замечаний по поводу осужденного финансиста, которыми за обеденным столом обменялись ее братья, легко понять, что чаша ее терпения переполнилась. После письма от Каупервуда, присланного на адрес Келлигенов, она решила ничего не предпринимать, пока десятого утром не прочла в газете, что ходатайство Каупервуда о пересмотре решения суда удовлетворено и что теперь он снова — хотя бы временно — на свободе. Это известие придало ей мужества осуществить, наконец, свою давнюю мечту, то есть доказать отцу, что она может обойтись без него и он все равно не заставит ее подчиниться. У Эйлин еще сохранились двести долларов, полученные от Фрэнка, и кое-что из собственных денег — всего около трехсот пятидесяти долларов. Этого, как она полагала, должно было хватить на осуществление ее затеи или, во всяком случае, до тех пор, пока она так или иначе не устроит свою судьбу. Зная, как любят ее родные, Эйлин была уверена, что от всей этой истории они будут страдать больше, чем она. Возможно, что, убедившись в твердости ее решения, отец предпочтет оставить ее в покое и помириться с ней. Во всяком случае, первый шаг должен быть сделан, и она немедленно написала Каупервуду, что уходит к Келлигенам и уже там поздравит его с освобождением. В каком-то смысле это известие порадовало Каупервуда. Он знал, что все его беды произошли главным образом вследствие происков Батлера, и совесть не укоряла его за то, что теперь он станет причиной страданий старого ирландца, который потеряет дочь. Прежнее его благоразумное стремление не выводить старика из себя не дало результатов, а раз Батлер так непреклонен, то, пожалуй, ему будет полезно убедиться, что Эйлин может постоять за себя и обойтись без отцовской помощи. Не исключено, что она, таким образом, заставит его пересмотреть свое отношение к ней и, быть может, даже прекратить политические интриги против него, Каупервуда. В бурю хороша любая гавань. А кроме того, ему теперь нечего терять; он решил, что этот шаг Эйлин может даже пойти им обоим на пользу, и поэтому не стремился ее удержать. Собрав свои драгоценности, немного белья, два-три платья, которые могли ей пригодиться, и еще кое-какие мелочи, Эйлин уложила все это в самый большой из своих портпледов. Застегнув его, она вспомнила про обувь и чулки, но, несмотря на все ее старания, эти вещи уже не влезали. Самую красивую шляпу, которую ей непременно хотелось захватить с собой, тоже некуда было сунуть. Тогда она увязала еще один узел, не слишком элегантный на вид. Но она решила пренебречь такими пустяками. Порывшись в ящике туалета, где у нее хранились деньги и драгоценности, Эйлин вынула свои триста пятьдесят долларов и положила в сумочку. Конечно, это небольшие деньги, но Каупервуд о ней позаботится! Если же он не сможет ее обеспечить, а отец останется непреклонен, то она подыщет себе какую-нибудь работу. Эйлин ничего не знала о том, как холодно встречает мир людей, практически ни к чему не подготовленных и лишенных достаточных средств. Она не знала, что такое скорбный жизненный путь. И вот десятого декабря, мурлыкая себе под нос — для бодрости — какую-то песенку, она дождалась, пока отец не спустился, как обычно, вниз в столовую, затем перегнулась через перила лестницы и, убедившись, что Оуэн, Кэлем и Нора с матерью уже сидят за столом, а горничной Кэтлин поблизости не видно, проскользнула в отцовский кабинет, достала из-за корсажа письмо, положила его на стол и поспешно вышла. Краткая надпись гласила: «Отцу», в письме же говорилось: «Дорогой папа, я не могу поступить, как ты хочешь. Я слишком люблю мистера Каупервуда и потому ухожу из дому. Не ищи меня у него. Там, где ты думаешь, меня не будет. Я ухожу не к нему. Я попробую жить самостоятельно, пока он не сможет на мне жениться. Мне очень больно, но я не могу согласиться на твое требование. И не могу забыть, как ты поступил со мною. Передай от меня прощальный привет маме, мальчикам и Норе. Эйлин.» Для вящей уверенности, что отец найдет письмо, она положила на него очки в толстой оправе, которые тот надевал при чтении. В ту минуту она почувствовала себя так, словно совершила кражу, — это было совсем новое для нее ощущение. Ее вдруг укололо сознание своей неблагодарности. Может быть, она поступает дурно? Отец всегда был так добр к ней. Мать придет в отчаяние. Нора будет огорчена, Оуэн и Кэлем тоже. Нет, все равно они не понимают ее! А отец оскорбил ее своим поступком. Он мог бы сочувственно отнестись к ней; но он слишком стар и слишком погряз в религиозных догмах и ходячей морали — где ему понять ее. Может быть, он никогда не позволит ей вернуться домой. Ну что ж, она как-нибудь проживет и без него. Она его проучит! Если понадобится, она надолго поселится у Келлигенов, возьмет место школьной учительницы или начнет давать уроки музыки. Эйлин, крадучись, спустилась по лестнице в переднюю и, открыв наружную дверь, выглянула на улицу. Фонари уже мигали в темноте, дул холодный, резкий ветер. Портплед оттягивал ей руки, но Эйлин была сильная девушка. Она быстро прошла шагов пятьдесят до угла и повернула на юг; нервы ее напряглись до крайности; все это было как-то ново, недостойно и совсем не похоже на то, к чему она привыкла. На одном из перекрестков она наконец остановилась передохнуть и опустила на землю портплед. Из-за угла, насвистывая песенку, показался какой-то мальчуган; когда он приблизился, она окликнула его: — Мальчик! Эй, мальчик! Он подошел и с любопытством оглядел ее. — Хочешь немного подработать? — Хочу, мэм, — учтиво ответил он, сдвигая набекрень засаленную шапчонку. — Отнеси мне портплед! — сказала Эйлин. Мальчик подхватил портплед, и они двинулись дальше. Вскоре она уже была у Келлигенов и среди общего восторга водворилась в своем новом жилище. Как только она почувствовала себя в безопасности, все волнение ее улеглось, и она принялась заботливо раскладывать и развешивать свои вещи. То, что ей при этом не помогала горничная Кэтлин, прислуживавшая миссис Батлер и обеим ее дочерям, казалось Эйлин несколько странным, но ничуть не огорчительным. У нее, собственно, не было ощущения, что она навсегда лишилась всех привычных условий жизни, и потому она старалась устроиться поуютней. Мэйми Келлиген и ее мать смотрели на Эйлин с робким обожанием, что тоже напоминало ей атмосферу, в которой она привыкла жить. 46 Тем временем семья Батлеров собралась за обеденным столом. Миссис Батлер, исполненная благодушия, сидела на хозяйском месте. Ее седые волосы, зачесанные назад, оставляли открытым гладкий, лоснящийся лоб. На ней было темно-серое платье с отделкой из лент в серую и белую полоску, хорошо оттенявшее ее живое, румяное лицо. Эйлин выбрала фасон этого платья и проследила за тем, чтобы оно было хорошо сшито. Нора в светло-зеленом платье, с красным бархатным воротником и рукавчиками, выглядела прелестно. Она была молода, стройна и весела. От ее глаз, румянца и волос веяло свежестью и здоровьем. Она вертела в руках нитку кораллов, только что подаренную ей матерью. — Посмотри, Кэлем! — обратилась она к брату, который сидел напротив нее и легонько постукивал по столу ножом. — Правда, красивые? Это мама мне подарила! — Мама тебя слишком балует. Я бы на ее месте подарил тебе… отгадай что? — Ну, что? Кэлем лукаво посмотрел на сестру. Нора в ответ состроила ему гримаску. В эту минуту вошел Оуэн и сел на свое место. Миссис Батлер заметила гримасу дочери. — Вот погоди, брат еще рассердится на тебя за такие штучки, — сказала она. — Ну и денек выдался сегодня! — устало произнес Оуэн, разворачивая салфетку. — Работы было по горло! — Что, какие-нибудь неприятности? — участливо осведомилась мать. — Нет, мама, ничего особенного. Просто куча разных хлопот! — А ты поешь как следует и сразу почувствуешь себя лучше, — ласково сказала миссис Батлер. — Томсон (зеленщик Батлеров) прислал нам сегодня свежие бобы. Непременно попробуй. — Ну, конечно, Оуэн, — засмеялся Кэлем, — бобы все уладят. Мама уж найдет выход. — Бобы прямо замечательные, поверь моему слову, — отозвалась миссис Батлер, не замечая его иронии. — Никто и не сомневается, мама, — сказал Кэлем, — это лучшая пища для мозга. Не мешало бы нам покормить ими Нору! — Ты бы, умник, сам их поел! Что-то ты сегодня очень развеселился. Не иначе, как собираешься на свидание! — Угадала! Сама ты умничаешь! Свидание, да не с одной, а сразу с пятью или шестью. По десять минут на каждую. Я бы и тебе назначил свидание, будь ты немножко покрасивее. — Тебе пришлось бы долго дожидаться, — насмешливо отвечала Нора. — Я бы не очень-то к тебе торопилась. Плохо мое дело, если я не найду никого получше тебя. — Такого, как я, ты хочешь сказать, — поправил ее Кэлем. — Детки, детки! — со своим обычным спокойствием одернула их миссис Батлер, в то же время отыскивая глазами старого слугу Джона. — Еще немножко, и вы поссоритесь. Полно уж. А вот и отец. Где же Эйлин? Батлер вошел своей тяжелой походкой и уселся за стол. Слуга Джон явился с подносом, на котором среди других блюд красовались бобы, и миссис Батлер велела ему послать кого-нибудь за Эйлин. — Здорово похолодало! — заметил Батлер, чтобы начать разговор, и поглядел на пустующий стул старшей дочери. Сейчас она войдет — его любимица, причина всех его тревог! В последние два месяца он вел себя с ней очень осторожно, по возможности избегая в ее присутствии даже упоминать про Каупервуда. — Да, погода холодная! — подтвердил Кэлем. — Скоро настанет настоящая зима. Джон стал по старшинству обносить обедающих; все уже наполнили свои тарелки, а Эйлин все не было. — Посмотрите-ка, Джон, где Эйлин, — сказала удивленная миссис Батлер. — А то обед совсем простынет. Джон ушел и вернулся с известием, что мисс Батлер нет в ее комнате. — Не понимаю, куда она девалась! — удивленно заметала миссис Батлер. — Ну да ладно, захочет есть, так сама придет! Она знает, что время обедать. Разговор перешел на новый водопровод, на постройку ратуши, уже близившуюся к концу, на различные беды, постигшие Каупервуда, и общее состояние фондовой биржи, на новые золотые прииски в Аризоне, на предстоявший в ближайший вторник отъезд миссис Молленхауэр с дочерьми в Европу (при этом Нора и Кэлем сразу оживились) и, наконец, на рождественский благотворительный бал. — Эйлин уж, наверно, его не пропустит, — заметила миссис Батлер. — Я тоже пойду! — воскликнула Нора. — С кем же это, позвольте спросить? — вмешался Кэлем. — А это уж мое дело, сударь! — отрезала сестра. После обеда миссис Батлер не спеша направилась в комнату Эйлин узнать, почему она не вышла к столу. Батлер удалился к себе, думая, что хорошо бы поделиться с женой своими тревогами. Не успел он сесть за стол и зажечь свет, как в глаза ему бросилось письмо. Он сразу узнал почерк Эйлин. Что это значит, зачем ей вздумалось писать ему? Тяжелое предчувствие овладело им; он медленно вскрыл конверт и, надев очки, принялся читать с напряженным вниманием. Итак, Эйлин ушла! Старик вглядывался в каждое слово, и ему казалось, что все слова начертаны огненными буквами. Она пишет, что ушла не к Каупервуду. Но скорей всего он бежал из Филадельфии и увез ее с собой. Эта капля переполнила чашу. Это конец. Эйлин совращена и уведена из дому — куда, навстречу какой судьбе? И все-таки Батлеру не верилось, что Каупервуд толкнул ее на этот поступок. Слишком уж это было рискованно: такая история могла гибельно отразиться не только на