Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Карел Чапек - Рассказы и очерки [0]
Язык оригинала: CZE
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_classic

Аннотация. КАРЕЛ ЧАПЕК РАССКАЗЫ И ОЧЕРКИ Составление и предисловие С. В. Никольского СОДЕРЖАНИЕ С. Никольский. Карел Чапек МУЧИТЕЛЬНЫЕ РАССКАЗЫ Перевод Т. Аксель и. Ю. Молочковского В замке Деньги Жестокий человек Рубашки РАССКАЗЫ ИЗ ОДНОГО КАРМАНА Перевод Т. Аксель и Ю. Молочковского Голубая хризантема Гадалка Ясновидец Тайна почерка Бесспорное доказательство Эксперимент профессора Роусса Пропавшее письмо Похищенный документ №139/VII отд. «С» Поэт Гибель дворянского рода Вотицких Рекорд Купон Преступление в крестьянской семье Исчезновение актера Бенды Покушение на убийство РАССКАЗЫ ИЗ ДРУГОГО КАРМАНА Перевод Т. Аксель и Ю. Молочковского Редкий ковер Истории о взломщике и поджигателе История дирижера Калины Смерть барона Гайдары Похождения брачного афериста Взломщик-поэт Дело господина Гавлены Игла АПОКРИФЫ Наказание Прометея. Перевод М. Зельдович О падении нравов. Перевод Н. Аросевой Александр Македонский. Перевод Ю. Молочковского Смерть Архимеда. Перевод А. Гуровича Марфа и Мария. Перевод Н. Аросевой Лазарь. Перевод Н. Аросевой О пяти хлебах. Перевод Н. Аросевой Иконоборчество. Перевод Н. Аросевой Офир. Перевод Н. Аросевой Исповедь дон Хуана. Перевод Н. Аросевой Ромео и Джульетта. Перевод Н. Аросевой ВЕЩИ ВОКРУГ НАС Перевод Д. Горбова О ВЕЩАХ Восток О старых письмах Дым ОБ ИЗОБРЕТЕНИЯХ Самолет Славная машина УВЛЕЧЕНИЯ И СТРАСТИШКИ Человек и фотоаппарат О картинах Куда деваются книги КАРТИНКИ РОДИНЫ Перевод Д. Горбова КАРТИНКИ ЧЕХИИ О нашем крае Уголок страны Чудесный лов рыбы На Влтаве Чешский Крумлов Вышний Брод и Рожмберк Остановка Златая Стежка Деревни Пасха в горах Родной край ПРОГУЛКИ ПО ПРАГЕ Здание Национального театра Огни над Прагой Полицейский обход Номер 251 В Попелках СЛОВАКИЯ Орава БЫЛИ У МЕНЯ СОБАКА И КОШКА Минда, или О собаководстве. Перевод Д. Горбова Дашенька, или История щенячьей жизни. Перевод Б. Заходера Собака и кошка. Перевод Д. Горбова С точки зрения кошки. Перевод Д. Горбова... СКАЗКИ Перевод Д. Горбова Собачья сказка Птичья сказка Разбойничья сказка Почтарская сказка Большая докторская сказка ПОБАСЕНКИ Перевод Д. Горбова Побасенки Побасенки будущего Современные Обрывки Комментарии

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Когда мне случается попасть в новый город, я прежде всего иду к реке. С берега обычно видна, так сказать, оркестровка города. С одной стороны, уличный шум — барабаны и литавры, трубы, горны и медь, а с другой — река, то есть струнная группа, пианиссимо скрипок и арф. И вы слышите всю симфонию города. Но в Ливерпуле река — не знаю, как она называется, бурая, неприглядная, и на ней шум, грохот, треск, звонки, гудки, всюду пароходы, пакетботы, баржи, склады, верфи, краны. Я очень люблю всякие корабли, и толстопузые. смолистые барки, и красные грузовые суда, и белоснежные океанские пароходы. «Океан, наверно, где-нибудь тут за углом», — сказал я себе и, решив, что надо на него посмотреть, зашагал вниз по реке. Иду час, иду два — вижу только склады и доки, изредка корабли, то высокие, как собор, то с тремя толстыми скошенными дымовыми трубами. Всюду пахнет рыбой, конским потом, джутом, ромом, пшеницей, углем и железом… Вы заметили, что, когда много железа, оно издает ясно ощутимый своеобразный запах? Я брел словно во сне. Но вот стемнело, настала ночь, и я оказался один на каком-то песчаном берегу. Напротив светил маяк, вдали двигались огоньки — должно быть, там и был океан. Я сел на груду досок, охваченный сладким чувством одиночества и затерянности. Долго я слушал шелест прибоя и вздохи океана и чуть не заскулил от грусти. Потом подошла какая-то парочка, мужчина и женщина, и, не заметив меня, уселась ко мне спиной и тихо заговорила. Понимай я по-английски, я бы, конечно, кашлянул, чтобы они знали, что их слышат. Но так как я на их языке знал только слово «отель» и «шиллинг», то остался сидеть молча. Сперва они говорили очень staccato[84]. Потом мужчина начал тихо и медленно что-то объяснять, словно нехотя и с трудом. И вдруг сорвался и сразу все выложил. Женщина вскрикнула от ужаса и возмущенно затараторила. Но он сжал ей руку так, что она застонала, и стал сквозь зубы ее уговаривать. Это не был любовный разговор, для музыканта в этом не могло быть сомнения. Любовные темы имеют совсем другой каданс и не звучат столь сдавленно. Любовный разговор — это альтовая скрипка. А здесь был почти контрабас, игравший presto rubato[85], в одном тоне, словно мужчина все время повторял одну и ту же фразу. Мне стало не по себе: этот человек говорил что-то дурное. Женщина начала тихо плакать и несколько раз протестующе вскрикнула, словно сопротивляясь ему. Голос у нее был похож на кларнет, чуть-чуть глуховатый, видимо, она была не очень молода. Потом мужской голос заговорил резче, словно приказывая или угрожая. Женщина начала с отчаянием умолять, заикаясь от страха, как человек, которому наложили ледяной компресс. Слышно было, как у нее стучали зубы. Мужчина ворчал низким голосом, почти любовно, в басовом ключе. Женский плач перешел в отрывистое и покорное всхлипывание. Я понял, что сопротивление сломлено. Потом влюбленный бас зазвучал снова, теперь выше и отрывистей. Обдуманно, категорически он произносил фразу за фразой. Женщина лишь беспомощно всхлипывала или охала, но это было уже не сопротивление, а безумный страх, не перед собеседником, а перед чем-то ужасным, что предстоит в будущем. Мужчина снова понизил голос и начал что-то успокоительно гудеть, но в его тоне чувствовались угрожающие интонации. Рыдания женщины перешли в покорные вздохи. Ледяным шепотом мужчина задал несколько вопросов. Ответом на них, видимо, был кивок головы, так как он больше ни на чем не настаивал. Они встали и разошлись в разные стороны. Я не верю в предчувствия, но верю в музыку. Слушая этот ночной разговор, я был совершенно убежден, что контрабас склонял кларнет к чему-то преступному. Я знал, что кларнет вернется домой и безвольно сделает все, что велел бас. Я все это слышал, а слышать — это больше, чем понимать слова. Я знал, что готовится преступление, и даже знал какое. Это было понятно из того, что слышалось в обоих голосах, это было в их тембре, в кадансе, в ритме, в паузах, в цезурах… Музыка — точная вещь, точнее речи! Кларнет был слишком примитивен, чтобы совершить что-нибудь самому. Он будет лишь помогать: даст ключ или откроет дверь. Тот грубый, низкий бас совершит задуманное, а кларнет будет в это время задыхаться от ужаса. Не сомневаясь, что готовится злодеяние, я поспешил в город. Надо что-то предпринять, надо помешать этому! Ужасная вещь — сознавать, что ты запаздываешь, когда творится такое… Наконец я увидел на углу полисмена. Запыхавшись, подбегаю к нему. — Мистер, — кричу я, — здесь, в городе, замышляется убийство! Полисмен пожал плечами и произнес что-то непонятное. «О господи, — вспомнил я, — ведь он меня не понимает». — Убийство! — кричу я ему, словно глухому. — Понимаете? Хотят убить какую-то одинокую леди. Ее служанка или экономка — сообщница убийцы. Черт побери, сделайте же что-нибудь! Полисмен только покачал головой и сказал по-английски что-то вроде «да, да». — Мистер, — твердил я возмущенно, содрогаясь от бешенства и страха, — эта несчастная женщина откроет дверь своему любовнику, головой за это ручаюсь. Надо действовать, надо найти ее! Тут я сообразил, что даже не знаю, как она выглядит. А если бы и знал, то не сумел бы объяснить. — О господи! — воскликнул я. — Но ведь это немыслимо ничего не сделать! Полисмен внимательно глядел на меня и, казалось, хотел успокоить. Я схватился за голову. — Глупец! — воскликнул я в отчаянии. — Ну, так я сам ее найду! Конечно, это было нелепо, но, зная, что дело идет о человеческой жизни, я не мог сидеть сложа руки. Всю ночь я бегал по Ливерпулю в поисках дома, в который лезет грабитель. Странный город, мертвый и жуткий ночью… К утру я сидел на обочине тротуара и стонал от усталости. Полисмен нашел меня там и отвел в гостиницу. Не помню, как я дирижировал в то утро на репетиции. Но, наконец, отшвырнул палочку и выбежал на улицу. Мальчишки продавали вечерние газеты. Я купил одну и увидел крупный заголовок: Murder, а под ним фотографию седовласой леди. По-моему, «Murder» значит по-английски «Убийство»… 1929 Смерть барона Гандары — Ну, сыщики в Ливерпуле, наверное, сцапали этого убийцу, — заметил Меншик. — Ведь это был профессионал, а их обычно ловят. Полиция в таких случаях просто забирает всех известных ей рецидивистов и требует с каждого: а ну-ка, докажи свое алиби. Если алиби нет, стало быть, ты и есть преступник. Полиция не любит иметь дело с неизвестными величинами преступного мира, она, если можно так выразиться, стремится привести их к общему знаменателю. Когда человек попадается ей в руки, она его сфотографирует, измерит, снимет отпечатки пальцев, и, готово дело, он уже на примете. С той поры сыщики с доверием обращаются к нему, как только что-нибудь стрясется, приходят по старой памяти, как вы заходите к своему парикмахеру или в табачную лавочку. Хуже, если преступление совершил новичок или любитель вроде вас или меня. Тогда полицейским труднее его сцапать. У меня в полиции есть один родственник, дядя моей жены, следователь по уголовным делам Питр. Так вот, этот дядюшка Питр утверждает, что грабеж — обычно дело рук профессионала, в убийстве же скорее всего бывает повинен кто-нибудь из родных. У него, знаете ли, на этот счет очень устойчивые взгляды. Он, например, утверждает, что убийца редко бывает незнаком с убитым; мол, убить постороннего не так-то просто. Среди знакомых легче найдется повод для убийства, а в семье и подавно. Когда дядюшке поручают расследовать убийство, он обычно прикидывает, для кого оно всего легче, и берется прямо за такого человека. «Знаешь, Меншик, — говаривал он, — воображения и сообразительности у меня ни на грош, у нас в полиции всякий скажет, что Питр — отъявленный тупица. Я, понимаешь ли, так же недалек, как и убийца; все, что я способен придумать, так же тупо, обыденно и заурядно, как его побуждения, замыслы и поступки». Не знаю, помиит ли кто из вас дело об убийстве иностранца, барона Гандары. Этакий загадочный авантюрист, красивый, как Люцифер, смуглый, волосы цвета вороньего крыла. Жил он в особняке у Гребовки. Что иной раз там творилось, описать невозможно! И вот однажды, на рассвете, в этом особняке хлопнули два револьверных выстрела, послышался какой-то шум, а потом барона нашли в саду мертвым. Бумажник его исчез, но никаких следов преступник не оставил. В общем, крайне загадочный случай. Поручили его моему дяде, Питру, который в это время как раз не был занят. Начальник ему сказал как бы между прочим: — Это дело не в вашем обычном стиле, коллега, но вы постарайтесь доказать, что вам еще рано на пенсию… Дядя Питр пробормотал, что постарается, и отправился на место преступления. Там он, разумеется, ничего не обнаружил, выругал сыщиков, пошел обратно на службу, сел за стол и закурил сигарету. Тот, кто увидел бы его в облаках вонючего дыма, решил бы, конечно, что он сосредоточенно обдумывает порученное ему дело. И непременно ошибся бы: дядюшка Питр никогда ничего не обдумывал, потому что принципиально отвергал всякие размышления. «Убийца тоже не размышляет, — говорил он. — Ему или взбредет в голову, или не взбредет». Остальные полицейские следователи жалели дядюшку Питра. «Не для него это дело, — говорили они, — жаль, пропадает такой интересный случай, Питр может раскрыть убийство старушки, которую пристукнул племянник, или прислуги, погибшей от руки своего кавалера». Один коллега, полицейский комиссар Мейзлик, заглянул к дядюшке Питру словно бы ненароком, сел на краешек стола и говорит: — Так как, господин следователь, что нового с этим Гандарой? — Вероятно, у него был племянник, — заметил дядюшка Питр. — Господин следователь, — сказал Мейзлик, желая помочь ему. — Это совсем не тот случай. Я вам скажу, в чем тут дело. Барон Гандара был крупный международный шпион. Кто знает, чьи интересы замешаны в этом деле… У меня из головы не выходит его бумажник. На вашем месте я постарался бы выяснить… Дядюшка Питр покачал головой. — У каждого свои методы, коллега, — сказал он. — По-моему, прежде всего надо выяснить, не было ли у убитого родственников, которые могут рассчитывать на наследство… — Во-вторых, — продолжал Мейзлик, — нам известно, что барон Гандара был азартный карточный игрок. Вы, господин советник, не бываете в обществе, играете только в домино у Меншика, у вас нет знакомых, сведущих в таких делах. Если вам угодно, я наведу справки, кто играл с Гандарой в последние дни… Понимаете, здесь мог иметь место так называемый долг