Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Александр Фадеев - Том 1. Разгром. Рассказы [0]
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_su_classics

Аннотация. В основу настоящего Собрания сочинений положено первое (посмертное) Собрание сочинений А. А. Фадеева в 5 томах, Гослитиздат, 1959–1961. В первый том вошли роман «Разгром», повести и рассказы 1924–1931 гг. http://ruslit.traumlibrary.net

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

— Никуда не ходи, — ввязался Митька, — гуляй здесь! А ружье брось. Девке с ружом не полагатся… — Ишь шустрый какой, — отрезала Каня. — Не тебе ж ружья дать? С тебя и бабьего веретена хватит. — Ай, девка!.. Сладка да горяча, как пирог, — жжется. Дай хоть буфера поглядеть, какого заводу. — Иди, иди! Я те ребра-то поломаю!.. У девок да баб круговая порука. Напали на Митьку девчата. Мало рыжего чуба не выдрали, а парням хоть бы что. Только когда Каня ушла, почувствовал Дегтярев, что под рукой у него тело чужое. Что сноп, что девка — разницы никакой. И второй раз за вечер удивился. Потом лезли в голову разные мысли. Неясные, как махорочный дым. Вспомнил, что у Марины рубахи потные, и подумал, что, может, сноп-то под рукой держать веселей. И еще: «Хоть из тайги, а такая же баба… ерунда». Хотел всякие мысли прогнать и два раза танцевал, а все же шевелилось где-то желание, чтоб Жмыхов задержался. Таксатора Антон не любил, а как ушел таксатор на свою половину, почему-то заныло. У Василисы спросил: — Где у тебя воды испить? — Ступай на кухню! Но до кухни не дошел. Нудно скрипели половицы. В дощатых комнатах щели большие. Из одной комнаты валило тепло, и кто-то сонный дышал. Посмотрел в щелку. Топилась железная печка, а над ней на веревке — бабья одежда. Капала на печку с одежи вода, и с каждой каплей… ш… шип… ш… шип… Спит девка на спине, одеяло по шею — ничего не увидишь. Только где грудь — манящий колышется бугорок да падает с лампы свет на лицо. На лице резко обозначены скулы и длинные ресницы, что черный бархат. — Эх, девка таежная, ядрена-зелена!.. А в соседней комнате что-то зашуршало. Повел глазами и в щели слева увидел знакомые таксаторовы зенки. Трусливые и бесстыжие, с мутью. — Смотрит, кисель… Тьфу!.. А ну вас всех к черту, дьяволы!.. — громко сказал Антон. Назад пошел веселый. Глава шестая 1 Когда утром проснулся в палатке, Дегтярев почувствовал — что-то переменилось. Был брезент вверху не грязен, а желт, а на желтом тихо играли кленовые листья. Выскочил — вверх уплывало небо, и солнце резвилось зайцами по мокрому листу. Солдаткин луг оделся травой по колено, и за лугом, что кончался в ста саженях обрывом, дымилась утренним паром глина. Сладко шумела кривоствольная забока[3], и, перебивая ее, сердито урчала невидная за забокой Улахэ. Чудились за рекой поля со вспрыгнувшей кверху пшеницей, а за полями качались в дрожащем воздухе сопки, чернея чужими заплатами прибитого к земле пепла. Он быстро скинул рубаху и побежал к колодцу. Долго с приятной дрожью полоскался в корыте для лошадей, покрываясь пупырчиками, как гусь, и, ничего не поев, накинул пиджак, пошел к парому. Тун-ло переночевал в фанзе паромщика, встретился на дороге. Постояли в коричневой дорожной грязи, поговорили — так, ни о чем. С людьми встречаться не хотелось. Антон свернул с дороги и, пропитав росою штаны, вышел ниже речного колена. Оглянулся. Где кончалась забока, дымила черной трубой паромщикова фанза. На холмах паслись коровами сандагоуские избы, и церковный крест блестел на солнце, как игла. Из деревни по дороге к парому гусеницами ползли телеги. Глянул вниз — расстилалась меж раздавшихся сопок с помутневшей и вздувшейся пеной рекой васильковая, пахучая, хлебная, зеленоросая падь. Зуд пошел от сердца к голове и вниз через колени к пяткам. Сбежал на припек, развалился и, чувствуя, как млеет от сырости спина, долго лежал, ни о чем не думая. Только раза два вспомнил почему-то Каню и тогда улыбался. Тун-ло встретил по дороге не одну подводу. 2 Тянулись мужики на поля с палатками на ночь, с сапками, с косами. Хоть не пришел Петров день, да буйная выросла за дожди трава. Тянулись с мужиками и бабы. У баб в телегах зыбки, а в зыбках ребята. Ребята кричали, и вместо сосок давали им бабы черный хлебный мякиш, смоченный слюной. Тун-ло останавливался у каждой подводы и говорил: — Не нужно ехать. Сегодня днем или ночью придет большая вода. Тун-ло знает. Никто не вернется домой. Много будет сирот в долине. С гольдом приветливо здоровались, но назад никто не возвращался. Большая вода приходит постепенно, а баштаны оправились и заросли бурьяном. Не затем бог дал дождя, чтобы все труды пропали из-за травы. Тун-ло не любил повторять одну вещь одним людям два раза. Но следующей подводе говорил то же самое. Однако и следующие подводы ехали дальше. Всякий гольд думает мало, больше созерцает. Но Тун-ло думал. Он думал, что среди русских людей много глупых и что, может быть, будет лучше, если их убавится. В волостном правлении у Неретина застал старик Жмыхова. — Посиди, — сказал ему Неретин. Тун-ло снял шапочку, достал из синих шаровар трубку, длинную и тонкую, как соломина, с блестящим чубуком. Закурил, сочно причмокивая губами. Губы у гольда тонкие, обветренные, в красной шелухе, и голова белая, как дым. Жмыхов говорил. — И еще, Иван Кириллыч, зря пущаешь в волость разные газеты. Ни черта не поймешь — ясное дело. Присылал бы уж которую одну. Получше. Тебе, поди, известно. А то — и контрибуции, и «Голос» какой-то, и Учредительное собрание — черт-и поймешь… — Насчет газет верно, — сказал Неретин. — Это наша ошибка. Исправим. Один ведь работаю, пойми, а делов много. — А Кислый?.. — От Кислого по способностям. Так и со всякого другого. Тут поумней нашего люди нужны, только не идут. Сволочи. Жмыхов посмотрел на ноготь большого пальца и, снимая отросшую черную каемку, спросил: — И к чему придем? Неретин вспомнил почему-то приходившего утром отца Тимофея. Лукавые его полтавские глаза особенно. Сказал, тихо посмеиваясь: — Попа ты привез. Был он сегодня. Чудной. «Кончились вам денежки», — говорю, а он: «Знаю, мне, мол, Жмыхов со Стрюком еще в Самаре сказывали». — «Зачем же ехали?» — говорю. «Прополоскаться, говорит, на одном месте надоедает…» И вдруг схватив на столе газету, крикнул Неретин, брызнув упоенно слюною: — Вот к чему придем! Понимаешь?.. — И подчеркнул ногтем: «Вся власть Советам рабочих, крестьянских и солдатских депутатов». — Это сначала, а потом дальше… Называлась газета — «Красное знамя». Жмыхов долго молчал и думал. Мигая седыми корявыми веками, бесстрастно сопел трубкой Тун-ло. Гольд мало думает, больше созерцает. Жмыхов снял черную каемку с другого ногтя. Медленно вытаскивая из головы слова, сказал: — Понимаю снаружи… суть не понятна… Скажи… — Суть бо-ольшая. Рассказывать все долго, а немного — можно. Если староверов-стодесятинников за землицу пощупаем, плохо?.. — Н-не знаю… — А когда мельницу и лавку отобрать хотел, тоже плохо? — Мельницу и лавку?.. — повел Жмыхов бровью и гаркнул прямо от сердца: — Хорошо!.. Ясное дело! Потому хозяева — жулики. — Нет, не потому. Все, друже, хозяева — жулики. Ты не подумай, что мужики не жулики. А ихнего не возьмем. — Тут без полбутылки не разберешься, — пошутил Жмыхов. — А ты подумай… Или, лучше, почитай — ведь грамотный? — Ясное дело, грамотный, других учил. Выдвинул Иван Кириллыч из стола скрипучий ящик и сунул леснику потрепанную книжонку. — На, почитай. Жмыхов взял книжонку и листнул раза два волосатыми пальцами. Заинтересовался. «Прочесть, — подумал, — дома». — А тебе, старик, что? — спросил Неретин гольда. 