Батлерах, но и на его собственной семье. Газеты живо обо всем пронюхают. Он встал, комкая в руке письмо. В это время послышался скрип двери. В кабинет вошла жена. Батлер мгновенно овладел собой и сунул письмо в карман. — Эйлин нет в ее комнате, — недоумевающим тоном сказала миссис Батлер. — Она не говорила тебе, что куда-нибудь уходит? — Нет, — честно отвечал он, думая о том мгновении, когда ему придется открыть жене всю правду. — Странно, — заметила миссис Батлер с сомнением в голосе, — должно быть, ей понадобилось что-нибудь купить. Но почему она никому про это не сказала? Батлер ничем не выдавал своих чувств, не смел выдать их. — Она вернется, — сказал он собственно лишь для того, чтобы выиграть время. Необходимость притворяться мучила его. Миссис Батлер ушла, и он закрыл за нею дверь. Потом снова достал письмо и перечитал его. Девчонка сошла с ума! Она поступила дико, безобразно, бессмысленно. Куда она могла пойти, если не к Каупервуду? Вся история и без того была на грани скандала, а теперь этого не миновать. Сейчас оставалось только одно. Каупервуд, если он еще в Филадельфии, конечно, знает, где она. Необходимо сейчас же ехать к нему, угрожать, хитрить, а если надо будет, то и просто прикончить его. Эйлин должна вернуться домой. Пусть уж не едет в Европу, но она обязана вернуться домой и прилично вести себя до тех пор, пока Каупервуд не сможет на ней жениться. На большее сейчас надеяться нечего. Пусть ждет: может быть, настанет день, когда он, ее отец, заставит себя примириться с ее безумным намерением. Ужасная мысль! Поступок Эйлин убьет мать, обесчестит сестру. Батлер встал, снял с вешалки шляпу, надел пальто и вышел. У Каупервудов его провели в приемную. Сам хозяин в это время был наверху, в своем кабинете, занятый просмотром каких-то бумаг. Как только ему доложили о Батлере, он поспешил вниз. Интересно отметить, что сообщение о приходе Батлера, как и следовало ожидать, не лишило его обычного самообладания. Итак, Батлер здесь! Это, конечно, означает, что Эйлин ушла из дому. Сейчас им предстоит помериться силами; посмотрим, кто окажется тверже духом. Каупервуд считал, что по уму, по светскому такту и во всех других отношениях он сильнейший. Его духовное «я», то, что мы называем жизненным началом, было закалено, как сталь. Он вспомнил, что хотя и говорил отцу и жене о стараниях лидеров республиканской партии — в том числе Батлера — сделать его козлом отпущения, никто все же не считает старого подрядчика заклятым врагом семьи Каупервудов, и потому сейчас следует соблюдать учтивость. Каупервуд был бы очень рад, если б ему удалось смягчить старика и в мирном, дружеском тоне поговорить с ним о том, что случилось. Вопрос об Эйлин должен быть улажен немедленно, раз и навсегда. С этой мыслью он вошел в комнату, где его ждал Батлер. Узнав, что Каупервуд дома и сейчас к нему выйдет, старый Батлер твердо решил, что их встреча должна быть краткой, но решительной. Его слегка передернуло, когда он услышал шаги Каупервуда, легкие и быстрые, как всегда. — Добрый вечер, мистер Батлер! — любезно приветствовал его хозяин, подходя и протягивая ему руку. — Чем могу служить? — Прежде всего уберите вот это, — угрюмо отозвался Батлер, подразумевая его руку. — Мне этого не требуется. Я пришел говорить с вами о моей дочери и желаю, чтобы вы мне прямо ответили: где она? — Вы спрашиваем про Эйлин? — в упор глядя на него спокойным и полным любопытства взглядом, осведомился Каупервуд собственно лишь для того, чтобы выгадать время и обдумать свои дальнейшие слова. — Что же я могу сказать вам о ней? — Вы можете сказать, где она. И можете заставить ее вернуться домой, где ей подобает находиться. Злой рок привел вас в мой дом, но я не для того пришел сюда, чтобы пререкаться с вами. Вы скажете мне, где находится моя дочь, и впредь оставите ее в покое, а не то я… — Старик сжал кулаки, грудь его вздымалась от с трудом сдерживаемой ярости. — Я вам советую быть разумным и не доводить меня до крайности, слышите? — добавил он, помолчав немного и овладев собой. — Я не желаю иметь с вами никакого дела. Мне нужна моя дочь! — Выслушайте меня, мистер Батлер, — невозмутимо произнес Каупервуд, которому эта сцена, укрепившая в нем сознание своего превосходства над противником, доставляла подлинное удовлетворение. — Если разрешите, я буду с вами вполне откровенен. Возможно, я знаю, где ваша дочь, а возможно, и нет. Возможно, я пожелаю сказать вам это, а возможно, и нет. Кроме того, она может этого не захотеть. Но если вам не угодно быть со мной вежливым, то вообще бессмысленно продолжать этот разговор. Вы вправе поступать, как вам угодно. Не подниметесь ли вы ко мне в кабинет? Там нам будет удобнее. Батлер вне себя от изумления глядел на человека, которому он некогда покровительствовал. За всю свою долгую жизнь он не встречал такого хищника — сладкоречивого, хитрого, сильного и бесстрашного. Явившись к Батлеру в овечьей шкуре, он обернулся волком. Пребывание в тюрьме нисколько не укротило его. — Я не пойду к вам в кабинет, — возразил Батлер, — и вам не удастся удрать с Эйлин из Филадельфии, если вы на это рассчитываете. Я уж об этом позабочусь! Вам, я вижу, кажется, что сила на вашей стороне, и вы думаете этим воспользоваться. Ничего у вас не выйдет! Мало вам того, что вы явились ко мне нищим, просили помочь вам, и я сделал для вас все, что было в моих силах, нет, вам понадобилось еще украсть у меня дочь! Если бы не ее мать, и сестра, да еще братья — порядочные молодые люди, которым вы в подметки не годитесь, — я бы не сходя с места проломил вам башку. Обольстить молодую невинную девушку, сделать из нее распутницу! И так поступает женатый человек! Благодарите бога, что это я разговариваю здесь с вами, а не один из моих сыновей; тогда бы вас уже не было в живых! Старик задыхался от бессильной ярости. — Весьма сожалею, мистер Батлер, — все так же невозмутимо ответил Каупервуд. — Я хотел многое объяснить вам, но вы сами затыкаете мне рот. Я не собираюсь ни бежать с вашей дочерью, ни вообще уезжать из Филадельфии. Вы знаете меня и знаете, что это на меня не похоже: мои финансовые интересы слишком обширны. Мы с вами деловые люди. Нам следовало бы обсудить этот вопрос и прийти к какому-то соглашению. Я уже думал поехать к вам и объясниться, но не был уверен, что вы пожелаете меня выслушать. Теперь, раз уж вы пришли ко мне, нам тем более следовало бы потолковать. Если вам угодно подняться ко мне наверх, я к вашим услугам, в противном случае — не обессудьте. Итак? Батлер понял, что преимущество на стороне Каупервуда. Ничего не поделаешь — придется идти наверх! Иначе ему, конечно, не получить нужных сведений. — Ладно уж, — буркнул он. Каупервуд любезно пропустил его вперед и, войдя за ним в кабинет, закрыл дверь. — Нам надо обсудить это дело и прийти к соглашению, — повторил он. — Я вовсе не такой плохой человек, как вы полагаете, хотя знаю, что у вас есть основания плохо думать обо мне. Батлер не сводил с него негодующего взгляда. — Я люблю вашу дочь, и она меня любит. Вам непонятно, как я смею говорить подобные слова, будучи женатым человеком, но уверяю вас — это правда. Я несчастлив в браке. Я намеревался договориться с женой, получить от нее развод и жениться на Эйлин. Все карты спутала эта паника. У меня честные намерения. Винить следует не меня, а обстоятельства, так неудачно сложившиеся месяца два назад. Я вел себя не особенно скромно, но ведь я человек! Ваша дочь не жалуется на это, она все понимает. При упоминании о дочери Батлер залился краской стыда и гнева, но тотчас же овладел собой. — И вы полагаете, что, если она не жалуется, значит, все в порядке? — саркастически осведомился он. — С моей точки зрения — да, с вашей — нет. У вас, мистер Батлер, свой взгляд на вещи, у меня — свой. — Еще бы! — воскликнул Батлер. — Здесь вы совершенно правы! — Это отнюдь не доказывает, однако, — продолжал Каупервуд, — моей или вашей правоты. По-моему, цель в данном случае оправдывает средства. А моя цель — жениться на Эйлин. И я это сделаю, если только мне удастся выкарабкаться из финансовых затруднений. Конечно, и я и Эйлин предпочли бы вступить в брак с вашего согласия, но если это невозможно, то на нет и суда нет. Каупервуд считал, что такое его заявление если и не успокоит старого подрядчика, то все же заставит его призвать на помощь свою житейскую мудрость. Без видов на замужество теперешнее положение Эйлин было бы очень незавидно. Пусть он, Каупервуд, в глазах общества человек, осужденный за растрату, но ведь это еще ничего не доказывает. Он добьется свободы и оправдания — наверняка добьется, и Эйлин еще будет считать почетным сочетаться с ним законным браком. Рассуждая так, Каупервуд не учитывал всей глубины религиозных и нравственных предубеждений Батлера. — Насколько я знаю, — закончил он, — вы в последнее время делали все от вас зависящее, чтобы столкнуть меня в пропасть, — по-видимому, из-за Эйлин; но этим вы только приостановили осуществление моего намерения. — А вы хотите, чтобы я помогал вам, так, что ли? — с бесконечным презрением, но сдержанно проговорил Батлер. — Я хочу жениться на Эйлин, — еще раз подчеркнул Каупервуд. — И она хочет стать моей женой. При сложившихся обстоятельствах, как вы понимаете, вам спорить не приходится, что бы вы об этом ни думали; между тем вы продолжаете меня преследовать и препятствуете мне выполнить мой долг. — Вы — негодяй, — отвечал Батлер, отлично понимая, к чему клонит Каупервуд. — Я вас считаю мошенником и не хотел бы, чтобы кто-нибудь из моих детей был связан с вами. Я не отрицаю, — раз уж так сложилось, — что, будь вы свободным человеком, наилучшим исходом для Эйлин было бы замужество с вами. Это единственный порядочный шаг, который вы могли бы сделать, если бы пожелали, в чем я сильно сомневаюсь. Но сейчас все эти разговоры ни к чему. Зачем вам нужно, чтобы она где-то скрывалась? Жениться на ней вы не можете. Развода вам не получить. У вас и без того хлопот полон рот со всеми вашими исками и с угрозой тюремного заключения. Эйлин для вас только лишний расход, а денежки вам еще ой как понадобятся для других целей. Зачем же уводить ее из порядочного дома и ставить в такое положение, что вам же самому будет зазорно на ней жениться, если уж до этого дойдет. Будь в вас хоть капля уважения к себе самому и того чувства, которое вам угодно называть любовью, вы должны были бы оставить ее в родительском доме, где она могла бы вести жизнь, достойную порядочной женщины. Зарубите себе, однако, на носу, что вам до нее все равно как до звезды небесной, несмотря на то, что вы с ней сделали. Если бы в вас была хоть капля порядочности, вы не заставили бы ее опозорить семью и разбить сердце старой матери. Какая вам от этого польза? К чему это, по-вашему, приведет? Бог мой, да найдись у вас хоть капля разума, вы бы это и сами поняли. Вы не только не облегчаете свое положение, а усугубляете его тяжесть. Да и Эйлин впоследствии вас за все это не поблагодарит! Батлер замолчал, сам дивясь тому, что позволил втянуть себя в подобный разговор. Он так презирал этого человека, что старался не смотреть ему в лицо, но его отцовским долгом, его обязанностью было вернуть Эйлин домой. Каупервуд же глядел на него так, будто внимательно вслушивался в слова собеседника. — Говоря по правде, мистер Батлер, — произнес он, — я вовсе не хотел, чтобы Эйлин уходила