Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Домби и сын [1846-1848]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic, Роман

Аннотация. Москва - Ленинград, 1929 год. Государственное издательство. Роман создавался в годы наивысшего подъема чартизма - наряду с другими шедеврами английского критического реализма. Роман выделяется особенно острым и многообразным сатирическим обличением английской буржуазии. Созданный Ч.Диккенсом образ мистера Домби - один из наиболее ярких образов английского капиталиста, холодного дельца, знающего одно мерило поступков и чувств - выгоду.

Аннотация. Роман создавался в годы наивысшего подъема чартизма - наряду с другими шедеврами английского критического реализма. Роман выделяется особенно острым и многообразным сатирическим обличением английской буржуазии. Созданный Ч.Диккенсом образ мистера Домби - один из наиболее ярких образов английского капиталиста, холодного дельца, знающего одно мерило поступков и чувств - выгоду.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 

— Дядя Соль! — быстро сказал Уолтер. — Раз вы так говорите, я не поеду. Да, капитан Катль, я не поеду! Если дядя думает, что я могу радоваться разлуке с ним, хотя бы мне предстояло стать губернатором всех островов в Вест-Индии, этого достаточно. Я не сдвинусь с места. — Уольр, мой мальчик, — сказал капитан, — спокойствие! Соль Джилс, обратите внимание на вашего племянника! Проследив взглядом за величественным мановением капитанского крючка, старик посмотрел на Уолтера. — Имеется некое судно, — сказал капитан, наслаждаясь аллегорией, на крыльях которой воспарил, — и ему предстоит пуститься в некое путешествие. Какое имя неизгладимо начертано на этом судне? Гэй? Или, — продолжал капитан, возвысив голос и как бы предлагая обратить внимание на этот пункт, — или Джилс? — Нэд, — сказал старик, привлекая к себе Уолтера и нежно беря его под руку, — я знаю. Знаю. Конечно, я знаю, что Уоли всегда думает обо мне больше, чем о себе. Вот что у меня на уме. Если я говорю — он рад поездке, это значит — я надеюсь, что он рад. Понятно? Послушайте, Нэд, и ты также, Уоли, дорогой мой, для меня это ново и неожиданно; боюсь, всему причиной то, что я беден и отстал от века. Скажите же мне, для него это действительно большая удача? — продолжал старик, тревожно переводя взгляд с одного на другого. — Всерьез и на самом деле? Так ли это? Я могу примириться с чем угодно, если это к выгоде Уоли, но не хочу, чтобы Уоли поступал во вред себе ради меня или скрывал что-нибудь от меня, Нэд Катль! — сказал старик, глядя в упор на капитана, к явному смущению сего дипломата. — Честную ли игру ведете вы со своим старым другом? Говорите, Нэд Катль. Быть может, что-то за этим скрывается? Следует ли ему ехать? Откуда вы это знаете и почему? Так как сейчас шло соревнование в любви и самоотречении, Уолтер, к успокоению капитана, вмешался, достигнув некоторых результатов; вдвоем, говоря без умолку, они более или менее примирили старого Соля Джилса с этим проектом, или, вернее, до того сбили его с толку, что все, даже мучительная разлука, рисовалось ему в тумане. У него оставалось мало времени об этом думать, ибо на следующий же день Уолтер получил от мистера Каркера, заведующего, распоряжение об отъезде и экипировке, а также узнал, что «Сын и наследник» отплывает через две недели или, быть может, на один-два дня позже. В суете, вызванной приготовлениями, которую Уолтер умышленно старался раздуть, старик потерял последнее самообладание; день отъезда быстро приближался. Капитан, который не переставал знакомиться со всем происходящим, ежедневно наводя справки у Уолтера, убедился, что дни, остающиеся до отъезда, проходят, тогда как не представляется случая — и вряд ли таковой представится — выяснить положение дел. Вот тогда-то, после долгого обсуждения этого факта и после долгих размышлений о неблагоприятном стечении обстоятельств, капитану пришла в голову блестящая мысль. Что, если он нанесет визит мистеру Каркеру и от него постарается узнать, с какого борта берег? Капитану Катлю чрезвычайно понравилась эта мысль. Она осенила его в минуту вдохновения, когда он после завтрака курил первую трубку у себя на Бриг-Плейс, и была достойна табака. Да, это успокоит его совесть, которая отличалась чуткостью и была слегка смущена тем, что доверил ему Уолтер и что сказал Соль Джилс; это будет умный и ловкий ход во имя дружбы. Он старательно испытает мистера Каркера и выскажется более или менее откровенно, только когда уяснит себе характер этого джентльмена и удостоверится, поладили они или нет. Итак, не опасаясь встретить Уолтера (который, как было ему известно, укладывался дома), капитан Катль снова надел полусапоги и, заколов галстук траурной булавкой, предпринял вторую экспедицию. На этот раз он не покупал букета для подношения, потому что отправлялся в контору; но он продел в петлицу маленький подсолнечник, дабы приятный аромат деревни исходил от его особы, и с этим подсолнечником, сучковатой палкой и глянцевитой шляпой отбыл в контору Домби и Сына. Осушив в ближайшей таверне стакан теплого грога, — а это помогало собраться с мыслями, — капитан промчался по двору, чтобы не рассеялось благотворное действие рома, и внезапно предстал перед мистером Перчем. — Приятель, — внушительным тоном сказал капитан, — одного из твоих начальников зовут Каркер. Мистер Перч с этим согласился; но по долгу службы дал ему понять, что все его начальники заняты и вряд ли когда-нибудь освободятся. — Послушай, приятель, — сказал ему на ухо капитан, — меня зовут капитан Катль. Капитан хотел потихоньку притянуть к себе Перча крючком, но мистер Перч ускользнул — не столько преднамеренно, сколько потому что вздрогнул при мысли о том, как подобное оружие, будь оно неожиданно показано миссис Перч, могло бы в теперешнем ее положении погубить надежды этой леди. — Если ты будешь так любезен и доложишь при первой возможности, что пришел капитан Катль, — сказал капитан, — я подожду. С этими словами капитан уселся на подставку мистера Перча и, вынув носовой платок из тульи глянцевитой шляпы, которую он зажал между колен (не причиняя ущерба ее фасону, ибо никто не мог бы ее согнуть), старательно вытер голову и как будто почувствовал себя освежившимся. Вслед за этим он пригладил крючком волосы и с безмятежным видом сидел, осматривая контору и созерцая клерков. Хладнокровие капитана было столь невозмутимо, а сам он казался таким таинственным существом, что Перч, рассыльный, был устрашен. — Как, говорите вы, ваше имя? — спросил мистер Перч, наклоняясь над своей подставкой, занятой капитаном. — Капитан, — раздался густой хриплый шепот. — Ну? — сказал мистер Перч, качнув головой. — Катль. — О! — сказал тем же тоном мистер Перч, ибо он расслышал и теперь ничего не мог поделать; дипломатия капитана была неотразима. — Пойду посмотрю, не освободился ли он сейчас. Не знаю. Быть может, и освободился на минутку. — Да, да, приятель, я не задержу его дольше, чем на минуту, — сказал капитан, кивая со всем достоинством, на какое был способен. Перч вскоре вернулся и сказал: — Не угодно ли капитану Катлю пройти? Мистер Каркер-заведующий, стоя на коврике перед холодным камином, который был украшен фестонами из оберточной бумаги, посмотрел на вошедшего капитана не слишком ободряющим взглядом. — Мистер Каркер? — сказал капитан Катль. — Полагаю, что так, — сказал мистер Каркер, показывая все зубы. Капитану понравилось, что тот отвечает с улыбкой; это было приятно. — Видите ли, — начал капитан, медленно обведя глазами комнату и увидев ровно столько, сколько позволял ему воротничок, — я, стало быть, моряк, мистер Каркер, а молодой Уольр, который значится у вас тут в списках, мне почти что сын. — Уолтер Гэй? — спросил мистер Каркер, снова обнажая все зубы. — Уольр Гэй, он самый, — ответил капитан, — правильно! В голосе капитана слышалась горячая похвала сообразительности мистера Каркера. — Я близкий друг его и его дяди, — сказал капитан. — Быть может, вам случалось слышать от главного вашего начальника мое имя? Капитан Катль. — Нет! — сказал мистер Каркер, еще откровеннее обнажая зубы. — Так вот, — продолжал капитан, — я имею удовольствие быть знакомым с ним. Я навестил его на Суссекском побережье вместе с моим молодым другом Уольром, когда… короче говоря, когда понадобилось заключить маленькое соглашение. — Капитан кивнул головой с видом беззаботным, непринужденным и в то же время многозначительным. — Полагаю, вы припоминаете? — Кажется, я имел честь, — сказал мистер Каркер, — улаживать это дело. — Верно! — отвечал капитан. — Правильно! Имели. Теперь я позволил себе смелость явиться сюда… — Не угодно ли присесть? — улыбаясь, сказал мистер Каркер. — Благодарю вас, — отвечал капитан, воспользовавшись приглашением. — Пожалуй, легче вести разговор, когда сидишь. А вы не хотите присесть? — Нет, благодарю вас, — отвечал заведующий, продолжая стоять — быть может, в силу зимней привычки — спиной к камину и глядя вниз на капитана так, словно в каждом зубе и в деснах у него было по глазу. — Вы позволили себе смелость, говорите вы, хотя, право же, никакой… — Очень вам благодарен, приятель, — отозвался капитан. — Да, смелость прийти сюда по поводу моего друга Уольра. Соль Джилс, его дядя, — человек науки, и в науке он может считаться быстроходным судном, но искусным моряком я бы его, пожалуй, не назвал, и человеком практики — тоже. Уольр — мальчик с прекрасной оснасткой, но, надо сознаться, есть у него один изъян — скромность. Ну-с, так вот какой вопрос я бы хотел вам предложить, — продолжал капитан, понизив голос и переходя на конфиденциальное бурчание, — дружеским образом, только между нами, и исключительно для моего осведомления, покуда ваш главный начальник немножко оправится, чтобы я мог подойти к нему борт о борт. Все ли здесь спокойно и благополучно и отправляется ли мой Уольр в плаванье с попутным ветром? — А вы как думаете, капитан Катль? — отозвался Каркер, подбирая полы сюртука и утверждаясь в этой позиции. — Вы ведь человек практический: как думаете вы? Проницательный и многозначительный взгляд капитана, когда он в ответ подмигнул, никакие слова изобразить не могут, кроме неудобопроизносимых китайских слов, ранее упомянутых. — Послушайте! — сказал капитан, весьма обнадеженный. — Что вы скажете? Прав я или не прав? После того как подмигивание капитана выразило столь многое, он, поощренный и подзадоренный вежливой улыбкой мистера Каркера, нашел, что все так подготовлено к обсуждению весьма важного вопроса, как будто он выражал свои чувства с величайшим красноречием. — Правы, — сказал мистер Каркер, — у меня нет никаких сомнений. — Стало быть, говорю я, он отправляется в плаванье при благоприятной погоде! — воскликнул капитан Катль. Мистер Каркер улыбнулся в знак согласия. — Ветер попутный и дует вовсю, — продолжал капитан. Мистер Каркер снова улыбнулся в знак согласия. — Да, да! — сказал капитан Катль с великим облегчением и радостью. — Я сразу знал, какой взят курс. Я это говорил Уольру. Благодарю вас, благодарю вас. — У Гэя блестящие перспективы, — заметил мистер Каркер, растягивая рот еще шире, — перед ним весь мир. — Весь мир и жена, как гласит поговорка! — подхватил в восторге капитан. На слове «жена» (которое он произнес без всякого умысла) капитан запнулся, снова подмигнул и, надев свою глянцевитую шляпу на набалдашник сучковатой палки, принялся вращать ее, искоса поглядывая на своего неизменно улыбающегося собеседника. — Готов держать пари на четверть пинты старого ямайского рома, — сказал капитан, внимательно к нему присматриваясь, — что я знаю, чему вы улыбаетесь. Мистер Каркер принял это к сведению и улыбнулся еще шире. — Отсюда это не выйдет? — спросил капитан, ткнув сучковатой палкой в дверь, дабы убедиться, что она закрыта. — Ни на дюйм! — сказал мистер Каркер. — Вы думаете о прописном Ф, верно? — сказал капитан. Мистер Каркер этого не отрицал. — А как насчет Л, — сказал капитан, — или О? Мистер Каркер по-прежнему улыбался. — Я опять-таки прав? — шепотом осведомился капитан; он был так обрадован, что алый ободок у него на лбу вздулся. Так как мистер Каркер в ответ, улыбаясь по-прежнему, утвердительно закивал, капитан Катль встал и пожал ему руку, с жаром уверяя, что они взяли один и тот же курс, а что касается его (Катля), то он все время придерживался этого направления. — Он познакомился с ней, — сказал капитан с той таинственностью и серьезностью, каких требовала эта тема, — необычным образом: вы-то, конечно, помните, как он нашел ее на улице, когда она была совсем малюткой, и с той поры он полюбил ее, а она его, как только могут любить двое таких ребят. Мы всегда говорили, Соль Джилс и я, что они созданы друг для друга. Кошка, обезьяна, гиена или череп не могли бы показать капитану столько зубов сразу, сколько показал ему мистер Каркер за время их свидания. — Все клонится к этому, — заметил счастливый капитан. — Как видите, направления ветра и течения совпадают. Подумайте, ведь он присутствовал там в тот день! — Что весьма благоприятствует его надеждам, — сказал мистер Каркер. — Подумайте, ведь он был взят в тот день на буксир! — продолжал капитан. — Что может пустить его теперь по воле волн? — Ничто, — отвечал мистер Каркер. — Вы опять-таки правы, — сказал капитан, пожимая ему руку. — Вот именно, ничто! Итак, спокойствие! Сын умер, прелестный малютка. Не так ли? — Да, сын умер, — сказал покладистый Каркер. — Скажите слово, и у вас будет другой сын, — произнес капитан. — Племянник ученого дяди! Племянник Соля Джилса! Уольр! Уольр, который уже работает в вашей фирме. Тот, кто, — продолжал капитан, постепенно подбираясь к фразе, которую готовил для финального взрыва, — ежедневно приходит от Соля Джилса в вашу фирму и в ваши объятия. Самодовольство капитана, легонько подталкивавшего локтем мистера Каркера после каждой из вышеупомянутых коротких фраз, не могло быть превзойдено ничем, кроме того восторга, с коим он откинулся на спинку стула и воззрился на Каркера, когда закончил эту блестящую речь, исполненную проницательности и пафоса; его широкий синий жилет вздымался, рождая такой шедевр; а нос ярко пламенел по той же причине. — Прав ли я? — сказал капитан. — Капитан Катль, — сказал мистер Каркер, на секунду странным образом сгибаясь в коленях, словно он падал и в то же время сразу подхватывал самого себя, — ваши рассуждения касательно Уолтера Гэя вполне и безусловно правильны. Полагаю, что мы беседуем конфиденциально. — Клянусь честью! — вставил капитан. — Ни слова! — Ни ему, ни кому бы то ни было? — продолжал заведующий. Капитан Катль насупился и кивнул. — Но исключительно для вашего успокоения и надлежащего руководства — и руководства, разумеется, — повторил мистер Каркер, — имея в виду дальнейшие ваши шаги. — Право же, я вам весьма признателен, — сказал капитан, слушая с великим вниманием. — Я говорю, не колеблясь, что это факт. Вы угадали возможные последствия. — А что касается вашего главного начальника, — сказал капитан, — ну, что же, пусть наша встреча произойдет сама собой. Времени достаточно. Мистер Каркер, растянув рот от уха до уха, повторил: «Времени достаточно». Причем он не произнес явственно этих слов, но любезно склонил голову и беззвучно пошевелил языком и губами. — И так как теперь мне все известно… и это я всегда говорил… что Уольр идет навстречу своему счастью… — сказал капитан. — Навстречу своему счастью, — повторил так же беззвучно мистер Каркер. — И так как эта маленькая поездка Уольра входит, если можно выразиться, в круг его повседневных занятий и согласуется с его надеждами здесь… — сказал капитан. — С его надеждами здесь, — подтвердил мистер Каркер так же беззвучно, как и раньше. — Ну вот, раз мне это известно, — продолжал капитан, — значит, спешить незачем, и я спокоен. Так как мистер Каркер, оставаясь по-прежнему безгласным, снова утвердительно кивнул, капитан Катль укрепился в своем убеждении, что это один из приятнейших людей, каких ему когда-либо приходилось встречать, и даже сам мистер Домби не проиграет, если кое-что у него позаимствует. Поэтому капитан весьма сердечно еще раз протянул мистеру Каркеру свою огромную руку (цветом напоминающую старый пень) и угостил его таким рукопожатием, что на более нежной коже мистера Каркера остались оттиски трещин и морщин, коими была обильно разукрашена ладонь капитана. — До свидания! — сказал капитан. — Я человек не многоречивый, но я вам очень благодарен за то, что вы были так любезны и откровенны. Вы