чести… Дядюшка Питр поморщился. — Все это не для меня, — сказал он. — Я никогда не работал в высшем свете и на старости лет не стану с ним связываться. Не говорите мне о долге чести, таких случаев в моей практике не было. Если это не убийство по семейным обстоятельствам, так, стало быть, убийство с целью грабежа, а его мог совершить только кто-нибудь из домашних, так всегда бывает. Может быть, у кухарки есть племянник… — А может быть, убийца — шофер Гандары, — сказал Мейзлик, чтобы поддразнить дядюшку, Дядюшка Питр покачал головой. — Шофер? — возразил он. — В мое время этого не случалось. Не припомню, чтобы шофер совершил убийство с целью грабежа. Шоферы пьянствуют и воруют хозяйский бензин. Но убивать?.. Я не знаю такого случая. Молодой человек, я придерживаюсь своего опыта. Поживите-ка с мое… Юрист Мейзлик был как на иголках. — Господин следователь, — быстро сказал он, — есть еще третья возможность. У барона Гандары была связь с одной замужней дамой. Красивейшая женщина Праги! Может быть, это убийство из ревности? — Бывает, бывает, — согласился дядюшка Питр. — Таких убийств на моей памяти было пять штук. А кто муж этой дамочки? — Коммерсант, — ответил Мейзлик, — владелец крупнейшей фирмы. Дядюшка Питр задумался. — Опять ничего не получается, — сказал он. — У меня еще не было случая, чтобы крупный коммерсант кого-нибудь застрелил. Мошенничество — это пожалуйста. Но убийства из ревности совершаются в других кругах общества. Так-то, коллега. — Господин следователь, — продолжал Мейзлик, — вам известно, на какие средства жил барон Гандара? Он занимался шантажом. Гандара знал ужасные вещи о… ну, о многих очень богатых людях. Стоит призадуматься над тем, кому могло быть выгодно… гм… устранить его. — Ах, вот как! — заметил дядя Питр. — Такой случай у меня однажды был, но мы не сумели уличить убийцу и только осрамились. Нет, и не думайте, я уже раз обжегся на таком деле, во второй раз не хочу! Для меня достаточно обыкновенного грабежа с убийством, я не люблю сенсаций и загадочных случаев. В ваши годы я тоже мечтал раскрыть нашумевшее преступление. Честолюбие, ничего не поделаешь, молодой человек. С годами это проходит, и мы начинаем понимать, что бывают только заурядные случаи… — Барон Гандара не был заурядной фигурой, — возразил Мейзлик. — Я его знал: авантюрист, черный, как цыган, красивейший негодяй, какого я когда-либо видел. Загадочная, демоническая личность. Шулер и самозванный барон. Послушайте меня, такой человек не умирает обыкновенной смертью и даже не становится жертвой заурядного убийства. Здесь что-то покрупнее. Это крайне таинственное дело. — Зачем же его сунули мне? — недовольно проворчал дядюшка Питр. — У меня голова не так варит, чтобы разгадывать всякие тайны. Плевать мне на загадочные дела. Я люблю заурядные, примитивные преступления, вроде убийства лавочницы. Переучиваться я теперь не стану, молодой человек. Раз это дело поручили мне, я его отработаю по-своему, из него выйдет обычный грабеж с убийством. Если бы он достался вам, вы бы сделали из него уголовную сенсацию, любовную историю или политическую аферу. У вас, Мейзлик, романтические наклонности, вы бы это убийство превратили в феерическое дело. Жаль, что его не дали вам. — Слушайте, — хрипло сказал Мейзлик. — Вы не станете возражать, если я… совершенно неофициально, частным образом… тоже занялся бы этим делом? Видите ли, у меня много знакомых, которым кое-что известно о Гандаре… Разумеется, вся моя информация была бы в вашем распоряжении, — поспешно добавил он. — Дело оставалось бы за вами. А? Дядюшка Питр раздраженно фыркнул. — Покорно благодарю, — сказал он. — Но ничего не выйдет. Вы, коллега, работаете совсем в другом стиле. У вас получится совсем не то, что у меня, наши методы несовместимы. Ну, что бы я делал с вашими шпионами, игроками, светскими дамами и всем этим избранным обществом? Нет, приятель, это не для меня. Если дело расследую я, то из него получится мой обычный, вульгарный казус… Каждый работает, как умеет. В дверь постучали. Вошел полицейский агент. — Господин следователь, — доложил он. — Мы выяснили, что у привратника в доме Гандары есть племянник. Парень двадцати лет, без определенных занятий, живет в Вршовице, дом номер тысяча четыреста пятьдесят один. Он часто бывал у этого привратника. А у служанки Гандары есть любовник, солдат. Но он сейчас на маневрах. — Вот и хорошо, — сказал дядюшка Питр. — Навестите-ка этого племянничка, сделайте у него обыск и приведите его сюда. Через два часа в руках у Питра был бумажник Гандары, найденный под матрацем у того парня. Ночью убийцу взяли в какой-то пьяной компании, а к утру он сознался, что застрелил Гандару, чтобы украсть бумажник, в котором было пятьдесят с лишним тысяч крон. — Вот видишь, Меншик, — сказал мне дядюшка Питр. — Это совершенно такой же случай, как со старухой с Кршеменцовой улицы. Ее тоже убил племянник привратника. Черт подери, подумать только, как разукрасил бы это дело Мейзлик, попадись оно ему в руки. Но у меня для этого не хватает воображения, вот что! 1929 Похождения брачного афериста — Что правда, то правда, — скромно откашлявшись, вставил сыскной агент Голуб. — Мы, полицейские, не любим из ряда вон выходящих событий и новых людей в преступном мире. Гораздо приятнее иметь дело со старым, испытанным правонарушителем. В таких случаях мы, во-первых, сразу знаем, чьих это рук дело, потому что каждый из них работает на свой лад. Во-вторых, мы знаем, где найти его, а, в-третьих, он не утруждает нас запирательством, так как знает, что все равно оно не поможет. Да, господа, работать с опытным человеком — для сыщика одно удовольствие. И в тюрьме тоже, скажу вам, профессиональные преступники пользуются доверием и благосклонностью начальства. Новички и случайные арестанты — это ворчуны и скандалисты. Все им не так… А вот старый преступник знает, что тюрьма — это профессиональный риск, и, попадая за решетку, не портит жизнь себе и другим. Но дело, собственно, не в этом. Лет пять тому назад стали мы вдруг получать донесения из различных мест о неизвестном брачном аферисте. Судя по описаниям, этот аферист был пожилой полный мужчина, лысый, с пятью золотыми зубами. Он называл себя Мюллером, Прохазкой, Шимеком, Шебеком, Шиндеркой, Билеком, Громадкой, Пиводой, Бергром, Бейчеком, Сточесом и еще тысячью фамилий. Описание не подходило ни к одному из известных нам брачных аферистов; видимо, это был какой-то новый. Наш шеф вызвал меня и говорит: — Голуб, вы занимаетесь вокзалами и поездами. Поглядывайте, не встретится ли вам где-нибудь субъект с пятью золотыми зубами. Ладно, начал я заглядывать в рот пассажирам. За две недели я обнаружил троих с золотыми зубами и заставил их предъявить документы. Черт возьми, оказалось, что один из них инспектор училищ, а другой даже член парламента. Знали бы вы, как они честили меня и как мне попало у нас, в полиции! Тут я озлился и твердо решил, что доберусь до этого типа. Хоть его аферы не по моей специальности, но мне хотелось отплатить ему за неприятности, которые я из-за него претерпел. Частным порядком я навестил обманутых вдов и сирот, у которых выманил деньги этот жулик с золотыми зубами, обещая жениться. Вы себе представить не можете, как умеют хныкать и жаловаться эти многострадальные сироты и вдовы! Но все они сходились на том, что обманщик был интеллигентный и представительный господин с золотыми зубами, он красиво и вдохновенно говорил о прелестях семейной жизни. Слушали они его охотно, но ни одна не сняла отпечатков пальцев… До чего легковерны женщины! Одиннадцатая жертва — это было в Каменице — сквозь слезы рассказала мне, что этот субъект был у нее три раза. Он всегда приезжал поездом в половине одиннадцатого утра и, когда в последний раз уходил с ее сбережениями в кармане, взглянул на номер дома и с удивлением сказал: — Смотрите-ка, Марженка, сама судьба указывает, что мы должны пожениться: номер вашего дома шестьсот восемнадцать, а я всегда выезжаю к вам поездом в шесть восемнадцать. Не доброе ли это знамение? Услышав такие слова, я сказал: «Ей-богу, это знамение!» И тотчас вытащил из кармана расписание поездов. Из него я без труда выяснил, с какой станции можно выехать в 6 часов 18 минут, чтобы пересесть на поезд, прибывающий в Каменице в 10 часов 35 минут. Тщательно все проверив, я убедился, что это станция Выстроите-Нововес. Железнодорожный сыщик, знаете ли, должен хорошо ориентироваться в таких вещах. В первый же свободный день я поехал в Бьгстршице и спрашиваю там, на вокзале, не ездит ли оттуда толстый господин с золотыми зубами. «Ездит, — говорит мне начальник станции. Это коммивояжер Лацина, что живет вон там, в домике на нижней улице. Вчера вечером он как раз откуда-то приехал». Пошел я к этому Лацине. В сенях встречаю маленькую аккуратненькую хозяйку, спрашиваю ее: «Здесь живет господин Лацина?» — «Это, говорит, мой муж, он сейчас спит после обеда». — «Не важно», — говорю я и иду в комнаты. На диване лежит человек без пиджака; увидев меня, он восклицает: «Батюшки мои, господин Голуб! Мамочка, подай ему стул». Тут у меня вся злость прошла — это был мой старый знакомый, аферист Плихта, специалист по лотерейным билетам. За ним числилось не меньше десяти отсидок. — Здорово, Вацлав, — говорю я. — Бросил уже лотереи? — Бросил, — говорит Плихта, садясь на диване. — В таком деле вечно надо быть на ногах, а я уже не мальчик. Пятьдесят два года. Хочется отдохнуть. Без конца шататься по домам это уже не для меня. — Поэтому ты и взялся за брачные аферы, старый мошенник? Плихта вздохнул: — Господин Голуб, надо же человеку чем-то жить. Видите ли, когда я в последний раз сидел в кутузке, у меня испортились зубы. Я думаю, это от чечевичной похлебки. Пришлось вставить золотые. Вы себе представить не можете, какое доверие вызывает человек с золотыми зубами. Кроме того, у меня улучшилось пищеварение, и я пополнел. С такими данными волей-неволей пришлось взяться за брачные дела. — А где деньги? — прервал я. — У меня в блокноте записаны все твои аферы — их одиннадцать, на общую сумму двести шестнадцать тысяч крон. Где они? — Ах, господин Голуб, — отвечает Плихта. — Здесь все имущество принадлежит жене. Дело есть дело. Мое только то, что на мне — шестьсот пятьдесят крон, золотые часы и золотые зубы. Мамочка, я поеду с господином Голубом в Прагу… Но зубы я вставил в рассрочку и должен еще заплатить за них триста крон. Эту сумму я себе оставлю. — А сто пятьдесят крон ты должен портному, — напомнила, мамочка. — Правильно! — сказал Плихта. — Господин Голуб, я превыше всего ставлю порядочность и аккуратность. Эти качества всегда написаны у человека на лице. Верно? У кого нет долгов, тот смело глядит всем в глаза. Без этого нельзя делать дела. Мамочка, обмахни щеткой мое пальто, чтобы я не осрамил тебя в Праге… Поехали, господин Голуб? Плихте дали всего пять месяцев, потому что все женщины заявили на суде, что давали ему деньги добровольно и что прощают его. Только одна не захотела простить — богатая вдова, которую он накрыл всего на пять тысяч. Через полгода я снова услышал о двух брачных аферах. Опять Плихта, подумал я, но не стал заниматься этим делом. Однажды пришлось мне поехать на вокзал в Пардубице, там как раз орудовал один «багажник», — знаете, вор, что крадет чемоданы на перроне. Недалеко от Пардубице жила на даче моя семья. Я взял для них в чемоданчик сарделек и копченой колбасы — в деревне, видите ли, это редкость. Я по привычке прошел через весь поезд. Гляжу — в одном купе сидит Плихта и обольщает немолодую даму разговорами о нынешнем падении нравов. — А! — говорю я. — Опять небось обещаешь жениться? Плихта покраснел и, торопливо объяснив спутнице, что ему нужно поговорить со мной по торговому делу, вышел в коридор и сказал мне с укором: — Господин Голуб, зачем же так при посторонних! Достаточно кивка, и я сразу выйду к вам. По какому делу вы хотите меня притянуть? — Опять нам заявили о двух брачных аферах, — говорю я. Но я сейчас занят, так что сдам тебя полицейскому посту в Пардубице. — Пожалуйста, не делайте этого, господин Голуб. Я привык к вам, да и вы меня знаете. Уж лучше я пойду с вами. Прошу вас, господин Голуб, ради старого знакомства. — Никак не выходит, — говорю я. — Я должен заехать к своим, это в часе езды отсюда. Куда же мне девать тебя на это время? — А я с вами поеду, господин Голуб. По крайней мере вам не будет скучно. И он поехал со мной. Когда мы вышли за город, он говорит: — Дайте-ка ваш чемоданчик, господин Голуб, я его понесу. И знаете что: я пожилой человек. Когда вы на людях говорите мне «ты», получается нехорошее впечатление… Ну, я представил его жене и свояченице как старого знакомого. Так слушайте же, что вышло. Свояченице моей двадцать пять лет, она очень недурна собой. Плихта с ней мило так и солидно побеседовал, а