Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Чарльз Диккенс - Дэвид Копперфильд (Жизнь Дэвида Копперфильда, рассказанная им самим) [1849-1850]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Высокая
Метки: Автобиография, Классика, Роман

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 

Это была такая противная рука, что, вернувшись в свою комнату, я все еще ощущал ее, влажную и холодную. Я выглянул из окна и увидел, что одна из голов, вырезанных на концах стропил, искоса посматривает на меня; вдруг мне почудилось, будто это Урия Хип, попавший туда неведомо как, и я поспешил захлопнуть окно.  Глава XVI Я становлюсь другим мальчиком во многих отношениях   На следующее утро, после раннего завтрака, вновь началась для меня школьная жизнь. В сопровождении мистера Уикфилда я отправился туда, где мне предстояло учиться: это было внушительное здание во дворе, должно быть пришедшееся ученым своим видом по вкусу отбившимся от стаи грачам и галкам, которые слетали с башен собора и важно разгуливали по лужайке. Мистер Уикфилд представил меня новому моему наставнику, доктору Стронгу. Доктор Стронг показался мне почти таким же заржавленным, как высокая железная ограда с воротами перед домом, и почти таким же неподвижным и грузным, как большие каменные урны, которые были расставлены по обеим сторонам ворот и дальше, на красной кирпичной стене, располагаясь на одинаковом расстоянии одна от другой, подобно величественным кеглям, в которые надлежит играть Времени. Он сидел в своей библиотеке (я говорю о докторе Стронге), костюм его был вычищен не очень тщательно, волосы прибраны не очень аккуратно, короткие панталоны не перехвачены у колен, длинные черные гетры не застегнуты, а его башмаки зияли, как две пещеры, на коврике перед камином. Взглянув на меня тусклыми глазами, напомнившими мне давно забытую слепую, старую лошадь, которая, бывало, щипала травку и спотыкалась о могильные плиты на кладбище в Бландерстоне, он сказал, что рад меня видеть, а затем подал мне руку, с которой я не знал что делать, так как сама она ничего не предпринимала. Из этого затруднительного положения меня вывела сидевшая за рукодельем неподалеку от доктора Стронга очень миловидная молодая леди – он называл ее Анни, и я решил, что это его дочь; она опустилась на колени перед доктором Стронгом, надела ему башмаки и застегнула гетры, проделав все это очень весело и проворно. Когда с этим было покончено и мы отправились в класс, я очень удивился, услыхав, как мистер Уикфилд, желая ей доброго утра, назвал ее «миссис Стронг», и я размышлял о том, жена ли она сына доктора Стронга или супруга самого доктора, пока доктор Стронг случайно не рассеял мои сомнения. – Кстати, Уикфилд, вы еще не нашли какого-нибудь подходящего места для кузена моей жены? – спросил он, останавливаясь в коридоре и положив руку мне на плечо. – Нет, пока еще нет, – ответил мистер Уикфилд. – Мне бы хотелось, чтобы вы пристроили его как можно скорее, – продолжал доктор Стронг, – потому что Джек Мелдон нуждается в деньгах и бездельничает, а из этих двух печальных обстоятельств иной раз проистекает нечто еще худшее. Как говорит доктор Уотс,[38] – добавил он, поглядывая на меня и покачивая головой, дабы подчеркнуть цитату, – «сатана находит дурную работу для праздных рук». – Право же, доктор, – возразил мистер Уикфилд, – если бы доктор Уотс знал людей, он с не меньшим основанием мог бы написать: «Сатана находит дурную работу для занятых рук». Можете быть уверены, что занятые люди сделали немало дурного в этом мире. Чем занимались в течение последних двух столетий люди, которые особенно рьяно стремились к богатству или власти? Разве не дурными делами? – Думаю, что Джек Мелдон никогда не будет рьяно стремиться ни к тому, ни к другому, – сказал доктор Стронг, задумчиво потирая подбородок. – Да, пожалуй, – согласился мистер Уикфилд. – Итак, приношу извинение, что уклонился от предмета разговора, и возвращаюсь к вашему вопросу. Нет, мне еще не удалось устроить мистера Джека Мелдона. Полагаю, – тут он замялся, – ваша цель мне ясна, и тем труднее моя задача. – У меня одна цель: найти какое-нибудь место кузену и товарищу детских игр Анни, – возразил доктор Стронг. – Да, знаю, – сказал