меня простите, что я к вам вторгся? — добавил капитан. — Ну, что вы! — ответил тот. — Благодарю вас. Каюта моя невелика, — сказал капитан, снова возвращаясь, — но довольно уютна, и если вам в любой час дня случится быть около Бриг-Плейс, номер девятый, — быть может, вы запишете? — и подняться наверх, не обращая внимания на то, что вам скажет особа, которая откроет двери, я буду счастлив вас видеть. После такого гостеприимного приглашения капитан, сказав: «Всего хорошего!» — вышел и закрыл дверь, оставив мистера Каркера все в той же позе у камина. В лукавом его взоре и настороженной позе, в его фальшивых губах, растянутых, но не улыбающихся, в его безупречном галстуке и бакенбардах, даже в том, как он молча проводил своей мягкой рукой по белоснежной манишке и гладко выбритому лицу, было что-то кошачье. Не подозревавший ничего дурного капитан вышел, упоенный своим успехом, отчего даже фасон его широкого синего фрака изменился. «Держись крепче, Нэд! — сказал себе капитан. — Ну, дружище, сегодня тебе удалось кое-что состряпать для молодых людей». На радостях и по случаю настоящей и будущей своей близости к фирме, капитан, выйдя в первую комнату конторы, не мог удержаться, чтобы не подразнить мистера Перча и не спросить его, думает ли он по-прежнему, что все заняты. Тем не менее, не желая огорчать человека, который исполнял свой долг, капитан шепнул ему на ухо, что, если тот не откажется от стакана грога и готов за ним следовать, он с радостью предложит ему таковой. Прежде чем выйти на улицу, капитан, к немалому изумлению клерков, осмотрелся кругом с некоего центрального пункта и обозрел контору, как нечто нераздельно связанное с планом, в котором был близко заинтересован его молодой друг. Зарешеченная каморка кассира вызвала особое его восхищение; но, не желая показаться слишком мелочным, он ограничился одобрительным взглядом и, любезно отвесив клеркам общий поклон, в высшей степени учтивый и покровительственный, вышел во двор. К нему быстро присоединился мистер Перч, после чего он повел этого джентльмена в таверну и исполнил свое обещание, не теряя времени, ибо для Перча оно было дорого. — Давай-ка выпьем, — сказал капитан, — за здоровье Уольра! — За здоровье кого? — покорно отозвался мистер Перч. — Уольра! — громогласно повторил капитан. Мистер Перч, припоминая, будто слышал в детстве, что жил некогда поэт, носивший такую фамилию[69], не стал возражать, но он был крайне изумлен тем, что капитан явился в Сити, чтобы предложить тост за поэта; право же, если бы тот предложил воздвигнуть статую какого-нибудь поэта, — например, Шекспира, — на одной из главных улиц, он вряд ли мог бы сильнее поколебать привычные представления мистера Перча. В общем, капитан оказался таким таинственным и непостижимым человеком, что мистер Перч решил вовсе не говорить о нем с миссис Перч во избежание каких-либо неприятных последствий. Воодушевленный мыслью о том, что ему удалось кое-что состряпать для молодых людей, капитан весь день оставался таинственным и непостижимым даже для самых близких своих друзей; и если бы Уолтер не объяснял его подмигиваний, улыбок и других мимических движении, облегчавших его душу, тем удовольствием, какое капитан испытывал благодаря успеху их невинной лжи старому Солю Джилсу, капитан несомненно выдал бы себя в тот же вечер. Как бы то ни было, но он сохранил свою тайну. От мастера судовых инструментов он вернулся домой поздно, — его глянцевитая шляпа была так сдвинута набекрень и физиономия так сияла, что миссис Мак-Стинджер (которая как будто получила воспитание у доктора Блимбера — столь была она похожа на римскую матрону), едва взглянув на него, заняла оборонительную позицию за открытой парадной дверью и отказывалась выйти оттуда к своим невинным младенцам, пока он благополучно не водворился в свою комнату.  Глава XVIII Отец и дочь   В доме мистера Домби тишина. Слуги бесшумно скользят вверх и вниз по лестнице, их шагов не слышно. Они все время беседуют друг с другом и долго сидят за столом, уделяя большое внимание еде и питью, и услаждают себя, следуя мрачному и нечестивому обычаю. Миссис Уикем с глазами, полными слез, рассказывает меланхолические истории, повествует о том, как она всегда говорила миссис Пипчин, что это случится, пьет столового эля больше, чем обычно, и очень грустна, но общительна. В таком же расположении духа кухарка. Она обещает жареное мясо к ужину и старается преодолеть как свою чувствительность, так и действие лука. Таулинсон усматривает в случившемся перст судьбы и желает знать — пусть ответит кто-нибудь, — можно ли ждать добра, если живешь в угловом доме. Им всем кажется, что это было давным-давно, хотя мальчик все еще лежит, тихий и прекрасный, на своей кроватке. В сумерках являются некий гости, бесшумно, в войлочных туфлях. Они бывали здесь и раньше, и вместе с ними появляется это ложе отдохновения, такое странное ложе для уснувших детей. Отца, понесшего тяжелую утрату, не видел все это время даже его слуга; ибо он садится в дальний угол своей темной комнаты, когда кто-нибудь туда входит, а в другое время как будто только и делает, что шагает взад и вперед. Но утром домочадцы шепчутся о том, что глубокой ночью слышали, как он поднялся наверх и оставался там, в той комнате, пока не взошло солнце. В конторе в Сити окна с матовыми стеклами стали еще более тусклыми благодаря закрытым ставням; и в то время, как дневной свет, прокрадываясь в комнату, заставляет меркнуть зажженные лампы на конторках, лампы в свою очередь заставляют меркнуть дневной свет; здесь царит какой-то необычный сумрак. Дела идут вяло. Клерки не расположены работать; они уславливаются поесть отбивных котлет днем и подняться вверх по реке. Перч, рассыльный, не торопится исполнять поручения, попадает в трактиры, куда его приглашают друзья, и разглагольствует о ненадежности дел человеческих. Вечером он возвращается домой в Болс-Понд раньше, чем обычно, и угощает миссис Перч телячьей котлетой и шотландским элем. Мистер Каркер-заведующий никого не угощает; и его никто не угощает; но в уединении своей комнаты он весь день скалит зубы; и может показаться, будто что-то исчезло с дороги мистера Каркера — удалено какое-то препятствие, и путь перед ним свободен. А вот румяные дети, живущие против дома мистера Домби, смотрят из окон своей детской вниз на улицу, потому что там, у его двери, стоят четыре черных лошади с перьями на голове, и перья колеблются на экипаже, в который они впряжены; и эти перья и шеренга людей с шарфами и жезлами привлекают толпу. Фокусник, собиравшийся вертеть таз, снова надевает широкое пальто поверх своего пестрого наряда, а его жена, волочащая ноги и кривобокая, ибо не спускает с рук тяжелого младенца, задерживается, чтобы поглядеть, как тронется процессия. Но крепче прижимает она ребенка к своей грязной груди, когда выносят ношу, которая так легка; а в высоком окне напротив младшая румяная девочка перестает шалить и, указывая пухлым пальчиком, засматривает в лицо няни и спрашивает: «Что это?» А вот мимо кучки слуг в трауре и плачущих женщин мистер Домби проходит через холл и направляется к другому экипажу, который его ждет. Он не «раздавлен» горем и отчаянием, — думают зрители. Походка его так же уверенна, осанка так же надменна, как всегда. Он не прячет лица за носовым платком и смотрит прямо перед собой. Хотя лицо у него слегка осунувшееся, суровое и бледное, но выражение его не изменилось. Он занимает место в экипаже, и за ним следуют еще трое джентльменов. Затем торжественная похоронная процессия медленно движется по улице. Перья еще колышутся вдали, а фокусник уже вертит свой таз на трости, и та же толпа глазеет на него. Но жена фокусника медленнее, чем обычно, берет тарелочку для сбора денег, ибо детские похороны навели ее на мысль о том, что младенец, прикрытый ее поношенной шалью, быть может, не станет взрослым, не наденет небесно-голубой повязки на голову и телесного цвета шерстяных панталон и не будет кувыркаться в грязи. Перья совершают свой мрачный путь по улицам, и вот уже слышен колокольный звон. В этой самой церкви хорошенький мальчик получил все, что останется от него на земле, — имя. Все, что умерло, кладут здесь, недалеко от бренных останков его матери. Это хорошо. Их прах лежит там, куда Флоренс во время своих прогулок — о, одинокие, одинокие прогулки! — может приходить в любой день. Когда окончилась служба и священник ушел, мистер Домби оглядывается и тихо спрашивает, здесь ли человек, которому приказано было явиться за инструкциями относительно надгробной плиты. Кто-то выступает вперед и говорит: «Здесь». Мистер Домби сообщает, где он хотел бы ее поместить, показывает ему рукой на стене ее форму и размер и объясняет, что она должна находиться рядом с плитой матери. Затем он пишет карандашом текст, отдает ему и говорит: — Я хочу, чтобы это было сделано немедленно. — Будет сделано немедленно, сэр. — Как видите, нужно начертать только имя и возраст. Человек кланяется, смотрит на бумагу и как будто колеблется. Мистер Домби, не замечая его колебаний, поворачивается и направляется к выходу. — Прошу прощения, сэр! — Рука осторожно прикасается к траурному плащу. — Вы желаете, чтобы это было сделано немедленно, а это можно сдать в работу, когда я вернусь… — Ну так что? — Не угодно ли вам прочесть еще раз? Мне кажется, здесь ошибка. — Где? Ваятель возвращает ему бумагу и указывает линейкой на слова: «любимого и единственного ребенка». — Мне кажется, следовало бы «сына», сэр? — Вы правы. Конечно. Измените. Отец, ускорив шаги, идет к карете. Когда остальные трое, которые следовали за ним по пятам, занимают свои места, лицо его в первый раз закрыто — заслонено плащом. И в тот день они его больше не видят. Он выходит из экипажа первым и немедленно удаляется в свою комнату. Остальные, присутствовавшие на похоронах (это всего лишь мистер Чик и два врача) идут наверх в гостиную, где их принимают миссис Чик и мисс Токс. А какое лицо у человека в запертой комнате внизу, каковы его мысли, что у него на сердце, какова его борьба и каковы страдания, — никто не знает. На кухне знают только, что «сегодня похоже на воскресенье». Там едва могут убедить себя в том, что нет ничего непристойного, если не греховного, в поведении людей на улице, которые занимаются своими повседневными делами и одеты в будничное платье. Но шторы уже подняты и ставни открыты; и слуги мрачно развлекаются за бутылкой вина, которого пьют вволю, словно по случаю праздника. Они весьма расположены к нравоучительной беседе. Мистер Таулинсон со вздохом провозглашает тост: «За очищение всех нас от скверны!», на что кухарка отзывается тоже со вздохом: «Богу известно, что в этом мы нуждаемся». Вечером миссис Чик и мисс Токс снова принимаются за рукоделие. И вечером же мистер Таулинсон выходит подышать свежим воздухом вместе с горничной, которая еще не обновила своего траурного чепца. Они очень нежны друг к другу в темных закоулках, и Таулинсон мечтает о том, чтобы вести другую, безупречную жизнь в качестве солидного зеленщика на Оксфордском рынке. В эту ночь в доме мистера Домби спят крепче и спокойнее, чем спали в течение многих ночей. Утреннее солнце пробуждает весь дом, и снова все входит в прежнюю свою колею. Румяные дети, живущие напротив, пробегают мимо со своими обручами. В церкви — блестящая свадьба. Жена фокусника подвизается с тарелочкой для сбора денег в другом городском квартале. Каменотес поет и насвистывает, высекая на лежащей перед ним мраморной плите: Поль. И возможно ли, чтобы в мире, столь многолюдном и хлопотливом, утрата одного слабого существа нанесла чьему-либо сердцу рану, столь широкую и глубокую, что только необъятная широта и глубина вечности могла бы ее исцелить? Флоренс в невинной своей скорби дала бы такой ответ: «О мой брат, мой горячо любимый и любящий брат! Единственный друг и товарищ моего невеселого детства! Может ли мысль менее возвышенная пролить свет, уже озаряющий твою раннюю могилу, или пробудить умиротворенную грусть, которая рождается под этим градом слез?» — Милое мое дитя, — сказала миссис Чик, которая почитала долгом, на нее возложенным, воспользоваться удобным случаем, — когда ты достигнешь моего возраста… — То есть будете во цвете лет, — вставила мисс Токс. — …Тогда ты узнаешь, — продолжала миссис Чик, нежно пожимая руку мисс Токс в благодарность за дружеское замечание, — тогда ты узнаешь, что грустить бесполезно и что наш долг — смириться… — Я постараюсь, милая тетя. Я буду стараться, — рыдая, отвечала Флоренс. — Рада это слышать, — заявила миссис Чик, — ибо, дорогая моя, как скажет тебе наша милая мисс Токс, о здравом смысле и удивительной рассудительности которой двух мнений быть не может… — Дорогая моя Луиза, право же, я скоро возгоржусь, — вставила мисс Токс. — …Скажет тебе и подкрепит своими опытом, — продолжала миссис Чик, — мы призваны к тому, чтобы при всех обстоятельствах делать усилия. Они от нас требуются. Если бы не… милая моя, — повернулась она к мисс Токс, — я запамятовала слово. — Не… не… — Небрежность? — подсказала мисс Токс. — Нет, нет, нет! — сказала миссис Чик. — Что вы! Ах, боже мой, оно вертится у меня на языке. Не… — Неуместная привязанность? — робко подсказала мисс Токс. — О, господи, Лукреция! — воскликнула миссис Чик. — Это просто чудовищно! Ненавистник человечества — вот слово, которое я запамятовала. Придет же в голову! Неуместная привязанность! Итак, говорю я, если бы ненавистник человечества задал в моем присутствии вопрос: «Зачем мы родились?» — я бы ответила: «Чтобы делать усилия». — В самом деле, это прекрасно! — сказала мисс Токс, находясь под впечатлением столь оригинальной мысли. — Прекрасно! — К сожалению, — продолжала миссис Чик, — у нас пример перед глазами. Дорогое мое дитя, мы вправе предполагать, что, если бы в этой семье было своевременно сделано усилие, можно было бы избежать многих весьма тяжелых и прискорбных событий. Ничто и никогда не разубедит меня в том, — заметила решительным тоном славная матрона, — что покойная Фанни могла сделать усилие, и тогда покинувший нас драгоценный малютка был бы, во всяком случае, более крепкого сложения. Миссис Чик на полсекунды отдалась своим чувствам, но, как бы наглядно иллюстрируя свою доктрину, сдержалась, оборвав рыданье, и заговорила снова: — Поэтому, Флоренс, докажи нам, прошу тебя, что ты крепка духом, и не отягчай эгоистически того отчаяния, в какое погружен твой бедный папа. — Милая тетя! — воскликнула Флоренс, быстро опускаясь перед ней на колени, чтобы можно было пристальнее и внимательнее взглянуть ей в лицо. — Скажите мне еще что-нибудь о папе! Пожалуйста, расскажите мне о нем! Он очень страдает? У мисс Токс была чувствительная натура, и эта мольба глубоко ее растрогала. Увидела ли она в ней желание заброшенной девочки взять на себя ту нежную заботу, которую так часто выражал ее любимый брат, — увидела ли она любовь, которая пыталась прильнуть к сердцу, любившему его, и не могла смириться с тем, что ей отказывают в сочувствии такому горю при столь печальном содружестве любви и скорби, — или же мисс Токс почувствовала в девочке пылкую и преданную душу, которая, хотя ее и отвергли и оттолкнули, была преисполнена нежности, долго остававшейся без ответа, и в тоскливом одиночестве, вызванном этой утратой, обращалась к отцу в надежде найти утешение и самой его утешить, — что бы ни почувствовала мисс Токс, но она была растрогана. На секунду она забыла о величии миссис Чик; быстро погладив Флоренс по щеке, она отвернулась и, не дожидаясь указаний сей мудрой матроны, не удержалась от слез. Сама миссис Чик на секунду утратила присутствие духа, коим так гордилась, и оставалась безмолвной, глядя на прекрасное юное лицо, которое так долго, так упорно и терпеливо было обращено к маленькой кроватке. Но обретя голос, который являлся синонимом присутствия духа — право же, это было одно и то же, — она ответила с достоинством: — Флоренс, дорогое моя дитя, твой бедный папа бывает временами немного странным: и спрашивать меня о нем — значит задавать вопрос о предмете, на понимание которого я не притязаю. Мне кажется, я имею на твоего папу более сильное влияние, чем кто-нибудь другой. Однако я могу сказать только, что он говорил со мною очень мало и видела я его всего раза два и каждый раз не более одной минуты, да и тогда я его почти не видела, так как у него в комнате темно. Я сказала твоему папе: «Поль!» — вот точное выражение, к которому я прибегла: «Поль! Почему вы не примете