детям дал по конфетке. После кофе он предложил погулять с барышней и детьми и подмигнул мне: мол, мы, мужчины, понимаем друг друга, у вас с женой есть о чем поговорить. Вот какой это был деликатный человек! Когда они через час вернулись, дети держали Плихту за руки, а свояченица раскраснелась, как пион, и на прощанье долго жала ему руку. — Слушай, Плихта, — сказал я, когда мы вышли из дому. — С чего это тебе вздумалось кружить голову нашей Маничке? — Привычка, — отвечал Плихта немного грустно. — Господин Голуб, я тут ни при чем, все дело в золотых зубах. Мне от них одни неприятности, честное слово. Я женщинам никогда не говорю о любви, в моем возрасте это не подобает. Но именно поэтому они и клюют. Иногда мне думается, что у них нет настоящих чувств, а одна лишь корысть, потому что у меня внешность обеспеченного человека. Когда мы пришли на вокзал в Пардубице, я говорю ему: — Ну, Плихта, придется все-таки сдать тебя здешней полиции. Мне тут нужно заняться расследованием одной кражи. — Господин Голуб, — стал он упрашивать, — оставьте меня пока на вокзале, в ресторане. Я закажу чай и почитаю газеты. Вот вам все мои деньги, четырнадцать тысяч с лишним. Без денег я не убегу, у меня на билет даже не осталось. Оставил я его в ресторане, а сам пошел по делам. Через час заглядываю в окно: сидит на том же месте, нацепив золотое пенсне, и читает газеты. Еще через полчаса я покончил с делами и захожу за ним. Вижу, он уже за соседним столиком, в обществе какой-то шикарной блондинки, с достоинством отчитывает кельнера за то, что тот подал ей кофе с пенками. Увидев меня, он распрощался с дамочкой и подошел ко мне. — Господин Голуб, не могли бы вы забрать меня через недельку? Как раз работа подвернулась. — Очень богатая дама? — спрашиваю я. Плихта даже рукой махнул. — У нее фабрика, — прошептал он. — И ей нужен опытный человек, который мог бы помочь ей советом. Сейчас она как раз собирается купить новое оборудование. — Ага, — говорю я, — так пойдем, я тебя представлю. И подхожу к этой дамочке. — Здорово, — говорю, — Лойзичка! Все еще ловишь пожилых мужчин? Блондинка покраснела до корней волос и говорит: — Батюшки мои, господин Голуб, я не знала, что это ваш знакомый. — Ну, так убирайся подобру-поздорову. Господин советник юстиции Дундр давно интересуется тобой. Он, видишь ли, называет твои проделки мошенничеством. Плихта был просто убит горем. — Господин Голуб, — говорит он, — никогда оы не подумал, что эта дамочка тоже аферистка. — Да, — отвечаю, — да еще и легкого поведения. Представь себе: она выманивает деньги у пожилых мужчин, обещая выйти за них замуж. Плихта даже побледнел. — Какая низость! — воскликнул он. — Можно ли после этого верить женщинам?! Господин Голуб, это переходит всякие границы! — Ладно, — говорю, — подожди меня здесь, я куплю тебе билет в Прагу. Какой тебе класс, второй или третий? — Господин Голуб, — возразил Плихта, — зачем же бросать деньги на ветер? Я как арестованный имею право на бесплатный проезд. Уж вы меня отвезите на казенный счет. Нашему брату приходится беречь каждую копейку. Всю дорогу Плихта честил эту дамочку. Я никогда не видел такого глубокого и благородного негодования. В Праге, когда мы вышли из вагона, Плихта говорит: — Господин Голуб, я знаю, что на этот раз получу семь месяцев. А я, видите ли, очень недолюбливаю тюремную кормежку. Четырнадцать тысяч, что вы у меня взяли, это весь мой доход от последнего дела. Могу я позволить себе хотя бы поужинать? Кроме того, мне хотелось бы угостить вас. Ведь помните, я у вас пил кофе. Мы вместе пошли в лучший трактир. Плихта заказал себе бифштекс и выпил пять кружек пива, а я заплатил из его кошелька, после того как он трижды проверил, не обманул ли нас кельнер. — Ну, а теперь в полицию, — говорю я. — Одну минуточку, господин Голуб, — говорит он. — В этом последнем деле у меня были большие накладные расходы. Четыре поездки туда и обратно по сорока восьми крон за билет триста восемьдесят четыре кроны. — Он нацепил пенсне и подсчитал на клочке бумаги. — Потом питание примерно по тридцать крон в день… я должен хорошо питаться, господин Голуб, это производственная необходимость… итого сто двадцать крон. Букет, что я преподнес барышне, стоил тридцать пять крон, это долг вежливости. Обручальное кольцо — двести сорок крон, оно было позолоченное, господин Голуб. Не будь я порядочный человек, я бы сказал, что оно золотое, и посчитал бы за шестьсот крон. Кроме того, я купил ей торт за тридцать крон. Далее, пять писем, по кроне на марку, и объявление в газете, по которому я с ней познакомился, восемнадцать крон. Общий итог, стало быть, восемьсот тридцать две кроны. Эту сумму вы, пожалуйста, вычтите из отобранных у меня денег. Я эти восемьсот тридцать две кроны пока оставлю у вас. Я люблю порядок, господин Голуб, накладные расходы должны быть покрыты. Ну вот, а теперь пошли. Уже в коридоре полицейского управления Плихта вспомнил еще один расход: — Господин Голуб, я этой барышне подарил флакон духов. Заприходуйте мне, пожалуйста, еще двадцать крон. Затем он тщательно высморкался и безмятежно проследовал в кутузку. 1929 Взломщик-поэт — Случается иной раз и по-другому, — помолчав, сказал редактор Зах. — Иногда просто не знаешь, что движет человеком — угрызения совести или хвастливость и фанфаронство. Особенно у профессиональных преступников, которые прямо-таки упиваются своей деятельностью. Мне думается, что многие из них зачахли бы с тоски, если бы общество не проявляло к ним интереса. Этакие специалисты прямо-таки греются в лучах общественного внимания. Я не утверждаю, конечно, что люди крадут и грабят только ради славы. Делают они это из-за денег, по легкомыслию или под влиянием дурных товарищей. Но, познав однажды aura popularis[86], преступники впадают в эдакую манию величия, так же как политиканы и всякие иные деятели. Несколько лет назад я редактировал отличную провинциальную еженедельную газету «Восточный курьер». Сам-то я, правда, уроженец Западной Чехии, но вы бы не поверили, с каким пылом я отстаивал местные интересы восточных районов! Край там тихий, гористый, как на картинке: журчат ручейки, растут сливы… Но я еженедельно призывал «наш кряжистый горный народ» упорно бороться за кусок хлеба с суровой природой и неприязненно настроенным правительством!.. И писал я все это, доложу вам, с жаром, от всего сердца. Два года я проторчал в «Восточном курьере» и за это время вдолбил тамошним жителям, что они «кряжистые горцы», что их жизнь «тяжела, но героична», а их край «хоть и беден, но прекрасен своими меланхолическими горами». Словом, превратил Чаславский округ почти в Норвегию. Из этого видно, на какие великие дела способны журналисты! Работая в провинциальной газете, надо, разумеется, прежде всего не упускать из виду местных событий. Вот однажды зашел ко мне полицейский комиссар и говорит: — Сегодня ночью какая-то бестия обчистила магазин Вашаты, знаете, «Торговля разными товарами». И как вам понравится, господин редактор, — этот негодяй сочинил там стихи и оставил их на прилавке! Наглость, а? — Покажите стихи, — сказал я быстро. — Это подойдет для «Курьера». Вот увидите, наша газета поможет вам обнаружить преступника. Но и сам по себе этот случай — сенсация для города и всего края! Словом, после долгих уговоров я получил стихи и напечатал их в «Восточном курьере». Я прочту вам из них, что помню. Начинались они как-то так: Вот час двенадцатый пробил, Громила, час твой наступил. Все хорошенько взвесь и смерь, Когда ты взламываешь дверь. Чу! Слышны на дворе шаги. Я здесь один, мне все — враги. Но я не трушу. Тишина. Лишь сердце дрогнет, как струна. Шаги затихли. Пронесло! Эх, воровское ремесло! Дверь заскрипела, подалась, Теперь не трусь и в лавку влазь. Сиротка я. Судьба мне — камень. Вот слез бы было бедной маме…. Пропала жизнь. Мне не везет. Вот слышу, где-то мышь грызет. Она да я — мы оба воры, Нам жить в ладу, не зная ссоры. Я поделиться с ней решил, Ей малость хлебца накрошил. Нейдет. Отважится не скоро. Видать, и вор боится вора… Потом там было еще что-то, а кончалось так: Писал бы, — муза не смолкает, Да жалко, свечка догорает. Я опубликовал эти стихи, подвергнув их обстоятельному психологическому и литературному анализу. Я выявил в них элементы баллады, благожелательно указав на тонкие струны в душе преступника. Все это произвело своего рода сенсацию. Газеты других партий в разных провинциальных городах утверждали, что это грубая и нелепая фальсификация, иные недоброжелатели Восточной Чехии заявляли, что это плагиат, скверный перевод с английского и так далее. Я как раз был в разгаре полемики с оппонентами, защищая нашего местного взломщика-поэта, когда ко мне снова заглянул полицейский комиссар и сказал: — Господин редактор, не пора ли покончить с этим проклятым жуликом? Посудите сами: за одну неделю он обокрал две квартиры и еще лавку и всюду оставил длинные стихи. — Хорошо, — сказал я. — Тиснем их в газете. — Хорошо? — проворчал комиссар. — Да ведь это значит потакать вору! К воровству его теперь побуждает главным образом литературное тщеславие. Нет, вы должны дать ему по рукам. Напишите в газете, что стихи дрянь, что в них нет никакой формы или мало настроения, — словом, придумайте что-нибудь. Тогда, мне кажется, ворюга перестанет красть — Гм, говорю я, — этого написать нельзя, поскольку мы только что его расхвалили. Но знаете, что? Не будем печатать его стихов, и баста! Прекрасно. В ближайшие две недели было зарегистрировано пять краж со взломом и стихами, но «Восточный курьер» молчал о них, словно воды в рот набрал. Я, правда, опасался, как бы наш вор, побуждаемый уязвленным авторским самолюбием, не перебрался куда-нибудь в Турновский или Таборский край и не стал там сенсацией для местных щелкоперов. Представляете себе, как бы они обрадовались? Взломщик был так сбит с толку нашим молчанием, что недели три о нем не было ни слуху ни духу, а потом кражи начались снова, с той разницей, что стихи он теперь посылал по почте прямо в редакцию «Восточного курьера». Но «Курьер» был неумолим. Во-первых, я не хотел вызывать недовольства местных властей, а во-вторых, стихи с каждым разом становились все хуже. Автор начал повторяться, изобретал какие-то романтические выкрутасы, словом, стал вести себя как настоящий писатель. Однажды ночью прихожу я, посвистывая, как скворец, к себе домой и чиркаю спичку, чтобы зажечь лампу. Вдруг у меня за спиной кто-то дунул и погасил спичку. — Не зажигать света! — сказал глухой голос. — Это я. — Ага! — отозвался я. — А что вы хотите? — Пришел спросить, как там с моими стихами, — ответил глухой голос. — Приятель, — говорю я, не сообразив сразу, о каких стихах идет речь. — Сейчас неприемные часы. Приходите завтра в редакцию в одиннадцать. — Чтобы меня там сцапали? — мрачно спросил голос. — Нет, это не пойдет. Почему вы не печатаете больше моих стихов? Тут я только догадался, что это наш вор. — Это долго объяснять, — сказал я ему. — Садитесь, молодой человек. Хотите знать, почему я не печатаю ваших стихов? Пожалуйста. Потому что они никуда не годятся. Вот. — А я думал… — печально сказал голос, — что… что они не хуже тех первых. — Да, первые были неплохи, — сказал я строго. — В них была непосредственность, понимаете? Своеобразие, свежесть, острота восприятия, настроение, — словом, все. А остальные стихи, милый человек, ни к черту не годятся. — Да я будто… — жалобно произнес голос, — будто я писал их так же, как и те первые. — Вот именно, — сказал я неумолимо. — Вы лишь повторялись. Опять в них были шаги на улице… — Так я же их слышал, — защищался голос. — Господин редактор, когда воруешь, надо держать ушки на макушке, слушать, кто там под окном шлепает. — И опять в них была мышь… — продолжал я. — Мышь! — нерешительно возразил голос. — Так в лавках завсегда бывают мыши. Я об них писал только в трех… — Короче говоря, — перебил я, — ваши стихи превратились в пустой литературный шаблон. Без оригинальности, без вдохновения, без новых образов и эмоций. Это не годится, друг мой. Поэт не смеет повторяться. Мой гость с минуту помолчал. — Господин редактор, — сказал он, — да ведь оно завсегда одно и то же. Попробуйте воровать, — что одна кража, что другая… Нелегкое это дело. — Да, — сказал я. — Надо бы вам взяться за другое ремесло. — Обчистить церковь, что ли? — предложил голос. — Или часовню на кладбище? Я сделал энергичный отрицательный жест. — Нет, — говорю, — это не поможет. Дело не в материале, молодой человек, дело в его творческой интерпретации. В ваших стихах нет никакого конфликта, в них каждый раз дается только внешнее описание заурядной кражи. Вам надо найти какую-нибудь свою внутреннюю тему. Например, раскаяние. — Раскаяние? — с сомнением сказал голос. — И вы думаете, стихи тогда станут лучше? — Разумеется! — воскликнул