3 Тун-ло вынул трубку. Было ему девяносто три года, а зубы еще сохранились, только черные. — Приехал я к тебе по большому делу, — сказал Тун-ло. — Ты прогнал объездчика, и это хорошо. Только это — половина дела. — Говори. — Земля, на которой живешь, была наша. Мой брат Су-и теперь помер. Семьдесят лет назад ушел он на Сунгари. Детей Су-и прогнали китайцы. Дети Су-и пахали потом землю на Улахэ… Говорить буду много. Слушать будешь? — Говори, говори — я слушаю… — На Улахэ гольдов много. Таких, как я, — в тайге, и таких, как Су-и и его дети, — на земле. Земля была наша. Потом пришли русские. Русские взяли всю землю. Русские были сильнее, потому что их было больше. Когда твой отец был один, мы его не трогали. Но русские взяли всю землю, потому что стали сильнее. Так всегда бывает. Тун-ло знает. Говорить еще?.. — Говори до конца. — Нехороший порядок. Теперь гольд платит за землю. Гольд платит за фанзу, хотя делает ее сам из своего леса и своей глины. Нехороший порядок. Когда платит гольд за фанзу, платит за кан, за окна, за двери, за трубу — везде по-разному. Как русский хозяин хочет. Умирают гольды. Тун-ло думает, это нехорошо. Тун-ло слыхал, теперь порядок будет другой. Что думает сделать Неретин для гольдов? Иван Кириллыч долго молчал. — Жмыхов! Ты, говорят, человек не болтливый, — сказал он наконец. — Что расскажу, никому ни-ни… — Ну-у… Ясное дело… — обиделся Жмыхов. Неретин прихлопнул дверь в канцелярию, откуда слышались чужие голоса. — Слушай, Тун-ло. — Он подошел к гольду вплотную и положил ему руку на плечо. — Земли у нас много, правда? Земли всем должно хватить. Ты спрашиваешь, что думает сделать Неретин для гольдов?.. Неретин думает сделать для гольдов, русских, корейцев, китайцев, орочен и всех, кто там еще есть, одинаковый закон. Понял? От неожиданности Тун-ло встал. Седые веки поднялись выше обычного, и прямо в неретинские (с синью) глаза глянули зеленоватые сухие и пыльные глаза гольда: «Обманывает или правда?» И потому, что был Иван Кириллыч весел, без лукавства, и глаз своих не опустил, подумал Тун-ло: «Может быть, правда». — Только сразу не выйдет, — сказал Иван Кириллыч. — Я раньше все сразу думал, — теперь научился. Постепенно надо. Сначала арендную плату уменьшим, потом еще что-нибудь… Здорово?.. Смотрел Жмыхов на председателя и думал, что задолго до тех дней, как уменьшится арендная плата, свернут ему сандагоуцы каштановую голову. И было Жмыхову жалко и каштановой председательской головы, и того, что долго еще без этой головы не уменьшится для гольда арендная плата. Но Тун-ло остался доволен. — Торопиться не надо, — сказал он Неретину. — Когда за зверем ходишь, никогда не торопишься. Один закон для всех сделать труднее, чем ходить за зверем. Тун-ло знает. Неретин говорил еще много и радовался тому, что слова идут самые нужные, хорошие и крепкие. Тун-ло молчал, потому что не любил об одном деле одним людям напоминать два раза, а других дел у него сегодня не было. — Пойдем, старик, — сказал ему Жмыхов, когда Неретин кончил, — порадуй племяшей. Скажи, штоб председателю помогали… Эх, и вода на днях придет, Иван Кириллыч, — многим хлебам капут! Прощевай… Когда шагали по улице по теплым слюдяным лужам, лопались на кустах заново разбухшие почки. — Большие дела в волости будут, — вслух размышлял Жмыхов, — все перевернулось, ясное дело. Шуршали, как мыши, широкие гольдские шаровары. На голове у гольда черная шапочка с нитяной пуговицей на макушке, а что в голове — неизвестно. Ведь гольд мало думает, больше созерцает. Глава седьмая 1 Вечером того дня била старшего сынишку учительница Баркова. — Говорила тебе, сукин сын, приходи к обеду… приходи к обеду, выкидыш засохший!.. Учительница Баркова, толстая сибирская баба, так и плывет. Живот у нее большой, отвис, как торба с хлебом, — через неделю четвертым отпрыском разрешится. Другой сынишка — толстопузый и низколобый, в мать — тоже прутик взял. Весело лупил табуретку: — Плиходи к обеду, плиходи к обеду… Ручонки у него короткие и пухлые, никак матери в такт не попадает. — Не бу… уду!!! — вопил старший. — Черт бы их взял! — сказал в соседней комнате учитель Барков. Сморщился от внутренней боли и собственного бессилия. Нервно сорвал с гвоздя фуражку, пошел к Копаю на квартиру. Опасаясь разлива, с копаевских рыбалок свозили под навес лодки. Большие смоленые плоскодонки, как гробы. Под другим навесом блестящие новые бочки для рыбной засолки. Рабочих на копаевских рыбалках восемнадцать человек. Копай-лавочник на дворе кричал: — Укладывай ровней!.. Голоштанники!.. Не вместятся под навес лодки-то, половины нет!.. Были у Копая сильные кабаньи челюсти и такой же жирный хозяйственный голос. «Опять идет, — подумал он с неудовольствием, увидев Баркова, — задолжал уж, и не считай: все равно не заплатит». Однако Барков мог еще понадобиться. — Здорово, Сергей Исаич, — бросил ему с оттенком приветствия, — проходи в избу. Было Баркову, как всегда, стыдно идти на чужую водку и хлеб, и, как всегда, подумав с жалобной злобой: «Черт с ним… вместе крали…» — он все-таки пошел. — Лодки свезти успеем? — спросил Копай у артельщика. — На чаишко бы надо, — подмигнул тот. «Я бы вам дал чаишко», — подумал Копай. Грузно вздохнул. — Скажи, четвертную поставлю, — уронил со сдержанным неудовольствием. И снова подумал: «Теперь с человеком добрым нужно быть». Насупил брови, пошел в избу. Учитель Сергей Барков пьянствовал у Копая-лавочника всю ночь. Ложась спать, учительница долго крестилась. «Опять нет», — думала про мужа. Хотелось драться и плакать. Засыпая, решила с завтрашнего дня приглашать на ночь повитуху. Конечно, через неделю должно, а не ровен час… кто ж его знает. 2 Снился ночью Барковой сон. Даже не сон, а так — что-то непонятное. Будто бежала от чего-то страшного и не могла убежать. Ноги путались в густой засохшей осоке, а младший сынишка свободно ползал по траве и убеждал ее приходить к обеду. Она сама сознавала, что приходить надо, потому что через неделю должна родить. Но осока не пускала, а страшное неумолимо надвигалось. Она начинала сильнее перебирать ногами, но они вязли в ил, и был он странно сухой, как песок. «Ведь это песок, ведь это песок…» — уверяла она сына. Сын заплакал. «Почему он плачет? Ведь я побила старшего», — подумала Баркова… И тогда страшное налетело. Баркова закричала, или, быть может, ей так показалось, потому что крика не было слышно, а был переполнявший душу грохот, рев и треск чего-то другого — большого и неудержимого. Она проснулась с сильным сердцебиением, но сон не прекратился. Где-то за школой с громовым гулом и скрежетом перемалывали воду гигантские жернова. Школьное здание тряслось, как на телеге, и оконные стекла жалобно дребезжали. За окнами в белесой утренней мути надрывно лаяли сандагоуские собаки. Не по-обычному кричали третьи петухи, и где-то далеко истошно, как на убое, мычали коровы. Восьмилетняя дочь Барковой тоже проснулась. Она не понимала, что происходит, и растерянно мигала белыми ресничками. Обоих сыновей уже не было в комнате. «Вода пришла», — сообразила Баркова, окончательно просыпаясь. Сразу испугалась за детей и почему-то больше всего за дочь, хотя дочь была в комнате. Торопливо перекрестилась. — Сонька… Соня, — позвала ласковым шепотом. — Проснись, детка, родная… — Я не сплю… Чевой-то это?.. Я боюсь… — Не бойся, это Улахэ разлилась. Беги скорей на речку, тащи ребят — неравно утонут… И, приходя в обычное свое настроение, она закричала, раздражаясь от собственного голоса: — Ну-у! Беги, когда говорят!.. Вот сукины дети, сколько раз говорила, и тот кобель, никогда дома не ночует… Живей, живей, копу-уша!.. 3 Накинув капот, Баркова убрала постели. Позолоченный образок хмуро и как будто укоризненно смотрел из темноты на ее нечесаные волосы, выпятившийся живот и продранные зеленые шлепанцы на ногах, вывезенные еще из Сибири. Она с опаской влезла на табуретку и, прислушиваясь по привычке к неуверенным ласковым толчкам внутри, зажгла лампадку. Дрожащее пламя было желтее лица на образке. «Батюшки! — спохватилась Баркова, — капусту-то в погребе как есть всю затопит!» С неожиданной для ее