какого-нибудь возбуждающего средства?» Твой папа отвечал неизменно: «Луиза, будьте добры оставить меня. Мне ничего не нужно. Мне лучше побыть одному». Лукреция, если бы завтра меня заставили принести присягу в суде, — продолжала миссис Чик, — не сомневаюсь, я не остановилась бы перед тем, чтобы клятвенно повторить эти самые слова. Мисс Токс выразила свое восхищение, сказав: — Моя Луиза всегда методична! — Одним словом, Флоренс, — продолжала тетка, — мы с твоим бедным папой почти не разговаривали, вплоть до сегодняшнего дня, когда я сообщила твоему папе, что сэр Барнет и леди Скетлс прислали чрезвычайно любезную записку… Наш ненаглядный мальчик! Леди Скетлс любила его, как… Где мой носовой платок? Мисс Токс подала платок. — …Чрезвычайно любезную записку, предлагая, чтобы ты навестила их с целью переменить обстановку. Заметив твоему папе, что, по моему мнению, мисс Токс и я можем вернуться теперь домой (с чем он вполне согласился), я осведомилась, нет ли у него каких-нибудь возражений против того, чтобы ты приняла это приглашение. Он сказал: «Нет, Луиза, никаких!» Флоренс подняла заплаканные глаза. — Но если, Флоренс, тебе больше хочется остаться здесь, чем погостить там или поехать со мной… — Мне бы этого гораздо больше хотелось, тетя, — был тихий ответ. — В таком случае, дитя, — сказала миссис Чик, — поступай как знаешь. Должна сказать, что это странный выбор. Но ты всегда была странной. Казалось бы, в твоем возрасте и после того, что случилось, — милая моя мисс Токс, я опять потеряла носовой платок, — каждый был бы рад уехать отсюда. — Мне бы не хотелось думать, — сказала Флоренс, — что все стараются покинуть этот дом. Мне бы не хотелось думать, что комнаты… его… комнаты наверху остаются пустыми и мрачными, тетя. Я предпочла бы побыть теперь здесь. О, мой брат! Мой брат! Это был естественный взрыв чувств, который нельзя подавить; и они прорвались бы даже сквозь пальцы рук, которыми она закрыла лицо. Страждущая и измученная грудь должна получить облегчение, иначе бедное раненое одинокое сердце затрепещет, как птица со сломанными крыльями, и разобьется. — Ну, что ж, дитя! — помолчав, заметила миссис Чик. — Ни в каком случае не хотела бы я сказать тебе что-нибудь неласковое, и, конечно, ты это знаешь. Итак, ты останешься здесь и будешь поступать, как тебе вздумается. Никто не будет вмешиваться в твои дела, Флоренс, и я уверена, никто и не захочет вмешиваться. Флоренс покачала головой, печально соглашаясь. — Не успела я заметить твоему бедному папе, что ему следовало бы развлечься и попытаться восстановить свои силы, временно переменив обстановку, — продолжала миссис Чик, — как он уведомил меня, что принял уже решение уехать ненадолго из города. Право же, я надеюсь, что он уедет очень скоро. Чем скорее, тем лучше. Но, кажется, нужно привести в порядок его личные бумаги после того несчастья, которое так потрясло всех нас, — понять не могу, что случилось с моим платком; Лукреция, дайте мне ваш, моя милая… — и этим он будет заниматься один-два вечера в своей комнате. Твой папа, дитя, — самый настоящий Домби, какой только может быть, — сказала миссис Чик, с большим старанием вытирая глаза уголками платка мисс Токс. — Он сделает усилие. За него можно не бояться. — Могла бы я, тетя, — дрожа, спросила Флоренс, — что-нибудь сделать, чтобы… — Ах, боже мой, дорогое мое дитя, — быстро перебила миссис Чик, — о чем ты говоришь? Если твой папа сказал мне — я тебе передала подлинные его слова: «Луиза, мне ничего не нужно, мне лучше побыть одному», — как ты полагаешь, что сказал бы он тебе? Ты не должна показываться ему на глаза, дитя. Об этом нечего и думать. — Тетя, — сказала Флоренс, — я пойду лягу. Миссис Чик одобрила это решение и отпустила ее, напутствовав поцелуем. Но мисс Токс под предлогом поисков потерянного носового платка поднялась вслед за нею наверх и попыталась, улучив минутку, утешить ее, несмотря на величайшее неодобрение Сьюзен Нипер. Ибо мисс Нипер в пылу усердия пренебрежительно отзывалась о мисс Токс, как о крокодиле; однако ее сочувствие казалось искренним и отличалось тем преимуществом, что было бескорыстно, — таким путем вряд ли можно было заслужить чью-нибудь благосклонность. И неужели не было никого ближе и дороже, чем Сьюзен, чтобы ободрить сердце, истерзанное тоскуй? Никого, кого можно было бы обнять, ни одного лица, к которому можно было обратить свое лицо? Никого не было, кто нашел бы слово утешения для такой глубокой скорби? Неужели Флоренс была так одинока в суровом мире, что больше ничего не оставалось ей? Ничего! Лишившись сразу и матери и брата — ибо с потерей маленького Поля первая утрата еще сильнее придавила ее своей тяжестью, — она не могла обратиться за помощью ни к кому, кроме Сьюзен. О, кто расскажет, как сильно нуждалась она в помощи первое время! Первое время, когда жизнь в доме вошла в привычную колею, когда разъехались все, кроме слуг, а отец заперся в своих комнатах, Флоренс могла только плакать, бродить по дому, а иногда, под наплывом мучительных воспоминаний, убежать к себе в комнату, заломить руки, броситься ничком на кровать, не находя никакого утешения — ничего, кроме горькой и жестокой тоски. Обычно это случалось при виде какого-нибудь уголка или веши, тесно связанных с Полем; из-за этого первое время злосчастный дом превратился для нее в место пыток. Чистой любви несвойственно гореть так неистово и так немилосердно долго. Пламя более грубое и более земное терзает грудь, его приютившую; но священный огонь с небес так же тихо мерцает в сердце, как в тот час, когда он осенил головы собравшихся двенадцати[70] и каждому показал его брата, просветленного и невредимого. Когда этот образ явился им, вскоре обрели они вновь и безмятежное лицо, мягкий голос, любящий взгляд, тихое доверие и мир; вот так и Флоренс — хотя и продолжала плакать — плакала более спокойно и лелеяла воспоминание. Прошло немного времени, и золотая вода, струящаяся по стене на прежнем месте, в прежний тихий час, медленно убывая, притягивала ее спокойный взгляд. Прошло немного времени, и снова она часто бывала в этой комнате; сидела здесь одна, такая же терпеливая и кроткая, как и тогда, когда дежурила у кроватки. Если она вдруг остро ощущала, что эта кроватка опустела, она могла стать перед нею на колени и молить бога — это было излияние ее переполненного сердца — о том, чтобы некий ангел любил ее и помнил о ней. Прошло немного времени, и в унылом доме, таком большом и мрачном, ее тихий голос в сумерках, медленно и иногда прерываясь, запел ту старую песенку, которую Поль так часто слушал, прислонив голову к ее плечу. А потом, когда совсем стемнело, чуть слышная музыка зазвучала в комнате; она играла и пела так тихо, что это было похоже скорее на горестное воспоминание о том, как она пела по его просьбе, в тот последний вечер, чем на песню. Но это повторялось часто, очень часто, в сумеречном одиночестве; и прерывистое журчание мелодии еще дрожало на клавишах, когда слезы заглушали нежный голос. Так обрела она мужество взглянуть на рукоделие, которым заняты были ее пальцы, когда она сидела рядом с ним на морском берегу; так прошло немного времени, и она снова принялась за рукоделие, питая к нему какую-то нежную привязанность, словно оно было наделено сознанием и помнило о Поле; и, сидя у окна, около портрета матери, в нежилой комнате, давно заброшенной, она проводила часы в раздумье. Почему ее темные глаза так часто отрывались от этой работы, чтобы взглянуть на дом, где жили румяные дети? Они не напоминали ей непосредственно об ее утрате, ибо это были девочки, четыре сестренки. Но у них, как и у нее, не было матери, и — был отец. Легко было угадать, когда его нет дома и дети ждут его возвращения, потому что старшая девочка всегда одевалась и поджидала его в гостиной у окна или на балконе; и когда он появлялся, ее внимательное личико озарялось радостью, а другие дети у высокого окна, и всегда на страже, хлопали в ладоши, барабанили по подоконнику и окликали его. Старшая девочка спускалась в холл, брала его за руку и вела по лестнице, а позднее Флоренс видела, как она сидит возле него или у него на коленях или ласково обнимает за шею и разговаривает с ним; и хотя они оба всегда бывали веселы, он часто вглядывался в лицо дочери, словно находил в ней сходство с матерью, которой не было в живых. Иногда Флоренс не могла больше смотреть и, залившись слезами, пряталась за занавеску, как бы в испуге, или быстро отходила от окна. Однако она невольно возвращалась; и забытая работа вскоре снова падала у нее из рук. Прежде этот дом пустовал. Так продолжалось довольно долго. Однажды, когда она не жила дома, эта семья сняла его; здание отремонтировали и заново по красили; появились птицы и цветы; дом принял теперь совсем другой вид. Но она никогда не думала об этом. Дети и их отец поглощали ее внимание. Когда отец кончал обедать, она видела в открытые окна, как они спускались вниз со своей гувернанткой или няней и собирались у стола; а в тихие летние дни их детские голоса и звонкий смех доносились через улицу в унылую комнату, где она сидела. Потом они карабкались вверх по лестнице вместе с ним и возились около него на диване или прижимались к его коленям — настоящий букет маленьких лиц, — а он, по-видимому, рассказывал им какую-то историю. Или они выбегали на балкон, и тогда Флоренс быстро пряталась, опасаясь, что веселье их будет нарушено, если они увидят ее в черном платье, сидящую здесь в одиночестве. Старшая девочка оставалась с отцом, когда младшие уходили, и готовила ему чай — какой счастливой маленькой хозяйкой была она тогда! — и сидела, беседуя с ним, иногда у окна, иногда в глубине комнаты, пока не приносили свечи. Он сделал ее своим товарищем, хотя она была на несколько лет моложе Флоренс; и за своей книжкой или рабочей шкатулкой она умела быть степенной и очаровательно серьезной, как взрослая. Когда им приносили свечи, Флоренс из своей темной комнаты не боялась смотреть на них. Но в определенный час девочка говорила: «Спокойной ночи, папа», — и шла спать, а Флоренс всхлипывала и дрожала, когда та поднимала к нему лицо… больше Флоренс не могла смотреть. Однако, прежде чем самой лечь спать, она снова и снова, отрываясь от той простой песни, которая в былое время так часто убаюкивала Поля, и от той другой — тихой, нежной, прерывистой мелодии, возвращалась мысленно к этомe дому. Она постоянно о нем думала и следила за ним, но это оставалось тайной, которую она хранила в своей юной груди. А скрывалась ли в груди Флоренс — Флоренс, такой искренней и правдивой, Флоренс, столь достойной любви, какую Поль к ней питал, о которой шептал слабым голосом в последнюю минуту, Флоренс, чье прекрасное лицо отражало ее чистую душу, которая трепетала в каждом звуке ее кроткого голоса, — скрывалась ли в этой юной груди еще какая-нибудь тайна? Да. Еще одна. Когда все в доме засыпали и огни были погашены, она потихоньку выходила из своей комнаты, бесшумно ступая, спускалась по лестнице и подходила к двери отца. К ней, чуть дыша, прислонялась она лицом и головой и с любовью прижималась губами. Каждую ночь она опускалась перед ней на холодный пол в надежде услышать хотя бы его дыхание; и охваченная одним всепоглощающим желанием — выказать ему свою привязанность, быть утешением для него, склонить его к тому, чтобы он принял любовь своего одинокого ребенка, она, если бы посмела, упала бы перед ним на колени со смиренной мольбой. Никто этого не знал. Никто об этом не думал. Дверь всегда была закрыта, и он сидел взаперти. Раза два он уходил, и в доме говорили, что он очень скоро уедет за город, но он жил в этих комнатах, жил один, и никогда ее не видел и не спрашивал о ней. Быть может, он и не знал, что она находится в доме. Однажды, через неделю после похорон, Флоренс сидела за работой, когда явилась Сьюзен; не то плача, не то смеясь, она доложила о приходе гостя. — Гость? Ко мне, Сьюзен? — спросила Флоренс, с удивлением подняв голову. — Да, это и в самом деле чудо, не правда ли, мисс Флой? — сказала Сьюзен. — Но я хочу, чтобы у вас было много гостей, право же, хочу, потому что от этого вам только лучше будет, и мне кажется, чем скорее мы с вами поедем хотя бы к этим старым Скетлсам, мисс, тем лучше для нас обеих, а я, может быть, и не желаю жить в большом обществе, мисс Флой, но все-таки я не устрица. Воздадим должное мисс Нипер — она больше заботилась о своей молодой хозяйке, чем о себе, и это было видно по ее лицу. — Ну, а гость, Сьюзен? — сказала Флоренс. Сьюзен с истерическим фырканьем, которое столько же походило на смех, сколько на рыдание, и столько же на рыдание, сколько на смех, ответила: — Мистер Тутс! Улыбка, появившаяся на лице Флоренс, через секунду исчезла, и глаза ее наполнились слезами. Но все же это была улыбка, и она доставила великое удовольствие мисс Нипер. — Я почувствовала точь-в-точь то же самое, мисс Флой, — сказала Сьюзен, утирая глаза передником и покачивая головой. — Как только я увидела в холле этого блаженного, мисс Флой, я сперва расхохоталась, а потом не могла удержаться от слез. Сьюзен Нипер невольно начала всхлипывать снова. Тем временем мистер Тутс, который поднялся вслед за нею наверх, не ведая о произведенном им впечатлении, Заявил о своем присутствии, постучав в дверь, и вошел очень бойко. — Как поживаете, мисс Домби? — сказал мистер Тутс. — Я здоров, благодарю вас, как ваше здоровье? Мистер Тутс — не было на свете человека лучше его, хотя, быть может, нашлось бы несколько голов более ясных, — заботливо придумал эту длинную речь с целью доставить облегчение как Флоренс, так и самому себе. Но, обнаружив, что промотал свое имущество, в сущности, неразумно, расточив все сразу, прежде чем он сел на стул, и прежде чем Флоренс вымолвила слово, и даже прежде чем сам он переступил через порог, он счел уместным начать сначала. — Как поживаете, мисс Домби? — сказал мистер Тутс. — Я здоров, благодарю вас; как ваше здоровье? Флоренс подала ему руку и сказала, что хорошо себя чувствует. — Я себя чувствую прекрасно, — сказал мистер Тутс, садясь. — Да, я прекрасно себя чувствую. Не помню, — сказал мистер Тутс, минутку подумав, — чтобы я когда-нибудь чувствовал себя лучше; благодарю вас. — Очень мило, что вы пришли, — сказала Флоренс, принимаясь за свое, рукоделие. — Я очень рада вас видеть. Мистер Тутс отвечал хихиканьем. Подумав, что это может показаться слишком развязным, он заменил его вздохом. Подумав, что это может показаться слишком меланхолическим, он заменил его хихиканьем. Не совсем довольный как тем, так и другим, он засопел. — Вы были очень добры к моему дорогому брату, — сказала Флоренс, в свою очередь повинуясь естественному желанию выручить его этим замечанием. — Он часто рассказывал мне о вас. — О, это не имеет никакого значения, — поспешно сказал мистер Тутс. — Тепло, не правда ли? — Прекрасная погода, — отвечала Флоренс. — Мне она по душе! — сказал мистер Тутс. — Вряд ли я когда-нибудь чувствовал себя так хорошо, как сейчас; очень вам благодарен. Сообщив об этом любопытном и неожиданном факте, мистер Тутс провалился в глубокий кладезь молчания. — Кажется, вы расстались с доктором Блимбером? — сказала Флоренс, помогая ему выкарабкаться. — Надеюсь, — ответил мистер Тутс. И снова полетел вниз. Он пребывал на дне, по-видимому захлебнувшись, по крайней мере десять минут. По истечении этого срока он вдруг всплыл на поверхность и сказал: — Ну, всего хорошего, мисс Домби. — Вы уходите? — спросила Флоренс, вставая. — Впрочем, не знаю. Нет, еще не сейчас, — сказал мистер Тутс, совершенно неожиданно усаживаясь снова. — Дело в том… видите ли, мисс Домби!.. — Говорите со мной смелее, — с тихой улыбкой сказала Флоренс, — я была бы очень рада, если бы вы поговорили о моем брате. — В самом деле? — отозвался мистер Тутс, и каждая черточка его лица, в общем не слишком выразительного, дышала сочувствием. — Бедняга Домби! Право же, я никогда не думал, что Берджесу и Ко — это модные портные (но очень дорогие), о которых нам случалось беседовать, — придется шить это платье для такого случая. — Мистер Тутс был в трауре. — Бедняга Домби! Послушайте! Мисс Домби! — выпалил Тутс. — Что? — отозвалась Флоренс. — Есть один друг, к которому он последнее время был очень привязан. Я подумал, что, может быть, вам приятно было бы получить его как некий сувенир. Вы помните, как он вспоминал о Диогене? — О да! Да! — воскликнула Флоренс. — Бедняга Домби! Я тоже помню, — сказал мистер Тутс. При виде плачущей Флоренс мистеру