я. — Друг мой, это придаст им психологическую глубину и внутреннюю законченность. — Попробую, — задумчиво отозвался голос. — Не знаю только, пойдут ли у меня кражи на лад. Понимаете, потеряешь тогда уверенность в себе. А без нее сразу засыплешься. — А хоть бы и так! — воскликнул я. — Дорогой мой, что за беда, если вы попадетесь?! Представляете себе, какие стихи вы напишете in carcere et catenis![87] Погодите, я вам покажу одну поэму, написанную в тюрьме. Ошалеете! — И она была в газетах? — спросил замирающий от волнения голос. — Голубчик, это одна из самых прославленных поэм в мире. Зажгите лампу, я вам ее прочту. Мой гость чиркнул спичку и зажег лампу. Он оказался бледным, прыщеватым юношей — таким может быть и жулик и поэт. — Погодите, — говорю, — я сейчас найду ее. И взял с полки перевод «Баллады Рэдингской тюрьмы»[88] Оскара Уайльда. Тогда она была в моде. В жизни я не декламировал с таким чувством, как в эту ночь, читая ему вслух знаменитую балладу, особенно строку «каждый убивает как может». Гость не спускал с меня глаз. А когда мы дошли до того места, где герой поднимается на эшафот, он закрыл лицо руками и всхлипнул. Я дочитал, и мы замолчали. Мне не хотелось нарушать величия этой минуты. Открыв окно, я сказал: — Кратчайший путь вон там, через забор. Покойной ночи. И погасил лампу. — Покойной ночи, — произнес в темноте взволнованный голос. — Так я попробую. Большое спасибо. И он исчез бесшумно, как летучая мышь. Все-таки это был ловкий вор. Через два дня его поймали. Он сидел с листком бумаги у прилавка и грыз карандаш. На бумаге была только одна строчка «Каждый ворует как может…» — явное подражание «Балладе Рэдингской тюрьмы». Суд дал ему полтора года, как рецидивисту-взломщику. Через какой-нибудь месяц мне принесли от него целую тетрадку стихов. Вор описывал страшные вещи: сырые тюремные подземелья, казематы, решетки, звенящие оковы на ногах, заплесневелый хлеб, дорогу на эшафот и невесть что еще. Я прямо ужаснулся чудовищным условиям в этой тюрьме. Журналист, знаете ли, проникнет всюду, вот я и устроил так, что начальник той тюрьмы пригласил меня осмотреть ее. Это оказалось вполне гуманное и благоустроенное заведение. Своего вора я застал как раз в тот момент, когда он доедал чечевичную похлебку из жестяной миски. — Ну что, — говорю я ему, — где же эти звенящие оковы, о которых вы писали? Вор смутился и растерянно покосился на начальника тюрьмы. — Господин редактор, — забормотал он, — так про то, что тут есть, не напишешь никаких стихов. Что поделаешь! — Так у вас нет никаких жалоб? — спрашиваю я. — Никаких, — говорит он смущенно. — Только вот стихи писать не об чем. Больше я с ним не встречался. Ни в рубрике «Из зала суда», ни в поэзии. Дело господина Гавлены — Раз уж господин редактор завел речь о газете, — сказал Беран, — я вам кое-что скажу. Что большинство читателей прежде всего ищет в газете? Ясно, «Из зала суда». Кто знает, почему это их так интересует — потому ли, что каждый из них в глубине души правонарушитель, или же, наоборот, они черпают в судебных отчетах моральное удовлетворение? Во всяком случае, этот отдел читают с увлечением. А раз так, значит, он должен появляться регулярно каждый день. Однако же возьмите, к примеру, судебные каникулы: суд на замке, но судебная хроника в газете должна быть. А то еще часто случается, что ни в одном суде нет интересного дела. Однако судебный хроникер должен дать интересный отчет во что бы то ни стало. В таких случаях беднягам репортерам приходится это «интересное дельце» попросту высасывать из пальца. Существует настоящая торговля такими вымышленными процессами. Репортеры их продают, покупают, одалживают, обменивают на пачку папирос и так далее. Я все это знаю потому, что у моей хозяйки на квартире жил судебный хроникер. Забулдыга был и лентяй, но способный парень, а платили ему буквально гроши… Однажды в кафе, где обычно сходились судебные хроникеры, появился какой-то странный, неопрятный человек с одутловатым лицом. Звали его Гавлена, был он неудачник, недоучившийся юрист. Никто не знал, чем он живет, да и сам он едва ли отдавал себе в этом отчет. Так вот, у этого бездельника Гавлены был весьма своеобразный юридический талант: стоило дать ему сигару и кружку пива, как он, закурив и прикрыв глаза, начинал без запинки излагать вам интереснейший судебный казус. Он приводил основные тезисы защиты, удачную прокурорскую реплику и заканчивал обоснованным решением суда. Потом, словно проснувшись, открывал глаза и бубнил: «Одолжите пять крон». Как-то раз репортеры решили испытать его «на выносливость»: не сходя с места, он сочинил двадцать один судебный казус, один лучше другого, и только на двадцать втором запнулся и сказал: «Постойте-ка, это не подсудно единоличному судье… и судебной коллегии тоже. Это компетенция суда присяжных, а я им не занимаюсь». Он был принципиальным противником суда присяжных. Его приговоры всегда были строги, но с юридической точки зрения безупречны. Это был его конек. Репортеры, увидев, что «отчеты» Гавлены много интересней и разнообразней того, что делается в суде, создали своего рода картель: Гавлена получал за каждое сочиненное им «дело» по определенному тарифу — десять крон и сигару, а кроме того «сдельную плату» — по две кроны за каждый месяц тюрьмы, который он присуждал вымышленному преступнику. Сами понимаете — чем строже приговор, тем серьезнее дело. Читатели газет всегда с необычайным интересом читали судебную хронику, когда там появлялись липовые «отчеты» Гавлены. Что и говорить, газеты нынче уже не те, что в его времена, — теперь в них одна политика да газетная грызня — не знаю, кому охота читать это. Однажды Гавлена сфантазировал очередное дело… Это не был шедевр, но прежде с такими же делами все сходило благополучно, а на этом сорвалось. Вкратце дело было такое. Какой-то старый холостяк якобы поссорился с почтенной вдовой, живущей в доме напротив. Чтобы досадить ей, он купил попугая и научил его всякий раз, когда вдова выходила на балкон, кричать на всю улицу «Ты шлюха». Вдова подала на холостяка в суд, обвиняя его в оскорблении личности. Районный суд признал, что обвиняемый использовал попугая для публичного осмеяния пострадавшей, и приговорил холостяка именем республики к четырнадцати дням тюрьмы условно и к возмещению судебных издержек. «С вас одиннадцать крон и сигара», — закончил Гавлена свой отчет. Этот отчет появился в шести газетах, разумеется в различном изложении. В одной газете он прошел под заголовком «В тихом доме», в другой — «Холостяк и бедная вдова», в третьей — «Попугай под судом» и так далее. И вдруг все эти газеты получили циркулярное письмо из министерства юстиции. В письме говорилось, что «министерство просит сообщить, какой именно районный суд рассматривал дело, отчет о котором помещен в таком-то номере вашей уважаемой газеты, ибо возбуждение оного дела, равно как и состоявшееся решение суда, незаконно, поскольку криминальные слова принадлежат не подсудимому, а попугаю, и нельзя считать доказанным, что попугай имел в виду именно потерпевшую; таким образом, налицо нет состава преступления, предусмотренного статьей об оскорблении личности. В худшем случае имело место только нарушение общественного спокойствия, и виновник, следовательно, подлежит лишь административно-полицейским мерам воздействия штрафу или предупреждению с предписанием убрать упомянутую птицу. В связи со всем вышеизложенным министерство юстиции желает знать, какой суд рассматривал данное дело, дабы начать соответствующее расследование…» и т. д. и т. д.; в общем, этакая бюрократическая канитель. — Черт побери, Гавлена, заварили вы кашу! — накинулись репортеры на своего поставщика. — Приговор-то ваш никуда не годится, он незаконный! Гавлена побледнел как мел. — Как! — закричал он. — Мой приговор не законен? Тысяча чертей! Министерство смеет утверждать это обо мне, Гавлене? — Репортеры никогда не видели столь оскорбленного и рассерженного человека. — Я им покажу, где раки зимуют! — вне себя кричал Гавлена. — Они еще увидят, не законен или законен мой приговор. Я этого так не оставлю! От огорчения он тут же напился до положения риз. Потом взял лист бумаги и написал в министерство юстиции письмо с пространным юридическим анализом, из которого следовало, что приговор правилен, ибо когда владелец попугая учил птицу ругать соседку, то уже в этом проявилось заранее обдуманное намерение нанести оскорбление личности, явно имеющее противозаконный характер. Далее, означенный попугай это не субъект, но объект права, орудие преступления и т. д. Короче говоря, это был самый блестящий и тонкий юридический анализ, который репортерам когда-либо доводилось читать. Гавлена подписал его «неслужащий кандидат прав Вацлав Гавлена» и отправил в министерство. — Вот! — сказал он. — И пока не решится это дело, я не буду заниматься судебными отчетами. Мне нужно получить моральное удовлетворение. Министерство юстиции, разумеется, никак не реагировало на письмо Гавлены. А он ходил, насупившись, мрачный, еще более неопрятный, и даже похудел. Поняв, что ответа из министерства не будет, он загрустил, молча отплевывался в ответ на вое вопросы и в конце концов заявил: — Погодите, я им покажу, кто прав! Два месяца его никто не видел. Потом он пришел сияющий и объявил: — Против меня уже возбуждено судебное преследование. Ух, чертова баба, каких трудов стоило ее уговорить! Кто бы думал, что пожилая женщина может быть так миролюбива. Пришлось мне дать ей подписку, что судебные издержки в любом случае несу я. Итак, господа, теперь это дело разрешит суд. — Какое? — спросили репортеры. — Ну, с попугаем, — ответил Гавлена. — Я же сказал вам, что этого так не оставлю. Я, знаете ли, купил себе попугая и научил его кричать: «Ты шлюха! Ты чертова баба!» Пришлось попотеть с этой птицей — полтора месяца я не выходил из дому, только и твердил: «Ты шлюха!» Зато теперь попугай великолепно произносит эти слова, но — эдакий идиот! — орет их с утра до вечера, никак не может приучиться кричать их только моей соседке, что живет напротив. Она, знаете ли, учительница музыки, из хорошей семьи, очень милая старушка. Но в доме у нас больше нет женщин, пришлось выбрать ее. Да, скажу я вам, выдумать такое правонарушение — пара пустяков, а вот осуществить его на практике — это другое дело… Никак мне не удавалось приучить хулигана-попугая, чтобы он ругал только ее. Орет на каждого, такая зловредная птица! Гавлена залпом осушил кружку пива и продолжал: — Тогда я придумал другой трюк. Как только соседка показывалась во дворе или у окошка, я быстро отворял свое окно, и попугай орал: «Ты шлюха, ты чертова баба!» И что бы вы думали: старушка смеялась и кричала мне: «Ну и попугай у вас, господин Гавлена!» Черт ее возьми, эту старуху! Две недели я ее уговаривал, пока она, наконец, подала на меня в суд. В свидетелях — жильцы всего дома. Уж теперь-то суду не уйти от этого казуса! — И Гавлена радостно потирал руки. — Не я буду, если мне не припаяют за оскорбление личности. Я этого так не оставлю, я им покажу, этим чинушам из министерства! До самого дня суда Гавлена беспробудно пьянствовал, волновался и сгорал от нетерпения. На суде он вел себя с большим достоинством, произнес против себя обвинительную речь, ссылаясь на свидетельские показания всех жильцов дома, могущих подтвердить, что оскорбление было умышленным и публичным, и требовал сурового наказания. Судья, добродушный старый советник юстиции, почесал бородку и объявил, что хочет сам слышать попугая, а потому разбор дела откладывается. Подсудимому предлагается к следующему судебному заседанию доставить в суд означенную птицу в качестве вещественного доказательства, а возможно, и в качестве свидетеля. На следующее заседание Гавлена явился с попугаем в клетке. Попугай вытаращил глаза на перепуганную секретаршу и заорал на весь зал: «Ты шлюха, ты чертова баба!» — Довольно, — говорит судья. — Из показаний попугая Лорри явствует, что его высказывания не относились прямо и непосредственно к потерпевшей… Попугай воззрился на судью и закричал: «Ты шлюха, ты чертова баба!» — …Ибо ясно, — продолжал судья, — что означенные эпитеты попугай применяет ко всем окружающим без различия пола. Таким образом, налицо нет оскорбления личности, господин Гавлена. Гавлена вскочил как ужаленный. — Господин судья! — запротестовал он возбужденно. — Умышленность заключается в том, что я открывал окно при появлении потерпевшей, дабы попугай ее поносил… — Туманный случай! — сказал судья. — Может быть, открывание окна в данном случае и подозрительно, но оно не является само по себе оскорбительным действием. Я не могу осудить вас за то, что вы периодически открывали окно. Не доказано, что ваш попугай имел в виду именно потерпевшую. — Я! Я сам имел ее в виду! — защищался Гавлена. — Это не подтверждается свидетельскими показаниями, возразил судья. — Никто не слышал из ваших уст инкриминированного высказывания… Ничего не поделаешь, господин Гавлена, придется вас оправдать. И, надев судейскую шапочку, он вынес оправдательный приговор. — Я опротестовываю приговор и подаю кассационную жалобу! — чуть не плача, вскричал Гавлена, схватил клетку с попугаем и устремился к выходу. Впоследствии репортеры иногда встречали Гавлену, угрюмого и в нетрезвом виде. — Ну, скажите, господа, разве это правосудие! Существует ли еще право? — хныкал он. — Я этого не оставлю! Я подам в высшую инстанцию! Я добьюсь реабилитации, хотя бы мне пришлось судиться до самой смерти… Это борьба не за мои интересы, а за дело правосудия. Чем кончилось дело в высшей инстанции, мне точно неизвестно. Я знаю только, что суд попросту не стал рассматривать кассационную жалобу на оправдательный приговор. С тех пор Гавлена исчез, словно сквозь землю провалился. Говорят, видели, как он, словно тень, бродит по улицам, бормоча что-то невнятное. А в министерство юстиции до сих пор несколько раз в год поступает пространная пламенная жалоба «по делу об оскорблении, нанесенном попугаем…» Но поставлять репортерам судебные казусы Гавлена перестал навсегда, — видимо потому, что была поколеблена его вера в юстицию и правопорядок. 