из дому. И если вы когда-нибудь сами спросите ее, она вам это подтвердит. Я прилагал все старания, чтобы ее отговорить, но, поскольку она стояла на своем, мне оставалось только позаботиться, чтобы в любом месте, где бы ей ни пришлось жить, она была хорошо устроена. Эйлин глубоко оскорблена тем, что вы приставили к ней сыщиков. Вот это да еще ваше требование, чтобы она куда-то уехала против своей воли, и было главной причиной ее ухода из дому. Еще раз уверяю вас, что я этого не хотел. Вы, видимо, забываете, мистер Батлер, что Эйлин — взрослая женщина и у нее есть собственная воля. Вы считаете, что я, во вред ей, руковожу ее действиями. На самом же деле я страстно люблю ее, вот уже три или даже четыре года, и если вы имеете понятие о любви, то знаете, что любовь не всегда равносильна власти. И я нимало не погрешу против истины, говоря, что Эйлин влияет на меня не меньше, чем я на нее. Я люблю ее — в том-то вся и беда. Вы пришли ко мне и требуете, чтобы я вернул вам дочь. А между тем я далеко не убежден, что могу это сделать. Я не уверен, что она меня послушается. Более того, моя просьба может обидеть ее, навести на мысль, что я ее разлюбил. А мне очень не хочется, чтобы она так думала. Как я уже говорил вам, она глубоко уязвлена вашим поступком по отношению к ней и тем, что вы принуждаете ее покинуть Филадельфию. Ее возвращение больше зависит от вас, чем от меня. Я мог бы сказать вам, где она, но я еще не уверен, правильно ли я поступлю, сделав это. Во всяком случае, я открою вам ее местопребывание не раньше, чем буду знать, как вы намерены вести себя в отношении Эйлин и всего этого дела. Он кончил, продолжая невозмутимо смотреть на старого подрядчика, который, в свою очередь, не сводил с него свирепого взгляда. — О каком это деле вы толкуете? — спросил Батлер, невольно заинтересовавшись таким неожиданным оборотом разговора. Теперь он сам, помимо своей воли, начал несколько иначе смотреть на всю эту историю. Многое представилось ему в ином свете. Каупервуд, по-видимому, говорит искренне. Возможно, конечно, что все его обещания лживы, но также возможно, что он любит Эйлин и в самом деле намерен со временем добиться развода и жениться на ней. Однако развод противоречит учению католической церкви, которую Батлер глубоко почитал. Согласно законам божеским и человеческим, Каупервуд не вправе бросить жену и детей, связать свою жизнь с другой женщиной, даже с Эйлин, даже во имя ее спасения. С точки зрения общества, это настоящее преступление, доказывающее только, какой, в сущности, негодяй Каупервуд. Но, с другой стороны, он не католик, и точка зрения Батлера для него не обязательна, а кроме того — и это самое худшее, — Эйлин окончательно скомпрометирована (отчасти, конечно, причиной тому и ее безудержная пылкость). Теперь не так-то просто будет внушить ей иные взгляды и заставить ее благопристойно вести себя; все эти «за» и «против» надо будет еще как следует обдумать, Батлер знал, что в душе никогда не примирится с таким замужеством Эйлин, конечно, нет, он не может нарушить верность церкви, но у него достало здравого смысла вдуматься в слова Каупервуда. К тому же он жаждал возвращения Эйлин и понимал, что теперь уж вопрос о ее будущем будет решать она сама. — Речь ведь, собственно, идет о малом, — продолжал Каупервуд. — Только о том, чтобы вы отказались от намерения заставить Эйлин уехать из Филадельфии и прекратили козни против меня. — При этих словах он вкрадчиво улыбнулся. Он все еще не терял надежды смягчить Батлера своим великодушным поведением. — Я, конечно, не могу принудить вас поступать против вашего желания. И заговорил я об этом, мистер Батлер, только потому, что, если бы не ваш гнев из-за Эйлин, я уверен, вы так не ополчились бы на меня. Мне известно, что вы получили анонимное письмо и в тот же день затребовали у меня свой вклад. После этого я из разных источников узнал, что вы очень восстановлены против меня, и я могу об этом лишь сожалеть. Я не виновен в растрате шестидесяти тысяч долларов, и вы это знаете. Я ничего не злоумышлял. Я не предвидел банкротства, когда воспользовался для своей надобности этими сертификатами, и если бы от меня одновременно не потребовали покрытия ряда других ссуд, я продолжал бы свое дело до конца месяца и к первому числу, как всегда, сдал бы сертификаты в амортизационный фонд. Я очень ценил ваше расположение ко мне, и мне больно было его утратить. Вот все, что я хотел вам сказать. Батлер смотрел на Каупервуда задумчивым, испытующим взглядом. В этом человеке, думал он, есть хорошие качества, но как же велико в нем и неосознанное злое начало. Батлер прекрасно знал и о том, как Каупервуд получил чек, и о многих других подробностях этого дела. А сейчас Каупервуд ловчил так же, как в тот вечер, после известия о пожаре. Нет, он попросту хитер, расчетлив и бессердечен. — Я не буду давать вам никаких обещаний, — заявил Батлер. — Скажите мне, где моя дочь, и я обдумаю этот вопрос. После всего происшедшего у вас нет оснований рассчитывать на меня, никаких одолжений вы с моей стороны ожидать не можете. Но я все-таки подумаю. — Это меня вполне удовлетворяет, — отвечал Каупервуд. — На большее я не вправе рассчитывать. Но поговорим об Эйлин. Вы продолжаете настаивать на ее отъезде из Филадельфии? — Нет, если она вернется домой и будет вести себя благопристойно. Но тому, что было между вами, необходимо положить конец. Эйлин позорит семью и губит свою душу. То же самое можно сказать и о вас. Когда вы будете свободным человеком, мы встретимся и побеседуем. Больше я ничего не обещаю. Каупервуд, довольный уже тем, что уладил дело в пользу Эйлин, хотя и не добился многого для себя, решил, что ей надо как можно скорее возвратиться домой. Кто знает, каков будет результат его апелляции в верховный суд. Ходатайство о пересмотре дела, поданное ввиду «сомнений в правильности приговора», может быть отклонено, и в таком случае он снова окажется в тюрьме. Если ему суждено сесть за решетку, Эйлин будет лучше, спокойнее в лоне семьи. В ближайшие два месяца до решения верховного суда ему не обобраться хлопот. А потом — потом он все равно будет продолжать борьбу, что бы с ним ни случилось. Во время этих переговоров Каупервуд не переставал думать о том, как ему осуществить свое компромиссное решение, не оскорбив Эйлин советом вернуться к отцу. Он знал, что она не откажется от встреч с ним, да и сам не хотел этого. Если он не подыщет достаточно веских доводов, оправдывающих в глазах Эйлин то, что он открыл Батлеру ее местопребывание, это будет выглядеть как предательский поступок с его стороны. Нет, прежде чем это сделать, надо придумать какую-нибудь версию, приемлемую для Эйлин. Каупервуд знал, что долго довольствоваться своей теперешней жизнью она не сможет. Ее бегство вызвано отчасти враждебным отношением Батлера к нему, отчасти твердой решимостью старика заставить ее покинуть Филадельфию и расстаться с ним. Правда, сейчас уже многое изменилось. Батлер, что бы он ни говорил, уже больше не был олицетворением карающей Немезиды. Он размяк, жаждал только найти свою дочь и готов был ее простить. Он потерпел поражение, был побит в им же затеянной игре, и Каупервуд ясно читал это в его взгляде. Надо с глазу на глаз поговорить с Эйлин и объяснить ей положение; ему наверняка удастся внушить ей, что сейчас в их обоюдных интересах покончить дело миром, Батлера надо заставить подождать где-нибудь, хотя бы здесь, пока он, Фрэнк, съездит и потолкует с Эйлин. Выслушав его, она, по всей вероятности, не станет с ним спорить. — Лучше всего будет, — сказал Каупервуд после недолгого молчания, — если я дня через два-три повидаюсь с Эйлин и спрошу, каковы ее намерения. Я передам ей наш разговор, и если она пожелает, то вернется домой. — Дня через два-три! — в ярости крикнул Батлер. — На черта мне это нужно! Она сегодня же должна вернуться! Мать еще не знает, что она сбежала. Сегодня же, слышите? Я немедленно поеду за ней. — Нет, из этого ничего не выйдет, — возразил Каупервуд. — Ехать надо мне. Если вам угодно будет подождать здесь, я съезжу, переговорю с ней и тотчас же поставлю вас обо всем в известность. — Ладно, — буркнул Батлер, который расхаживал взад и вперед по комнате, заложив руки за спину. — Но только, ради бога, поторопитесь! Нельзя терять ни минуты. Он думал о миссис Батлер. Каупервуд позвал слугу, велел ему распорядиться насчет экипажа, приказал никого не впускать в кабинет и торопливо пошел вниз, предоставив Батлеру шагать взад и вперед по этой ненавистной для него комнате. 47 Хотя Каупервуд приехал к Келлигенам уже около одиннадцати, Эйлин еще не ложилась. Она сидела наверху в спальне и делилась с Мэйми и миссис Келлиген впечатлениями светской жизни, когда вдруг раздался звонок. Миссис Келлиген пошла вниз и открыла дверь. — Если я не ошибаюсь, мисс Батлер находится здесь? — осведомился Каупервуд. — Не откажите передать ей, что к ней приехали с поручением от ее отца. Несмотря на строгий наказ Эйлин никому, даже членам семьи Батлеров, не открывать ее пребывания здесь, уверенный тон Каупервуда и упоминание имени Батлера привели миссис Келлиген в совершенную растерянность. — Подождите минуточку, — сказала она. — Я пойду узнаю. Она повернулась к лестнице, а Каупервуд быстро вошел в переднюю с видом человека, весьма довольного, что ему удалось найти ту особу, к которой он имел поручение. — Передайте, пожалуйста, мисс Батлер, что я недолго задержу ее, — крикнул он вслед поднимавшейся по лестнице миссис Келлиген в надежде, что Эйлин услышит его. И в самом деле, она тотчас же сбежала вниз. Эйлин была поражена, что Фрэнк явился так скоро, и со свойственной ей самоуверенностью решила, что дома царит ужасное волнение. Она очень огорчилась бы, будь это не так. Мать и дочь Келлиген очень хотели узнать, о чем они говорят, но Каупервуд соблюдал осторожность. Едва Эйлин сошла вниз, он предостерегающе приложил палец к губам и сказал: — Вы мисс Батлер, не так ли? — Да, это я, — стараясь не улыбаться, отвечала Эйлин. Как ей хотелось поцеловать его! — Что случилось, дорогой? — тихо спросила она. — Боюсь, девочка, что тебе придется вернуться домой, — прошептал он, — иначе поднимется невообразимая кутерьма. Твоя мать, по-видимому, еще ничего не знает, а отец сидит сейчас у меня в кабинете и ждет тебя. Если ты согласишься вернуться, то выведешь меня из больших затруднений. Я тебе сейчас объясню… Он передал ей весь разговор с Батлером и свое мнение по поводу этого разговора. Эйлин несколько раз менялась в лице при упоминании тех или иных подробностей. Но, убежденная ясностью его доводов и его уверениями, что они будут встречаться по-прежнему, она уступила. Как-никак, а капитуляция отца означала для нее немалую победу. Она тотчас же распрощалась с миссис Келлиген и Мэйми, с иронической улыбкой сказав им, что дома никак не могут обойтись без нее, добавила, что пришлет за вещами в другой раз, и вместе с Каупервудом доехала до дверей его дома. Он предложил ей подождать в экипаже, а сам пошел уведомить ее отца. — Ну? — спросил Батлер, стремительно обернувшись на скрип двери и не видя Эйлин. — Она ждет вас внизу в моем экипаже, — объявил Каупервуд. — Может быть, вам угодно воспользоваться им, чтобы доехать до дома? Я потом пришлю за ним кучера. — Нет, благодарю вас! Мы пойдем пешком. Каупервуд приказал слуге идти к экипажу, а Батлер, тяжело