Тутсу великого труда стоило перейти к следующему пункту, и он чуть было не свалился опять в колодезь. Но хихиканье помогло ему удержаться у самого края. — Видите ли, — продолжал он, — мисс Домби! Я бы мог украсть его за десять шиллингов, если бы они его не отдали, и я бы украл, но, кажется, они рады были от него избавиться. Если вы хотите его взять, он у двери. Я нарочно привез его к вам. Это, знаете ли, не комнатная собачка, — сказал мистер Тутс, — но вы ничего против не имеете, правда? Действительно, в этот момент Диоген — в чем они вскоре убедились, посмотрев вниз на улицу, — выглядывал из окна наемного кабриолета, куда его — с целью доставить к месту назначения — заманили под предлогом, будто в соломе крысы. По правде говоря, из всех собак он меньше всего был похож на комнатную собачку и, охваченный нетерпеливым желанием вырваться на волю, имел вид весьма непривлекательный, когда отрывисто тявкнул, скривив пасть, и, потеряв равновесие, перекувырнулся и упал в солому, а затем, задыхаясь, снова вскочил с высунутым языком, как будто явился в лечебницу для освидетельствования здоровья. Но хотя Диоген был самой нелепой собакой, какую только можно встретить в летний день, — попадающей впросак, злополучной, неуклюжей, упрямой собакой, постоянно руководствующейся ложным представлением, будто поблизости находится враг, на которого весьма похвально лаять, — и хотя он отнюдь не отличался добрым нравом и совсем не был умен, и волосы свешивались ему на глаза, и у него был забавный нос, беспокойный хвост и хриплый голос, но в силу того, что Поль о нем вспомнил при отъезде и просил заботиться о нем, — Флоренс он был дороже, чем самый ценный и красивый представитель этой породы. Да, так дорог был ей этот безобразный Диоген и так обрадовалась она ему, что взяла украшенную драгоценными камнями руку мистера Тутса и с благодарностью поцеловала. А когда Диоген, освобожденный, взлетел по лестнице и ворвался в комнату (а сколько было перед этим хлопот, чтобы извлечь его из кабриолета!), залез под мебель и обмотал длинной железной цепью, болтавшейся у него на шее, ножки стульев и столов, а потом начал дергать ее, пока глаза его, доселе скрытые под косматой шерстью, едва не выскочили из орбит, и когда он заворчал на мистера Тутса, притязавшего на близкое знакомство, и набросился на Таулинсона, почти не сомневаясь в том, что это и есть тот самый враг, на которого он всю жизнь лаял из-за угла, но которого никогда еще не видел, — Флоренс осталась им так довольна, словно это было чудо благоразумия. Мистер Тутс был столь обрадован успехом своего подарка и с таким восторгом смотрел на Флоренс, наклонившуюся к Диогену и гладившую своей нежной ручкой его жесткую спину, — Диоген любезно разрешил это с первой же минуты их знакомства, — что ему нелегко было распрощаться, и несомненно он потратил бы гораздо больше времени на то, чтобы принять такое решение, если бы ему не помог сам Диоген, которому взбрело в голову залаять на мистера Тутса и броситься на него с разинутой пастью. Хорошенько не зная, как положить конец этому наступлению, и понимая, что оно грозит гибелью панталонам, обязанным своим существованием искусству Берджеса и Ко, мистер Тутс с хихиканьем выскользнул за дверь, от коей, заглянув еще раза два-три в комнату совершенно бесцельно и приветствуемый каждый раз новой атакой Диогена, он, наконец, отошел и убрался восвояси. — Подойди же, Ди! Милый Ди! Подружись с твоей новой хозяйкой. Будем любить друг друга, Ди! — сказала Флоренс, лаская его лохматую голову. И грубый и сердитый Ди, — словно мохнатая его шкура оказалась проницаемой для упавшей на нее слезы, а его собачье сердце растаяло, когда она скатилась, — потянулся носом к ее лицу и поклялся в верности. Диоген-человек не мог говорить яснее с Александром Великим, чем Диоген-собака говорил с Флоренс. Он весело принял предложение своей маленькой хозяйки и посвятил себя служению ей. Для него было немедленно устроено пиршество в углу; и досыта наевшись и напившись, он подошел к окну, где сидела смотревшая на него Флоренс, встал на задние лапы, неуклюже положив передние ей на плечи, лизнул ей лицо и руки, прижался огромной головой к ее груди и вилял хвостом, пока не устал. Наконец Диоген свернулся у ее ног н заснул. Хотя мисс Нипер с опаской относилась к собакам и считала необходимым, входя в комнату, старательно подбирать юбки, словно переходила по камням через ручей, а также взвизгивать и вскакивать на стулья, когда Диоген потягивался, однако она была по-своему тронута добротой мистера Тутса и при виде Флоренс, столь обрадованной привязанностью и обществом этого неотесанного друга маленького Поля, не могла не сделать некоторых умозаключений, заставивших ее прослезиться. Мистер Домби, один из объектов ее размышлений, был, может быть, по какой-то ассоциации идей, связан с собакой; как бы там ни было, проведя весь вечер в наблюдениях над Диогеном и его хозяйкой и очень охотно потрудившись над устройством Диогену постели в передней за дверью его хозяйки, она быстро сказала Флоренс, прощаясь с ней на ночь: — Ваш папаша, мисс Флой, уезжает завтра утром. — Завтра утром, Сьюзен? — Да, мисс; так он распорядился. Рано утром. — Вы не знаете, Сьюзен, — не глядя на нее, спросила Флоренс, — куда уезжает папа? — Хорошенько не знаю, мисс. Сначала он хочет встретиться с этим драгоценным майором, и должна сказать, что, будь я сама знакома с каким-нибудь майором (от чего избави меня бог), он бы не был синим! — Тише, Сьюзен! — мягко остановила ее Флоренс. — Ну, знаете ли, мисс Флой, — возразила мисс Нипер, которая пылала возмущением и на знаки препинания обращала еще меньше внимания, чем обычно, — тут уж я ничего не могу поделать, он — синий, а покуда я христианка, хотя бы и смиренная, я желала бы иметь друзей натурального цвета или вовсе никаких! Из дальнейших ее слов выяснилось, что внизу она наслушалась немало о том, что миссис Чик предложила майора в спутники мистеру Домби и что мистер Домби после некоторого колебания пригласил его. — Говорят, будто это какая-то перемена, как бы не так! — заметила вскользь мисс Нипер с безграничным презрением. — Если он — перемена, то я предпочитаю постоянство! — Спокойной ночи, Сьюзен, — сказала Флоренс. — Спокойной ночи, моя милая, дорогая мисс Флой. Ее сострадательный тон коснулся струны, которую так часто задевали грубо, но к которой Флоренс никогда не прислушивалась в присутствии Сьюзен или кого бы то ни было. Оставшись одна, Флоренс опустила голову на руку и, приложив другую руку к трепещущему сердцу, отдалась своему горю. Была сырая ночь, дождь грустно, с какой-то усталостью, барабанил по стеклам. Лениво дул ветер и обегал, стеная, вокруг дома, словно страдал от боли или печали. С пронзительным скрипом раскачивались деревья. Пока она сидела и плакала, время шло, и на колокольне мрачно пробило полночь. По годам Флоренс была почти ребенком — ей еще не исполнилось четырнадцати лет, — а тоска и уныние этого часа в большом доме, где Смерть недавно произвела жестокое опустошение, пожалуй, заставила бы и человека более взрослого задуматься о страшных вещах. Но ее невинное воображение было слишком поглощено одним предметом: ничто не занимало ее мыслей, кроме любви, — да, всепоглощающей любви и отвергнутой — но всегда обращенной к отцу! В шуме дождя, в завывании ветра, в трепете деревьев, в торжественном бое часов не было ничего, что могло бы отогнать это чувство или ослабить его силу. Ее воспоминания об умершем мальчике, — а она с ними не расставалась, — неразрывно были связаны с этим чувством. О, быть выключенной, быть такой заброшенной, никогда не заглядывать в лицо отцу, не прикасаться к нему с того часа! Бедное дитя, она не могла лечь спать и с той поры ни разу еще не ложилась, не совершив ночного паломничества к его двери. Странное, грустное зрелище: вот она крадучись спускается по лестнице в густом мраке и с бьющимся сердцем, затуманенными глазами, с распущенными волосами останавливается у двери и прижимается к ней снаружи своей мокрой от слез щекой. Ночь окутывала ее, и никто об этом не догадывался. В ту ночь, едва коснувшись двери, Флоренс убедилась, что она открыта. Впервые она была чуть-чуть приоткрыта и комната освещена. Первым побуждением робкой девочки — и она ему поддалась — было быстро удалиться. Следующим — вернуться и войти: это второе побуждение удержало ее в нерешительности на лестнице. Дверь была приоткрыта, — правда, на волосок, — но и это уже сулило надежду. Ее ободрил луч света, пробившийся из-за темной суровой двери и нитью протянувшийся по мраморному полу. Она вернулась, вряд ли сознавая, что делает: ее вели любовь и испытание, которое они перенесли вместе, но не разделили; и, протянув руки и дрожа, она проскользнула в комнату. Отец сидел за своим старым столом в средней комнате. Он приводил в порядок какие-то бумаги и уничтожал другие, которые лежали перед ним грудой обрывков. Дождь тяжело ударял в оконные стекла в первой комнате, где он так часто следил за бедным Полем, когда тот был еще совсем крошкой; и тихие жалобы ветра слышались снаружи. Но он их не слышал. Он сидел, устремив взгляд на стол, в такой глубокой задумчивости, что поступь, гораздо более тяжелая, чем легкие шаги его дочери, не могла бы привлечь его внимания. Его лицо было обращено к ней. При свете догорающей лампы, в этот мрачный час оно казалось изможденным и унылым; и в этом полном одиночестве, его окружавшем, был какой-то призыв к Флоренс, больно отозвавшийся в ее сердце. — Папа! Папа! Поговорите со мной, дорогой папа! Он вздрогнул при звуке ее голоса и вскочил. Она протянула к нему руки, но он отшатнулся. — Что случилось? — строго спросил он. — Почему ты пришла, сюда? Чего ты испугалась? Если она чего-то испугалась, то это было его лицо, обращенное к ней. Любовь, пламеневшая в груди его юной дочери, застыла перед этим лицом, и она стояла и смотрела на него, словно окаменев. Не было ни намека на нежность или жалость. Не было ни проблеска интереса, отцовского признания или сочувствия. Была в этом лице перемена, но иного рода. — Прежнее равнодушие и холодная сдержанность уступили место чему-то другому; — чему — она не понимала, не смела понять, и, однако, она это чувствовала и знала прекрасно, не называя: это что-то, когда лицо отца было обращено к ней, как будто бросало тень на ее голову. Видел ли он перед собой удачливую соперницу сына, здоровую и цветущую? Смотрел ли на свою собственную удачливую соперницу в любви этого сына? Неужели безумная ревность и уязвленная гордость отравили нежные воспоминания, которые должны были заставить его полюбить ее и ею дорожить? Возможно ли, что при воспоминании о малютке-сыне ему мучительно было смотреть на нее, такую прекрасную и полную сил? У Флоренс не было этих мыслей. Но любовь бывает зоркой, когда она отвергнута и безнадежна; и надежда в ней умерла, в то время как она стояла, глядя в лицо отцу. — Я тебя спрашиваю, Флоренс, ты испугалась? Что-нибудь случилось? Почему ты пришла сюда? — Я пришла, папа… — Против моего желания. Почему? Она видела, что он знает, почему, — это было ясно написано на его лице, — и с тихим протяжным стоном уронила голову на руки. Ему суждено вспомнить об этом стоне в той же комнате в грядущие годы. Не успел он нарушить молчание, как стон замер в воздухе. Быть может, ему кажется, что так же быстро он улетучится из его памяти, но это неверно. Ему суждено вспомнить о нем в этой комнате в грядущие годы! Он взял ее за руку. Рука у него была холодная и вялая и почти не сжала ее руки. — Должно быть, ты устала, — сказал он, беря, лампу и провожая ее до двери, — и тебе нужно отдохнуть. Все мы нуждаемся в отдыхе. Ступай, Флоренс. Тебе что-нибудь пригрезилось. Если что-нибудь и пригрезилось, то теперь она очнулась — да поможет ей бог! — и она чувствовала, что эта греза больше никогда не вернется. — Я постою здесь и посвечу, пока ты будешь подниматься по лестнице. Весь дом там, наверху, в твоем распоряжении, — медленно сказал отец. — Теперь ты здесь хозяйка. Спокойной ночи. Все еще не отрывая рук от лица, она всхлипнула, ответила: «Спокойной ночи, дорогой папа», — и молча стала подниматься по лестнице. Один раз она оглянулась, как будто готова была вернуться к нему, если бы не страх. Это была мимолетная мысль, слишком безнадежная, чтобы придать ей сил; а отец стоял внизу с лампой, суровый, неотзывчивый, неподвижный, пока платье его прелестной дочери не скрылось в темноте. Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы. Дождь, бьющий по крыше, ветер, стонущий снаружи, быть может предвещали это своим меланхолическим шумом. Ему суждено вспомнить об этом в той же самой комнате в грядущие годы! В прошлый раз, когда он с этого самого места следил за ней, поднимающейся по лестнице, она несла на руках своего брата. Сейчас это не обратило к ней его сердца; он вернулся к себе, запер дверь, опустился в кресло и заплакал о своем умершем мальчике. Диоген бодрствовал на своем посту, поджидая маленькую хозяйку. — О Ди! Дорогой Ди! Люби меня ради него! Диоген уже любил ее ради нее самой и не стеснялся это обнаруживать. Он вел себя крайне нелепо и совершал ряд неуклюжих прыжков в передней, а когда бедная Флоренс, наконец, заснула и увидела во сне румяных детей из дома напротив, он кончил тем, что, царапаясь в дверь спальни, отворил ее, скомкал свою подстилку, превратив ее в подушку, растянулся на полу комнаты, насколько позволяла створка, повернул голову к Флоренс и, закатив глаза, моргал, пока сам не заснул и не увидел во сне своего врага, на которого хрипло затявкал.  Глава XIX Уолтер уезжает   Деревянный Мичман у двери мастера судовых инструментов, как и подобало такому жестокосердному маленькому мичману, оставался вполне равнодушным к отъезду Уолтера, даже тогда, когда самый последний день его пребывания в задней гостиной был на исходе. С квадрантом у круглой черной шишечки, изображавшей глаз, и в прежней позе, выражающей неукротимую бодрость, Мичман выставлял напоказ в самом выгодном свете свои крошечные штанишки и, поглощенный научными занятиями, нимало не сочувствовал мирским заботам. Он лишь постольку поддавался внешним обстоятельствам, поскольку сухой день покрывал его пылью, туманный день посыпал его хлопьями сажи, дождливый день ненадолго возвращал блеск его потускневшему мундиру, а очень знойный день обжигал его до волдырей; но в других отношениях он был бесчувственным, черствым, самодовольным Мичманом, сосредоточенным на своих собственных открытиях и озабоченным тем, что происходило вокруг него на земле, не больше, чем Архимед во время осады Сиракуз. Во всяком случае, именно таким мичманом казался он в настоящее время. Как часто Уолтер, входя и выходя, посматривал на него с любовью; а бедный старый Соль, когда Уолтера не было дома, выходил и прислонялся к дверному косяку, прижимаясь своим усталым париком к самым пряжкам на башмаках гения-хранителя его торговли и лавки. Но ни один свирепый идол со ртом, растянутым от уха до уха, и с кровожадной физиономией, сделанной из перьев попугая, не бывал более равнодушен к мольбам своих диких почитателей, чем этот Мичман — к таким знакам привязанности. У Уолтера тяжело было на сердце, когда он окидывал взглядом свою старую спальню, там, наверху, на уровне крыш и дымовых труб, и думал о том, что пройдет еще одна ночь, уже надвигающаяся, и он расстанется с нею, быть может, навсегда. Лишенная немногих принадлежащих ему книг и картин, комната смотрела на него холодно, укоряя за разлуку, и уже отбрасывала тень грядущей отчужденности. «Еще несколько часов, — думал Уолтер, — и эта старая комната будет моею меньше, чем любая из тех грез, какие посещали меня здесь, когда я был школьником. Греза может снова посетить меня во сне, и, быть может, я вернусь сюда наяву; но греза, во всяком случае, не будет служить новому хозяину, а у этой комнаты их может быть два десятка, и каждый из них может пренебречь ею или ее изуродовать, или все устроить на новый лад». Но не следовало оставлять дядю в маленькой задней гостиной, где он сидел сейчас в одиночестве, ибо капитан Катль, деликатный, несмотря на свою грубоватость, умышленно, вопреки своему желанию, не явился, чтобы они могли поговорить наедине, без свидетелей. Поэтому Уолтер, который только что вернулся домой после дан, полного предотъездных хлопот, поспешно спустился к нему. — Дядя, — весело сказал он, положив руку на плечо старику, — что вам прислать с Барбадоса? — Надежду, дорогой мой Уоли. Надежду, что мы