1929 Игла — Я никогда не имел дела с судом, — начал Костелецкий, но скажу вам, что больше всего мне нравится у них эта педантичность, всякие формальности и процедуры, которых там придерживаются, даже если дело выеденного яйца не стоит. Это, понимаете ли, вызывает доверие к правосудию. Уж если у Фемиды в руках весы, пусть это будут весы аптекарские. А ежели меч, то пусть он будет остер, как бритва… В этой связи вспомнился мне случай на нашей улице. Одна привратница, некая Машкова, купила в лавке булку, и едва начала ее жевать, вдруг почувствовала легкий укол в небо. Сунула она пальцы в рот и вынимает… иглу! Привратница обомлела, а потом заохала: «Господи боже, ведь я могла проглотить эту иголку, и она проколола бы мне желудок! Моя жизнь висела на волоске, я этого так не оставлю! Надо дознаться, какой негодяй запихнул туда иглу!» И она отнесла недоеденную булку вместе со своей находкой в полицию. Полицейские допросили лавочника, допросили и пекаря, который поставлял тому булки, но, разумеется, ни один из них не признал иголку своей. Дело передали судебно-следственным органам, ибо, да будет вам известно, оно подпадало под статью «о легком членовредительстве». Судебный следователь, этакий добросовестный и дотошный служака, еще раз допросил лавочника и пекаря. Оба клятвенно уверяли, что у них игла не могла попасть в булку. Следователь отправился в лавку и установил, что игл там в продаже нет. Потом он пошел в пекарню, поглядеть, как пекут булки, и просидел там целую ночь, глядя, как ставят и месят тесто, как накаливают печь, делают булки, сажают их на противень и пекут, пока они не станут золотистыми. Таким методом он выяснил, что при выпечке булок иглы действительно не применяются… Знаете ли вы, какое чудесное дело хлебопечение? Я-то нагляделся в детстве — ведь у моего покойного деда была пекарня. Видите ли, в хлебопечении есть два-три почти мистических таинства. Первое — когда ставят опару. Ставят ее в квашне, и там, под крышкой, происходит скрытое превращение: из муки и воды возникает живая закваска. Потом, замешивают тесто веселкой — эта процедура похожа на ритуальные танцы — и затем накрывают квашню холстиной и дают взойти. Это второе загадочное превращение — тесто величественно поднимается, пухнет, а ты не смеешь приподнять холстину и заглянуть внутрь… Все это, скажу я вам, так же прекрасно и удивительно, как беременность. Мне всегда казалось, что в квашне есть что-то от женщины. А третье таинство — сама выпечка, когда бледное и мягкое тесто превращается в хлеб. Вы вынимаете из печи этакий темный, золотистый каравай, и пахнет он даже вкуснее, чем младенец. Это такое диво, что, по-моему, во время этих метаморфоз в пекарнях следовало бы звонить в колокола, как в церкви в храмовой праздник… Да, так о чем же я? Ну и вот, этот следователь стал в тупик, но прекратить дело, — как бы не так! Взял он эту иглу и отправил ее в Институт судебной экспертизы. Пусть, мол, там выяснят, попала игла в булку до выпечки или после. (Он был просто помешан на научной экспертизе.). В институте тогда подвизался профессор Угер, этакий ученый бородач. Получив иглу, он долго ворчал: и чего только не шлют ему эти судейские; недавно прислали такие тухлые внутренности; что даже прозектор не выдержал. А что делать институту с этой иглой? Но, поразмыслив, он заинтересовался ею, знаете, с научной точки зрения. А в самом деле, сказал он себе, может быть и впрямь с иглой происходят какие-нибудь изменения, если ее подержать в тесте или испечь вместе с булкой? Ведь при брожении теста образуются кислоты, при печении происходят различные физико-химические процессы, и все это может воздействовать на поверхность иглы — механически изменить или окислить ее. Путем микроскопического исследования это можно установить. И профессор взялся за дело. Прежде всего он закупил несколько сотен разных игл: совсем новехоньких и более или менее ржавых, и начал у себя в институте печь булки. При первом эксперименте он положил иглы в опару, чтобы установить, как на них действует процесс брожения. При втором положил их в свежезамешанное тесто, при третьем — в тесто, начавшее всходить, и при четвертом — в уже взошедшее. Потом он сунул иглы в булки перед самой посадкой в печь. Потом — во время выпечки. Потом в горячие булки. И, наконец, в остывшие. Затем была заново проделана контрольная серия точно таких же опытов. В общем, в течение двух недель в институте только тем и занимались, что пекли булки с иглами. Профессор, доцент, четыре ассистента и служитель изо дня в день месили тесто и выпекали булочки, а потом исследовали иглы под микроскопом. На это потребовалась еще неделя, но в конце концов было точно установлено, что злополучная игла попала в уже выпеченную булку, ибо она полностью соответствовала опытным иглам, воткнутым в готовые булки. На основе этого заключения экспертизы следователь сделал вывод, что игла попала в булку или у лавочника или по дороге из пекарни в лавку. И тогда пекарь вспомнил: мать честная, да ведь я в тот самый день выгнал с работы ученика, который разносил булки! Мальчишку вызвали, и он сознался, что в отместку хозяину сунул эту иглу в булку. Мальчишка был несовершеннолетний и отделался внушением, а пекаря оштрафовали на пятьдесят крон, ибо он отвечает за свой персонал. Вот вам пример того, как точно и досконально действует правосудие. Но есть и еще одна сторона в этом деле. Не знаю, откуда у нас, у мужчин, такое честолюбие или упрямство. Когда химики в институте судебной экспертизы занялись опытами с булками, они вбили себе в голову, что должны печь их как заправские пекаря. Сначала булки получались не ахти какие: тесто было с закалом, а булки совсем неаппетитные. Но чем дальше, тем дело шло все лучше. В конце концов эти ученые стали даже посыпать булки маком, солью и тмином и раскатывали тесто так ловко, что любо-дорого поглядеть. И они с гордостью говорили, что таких отлично выпеченных и вкусно хрустящих булок, как у них в институте, не найдешь во всей Праге! — Вы называете это упрямством, господин Костелецкий, возразил Лелек. — А по-моему, здесь скорее сказывается спортивный дух — стремление образцово справиться с делом. Настоящий мужчина гонится не за результатом, которому, может быть, грош цена. Ему важна сама игра, знаете ли, этакий азарт при достижении цели… Я приведу вам пример, хоть вы и скажете, что это чепуха и не относится к делу. Когда я еще работал в бухгалтерии и составлял, бывало, полугодовой отчет, подчас случалось, что цифры не сходятся. Однажды в наличности не хватило трех геллеров. Конечно, я мог просто положить в кассу эти три геллера, но это была бы неправильная игра. С бухгалтерской точки зрения это было бы неспортивно. Надо найти, в каком счете допущена ошибка, а счетов у нас было четырнадцать тысяч. И скажу вам, когда я брался за баланс, мне всегда хотелось, чтобы там обнаружилась какая-нибудь ошибка. Тогда я, бывало, оставался на службе хоть на всю ночь. Положу перед собой кучу бухгалтерских книг и берусь за дело. И для меня колонки цифр становились не цифрами, они преображались просто необыкновенно. То мне казалось, что я карабкаюсь по этим колонкам вверх, словно на крутую скалу, то я спускался по ним, как по лестнице, в глубокую шахту. Иногда я чувствовал себя охотником, который продирается сквозь чащу цифр, чтобы изловить пугливого и редкого зверя — эти самые три геллера. Или мне казалось, что я сыщик и, стоя за углом, подстерегаю преступника. Мимо проходят тысячи фигур, но я жду своей минуты, чтобы схватить за шиворот жулика — этого злодея — бухгалтерскую ошибку! Еще, бывало, мне мерещилось, что я рыболов и сижу на берегу с удочкой: вот-вот дерну за нее и… ага, попалась, бестия. Но чаще всего я воображал себя охотником, который бродит по горам, по долам, среди росистых кустиков черники. И до того мне в такие минуты становилось хорошо от этого ощущения движения и силы, такое я чувствовал вокруг себя волнующее приволье, словно и в самом деле переживал необыкновенное приключение. Целыми ночами я мог охотиться за тремя геллерами, и когда находил их, то даже не думал, что это всего лишь жалкие гроши. Это была добыча, и я шел спать, торжествующий и счастливый, и чуть не валился в сапогах на постель. Вот и все. 1929 АПОКРИФЫ[89]. Переводы Н. Аросевой, А. Гуровича, М. Зельдович, Ю. Молочковского Наказание Прометея[90] Покашливая и кряхтя после длинного, скучного судебного разбирательства, сенаторы собрались на чрезвычайное совещание, происходившее в тени священных олив. — Итак, господа, — зевнул председатель сената Гипометей[91], - до чего затянулось это проклятое разбирательство! Я думаю, что мне даже не следует делать резюме, но чтобы не было формальных придирок… Итак, обвиняемый Прометей, здешний житель, привлеченный к судебной ответственности за то, что нашел огонь и тем самым как бы… гм, гм… нарушил существующий порядок, признался в том, что он, во-первых, действительно нашел огонь, затем в том, что он может, как только ему заблагорассудится, с помощью так называемого высекания вызвать этот огонь, в-третьих, в том, что он не скрыл соответствующим образом тайну этой предосудительной находки и даже не оповестил о ней надлежащие власти, а самовольно выдал ее, или, другими словами, передал в пользование простым людям, как явствует из показаний допрошенных нами свидетелей… Я полагаю, что этого вполне достаточно и мы можем немедленно проголосовать и вынести решение о виновности и о наказании Прометея. — Простите, господин председатель, — возразил заседатель Апометей, — я считаю, что, принимая во внимание серьезность этого чрезвычайного заседания, было бы, может быть, удобнее вынести приговор только после обстоятельного и, так сказать, всестороннего обсуждения. — Как вам угодно, господа, — торжественно проговорил Гипометей. — Хотя дело ясное, но, если кто-либо из вас желает добавить еще что-нибудь, пожалуйста. — Я позволил бы себе напомнить, — отозвался присяжный Аметей и основательно откашлялся, — что, по моему мнению, во всем этом деле следует особенно подчеркнуть одну сторону. Я имею в виду религиозную сторону вопроса, господа. Будьте добры определить, что такое этот огонь? Что такое эта высеченная искра? По признанию самого Прометея, это не что иное, как молния, а молния, как всем известно, есть проявление силы бога-громовержца. Будьте добры объяснить мне, господа, как добрался какой-то Прометей до божественного огня? По какому праву он овладел им? Где он взял его вообще? Прометей хочет уверить нас, что он просто изобрел его, но это ерунда: если бы это было так легко, то почему не изобрел огня, например, кто-нибудь из нас? Я убежден, господа, что Прометей просто-напросто украл этот огонь у наших богов. Нас не собьют с толку его запирательство и увертки. Я бы квалифицировал это преступление как самую обыкновенную кражу, с одной стороны, и как злостное надругательство и святотатство — с другой. Поэтому я за то, чтобы наказать его самым суровым образом за безбожную дерзость и тем самым защитить священную собственность наших национальных богов. Вот see, что я хотел сказать, — закончил Аметей и громко высморкался в подол своей хламиды. — Хорошо сказано, — согласился Гипометей. — Кому еще угодно выступать? — Прошу прощения, — сказал Апометей, — но я не могу согласиться с выводами уважаемого коллеги. Я видел, как упомянутый Прометей разжигал огонь, и скажу вам откровенно, господа, — между нами, конечно, — в этом нет ничего трудного. Открыть