положения легкостью она соскочила с табуретки и зачастила отекшими ногами по некрашеному полу, а потом по заросшему загаженным одуванчиком дворику. Из погреба пахнуло кислой и сырой плесенью и отдающей гнилым деревом водой. Вода выступила из земли с началом дождей и прибывала с каждым днем. Баркова спустилась немного по склизким ступенькам и, нащупав в полутьме торчащую из воды кадушку, попыталась ее поднять. Кадушка казалась не тяжелой. Баркова потянула сильнее и, поскользнувшись, въехала ногами в воду, больно ударившись о ступеньки поясницей. В то же мгновение она почувствовала, как острая режущая боль пронизала тело и по ногам с теплым щекотом побежала кровь. Баркова не помнила, как добралась до спальни, но через несколько минут очнулась уже на постели. Были, как всегда, невыносимы боли, сокращалось в страшных потугах распустившееся в жиру тело, и, как всегда, казалось это совсем иным, не похожим на прошлые роды, полным новых, неиспытанно мучительных ощущений. Баркова всегда проклинала жизнь. Но, как и все люди этого рода, она боялась смерти. Теперь ей показалось, что она умирает, и ее жалобные стоны слились в один вопль дикого, животного ужаса… В таком положении застала ее прибежавшая с реки и не нашедшая там ребят Сонька. 4 Непонятный грохот разбудил фельдшерицу Минаеву. Был он слишком тревожен и гулок, фельдшерица заволновалась. — Власовна… — позвала слабым голосом аптечную служительницу. Никто не отозвался. Она чувствовала во всем теле большую слабость. Нервы тонко воспринимали всякую мелочь, и мелочь эта с болезненной четкостью отпечатывалась в мозгу. Мысли тянулись с такой же болезненной ясностью. Но вместе с тем Минаева чувствовала, как где-то глубоко под ними тихо и скрытно шевелится глухая и одинокая, ушедшая в себя тоска. Тоска Минаевой имела свои причины. Первая — была болезнь. К опухолям и болям в боку и пояснице присоединился сухой и колкий кашель, не дававший спать по ночам. Это было уже не воспаление почек, а что-то другое. Сердце то колотилось, как пойманный в силок снегирь, то, казалось, совсем останавливалось и после жуткой паузы начинало медленно перебирать заржавелыми клапанами. Температура поднималась временами до того, что фельдшерица теряла сознание и начинала бредить, то падала настолько, что с трудом прощупывался пульс, и тело, теряя свой вес и размеры, испытывало необычную, похожую на смерть слабость. И оттого, что слабость все увеличивалась, болезнь развивалась и неоткуда было ожидать помощи, Минаева пришла к убеждению, что она больше никогда не встанет. Это была вторая причина ее тоски. И третья причина была любовь. Минаевой казалось, что искренне и горячо она любит впервые. Этот человек не походил на тех, кем она интересовалась раньше. Его любовь была странно неотделима от всего, чем он занимался с утра до вечера — каждый день. И, может быть, потому Минаева чувствовала себя с ним неуверенно, а без него одиноко. Последнее время Неретин заходил реже, и несколько дней уже и совсем не заглядывал. Она не могла забыть, как ее бросили одну с ребенком на руках и она принуждена была укрыться от алчных и от укоризненных взоров в далекую Улахинскую долину. Это тоже была одна из причин ее тоски. Все это было очень просто и обыкновенно. 5 Минаева услыхала детский плач и шарканье босых ног по полу. — Кто там?.. — спросила она как могла громко. В комнату, всхлипывая, вбежала в нижней рубашке растрепанная дочь Барковой. Ее мелкие глаза от ужаса разлезались в стороны, из них по давно не мытому лицу бежали одна за другой грязные слезинки. — Мамка умирает… родить не может… Тетя, милая, помоги-и!.. Из каждой трещинки сломавшегося детского голоса звучала мольба страдающего взрослого человека. Минаева никогда еще не видела таких испуганных глаз и не слыхала такой отчаянной мольбы из детских уст. — Давно родит? — спросила ласково. — Не зна-аю, я ничего не знаю… Тетенька, милая, помоги-и… Сонька упала на колени и, уткнувшись носом в одеяло в ногах у фельдшерицы, забилась в истерике. Минаева попыталась встать. Острое колотье в боку бросило ее обратно в подушку. Она сжала губы, чтобы не закричать, и, держась за спинки стула и кровати, все-таки встала. Пол уходил куда-то из-под ног, и комната в красных кругах плыла перед глазами. — Беги, позови к маме бабку Наумовну, — сказала она Соньке. С трудом нащупала туфли и сунула в них трясущиеся ноги. Не заботясь о том, что может встретить людей, натянула прямо на нижнюю рубашку тонкий больничный халат. Вынула из сундука щипцы и марлю и, хватаясь свободной рукой за встречные предметы, пошла. На улице она совсем не чувствовала своего тела. Ей казалось, что она плывет по воздуху. Она знала только, что ей нельзя падать, потому что больше не хватит сил встать. В сыром тумане было холодно голым ногам. Она подумала, что простудится, но тотчас же решила, что теперь все равно. Почему «все равно», она не знала, но эта мысль всецело овладела ею… — Теперь… все равно… — несколько раз повторила она и радостно улыбнулась чему-то хорошему внутри себя. Жена учителя лежала в том же положении, в каком ее увидела Сонька. Она уже не могла кричать и тяжело хрипела, корчась на одеяле. Неизвестно, где взяла сил изнуренная болезнью фельдшерица, но, когда все кончилось, она исчерпала последнее, что имела. Мутная пелена заволокла ей мозг, надвинулась на глаза. Она почувствовала, что падает, и схватилась за что-то руками. Но это был окровавленный край барковского капота. Он потянулся вместе с ней, и, потеряв последние остатки сознания, Минаева медленно опустилась на пол. В полутемной комнате раздался крик только что народившегося человека. Новый человек пришел из другого мира. Ему не было никакого дела ни до разлива, ни до измученной матери, ни до свалившейся с ног Минаевой, и крик его был беспомощен, но требователен. Глава восьмая 1 Затор в верховьях Улахэ прорвался. Вода пришла в сандагоуские поля полуторасаженным мутно-оранжевым валом. Разнесла в щепки прибрежные фанзушки, проредила волостные забоки, разметала по полешку дровяные заготовки. Она наполнила долину желтопенным водостремом от выгоревших на западе сопок до верхнего обрыва, что тянулся за Солдаткиным лугом. Сандагоуская забока гнулась по течению, как трава, и столетние ясени, впившись мозолистыми корнями в землю, злобно тряслись и ревели под водяным напором. Над взбаламученным селом стоял редкий предутренний туман. Лесовики с руганью поспешно сматывали палатки. Вода грозила затопить луг. Разбуженный народ бежал к берегу. Лошади, выломав двери сараев, с неистовым ржанием метались по улицам. Где-то беспомощно и дико плакали ребята, и в общем разноголосом реве плач их был странно тонок и жалобен. Пока разошелся туман, весь Улахинский берег, отступивший к самому селу, запестрел людьми. Больше всего собралось у того места, где дорога в забоку, миновав последнюю избу, исчезла под водой. В колышущейся толпе, как всегда, нарочито громко голосили бабы. Немного в стороне отдельной кучкой стояли лавочник Копай, мельник Вавила, Барков и таксатор Вахович. Они еще не совсем протрезвились. Таксатор принес зачем-то подзорную трубу, хотя перед самым носом был лес, не дававший смотреть далеко. Жмыхов поставил у воды вешки — узнать, прибывает ли вода или нет. Вода прибывала. Он подошел к группе стариков. Лица их были покорны и бледны. — Хлеба, считай, подчистую, — растерянно говорил сельский председатель. — Шут с ними, с хлебами! — рассердился Жмыхов. — Стоишь тут и болтаешь. Индюк — ясное дело. Полдеревни в поле — вот в чем задача… — А ты что за указ?.. — обиделся председатель. — Полдеревни в по-оле!.. Сами знаем. Утопли все давно, во как. Нам в петлю лезти, что ли? У меня, может, у самого баба тамо-ка… Жмыхов насупился. — Глядите!.. Кабан!.. Дикой!.. — закричал кто-то. Из леса по направлению к берегу, играя на солнце мокрой щетиной, плыл похожий на