еще встретимся по сю сторону могилы. Пришли мне ее как можно больше. — Я это сделаю, дядя; у меня ее хватит с избытком, и я не поскуплюсь! А что касается живых черепах, лимонов для пунша капитана Катля, варенья к вашему воскресному чаю и всяких таких вещей, то их я стану присылать целыми кораблями, когда разбогатею. Старый Соль протер очки и слабо улыбнулся. — Вот и отлично, дядя! — весело воскликнул Уолтер и еще раз шесть хлопнул его по плечу. — Вы подбодряете меня — я подбодряю вас! Завтра утром мы будем веселы, как жаворонки, дядя, и так же высоко взлетим. Что касается моих надежд, то сейчас они распевают где-то в поднебесье. — Уоли, дорогой мой мальчик, — отозвался старик, — я сделаю все, что в моих силах, я сделаю все, что в моих силах. — Если вы сделаете то, что в, ваших силах, дядя, — сказал Уолтер со своим милым смехом, — то это лучшее, что может быть. Вы не забудьте, дядя, что вы мне должны посылать? — Нет, Уоли, нет, — ответил старик, — все, что я узнаю о мисс Домби теперь, когда она осталась одна, бедная овечка, я буду сообщать. Но боюсь, это будет немного, Уоли. — Ну, так вот что я вам скажу, дядя, — начал Уолтер после недолгого колебания, — я только что заходил туда. — Ну, и что же? — пробормотал старик, поднимая брови, а с ними и очки. — Не для того, чтобы увидеть ее, — продолжал Уолтер, — хотя, пожалуй, я мог бы ее увидеть, если бы попытался, так как мистера Домби нет в городе, — а для того, чтобы попрощаться с Сьюзен. Я, знаете ли, думал, что могу на это отважиться при данных обстоятельствах, и если вспомнить о том дне, когда я в последний раз видел мисс Домби. — Да, мой мальчик, да, — ответил дядя, очнувшись от раздумья. — И я ее видел, — продолжал Уолтер. — Я имею в виду Сьюзен; и сказал ей, что завтра уезжаю. И я прибавил, дядя, что вы всегда живо интересовались мисс Домби с того самого вечера, как она побывала здесь, и всегда желали ей здоровья и счастья, и всегда почтете за честь и удовольствие оказать ей хоть какую-нибудь услугу; мне, знаете ли, казалось, что я могу это сказать при данных обстоятельствах. Как по-вашему? — Да, мой мальчик, да, — ответил дядя тем же тоном, что и раньше. — И я прибавил, — продолжал Уолтер, — что если она, — я имею в виду Сьюзен, — когда-нибудь сообщит вам, сама, или через миссис Ричардс, или через кого-нибудь другого, кто заглянет в эти края, что мисс Домби здорова и счастлива, вы будете очень признательны и напишете об этом мне, и я тоже буду очень признателен. Вот и все! Честное слово, дядя, — сказал Уолтер, — прошлую ночь я почти не спал, потому что думал об этом; а выйдя из дому, никак не мог решить, сделать это или нет. И, однако, я уверен, что это было истинное желание моего сердца и впоследствии я был бы очень несчастлив, если бы не удовлетворил его. Его искренний тон соответствовал его словам — и подтверждал их правдивость. — Так вот, дядя, если вы когда-нибудь ее увидите, — сказал Уолтер, — теперь я имею в виду мисс Домби, — быть может, вы ее увидите, кто знает? — передайте, как я ей сочувствовал, как много я о ней думал, когда был здесь, как я вспоминал о ней со слезами на глазах, дядя, в этот последний вечер перед отъездом. Передайте ей, как я говорил о том, что никогда не забуду ее ласкового обращения, ее прекрасного лица и — того, что лучше всего — ее доброты. И так как эти башмачки я взял не у женщины и не у молодой леди, а только у невинного ребенка, — продолжал Уолтер, — скажите ей, если можно, дядя, что я их сохранил — она вспомнит, как часто они спадали у нее с ног в тот вечер, — и увез с собой на память! В этот самый момент они отправлялись в путь в одном из сундуков Уолтера. Носильщик, отвозивший его багаж на тележке, чтобы погрузить в порту на борт «Сына и наследника», завладел ими и, прежде чем их хозяин успел договорить фразу, увез из-под самого носа бесчувственного Мичмана. Но этому старому моряку можно было простить его бесчувственное отношение к увозимому сокровищу. Ибо в тот же момент перед его носом, как раз в поле его зрения, появились, войдя в сферу его напряженных наблюдений, Флоренс и Сьюзен Нипер; Флоренс не без робости заглянула ему в лицо и увидела его деревянный выпученный глаз. Мало того: они вошли в лавку и подошли к двери гостиной, не замеченные никем, кроме Мичмана. И Уолтер, сидевший спиной к двери, и сейчас не узнал бы об их появлении, если бы не увидел, как дядя вскочил со стула и чуть не упал, налетев на другой стул. — Ах, дядя! — вскричал Уолтер. — Что случилось? Старый Соломон ответил: — Мисс Домби! — Может ли это быть? — воскликнул Уолтер, оглянувшись и вскочив в свою очередь. — Здесь?! Да, это было и возможно и несомненно, ибо не успели эти слова сорваться с его уст, как Флоренс пробежала мимо него, схватила дядю Соля обеими руками за отвороты табачного цвета, поцеловала его в щеку и, повернувшись, протянула руку Уолтеру с простодушной искренностью и серьезностью, свойственными только ей и больше никому в мире! — Уезжаете, Уолтер? — сказала Флоренс. — Да, мисс Домби, — ответил он, но не так бодро, как ему бы хотелось, — мне предстоит путешествие. — А ваш дядя, — сказала Флоренс, оглянувшись на Соломона, — конечно, он огорчен тем, что вы уезжаете. Ах, я вижу, что это так! Дорогой Уолтер, я тоже очень огорчена. — Господи боже мой! — воскликнула мисс Нипер, — столько на свете людей, без которых можно обойтись, вот, например, миссис Пипчин; такую надсмотрщицу следовало бы приобрести на вес золота, а если требуется умение обращаться с черными невольниками, эти Блимберы — самые подходящие люди для такой ситИвации! С этими словами мисс Нипер развязала ленты шляпки и, рассеянно заглянув в маленький черный чайник, стоявший на столе вместе с простым сервизом, тряхнула головой и жестяной чайницей и, не дожидаясь просьб, стала заваривать чай. Тем временем Флоренс снова повернулась к мастеру судовых инструментов, который был и восхищен и изумлен. — Как выросла! — сказал старый Соль. — Как похорошела! И, однако, не изменилась! Все такая же! — Неужели? — сказала Флоренс. — Совсем не изменилась, — отвечал старый Соль, медленно потирая руки и говоря вполголоса, меж тем как задумчивый взгляд блестящих глаз, устремленный на него, привлек его внимание. — Да, такое же выражение лица было и в более юные годы! — Вы меня помните, — сказала с улыбкой Флоренс, — помните, какая я тогда была маленькая? — Дорогая моя юная леди, — отозвался старый мастер, — мог ли я вас забыть, когда я так часто о вас думал с тех пор и так часто о вас слышал? Да ведь в ту самую минуту, когда вы вошли, Уоли говорил мне о вас и давал поручение к вам и… — Правда? — сказала Флоренс. — Благодарю вас. Уолтер. О, благодарю вас, Уолтер! Я боялась, что вы уедете и не вспомните обо мне. И снова она протянула ему маленькую ручку так непринужденно и так доверчиво, что Уолтер удержал ее на несколько секунд в своей руке и никак не мог выпустить. Но Уолтер держал ее не так, как держал бы прежде, и это прикосновение не пробудило тех старых грез его отрочества, которые иногда проплывали перед ним, еще совсем недавно, и приводили его в смущение своими неясными и расплывчатыми образами. Чистота и невинность ее ласкового обращения, безграничное доверие и нескрываемая привязанность к нему, которые так ярко сияли в ее пристальном взоре и освещали ее прелестное лицо сквозь улыбку, его затенявшую, — ибо, увы, слишком печальна была эта улыбка, чтобы лицо прояснилось, — ничего общего не имели с теми романтическими порывами. Они заставили его вспомнить о смертном ложе мальчика, у которого он ее видел, и о любви, какую питал к ней мальчик, и на крыльях этих воспоминаний она как будто вознеслась высоко над его праздными фантазиями, туда, где воздух чище и прозрачнее. — Думается мне, что я не смогу называть вас иначе, как дядею Уолтера, сэр, — сказала Флоренс старику, — если вы мне позволите. — Моя дорогая юная леди! — воскликнул старый Соль. — Если я вам позволю! Господи боже мой! — Мы всегда знали вас под этим именем и так о вас и говорили, — сказала Флоренс, осматриваясь вокруг и тихо вздыхая. — Милая старая гостиная! Все такая же! Как я ее хорошо помню! Старый Соль посмотрел сначала на нее, потом на своего племянника, а потом потер руки и протер очки и сказал чуть слышно: — Ах, время, время, время! Наступило короткое молчание; Сьюзен Нипер ловко выудила из буфета еще две чашки и два блюдца и с задумчивым видом ждала, когда настоится чай. — Я хочу сказать дяде Уолтера, — продолжала Флоренс, робко кладя ручку на лежавшую на столе руку старика, чтобы привлечь его внимание, — кое о чем, что меня беспокоит. Скоро он останется один, и если он разрешит мне… не заменить Уолтера, потому что этого я не могла бы сделать, но быть ему верным другом и утешать его по мере сил в отсутствие Уолтера, я буду ему очень признательна. Хорошо? Вы позволите, дядя Уолтера? Мастер судовых инструментов молча поднес ее руку к своим губам, а Сьюзен Нипер, скрестив руки и откинувшись на спинку председательского кресла, которое она себе присвоила, закусила ленту шляпки и испустила тихий вздох, глядя на окно в потолке. — Вы позволите мне навещать вас, — продолжала Флоренс, — когда представится случай, и вы будете рассказывать мне все о себе и об Уолтере; и у вас не будет никаких секретов от Сьюзен, если она придет вместо меня, и вы будете откровенны с нами, будете нам доверять и полагаться на нас? И вы позволите вам помочь? Позволите, дядя Уолтера? Милое лицо, обращенное к нему, ласково-умоляющие глаза, нежный голос и легкое прикосновение к его руке, казавшиеся еще более привлекательными благодаря детскому уважению к его старости, которое вызывало у нее грациозное смущение и робкую нерешительность, — все это, а также присущая ей серьезность произвели такое сильное впечатление на бедного старого мастера, что он ответил только: — Уоли, скажи за меня словечко, дорогой мой. Я очень благодарен. — Нет, Уолтер, — с тихой улыбкой возразила Флоренс. — Пожалуйста, не говорите за него. Я его прекрасно понимаю, и мы должны научиться разговаривать друг с другом без вас, дорогой Уолтер. Печальный тон, каким она произнесла эти последние слова, растрогал Уолтера больше, чем все остальное. — Мисс Флоренс, — отозвался он, стараясь обрести ту бодрость, какую сохранил в разговоре с дядей, — право же, я не больше, чем дядя, знаю, как благодарить за такую доброту. Но в конце концов будь в моей власти говорить целый час, я бы только и мог сказать, что узнаю вас, узнаю! Сьюзен Нипер принялась за другую ленту шляпки и кивнула окну в потолке в знак одобрения выраженному чувству. — Ах, Уолтер, — сказала Флоренс, — но я хочу еще кое-что вам сказать перед вашим отъездом, и, пожалуйста, называйте меня Флоренс и не разговаривайте со мной, как с чужим человеком. — Как с чужим человеком? — повторил Уолтер. — Нет, я бы не мог так говорить. Во всяком случае, я, конечно, не мог бы так чувствовать. — Да, но этого мало, и я не это имею в виду. Поймите, Уолтер, — добавила Флоренс, заливаясь слезами, — он был очень привязан к вам и, умирая, сказал, что любил вас, и сказал: «Не забывайте Уолтера!» И если вы будете мне братом, Уолтер, теперь, когда он умер и у меня никого не осталось на свете, я буду вам сестрой до конца жизни и буду думать о вас, как о брате, где бы мы с вами ни были! Вот что я собиралась сказать вам, дорогой Уолтер, но я не могу сказать это так, как хотелось бы мне, потому что сердце мое переполнено. И от полноты сердца, с милым простодушием она протянула ему обе руки. Уолтер взял их, наклонился и коснулся губами заплаканного лица, которое не отстранилось, не отвернулось, не покраснело при этом, но было обращено к нему доверчиво и простодушно. И в это мгновение малейшая тень сомнения или смятения покинула душу Уолтера. Ему казалось, что он откликается на ее невинный призыв у постели умершего мальчика и, оказавшись свидетелем той торжественной сцены, дает обет с братскою заботливостью лелеять и оберегать в своем изгнании самый ее образ, сохранить нерушимой ее чистую веру и почитать себя негодяем, если когда-нибудь он оскорбит эту веру мыслью, которой не было в ее сердце, когда она доверилась ему. Сьюзен Нипер, которая закусила сразу обе ленты шляпки и во время этой, беседы поделилась многими своими чувствами с окном в потолке, переменила тему, осведомившись, кто хочет молока, а кто сахара; получив ответ на эти вопросы, она начала разливать чай. Bсe четверо дружески уселись за маленький стол и стали пить чай под зорким наблюдением этой молодой леди; и присутствие Флоренс в задней гостиной озарило светом восточный фрегат на стене. Полчаса назад Уолтер ни за что на свете не осмелился бы назвать ее по имени. Но он мог это сделать теперь, когда она его попросила. Он мог думать о ее присутствии здесь без тайных опасений, что, пожалуй, лучше было бы ей не приходить. Он мог спокойно думать о том, как она красива, как обаятельна и какой надежный приют найдет в ее сердце какой-нибудь счастливец. Он мог размышлять о своем собственном уголке в этом сердце с гордостью и с мужественной решимостью, если не заслужить права на него — это он все еще считал для себя недостижимым, — то хотя бы заслуживать их не меньше, чем теперь. Конечно, какая-то волшебная сила управляла руками Сьюзен Нипер, разливавшей чай, и порождала тот дух успокоения, который царил в маленькой гостиной во время чаепития. Конечно, какая-то враждебная сила управляла стрелками хронометра дяди Соля и заставляла их скользить быстрее, чем когда-либо скользил восточный фрегат при попутном ветре. Как бы там ни было, гости приехали в карете, которая ждала поблизости, на углу тихой улицы; хронометр, к коему случайно обратились, решительно высказался в том смысле, что она ждет очень долго, и невозможно было сомневаться в этом факте, опирающемся на сей непогрешимый авторитет. Если бы дяде Солю предстояло быть повешенным согласно указанию его собственных часов, он никогда бы не признал, что хронометр спешит хотя бы на самую малую долю секунды. Прощаясь, Флоренс вкратце повторила старику все, что говорила раньше, и взяла с него слово соблюдать договор. Дядя Соль любовно проводил ее до ног Деревянного Мичмана и здесь уступил место Уолтеру, который вызвался довести ее и Сьюзен Нипер до кареты. — Уолтер, — сказала дорогой Флоренс, — я побоялась спросить при вашем дяде. Как вы думаете, вы уезжаете очень надолго? — Право, не знаю, — сказал Уолтер. — Боюсь, что надолго. Мне кажется, мистер Домби имел это в виду, назначая меня. — Это знак расположения, Уолтер? — после недолгого колебания осведомилась Флоренс, с тревогой заглядывая ему в лицо. — Мое назначение? — отозвался Уолтер. — Да. Больше всего на свете Уолтеру хотелось бы дать утвердительный ответ, но его лицо ответило раньше, чем губы, а Флоренс смотрела на него слишком: внимательно, чтобы не понять ответа. — Боюсь, что вы вряд ли папин любимец, — робко сказала она. — Для этого нет никаких оснований, — с улыбкой ответил Уолтер. — Никаких оснований, Уолтер?! — Не было никаких оснований, — поправился Уолтер, угадывая ее мысль. — Много народу служит в фирме. Между мистером Домби и таким юнцом, как я, расстояние огромное. Если я исполняю свой долг, я делаю то, что должен делать, и делаю не больше, чем все остальные. Не было ли у Флоренс опасений, которые она вряд ли сознавала, опасений, смутных и неопределенных, с той недавно минувшей ночи, когда она вошла в комнату отца, — опасений, что случайный интерес к ней Уолтера и давнее его знакомство с нею могли навлечь на него это грозное неудовольствие и неприязнь? Не было ли таких подозрений у Уолтера и не мелькнула ли у него мысль, что они возникли у нее в тот миг? Ни он, ни она не заикнулись об этом. Ни он, ни она не нарушили молчания. Сьюзен, идя рядом с Уолтером, зорко смотрела на обоих; и несомненно, мысли мисс Нипер шли в этом направлении, и вдобавок с большой уверенностью. — Быть может, вы очень скоро вернетесь, Уолтер, — сказала Флоренс. — Быть может, я вернусь стариком, — сказал Уолтер, — и увижу вас пожилой леди. Но я надеюсь на лучшее. — Папа, — помолчав, сказала Флоренс, — вероятно… оправится от горя и когда-нибудь заговорит со мной более откровенно; и если это случится, я скажу ему, как сильно хочется мне, чтобы вы вернулись, и попрошу вас вызвать. В этих словах об отце была трогательная неуверенность, которую Уолтер понял слишком хорошо. Они подошли к карете, и он расстался бы с ней молча, ибо понял теперь, что значит разлука; но Флоренс, усевшись, взяла его за руку, и