ступая, направился к двери. Он прекрасно понимал, что Каупервуд всецело подчинил себе его дочь, и, вероятно, надолго. Единственное, что оставалось теперь ему, Батлеру, это удерживать ее дома в надежде, что влияние семьи заставит ее образумиться. Беседуя с ней по дороге домой, он тщательно выбирал слова, боясь, как бы снова не оскорбить дочь. Спорить с нею сейчас было бессмысленно. — Ты могла бы еще разок поговорить со мной, Эйлин, прежде чем уйти из дому, — сказал он. — Не могу даже представить себе, что было бы с матерью, если б она узнала об этом. Но она ни о чем не догадывается. Тебе придется сказать, что ты осталась обедать у кого-нибудь из знакомых. — Я была у Келлигенов, — отвечала Эйлин. — Ничего не может быть проще. Мама нисколько не удивится. — У меня очень тяжело на душе, Эйлин! Но я хочу надеяться, что ты одумаешься и впредь не станешь так огорчать меня. Больше я сейчас ничего не скажу. Эйлин вернулась к себе в комнату, торжествуя победу, и в доме Батлеров все как будто пошло своим чередом. Но было бы ошибочно думать, будто понесенное Батлером поражение существенно изменило его точку зрения на Каупервуда. В эти два месяца, которые оставались в распоряжении Каупервуда со дня выхода из тюрьмы и до разбора апелляции, он изо всех сил старался наладить свои дела, претерпевшие столь сокрушительный удар. Он принялся за работу так, как будто ничего не случилось, но теперь, после вынесения ему обвинительного приговора, шансы на успех были очень невелики. Основываясь на том, что при объявлении банкротства ему удалось защитить интересы наиболее крупных кредиторов, Каупервуд надеялся, что, когда он очутится на свободе, ему снова охотно откроют кредит те финансовые учреждения, чья помощь могла быть наиболее эффективной, например: «Кук и К°», «Кларк и К°», «Дрексель и К°» и Джирардский национальный банк, — разумеется, при условии, что его репутации из-за приговора не будет нанесен слишком серьезный ущерб. В силу своего неизбывного оптимизма Каупервуд недоучел, какое гнетущее впечатление произведет этот приговор — справедливый или несправедливый — даже на самых горячих его сторонников. Лучшие друзья Каупервуда в финансовом мире пришли теперь к убеждению, что он идет ко дну. Какой-то ученый финансист однажды обмолвился, что на свете нет ничего более чувствительного, чем деньги, и эта чувствительность в значительной мере передалась самим финансистам, постоянно имеющим дело с деньгами. Стоит ли оказывать помощь человеку, который, возможно, на несколько лет сядет в тюрьму? Вот если он проиграет дело в верховном суде и уже неминуемо должен будет отправиться за решетку, тогда надо будет что-нибудь сделать для него, например, похлопотать перед губернатором, но до того времени целых два месяца, и, может быть, все еще обойдется. Поэтому при своих многократных просьбах о возобновлении кредита или принятии разработанного им плана восстановления своего дела Каупервуд неизменно наталкивался на вежливые, но уклончивые ответы. Подумаем, посмотрим, есть кое-какие препятствия… И так далее, и так далее — бесконечные отговорки людей, не желающих себя утруждать. Все эти дни Каупервуд, как обычно, бодрый и подтянутый, ходил по разным банкам и конторам, любезно раскланивался со старыми знакомыми и на вопросы отвечал, что питает самые радужные надежды и что дела его идут превосходно. Ему не верили, но это его мало заботило. Он стремился убедить или переубедить только тех, кто действительно мог быть ему полезен; этой задаче он отдавал все свои силы и ничем другим не интересовался. — А, добрый день, Фрэнк! — окликали Каупервуда приятели. — Как дела? — Недурно! Совсем недурно! — весело отвечал он. — Даже вполне хорошо! И, не вдаваясь в излишние подробности, объяснял, как он действует. Иной раз ему удавалось заразить своим оптимизмом тех, кто знал его и сочувственно к нему относился, но большинство не проявляло к его судьбе ни малейшего интереса. В эти же дни Каупервуд и Стеджер часто ходили по судам, ибо Каупервуда то и дело вызывали из-за разных исков, связанных с его банкротством. Это было мучительное время, но он не дрогнул. Он решил остаться в Филадельфии и бороться до конца — вернуть себе положение, которое он занимал до пожара, оправдаться в глазах общества. Он был вполне убежден, что добьется своего, если его не посадят в тюрьму, но даже и в этом случае — так силен был его природный оптимизм — надеялся достигнуть цели по выходе на свободу. Правда, в Филадельфии ему уже тогда не восстановить свое доброе имя, — это пустые мечты. Главными противоборствующими ему силами были неуемная вражда Батлера и происки городских заправил. Каким-то образом — хотя никто не мог бы в точности сказать, откуда это пошло, — в политических кругах сложилось мнение, что молодой финансист и бывший городской казначей проиграют дело и в конце концов угодят в тюрьму. Стинер, поначалу собиравшийся признать себя виновным и безропотно понести наказание, поддался на уговоры друзей, которые убедили его отрицать вину и в объяснение своих действий ссылаться на издавна существующую традицию; иначе, говорили они, у него не остается никакой надежды на оправдание. Он так и поступил, но все-таки был осужден. Потом, для приличия, была составлена апелляционная жалоба, и дело его сейчас находилось в верховном суде штата. Кроме того, — с легкой руки девушки, в свое время писавшей Батлеру и жене Фрэнка, — начались перешептывания о том, что дочь Батлера Эйлин состоит в любовной связи с Каупервудом. Упоминался какой-то дом на Десятой улице, который Каупервуд будто бы нанимал для нее. Нечего и удивляться, что Батлер так мстительно настроен. Это объяснение проливало свет на многие обстоятельства. В результате в деловых и финансовых кругах симпатии стали склоняться на сторону противников Каупервуда. Кто же не знает, что в начале своей карьеры Каупервуд пользовался дружеским покровительством Батлера? Нечего сказать, хороша благодарность! Самые старые и самые стойкие из его сторонников, и те укоризненно покачивали головой. Значит, Каупервуд и здесь руководствовался принципом «Мои желания — прежде всего», которым неизменно определялось все его поведение. Конечно, он человек сильный и поистине блестящий. Никогда еще Третья улица не знала такого дерзкого, предприимчивого, смелого в деловых замыслах и в то же время осторожного финансиста. Но разве чрезмерная дерзость и самомнение не могут прогневить Немезиду? Она, как и смерть, охотно избирает блестящую мишень. Разумеется, Каупервуду не следовало соблазнять дочь Батлера. И уж, конечно, он не должен был так бесцеремонно брать этот чек, особенно после ссоры и разрыва со Стинером. Слишком уж он напорист! И весьма сомнительно, чтобы при таком прошлом ему удалось снова занять здесь прежнее положение! Банкиры и предприниматели, ближе всех стоявшие к нему, смотрели на это довольно скептически. Что же касается Каупервуда, то его девиз «Мои желания — прежде всего», а также его любовь к красоте и к женщинам оставались неизменными, и в этом отношении он был по-прежнему безудержен и легкомыслен. Даже сейчас прелесть и очарование такой девушки, как Эйлин Батлер, значили для него больше, чем доброжелательность пятидесяти миллионов человек, если, конечно, он мог обойтись без этой доброжелательности. До чикагского пожара и паники его звезда всходила так быстро, что в чаду удач и успехов он не имел времени задуматься над отношением общества к его поступкам. Молодость и радость бытия кипели в его крови. Он был свеж и полон жизненных сил, как только что зазеленевшая трава. Жизнь казалась ему приятной, словно прохладный весенний вечер, и никакие сомнения не смущали его. После краха, когда рассудок как будто должен был подсказать ему необходимость хоть на время отказаться от Эйлин, он и не подумал этого сделать. Она олицетворяла для него прекрасные дни его недавнего прошлого. Она была звеном между этим прошлым и грезившимся ему победоносным будущим. Правда, теперь Каупервуда очень тревожила мысль, что если его посадят в тюрьму или официально признают банкротом, то он лишится места на фондовой бирже, и тогда в Филадельфии для него на время или даже навсегда будет закрыта широкая дорога к благосостоянию. В настоящее время на это место на бирже наложили арест как на часть его актива, и тем самым была приостановлена его биржевая деятельность. Эдвард и Джозеф, едва ли не единственные посредники, которых он еще сохранил, исподволь и по мелочам продолжали действовать за него на бирже; другие биржевики, естественно, видели в братьях Каупервуда его агентов, и если бы они стали распространять слух, будто действуют самостоятельно, это только заставило бы Третью улицу заподозрить, что Каупервуд замыслил какой-то хитрый маневр, едва ли выгодный его кредиторам и, уж во всяком случае, противозаконный. Но так или иначе, а на бирже ему необходимо остаться если не явно, то тайно, и его быстрый, изобретательный ум тотчас же нашел выход: надо за известную мзду подыскать себе фиктивного компаньона из людей, уже зарекомендовавших себя на бирже, который фактически будет подставным лицом, пешкой в его руках. После недолгих размышлений выбор Каупервуда остановился на человеке, имевшем очень скромное дело, но честном и к нему расположенном. Это был некий Стивен Уингейт, мелкий маклер, владелец небольшой конторы на Третьей улице. Сорока пяти лет от роду, среднего роста, плотный, с довольно располагающей внешностью, неглупый и трудолюбивый, он не отличался ни энергией, ни предприимчивостью. Для того чтобы сделать карьеру, если для него вообще могла идти речь о карьере, ему безусловно нужен был такой компаньон, как Каупервуд. Уингейт имел место на фондовой бирже, пользовался хорошей репутацией, его уважали, но до процветания ему было далеко. В былые времена он не раз обращался за помощью к Каупервуду, который любезно ссужал его мелкими суммами под невысокие проценты, давал ему дельные советы и прочее, причем делал это охотно, ибо был расположен к Уингейту и даже жалел его. Теперь Уингейт медленно плыл по течению навстречу не слишком обеспеченной старости и, конечно, должен был оказаться сговорчивым. В настоящее время никому и в голову не пришло бы заподозрить в нем агента Каупервуда, а, с другой стороны, Каупервуд мог быть вполне уверен, что Уингейт будет выполнять его указания с педантической точностью. Каупервуд пригласил его к себе и имел с ним продолжительную беседу. Он откровенно обрисовал положение, сказал, в чем он может быть полезен Уингейту как компаньон, на какую долю рассчитывает в делах его конторы, и Уингейт охотно на все это согласился. — Я рад буду действовать по вашим указаниям, мистер Каупервуд, — заверил его маклер. — Я знаю: что бы ни случилось, вы меня не оставите, а во всем мире нет человека, с которым я работал бы охотнее или к кому относился бы с большим уважением, чем к вам. Эта буря пронесется, и вы снова будете на коне. Во всяком случае, можно попробовать. Если дело у нас не пойдет на лад, вы поступите так, как сочтете нужным. На таких условиях было заключено это соглашение, и Каупервуд начал понемножку заниматься делами, прикрываясь именем Уингейта. 