мистер Уикфилд, – на родине или за границей. – Совершенно верно, – подтвердил доктор, явно недоумевая, почему тот подчеркнул эти слова, – на родине или за границей. – Это ваше собственное выражение, – сказал мистер Уикфилд. – Или за границей. – Конечно, – ответил доктор. – Конечно. Либо здесь, либо там. – Либо здесь, либо там? Все равно где? – спросил мистер Уикфилд. – Все равно, – сказал доктор. – Так ли? – Это было сказано с удивлением. – Так. – И разве вашей целью не является устроить его за границей, а не на родине? – настаивал мистер Уикфилд. – Нет. – Я должен вам верить и, разумеется, верю, – сказал мистер Уикфилд. – Знай я об этом раньше, задача моя была бы значительно проще. Но, признаюсь, у меня создалось другое впечатление. Доктор Стронг бросил на него изумленный и недоумевающий взгляд, который почти мгновенно уступил место улыбке, крайне меня ободрившей, ибо улыбка была ласковая и кроткая, и столько в ней было простодушия, как и в его манере держать себя, – когда это простодушие пробивало ледок глубокомыслия и учености, – что такому юному школяру, как я, эта улыбка показалась очень привлекательной и весьма меня обнадежила. Повторив «нет» и «отнюдь нет» и добавив еще несколько коротких уверений в том же духе, доктор Стронг двинулся вперед странными, неровными шагами, а мы последовали за ним. Как я подметил, у мистера Уикфилда был озабоченный вид, и он покачивал головой, не подозревая, что я на него смотрю. Классная комната оказалась красивым большим залом, в самой тихой части дома; против окон торжественно возвышалось с полдюжины огромных урн, а за ними виднелся уголок принадлежавшего доктору сада, где вдоль южной, солнечной стороны зрели персики. На лужайке перед окнами стояли в двух кадках высокие алоэ; их широкие твердые листья (слоено сделанные из окрашенной жести) неизменно остаются для меня с тех пор символом молчания и уединения. Когда мы вошли, человек двадцать пять школьников сидели, погрузившись в книги, но они встали, чтобы пожелать доктору доброго утра, и продолжали стоять, когда увидели мистера Уикфилда и меня. – Это новый ученик, юные джентльмены, Тротвуд Копперфилд, – сказал доктор. Ученик Адамс, старшина школы, выступил вперед и приветствовал меня. В своем белом галстуке он походил на молодого священника, но был очень любезен и добродушен; он показал мне мое место и представил меня учителям, держа себя по-джентльменски, что должно было бы рассеять мое смущение, если бы это было возможно. Однако слишком много времени прошло с тех пор, как я водился с такими мальчиками и вообще со своими сверстниками, если не считать Мика Уокера и Мучнистой Картошки, и потому я никогда еще не чувствовал себя так неловко. Я прекрасно понимал, что перенес такие испытания, о каких они не могут иметь ни малейшего понятия, и приобрел опыт, не свойственный ни моему возрасту, ни внешнему виду, ни положению моему среди учеников, а потому готов был почитать себя чуть ли не самозванцем, явившимся сюда в обличии заурядного маленького школяра. За время, которое я провел на складе «Мэрдстон и Гринби», – не имеет значения, долго это тянулось или нет, – я так отвык от спорта и детских игр, что чувствовал, насколько я неуклюж и как мало у меня опыта в том, что было самым привычным и обыкновенным для учеников доктора Стронга. Все, чему я когда-то обучался, улетучилось из моей головы, занятой с утра до ночи повседневными заботами, и теперь, когда стали проверять мои познания, оказалось, что я ничего не знаю, и меня поместили в самый младший класс. Но, как ни был я смущен отсутствием мальчишеской сноровки, а также школьной премудрости, мне была неизмеримо тяжелее другая мысль: то, что я знал, отдаляло меня от моих товарищей куда больше, чем то, чего я не знал. Я размышлял о том, как бы они отнеслись ко мне, если бы узнали о близком моем знакомстве с тюрьмой Королевской Скамьи. Нет ли в моей особе чего-нибудь такого, что, помимо моей воли, прольет свет на тот период в моей жизни, когда я был связан с семейством Микобер, – на все эти заклады, продажи и ужины? Что, если кто-нибудь из мальчиков видел, как я, усталый и оборванный, брел через Кентербери, и теперь узнает меня? Что сказали бы они, так мало значения придававшие