он нащупал в ее руке маленький сверток. — Уолтер, — сказала она, ласково глядя ему в лицо, — я, как и вы, надеюсь на лучшее будущее. Я буду молиться и верю, что оно настанет. Этот маленький подарок я приготовила для Поля. Пожалуйста, примите его вместе с моей любовью и не смотрите, пока не уедете. А теперь да благословит вас бог, Уолтер! Не забывайте меня. Вы стали для меня братом, милый Уолтер! Он был рад, что между ними появилась Сьюзен Нипер, иначе у Флоренс могло бы остаться печальное воспоминание о нем. И он был рад, что больше она не выглянула из окна кареты и только махала ему ручкой, пока он мог ее видеть. Несмотря на ее просьбу, он не удержался и в тот же вечер, ложась спать, развернул сверток. В нем был маленький кошелек, а в кошельке были деньги. Во всем блеске встало наутро солнце по возвращении своем из чужих стран, с ним встал Уолтер, чтобы впустить капитана, который уже стоял у двери: он поднялся раньше, чем было необходимо, с целью тронуться в путь, покуда миссис Мак-Стинджер еще пребывала во сне. Капитан притворился, будто находится в прекраснейшем расположении духа, и принес в одном из карманов широкого синего фрака копченый язык к завтраку. — Уольр, — сказал капитан, когда они уселись за стол, — если твой дядя таков, каким я его считаю, он по случаю этого события достанет последнюю бутылку той мадеры. — Нет, Нэд! — возразил старик. — Нет! Она будет откупорена, когда Уолтер вернется! — Хорошо сказано! — воскликнул капитан. — Слушайте, слушайте! — Там лежит она, — продолжал Соль Джилс, — в маленьком погребе, покрытая пылью и паутиной. И, быть может, и мы с вами, Нэд, покроемся пылью и паутиной, прежде чем она увидит свет. — Слушайте! — крикнул капитан. — Прекрасное нравоучение! Уольр, мой мальчик! Выращивай смоковницу[71] так, как должно, а когда состаришься, будешь сидеть под ее сенью. Перелистайте… А впрочем, — подумав, сказал капитан, — я не совсем уверен в том, где это можно найти, но когда найдете — отметьте. Соль Джилс, валяйте дальше! — Но там или где-нибудь в другом месте она пролежит до тех пор, Нэд, пока Уоли не вернется и не потребует ее, — заключил старик. — Вот все, что я хотел сказать. — И прекрасно сказали, — отозвался капитан, — и если мы трое не разопьем этой бутылки все вместе, я разрешаю вам обоим выпить мою долю! Несмотря на чрезвычайную веселость капитана, он не оказал должного внимания копченому языку, хотя — когда кто-нибудь смотрел на него — весьма старательно притворялся, будто ест с огромным аппетитом. Кроме того, он ужасно боялся остаться наедине с дядей или племянником; казалось, он считал, что единственная возможность этого избежать, не преступая границы приличий, заключается в том, чтобы все трое все время были вместе. Этот ужас, испытываемый капитаном, повлек за собой остроумные выходки с его стороны: когда Соломон пошел надевать пальто, капитан подбежал к двери, якобы для того, чтобы взглянуть на проезжавшую мимо необыкновенную наемную карету; и выскочил на улицу под предлогом, будто из соседнего дымохода доносится запах гари, когда Уолтер поднялся наверх, чтобы попрощаться с жильцами. Эти уловки капитан Катль почитал недоступными пониманию всякого непосвященного зрителя. Попрощавшись с верхними жильцами, Уолтер спустился вниз и проходил через лавку, направляясь в маленькую гостиную, как вдруг увидел знакомое ему увядшее лицо, заглянувшее с улицы, и бросился к прохожему. — Мистер Каркер! — воскликнул Уолтер, пожимая руку Джону Каркеру-младшему. — Войдите, пожалуйста! Очень любезно с вашей стороны прийти сюда так рано, чтобы попрощаться со мной. Вы, конечно, знаете, с какою радостью я еще раз пожму вам руку перед отъездом. Я и рассказать вам не могу, как я рад этой возможности. Войдите, пожалуйста! — Вряд ли мы еще когда-нибудь встретимся, Уолтер, — отозвался тот, мягко уклоняясь от его приглашения, — и я тоже радуюсь этой возможности. Я решаюсь говорить с вами и пожать вам руку перед разлукой. Больше мне не придется противиться вашим попыткам познакомиться со мной ближе, Уолтер. Было что-то меланхолическое в его улыбке, когда он произнес эти слова, свидетельствующие о том, что даже в этих попытках он видел выражение дружеского участия. — Ах, мистер Каркер! — ответил Уолтер. — Зачем вы противились? Вы могли принести мне только добро, в этом я уверен. Тот покачал головой. — Если бы я мог сделать что-нибудь доброе на этом свете, — сказал он, — я бы сделал это для вас, Уолтер. Видеть вас изо дня в день доставляло мне радость и в то же время вызывало угрызения совести. Но радость перевешивала боль. Это я знаю теперь, ибо понял, что я теряю. — Войдите, мистер Каркер, и познакомьтесь с моим славным старым дядею, — настаивал Уолтер. — Я часто рассказывал ему о вас, и он будет рад повторить вам все, что слышал от меня. Я ничего не говорил ему, — добавил Уолтер, заметив его замешательство и тоже смутившись, — я ничего не говорил ему о нашем последнем разговоре, мистер Каркер; даже ему не говорил, поверьте мне! Седой Каркер-младший сжал ему руку, и слезы выступили у него на глазах. — Если я когда-нибудь и познакомлюсь с ним, Уолтер, — ответил он, — то только для того, чтобы получить известие о вас. Будьте уверены, что я не злоупотреблю вашей снисходительностью, и вниманием. Я бы злоупотребил ими, если бы не открыл ему всей правды, прежде чем добиваться его доверия. Кроме вас, у меня нет ни друзей, ни знакомых, и даже ради вас я вряд ли стал бы их искать. — Мне бы хотелось, — сказал Уолтер, — чтобы вы действительно разрешили мне быть вашим другом. Я, как вам известно, мистер Каркер, всегда этого хотел, но никогда не желал этого так сильно, как сейчас, когда нам предстоит расстаться. — Достаточно того, что я в душе считаю вас своим другом, — ответил тот, — и чем больше я вас избегал, тем больше склонялось к вам мое сердце и было полно вами, Уолтер. Прощайте! — Прощайте, мистер Каркер. Да благословит вас бог, сэр! — с волнением воскликнул Уолтер. — Если, — начал тот, удерживая его руку, пока говорил, — если по возвращении вы не найдете меня в моем уголке и узнаете от кого-нибудь, где я похоронен, пойдите и взгляните на мою могилу. Подумайте о том, что я мог быть таким же честным и счастливым, как вы! А когда я буду знать, что мой час пробил, позвольте мне подумать о том, что кто-то, похожий на меня в прошлом, остановится там на секунду и вспомнит обо мне с жалостью и всепрощением! Уолтер, до свидания! Его фигура скользнула, как тень, по светлой, залитой солнцем улице, такой веселой и, однако, такой торжественной в это раннее летнее утро, и скрылась медленно из виду. Наконец неумолимый хронометр возвестил, что Уолтер должен повернуться спиной к Деревянному Мичману; и они отправились — он сам, дядя и капитан — в наемной карете к пристани, откуда пароход доставил их вниз по реке к некоему Пункту, название коего, как объявил капитан, было тайной для всех сухопутных жителей. По прибытии к этому Пункту (куда корабль пришел накануне с ночным приливом), они были осаждены толпой неистовых лодочников и среди них знакомцем капитана, грязным циклопом, который, несмотря на свой единственный глаз, высмотрел капитана на расстоянии полутора миль и с той поры обменивался с ним непонятными возгласами. Доставшись в качестве законного приза этому субъекту, который устрашающе хрипел и органически нуждался в бритье, все трое были препровождены на борт «Сына и наследника». А на «Сыне и наследнике» «шла суматоха: грязные паруса были расстелены на мокрой палубе, люди спотыкались о ненатянутые канаты, матросы в красных рубахах бегали босиком туда и сюда, бочки загромождали каждый фут пространства, а в самом центре кутерьмы находился черный кок в черном камбузе, увязший по уши в овощах и полуослепший от дыма. Капитан тотчас увлек Уолтера в уголок и с великим усилием, от коего лицо у него очень раскраснелось, вытащил серебряные часы, которые были так велики и так плотно засунуты в карман, что выскочили оттуда как пробка. — Уольр, — сказал капитан, протягивая их и сердечно пожимая ему руку, — прощальный подарок, мой мальчик. Переводите их на полчаса назад каждое утро и примерно на четверть часа вечером, и вы будете гордиться этими часами. — Капитан Катль! Я не могу их принять! — вскричал Уолтер, удерживая его, ибо тот хотел убежать. — Пожалуйста, возьмите их. У меня есть часы. — В таком случае, Уольр, — сказал капитан, внезапно засунув руку в один из карманов и вытащив две чайных ложки и щипцы для сахара, которыми он вооружился на случай такого отказа, — возьмите вместо них вот эту мелочь из столового серебра. — Нет, право же, не могу! — воскликнул Уолтер. — Тысячу раз благодарю! Не выбрасывайте их, капитан Катль! — Ибо капитан собирался швырнуть их за борт. — Вам они пригодятся гораздо больше, чем мне. Дайте мне вашу трость. Я часто подумывал, что хорошо бы иметь такую. Ну, вот! Прощайте, капитан Катль! Берегите дядю! Дядя Соль, да благословит вас бог! В сутолоке они покинули корабль, прежде чем Уолтеру удалось еще раз на них взглянуть; а когда он побежал на корму и посмотрел им вслед, он увидел, что дядя сидит, понурившись, в лодке, а капитан Катль постукивает его по спине огромными серебряными часами (должно быть, это было очень больно) и бодро жестикулирует чайными ложками и щипцами для сахара. Завидев Уолтера, капитан Катль с полным равнодушием уронил свои ценности на дно лодки, явно забыв об их существовании, и, сняв глянцевитую шляпу, громко приветствовал его. Глянцевитая шляпа очень эффектно сверкала на солнце, и капитан не переставал размахивать ею, покуда не скрылся из виду. Затем суматоха на борту, быстро нарастая, достигла своего апогея; отчалили с приветственными возгласами еще две-три лодки; развернутые паруса сверкали над головой, и Уолтер следил, как они наполняются попутным бризом; вода серебряными брызгами разлеталась у носа; и вот «Сын и наследник» отправился в плаванье так же бодро и легко, как до него отправлялись в путь многие сыновья и наследники, пошедшие ко дну. День за днем в маленькой задней гостиной старый Соль и капитан Катль следили за ходом судна и изучали его курс по карте, разложенной перед ними на круглом столе. По вечерам старый Соль, такой одинокий, поднимаясь в мансарду, где иной раз бушевал ураган, смотрел на звезды, прислушивался к ветру и держал вахту дольше, чем пришлось бы ему держать на борту корабля. Последняя бутылка старой мадеры, которая когда-то совершила свой рейс и знала опасности, таящиеся в морских пучинах, тем временем лежала спокойно в пыли и паутине, и никто ее не тревожил.  Глава XX Мистер Домби предпринимает поездку   — Мистер Домби, сэр, — сказал майор Бегсток, — Джой Б. вообще человек не сентиментальный, ибо Джозеф непреклонен. Но у Джо есть чувства, сэр, и уж если они проснулись… Черт возьми, мистер Домби, — с неожиданной яростью вскричал майор, — это слабость, и я не намерен ей поддаваться! Майор Бегсток изрек эти фразы, встречая гостя, мистера Домби, перед дверью своей квартиры на площади Принцессы. Мистер Домби приехал завтракать к майору перед отбытием их в путь; злосчастный туземец уже перенес множество неприятностей из-за сдобных булочек, а в связи с общим вопросом о вареных яйцах жизнь стала ему в тягость. — Не подобает старому солдату из породы Бегстоков, — заметил майор, обретя спокойствие, — отдавать себя в растерзание своим чувствам, но — черт возьми, ср! — вскричал майор, снова приходя в ярость, — я вам сочувствую! Багровая физиономия майора потемнела, а рачьи глаза майора выпучились еще сильнее, когда он пожимал руку мистеру Домби, придавая этому миролюбивому действию такой вызывающий вид, словно оно являлось прелюдией к бою его с мистером Домби на пари в тысячу фунтов и на звание чемпиона Англии по боксу. Затем, вращая головой с сопением, весьма напоминающим лошадиный кашель, майор повел гостя в гостиную и (совладав к тому времени со своими чувствами) приветствовал его с искренностью и непринужденностью дорожного спутника. — Домби, — сказал майор, — я рад вас видеть. Я горжусь тем, что вижу вас. Немного людей найдется в Европе, которым сказал бы это Дж. Бегсток — ибо Джош прямодушен, сэр, — это у него в натуре, — но Джой Б. гордится тем, что видит вас, Домби. — Майор, — отвечал мистер Домби, — вы очень любезны. — Нет, сэр, — сказал майор. — Черта-с-два! Это не в моем характере. Будь это в характере Джо, Джо был бы в настоящее время генерал-лейтенантом, сэром Джозефом Бегстоком, кавалером ордена Бани, и принимал бы вас совсем в другом доме. Вижу, что вы еще не знаете старого Джо? Но это событие, как из ряда вон выходящее, является для меня источником гордости. Ей-богу, сэр, — решительно сказал майор, — для меня это честь. Ценя себя и свои деньги, мистер Домби чувствовал, что это весьма справедливо, а посему не стал спорить. Но инстинктивное постижение сей истины майором и его откровенное признание были очень приятны. Для мистера Домби это служило подтверждением — если бы он в таковом нуждался, — подтверждением его правильней оценки майора. Это убеждало его в том, что его власть простирается за пределы деловой сферы и что майор, офицер и джентльмен, имеет о ней столь же правильное представление, как и бидл Королевской биржи[72]. И если вообще утешительно знать это или нечто подобное, то тем более утешительно было знать это теперь, когда беспомощность его воли, зыбкость его надежд, бессилие богатства были с такой беспощадностью ему раскрыты. Что может сделать богатство? — спросил у него его мальчик. Иногда, размышляя об этом ребяческом вопросе, он едва удерживался, чтобы не спросить самого себя: что же оно действительно может сделать? Что оно сделало? Но то были сокровенные мысли, рожденные в поздний час ночи, в мрачном унынии и тоске одиночества, и гордыня обрела без труда прежнюю свою уверенность в многочисленных свидетельствах истины, столь же непогрешимых и драгоценных, как свидетельство майора. Мистер Домби, не имея друзей, почувствовал расположение к майору. Нельзя сказать, что он питал к нему теплое чувство, но он слегка оттаял. Майор играл некоторую роль — не слишком большую — в те дни на морском берегу. Он был человек светский и знал кое-кого из важных особ. Он много говорил и рассказывал забавные истории, и мистер Домби склонен был считать его отменным умником, который блистает в обществе и лишен того ядовитого привкуса бедности, коим обычно отравлены отменные умники. Положение у него было бесспорно хорошее. Вообще майор был благопристойным спутником, близко знакомым с праздной жизнью и с местами, подобными тому, которое они собирались посетить; он распространял вокруг себя атмосферу приличествующего джентльмену довольства, которая неплохо сочеталась с его — мистера Домби — репутацией в Сити и отнюдь с нею не конкурировала. Если у мистера Домби и мелькала мысль, что майор, привыкший, в силу своего призвания, относиться небрежно к безжалостной руке, которая не так давно сокрушила надежды мистера Домби, мог бы, сам того не ведая, научить его какой-нибудь полезной философии и спугнуть его бесплодные сожаления, — он скрыл эту мысль от самого себя и, не рассуждая, предоставил ей покоиться под бременем его Гордыни. — Где мой негодяй? — сказал майор, гневно обозревая комнату. Туземец, который не имел определенного имени и потому отзывался на любую бранную кличку, немедленно появился в дверях, но подойти ближе не отважился. — Злодей! — сказал холерический майор. — Где завтрак? Темнокожий слуга исчез в поисках завтрака, и вскоре они услыхали, как он снова поднимается по лестнице с таким трепетом, что блюда и тарелки на подносе, дрожавшем из сочувствия к нему, дребезжали всю дорогу. — Домби, — сказал майор, посматривая на туземца, накрывавшего на стол, и в виде поощрения грозно потрясая кулаком, когда тот уронил ложку, — вот мясо с острой приправой, зажаренное на рашпере, вот паштет, почки и прочее. Прошу садиться. Как видите, старый Джо может предложить вам только походную закуску. — Превосходная закуска, майор, — отвечал гость и не только из вежливости, ибо майор всегда относился к своей особе с величайшей заботливостью и, в сущности, ел жирные блюда в количестве, вредном для здоровья, так что его блистательный цвет лица доктора объясняли главным образом этой его склонностью. — Вы взглянули на дом напротив, сэр, — заметил майор. — Увидели нашу приятельницу? — Вы имеете в виду мисс Токс? — отозвался мистер Домби. — Нет. — Очаровательная женщина, сэр, — сказал майор с густым смешком, застрявшим в его коротком