огонь сумел бы каждый лентяй, бездельник и козий пастух; мы не сделали этого лишь потому, что у таких серьезных людей, как мы, разумеется, нет ни времени, ни желания развлекаться какими-то камешками, высекающими огонь. Я уверяю коллегу Аметея, что это самые обыкновенные естественные силы, возиться с которыми недостойно мыслящего человека, а тем паче бога. По-моему, огонь — явление слишком ничтожное, чтобы как-нибудь задеть наши святыни. Однако я должен обратить внимание коллег на другую сторону вопроса. А именно, огонь — по-видимому, стихия очень опасная и даже вредная. Вы слышали показания свидетелей, говоривших, что, испытывая мальчишеское открытие Прометея, они получили тяжкие ожоги, а в некоторых случаях пострадало даже и имущество. Господа, если по вине Прометея использование огня получит распространение, а этому, к сожалению, помешать уже нельзя, никто из нас не может быть уверен в своей жизни и даже в целости своего имущества, а это, господа, может означать конец всей цивилизации. Достаточно малейшей неосторожности — и что остановит эту непокорную стихию? Прометей, господа, с легкомыслием, достойным наказания, вызвал к жизни это опасное явление. Я бы обвинил его в преступлении, которое влечет за собой ряд тяжелых увечий и угрожает общественной безопасности. Ввиду этого я предлагаю лишить Прометея свободы пожизненно, присовокупив к этому строгий режим и кандалы. Я кончил, господин председатель. — Вы совершенно правы, коллега, — засопел Гипометей. Спрашивается, господа, на что нам вообще нужен какой-то огонь? Разве наши предки пользовались огнем? Предложить что-либо подобное — значит высказать неуважение к установленному веками порядку, это… гм… значит заниматься подрывной деятельностью. Не хватало нам еще игры с огнем! Примите также во внимание, господа, к чему это поведет: люди возле огня слишком изнежатся, они предпочтут лежать на боку, вместо того чтобы… ну, вместо того чтобы воевать и тому подобное. От этого произойдет смягчение, упадок нравов и гм… вообще беспорядок и тому подобное. Короче говоря, необходимо предпринять что-то против таких нездоровых явлений, господа. Время серьезное и вообще. Вот о чем я хотел напомнить. — Совершенно правильно, — воскликнул Антиметей. — Все мы, конечно, согласны с нашим господином председателем, что огонь Прометея может вызвать не предусмотренные никем последствия. Господа, не будем скрывать от себя, — огонь дело огромной важности. Какие новые возможности открываются перед тем, кто владеет огнем! Только один пример: он может сжечь урожай неприятеля, спалить его оливковые рощи и так далее. Огонь, господа, дает нам, людям, новую силу и новое оружие: с помощью огня мы будем почти равны богам, — прошептал Антиметей и вдруг громко крикнул: — Обвиняю Прометея в том, что он доверил эту божественную и неодолимую стихию пастухам, рабам и всем, кто к нему приходил; что он не отдал ее в руки избранных, которые берегли бы ее как государственное сокровище и владели бы им! Обвиняю Прометея в том, что он разгласил тайну открытия огня, которая должна была принадлежать правителям страны! Обвиняю Прометея, — кричал возмущенно Антиметей, — в том, что он научил пользоваться огнем чужестранцев; что он не утаил его от наших врагов! Прометей украл у нас огонь, потому что дал его всем! Обвиняю Прометея в государственной измене! Обвиняю его в преступлении против общественного порядка! — Антиметей кричал так, что закашлялся. — Предлагаю покарать его смертью, — произнес он наконец. — Итак, господа, — проговорил Гипометей, — кто еще хочет взять слово? В таком случае согласно мнению суда обвиняемый Прометей признан виновным, во-первых, в злостном надругательстве и святотатстве, во-вторых, в причинении людям тяжких физических увечий и в повреждении чужого имущества, а также в нарушении общественной безопасности, в-третьих — в государственной измене. Господа, предлагаю приговорить его к пожизненному лишению свободы, со строгим режимом и кандалами, либо покарать его смертью. Гм… — Либо то и другое вместе, — мечтательно произнес Аметей, — чтобы удовлетворить обе точки зрения. — Как? Оба наказания вместе? — спросил председатель. — Я именно об этом думаю, — проворчал Аметей. — Можно сделать хотя бы так… приковать Прометея пожизненно к скале и… пусть коршуны клюют его безбожную печень. Понятно, господа? — Вполне возможно, — удовлетворенно проговорил Гипометей. — Господа, это была бы единственная в своем роде кара… гм… за преступное деяние, не так ли? Нет ли у кого-нибудь возражений? Итак, решено. — А за что, отец, вы присудили этого Прометея к смерти? спросил Гипометея за ужином его сын Эпиметей. — Не твоего ума дело, — проворчал Гипометей, обгладывая баранью ножку. — Эта жареная ножка куда вкуснее сырой. Так вот, значит, на что годится огонь! Мы же считались с общественными интересами, понимаешь? Куда бы это привело, если бы всякий проходимец осмелился безнаказанно открывать чтонибудь новое и великое! Не так ли? Но этому мясу все же чего-то не хватает… Ага, понял! — воскликнул он радостно. — Жареную ножку нужно бы посолить и натереть чесноком! Вот в чем дело! Это тоже открытие, мой мальчик! Прометей бы до этого не додумался. 1932 О падении нравов Тихо было у входа в пещеру. Мужчины, размахивая копьями, с самого утра отправились к Бланску или к Рейце, где выследили стадо оленей; женщины тем временем собирали в лесу бруснику, и оттуда доносились их пронзительные голоса и перебранка; дети, вероятнее всего, плескались под горкой в речушке- да кто уследит за этими пострелятами, за этой мелюзгой беспризорной! А первобытный старик Янечек дремал себе в тиши на мягком октябрьском солнышке; вернее сказать — храпел, и в носу у него посвистывало, но он прикидывался, будто вовсе не спит, а охраняет пещеру своего племени и властвует над ней, как оно и полагается престарелому вождю. Жена его, старуха Янечкова, разложила свежую медвежью шкуру и принялась скоблить ее заостренным камнем. «Делать это надо основательно, пядь за пядью, не так, как молодая сноха, — подумалось вдруг старой Янечковой. — Эта вертихвостка только поскоблит спустя рукава, да и бежит нянчиться с ребятишками. В такой шкуре, — думает старуха, — и прочности-то никакой — и-и, милые, мигом порвется да сопреет! Да только я ни во что вмешиваться не стану, коли уж сын ничего ей не говорит, — тянутся старушечьи мысли. — Эх, не умеет сноха вещи беречь! Батюшки, а шкура-то прорвана! Да еще на спине! Ох, люди добрые, — обомлела старая дама, — и какой же это нескладеха ткнул медведя в спину? Теперь вся шкура попорчена! Нет, мой ни в жизнь не сделал бы так, — с горечью думает старуха. — Мой всегда норовил попасть прямо в горло…» — Э-кхе, гм, — закряхтел в это время старик Янечек, протирая глаза. — Наши-то не вернулись? — Где там, — проворчала супруга. — Ишь чего захотел. — Ох-ох-ох, — вздохнул старик, сонно моргая. — Куда им. Да ну их. А бабы где? — Караулю я их, что ли? — сердито отозвалась Янечкова. Ясно, шляются где-то. — А-ааа, — зевнул дед Янечек. — Шляются. Нет, чтобы… нет, чтобы скажем, того… Да уж! Вот какие дела… Снова стало тихо; только Янечкова проворно, со злобным усердием, скоблила сырую шкуру. — А я говорю, — начал Янечек, задумчиво почесывая спину, — вот увидишь: опять наши ничего не притащат. Еще бы — куда им с этими новыми костяными копьями, от них и проку никакого… Внушаю, внушаю сыну: пойми, говорю, нет такой прочной и твердой кости, чтобы делать из нее наконечники для копья! Вот и ты, хоть баба, а должна признать: ни в кости, ни в рогах нет… такой пробивной силы, что ли? Ударишь по кости-то — да разве костью кость перешибешь? Ясно как день! Вот каменный наконечник, это, брат… Оно конечно, с камнем-то возни побольше, зато инструмент какой! Да разве сыну втолкуешь? — Известно, — с горечью поддакнула старуха Янечкова. Нынче никому не прикажешь. — Да я никому и не приказываю! — вскипел дед. — Так ведь и советов не слушают! Вот вчера — нашел вон там, под скалой, славный такой плоский кремневый обломок. Его бы чуть обтесать, чтоб поострее был, и готов наконечник для копья, лучше не надо. Ну, принес домой, показываю сыну: «Гляди, мол, ничего камушек-то, а?» — «Ничего, говорит, только куда его, батя?» — «Ну, говорю, можно его приладить для копья». — «Да ну вас, батя, говорит, очень надо с ним возиться! У нас в пещере целые кучи этого старого хлама, и проку никакого; они и на древке-то не держатся, как ни привязывайте — так на что он?» Лодыри! — взорвался вдруг старик. — Нынче всякому стало лень как следует обработать кусок кремня, вот в чем дело! Разбаловались! Конечно, такой костяной наконечник в два счета сделаешь, так ведь ломается же бесперечь! «Ну и что ж такого, — говорит сын. — Заменишь новым, и делу конец!» Ох-ох-ох, и до чего этак люди докатятся? Чуть что — новое копье! Ну, сама скажи — виданное ли дело? Да такому славному кремневому наконечнику годами, брат, износу не было! Вот попомни, еще выйдет по-моему: вернутся они, да с каким удовольствием вернутся-то, к нашему старому доброму каменному оружию! Я и приберегаю, коли что найду: старые наконечники для стрел, молоты, кремневые ножи… А он говорит хлам! Горечь и возмущение душили старого вождя. — И я говорю, — отозвалась старуха, желая отвлечь мужа от печальных мыслей. — Вот и со шкурами то же самое. «Матушка, — говорит мне сноха, — ну зачем их так долго скоблить? Себя пожалейте; попробуйте-ка выделывать шкуру золой, хоть вонять не будет». Нечего меня учить! — набросилась старая Янечкова на отсутствующую сноху. — Я и сама знаю, что надо! Испокон веков шкуры только скоблили, а какие шкуры получались! Ну, конечно, если тебе работать лень… Так и норовят, чтобы поменьше работать! Вот и выдумывают без конца да переиначивают… Выделывать шкуры золой! Слыханное ли дела? — Ничего не попишешь, — зевнул старик. — Куда там, наши старинные обычаи — не по них. Толкуют, будто каменное оружие неудобно для руки. Оно отчасти и верно, да только мы не очень-то гонялись за удобствами; зато нынешние — так и смотрят, как бы ручки себе не отбить! Скажи сама, до чего этак дойти можно? Возьми ты нынешних детей. «Отстаньте вы от них, дедушка, пусть играют», — говорит сноха. Ну, хорошо, а что получится? — Хоть бы они не устраивали такого содома, — посетовала старая дама. — Что верно, то верно, держать себя не умеют! — Вот тебе и нынешнее воспитание, — назидательно произнес Янечек. — А если иной раз скажешь что-нибудь сыну, отвечает: «Вы, батя, этого не понимаете, теперь другие времена, другая эпоха…» Ведь и костяное оружие, говорит, еще не последнее слово; когда-нибудь, говорит, люди придумают еще какойнибудь материал… Ну, знаешь ли, это уж слишком: разве видел кто материал крепче камня, дерева или кости! Ты хоть и глупая баба, а должна признать, что… что… ну, что это переходит все границы! Бабка Янечкова опустила руки на колени. — Послушай, — сказала она. — Откуда только у них все эти глупости берутся? — Говорят, это нынче в моде, — прошамкал беззубым ртом старик. — Да вот, взгляни в ту сторону, там, в четырех днях ходьбы отсюда, стало стойбищем какое-то неведомое бродячее племя, ну, сказать, голь перекатная; будто бы они такое делают… Так и знай — все глупости наша молодежь переняла от них. И костяное оружие и прочее. И даже — они его даже покупают у них! — сердито воскликнул дед. — Отдают за это наши славные шкуры! Да когда же это бывало, чтобы чужие с добром приходили? И нечего связываться со всяким неведомым сбродом! И вообще наши предки правильно нам завещали: на любого пришельца надо нападать без всяких там околичностей да отсылать его к праотцам. Так бывало испокон века: убивать без долгих разговоров! «Да что ты, батя, — говорит сын, — теперь другие отношения, теперь вводится товарообмен!» Товарообмен! Да если я кого убью и заберу, что у него было, вот тебе и товар, и ничего я ему за это отдавать не должен — к чему же какой-то товарообмен? «Это не верно, батя, — говорит сын, ведь вы за это платите человеческой жизнью, а ее жалко!» Видала — жалко им человеческой жизни! Вот тебе нынешнее мировоззрение, — расстроенно бормотал старый вождь. — Трусы они, и все тут. Жизни им жалко! Ты вот что мне скажи — как сможет прокормиться такая гибель людей, если они перестанут убивать друг друга? Ведь и теперь уже оленей осталось до чертиков мало! Им, вишь, жалко человеческой жизни; а вот традиций не уважают, предков своих и родителей не чтят… Черт знает что! — крикнул вне себя дед. — Смотрю это раз, вижу — малюет этакий сопляк глинкой бизона на стене пещеры. Я дал ему подзатыльник, а сын говорит: «Оставьте его, бизон ведь как живой вышел!» Это уж слишком, знаешь ли! С каких это пор люди занимались такими пустяками? Коли тебе делать нечего, так обтесывай какой-нибудь кремешок, а не малюй бизонов на стенках! На что нам такие глупости? Бабка Янечкова строго поджала губы. — Кабы бизон только… — пробормотала она через некоторое время. — А что? — спросил дед. — Ничего, — возразила старуха. — Мне и выговорить-то стыдно… Ты знаешь, — наконец решилась она, — сегодня утром я нашла… в пещере… обломок мамонтова бивня. Он был вырезан в виде… в виде голой женщины. И грудь, и все — понятно? — Да брось ты, — ужаснулся старик. — Кто же это вырезал? Янечкова возмущенно пожала плечами: — Кто его знает! Видно, кто-то из молодых. Я бросила эту мерзость в огонь, но… а грудь была — вот такая! Тьфу! — …Дальше некуда, — с трудом выдавил из себя дед Янечек. — Да ведь это разврат! Скажи на милость — а все оттого, что они вырезают из кости всякую чепуху! Нам такое бесстыдство и в голову бы не пришло, потому что из кремня этого и не сделаешь… Вот оно куда ведет! Вот они их изобретения! И ведь будут выдумывать, будут какие-то новшества заводить, пока все к чертям не полетит! Нет, говорю я, — вскричал первобытный старик Янечек в пророческом вдохновении, — долго так не протянется! 