48 Ко времени, когда верховный суд штата Пенсильвания рассмотрел наконец ходатайство Каупервуда об отмене приговора, вынесенного первой инстанцией, и пересмотре дела, слухи о связи Каупервуда с Эйлин успели широко распространиться. Как мы уже знаем, это обстоятельство дискредитировало его и продолжало наносить ему вред. Оно как бы подтверждало то впечатление, которое с самого начала старались создать лидеры республиканской партии, а именно, что Каупервуд-то и есть настоящий преступник, а Стинер только его жертва. Не вполне законные деловые махинации Каупервуда — плод его незаурядной финансовой одаренности — изображались как опасные происки современного Макиавелли, хотя он отнюдь не позволял себе того, чего не делали бы потихоньку другие. У Каупервуда была жена и двое детей; и филадельфийцы, ничего не знавшие об его истинных намерениях, но взбудораженные слухами, уже решили, что он не сегодня завтра собирается бросить семью, развестись с Лилиан и жениться на Эйлин. С точки зрения людей благонамеренных, это само по себе было уже преступлением, а если еще учесть финансовые затруднения Каупервуда, его процесс, обвинительный приговор и банкротство, то станет понятным, почему в Филадельфии так охотно верили всему, что говорили про него заправилы города. Он будет осужден. Верховный суд не удовлетворит его ходатайства о новом слушании дела. Так иногда наши сокровенные мысли и намерения каким-то чудом превращаются в достояние широкой публики. Люди знают многое, что, казалось бы, никак не могло дойти до них. Волей-неволей приходится думать, что существует передача мыслей на расстоянии! Таким вот путем эти слухи дошли не только до пятерых судей верховного суда штата Пенсильвания, но и до самого губернатора. За тот месяц, что Каупервуд провел на свободе после подачи апелляции, Харпер Стеджер и Дэннис Шеннон успели побывать у членов верховного суда и высказаться — один за, другой против удовлетворения ходатайства о пересмотре дела. Через своего защитника Каупервуд подал в верховный суд обстоятельно мотивированную жалобу, в которой он изобличал: во-первых, необоснованность обвинительного вердикта присяжных и, во-вторых, несостоятельность доказательств, на которых строилось обвинение в краже и других преступлениях. Два часа десять минут потребовалось Стеджеру на то, чтобы изложить свои доводы; окружной прокурор Шеннон возражал ему еще дольше, и все время пятеро судей — люди с большим юридическим опытом, но малосведущие в финансовых вопросах — слушали обоих с неослабевающим интересом. Трое из них — Смитсон, Рейни и Бекуис, чутко отзывавшиеся на политические веяния времени и пожелания своих хозяев, холодно отнеслись к истории финансовых операций Каупервуда, ибо знали о его связи с дочерью Батлера и о явно враждебной позиции, занятой этим человеком в отношении Каупервуда. Они считали, что рассматривают дело справедливо и беспристрастно, но в действительности ни на секунду не забывали о том, как Каупервуд поступил с Батлером. Двое других судей — Марвин и Рафальский, люди более широких взглядов, но не менее связанные в своих действиях соображениями политического порядка, понимали, что решение по делу Каупервуда было несправедливым, но не видели возможности это исправить. Он сам очень повредил себе в глазах политических деятелей и общества. Убежденные Стеджером, они приняли во внимание урон, уже понесенный Каупервудом; более того, судья Рафальский, у которого в свое время была почти такая же связь с молодой девушкой, хотел было возразить против обвинительного приговора, но по зрелом размышлении пришел к выводу, что было бы неразумно действовать вразрез с требованиями своих политических хозяев. И все же, когда судьи Смитсон, Рейни и Бекуис уже готовы были, не утруждая себя сомнениями, оставить вердикт в силе, Марвин и Рафальский заявили о своем «особом мнении». Таким образом, создался чрезвычайно запутанный юридический казус. Каупервуд получал возможность, опираясь на право «свободы действий», перенести дело в верховный суд Соединенных Штатов. Все равно, в любом суде — в Пенсильвании или в другом каком-нибудь штате — судьи, несомненно, пожелают тщательно разобраться в столь необычном и важном деле. А потому двое оставшихся в меньшинстве, заявив о своем «особом мнении», собственно, ничем не рисковали. Лидеры республиканской партии не выкажут недовольства, поскольку Каупервуд так или иначе будет осужден. Им это даже придется по душе, так как все приобретет куда более справедливую видимость. Кроме того, Марвин и Рафальский хотели отмежеваться от недостаточно продуманного приговора, который собирались вынести Смитсон, Рейни и Бекуис. Итак все пятеро судей, как это обычно бывает с людьми при подобных обстоятельствах, воображали, что рассматривают дело честно и беспристрастно. И Смитсон от своего имени и от имени своих коллег Рейни и Бекуиса огласил 11 февраля 1872 года следующее решение: «Обвиняемый Фрэнк Каупервуд ходатайствует об отмене вердикта присяжных заседателей в суде первой инстанции (вынесенного по делу: штат Пенсильвания против Фрэнка Каупервуда) и о назначении нового слушания упомянутого дела. Верховный суд не считает, что в отношении обвиняемого была допущена несправедливость. (Далее следовало довольно подробное изложение всех обстоятельств дела, причем указывалось, что обычай и традиции, установившиеся в городском казначействе, равно как и действительно бесцеремонное обращение Каупервуда со средствами города, не имеют никакого отношения к вопросу об ответственности Каупервуда за несоблюдение духа и буквы закона.) Получение обвиняемым на мнимо законном основании не причитающихся ему сумм (пояснил судья Смитсон от имени большинства) может быть квалифицировано как хищение. В данном случае присяжным надлежало установить, руководствовался ли обвиняемый преступным намерением. Присяжные решили дело не в пользу обвиняемого, и верховный суд считает вынесенный ими вердикт достаточно обоснованным. Для какой цели воспользовался обвиняемый чеком городского казначейства? Обвиняемый находился накануне банкротства. Он заложил в обеспечение своей задолженности переданные ему для реализации сертификаты городского займа, а еще до того получил незаконным путем ссуду в пятьсот тысяч долларов. И у присяжных имелись все основания полагать, что легальным образом ему уже не удалось бы добиться дополнительной ссуды из городского казначейства. Поэтому он явился туда и обманным путем, если не формально, то по существу, получил еще шестьдесят тысяч долларов. Присяжные усмотрели в этих действиях обвиняемого наличие преступного намерения.» В таких словах верховный суд большинством голосов отклонил ходатайство Каупервуда о пересмотре дела. Судья Марвин от своего имени и от имени Рафальского написал следующее: «Из доказательств, которыми располагает суд, явствует, что мистер Каупервуд получил чек как агент городского казначейства, с другой же стороны, не установлено, что в качестве агента он не выполнил (или по крайней мере не намеревался выполнить) в полной мере тех обязательств, которые возлагало на него получение чека. На суде выяснилось, что количество и стоимость облигаций городского займа, купленных для амортизационного фонда, не должны были по политическим соображениям ни оглашаться на бирже, ни каким-либо иным путем становиться достоянием гласности. В то же время мистеру Каупервуду, агенту казначейства, была предоставлена полная свобода распоряжаться своим активом и пассивом при условии, что конечный итог его операций будет вполне удовлетворительным. Сроки приобретения облигаций не были обусловлены никаким соглашением, равно как и суммы, ассигнуемые на приобретение отдельных партий таковых. Подсудимый мог быть признан виновным по первому пункту, только если он пытался мошеннически завладеть чеком в своих личных интересах. Но вердиктом присяжных этот факт не установлен и, более того, на основании имеющихся данных не мог быть установлен; далее присяжные сочли подсудимого виновным и по трем остальным пунктам, не располагая для этого абсолютно никакими доказательствами. Как можем мы утверждать, что они вынесли справедливое решение по первому пункту, если в обвинении по остальным трем пунктам ими допущена столь очевидная несправедливость. По мнению, представленному меньшинством голосов, решение суда первой инстанции по обвинению подсудимого в хищении (пункт первый) необоснованно, вердикт присяжных подлежит отмене, а дело — передано на новое рассмотрение.» Судья Рафальский, человек деловитый, но склонный к созерцательности, еврей по происхождению и типичный американец по внешности, счел своим долгом написать еще третье мнение, которое должно было содержать его личные соображения, подвергнуть критике решение большинства и послужить дополнением к тем пунктам, в которых оно совпадало с мнением судьи Марвина. Вопрос о виновности Каупервуда был весьма запутанным, что явствовало прежде всего из разногласий членов верховного суда, хотя по соображениям политическим они и стремились вынести ему обвинительный приговор. Судья Рафальский, например, считал, что если Каупервудом и было совершено преступление, то это преступление не могло быть квалифицировано как хищение; к этому он присовокуплял: «Доказательства, которыми располагает суд, не позволяют заключить, что Каупервуд не собирался в скором времени вернуть свой долг, а также что городской казначей или управляющий его канцелярией Альберт Стайерс не намеревался расстаться с теми ценностями, которые обеспечивали этот чек. Мистер Стайерс показал, что мистер Каупервуд сообщил ему о приобретении облигаций городского займа на означенную сумму, тогда как сколько-нибудь убедительных доказательств обратного мы не имеем. То обстоятельство, что облигации им не были сданы в амортизационный фонд, хотя и противоречит букве закона, но, по справедливости, должно рассматриваться как следствие давно установившегося обычая. Может быть, у Каупервуда вошло в практику поступать именно так? По моему разумению, большинство членов верховного суда слишком широко толкует понятие «хищение», в результате такого толкования получается, что всякий делец, производящий обширные и абсолютно законные операции на бирже, вдруг, неожиданно для себя, в результате биржевой паники или пожара, как это и имело место в случае с мистером Каупервудом, может оказаться преступником. То, что суд занимает позицию, создающую подобные прецеденты и приводящую к таким последствиям, кажется мне по меньшей мере достойным удивления.» Хотя Каупервуд чувствовал известное удовлетворение от того, что мнения членов верховного суда разделились, и хотя он заранее готовился к наихудшему и старался соответственно устроить свои дела, все же он испытал горькое разочарование. Было бы неверно утверждать, что этот обычно сильный и самонадеянный человек был неспособен страдать. Чувства такого порядка не были ему чужды, но всегда находились под неуловимым контролем холодного рассудка, ни на мгновение ему не изменявшего. Теперь, по словам Стеджера, Каупервуду оставалось только апеллировать к верховному суду Соединенных Штатов, ввиду того, что один из пунктов решения якобы противоречит положению об основных правах американского гражданина, записанных в конституции. А это была бы затяжная и дорогостоящая история. Кроме того, ему было не очень ясно, какой, собственно, пункт подлежал обжалованию. Опять ушло бы много времени — год, полтора, а то и больше, и в результате ему, быть может, все-таки пришлось бы отбывать заключение, не говоря уже о том, что все время ожидания тоже не удалось бы провести на