горле и едва не задушившим его. — Кажется, мисс Токс — очень приличная особа, — ответил мистер Домби. Высокомерно-холодный ответ как будто доставил майору Бегстоку бесконечное удовольствие. Он раздувался и раздувался непомерно и даже положил на секунду нож и вилку, чтобы потереть руки. — Старый Джо, сэр, — сказал майор, — пользовался когда-то некоторым расположением в том обиталище. Но для Джо его денек миновал. Дж. Бегсток уничтожен… отставлен,.. разбит, сэр. Вот что я вам скажу, Домби. — Майор перестал есть и принял вид таинственно-негодующий. — Это чертовски честолюбивая женщина, сэр. Мистер Домби сказал «вот как!» с ледяным равнодушием, к коему примешивалось, пожалуй, презрительное недоверие: как может мисс Токс быть столь самонадеянной, чтобы посягать на такое возвышенное качество. — Эта женщина, сэр, — сказал майор, — в своем роде Люцифер. Для Джоя Б., сэр, его денек миновал, но Джой не дремлет. Он все видит, этот Джо. Его королевское высочество, покойный герцог Йоркский, на утреннем приеме сказал как-то о Джо, что он все видит. Эти слова сопровождались таким взглядом, и от еды, питья, горячего чая, мяса, зажаренного на рашпере, сдобных булочек и многозначительных слов голова майора так раздулась и покраснела, что даже мистер Домби проявил некоторое беспокойство. — У этой нелепой старой особы, — продолжал майор, — есть честолюбивые стремления. Непомерные стремления, сэр. Матримониальные, Домби. — Весьма сожалею, — сказал мистер Домби. — Не говорите этого, Домби, — предостерегающим тоном возразил майор. — Почему же не говорить, майор? — спросил мистер Домби. Майор ответил только лошадиным кашлем и продолжал усиленно насыщаться. — Она возымела интерес к вашему семейству, — сказал майор, снова отрываясь от еды, — и вот уже в течение некоторого времени часто посещает ваш дом. — Да! — с большим достоинством отвечал мистер Домби. — Первоначально мисс Токс была принята в нем как приятельница моей сестры в ту пору, когда скончалась миссис Домби; и так как она оказалась особой благовоспитанной и обнаружила расположение к бедному малютке, она бывала у нас в доме, — могу сказать, ее визиты поощрялись, она приходила вместе с моей сестрой; так постепенно завязались в некотором роде близкие отношения с моими домочадцами. Я, — продолжал мистер Домби тоном человека, который оказывает мисс Токс великое и неоценимое снисхождение, — я питаю уважение к мисс Токс. Она была так любезна, что оказывала много мелких услуг; быть может, майор, услуги маленькие и незначительные, но тем не менее не следует отзываться о них с пренебрежением. Надеюсь, я имел возможность отблагодарить за них тем вниманием, какое в моей власти было уделить. Я почитаю себя в долгу перед мисс Токс, майор, — добавил мистер Домби с легким мановением руки, — за удовольствие быть знакомым с вами. — Домби, — с жаром сказал майор, — нет! Нет, сэр! Джозеф Бегсток не может оставить это замечание без возражений. Ваше знакомство со старым Джо, сэр, таким, каков он есть, и знакомство старого Джо с вами, сэр, возникло благодаря благородному мальчику, сэр, — замечательному ребенку, сэр! Домби! — продолжал майор, напрягаясь, что ему нетрудно было сделать, ибо вся его жизнь проходила в напряженной борьбе со всевозможными симптомами апоплексии, — мы узнали друг друга благодаря вашему мальчику! Мистер Домби — весьма вероятно, что майор на это рассчитывал, — был, казалось, растроган этими словами. Он опустил глаза и вздохнул, а майор, яростно воспрянув, снова повторил, что это слабость и ничто его не побудит ей уступить, — имея в виду то расположение духа, опасность поддаться коему грозила ему в этот момент. — Наша приятельница имела отдаленное отношение к нашему знакомству, — сказал майор, — Дж. Б. не хочет оспаривать честь, выпавшую на ее долю, сэр. Тем не менее, сударыня, — добавил он, отводя взгляд от своей тарелки и устремляя его через площадь Принцессы туда, где в тот момент видна была в окне мисс Токс, поливающая цветы, — вы — распутная интриганка, сударыня, и ваше честолюбие — образец чудовищного бесстыдства. Если бы оно выставляло в смешном виде только вас, сударыня, — продолжал майор, обращая взгляд на ничего не ведавшую мисс Токс, причем его выпученные глаза как будто хотели перепрыгнуть к ней, — вы могли бы заниматься своими делами к полному своему удовольствию, сударыня, не встречая, уверяю вас, никаких возражений со стороны Бегстока. — Тут майор устрашающе захохотал, и этот хохот отразился на кончиках его ушей и венах на лбу. — Но когда вы, сударыня, компрометируете других людей, и к тому же людей великодушных, доверчивых, в благодарность за их снисхождение, у старого Джо кровь закипает в жилах! — Майор, — краснея, сказал мистер Домби, — надеюсь, вы не намекаете на нечто столь невероятное со стороны мисс Токс, как… — Домби! — отвечал майор. — Я ни на что не намекаю. Но Джой Б. вращался в свете, сэр. Вращался в свете, глядя в оба, сэр, и навострив уши; и Джо говорит вам, Домби, что там, через дорогу, живет чертовски хитрая и честолюбивая женщина, сэр. Мистер Домби невольно взглянул через площадь; брошенный им в этом направлении взгляд был сердитый. — Ни единого слова об этом предмете не сорвется больше с уст Джозефа Бегстока! — решительно сказал майор. — Джо не сплетник, но бывают случаи, когда он должен говорить, когда он не намерен молчать! Будь прокляты ваши уловки, сударыня! — вскричал майор, снова с великим гневом обращаясь к своей прекрасной соседке. — Он будет говорить, если поведение слишком вызывающе, чтобы он мог долее безмолвствовать! Волнение, сопутствовавшее этой вспышке, вызвало у майора приступ лошадиного кашля, который долго его терзал. Оправившись, он добавил: — А теперь, Домби, раз вы предложили Джо — старому Джо, у которого нет никаких достоинств, сэр, кроме тех, что он непреклонен и прямодушен, — раз вы ему предложили быть вашим гостем и гидом в Лемингтоне[73], распоряжайтесь им по своему желанию, и он весь к вашим услугам. Не знаю, сэр, — сказал майор, улыбаясь и потрясая своим двойным подбородком, — что находите вы все в Джо и чем вызван такой спрос на него; но мне известно, сэр: не будь он непреклонен и упрям в своих отказах, вы все скорехонько прикончили бы его своими приглашениями и прочим и прочим! Мистер Домби в немногих словах заявил, что ценит предпочтение, оказанное ему перед другими выдающимися членами общества, которые старались завладеть майором Бегстоком. Но майор тотчас его прервал, дав ему понять, что следовал своим собственным склонностям, каковые дружно воспрянули и единогласно заявили: «Дж. Б., Домби — тот, кого ты должен избрать своим другом». Майор к тому времени насытился; сок пряного паштета выступал в уголках его глаз, а зажаренное на рашпере мясо и почки стянули ему галстук, и к тому же близился час отхода поезда в Бирмингем, с которым им предстояло покинуть Лондон, а посему туземец с превеликим трудом напялил на майора пальто и застегнул его доверху, после чего его лицо с выпученными глазами и разинутым ртом выглядывало из этого одеяния, как из бочки. Затем туземец подал ему по очереди, с подобающими интервалами, замшевые перчатки, толстую трость и шляпу; эту последнюю принадлежность туалета майор залихватски надел набекрень, дабы оттенить свою незаурядную физиономию. Предварительно туземец уложил во все возможные и невозможные уголки коляски мистера Домби, которая ждала у двери, невероятное количество дорожных сумок и чемоданчиков, по виду своему не менее апоплексических, чем сам майор; и, набив себе карманы бутылками сельтерской воды и ост-индского хереса, сандвичами, шалями, подзорными трубами, географическими картами и газетами, каковой легковесный багаж майор мог ежеминутно потребовать в пути, туземец объявил, что все готово. Экипировка этого злополучного чужестранца (который, по слухам, был у себя на родине принцем), когда он уселся на заднем сиденье рядом с мистером Таулинсовом, завершилась тем, что на него обрушилась груда плащей и пальто майора, наваленных квартирным хозяином, который, как один из Титанов, метал с тротуара этими тяжелыми снарядами, так что на вокзал туземец отправился как бы заживо погребенным. Но прежде чем отъехал экипаж и покуда погребали туземца, мисс Токс, появившись в окне, замахала лилейно-белым носовым платком. Мистер Домби принял это прощальное приветствие очень холодно — очень холодно даже для него — и, удостоив ее чуть заметного кивка, откинулся на спинку экипажа с весьма недовольным видом. Его подчеркнутая сдержанность, казалось, доставила чрезвычайное удовольствие майору (который очень вежливо раскланялся с мисс Токс); и долго сидел он, подмигивая и сопя, как перекормленный Мефистофель. Во время предотъездной сутолоки, на вокзале мистер Домби и майор прогуливались бок о бок по платформе; первый был молчалив и хмур, а второй развлекал его — и, быть может, самого себя — всевозможными анекдотами и воспоминаниями, в которых Джо Бегсток обычно играл главную роль. Ни тот, ни другой не заметили, что во время этой прогулки они привлекли внимание рабочего, который стоял возле паровоза и приподнимал шляпу каждый раз, когда они проходили мимо; ибо мистер Домби имел обыкновение взирать не на чернь, а поверх нее, майор же целиком погрузился в один из своих анекдотов. Наконец, когда они поворачивали назад, этот человек шагнул им навстречу и, сняв шляпу и держа ее в руке, поклонился мистеру Домби. — Прошу прощения, сэр, — сказал человек, — надеюсь, вы поживаете недурно, сэр. На нем был парусиновый костюм, испачканный угольной пылью и маслом; в бакенбардах его был пепел, и вокруг себя он распространял запах пригашенной золы. Несмотря на это, вид он имел приличный, и, пожалуй, его даже нельзя было назвать грязным, а короче, это был мистер Тудль в профессиональной одежде. — Я буду иметь честь поддерживать для вас огонь в топке, сэр, — сказал мистер Тудль. — Прошу прошения, сэр, надеюсь, вы начинаете оправляться? В ответ на сочувственный тон мистер Домби посмотрел на него так, словно подобный человек был способен загрязнить даже его зрение. — Простите за дерзость, сэр, — продолжал Тудль, сообразив, что его как будто не узнают, — но моя жена Полли, которую в вашем семействе звали Ричардс… Перемена в лице мистера Домби, как будто выражавшая, что он его узнал, — так оно и было, — но в значительно большей степени выразившая досадливое чувство брезгливости, заставила мистера Тудля запнуться. — Вероятно, ваша жена нуждается в деньгах, — сказал мистер Домби, опуская руку в карман и говоря высокомерным тоном (впрочем, так он говорил всегда). — Нет, благодарю вас, сэр, — возразил Тудль, — не могу сказать, чтобы она нуждалась. Я не нуждаюсь. Теперь мистер Домби в свою очередь запнулся и не без смущения продолжал держать руку в кармане. — Нет, сэр, — сказал Тудль, вертя в руках свою клеенчатую шапку, — нам живется недурно, сэр; у нас нет причин жаловаться на жизнь, сэр. С той поры у нас прибавилось еще четверо, сэр, но мы помаленьку пробиваемся. Мистер Домби тоже не прочь был бы пробиться к своему вагону, хотя бы для этого пришлось ему сбить кочегара под колеса, но внимание его было привлечено шапкой, которую тот все еще медленно вертел в руках. — Мы потеряли одного малютку, — сказал Тудль, — Этого нельзя отрицать. — Недавно? — осведомился мистер Домби, пристально глядя на шапку. — Нет, сэр, больше трех лет прошло, но все остальные здоровехоньки. А что касается до грамоты, сэр, — сказал Тудль с новым поклоном, как бы желая напомнить мистеру Домби о том разговоре, который когда-то был между ними по этому вопросу, — то мои мальчики сообща обучили меня в конце концов. Из меня мои мальчики сделали неплохого грамотея. — Идемте, майор! — сказал мистер Домби. — Прошу прощения, сэр, — продолжал Тудль, по-прежнему со шляпой в руке, делая шаг им навстречу и снова почтительно их останавливая. — Я бы не стал вас утруждать этим разговором, если бы не хотел завести речь о моем сыне Байлере — крещен-то он Робином, — которого вы по доброте своей сделали Милосердным Точильщиком. — Ну, и что же, любезный, — что с ним такое? — самым суровым своим тоном осведомился мистер Домби. — Да как же, сэр, — отвечал Тудль, покачивая головой с видом крайне встревоженным и удрученным, — приходится сознаться, сэр, что он сбился с пути. — Сбился с пути? — переспросил мистер Домби с каким-то жестоким удовлетворением. — Он, знаете ли, джентльмены, попал в дурную компанию, — продолжал отец, пытливо всматриваясь в обоих и явно втягивая в разговор майора в надежде на его сочувствие. — Он повел себя дурно. Бог даст, он еще образумится, джентльмены, но сейчас он на плохой дороге! — Вероятно, это как-нибудь дошло бы до вас, сэр, — сказал Тудль, снова обращаясь к одному мистеру Домби, — и уж лучше я сам все выложу и скажу, что мой мальчик сбился с пути. Полли этим ужасно убита, джентльмены, — сказал Тудль с тем же удрученным видом и опять взывая к майору. — Сыну этого человека я позаботился дать образование, майор, — сказал мистер Домби, беря его под руку. — Этим всегда кончается! — Следуйте совету прямого старого Джо и никогда не давайте образования такого сорта людям, сэр, — ответил майор. — Черт побери, сэр, от этого никогда не бывает толку! Это всегда кончается плохо! Простодушный отец стал было почтительно выражать мнение, что его сын, бывший Точильщик, которого запугивало и колотило, пороло, клеймило и обучало, как учат попугаев, некое животное в лице школьного учителя, занимавшее это место с таким же правом, с каким могла бы занимать его охотничья собака, — что этот его сын, быть может, получал образование в каком-то отношении неправильное, но мистер Домби, с раздражением повторив: «Этим всегда кончается!» — увел майора. А майор, которого нелегко было взгромоздить в вагон мистера Домби, стоявший высоко над землей, и который, не попадая ногой на подножку и падая назад на темнокожего изгнанника, клялся, что сдерет кожу с туземца, переломает ему все кости и предаст его другим пыткам, — майор едва успел до отхода поезда повторить хриплым голосом, что от этого никогда не бывает толку, что это всегда кончается плохо и что, если бы он дал образование «своему бездельнику», тот несомненно попал бы на виселицу. Мистер Домби с горечью согласился; но его горечь и мрачный вид, с каким он откинулся к стенке вагона и, сдвинув брови, смотрел на мелькавший пейзаж, были вызваны не крахом благородной воспитательной системы, проводимой обществом Точильщиков. На шапке этого человека он заметил свежий креп и по тону его и ответам понял, что он носит траур по его сыну. Да, с первого человека до последнего, дома и вне дома, начиная с Флоренс в его огромном доме и кончая неотесанным мужланом, который поддерживал огонь в паровозе, дымившем сейчас впереди, каждый предъявлял права на его умершего мальчика и был соперником отцу. Мог ли он забыть о том, как эта женщина плакала у изголовья его сына и называла его своим родным малюткой? И о том, как мальчик, проснувшись, спросил о ней, приподнялся на кровати и просиял, когда она вошла? Подумать только, что этот самонадеянный кочегар едет там впереди, среди угля и золы, со своей траурной лентой! Подумать только, что он посмел присвоить — хотя бы посредством такого обычного знака внимания — какую-то долю горя и разочарования, скрытых в тайниках сердца надменного джентльмена! Подумать только, что этот умерший ребенок, который должен был разделить с ним его богатства, надежды и власть и отгородиться от всего мира как бы двойною дверью из золота, — этот ребенок открыл доступ подобной черни, чтобы та оскорбляла его — Домби — своим пониманием обманутых его надежд и хвастливыми претензиями на общность чувств с ним, столь ей далеким! А быть может, и небезуспешными попытками пробраться туда, где он хотел властвовать один! Путешествие не доставило ему ни удовольствия, ни облегчения. Терзаемый этими мыслями, он вез с собою мимо пробегающего ландшафта свою тоску и стремительно пересекал не богатую и живописную страну, а пустыню несбывшихся планов и мучительной ревности. Даже та скорость, с какою мчался поезд, издевалась над быстрым течением юной жизни, которая так последовательно и так неумолимо склонилась к предназначенному концу. Сила, которая мчала по железному пути — по своему пути, — презирая все другие дороги и тропы, пробиваясь сквозь все препятствия и увлекая за собой людей всех классов, возрастов и званий, была подобием торжествующего чудовища — Смерти! Вдаль, со скрежетом, и ревом, и грохотом, сквозь