деньгам, если бы узнали, как я наскребывал по полупенни, чтобы купить себе колбасы, пива или кусок пудинга? Что подумали бы они, не ведавшие ровно ничего о жизни Лондона и об улицах Лондона, если бы обнаружилось, сколько знаю я (к стыду своему) о самых грязных закоулках этой жизни и этих улиц? Все эти мысли так меня осаждали в тот первый день моего пребывания в школе доктора Стронга, что я боялся каждого своего взгляда, каждого движения и прятался в свою скорлупу, когда ко мне подходил кто-нибудь из моих новых школьных товарищей, а по окончании занятий поспешил уйти из страха выдать себя, отвечая на чье-либо дружеское замечание или попытку познакомиться поближе. Но старинный дом мистера Уикфилда оказывал на меня такое влияние, что, когда я с новыми учебниками под мышкой постучал в дверь, я почувствовал, как тревога моя начинает рассеиваться. Когда я поднимался к себе, в просторную старинную комнату, торжественный полумрак на лестнице как будто окутал мои сомнения и страхи, и прошлое мое заволоклось туманом. Я усердно зубрил уроки до самого обеда (занятия в школе кончались в три часа) и сошел вниз, исполненный надежды стать со временем неплохим мальчиком. Агнес была в гостиной и ждала отца, которого кто-то задержал в конторе. Она встретила меня ласковой улыбкой и спросила, понравилась ли мне школа. Я отвечал, что очень понравится, но что поначалу я себя чувствовал там как-то неловко. – Вы никогда не учились в школе? – спросил я. – О, я учусь каждый день. – Но вы хотите сказать, что учитесь здесь, дома? – Папа не мог бы обойтись без меня и отпустить в школу, – ответила она, улыбаясь и покачивая головой. – Его хозяйка должна быть дома… – Я уверен, что он вас очень любит, – сказал я. Она кивнула в ответ и подошла к двери послушать, не идет ли отец, чтобы встретить его на лестнице. Но его еще не было, и она вернулась. – Мама умерла, когда я родилась, – сказала она, как всегда спокойно. – Я ее знаю только по портрету, там, внизу. Я видела, как вы смотрели на него вчера. Вы угадали, чей это портрет? Я ответил утвердительно: ведь она так живо напоминает женщину на портрете. – И папа говорит то же самое, – сказала Агнес с довольным видом. – Погодите! Вот и папа! Ее светлое, безмятежное личико засияло от радости, когда она пошла ему навстречу и вернулась, держа ею за руку. Он сердечно приветствовал меня и сказал, что, несомненно, мне будет хорошо у доктора Стронга, кротчайшего человека в мире. – Быть может, и есть люди, – не знаю, есть ли они, – которые злоупотребляют его добротой, – заметил мистер Уикфилд. – Никогда не берите с них пример, Тротвуд. Нет на свете человека более доверчивого, чем он. Достоинство это его или недостаток – судить не берусь, но, какие бы дела ни вели вы с доктором, это обстоятельство следует всегда принимать во внимание. Когда он говорил, мне показалось, будто он утомлен или чем-то раздосадован, но я не задержался на этой мысли, так как объявили, что обед подан, и мы спустились вниз и заняли те же места за столом, что и накануне. Едва успели мы усесться, как Урия Хип просунул в дверь свою рыжую голову и длинную худую руку и сказал: – Мистер Мелдон просит разрешения поговорить с вами, сэр. – Но я только что закончил разговор с мистером Мелдоном, – возразил его патрон. – Да, сэр, – отозвался Урия, – но мистер Мелдон вернулся и просит разрешения поговорить с вами. Мне казалось, что Урия, придерживая рукой дверь, смотрит на меня, смотрит на Агнес, смотрит на блюда, на тарелки, смотрит на каждую вещь в комнате – и в то же время как будто ни на что не смотрит; у него был такой вид, словно он почтительно не сводит своих красных глаз со своего патрона. – Простите! – раздался за спиной Урии чей-то голос, и голову Урии оттеснила голова говорившего. – Извините за вторжение, но, поразмыслив, я хочу только добавить, что раз выбора у меня, по-видимому, нет, то чем скорее я отправлюсь за границу, тем лучше. Когда мы толковали об этом с моей женой Анни, она выразила желание, чтобы ее друзья находились поблизости, а не где-то в изгнании, и старик доктор… – Вы говорите о докторе Стронге? – внушительно перебил его мистер Уикфилд. – Конечно, о докторе Стронге! – ответил тот. – Я его называю «старик доктор». Это, знаете