свободе. Выслушав Стеджера, объяснившего ему, как обстоит дело, Каупервуд на несколько мгновений задумался и затем сказал: — Ну что ж, по-видимому, мне остается либо сесть в тюрьму, либо бежать из Америки, и я выбираю первое. Здесь, в Филадельфии, я буду продолжать борьбу и в конце концов выйду победителем. Я постараюсь добиться либо пересмотра дела в верховном суде Соединенных Штатов, либо помилования у губернатора. Я не собираюсь удирать, это ясно! И люди, которые воображают, будто положили меня на обе лопатки, глубоко заблуждаются. Я живо выкарабкаюсь и покажу этим мелкотравчатым политиканам, что такое настоящая борьба! Теперь уж им не видать от меня ни доллара! Ни цента! Если бы они не преследовали меня, я со временем возместил бы им все пятьсот тысяч. Но теперь — черта с два! Он стиснул зубы, его серые глаза угрожающе сверкнули. — Я ведь сделал все, что мог, Фрэнк, — с искренним сочувствием произнес Стеджер. — Вы должны признать, что я боролся изо всех сил. Может быть, я оказался не на высоте, вам виднее, но я сделал все от меня зависящее. Можно, конечно, предпринять еще кое-какие шаги, но стоит ли на это идти, решать вам. Как вы скажете, так и будет. — Перестаньте болтать вздор, Харпер, — с досадой отозвался Каупервуд. — Если бы я был недоволен тем, как вы действовали, я не постеснялся бы вам это сказать. Продолжайте в том же духе и постарайтесь подыскать достаточные основания для апелляции в верховный суд Соединенных Штатов, а я тем временем начну отбывать срок. Надо полагать, что судья Пейдерсон не замедлит назначить день для вынесения приговора. — Это в известной мере зависит от вас, Фрэнк. Мне нетрудно выхлопотать отсрочку на неделю или дней на десять, если вы сочтете это нужным. Я уверен, что Шеннон не будет противиться. Вся штука только в том, что завтра за вами явится Джесперс. Получив извещение, что вам отказано в пересмотре дела, он обязан будет снова взять вас под стражу. Если ему не заплатить, он поторопится вас арестовать. Но с ним можно договориться. Если вы хотите еще повременить с этим, я думаю, он согласится выпускать вас под надзором своего агента, но ночевать вам, к сожалению, придется там. После истории с Альбертсоном, происшедшей несколько лет назад, эти правила соблюдаются очень строго. Стеджер имел в виду одного банковского кассира, которого выпустили на ночь из тюрьмы будто бы под стражей, что, однако, не помешало ему сбежать. В свое время это вызвало суровые нарекания по адресу шерифа, и с тех пор осужденные, независимо от своего имущественного и общественного положения, должны были до вынесения приговора оставаться в тюрьме хотя бы в ночное время. Каупервуд спокойно обдумывал положение, стоя у окна в конторе Стеджера на Второй улице. Однажды вкусив гостеприимства Джесперса, он не особенно боялся пребывания в тюрьме под опекой этого джентльмена, но проводить ночи под замком, если это ничуть не сокращает срока его заключения, казалось ему нелепым. Впрочем, все, что он мог еще предпринять для устройства своих дел, — раз речь шла о днях, а не о месяцах, которые ему оставалось провести на свободе, — он проделает в тюремной камере почти с тем же успехом, что и в конторе на Третьей улице. К чему лишняя оттяжка? Ему предстоит отбыть тюремное заключение, — так уж лучше примириться со своей участью без лишних размышлений. Можно, конечно, помешкать еще день-другой, чтобы получше все обдумать, но о большем не стоит и хлопотать. — А если мы предоставим всему идти своим чередом, то когда мне будет вынесен приговор? — осведомился он наконец. — Думаю, что в пятницу или в понедельник на будущей неделе, — отвечал Стеджер. — Я не знаю, каковы намерения Шеннона. Надо будет зайти к нему и выяснить. — Да, придется, — согласился Каупервуд. — Пятница или понедельник — это, в сущности, безразлично. Впрочем, пожалуй, все-таки предпочтительней понедельник. Вы не могли бы уговорить Джесперса до тех пор оставить меня в покое? Он знает, что на меня можно положиться. — Ничего не могу вам обещать, Фрэнк, посмотрим! Я сегодня же вечером потолкую с ним. Возможно, что сотня долларов заставит его несколько поступиться строгостью правил. Каупервуд угрюмо усмехнулся. — Я думаю, что сотня долларов заставит Джесперса поступиться любыми правилами, — сказал он и встал, собираясь уходить. Стеджер тоже поднялся. — Я повидаюсь и с Шенноном и с Джесперсом, а потом заеду к вам. Вы после обеда будете дома? — Да. Они надели пальто и вышли на улицу, где дул холодный февральский ветер. Каупервуд поспешил обратно в свою контору на Третьей улице, Стеджер — к Шеннону, а затем к Джесперсу. 49 Поскольку окружной прокурор не возражал против небольшой отсрочки, вынесение приговора было назначено на понедельник. После разговора с Шенноном, часов в пять, когда уже совсем стемнело, Стеджер отправился в окружную тюрьму. Шериф Джесперс лениво вышел из кабинета, где он занимался чисткой своей трубки. — Здравствуйте, мистер Стеджер! — приветствовал он посетителя. — Как поживаете? Рад вас видеть. Присядьте! Надо думать, вы опять относительно Каупервуда? Я только что получил от окружного прокурора уведомление о том, что ваш клиент проиграл дело. — Увы, это так, — вкрадчивым тоном подтвердил Стеджер. — Мистер Каупервуд просил меня заглянуть к вам и узнать, как вы намереваетесь поступить. Судья Пейдерсон назначил вынесение приговора на понедельник, в десять утра, надеюсь, вы ничего не будете иметь против, если мистер Каупервуд явится к вам лишь в понедельник, часам к восьми утра или, в крайнем случае, в воскресенье вечером! Вы ведь знаете, что он человек вполне благонадежный. Стеджер осторожно нащупывал почву и говорил нарочито небрежным тоном, дабы показать, что вопрос о сроке возвращения Каупервуда в тюрьму является сущим пустяком, и тем самым избежать уплаты ста долларов. Но от Джесперса не так-то просто было отвертеться. Его жирное лицо слегка вытянулось. Как же Стеджер просит его об услуге, даже не заикнувшись о «благодарности»? — Ведь это, как вы сами понимаете, мистер Стеджер, противоречит закону, — начал он осторожно и как бы участливо. — Я всей душой рад услужить мистеру Каупервуду, но после истории, которая произошла у нас с Альбертсоном три года назад, пришлось ввести большие строгости, и… — Да, да, мне это известно, шериф, — мягко прервал его Стеджер, — но как вы сами понимаете, это случай не совсем обычный. Мистер Каупервуд очень крупный делец, и ему надо о многом позаботиться. Конечно, если бы речь шла о том, чтобы сунуть долларов семьдесят пять или сто какому-нибудь судейскому клерку или уплатить штраф, тогда ничего не могло бы быть проще, но… Стеджер умолк и тактично отвел взгляд, а с лица Джесперса тотчас же сошло разочарованное выражение. Закон, который при обычных условиях так трудно было нарушить, вдруг отодвинулся куда-то на задний план; Стеджер понял, что больше никаких доводов не потребуется. — Дело это весьма щекотливое, мистер Стеджер, — отвечал шериф услужливо, но все еще жалобным голосом. — Случись что-нибудь, и я немедленно лишусь места. Я бы ни за что не пошел на такой риск, но, вообще говоря, я знаю мистера Каупервуда и мистера Стинера, оба они мне нравятся. Кроме того, на мой взгляд, с ними поступили несправедливо. Я согласен сделать исключение для мистера Каупервуда, но только пускай он не слишком показывается на людях. Мне не хотелось бы, чтоб об этом узнали в канцелярии окружного прокурора. Надеюсь, ваш клиент не будет возражать, если я для вида приставлю к нему на это время своего человека. Закон вынуждает меня это сделать. Мой агент ничем не стеснит мистера Каупервуда, будет следовать за ним в отдалении и вообще вести себя очень деликатно. Мистер Каупервуд может просто не замечать его. Джесперс посмотрел на Стеджера почти просительным взглядом, и Стеджер кивнул в знак согласия. — Отлично, шериф, отлично! Вы совершенно правы. С этими словами он достал из кармана бумажник, а шериф, осторожности ради, повел его в свой кабинет. — Я хочу показать вам, мистер Стеджер, ряд юридических книг, которые намерен приобрести, — благодушно заметил он, засовывая в карман маленькую пачку десятидолларовых ассигнаций, переданную ему адвокатом. — Как вы сами понимаете, мы иногда очень нуждаемся в справках. Вот и я подумал, что недурно иметь эти книги под рукой. Широким жестом он указал на ряд государственных законодательных сборников, новейших изданий судебных уставов, тюремных установлений и так далее. — Хорошая мысль, шериф! Просто превосходная! Итак, вы полагаете, что если мистер Каупервуд явится сюда в понедельник утром, скажем, часов в восемь или в половине девятого, то все будет в порядке? — Полагаю, что так, — согласился Джесперс, изрядно беспокоясь, но стараясь держаться как можно предупредительнее. — Вряд ли он может нам понадобиться раньше этого срока. Но в случае чего я дам вам знать, и вы привезете его. Впрочем, я уверен, что это не пот требуется, мистер Стеджер: надо думать, все сойдет благополучно. — Они вернулись в вестибюль. — Очень рад был снова повидать вас, мистер Стеджер, очень рад, — повторил Джесперс. — Заходите, прошу вас! Любезно распростившись с шерифом, Стеджер поспешил к Каупервуду. При виде Каупервуда, поднимавшегося по возвращении из конторы в элегантном сером костюме и отлично сшитом пальто на крыльцо своего прекрасного особняка, никто бы не мог предположить, что он в эту минуту спрашивает себя, не последнюю ли ночь ему предстоит провести дома. Ни выражение его лица, ни походка не свидетельствовали об угнетенном душевном состоянии. Он вошел в прихожую, где, несмотря на ранний час, уже горел свет. Навстречу ему попался старый чернокожий слуга Симс, прозванный «судомоем», который нес ведро угля для камина. — Ну и стужа сегодня на дворе, мистер Каупервуд! — сказал Симс, считавший «стужей» любую температуру ниже шестидесяти градусов тепла по Фаренгейту. Больше всего в жизни он сожалел о том, что Филадельфия расположена не в Северной Каролине, откуда он был родом. — Да, холодновато, Симс! — рассеянно отвечал Каупервуд. Он думал сейчас о своем доме, о том, каким дом этот выглядел с Джирард-авеню, когда он сейчас подходил сюда, и о том, что думали о нем, Каупервуде, соседи, когда видели его из своих окон. Погода в этот день стояла ясная и холодная. В приемной и в гостиной горели огни, ибо с тех пор, как его дела пошатнулись, Каупервуд особенно заботился о том, чтобы его жилище не выглядело мрачным и унылым. В западном конце улицы лиловые и фиолетовые тени ложились на белую пелену снега. Зеленовато-серый дом с окнами, в которых сквозь кремовые кружевные занавеси пробивался мягкий свет, казался сейчас особенно красивым. Каупервуду вспомнилось, сколько энергии он потратил на постройку и убранство этого дома. Кто знает, удастся ли теперь сохранить его за собой? — Где миссис Каупервуд? — очнувшись от своих мыслей, спросил он негра. — Кажется, в гостиной, сэр. Каупервуд стал подниматься по лестнице, размышляя о том, что вот и старый Симс скоро лишится места, если только Лилиан после разорения не пожелает оставить его у себя. Но это было бы на нее очень не похоже. Он вошел в гостиную, где за овальным столом, стоявшим посредине комнаты, сидела миссис Каупервуд, пришивая крючок и петельку к юбочке маленькой Лилиан. Заслышав шаги мужа, она подняла глаза и улыбнулась, как все последние дни, странной, неуверенной улыбкой, свидетельствовавшей