1931 Александр Македонский[92] Письмо Аристотелю из Стагира, директору лицея в Афинах. Дорогой Аристотель, мой великий и любимый учитель! Долго, очень долго я не писал вам, но, как вы знаете, я был слишком занят военными делами. В походах на Гирканию, Дрангиану и Гедрозию, в битвах за Бактрию[93], во время перехода через Инд поистине не было ни времени, ни желания взяться за перо. Сейчас я уже несколько месяцев нахожусь в Сузах. Но и тут опять пришлось с головой погрузиться в дела правления, пришлось назначать чиновников и ликвидировать интриги и мятежи, так что до сегодняшнего дня не было возможности написать вам о себе. Правда, из официальных сообщений вы в общих чертах знаете о моей деятельности. Но моя преданность вам и вера в ваше влияние на просвещенные умы Эллады снова побуждают меня открыть сердце вам, моему уважаемому учителю и наставнику. Вспоминаю, как несколько лет назад (как давно это, кажется, было!) я над гробницей Ахилла сочинял вам восторженное и сумасбродное письмо. Это было накануне моего похода в Персию, и я тогда клялся, что доблестный сын Пелея будет для меня образцом на всю жизнь. Я грезил о геройстве и славе. К этому времени за мной уже была победа над Фракией, и я думал, что веду своих македонцев и греков против Дария только затем, чтобы мы увенчали себя лаврами и были достойны своих предков, воспетых божественным Гомером. Могу сказать, что на высоте таких идеалов я был и в Херонее и в Гранике… Но сегодня я уже по-иному, политически, оцениваю значение своих тогдашних действий. Трезво смотря на вещи, надо сказать правду: нашей Македонии, плохо связанной с Грецией, постоянно грозила опасность с севера, со стороны варварской Фракии. Фракийцы могли напасть на нашу страну в любой неблагоприятный для нас момент, а греки воспользовались бы этим, чтобы, нарушив договор с нами, отделиться от Македонии, Необходимо было захватить Фракию, чтобы обезопасить наш фланг» в случае измены Греции. Это была чисто политическая необходимость, дорогой Аристотель, но ваш ученик тогда еще не сознавал этого и предавался мечтам об ахилловских подвигах. После покорения Фракии наше положение изменилось: мы овладели всем западным побережьем Эгейского моря вплоть до Босфора. Но нашему господству на этом море угрожала морская мощь Персии. Достигнув Геллеспонта и Босфора, мы очутились в опасной близости персидской сферы. Борьба между нами и Персией за Эгейское море и свободный проход через Проливы была неизбежна рано или поздно. На счастье, мы нанесли удар раньше, чем Дарий успел приготовиться. Я думал тогда, что иду по стопам Ахилла и, сражаясь во славу Греции, творю материал для новой Илиады. В действительности, как я понимаю это сейчас, дело было просто в необходимости оттеснить персов от Эгейского моря. И я оттеснил их, дорогой учитель, оттеснил так основательно, что занял всю Вифинию, Фригию и Каппадокию, покорил Киликию и дошел до самого Тарса. Малая Азия стала наша. Не только старая Эгейская лужа, но и весь берег Средиземного, или, как мы его называем, Египетского, моря был в наших руках. Вы скажете, милый Аристотель, что этим была достигнута моя главная политическая и стратегическая цель — полное вытеснение Персии из греческих вод. Однако же в результате покорения Малой Азии сложилась новая обстановка: наши новые береговые границы могли оказаться под угрозой с юга, со стороны Египта или Финикии. Персия могла бы получить от этих стран поддержку и военные материалы для продолжения войны с нами. Следовательно, стало необходимым занять берега Тира и вступить в Египет. Сделав это, мы стали властителями всего средиземноморского побережья, но одновременно возникла новая опасность: базируясь на богатую Месопотамию, Дарий мог бы вторгнуться в Сирию и отрезать наши египетские владения от малоазиатских. Следовало во что бы то ни стало разбить Дария наголову, что мне и удалось под Гавгамелом… Как вы знаете, нам достались Вавилон, Сузы, Персеполь и Пасаргады. Таким образом мы стали господствовать на Персидском заливе. Однако, для того чтобы обезопасить нашу новую империю от возможных набегов с севера, необходимо было обезвредить мидян и гиркан. Я сделал это, и наши владения протянулись от Каспийского моря до Персидского залива, но все еще не были защищены с востока. Тогда я со своими македонцами отправился в поход, в земли ареев и дрангианов, опустошил Гедрозию и истребил арахозцев, после чего победоносно вступил в Бактрию. Военную победу я закрепил брачными узами, взяв себе в жены бактрийскую царевну Роксану. Это диктовалось политической необходимостью. После того как я завоевал для своих македонцев и греков столь обширные земли на Востоке, мне волей-неволей пришлось искать приязни своих новых подданных — варваров. Средствами к этому были величие и пышность, без которых убогие пастухи Востока не представляют себе мощного властителя. Скажу правду: моя старая македонская гвардия была недовольна этим. Им казалось, вероятно, что их полководец отвернулся от своих боевых ветеранов. В этой связи я был, к сожалению, вынужден казнить моих старых соратников Филоту[94], и Калисфена[95]… Поплатился жизнью и мой Парменион[96]. Я очень сожалел об этом, но другого выхода не было, ибо брожение среди македонцев ставило под угрозу мой следующий шаг. Дело в том, что я готовился к походу в Индию. Видите ли, Гедрозия и Арахозия, словно стеной, окружены высокими горами. Но, для того чтобы они стали неприступной крепостью, мне был необходим плацдарм, с которого можно предпринимать вылазки или, наоборот, отступать за крепостную стену. Такой стратегический плацдарм представляет собой Индия вплоть до реки Инд. Военная логика требовала захвата этой территории, а с нею и предмостья па другом берегу Инда. Ни один предусмотрительный политик или полководец не поступил бы иначе. Но, когда мы уже достигли реки Гифазис, мои македонцы стали роптать, говоря, что не пойдут дальше, потому что устали, ослабли от болезней и скучают по родине. Пришлось вернуться. Это был ужасный путь для моих ветеранов, но еще ужаснее он был для меня: ведь я собирался дойти до Бенгальского залива, дабы установить для моей родной Македонии естественную границу на востоке. И вот пришлось временно отказаться от этого намерения. Мы вернулись в Сузы. Я мог бы быть доволен, создав для македонцев и греков такую громадную империю. Но, чтобы не полагаться лишь на своих усталых людей, я принял в свое войско тридцать тысяч персов. Это хорошие солдаты, они были нужны мне для обороны восточных границ. И, представьте себе, мои ветераны очень обиделись на меня за это. Они не поняли, что, приобретая для своего народа восточные земли, во сто раз превышающие размеры Македонии, я тем самым становлюсь великим восточным монархом, что мне нужно назначать своих советников и вельмож из числа восточных владык и окружить себя пышностью Востока. Все это естественная политическая необходимость, и я принимаю ее в интересах Великой Македонии. Обстоятельства требуют от меня все новых личных жертв, и я несу их, не ропща, мысля лишь о величии и силе своей прославленной империи. Приходится привыкать к варварской роскоши и к пышности восточных обычаев. Я взял себе в жены трех восточных царевен, а ныне, милый Аристотель, даже провозгласил себя богом. Да, мой дорогой учитель, богом! Мои верные восточные подданные поклоняются мне и во славу мою приносят жертвы. Это политически необходимо для того, чтобы создать мне должный авторитет у этих горных скотоводов и погонщиков верблюдов. Как давно было время, когда вы учили меня действовать согласно разуму и логике! Но что поделаешь, сам разум говорит, что следует приноравливаться к человеческому неразумию. Путь, по которому я иду, может показаться фантастическим. Но сейчас, в ночной тишине моего божественного уединения, обозревая мысленно весь этот путь, я вижу, что никогда не предпринимал ничего, что не было бы обусловлено моим предыдущим шагом. И вот слушайте, мой милый Аристотель: ради спокойствия и порядка в империи, в интересах реальной политики было бы целесообразно провозгласить меня богом и в наших западных владениях. Уверенность, что Македония и Эллада приняли принцип моей неограниченной власти, развязала бы мне руки и здесь, на Востоке, дала бы возможность завоевать для Греции естественную границу на китайском побережье. Тем самым я бы навеки обеспечил мощь и безопасность своей Македонии. Как видите, это разумный и трезвый план. Я уже давно не тот фантазер, что произносил клятву над гробницей Ахилла. И вот сейчас я прошу вас, моего мудрого друга и наставника, философски обосновать и убедительно мотивировать грекам и македонцам провозглашение меня богом. Делая это, я поступаю как отвечающий за себя политик и государственный муж. Таково мое задание. От вас зависит, будете ли вы выполнять его в полном сознании политической важности, целесообразности и патриотического смысла этого дела. Приветствую вас, мой дорогой Аристотель! Ваш Александр. 1937 Смерть Архимеда[97] Дело происходило не совсем так, как пишут в учебниках. Да, действительно правда, что Архимед был убит при взятии Сиракуз римлянами, но неправда, что к нему ворвался римский солдат и хотел захватить его в плен и что Архимед, поглощенный черчением геометрических фигур, раздраженно крикнул ему: «Не смей трогать мои круги!» Прежде всего Архимеда никак нельзя было назвать рассеянным профессором, который даже не подозревает, что делается вокруг него: наоборот, по характеру он был прирожденным бойцом и изобретал военные машины для обороны Сиракуз. А кроме того, проникший в его дом римский воин вовсе не был пьяным мародером; это был хорошо вышколенный и весьма честолюбивый центурион[98] Люций, состоявший при штабе и отлично знавший, с кем он имеет дело. Он вовсе не собирался увести Архимеда в плен; Люций остановился в дверях, отдал по-воински честь и громко произнес: — Приветствую тебя, Архимед! Архимед оторвался от вощеной дощечки, на которой он что-то чертил, и спросил: — Что такое? — Послушай, Архимед, — сказал в ответ Люций. — Мы знаем, что без твоих машин Сиракузы не могли бы продержаться даже месяц. А мы возились с ними целых два года. Уверяю тебя, что мы, солдаты, прекрасно это понимаем. Машины замечательные. Могу тебя только поздравить. Архимед небрежно отмахнулся. — Оставь, пожалуйста, не стоит говорить об этом. Обыкновенные метательные приспособления, игрушки и больше ничего. Серьезного научного значения они не имеют. — Но зато имеют военное значение, — возразил Люций. — Вот что, Архимед, я пришел, чтобы предложить тебе работать с нами. — С кем это, с нами? — С римлянами. Ты ведь должен понимать, что Карфаген[99] приходит в упадок. С какой стати ты будешь ему помогать? Увидишь теперь, какую мы начнем игру с Карфагеном. Вообще вы, сиракузяне, с самого начала должны были присоединиться к нам. — Это почему? — проворчал Архимед. — Случайно по происхождению мы греки. Зачем же нам присоединяться к римлянам? — Потому что вы живете на острове Сицилия, а Сицилия нам нужна. — Зачем? — Затем, что мы хотим овладеть Средиземным морем. — А-а!.. — задумчиво протянул Архимед и взглянул на свою дощечку. — А для чего это вам? — Кто владеет Средиземным морем, тот владеет всем миром. Кажется, ясно. — А вы обязательно должны владеть всем миром? — Да. Призвание Рима быть владыкой мира. И он будет владыкой, можешь мне верить. — Не спорю, — сказал Архимед и стер что-то на вощеной дощечке. — Но я бы вам не советовал, Люций. Понимаешь ли, быть владыкой мира — слишком хлопотно. Жалко трудов, которые придется на это положить. — Не важно. Зато мы будем великой империей. — Великой империей! — ворчливо повторил Архимед. — Нарисую я малый круг или большой — все равно это будет только круг, и у него всегда