ли, одно и то же. – Этого я не знаю, – возразил мистер Уикфилд. – Пусть будет доктор Стронг! – сказал тот. – Мне кажется, доктор Стронг был того же мнения. Но, судя по тому, какие меры принимаете вы в отношении меня, он, очевидно, изменил свое мнение, а значит, и говорить больше не приходится, и чем скорее я уеду, тем лучше. Вот почему я решил вернуться и сказать, что чем скорее я уеду, тем лучше. Когда нужно броситься в воду, не имеет смысла мешкать на берегу. – Можете быть уверены, мистер Мелдон, что долго мешкать вам не придется, – сказал мистер Уикфилд. – Благодарю вас, – отозвался тот. – Весьма признателен. Мне не хочется смотреть дареному коню в зубы, Это неделикатно; однако моя кузина, вероятно, могла бы все уладить по своему желанию. Я думаю, стоило бы только Анни сказать старику доктору… – То есть стоило бы только миссис Стронг сказать своему супругу… Так ли я вас понял? – осведомился мистер Уикфилд. – Совершенно верно, – ответил тот. – Стоило бы ей только выразить желание, чтобы то-то и то-то было сделано так-то и так-то, и, само собой разумеется, все было бы сделано. – А почему «само собой разумеется», мистер Мелдон? – спросил мистер Уикфилд, невозмутимо продолжая обедать. – Да потому, что Анни – очаровательная молодая женщина, а старика доктора… то есть доктора Стронга… пожалуй, нельзя назвать очаровательным молодым человеком, – смеясь, ответил мистер Джек Мелдон. – Не в обиду ему будь сказано, мистер Уикфилд! Я хочу только подчеркнуть, что при таких браках некоторая компенсация является, по моему мнению, вполне уместной и справедливой. – Компенсация в пользу этой леди, сэр? – спросил мистер Уикфилд. – Да, этой леди, сэр! – смеясь, ответил мистер Джек Мелдон. Заметив, по-видимому, что мистер Уикфилд продолжает обедать все так же спокойно и невозмутимо и нет ни малейшей надежды вызвать на его лице улыбку, он добавил: – Однако я уже высказал то, ради чего вернулся. Еще раз извините за вторжение, и я ухожу. Разумеется, я буду следовать вашим указаниям насчет того, что это дело должно быть улажено между вами и мною, и незачем упоминать о нем там, у доктора. – Вы обедали? – спросил мистер Уикфилд, указав рукой на стол. – Благодарю вас, – сказал мистер Мелдон. – Я пообедаю с моей кузиной Анни. До свиданья. Мистер Уикфилд, не вставая из-за стола, задумчиво проводил его взглядом. На меня Джек Мелдон произвел впечатление довольно легкомысленного красивого молодого джентльмена; говорил он быстро, а вид у него был дерзкий и самоуверенный. Таким образом, я увидел впервые мистера Джека Мелдона, которого не ожидал увидеть так скоро, когда доктор при мне заговорил о нем в то утро. После обеда мы снова поднялись наверх, и все было точно так же, как накануне. Агнес поставила рюмки и графин в тот же самый уголок, а мистер Уикфилд сидел и пил, пил много. Агнес играла ему на фортепьяно, сидела подле него, занималась рукоделием, болтала и сыграла со мной несколько партий в домино. В обычный час она приготовила чай, а потом, когда я принес свои учебники, заглянула в них, показала мне, что она уже знает (это были отнюдь не мало, хотя она и утверждала обратное), и объяснила, как легче запоминать и усваивать урок. Теперь, когда я пишу эти строки, я вижу ее, скромную, тихую и благонравную, я слышу ее приятный, спокойный голос. В сердце мое уже начинает проникать то благотворное влияние, какое она оказывала на меня впоследствии. Я люблю еще малютку Эмли и я не люблю Агнес – да, я не люблю ее так, как Эмли, но я чувствую: где Агнес – там добро, мир и правда, а мягкий свет, льющийся в цветное окно, которое я видел в церкви много лет назад, всегда озаряет ее и озаряет меня, когда я рядом с нею, – озаряет все, что ее окружает. Пришло время ложиться спать, и она удалилась, а я протянул руку мистеру Уикфилду, в свою очередь собираясь уйти. Но он удержал меня и спросил: – Хотели бы вы остаться с нами, Тротвуд, или поселиться где-нибудь в другом месте? – Остаться! – быстро ответил я. – Вы в этом уверены? – Если вы разрешите. Если можно! – Боюсь, что жизнь у нас здесь скучная, мой мальчик, – сказал он. – Такая же скучная для меня, как и для Агнес, сэр! Совсем не скучная! – Как и для Агнес… – повторил он, медленно подходя к