о душевной боли, страхе, мучительных подозрениях. — Что слышно, Фрэнк? — осведомилась она. Улыбку, игравшую на ее губах, можно было сравнить со шляпой, поясом или брошкой, которые по желанию снимают и надевают. — Ничего особенного, — со своей обычной беззаботностью отвечал он, — если не считать того, что я, кажется, проиграл дело. Стеджер скоро будет здесь с ответом. Он прислал мне записку, что зайдет сегодня вечером. Ему не хотелось говорить напрямик, что дело окончательно проиграно. Он знал, что Лилиан и без того в тяжелом состоянии, и не хотел ошеломлять ее еще такою вестью. — Не может быть! — со страхом и удивлением прошептала она, вставая. Она всегда вращалась в таком мире, где не думают о тюрьмах, где жизнь течет размеренно изо дня в день, в мире, куда не вторгаются такие страшные понятия, как суд или арест, и эти последние месяцы просто сводили ее с ума. Каупервуд так решительно отстранял ее от своей жизни, так мало посвящал в свои дела, что она пребывала в полной растерянности, не понимая, что, собственно, происходит. Все, что ей было известно, она узнала от родителей и сестры Фрэнка да еще из газет, которые читала тайком. Она ни о чем не подозревала даже в тот день, когда Фрэнк отправился в окружную тюрьму, и только старый Каупервуд, вернувшись, рассказал ей о случившемся. Для нее это было страшным ударом. А теперь Фрэнк так спокойно наносит ей новый удар, которого она, правда, с замиранием сердца ждала каждый день, каждый час. Это было уж слишком! Лилиан, стоявшая перед мужем с детской юбочкой в руках, все еще казалась прелестной женщиной, несмотря на то, что ей уже было сорок — на пять лет больше, чем Каупервуду. На ней было платье, сшитое в дни их недавнего процветания, из тяжелого кремового шелка с темно-коричневой отделкой, которое очень шло ей. Глаза Лилиан чуть-чуть ввалились и веки покраснели, но, помимо этого, ничто не выдавало ее тяжелых душевных переживаний. В ней отчасти еще сохранилось то мягкое спокойствие, которое десять лет назад так пленило Каупервуда. — Какой ужас! — тихо произнесла она, и ее руки задрожали. — Какой ужас! И ничего больше нельзя сделать? Неужели тебе не избегнуть тюрьмы? Ее отчаяние и страх отталкивающе подействовали на Каупервуда. Ему нравились более сильные, более решительные женщины, но все-таки она была его женой и когда-то он любил ее. — Да, похоже на то, — отвечал он, и в его голосе впервые за последние годы прозвучали теплые нотки, ибо он от души жалел Лилиан, хотя в то же время и опасался проявлять нежность, которую она могла бы ложно истолковать, тогда как он уже давно не питал к ней никаких чувств. Но Лилиан была не так глупа и понимала, что прозвучавшее в его голосе сострадание было вызвано только поражением, понесенным им, а стало быть, и ею. Она усилием воли сдержала слезы, но тем не менее была растрогана. Отзвук прежней нежности в его словах вызвал в ней воспоминания о далеких, навсегда ушедших днях. О, если бы их можно было вернуть! — Я не хочу, чтобы ты так убивалась из-за меня, — сказал Каупервуд, прежде чем она успела заговорить. — Я еще не сдался. И я выкарабкаюсь из этой истории. Мне, правда, придется сесть в тюрьму, чтобы еще больше не запутать положения. К тебе у меня одна только просьба — не унывать в присутствии других членов семьи, особенно отца и матери. Необходимо поддержать в них бодрость духа. На мгновение ему захотелось взять ее за руку, но он сдержался. Лилиан мысленно отметила это движение. Какая разница по сравнению с тем, что было десять — двенадцать лет назад! Но теперь это не причиняло ей такой боли, какую она испытала бы прежде. Она смотрела на мужа и не находила слов. Да и что могла она ему сказать? — Значит, если все так и будет, тебе скоро придется нас покинуть? — с трудом выжала она из себя. — Я еще не знаю. Возможно, даже сегодня, возможно, в пятницу. А может быть, только в понедельник. Я жду вестей от Стеджера. Он должен быть здесь с минуты на минуту. В тюрьму! В тюрьму! Фрэнк, ее муж, опора всей семьи, должен будет сесть в тюрьму! Она и сейчас еще не понимала, за какую провинность, и стояла в недоумении: что же ей теперь делать, как быть? — Может быть, нужно что-нибудь для тебя приготовить? — спросила она вдруг, словно очнувшись от сна. — Не могу ли я быть чем-нибудь полезной? Скажи, Фрэнк, а не лучше ли тебе уехать из Филадельфии? Ведь, если ты не хочешь, тюрьмы можно избежать. Впервые в жизни Лилиан изменило ее невозмутимое спокойствие. Он посмотрел на нее холодным, испытующим взглядом: трезвый ум дельца тотчас же пробудился в нем. — Это было бы равносильно признанию своей вины, Лилиан, а я невиновен, — сухо отвечал он. — Я не сделал ничего, что могло бы вынудить меня бежать, равно как и ничего, что заслуживало бы уголовного наказания. Я иду туда лишь затем, чтобы выгадать время. Нельзя без конца тянуть этот процесс. Пройдет известный срок, не слишком долгий, и меня освободят — либо по суду, либо в результате ходатайства о помиловании. Сейчас же я считаю целесообразным не опротестовывать приговора. Я и не подумаю бежать из Филадельфии. Из пяти членов верховного суда двое высказали «особое мнение», а это достаточно веское доказательство того, что преследование возбуждено против меня безосновательно. Лилиан поняла, какую ошибку она допустила. Его ответ все разъяснил ей. — Я совсем не то хотела сказать, Фрэнк, — виноватым тоном проговорила она. — Ты и сам понимаешь! Конечно, я знаю, что ты невиновен! И как могла бы я, именно я, тебя заподозрить? Она замолчала, ожидая услышать какой-нибудь ответ, может быть, ласковое слово — отзвук былой страстной любви… Но он уже сел за письменный стол, и мысли его были заняты другим. Лилиан снова до боли ощутила ложность своего положения. Как все это грустно и как безнадежно! Что же ей делать дальше? И как намерен поступить Фрэнк? Внутренняя дрожь сотрясала Лилиан, но вялая, безвольная натура заставляла ее сдерживаться и молчать — зачем отнимать у него время? О чем говорить? Все равно ничего путного из этих разговоров не выйдет. Он больше не любит ее — и этим все сказано. Ничто на свете, даже эта трагедия, не соединит их снова. Он любит другую женщину — Эйлин, и ему безразличны тревожные мысли жены, ее страхи, ее скорбь и отчаяние. В страстном желании видеть его свободным он способен был усмотреть намек на то, что он виновен, сомнение в его правоте, неодобрение его действий! Она на миг отвернулась, а он встал и направился к двери. — Я вернусь через несколько минут, — сказал он. — Ребятишки дома? — Да, они в детской, — тихо отвечала она, растерянная и подавленная. «Ах, Фрэнк!» — чуть было не сорвалось у нее, но, прежде чем она успела раскрыть рот, он уже сбежал по лестнице и скрылся. Лилиан вернулась к столу, прикрывая рукой дрожащие губы. Глаза ее подернулись дымкой глубокой грусти. Неужели, думалось ей, жизнь могла обернуться так печально, а любовь так окончательно, так бесповоротно угаснуть? Ведь десять лет назад… Нет, зачем бередить душу воспоминаниями? Значит, это возможно, и никакие размышления тут не помогут. Уже второй раз жизнь ее рассыпается прахом. Первый муж умер, а второй изменил, полюбил другую, и вдобавок ему еще грозит тюрьма. Почему на нее обрушиваются все эти несчастья? Неужели она такая дурная женщина? Что ей теперь делать? К кому обратиться? Она не представляла себе, на какой срок может быть осужден Фрэнк. На год? Или на пять лет, как пишут газеты? О боже! За пять лет дети позабудут отца. Она прижала руку ко лбу, где ощущала тупую боль. Лилиан пыталась мысленно проникнуть в будущее, но сейчас голова ее была пуста. И вдруг, помимо воли, грудь ее бурно заколыхалась, резкие болезненные спазмы сжали ей горло, глаза начало жечь, и она разразилась судорожными, горестными, безутешными рыданиями почти без слез. Сперва она не могла овладеть собой и стояла, вздрагивая всем телом, но постепенно глухая боль начала стихать, и Лилиан снова стала такой же, какой была прежде. «Зачем плакать? — с необычайной страстностью вдруг спросила она себя. — К чему сокрушаться так бурно и тщетно? Разве это поможет?» Но, несмотря на столь мудрые философские увещевания, она все еще слышала отголоски бури, потрясшей ее душу. «Зачем плакать?» Она могла с таким же успехом сказать: «Как же мне не плакать?» — могла, но не хотела. Вопреки разуму и логике она знала, что эта буря не пронеслась мимо, что тучи сгустились, нависли над нею и гроза еще грянет с новой силой. 50 Приход Стеджера с известием, что шериф не станет ничего предпринимать до понедельника, когда Каупервуд должен будет сам явиться к нему, несколько разрядил атмосферу. Такая отсрочка давала возможность все обдумать не торопясь и уладить кое-какие домашние дела. Каупервуд как можно мягче сообщил обо всем родителям, переговорил с отцом и братьями о необходимости безотлагательно подготовиться к переезду в более скромное жилище. Они совместно обсудили кучу разных второстепенных подробностей — ведь рушилось очень большое хозяйство; кроме того, Каупервуд не раз совещался со Стеджером и нанес визиты Дэвисону, Эвери Стоуну (представителю фирмы «Джей Кук и К°»), Джорджу Уотермену (прежний хозяин Каупервуда Генри Уотермен уже умер), бывшему казначею штата Ван-Ностренду, после выборов больше не занимавшему этот пост, и многим другим лицам; словом, хлопот было немало. Раз уж на самом деле приходилось садиться в тюрьму, он хотел, чтобы его друзья-финансисты объединились и походатайствовали за него перед губернатором. Поводом для такого ходатайства и его отправной точкой должно было служить «особое мнение» двух членов верховного суда. Каупервуд хотел, чтобы Стеджер проследил за этим, а сам он, не щадя сил, спешил повидаться со всеми, кто мог бы оказаться ему полезен, в том числе с Эдвардом Таем, который по-прежнему имел контору на Третьей улице, Ньютоном Таргулом, Артуром Райверсом, Джозефом Зиммерменом, «текстильным королем», который теперь стал миллионером, судьей Китченом, Тэренсом Рэлихеном, бывшим представителем финансовых кругов в Гаррисберге, и множеством других. Рэлихена Каупервуд попросил связаться с газетами и постараться настроить их так, чтобы они начали кампанию за его освобождение, а Уолтера Ли — организовать сбор подписей под петицией к губернатору о помиловании. Предполагалось, что эту петицию подпишут все крупные финансисты и другие видные люди. Ли, так же, как Рэлихен и многие другие, охотно обещал ему свое содействие. Больше предпринимать было, в сущности, нечего, оставалось еще только урывками встречаться с Эйлин, что среди всех хлопот и спешных дел порою казалось совершенно невозможным. И все же он выбирал время для этих встреч, так велико было его стремление отогреться в лучах ее любви. Какие у нее были глаза все эти дни! Они пылали желанием никогда не разлучаться с ним, видеть его счастливым! Подумать только, что его так терзают — ее Фрэнка! О, она догадывалась обо всем, как бы он ни храбрился, как бы бодро ни говорил с нею! И ведь именно ее любовь привела его в тюрьму, она это знала. На какую жестокость оказался способен ее отец! А как низменны враги Фрэнка, хотя бы этот дурак Стинер, портреты которого она часто видела в газетах. Глядя на Фрэнка, Эйлин изнемогала от страданий за своего сильного, красивого возлюбленного, — самого сильного, самого отважного, самого умного, самого ласкового, самого прекрасного человека в мире! Ей ли