город, прокладывая норы среди людского жилья и наполняя улицы гулом, сверкнув на секунду в лугах, уходя в сырую землю, гудя во мраке и духоте, вырываясь снова в солнечный день, такой яркий и широкий, — вдаль, со скрежетом, и ревом, и грохотом, по полям, лесам, пашням, лугам, сквозь мел, сквозь чернозем, сквозь глину, сквозь камень, мимо предметов, находящихся близко, почти под рукой, и вечно ускользающих от путника, тогда как обманчивая даль вечно движется медленно за окном, — словно по следам безжалостного чудовища — Смерти! По низинам, по холмам, мимо пустырей, мимо фруктовых садов, мимо парков, через каналы и реки, туда, где овцы пасутся, где мельница шумит, где баржа плывет, где лежат мертвецы, где завод дымит, где струится поток, где ютится деревня, где возвышается гигантский собор, где раскинулась вересковая пустошь, а неистовый вихрь по капризной своей воле приглаживает ее или ерошит, — вдаль, со скрежетом, и ревом, и грохотом, оставляя за собой только пыль и пар, словно по следам безжалостного чудовища — Смерти! Навстречу ветру и свету, ливню и солнечным лучам, вдаль и вдаль он мчится и грохочет, неистовый и быстрый, плавный и уверенный, и огромные насыпи и массивные мосты, по которым он проносится, мелькают, как полоска тени в дюйм шириною, и затем исчезают. Вдаль и вдаль, вперед и вечно вперед: мелькают коттеджи, дома, замки, поместья, фермы и заводы, люди, дороги и тропы, на вид такие пустынные, маленькие, ничтожные, когда оставляешь их позади, — да и в самом деле они таковы, — ибо что, кроме мельканий, может быть на путях неукротимого чудовища — Смерти? Вдаль, со скрежетом, и ревом, и грохотом, снова ныряя в землю и пробиваясь вперед с такой бешеной энергией и напором, что во мраке и вихре движение начинает казаться попятным и неистово устремленным назад, пока луч света на влажной стене не покажет ее поверхности, пролетающей мимо, словно неудержимый поток. Вдаль, снова в день и сквозь день, с пронзительным ликующим воплем, ревя, грохоча, мчась вперед, разбрасывая все своим темным дыханием, задерживаясь на минуту там, где собралась толпа, которой через минуту уж нет; жадно глотая воду, и — прежде чем насос, который поит, перестанет ронять капли на землю, — скрежещет, ревет, и грохочет сквозь пурпурную даль! Громче и громче он гудит и скрежещет, пока неуклонно мчится вперед к своей цели, и путь его, словно путь Смерти, густо усыпан золой. Все вокруг почернело. Темные лужи, грязные переулки и нищенские лачуги где-то там, внизу. Зубчатые стены и ветхие хижины здесь, рядом, и сквозь дырявые крыши и в разбитые окна видны жалкие комнаты, где ютятся гибельная нужда и лихорадка, а дым, нагромождение кровель, косые трубы, известь и кирпич, замкнувшие уродство тела и духа, заслоняют хмурую даль. Когда мистер Домби выглядывает из окна вагона, у него не мелькает мысль, что чудовище, доставившее его сюда, только пролило дневной свет на всю эту картину, а не создало ее и не послужило причиной ее возникновения. Это был подобающий конец путешествия, и таким мог быть конец всего — столь он был убедителен и страшен. Думая только об одном, он по-прежнему видел перед собой одно безжалостное чудовище. Все предметы взирали мрачно, холодно и мертвенно на него, а он — на них. Во всем он находил напоминание о своем горе. Все, все без исключения выступало, бессовестно торжествуя над ним, и раздражало и задевало его гордость и ревность, какую бы форму ни принимало, — и сильнее всего, когда оно разделяло с ним любовь к его умершему мальчику и память о нем. Было одно лицо — он смотрел на него прошлой ночью, и оно смотрело на него глазами, читавшими в его душе, хотя они и были затуманены слезами и хотя их тотчас заслонили дрожащие руки, — лицо, которое часто представлялось его воображению во время этой поездки. Он видел его таким, как прошлой ночью, робко умоляющим. Оно не укоряло, но было в нем какое-то сомнение, пожалуй, — слабая надежда, которая походила на укор в тот миг, когда он увидел, как она угасает, уступая место безутешной уверенности в его неприязни. Ему было мучительно думать о лице Флоренс. Потому ли, что он почувствовал какие-то угрызения совести? Нет. Но потому, что чувство, этим лицом пробужденное, которое он смутно угадывал прежде, теперь вполне оформилось и окончательно определилось, волнуя его чрезмерно и грозя усилиться и нарушить его равновесие. Потому что это лицо было на каждом шагу, во всех поражениях и гонениях, которые, казалось, окружали его, как воздух. Потому что оно оставило зазубрины на стреле этого жестокого и неумолимого врага, на котором сосредоточились его мысли, и вложило ему в руку обоюдоострый меч. Потому что в глубине души он прекрасно знал, когда, стоя здесь, окрашивал мелькающие перед ним сцены в болезненные тона своих собственных мыслей и превращал их в картину гибели и разрушения, а не благотворной перемены и надежды на лучшее будущее, — знал, что к его сетованиям смерть имела такое же отношение, как и жизнь. Одно дитя умерло, и одно дитя осталось. Почему отнят тот, на кого он возлагал надежды, а не она? Милое, тихое, кроткое лицо, представлявшееся его воображению, не вызывало у него никаких иных мыслей. Она была нежеланна ему с самого начала; теперь она усугубляла его горечь. Если бы сын был единственным его ребенком и порази его этот удар, тяжело было бы его перенести, но все же бесконечно легче, чем теперь, когда удар мог поразить ее (которую он мог, или думал что может, потерять безболезненно) и не поразил. Ее любящее и невинное лицо, обращенное к нему, не смягчало и не привлекало его. Он отверг ангела и принял терзающего демона, приютившегося в его груди. Ее терпение, доброта, юность, преданность, любовь были подобны пылинкам золы, которую он попирал ногами. Вокруг себя, в губительном мраке, он видел ее образ, не озарявший, но сгущавший тьму. Не раз во время этого путешествия и теперь снова, в конце его, когда он стоял, погруженный в размышления, чертя палкой узоры на песке, он думал о том, чем мог бы он заслониться от этого образа. Майор, который всю дорогу сопел и пыхтел, как паровоз, и чьи глаза часто отрывались от газеты и подмигивали, всматриваясь вдаль, словно там тянулась длинная процессия потерпевших поражение мисс Токс, которых поезд извергал вместе с дымом, и они проносились над полями, чтобы спрятаться в каком-нибудь укромном местечке, — майор оторвал своего друга от размышлений, сообщив ему, что почтовые лошади запряжены и карета подана. — Домби, — сказал майор, легонько ударяя его тростью по плечу, — не задумывайтесь. Это дурная привычка. Старый Джо, сэр, не был бы таким непреклонным, каким вы его видите, если бы он ей предавался. Вы слишком великий человек, Домби, чтобы задумываться. В вашем положении, сэр, вы бесконечно выше всего этого. Майор даже в дружеских своих увещаниях принимал, таким образом, во внимание достоинство и честь мистера Домби и явно понимал их значение, а мистер Домби был более чем когда-либо расположен снизойти к джентльмену, отличающемуся таким здравым смыслом и таким трезвым умом. Посему он старался прислушиваться к повествованию майора, пока они рысью ехали по шоссе, и майор, находя, что эта скорость и дорога гораздо более соответствуют его таланту рассказчика, чем способ передвижения, только что ими оставленный, принялся его развлекать. Этот прилив воодушевления и разговорчивости, прерывавшийся только обычными симптомами, вызванными его полнокровием, а также завтраком и гневными нападками на туземца, чьи темно-коричневые уши были украшены парой серег и на ком европейское платье, непригодное для чужестранца, сидело неуклюже по собственному своему почину и вне всякой зависимости от искусства портного — длинное там, где ему полагалось быть коротким, короткое там, где ему полагалось быть длинным, узкое там, где ему полагалось быть широким, и широкое там, где ему полагалось быть узким, каковому платью он придавал еще особое изящество, съеживаясь в нем при каждом нападении майора, словно высохший орех или озябшая обезьяна, — этот прилив воодушевления и разговорчивости продолжался у майора весь день; посему, когда спустился вечер и застал их, продвигающихся рысью по зеленой и обсаженной деревьями дороге близ Лемингтона, казалось, будто голос майора в результате болтовни, еды, хихиканья и удушья исходит из ящика под сиденьем позади экипажа или из ближайшего стога сена. Он не изменился и в отеле «Ройал», где были заказаны комнаты и обед и где майор столь утрудил свои органы речи едой и питьем, что, отправляясь спать, совсем потерял голос, которого хватало теперь только на кашель, и, объясняясь с темнокожим слугой, мог лишь разевать на него рот. Однако наутро он не только встал, как окрепший великан, но и вел себя за завтраком, как великан подкрепляющийся. За этой трапезой они обсудили распорядок дня. Майор брал на себя все распоряжения относительно еды и питья; и они должны были каждое утро встречаться за поздним завтраком и каждый день за поздним обедом. Мистер Домби предпочитал оставаться у себя в комнате или гулять в одиночестве в этот первый день их пребывания в Лемингтоне; но на следующее утро он с радостью будет сопровождать майора к Галерее минеральных вод и в прогулке по городу. Итак, они расстались до обеда. Мистер Домби удалился, чтобы на свой лад предаться благотворным размышлениям. Майор в сопровождении туземца, который нес складной стул, пальто и зонт, важно прохаживался по всем общественным местам, наводил справки в списках приезжих, наносил визиты старым леди, у которых пользовался большим успехом, и доводил до их сведения, что Дж. Б. стал непреклонней, чем когда бы то ни было, и всюду превозносил своего богатого друга Домби. Не было на свете человека, который поддерживал бы друга с большим рвением, чем майор, когда, превознося его, он превозносил самого себя. Удивительно, какое количество новых историй извергнул майор за обедом и какую возможность доставил мистеру Домби оценить его общительность. На следующее утро за завтраком он знал содержание последних полученных газет и в связи с этим затронул различные вопросы, по поводу коих его мнением не так давно интересовались люди, столь влиятельные и могущественные, что на них можно было только туманно намекать. Мистер Домби, который так долго жил, замкнувшись в самом себе, да и в прежние времена редко выходил из зачарованного круга, где развертывались операции Домби и Сына, начал относиться к знакомству с майором, как к приятной перемене в своей уединенной жизни; и вместо того чтобы провести в одиночестве еще один день, как думал он сделать прежде, он вышел под руку с майором.  Глава XXI Новые лица   Майор, еще более посинев и вытаращив глаза, — более, так сказать, перезрелый, чем когда бы то ни было, — и разражаясь лошадиным кашлем не столько по необходимости, сколько от, сознания собственной важности, шествовал под руку с мистером Домби по солнечной стороне улицы, причем разбухшие его щеки свисали над тугим воротничком, ноги были величественно раскорячены, а огромная голова покачивалась из стороны в сторону, как будто он укорял самого себя за то, что был таким очаровательным субъектом. Не прошли они нескольких ярдов, как майор встретил какого-то знакомого, и еще через несколько ярдов майор снова встретил какого-то знакомого, но только помахал им рукой мимоходом и повел мистера Домби дальше, указывая при этом на местные достопримечательности; и оживляя прогулку скандальными сплетнями, приходившими ему на память. Таким манером майор и мистер Домби шествовали под руку к полному своему удовольствию, когда увидели приближающееся к ним кресло на колесах, в котором сидела леди, лениво управляя своим экипажем с помощью руля, приделанного впереди, тогда как сзади экипаж подталкивала какая-то невидимая сила. Хотя леди была не молода, но цвет лица у нее был ослепительный — совсем розовый, — а туалет и поза приличествовали весьма юной особе. Рядом с креслом, держа легкий зонтик с таким горделивым и усталым видом, словно от столь великого усилия придется вскоре отказаться и зонтик уронить, шла леди значительно моложе, очень красивая, очень высокомерная, очень своенравная на вид; она высоко поднимала голову и опускала глаза, словно если и было на свете что-нибудь достойное внимания, кроме зеркала, то, во всяком случае, не земля или небо. — Ах, черт побери, кого же это мы видим, сэр?! — вскричал майор, останавливаясь, когда приблизилась маленькая группа. — Дорогая моя Эдит! — растягивая слова, произнесла леди в кресле. — Майор Бегсток! Едва услышав этот голос, майор оставил руку мистера Домби, бросился вперед, взял руку леди и поднес к своим губам. С не меньшей галантностью майор прижал обе свои руки в перчатках к сердцу и низко поклонился другой леди. И теперь, когда кресло остановилось, движущая сила обнаружилась в образе раскрасневшегося пажа, напиравшего сзади, который отчасти перерос, а отчасти перенапряг свою силу, ибо когда он выпрямился, то оказалось, что он высок, изнурен и худ; положение его было тем печальнее, что он испортил фасон своей шляпы, подталкивая кресло головой, чтобы продвинуть его вперед, как это делают иногда слоны в восточных странах. — Джо Бегсток, — сказал майор обеим леди, — горд и счастлив до конца дней своих. — Лукавое создание! — лениво протянула старая леди в кресле. — Откуда вы явились? Я вас не выношу. — В таком случае, сударыня, разрешите представить вам друга, чтобы заслужить ваше снисхождение! — воскликнул майор. — Мистер Домби, миссис Скьютон. — Леди в кресле любезно улыбнулась. — Мистер Домби, миссис Грейнджер. — Леди с зонтиком едва обратила внимание на то, что мистер Домби снял шляпу и низко поклонился. — Я в восторге от такой удачи, сэр! — сказал майор. Майор как будто не шутил, ибо он смотрел на всех троих и подмигивал весьма безобразно. — Миссис Скьютон, Домби, — сказал майор, — производит опустошение в сердце старого Джоша. Мистер Домби дал понять, что его это не удивляет. — Коварный дух, — сказала леди в кресле, — замолчите! Давно ли вы здесь, негодный? — Один день, — ответил майор. — И вы можете пробыть один день или даже одну минуту в этом саду, — произнесла леди, слегка поправляя веером фальшивые локоны и фальшивые брови и показывая фальшивые зубы, резко выделявшиеся благодаря фальшивому цвету лица, — в этом саду… как он называется… — Вероятно, Эдем, мама, — презрительно подсказала молодая леди. — Милая моя Эдит, — отозвалась та, — я ничего не могу поделать. Я всегда забываю эти ужасные названия… И вы можете пробыть здесь день и не вдохновиться всей душой и всем своим существом, созерцая природу, впитывая аромат, — продолжала миссис Скьютон, шурша носовым платком, от которого тошнотворно пахло духами, — аромат ее чистого дыхания, чудовище? Противоречие между словами, полными юного энтузиазма, и безнадежно вялым тоном миссис Скьютон было вряд ли менее заметно, чем противоречие между ее возрастом — примерно лет под семьдесят — и ее туалетом, который был бы неуместен и в двадцать семь лет. Ее поза в кресле на колесах (которую она никогда не меняла) была той самой, в какой ее нарисовал в ландо лет пятьдесят назад модный в ту пору художник, подмахнувший под печатным воспроизведением рисунка имя «Клеопатра», в результате открытия, сделанного критиками тех времен, будто она удивительно похожа на эту царицу, возлежащую на борту своей галеры. Миссис Скьютон была тогда красавицей, и щеголи в честь ее осушали и разбивали бокалы дюжинами. Красота и коляска остались в прошлом, но позу она сохранила и специально для этого держала кресло на колесах и бодающегося пажа, ибо, кроме позы, не было ровно никаких оснований, препятствовавших ей ходить. — Надеюсь, мистер Домби — поклонник природы? — заметила миссис Скьютон, поправляя бриллиантовую брошь. Кстати сказать, она существовала главным образом благодаря славе принадлежащих ей бриллиантов и семейным связям. — Мой друг Домби, сударыня, — отозвался майор, — быть может, и поклоняется ей втайне, но человек, занимающий столь видное место в величайшем из городов вселенной… — Нет никого, кто бы не знал об огромном влиянии мистера Домби, — сказала миссис Скьютон. Когда мистер Домби ответил на комплимент поклоном, более молодая леди посмотрела на нею и встретила его взгляд. — Вы живете здесь, сударыня? — обратился к ней мистер Домби. — Нет, мы жили в разных местах — в Харрогете, Скарборо и в Девоншире. Мы разъезжаем и останавливаемся то тут, то там. Мама любит перемены.

The script ran 0.005 seconds.