камину и прислоняясь к каминной доске. – Как и для Агнес! В тот вечер он пил вино, пока глаза у него не налились кровью (или мне это только показалось). Я их не видел, потому что они были опущены, и он заслонял их рукой, но я заметил это раньше. – Хотел бы я знать, скучает ли со мной моя Агнес, – пробормотал он. – Разве мне может быть когда-нибудь скучно с ней? Но это другое дело, это совсем другое дело. Он не обращался ко мне, он размышлял вслух; поэтому я молчал. – Скучный старый дом и однообразная жизнь, – продолжал он, – но я должен видеть ее подле себя. Она должна быть со мной. И если мысль, что я могу умереть и покинуть мою любимую девочку или моя девочка может умереть и покинуть меня, возникает передо мной, как призрак, и отравляет самые счастливые мои часы, утопить ее можно только в… Он не договорил и, медленно направившись к тому месту, где сидел раньше, взял пустой графин и машинально проделал все движения, необходимые для того, чтобы наполнить рюмку, затем поставил графин и вернулся. – Если тяжко приходится, когда она здесь, то каково было бы без нее? – сказал он. – Нет, нет и нет. На это я не могу пойти. Он прислонился к каминной доске и размышлял так долго, что я не знал, как мне поступить – рискнуть ли и потревожить его своим уходом, или тихо ждать, когда задумчивость его рассеется. Наконец он очнулся и стал озираться по сторонам, пока взгляды наши не встретились. – Значит, вы остаетесь с нами, Тротвуд, – сказал он своим обычным тоном, как будто отвечая на только что произнесенные мною слова. – Я этому рад. Вы составите нам компанию. Это будет нам на пользу. На пользу мне, на пользу Агнес, а быть может, и всем троим. – Я уверен, что мне это пойдет на пользу, сэр! – воскликнул я. – Как я рад, что останусь здесь! – Молодец! – сказал мистер Уикфилд. – Вы будете жить здесь, пока это доставляет вам удовольствие. Затем он пожал мне руку, похлопал меня по спине и объявил, что по вечерам, когда Агнес уходит спать, а мне надо заняться уроками или хочется почитать что-нибудь для развлечения, я могу приходить к нему в кабинет и сидеть вместе с ним, чтобы не быть одному. Я поблагодарил его за внимание, и так как он вскоре пошел к себе вниз, а я еще не чувствовал усталости, то и я, с книгою под мышкой, отправился вслед за ним, воспользовавшись его разрешением и собираясь провести в кабинете полчаса. Но, увидев свет в маленькой круглой конторе, я тотчас почувствовал, что меня тянет к Урии Хипу, который словно привораживал меня к себе, и я вошел туда. Я застал Урию за большой, толстой книгой, которую он читал с глубоким вниманием, водя длинным указательным пальцем вдоль каждой строки и оставляя на странице (в это я твердо верил) липкие следы, какие оставляет за собой улитка. – Поздно вы работаете сегодня, Урия, – сказал я. – Да, юный мистер Копперфилд, – отозвался Урия. Взбираясь на табурет напротив Урии, чтобы удобнее было вести разговор, я заметил, что у него не было ничего похожего на улыбку и он мог только растягивать рот, причем на щеках появлялись две жесткие складки, по одной на каждой щеке, что и заменяло ему улыбку. – Я занимаюсь сейчас не конторской работой, мистер Копперфилд, – сказал Урия. – А какою же? – спросил я. – Я приобретаю юридические познания, мистер Копперфилд, – сказал Урия. – Я изучаю «Руководство» Тидда. О юный мистер Копперфилд, какой это великий писатель – мистер Тидд! Мой табурет был словно дозорная башня, с которой я следил за ним, когда после этого восторженного восклицания он снова приступил к чтению, водя указательным пальцем по строкам, причем я заметил, что его ноздри, тонкие и словно расплющенные, отличались странным и весьма неприятным свойством растягиваться и сокращаться; казалось, они моргают вместо глаз, которые у него вряд ли когда-нибудь моргали. – Я думаю, вы очень ученый юрист? – осведомился я после того, как в течение нескольких минут созерцал его. – Это я-то, мистер Копперфилд? О нет! – воскликнул Урия. – Я человек маленький, ничтожный. Я удостоверился, что не ошибся относительно его рук: он частенько потирал одну ладонь о другую, словно выжимал их, стараясь высушить и согреть, и то и дело украдкой вытирал носовым платком. – Я прекрасно сознаю, что я человек совсем