громадного ежа дикий кабан. Его сильно сносило, но он уверенно рассекал воду мощной грудью, и со своей клыкастой, вытянувшейся вперед головой, прижатыми ушами и горбатой щетинистой спиной казался людям странным, неведомо кем пущенным снарядом. — Эй, эй!.. Чух!.. Чух!.. В кабана полетели камни и палки, но ему уже не было выбора. Кто-то побежал за ружьем. Кабан выскочил на берег. Мутноглазый парень без шапки хотел ударить его палкой. Кабан фыркнул и, свалив парня с ног, ринулся в толпу. — У… у… ух!.. Ай-яй!.. Толпа раздалась, и разъяренный зверь с хрюканьем промчался мимо. Несколько человек с визгом понеслись вдогонку. Жмыхов размышлял: «Фанзу Кима вода не достанет, фанзу у Тигровой пади — тоже, Неретину заимку — тоже… Холмов в пади много, на холмах лепятся люди, как мыши. Часов через пять многие холмы зальет… Надо перевозить людей с холмов к обеим фанзам и на Неретину заимку… В деревню возить далеко…» — Стой-ка сынок! — ухватил он под руку бежавшего мимо Гаврюшку. — Найди Каню, заложите кобылу, везите сюда лодку. Мою лодку. Знаешь?.. «Часа два помедлить — опоздаем. Многие потонут, ясное дело… Слякоть народ — тьфу!..» 2 Раздвинув толпу, черствой деловитой походкой прошел на берег Неретин. — Слушай, Иван Кириллыч, — сказал Жмыхов, — в поле живого народа на холмах, как мышей в гнездах. Придумать бы што, а? — Товарищи!.. — закричал Неретин во весь голос. Людские головы вопросительно посмотрели в его сторону. Он вскочил на пень и, чувствуя какую-то необычную легкость во всем теле, раздельно и резко бросил два слова: — Лодки давайте!.. Ответные голоса прозвучали растерянно. — Каки наши лодки?.. Долбянки, душегубки… — Нельзя по такой воде — верная гибель… И все заволновались, виновато замахали руками. — Нельзя… конечно… и рады бы… — Где уж… — Душегубки ведь… Из толпы выскочил, даже не выскочил, а вышматнулся, как кусок звериного мяса из-под тигровой лапы, горбатый крепкорукий Антон Горовой. Шрам на его дрожащей щеке казался багровым ремнем, рычавший голос его был не человечьим, а звериным. — Лодок нет?! У Копая двадцать шесть лодок! На-кось выкуси, — вон он смеется!.. Как по команде, все головы повернулись туда, куда указал трясущийся морщинистый палец Горового. На горке, криво улыбаясь, стоял лавочник Копай, а возле него побледневшие Барков, таксатор и мельник. — Вот верно, — сказал чей-то удивительно спокойный голос. Стоящей в толпе Марине показалось, что это был голос Дегтярева. Головы снова повернулись к Неретину. Было в разноцветных мужичьих глазах странное любопытство и ещё что-то другое. В это мгновение все происходящее в последние недели представилось Неретину в виде тяжелой неповоротливой цепи. Было в ней одно звено, которое нужно было нащупать и крепко за него ухватиться, и кто сумел бы это сделать, потащил бы за собой всю цепь. Это звено играло сейчас своим чистым железным цветом перед синими неретинскими глазами. Он соскочил с пня. Как бы угадывая его мысли, толпа разделилась на две части, прочистив к копаевской группе прямую, обсаженную людьми дорогу. По ней, вычеканивая каждый шаг, Неретин подошел к лавочнику. — Гражданин Копай, — сказал спокойно, немного даже весело, — ваши лодки мобилизуются на сегодняшний день… — То ись как мобилизуются? — глухо проворчал лавочник. — Людей спасти нужно — верно, но ведь лодки-то мои. Можно бы было и попросить. А если, как с чужим добром… вообще мобилизуются, то я могу и не дать… — Что? — переспросил почему-то Неретин, хотя слышал все до единого слова. — Никанор Иванович! Может, как для спасения человеческих жизней… — робко высунулся Барков. Но Копаю в вопросе Неретина почудилась нерешительность. Впиваясь в лицо председателя заплывшими невидящими глазами, он произнес: — Пусть народ лодки просит… Тебе я их не дам… понял?.. Неретин выхватил из-под рубахи наган и, приставив его чуть ли не к самому лбу лавочника, сказал, отсекая кремнями зубов каждое слово: — Гражданин Копай! За неподчинение революционной власти я вас арестую. От неожиданности таксатор уронил подзорную трубу. Лицо Копая стало матово-бледным: — Я… Барков не выдержал и пустился бежать, цепляясь выцветшей рубахой за ореховые кусты. — Тю-у… Тю-у… — закричали ему вслед как-то совсем беззлобно. Кто-то бросил вдогонку палкой. Неретин вызвал десятских. — Отведите в карцер. — Руки связать али нет? — робко спросил один из них. Копай приходился ему кумом, и десятский не знал, что теперь делать. — Натурально, связать, — вывернулся откуда-то Харитон Кислый. — Мы ихнего брата очень даже прекрасно знаем. И, забыв про спадающие без поддержки штаны, он собственным ремешком из оленьей кожи скрутил лавочнику руки назад. Копая увели. 3 Неретин отрядил людей за лодками и стал вызывать охотников-гребцов. При такой воде в каждую лодку нужно было не менее четырех человек. Большие рыбачьи плоскодонки могли, помимо гребцов, принимать по восемь человек пассажиров. Первую — жмыховскую — лодку привезла Каня. Был у Кани сегодня какой-то особенно недевичий, мужественный вид. И, должно быть, глядя на нее, решил спасать глупых русских людей старый Тун-ло. «Кого бы взять четвертого?» — подумал Жмыхов. Когда спускали лодку к воде, подошел Антон Дегтярев. Он видел сердито пенящуюся у берега воду и почувствовал незнакомую до сих пор боязнь за женщину. — Ты бы дочку оставил, — сказал Жмыхову, — давай я вместо нее! — Садись и ты, а дочка не помешает. Антон разулся, на случай если придется плавать, и помог стащить лодку. Вода понесла корму, но они удержали суденышко за нос. Народ сдвинулся ближе посмотреть на первую четверку. Каня прошла к рулю. Жмыхов с Дегтяревым сели на весла. Тун-ло встал на носу и легким ударом шеста оттолкнулся от берега. На берегу сняли шапки и истово закрестились. В первый момент лодка завертелась и понеслась книзу. Бабы жалобно запричитали. Но гребцы тотчас же выправились и несколькими ударами весел подвинулись выше. Держась носом накось течению, под мерными взмахами бесперых крыльев плоскодонка поплыла к забоке. — Не плачь, старуха! — сказал какой-то бабе отец Тимофей. — Кабы природа сильней людей была, здесь на берегу не мы бы стояли, а бурьян рос, дура! Стали подвозить постепенно и копаевские лодки. Добровольцы делились на четверки и спускали плоскодонки к воде. Однако ни одно суденышко больше не отплывало. Гребцы выжидательно толкались на берегу. Неретин видел, как первая лодка обогнула торчащее из воды сломанное дерево и через несколько секунд скрылась в лесу. «Чего ж эти не едут?» — подумал с неудовольствием. — Чего ждете? На берегу неловко замялись. «Думают: мы-то поедем, а ты как?» — сообразил Неретин. — Ну, друже, — сказал он сельскому председателю, — ты тут распорядишься… Эй, кто со мной? Он оглянулся, стараясь увидеть отца. Они уже с неделю не разговаривали, и Неретину хотелось на всякий случай проститься. Подошли Харитон и Горовой. — Едем, что ли? Кислый был мрачен. Он только что отыскивал Марину и не нашел, а Марина плакала в кустах по Дегтяреве. — Обождите меня! — закричал отец Тимофей. Он скинул рваный подрясник, и вместе с подрясником ушел от него весь его библейский запах. Был отец Тимофей обыкновенный чернобородый и быстроглазый мужик Полтавской губернии — шутник, философ и баштанник. Прихрамывая на ногу, подбежал старый Нерета. Взглянул на сына и не сообразил, что сказать: — Сапоги-то… сбуй!.. — промолвил неожиданно. Губы его кривились, и странно дрожала легкая и светлая борода. «Подумает, сапог жалко…» — промелькнуло в седой голове. Но сын понял, как нужно, и разулся. — Прощай! — сказал отцу. Нерета не решился его перекрестить. Когда садились на гладко вытесанные ильмовые сиденья, прибежала из села баба, крича что-то неслышное в лодке из-за речного шума. На берегу заволновались. — Учителя ищут… — Кого? Учителя? Убег… — Родила? Да ну-у? — …Вот поди ж ты… — Хвершалиха без памяти у койки, все руки в крове! Неретин вздрогнул. — Стой! — удержал он Харитона, собиравшегося оттолкнуть лодку. — В чем дело? — спросил у баб изменившимся голосом. Они затараторили наперерыв: — Учительша родила ране срока… Примала Анна Григорьевна ребенка-то… Сама, вишь, больная… Лежит без памяти… Серый напористый взгляд Харитона удивленно уперся в побледневшее неретинское лицо. Мужики в лодках смотрели на председателя испытующе, как змеи… — Отчаливай! — крикнул Неретин резко. Лодка рванулась, а за ней, раскачиваясь, как утки, поползли другие. — Спаси вас бог! — закричали на берегу. — Сами спасемся, — проворчал под нос Горовой. Неретин быстро заработал веслом. Почему-то так же растерянно и просто, как у всех, трепыхалась на ветру его серая солдатская рубаха. 