есть граница; жить без границ вы все равно не сможете. Или ты думаешь, что большой круг совершеннее малого? И что ты более великий геометр, если начертишь большой круг? — Вы, греки, всегда играете словами, — ответил Люций. — А мы доказываем свою правоту иначе. — Чем же? — Делом. Например: мы завоевали ваши Сиракузы; следовательно, Сиракузы принадлежат нам. Разве это не ясное доказательство? — Ясное, — сказал Архимед и слегка почесал голову заостренной металлической палочкой, которой он чертил на дощечке. — Да, вы завоевали Сиракузы, Только это уже не те Сиракузы, какие были до сих пор. Тех больше не будет. Это был великий и славный город; теперь ему уже великим не быть. Никогда. Конец Сиракузам! — Зато великим будет Рим. Он должен быть сильнее всех на земле. — Зачем? — Чтобы отстоять себя. Чем мы сильнее, тем больше у нас врагов. Поэтому мы должны быть сильнее всех. — Что касается силы, — пробормотал Архимед, — тo, видишь ли, Люций, я немного смыслю в физике и скажу тебе кое-что: сила связывает. — Что это значит? — Вот, видишь ли, есть такой закон. Действующая сила связывает себя. И чем сильнее вы будете, тем больше вам на это потребуется сил, и в конце концов наступит момент… — Ну, что ты хотел сказать? — Да нет, ничего. Я не пророк, я только физик. Сила связывает. Больше я ничего не знаю. — Слушай, Архимед, почему бы тебе все-таки не работать с нами? Ты даже не представляешь себе, какие огромные возможности открылись бы перед тобой в Риме. Ты изготовлял бы самые могучие военные машины на свете… — Прости меня, Люций. Я уже не молод, а мне хотелось бы разработать кое-какие из своих замыслов. Как видишь, я и сейчас сижу за чертежом. — Но неужели, Архимед, тебя не прельщает возможность завоевать вместе с нами мировое господство?.. Ну, что же ты замолчал? — Прости, — сказал Архимед, склонившись над своей дощечкой. — Что ты сказал? — Я сказал, что такой человек, как ты, мог бы участвовать в завоевании мирового господства. — Гм, мировое господство… — задумчиво произнес Архимед. — Ты не сердись, но у меня здесь дело поважнее. Нечто более прочное. Такое, что действительно переживет нас с тобой. — Что это? — Осторожно, не сотри моих кругов. Это способы вычисления площади любого сектора круга… Несколько позже было официально объявлено, что известный ученый Архимед погиб в результате несчастного случая. 1935 Марфа и Мария В продолжение пути, пришел Он в одно селение; здесь женщина, именем Марфа, приняла его в дом свой; у ней была сестра, именем Мария, которая села у ног Иисуса и слушала слова Его. Марфа же заботилась о большом угощении, и подошедши сказала: Господи! Или Тебе нужды нет, что сестра моя одну меня оставила служить? Скажи ей, чтобы помогла мне. И Иисус сказал ей в ответ: Марфа! Марфа! Ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно. Мария же избрала благую часть, которая не отнимется у нее. (Евангелие от Луки, 10, 38–42) И в тот же вечер вошла Марфа к соседке своей Тамар, жене Якуба Грюнфельда, которая лежала после родов; и, видя, что огонь в очаге угасает, подложила поленьев и присела к очагу, чтобы раздуть огонь. И когда взвилось живое пламя, смотрела Марфа в огонь и молчала. И тогда сказала госпожа Тамар: — Хороший вы человек, Марфочка. Так вы обо всех хлопочете — я даже не знаю, чем отплатить вам. Но Марфа ничего не ответила и не отвела глаз от огня. Тут спросила госпожа Тамар, сказав: — Правда ли, Марфочка, что нынче был у вас рабби из Назарета? И ответила Марфа: — Был. И сложила госпожа Тамар руки и молвила: — То-то вам радость, Марфа; я знаю, к нам бы Он не пришел, но вы этого заслуживаете, вы ведь такая хорошая хозяйка… Тогда склонилась Марфа к огню, проворно помешала дрова и сказала: — Знаете, госпожа Тамар, лучше бы этого не было. Разве могло мне прийти в голову, что именно сегодня, накануне праздника… Ладно, думаю, сначала постираю. Сами знаете, сколько за нашей Марией стирки! Так вот, бросаю я грязное белье в кучу, и вдруг: «Добрый день, девушки!» — стоит Он на пороге! Я как закричу: «Мария, Мария, пойди сюда!» — чтобы она помогла мне поскорей убрать грязное белье, а Марка примчалась растрепанная и, как увидела Его, закричала, будто умалишенная: «Учитель, Учитель, вы пришли к нам?» И — бац, она уже на коленях перед Ним, рыдает и руки Ему целует… Мне так было стыдно за нее, госпожа Тамар! Что мог подумать Учитель, такая сумасшедшая истеричка, а тут еще везде грязные тряпки валяются… Я еле выговорила: «Садитесь, Учитель», и давай белье собирать; а Мария дергает Его за руку и всхлипывает: «Учитель, говорите же, скажите нам что-нибудь, раббони…» Подумайте только, госпожа Тамар, она называет Его «раббони»! И везде был беспорядок, сами знаете, как во время стирки, даже пол не подметен… Что Он только о нас подумал! — Ну, Марфочка, ничего, — утешала ее госпожа Тамар. Мужчины и не заметят небольшого беспорядка. Я их знаю. — Пусть так, — возразила Марфа с жестким огоньком в глазах. — Но порядок должен быть. Понимаете, госпожа Грюнфельд, вот когда Учитель обедал у того мытаря, так Мария ухитрилась омыть Ему ноги слезами и вытереть собственными волосами, Скажу вам, госпожа Тамар, — я бы не решилась сделать нечто подобное, но очень хотела бы, чтоб у Него под ногами был хоть чистый пол. Вот это — да. И расстелить перед Ним наш красивый коврик, знаете, тот, из Дамаска. А не грязное белье. Умывать Ему ноги слезами да волосами утирать — это Марка умеет, а вот причесаться, когда Он пришел, или пол подтереть — нет ее! Ей бы только бухнуться Ему в ноги да глаза вот такие сделать — мол, говори, раббони! — И Он говорил? — нетерпеливо спросила госпожа Тамар. — Говорил, — медленно произнесла Марфа. — Улыбался и говорил — для Марии. Я-то, сами понимаете, больше думала о том, как бы поскорее убрать белье да подать Ему хоть козьего молока с куском хлеба… Вид у Него утомленный — наверное, устал с дороги; у меня так и вертелось на языке: я, мол, вам подушки принесу, Учитель, отдохните немного, вздремните, мы будем тихие, как мышки, даже дышать перестанем… Но понимаете, госпожа Тамар, кому захочется перебивать Его речи! И вот я ходила на цыпочках, чтобы Мария догадалась быть потише, да куда там! «Говорите еще, Учитель, прошу, прошу вас, еще что-нибудь!» А Он, добрый такой, все улыбался и говорил… — Ах, как бы я хотела слышать, что Он говорил! — вздохнула госпожа Тамар. — Я тоже, — сухо ответила Марфа. — Но кто-то ведь должен был остудить молоко, чтобы подать Ему холодное. И должен же был кто-то достать немного меду для хлеба. Потом забежать к Эфраиму — я ведь обещала Эфраимихе доглядеть за ее детишками, когда она уйдет на базар… Да, госпожа Тамар, старая дева вроде меня тоже может кое для чего пригодиться. Господи, хоть бы наш брат Лазарь был дома! А он, как увидел утром, что я собираюсь стирать, так и говорит: «Ладно, девушки, я исчезаю; только ты, Марфа, не пропусти, если мимо пройдет этот продавец кореньев из Ливана, купи мне грудного чаю». Ведь наш Лазарь все грудью хворает, госпожа Тамар, и ему все хуже да хуже. И вот я все думала — хорошо бы Лазарь вернулся, пока Учитель здесь! Я верю, госпожа Тамар, Он исцелил бы нашего Лазаря; и как услышу шаги у дома, так и выбегаю на порог, кричу каждому: «Господин Ашер, господин Леви, господин Иссахар, скажите Лазарю, если встретите, пусть сейчас же идет домой!» Да еще надо было смотреть, не покажется ли продавец кореньев — прямо не знала, за что раньше приняться… — Это мне известно, — произнесла госпожа Грюнфельд. Семья доставляет много хлопот. — Что хлопоты, — молвила Марфа. — Но знаете, госпожа Грюнфельд, каждому ведь хочется послушать слово Божие. Я всего лишь глупая женщина, ну, вроде прислуги… И я себе думаю: должен же кто-то все это делать, должен же кто-то стряпать, и стирать, и чинить тряпки, и мыть полы, и раз уж у нашей Марки не такой характер… Она уже не так прекрасна, как раньше, госпожа Тамар; но была она такая красавица, что… что я просто не могла не служить ей, понимаете? А все почему-то думают, что я злая… но вы-то знаете, госпожа Грюнфельд, злая и несчастная женщина не может хорошо готовить, а я ведь неплохая повариха; что ж, раз Мария красивая — пусть Марфа вкусно стряпает, разве я не права? Но, госпожа Тамар, вы, верно, и это знаете: иной раз на минутку, на одну только минутку сложишь руки на коленях, и тогда странные такие мысли приходят в голову: а вдруг кто-нибудь тебе что-нибудь скажет или посмотрит на тебя так… так, словно бы говоря: «Доченька, это ты ведь любовь свою нам отдаешь, и всю себя нам жертвуешь, телом своим полы трешь, и всю эту чистоту чистотой души своей сохраняешь; и входим мы в твой дом, словно дом этот — ты сама, Марфа, и ты по-своему много любила…» — О, это так, — сказала госпожа Грюнфельд. — И если бы у вас было шестеро детей, Марфочка, как вот у меня, тогда вы поняли бы это еще лучше. Тогда сказала Марфа: — Госпожа Грюнфельд, когда к нам так неожиданно пришел Он, Учитель из Назарета, я прямо ужаснулась: вдруг… вдруг он пришел, чтобы сказать прекрасные слова, которые я ждала так долго — и надо же… попал в такой беспорядок! Сердце у меня так и подскочило, в горле комок — говорить не могу только думаю: это пройдет, я просто глупая женщина, намочу пока белье и забегу к Эфраиму, и пошлю за нашим Лазарем, и прогоню кур со двора, чтобы они Ему не мешали… И потом, когда все уже было в порядке, вдруг во мне появилась чудесная уверенность: теперь я готова слушать слово Божие. И я тихо, тихонько вошла в комнату, где Он сидел и говорил. Мария сидела у Его ног, глаз с него не спускала… — Марфа сухо засмеялась. — И я подумала, какой был бы вид у меня, если бы я так пялила на него глаза! Тут, госпожа Грюнфельд, посмотрел Он на меня так ясно и приветливо, словно хотел что-то сказать. И я вдруг увидела: боже, какой Он худой! Знаете, Он нигде не ест как следует, даже до хлеба с медом почти не притронулся… И мне пришло в голову: голубей! Я приготовлю Ему голубей! Пошлю за ними Марку на базар, а Он пока немножко отдохнет… «Мария, говорю, пойди-ка на минутку в кухню». А Мария — ни гугу, словно слепая и глухая! — Она, верно, не хотела оставлять гостя одного, — успокаивающе заметила госпожа Тамар. — Лучше бы она подумала о том, чем Его накормить, — жестко проговорила Марфа. — На то мы и женщины, разве нет? И когда я увидела, что Марка ни с места, только смотрит, как зачарованная, тогда… не знаю, госпожа Тамар, как это получилось, только я не могла сдержаться. «Господи, говорю, неужели Тебе все равно, что сестра моя одну меня оставила прислуживать? Скажи ей, чтобы помогла мне на кухне!» Так и вырвалось у меня… — Ну, и Он сказал ей? — спросила госпожа Грюнфельд. Из горящих глаз Марфы брызнули слезы. — «Марфа, Марфа, заботлива ты и печешься о многом; а нужно только одно. Мария же выбрала благую часть, которая у нее не отнимется». Что-то в этом роде сказал Он мне, госпожа Тамар. С минуту было тихо. — И это все, что Он тебе сказал? — спросила госпожа Тамар. — Все, по-моему, — ответила Марфа, порывисто вытирая слезы. — Потом я пошла купить голубей — чистые разбойники эти купцы на базаре, госпожа Грюнфельд! — изжарила их, и для вас сварила похлебку из голубиных потрохов… — Да, знаю, — вставила госпожа Тамар. — Вы очень хорошая, Марфа. — Нет, — упрямо возразила та. — Чтоб вы знали, впервые я не прожарила голубей как следует. — Они были жесткие; но я… все у меня валилось из рук. Ведь я безгранично верю в Него, госпожа Тамар! — Я тоже, — благоговейно ответила госпожа Тамар. — А что еще Он говорил, Марфочка? Что он говорил Марии? О чем учил? — Не знаю, — ответила Марфа. — Я спросила Марию — да вы ведь знаете, какая она сумасбродная. «Я уже не помню, говорит, ей-богу, не могу тебе передать ни одного слова, но это было удивительно прекрасно, Марфа, и я безмерно счастлива…» — Что ж, это стоит того, — согласилась госпожа Тамар. Тут Марфа высморкалась, чтобы скрыть слезы, и сказала: — Давайте, госпожа Грюнфельд, я перепеленаю вашего постреленка… 1932 Лазарь[100] И до Вифании дошел слух, что галилеянин схвачен и брошен в темницу. Услыхав об этом, Марфа всплеснула руками и из глаз ее брызнули слезы. — Видите, — сказала она, — я говорила! Зачем Он пошел в Иерусалим, зачем не остался здесь! Здесь бы никто не узнал о Нем… Он мог бы спокойно плотничать… устроил бы мастерскую у нас во дворике… Лазарь был бледен, и глаза его лихорадочно блестели. — Это глупые речи, Марфа, — сказал он. — Он должен был идти в Иерусалим. Должен был восстать против этих… этих фарисеев и мытарей, должен был сказать им в глаза, что и как… Вы, женщины, не понимаете этого. — Я понимаю, — тихо и страстно проговорила Мария. — И я знаю, что случится. Случится чудо. Он двинет пальцем — и стены темницы откроются… и все узнают Его, падут перед Ним на колени и будут кричать: «Чудо!»

The script ran 0.004 seconds.