маленький и ничтожный по сравнению с другими, – скромно сказал Урия. – И моя мамаша – человек маленький, смиренный. Жилище у нас маленькое, убогое, мистер Копперфилд, но все же нам есть за что быть благодарными. И мой отец прежде занимал место маленькое. Он был пономарь. – Где он теперь? – осведомился я. – Ныне он пребывает в райской обители, мистер Копперфилд, – отвечал Урия Хип. – Но нам есть за что быть благодарными. Как велика должна быть моя благодарность за то, что я работаю у мистера Уикфилда! Я спросил Урию, давно ли он работает у мистера Уикфилда. – Я у него вот уже четыре года, мистер Копперфилд, – сказал Урия, закрыв книгу, но предварительно аккуратно отметив место, где остановился. – Я поступил к нему через год после смерти отца. Как велика должна быть моя благодарность! Как велика должна быть моя благодарность мистеру Уикфилду за милостивое его предложение взять меня в ученики! Не будь его, учение было бы мне недоступно при ничтожных наших средствах – мамашиных и моих. – Значит, когда кончится срок учения, вы будете настоящим юристом? – спросил я. – Если будет на то воля провидения, юный мистер Копперфилд, – сказал Урия. – Может быть, когда-нибудь вы сделаетесь компаньоном мистера Уикфилда, – продолжал я, желая доставить ему удовольствие, – и фирма будет называться «Уикфилд и Хип» или «Хип, преемник Уикфилда». – О нет, мистер Копперфилд! – возразил Урия, покачав головой. – Для этого я человек слишком маленький, смиренный. Он, в самом деле, поразительно напоминал деревянную голову на стропиле за моим окном, когда в смирении своем сидел, осклабившись и растянув рот так, что на щеках образовались складки, и искоса на меня посматривал. – Мистер Уикфилд – превосходный человек, мистер Копперфилд, – продолжал Урия. – Но, разумеется, если вы давно с ним знакомы, вы это знаете лучше моего. Я ответил, что он, несомненно, превосходнейший человек, но познакомился я с ним недавно, хотя он и друг моей бабушки. – Ах, вот как, мистер Копперфилд! – подхватил Урия. – Ваша бабушка – очень милая леди, юный мистер Копперфилд! Когда Урия желал выразить восторг, он как-то весь извивался, – это была отвратительная манера, – и я обратил внимание не столько на его комплимент моей родственнице, сколько на его шею и туловище, извивавшиеся, как змея. – Очень милая леди, мистер Копперфилд! – повторил Урия Хип. – Мне кажется, она в восторге от мисс Агнес, юный мистер Копперфилд? Я храбро ответил «да», хотя – да простит мне бог! – ровно ничего об этом не знал. – Надеюсь, и вы в восторге от нее, мистер Копперфилд, – продолжал Урия. – Да, я уверен, что это так. – Все должны быть от нее в восторге, – заявил я. – О, благодарю вас за эти слова, мистер Копперфилд! – воскликнул Урия Хип. – Как они справедливы! Хоть я человек маленький, смиренный, но я знаю, как они справедливы! О, благодарю вас, мистер Копперфилд! Захлебываясь от избытка чувств, он извивался, пока не сполз с табурета, а спустившись с него, стал собираться домой. – Мамаша будет меня ждать и начнет беспокоиться, – сказал он, посмотрев на бледный, полустертый циферблат часов, которые носил в кармане. – Хотя мы люди маленькие, смиренные, но мы очень привязаны друг к другу, мистер Копперфилд. Если бы вы пожелали заглянуть когда-нибудь к нам вечерком и выпить чашку чаю в нашем убогом жилище, мамаша гордилась бы вашим посещением не меньше, чем я. Я ответил, что с удовольствием приду. – Благодарю вас, мистер Копперфилд, – сказал Урия, поставив на полку свою книгу. – Вероятно, вы поживете здесь некоторое время, мистер Копперфилд? Я объяснил, что, должно быть, буду здесь жить, пока не окончу школы. – Ах, вот как! – воскликнул Урия. – Я бы сказал, мистер Копперфилд, что со временем компаньоном фирмы будете вы! Я его уверял, что таких намерений у меня и в помине нет и никто и не строил подобных планов, но Урия стоял на своем и на все мои возражения льстиво повторял снова: – О, как же, мистер Копперфилд, я бы сказал, что со временем им будете вы! Собравшись, наконец, покинуть контору, он осведомился, не возражаю ли я против того, чтобы он потушил свет, и когда я выразил согласие, немедленно потушил его. Пожав мне руку – на ощупь в темноте его рука была похожа на рыбу, – он чуть-чуть