4 Под июньским солнцем жаркими расплавленными рудами горит полая вода. Горит и играет. В тайге у горных ключей лес бывает выше и гуще. Смотреть издалека — темнеют ключи на сопочной сини густыми зеленоватыми жилами. В их верховьях прячется утром туман — клочковатый и редкий, как вербовый пух. Кровавыми струпьями вздувались шеи у людей в лодках. Мокли от пота рубахи, с тяжелым хрипящим свистом вырывались дыхания из напряженных грудей. Протискиваясь меж деревьев, темно-зелеными гребнями вздымалась в забоке вода. В гребнях, неуловимо для глаза, вертелись пожелтевшие листья, сучья, пестрые растрепанные мхи. Хватаясь руками за ветки, Тун-ло и Жмыхов медленно проталкивали лодку между стволами. Перед глазами Кани качалась широкая спина Дегтярева. Под его тонкой рубахой уверенно и сильно ходили мускулистые, как у лошади, лопатки. На одной из полян, уцепившись канатом за дерево, они отдохнули. Тун-ло закурил. — Устала? — спросил Дегтярев у Кани. — А ты, поди, нет?.. — ответила она насмешливо. Он схватил ее за ул и легонько потащил к себе. — Смотри сброшу. — Не балуй! — обрезала она сурово, вырывая ногу. — Дочка у тебя с уросом, — сказал Антон Жмыхову. Каня сердито метнула на него глазом. — Ну и девка, ей-богу!.. — восхитился он искренне. Были у этих людей на ладонях твердые, как железные заклепки, мозоли. Когда хватались руками за чертово дерево, не лезли в кожу шипы. Спустя полчаса перебрались через гребнистую Улахинскую матеру. Раздвинув ивняк, высунулись на водную гладь долины. Здесь вода шла много тише и шест доставал до дна. Торчали из воды разбросанные по пади рощицы, перелески, холмы, и на холмах густо, как вши, копошились люди. На ближайшем холме замахали руками. Закричали о чем-то радостно и бестолково. Народ схлынул на одну сторону к лодке. Задние, обезумев, полезли на передних. Сухую и растрепанную бабу столкнули ненароком в воду. Грязная юбка вздулась пузырем, и баба зашлепала руками по воде, как кутенок. Ей подали сапку и, сочно ругаясь, вытащили обратно. Сажени полторы не доезжая берега, Жмыхов задержался. — Эй!.. Осади назад! — крикнул в толпу. — Много лодок идет — всех успеем!.. Эй! Вам говорят, што ли! Никто не слушался. — Кому-нибудь слезти придется — порядок навести. — Давай я! — вызвался Дегтярев. Плоскодонку подвинули ближе. Оттолкнувшись ногами от днища, Антон прыгнул прямо в людскую кучу. Суденышко рванулось в сторону и закачалось. — Осади назад!.. Раздайся!.. — закричал Антон, радуясь случаю расправить глотку. И, упираясь в грудь толстой бабе, совсем весело: — Задницей нажимай, тетка! Эх, вы-ы! Ему удалось оттиснуть толпу немного назад. Лодка причалила. Бестолково, по-овечьи копошились на маленьком островке люди. И потому, когда отсчитывал Дегтярев восемь человек в лодку, казалось Кане, что отбирает он из собственного стада испуганно блеющих овец. Потный волосатый мужик старался из середины протиснуться к лодке. Он грозил Дегтяреву кулаком и кричал, обливая слюной сивую бороду: — Куда баб отбираешь?.. Мужиков в перву очередь бери!.. Хлеба пропали, ежели мужики перетонут! С баб кака корысть? — Вот мы тебя последним, — мальчишески злорадствовал Дегтярев, — а то и совсем бросим. Поорешь петухом — глотка здоровая. Из ивняка одна за другой выскакивали в долину остальные лодки. На передней в солдатской форме Неретин. — Поехали! — командовал Антон, перебравшись на свое место. — Ну-ка, девка таежная, приналяжь! — Веселыми полевыми вьюнами голубели у парня глаза, и от глаз тех, должно быть, играло голубем Канино сердце. И снова вздувались у людей шеи, мокли рубахи, трещали в руках суставы, и снова горела вокруг лодок, переливалась жаркими расплавленными руками полая вода. Был весь день беспрерывной сменой людей и воды. От той смены рябило в глазах. От весел саднили плечи. Когда поздно ночью причалили на отдых к фанзе у Тигровой пади, сказал Жмыхов: — Уснем, ядрена вошь! Потому заслужили. Ясное дело. И старый Тун-ло, вытряхнув в трубку остатки табаку, тоже сказал два слова — два слова за весь день! — раздельно и веско: — Большая… работа… Фанза набита людьми, как гольянами отмель. Спали и на воле, около костров. Огни виляли на темных водяных струях языками расплавленной меди. Заливала их сине-перая рябь волн — не могла залить. Под черетяной крышей, в шуршащей загадочной темп крепко обхватил Антон Каню. И, чувствуя, как взыграло под рукой густыми таежными соками тело, о длинные Канины ресницы ожег два раза губы… А когда рванулась, был он уже далеко и из темноты кричал лукавым молодым баском: — Не бойсь, девка! Не малая уж! Замуж выдади-им! Весел и легок был смех. Бежал по струям, не тонул, обгонял воду. 5 Более суток, заглушая боль, метался Неретин по разгульным улахинским водам. Более суток резал распаренный воздух его четкий солдатский голос, и все это время обливались потом, не щадили сил остальные гребцы. Звездным вечером Петрова дня свезли на незатопленную заимку деда Нереты последнюю партию. Мертвецами упали в колючее прошлогоднее сено, законопатив ржавые щели омшаника богатырским храпом. В полночь Неретин вскочил. Усталой сонной походкой пошел к навесу. Вытащил старую дедову долбянку и, превозмогая ломоту в костях, спустил ее на воду. Выбрал самое легкое и крепкое весло. Сильно стиснул зубы, толкнул веслом от берега и, тихо качаясь на волнах, поплыл книзу. Загадочно шипели под лодкой лиловые воды. Широкими плавными струями бежали за кормой. В их темной глубине веселыми зрачками огней мигали звезды. И с каждым взмахом быстрели у Неретина руки, сгонялась с мышц усталая ржавчина, и мысль — перелетная птица — бежала далеко вперед, через разъедаемые водою поля. Не помнил, как обогнул забоку у речного колена и вылетел на бурливую стрежу. Не помнил, как все ниже и ниже сносило челнок, все дальше и дальше от цели — в черный пролом улахинских сопок. Очнулся, когда заскрипела под днищем земля и злобный собачий лай понесся с берега. Быстро сообразил: «Хутор Нагибы». Проковылял несколько сажен по воде. — Пошла вон! — прогнал собаку суровым окриком. Долго и настойчиво барабанил в дверь. — Кой леший ломится? — глухо прошипело за дверью. — Открой, свои! — Хто свои? — Неретин. Сыро закашляла дверь, и из темноты сеней вывалился на порог черный мохнатый ком получеловечьего, полузвериного мяса. — Какой водой али ветром? — хрипнуло из беззубой ямы. В густой медвежьей поросли дико вращались желтоватые белки. — Водой, мил дед, водой… Дай, друже, лошадь. Завтра с племянником пришлю. — Куда без дороги на ночь глядя?.. Ночуй. Чаю согрею. С медом, елова шишка, с медом… — Не могу, ей-богу… — А то ночуй? — Нет, нет. Не могу. — Твое дело. Кому бы другому, а тебе дам. Дам, дам… Седлая лошадь, Нагиба долго возился в сарае. — Прощай, елова шишка, — сказал напутственно. И хотя Неретин уже не мог его слышать, долго хрипел вослед: — Держись, мил друг, осинником. Осинником держись, осинником… 6 Таяли над сопками звезды. Хлестал по ногам свежий росистый осинник. Все вперед и вперед, неумело прижавшись к луке седла, рвался синеглазый Неретин. Ходили под ногами крутые лошадиные бока. На них мешалась с росой липкая, мыльная