не знать, что он сейчас переживает! Каупервуд заглядывал в ее глаза, читал в них это безрассудное, пылкое чувство и улыбался, растроганный. Какая любовь! Любовь матери к своему детищу, собаки к хозяину. Как сумел он пробудить такое чувство? Каупервуд не находил ответа, но оно было прекрасно. В эти последние тяжкие дни ему хотелось как можно чаще видеть Эйлин. За месяц, проведенный на свободе, — со дня вынесения обвинительного вердикта и до отказа в удовлетворении его ходатайства перед верховным судом, — он четыре раза встречался с нею. Теперь им оставалось еще только одно свидание — в субботу перед роковым понедельником, когда ему предстояло отправиться в тюрьму. Он не видел Эйлин с тех самых пор, как было вынесено решение верховного суда, но получил от нее письмо «до востребования» и назначил ей встречу на субботу в маленькой гостинице в Кэмдене. Этот городок, расположенный на другом берегу реки, казался Каупервуду наиболее безопасным местом в окрестностях Филадельфии. Он не представлял себе, как Эйлин примет известие о предстоящей им долгой разлуке и как она вообще будет поступать впредь, лишенная возможности советоваться с ним по всякому поводу. Необходимо поговорить с нею, успокоить ее. Но в этот раз, — как он предвидел и опасался, жалея ее, — Эйлин еще более бурно предавалась своему горю и негодованию. Издали завидев его, она поспешила к нему навстречу с той смелостью и решительностью, которую она одна позволяла себе в обращении с ним, с почти мужской отвагой, всегда так восхищавшей Каупервуда, Обвив его шею руками, она начала, захлебываясь от слез: — Милый, можешь ничего мне не говорить. Я все прочла в газетах. Не отчаивайся, родной мой! Я люблю тебя. Я буду тебя ждать. Я не покину тебя, хотя бы мне пришлось ждать десять лет. Что там десять — сто, но мне так больно за тебя, мой дорогой! В мыслях я все время буду с тобою, счастье мое, я буду любить тебя всеми силами души. Она не переставала ласкать его, а он смотрел на нее с той спокойной нежностью, которая свидетельствовала и о его самообладании и о его чувстве к Эйлин, его восхищении ею. «Разве можно не любить ее? — говорил себе Каупервуд. — Да и кто бы ее не полюбил?» В ней было столько страсти, трепета, желаний. Он обожал ее сейчас, может быть, еще больше, чем прежде, ибо, несмотря на всю свою внутреннюю силу, так и не сумел подчинить ее себе. Даже в дни, когда он был настроен замкнуто и мрачно, она обращалась с ним, как со своей неотъемлемой собственностью, своей игрушкой. Она часто — и особенно когда бывала взволнованна — разговаривала с ним так, словно он был ее маленьким баловнем, ее ребенком. Временами ему начинало казаться, что она сумеет покорить его своей воле, заставить его служить ей, до такой степени она была самобытна и уверена в своей женской прелести. Вот сейчас она нашептывала ему слова любви, словно он уже совсем пал духом и нуждается в ее материнской заботе и нежности, хотя горести отнюдь не сломили его; но на мгновение ему показалось, что он и вправду сломлен. — Мои дела совсем не так уж плохи, Эйлин, — все же решился он наконец вставить, и в его голосе зазвучало больше ласки и нежности, чем обычно, но Эйлин, не обращая ни малейшего внимания на его слова, продолжала с тем же пылом: — Нет, нет, все очень плохо складывается, мой милый. Я знаю. Ах, Фрэнк, бедняжка! Но я буду приходить к тебе. Это я уж, во всяком случае, сумею устроить. Как часто там разрешают посещать заключенных? — Говорят, только раз в три месяца, девочка, но когда я попаду туда, этот вопрос можно будет уладить. Впрочем, стоит ли тебе появляться там, Эйлин? Ведь ты знаешь, как сейчас все настроены. Не лучше ли немного выждать? Ведь так ты еще больше ожесточишь отца! Если он захочет, то может очень повредить мне и там. — Раз в три месяца! — вне себя перебила она Каупервуда, едва только он начал ее уговаривать. — Нет, Фрэнк, не может быть! Я не верю! Раз в три месяца! Я не выдержу! Об этом не может быть и речи! Я сама пойду к начальнику тюрьмы. Он разрешит мне видеться с тобой. Я уверена, что разрешит, если я сама с ним поговорю! Она задыхалась от волнения и не могла остановиться, пока Каупервуд сам не прервал ее. — Подумай, что ты говоришь, Эйлин! Опомнись! Ты забываешь о своем отце! О своей семье! Возможно, что твой отец знаком с начальником тюрьмы. Неужели ты хочешь, чтобы весь город говорил о том, что дочь Батлера бегает в тюрьму на свидание со мной? Твой отец бог знает что с тобой сделает. Кроме того, ты не знаешь так, как я, всех этих мелких политических интриганов. Они сплетничают, словно старые бабы. Тебе придется взвешивать каждый свой шаг. Я не хочу потерять тебя, я хочу тебя видеть. Только действуй обдуманно и осторожно. Не торопись со свиданием. Ты понимаешь, как я буду тосковать по тебе, но прежде мы оба должны прощупать почву. Ты не потеряешь меня, ведь я никуда не денусь. Он умолк: ему представился длинный ряд зарешеченных камер, — в одной из них будет заключен и он, может быть, надолго… Представилась Эйлин, разговаривающая с ним через решетку или в самой камере. Но эта мрачная перспектива не помешала ему тотчас же подумать о том, как обворожительна сегодня его возлюбленная. Какой она оставалась юной и сильной! Он близился к зрелости, она же была еще молода и прекрасна. Ей очень шел ее наряд — шелковое, в белую и черную полоску, платье с турнюром, по забавной моде того времени, котиковая шубка и такая же шапочка, небрежно сидевшая на золотисто-рыжих волосах. — Знаю, все знаю, — упорно твердила она. — Но подумай только: три месяца! Родной мой, я не могу, не хочу столько ждать! Это вздор какой-то! Три месяца! Я знаю, что моему отцу не пришлось бы дожидаться три месяца, вздумай он повидать кого-нибудь там, не пришлось бы ждать и тому, кто обратился бы к нему за содействием. Я тоже не стану ждать столько времени. Я уж найду пути! Каупервуд улыбнулся. Не так-то просто переубедить Эйлин. — Но ты же не мистер Батлер, девочка. И ты не станешь докладывать ему о своих намерениях. — Конечно! Но там ни одна живая душа не узнает, кто я. Я приду под густой вуалью. Не думаю, чтобы начальник тюрьмы знал отца. Впрочем, даже если и так, то меня он, во всяком случае, не знает, и, если я обращусь к нему, он меня не выдаст. Ее уверенность в своих чарах, в своем обаянии, в своей неотразимости не укладывалась ни в какие рамки. Каупервуд покачал головой. — Прелесть моя, ты самая лучшая и самая невозможная женщина на свете, — с нежностью произнес он и, притянув ее к себе, крепко поцеловал. — Но все-таки тебе придется послушаться меня. У меня есть адвокат — Стеджер, ты его знаешь. Он сегодня же переговорит с начальником тюрьмы о нашем деле. Возможно, ему удастся все устроить, но возможно также, что у него ничего не выйдет. Я узнаю об этом завтра или в воскресенье и напишу тебе. Но смотри, ничего не предпринимай, пока не получишь от меня письма. Я убежден, что добьюсь сокращения срока между свиданиями наполовину, не исключено, что мы сможем встречаться раз в месяц или даже раз в две недели. Там и писать-то разрешают по одному письму в три месяца… Эйлин опять вспыхнула от возмущения, но он продолжал: — Я уверен, что в какой-то мере мне удастся обойти и это правило, но не пиши мне, пока я не дам тебе знать, или, по крайней мере, не подписывайся и не указывай никакого адреса. Там вскрывают и прочитывают всю корреспонденцию. При свидании или в письмах, все равно, будь осторожна: ты у меня ведь не слишком осмотрительная. Итак, будь умницей. Хорошо? Они говорили еще о многом — о его родных, о явке в суд, предстоящей ему в понедельник, о том, скоро ли его выпустят для присутствия при разбирательстве предъявленных ему исков, будет ли он помилован и все прочее. Эйлин по-прежнему верила в его звезду. Она читала в газетах особые мнения двух членов верховного суда, так же как и мнения трех других, которые решили дело не в его пользу. Она убеждена, что карьера Фрэнка в Филадельфии отнюдь не кончена: пройдет какое-то время, он восстановит свое положение и потом уедет куда-нибудь и увезет ее с собой. Конечно, ей жаль миссис Каупервуд, но она не подходит Фрэнку; ему нужна женщина молодая, красивая, сильная — словом, такая, как она, Эйлин, только такая. Она бурно и страстно обнимала его, пока не пришла пора расставаться. Они обдумали план дальнейших действий настолько, насколько это можно было сделать в подобном положении, не позволявшем что-либо предвидеть с полной уверенностью. В последнюю минуту оба они были крайне удручены, но она призвала на помощь все свое самообладание, чтобы смело взглянуть в глаза неведомому будущему. 51 Настал понедельник, крайний срок явки Каупервуда в тюрьму. Все, что можно сделать, было сделано. Он простился с отцом, матерью, братьями и сестрой. Разговор с женой вышел какой-то деловой и холодный. С сыном и дочкой он не стал прощаться особо. Все предшествующие дни — четверг, пятницу, субботу и воскресенье — после того, как стало известно, что в понедельник он должен будет отправиться в тюрьму, — Каупервуд, возвращаясь домой, собирался задушевно и ласково поговорить с ними. Он понимал, что сейчас невольно наносит им удар. Но, впрочем, не был в этом уверен. Устраивает же большинство людей свою жизнь, невзирая на обстоятельства и независимо от того, насколько балует их судьба. В конце концов его дети будут жить не хуже других детей, не говоря уже о том, что он, конечно, станет материально поддерживать их — по мере сил. В его планы не входило отнимать детей у жены, лишать их матери. Они должны остаться с нею. Он искренне желал, чтобы им жилось хорошо. Время от времени он будет навещать их, где бы она с ними ни поселилась. Но для себя он хотел свободы действий, хотел разойтись с Лилиан, начать жизнь заново, создать новую семью с Эйлин. Вот почему в последние вечера, особенно в этот воскресный вечер, он был к детям внимательнее, чем обычно, хотя и старался, чтобы они не догадались о предстоящей разлуке. — Фрэнк, — обратился он к своему довольно вялому сыну, — как бы я хотел, чтобы ты немного встряхнулся и стал большим, сильным и здоровым малым! Ты не любишь играть. Надо бы тебе подружиться с мальчишками, стать у них главарем. Почему бы тебе не заняться также гимнастикой, не попытаться развить свою мускулатуру? Этот разговор происходил в гостиной родительского дома, где, растерянные и смущенные, собрались все члены семьи Каупервудов. Маленькая Лилиан, сидевшая за длинным столом напротив отца, подняла глаза и с любопытством посмотрела на него и на братишку. От обоих детей тщательно скрывали, какой печальный оборот приняли дела Каупервуда: они считали, что он просто уезжает куда-то на месяц-другой. Лилиан читала сказки, полученные в подарок на рождество. — Ничего он не станет делать, — заявила она, отрываясь от своей книжки и окидывая брата неожиданно суровым взглядом, — даже побегать со мной вперегонки и то не хочет. — Вот еще, больно интересно бегать с тобой вперегонки! — буркнул Фрэнк-младший. — Да если бы я и захотел, так ты все равно не умеешь. — Не умею, вот как?! — обиделась девочка. — А ну-ка, попробуй меня обогнать. — Лилиан! — предостерегающе остановила ее мать. Каупервуд улыбнулся и ласково погладил сына по голове. — Ничего, Фрэнк, ты еще вырастешь молодцом, — сказал он, слегка ущипнув ребенка за ухо. — Только не робей и возьми себя в руки.

The script ran 0.003 seconds.