приоткрыл дверь на улицу и, проскользнув в нее, захлопнул за собой, а мне пришлось пробираться по дому во мраке, что стоило мне немалых трудов и даже паденья, так как я налетел на его табурет. Такова была, вероятно, главная причина, почему, как показалось мне, в течение доброй половины ночи я видел во сне Урию Хипа. Приснилось мне, между прочим, что, спустив на воду дом мистера Пегготи, он отправился в пиратскую экспедицию, причем на верхушке мачты развевался черный флаг с надписью «Руководство Тидда», и под этим дьявольским флагом он увлекал меня и малютку Эмли к Испанскому морю,[39] чтобы там утопить. На следующий день, когда я пришел в школу, мне удалось отчасти побороть мое смущение, еще через день я справлялся с ним еще лучше, и мало-помалу оно окончательно рассеялось; не прошло и двух недель, как я уже чувствовал себя совсем как дома и был счастлив среди моих новых товарищей. Я был достаточно неловок в играх и весьма отстал в науках, но надеялся, что в первом мне поможет привычка, а во втором – упорный труд. Занявшись усердно тем и другим, я вскоре преуспел во всем и заслужил общее одобрение. Прошло очень мало времени, но жизнь у «Мэрдстона и Гринби» стала казаться мне чем-то невероятным, а с жизнью в школе я так освоился, как будто находился здесь давным-давно. Школа доктора Стронга была превосходная и отличалась от школы мистера Крикла так же, как отличается добро от зла. Порядок поддерживался в ней строго и благопристойно, в основе лежала разумная система: всегда и во всем полагались на честь и порядочность учеников и открыто признавали за ними эти качества, если сами мальчики не обманывали доверия, и такая система творила чудеса. Все мы сознавали, что принимаем участие в руководстве школой и поддерживаем ее репутацию и достоинство. В результате мы быстро привязывались к ней, – во всяком случае, так было со мной, и за все время моего пребывания там я не встречал ни одного ученика, который относился бы к – нашей школе иначе, – и учились с большой охотой, желая сохранить ее добрую славу. После занятий мы развлекались чудесными играми и пользовались полной свободой, но, помню, несмотря на это, в городе отзывались о нас одобрительно, и редко случалось, чтобы мы своим видом или поведением наносили ущерб репутации доктора Стронга и его воспитанников. Некоторые из старших школьников жили и столовались в доме доктора, и от них я узнал кое-что о его жизни. Узнал, что не прошло еще и года, как он женился на красивой молодой леди, которую я видел в кабинете, женился по любви, ибо у нее не было ни единого шестипенсовика, но зато была целая стая бедных родственников (так говорили наши мальчуганы), готовых захватить дом доктора, вытеснив самого хозяина. Узнал я также, что глубокая задумчивость доктора приписывается вечным его поискам греческих корней; по простоте душевной и по невежеству своему, я вообразил, будто доктор одержим какою-то ботанической манией – к тому же во время прогулок он всегда смотрел в землю, – и лишь впоследствии я установил, что это были корни слов для нового словаря, который он задумал составить. Адамс, наш старшина, обладавший способностями к математике, произвел, как сообщили мне, вычисления, сколько времени займет составление словаря, принимая во внимание план доктора и темп работы. Он полагал, что словарь может быть закончен через тысячу шестьсот сорок девять лет, считая с последнего, то есть шестьдесят второго, дня рождения доктора. Но сам доктор был кумиром всей школы, да и плоха была бы школа, если бы дело обстояло иначе, ибо доктор был добрейший человек, наделенный простодушием – и доверчивостью, которые могли растрогать даже каменные сердца урн на стене. Когда он прогуливался в той части двора, которая примыкала к боковой стене дома, а залетевшие сюда грачи и галки, лукаво склонив головы, смотрели ему вслед, словно понимая, что в житейских делах они куда более сведущи, чем он, – когда он там прогуливался, достаточно было любому бродяге приблизиться к нему настолько, чтобы заглушить скрип его башмаков и привлечь его внимание хотя бы к одной фразе о бедственном своем положении, – и такой бродяга бывал обеспечен на ближайшие два дня. Это было так хорошо известно всей школе, что учителя