пена. И ядреный лошадиный фырк, оставаясь позади, долго бродил по кустам — не гас. Когда забрезжил рассвет, заиграли пастухи, бабы погнали на пастьбу к сопкам коров, ворвался Неретин в село. Серым комком на исхлестанном лошадином крупе промельтешил по улицам и у крашеного аптечного крыльца, вспугнув полусонных кур, круто осадил лошадь. Аптечная служительница в калитке протяжно звала теленка: — Тялу-ушка, тялу-ушка!.. Сех… се-ох… се-ох!.. Иди сюда, про-орва!.. Увидела Неретина, метнулась к нему и зачастила быстро певучим бабьим бисером: — Иван Кириллыч, батюшка, родно-ой… Скончалась Григорьевна-то, скончалась… ночью вчерась, роди-имый… В охотку побежали из глаз дешевые старушечьи слезы. Потекли не нужные никому по желтой морщинистой мякоти. Глава девятая 1 В те дни и ночи непривычно быстро сменяли друг друга дела. А сами дни и ночи бежали, может быть, быстрее дел. Одной такой ночью народился на многоглазом небе сладкоросый, травяной и ячменный месяц июль. Был он узкий, светло-желтый и сочный, как тоненький ломтик китайской дыни. И, должно быть, к его крестинам вошла в берега Улахэ. Жарким июльским днем, спустившись ниже речного колена, вытаскивали мужики из-под гальки толстый стальной трос от парома. А вечером прискакала из Спасск-Приморска первая почта и привезла Неретину писульку. Были у почтаря черные от спелой черемухи губы. После воды черемуха зрела буйная и густая. В правлении заседало волостное земство. Твердый и угловатый почерк письма разобрал Неретин в перерыве. «…События в Питере, как видишь, развиваются. Наш комитет раскололся. Меньшевики теперь отдельно, мы отдельно… В Спасск-Приморске создалась наша группа. Съезди, познакомься…» Подписано было четко и просто, без закорючек: «Продай-Вода». 2 Дома старый Нерета починял снохам лапти. Руки привычно вдевали лыко, а голова думала совсем о другом: об убытках от разлива, о том, что плохо роятся пчелы, о больном старшем внуке, об единственном оставшемся в живых сыне. Когда думал о сыне, впервые рождалось в душе любовное, горделивое чувство. И потому ухватил Нерета бежавшего мимо трехлетнего внука за пузо и нарочито важно сказал ему: — Иван-то, дядя твой, заседает… — Тона, однако, не выдержал и, щелкнув парнишку в пуп, весело крикнул: — Эх, ты-ы, пузырь!.. Иван вернулся поздно. Был он сухой и строгий в последние дни и, разговаривая с людьми, уже не бросался веселыми: «Понял?.. понятно?..» Хрустел у Ивана в кармане свежий, только что написанный секретарем земской управы черновик протокола. Слушали 1. О мероприятиях по борбе с будущими голодающими. Постановили У ково остался хлеб сбору 14 году и ранее свести в обчественные амбары употребить в засев будущево года. Мельницу и хлеб гражданина Шипова Вавилы канхисковать. Лавочку Капая, а также денежные суммы канхисковать. На слободные коперативные и кредитнава таварищества деньги, а также сумы Капая снарядить абоз за хлебом в Спасское. Слушали 2. Ково послать старшим абоза. Постановили Направить приседателя Неретенку Ивана по личному желанию онова самово. Дед Нерета бросил лапти. — Каки, детка, новости будут? — спросил, ухмыляясь. Иван в упор посмотрел на отца. Сурово сказал: — Хлеб ваш четырнадцатого года и ранее — в общественный амбар… Земство постановило. — То ись как? — переспросил дед. — Мой самообстоятельно, лиже-ча всех? — Всех, у кого есть. Завтра сход будет. Утверждать постановление для нашего села. Стоял над дедом не сын, а председатель земской управы. Сандагоуская власть. Когда чувствует власть силу, вид у нее бывает совсем особенный. «А раньше говорил, моего не заберут», — подумал Нерета с легкой горечью. Ложась спать, он долго думал: ждать ему сходки или свезти хлеб утром. Так и уснул, не решив. 3 Ночью на душистом сеновале темно и пусто. Давил Неретина прогнивший тес крыши, не давал уснуть. И звонкое июльское небо в щелях не утешало, не грело. Вместо неба смотрели на председателя с тоской и любовью большие карие глаза фельдшерицы. И от глаз тех, от собственной тоски и любви — без сна и без слез метался на сеновале Неретин, одинокий сизо-перый голубь… 4 Мысли деда Нереты пришли в полную ясность, когда, выглянув утром в окно, увидел играющих во дворе вихрастых белоголовых внучат. Двое, извиваясь на земле, изображали утопающих. Остальные, забравшись на грязные свиные корыта, вытаскивали первых шестами. — Играют, — сказал Нерета любовно. — А мне чо, более других надо, чо ли?.. Лишь бы им хватило… Нахлобучил по-хозяйски шапку и вышел во двор. — Степка! Тащи ключи от амбаров!.. А вы телегу снарядите. Живо-о! Будя рубахи мазать. В амбаре сухо и душно. В просторных закромах золотится пшеница. Хлеб у Нереты с тринадцатого года. Копнул ржавой рукой самое старое зерно. Чуть слышно потянуло прелью. — Вот оно чо делается, а?.. — И решительным гребком наполнил полнозерной крупой первый совок. — Ровней держи мешок, детка! Батька тебя твой так учил, чо ли?.. Из потревоженного хлеба тянулась под крышу легкая ароматная пыль. А через час, вздуваясь туго набитыми мешками, поползла к общественному амбару первая подвода с хлебом. Золотистый играл в проулках июль-суховей. Резвился по крышам — душистый и жаркий. Тем золотистым июлем зрела за Иваном Неретиным неуемная мужицкая сила. Зрела потому, что кончиком земляной души — может быть, совсем по-особенному, по-своему, по-мужичьи, — но понял старый Нерета, какая задача стоит перед его сыном. 5 На сходке длиннобородый сельский председатель говорил: — Придется обсудить спервоначалу нащет выгону. Потому, Никита Гудок жалился… — Чево там Никита Гудок! — кричали мужики. — Все знаем!.. Корова с пастьбы, а у ней вымя пустое. Не выгон, а горе!.. — Пасту-ух, мать его за ногу! Не насчет выгону, а пастуха к хренам!.. Так судим. Шевелил длинную председателеву бороду жаркий июльский ветер. Председатель жмурил от солнца глаза и говорил, смеясь: — Цыц, ну-у!.. Эта спервоначалу. Потом имеется постановление волостного земства насчет того, кака, к примеру, помочь будет в смысле голода. — Он покосился на сидящего рядом Неретина. — На этот предмет пояснит Иван Кириллыч, а также в смысле лавки и мельницы… На сходке, в сторонке у орехового куста, стоял Жмыхов. — Много тут разговоров, — сказал Кане, зевая, — большое село, ясное дело. Посмотрела Каня в желтозубый отцовский рот и тоже зевнула. — Домой нам, дочка, пора — вот што… Рядом с Каней — Дегтярев. У Дегтярева голубой глаз, цвета дальних сопок. Такой глаз не палит, не жжет, а тянет, как омут. И потому сказала Каня отцу: — Вода еще велика. Коли омута большие, не больно уедешь. Жмыхов увидел в толпе дырявую поповскую шляпу и, раздвигая мужиков большим костистым локтем, полез к отцу Тимофею. — Ладно, — говорил председатель, — ежели Микиту уволим, кто скот будет пасти? — Назначить Горового Антошку, — решительно настаивал Евстафий Верещак. — Ох, быстрый какой! — рассердился Горовой. — Чай, я косец, а не пастух… Вот ежели у тебя маслобойню отнять, дак ты, окромя в пастухи, никуды не способен!.. — Хо-хо-хо… Хе-хе… — дробно и стукотливо, как телеги на деревянном ходу, затарахтели мужики. — Што верно, то верно… Поддел… 6 Было Кане на сходке скучно. Вспомнилась ей далекая красавица Нота. Резвятся там на песчаных отмелях серебряные гольяны. В ключевых устьях у карчей настороженно спят пятнистожабрые лини. Медленно помахивают густоперыми хвостами. Ее потянуло домой. Она сильно выгнулась, расправляя члены, и снова зевнула. — Пойдем… куда-либо… — тихо сказал Дегтярев. — Пойдем, — промолвила она, почти не думая. Они пошли рядом. Рука Дегтярева выше локтя касалась ее плеча, но Каня не отстранялась. — Болтают, болтают… Ну их к лешему, — говорил Антон добродушно. — А ты, наоборот, молчишь. Скажи, отчего глаза косые? — В мать, — ответила она коротко. — В какую такую мать? Матери разные бывают. Твоя, как видно, корейка?.. — Нет, русская. Это така порода — забайкальская. — Вон оно што-о!.. — обрадовался Антон неизвестно чему. — А я полагал, што корейка… Остывали на Каниных веках вторую неделю и не могли остыть два жарких дегтяревских поцелуя. Вспоминая их, вздымалась на дыбы наливная девичья грудь и в монгольских глазах бродило, разбрасывая искры, молодое вино — черного таежного винограда. Пил вино Дегтярев правым голубым глазом, пьянел от каждого глотка, и не утолялась, а росла жажда. — Пойдем реку смотреть, — сказал Кане чужим голосом. Она чуть вздрогнула и остановилась. Непонятно заострились и сузились глаза. И верный друг — инстинкт, что ходит по тайге со всяким человеком и зверем, сказал ей слово, как уколол иглой: «Опасно…» Когда чует таежный человек опасность, — не бежит. Опасность сзади страшнее, чем спереди. — Пойдем! — сказала Каня. Они свернули в забоку и молча зашагали по твердой высохшей после разлива дороге. С боков медленно выправлялась, вылезала из-под песчаных и галечных наносов июльская густосочная трава. Трещали неумолчно под листом желтобрюхие циркачи. Был их стрекот гульлив и зноен, как июль. — Увиваются за тобой в Самарке парни-то, не иначе, — сказал Антон с сожалением. — За мной, не за тобой! — усмехнулась Каня. — Плакать тут нечего… — Ей захотелось уверенно и твердо, по-отцовски, добавить: «Ясное дело!» — Поди, уж не одного курильщика извела, а?.. — И то дело наше. Гулял по дегтяревским жилам мужской нетерпеливый задор, а у Кани с каждым ответом голос — осторожней и суше. В лесу сквозь черемушный лист устилало солнце дорогу золотым кружевом. — Кого любишь? Скажи! — спросил Дегтярев прямо. У Кани под кофтой настороженно застукало сердце. Еще острей и уже стали глаза, и захотелось сильно, как на охоте, стиснуть ружье. Но ружья не было, и пальцы мягко скользнули по ладоням. — Глянь, кака черемуха! — сказала она неожиданно. — Бежим нарвем, ну-ка!.. Круто рванулась в сторону, как спуганная олениха, и, с треском ломая кусты, побежала в чащу. Дегтярев ринулся вдогонку. Вздымалась с кустов нанесенная водой мелкая песочная пыль. Серой мукой засевала лицо, скрипела на зубах. — Возьму! — кричал Антон. — Не уйдешь!.. Каня молча рвалась через кусты, цепляясь за ветки вырвавшимися из-под шапки косами. Короткая юбка взбрасывалась на бегу, и Антон видел мельком точеные загорелые ноги выше икр. — Возьму-у!.. — летел по кустам, наполняя забоку, сильный басовитый рев. Так выбежали они на поляну, где находились когда-то дровяные заготовки, а теперь торчали только обомшелые пни да редкие нетронутые кусты черемухи. Перебегая от одного к другому, Каня споткнулась и упала. Знакомые руки придавили ее к земле, не давая подняться, и к раскрасневшемуся лицу склонилось возбужденное и потное лицо Дегтярева. Песочная пыль осела в складках грязными полосами, но по-прежнему лукав был и смел мучитель-глаз, цвета дальних сопок. — Возьму, — уверенно прошептал глаз, голубой мучитель. Обидным, тяжелым и ненужным показалось с непривычки мужское тело, а верный друг, что ходит по тайге со всяким зверем и человеком, закричал о какой-то непонятной, небывалой опасности. Каня схватила Антона за воротник и с силой дернула в сторону. Воротник оборвался с куском прелой рубахи, обнажив левое плечо до локтя. Столкнулась с целомудренной девичьей боязнью мужская упрямая и бесстыдная сила. Каня почувствовала, как жесткие руки насильно, не спросясь, полезли в заповедные места, и в то же мгновение крепко вцепилась зубами в обнаженное плечо Дегтярева… Это длилось несколько секунд, не более, но она явственно ощутила на зубах ржавый и солоноватый вкус крови. Мужское тело обмякло, и над ухом послышался глухой задержанный стон. Тогда она разжала зубы и, вскочив на ноги, стремительно помчалась в кусты. Морщась от боли, Антон приложил к укушенному месту оторванный клок рубахи и сел. «Все-таки не закричал, — подумал не без гордости, — да и она пощады не просила…» Где-то совсем необычно шевельнулась злоба и тотчас же угасла. Он встал и, пошатываясь, вышел на опушку. Долго и тщательно присматривался и прислушивался по сторонам. Не видно, не слышно. — Эй! — крикнул, превозмогая боль. Ответа не последовало. — Ну, и катись… — сказал он с любовью и восхищением. Глава десятая 1 На сходке по кочковатым головам мужиков прыгали короткие рубленые слова Неретина. Раздвигали они плотно сшитые черепа и согласно укладывались внутри, как мелкие, хорошо колотые дрова. А когда Неретин кончил и сельский председатель, расчесывая рукой льняную кудель бороды, сказал: — Подымай правую руку, которые согласны! — выросла над сходкой густая, мозолистая и корявая забока. Митька Косой, присяжный запевала, с трудом протискался к Харитону. — Слышь, голован, — сказал вполголоса, дернув его за рубаху. — Ну? — обернулся Кислый. — Моя ведь правда… — В чем? — Да Марину-то… Пропили седни Вдовины мельнику, ей-богу… Жидкие Митькины плечи судорожно сжались острыми клещами длинных Харитоновых рук. — Откуда ты знаешь? — спросил Харитон глухо. — Только што сестра сказала. Она у ей была. Лежит девка в амбаре и ревет. — Митька поковырял в носу указательным пальцем и, не найдя ничего утешительного, добавил строго: — В воскресенье свадьба, во как! Были у Харитона всегда прямые, грубые, топором тесанные мысли. И первая мысль, которая пришла ему в голову, была — пойти и убить мельника. «Чего ей за гнилым пропадать», — подумалось жестко. Однако эта мысль быстро отпала. Он знал, что его или арестуют, или расстреляют самосудом, а на поддержку Неретина в таких делах нельзя было и рассчитывать. Тогда он бросил сходку и быстрым развалистым шагом пошел к Марине. 2 На неогороженном дворе Вдовиных стояли только две постройки: изба, похожая на голубятню, и маленький, на тоненьких ножках, амбарчик. Харитон тяжело перешагнул полусгнившие ступеньки амбара и решительным толчком отворил дверь. В душной полутьме, на грязном тряпье, уткнувшись лицом в подушку, лежала Марина. Она не обернулась и вряд ли слыхала, как он вошел. Он остановился у порога и долго молча наблюдал за ней. Марина уже не плакала или, вернее, не могла уже плакать и лежала тихо, без движения, почти не дыша. Источились горькие думы о собственной судьбе, о Дегтяреве, о мельнике, осталось только переполнявшее душу и тело безмерное, дошедшее до последней черты отчаяние. Харитон на цыпочках подошел к ней и, опустившись на корточки, положил ей на голову большую черную руку. Она вздрогнула и, посмотрев на него, ничего не сказала. Похоже было, что нисколько и не удивилась его появлению. — Слышь… Марина!.. — сказал Харитон, насильно вытягивая застревающие в горле слова. — Гнилой он, и сволочь… мельник-то… Она ничего не ответила, но он не продолжал, ожидая, что она догадается, о чем он хочет говорить. Марина не догадалась. Тогда он взял ее за руку и более твердым голосом сказал: — Уж лучше тебе за меня пойти… Конечно, белого хлеба у меня нет, черный тоже не всегда бывает… Зато здоров. Марина не понимала как следует, о чем он говорит, но звук его голоса напоминал ей Дегтярева. Она снова упала головой в подушку и заплакала, по-детски, неглубоко и часто всхлипывая. — Не нужно плакать, ну! — крикнул Харитон сурово. — Не время!.. И только от его крика она осознала наконец, в чем дело. Тычась носом в подушку, заплакала еще горше и жалобней. — …Сговорена… уже… с попом… сва-адьба… — проступили сквозь плач и всхлип дрожащие и мокрые, лишенные всякой надежды слова. — Свез уже… отцу Ивану… муку… Вавила… — Черт с им, с попом! — вспылил Кислый. — Дура ты, вот што! На кой ляд нам поп?.. Сама гнилая будешь, дети — пойми!.. Не до попа тут!.. Не привыкшая думать, в куски разбитая горем, Марина только на одну секунду попыталась представить, как отнесется к ней, невенчанной, село. Ей вспомнилась брошенная прошлый год землемером высокогрудая Палага, затравленная пьяными бабами на пыльных перекрестках и утопившаяся в омуте у речного колена. И оттого, что невыносимо противным и страшным было распухшее, изъеденное сомами и раками тело Палаги, не нашлось в простой Марининой голове сил, чтобы переступить неумолимый, веками признанный закон. — Нельзя… — сказала она тихо. — Подумай! Харитон сидел на полу и ждал. Сидел долго: час, может быть, два. Желтый солнечный платок у растворенной двери передвинулся к противоположному закрому, а он все ждал. Марина перестала плакать и молча лежала на тряпье. Из-под грубого холщового платья торчали неживыми обрубками ее босые грязные ноги. — Слушай, — хрипло сказал Харитон, — а если я найду такого попа, что повенчает… со мной?.. — Не найдешь, — ответила она безнадежно. — А если найду? — Сам знаешь, чего спрашиваешь!.. — крикнула она истерически. Он резко вскочил и вышел на улицу. Несколько секунд Марина слышала, как хрустели под тяжелыми ступнями разбросанные по двору щепки. 3 В этот день казались Кане люди опаснее зверей. И на пришедших только что со сходки отца Тимофея и Жмыхова она тоже взглянула с недоверием. Но было у лесника все такое же впалое лицо, с отросшей за поездку рыжеватой бородой, и по-прежнему шутил лукаво и смеялся священник. Разве только от жары больше обычного налился кровью поповский мясистый нос и сиял и лоснился от пота. — Ну, так как порешим? — грузно отдуваясь, спросил поп Жмыхова. — Так уж порешили. До вечера мы, ясное дело, управимся. Десять пудов муки своей свезу в обчество. Постановление!.. Хоть и не нас касается, а все-таки везти домой всю неудобно. — По холодку и грянем, — согласился отец Тимофей. — Ночи теперь месячные. Гляди, к утру до Кошкаровки доплывем. Он ушел, звучно сморкаясь в подрясник. 4 Когда прибежал Харитон домой, сидел отец Тимофей на толстом обрубке дерева и, подвывая под нос что-то веселое, чинил свои уже не менее ста раз чиненные сапоги. Разбирался поп в дратве чище Евангелия. Выслушав сбивчивые пояснения и просьбы Харитона, он удивленно развел руками. — Вот так де-ело! — протянул басисто. — Видна, как говорится, птица по полету, а добрый молодец по соплям. И охота тебе венчальную комедь отламывать, а? — Так не идет без венца, пойми! — горячился Харитон. — А мельника думаешь с носом оставить? Отняли, мол, мил человек, у тебя мельницу, дак на тебе вот эдакий нос?.. Отец Тимофей приставил к своей луковице желтую руку и, выпустив из межколенья сапог, залился безудержным басовитым хохотом. — Брось ты! — сказал Харитон грубо. — Мне не до смеху… — Ну и дурень! В твои годы я тоже большой чудак был. Бывало, Маруся, псаломщикова дочка: «Пойдемте, Тимоша, впроходку!..» Я так и таял. А кончилось впролежку. Теперь моя жинка — вона!.. Харитон схватил попа за плечи и, притянув к себе, сказал сдержанно: — Ты… со мной теперь не шути… понял? Был отец Тимофей по-прежнему спокоен и весел, только в черемушных глазах появилась маленькая серьезность. — За эдакие делишки, нападение то ись на священную особу, при старой власти напороли бы тебе, паря-зараза, кой-какое место. Теперь, конешно, ты можешь меня и убить… — И, переходя внезапно на совершенно деловитый тон, забубнил отец Тимофей: — Доставай двух свидетелей, кралю под мышку — и в часовню, что в орешнике на отлете. Я там буду. — Ночью надо, — сказал Кислый, — а то ежели увидят… — До вечера надо, — обрезал поп, — потому уеду с сумерками… Харитон бросился к выходу. — Стой!.. Раздобудь пару колец да захвати бумагу и чернила. Я хоть уеду, а бумага останется. Церковной печати у меня не имеется, так потом в волости заверишь… Оставшись один, отец Тимофей взялся за сапог. Работа, однако, не клеилась. Потертая подошва стояла с куском гнилого верха и, ощерившись гвоздями, смотрела на попа ехидно и злобно, по-щучьи. — Жизнь тоже! — сказал он неизвестно по какому поводу. 5 Отягченная росой, жалась к земле новая июльская трава. Звездным вечером шли от земли густые и пряные соки. Одинаково дышали ими влезшие под небо кедры и пресмыкающиеся у их подножий мхи. В темных берлогах вбирало их всеми порами шерстистых тел угрюмое зверье. В насыщенном парами воздухе далеко разносился ленивый стук тележных колес. Гаврюшка правил лошадью, а Жмыхов с отцом Тимофеем и Каней шагали рядом с телегой. …Исайя, ликуй, Кого любишь — поцелуй… — игриво напевал отец Тимофей. Ползли за людьми и подводой большие несуразные тени. — Чего больно весел? — спросила Каня. — Так… — усмехнулся поп. — Штуку мы тут одну отмочили… Человеку, скажем, счастье на всю жизнь, а мне — выпивка. Тянуло от попа едким табаком и спиртом. — Тебе завсегда выпивка, — сказала Каня немного даже с грустью. На коротком канате тянулась за телегой лодка. Скребла и царапала песок черствым и крепким днищем… По бокам дороги под свежими обильными росами падали темноликие кусты. — Да… — в раздумье протянул Жмыхов, — ворочает Неретин делами. Большой человек, ясное дело. Много людных мест прошел и в книгах разбирается. А мы тут… — Он махнул рукой и с неожиданной суровостью докончил: — живем, как звери… — Это ты, может быть, и зря, — сказал отец Тимофей. Неодобрительно тряхнул большой и гулкой, как котел, головой и, пережевывая губами, добавил низко: — Не звериным сильны мы тут, а человеческим. Так полагаю. «Мудрит поп, — подумал Жмыхов, — пьян вовсе…» Притулившись к берегу, тихо спал на реке паром. Они спустили на воду лодку и сгрузили в нее муку. — Но-о! — крикнул Гаврюшка, весело тряхнув вожжами. — Прощевайте. Долго тарахтели по лесу удалявшиеся колеса. — Ну, садись, дочка, — сказал Жмыхов встрепенувшимся голосом. — Марька-то на хуторе, поди, заждалась. Лодка скользнула по воде и, распуская по бокам играющую месяцем зыбь, поплыла книзу… Из прибрежных кустов вышел на берег человек. Остановившись у самой воды, долго смотрел вслед уплывавшим. Смотрел до тех пор, пока долетали до него бубнящий голос отца Тимофея и раскаты звонкого девичьего хохота. А когда замерли вдали людские голоса, человек на берегу задумчиво ткнул ногой блестящую гальку и, понурив голову, слушал привычным лесным ухом тихий шелест воды о камень. 6 Приемка хлеба и остальные дела задержали Неретина на неделю. Теми днями шел по инородцам послух, что, уходя из Сандагоу, взял Тун-ло у Неретина чудодейственную бумагу к русскому Старшому в Хай-шинвее[4]. На самом же деле Тун-ло ушел в тайгу на охоту. Свежим росистым утром выехал в Спасское обоз за хлебом. Пересекая падь, дружелюбно катились по дороге телеги. Высевалась из-под колес мягкая золотистая пыль. Натиснув — от солнца — к самым глазам солдатскую фуражку, ехал на передней подводе Неретин. Даже в дороге не умела отдыхать его луженая голова и варила одну за другой деловитые мысли. О порыжевшие сапоги терлись истрепанные придорожные кусты. В большой компании спокойно, не урося, бежали лошади, и возчики, позатыкав в пазы вожжи, сгруппировались на нескольких телегах. Старые — к старым, молодые — к молодым. Глядя на изуродованную падь, уныло качали головами старики, молча попыхивали обгорелыми трубками. На задней подводе играл на гармошке Митька Косой. Не попадая в тон, орали несогласным хором парни: Друга девка красивей — На полтину дешаве-ей… У перевальной Дубовой сопки разнуздали и напоили лошадей. Со стороны, обращенной к долине, сопка была совсем лысая, почти бестравная. Торчала на красном скалистом выступе одинокая ель. А из-за гребня смотрели в падь зеленые короны дубняка. У опушки на вершине Неретин пропустил все подводы. На востоке, обвившись сырыми туманами, сгорбил мощную спину Сихотэ-Алиньский хребет. Крался там по иглистым тропам маньчжурский полосатый тигр, утопал во мху когтистой бархатной лапой. И, может быть, еще тише и скрытней пробирался за ним — шебуршал отполированным в траве улом — седой и молчаливый таежный сын, Тун-ло. На Сихотэ-Алиньском хребте золотыми осенями бьются не на живот, а на смерть седогривые пантачи-изюбры из-за гибкого стана оленихи.

The script ran 0.004 seconds.