и старшины, выскочив из окон, старались перерезать путь этим мародерам и прогоняли их со двора, прежде чем им удавалось оповестить доктора о своем присутствии. Иногда операция завершалась благополучно в нескольких акрах от него в то время, как он, ровно ничего не подозревая, прохаживался взад и вперед неровными шажками. За пределами своих владений, не оберегаемый никем, он был настоящей овцой, которую каждый мог стричь. Он готов был снять с ног и отдать собственные гетры. Среди школьников ходил рассказ (я не имею и никогда не имел понятия, на чем он основан, но я верил ему столько лет, что в правдивости его не сомневаюсь), – рассказ о том, как однажды в морозный зимний день он действительно отдал свои гетры какой-то нищенке, что вызвало затем скандал во всей округе, так как она таскала от двери к двери хорошенького младенца, завернутого в эти принадлежности туалета, которые были опознаны решительно всеми, ибо пользовались в наших краях не меньшей известностью, чем собор. Единственным человеком, не опознавшим их, добавляет легенда, был сам доктор; когда они незамедлительно появились у двери маленькой лавчонки старьевщика, который пользовался дурной славой, так как обменивал такие веши на джин, было замечено, что доктор не раз рассматривал их с одобрением, словно восхищаясь интересным новым фасоном и находя их лучше своих собственных. Очень приятно было видеть доктора вместе с красивой, молодой женой. Его любовь к ней выражалась в отеческой нежности, что уже само по себе рисовало его как прекрасного человека. Я нередко видел, как они прогуливались по саду, где зрели персики, а иногда мог наблюдать их вблизи, в кабинете или в гостиной. Мне казалось, что она очень заботится о докторе и очень его любит, хотя я никогда не верил в живейший ее интерес к словарю, тяжеловесные отрывки коего доктор вечно носил в карманах и в подкладке шляпы, а во время прогулок, по-видимому, давал обстоятельные разъяснения жене. Я часто видел миссис Стронг, отчасти потому, что я ей понравился в то утро, когда был представлен доктору, и с той поры она всегда была добра ко мне и интересовалась мною, а отчасти потому, что она очень любила Агнес и постоянно захаживала к нам. Мне чудилась какая-то странная, никогда не ослабевавшая напряженность в ее отношениях с мистером Уикфилдом (которого она как будто побаивалась). Приходя к нам по вечерам, она всегда уклонялась от его предложения проводить ее и убегала со мной. Иной раз, когда мы весело перебегали двор собора, думая, что никого не встретим, мы встречали мистера Джека Мелдона, который при виде нас всегда выражал удивление. Матушка миссис Стронг восхищала меня. Звали ее миссис Марклхем, но мы, мальчики, прозвали ее «Старый Вояка» за умение командовать и сноровку, с какою она напускала на доктора несметные полчища родственников. Это была маленькая востроглазая женщина, всегда надевавшая в торжественных случаях один и тот же чепец, украшенный искусственными цветами и двумя искусственными бабочками, которые якобы порхали над цветами. Среди нас ходило поверье, будто этот чепец прибыл из Франции и мог быть не иначе, как произведением искусства сей хитроумной нации. Но, в сущности, я знал о нем лишь то, что он неизменно появлялся по вечерам, где бы ни появлялась миссис Марклхем; что она приносила его в индийской корзиночке на дружеские собрания; что бабочки были наделены способностью постоянно трепетать и, подобно трудолюбивым пчелам, не теряли золотого времени, высасывая соки из доктора Стронга. Я имел возможность очень хорошо наблюдать Старого Вояку (это прозвище отнюдь не было непочтительным) однажды вечером, который памятен мне по причине, о коей я сейчас расскажу. У доктора собралась небольшая компания по случаю отъезда мистера Джека Мелдона в Индию, куда он отправлялся, кажется, для поступления в армию: мистер Уикфилд в конце концов уладил его дела. Этот день совпал со днем рождения доктора. Нас освободили от занятий, утром мы преподнесли ему подарки, старшина произнес речь от имени всех нас, и мы приветствовали его возгласами «ура!» – пока не охрипли и пока он не прослезился. А вечером мистер Уикфилд, Агнес и я отправились к нему (на сей раз – как к частному лицу) пить чай. Мистер Джек Мелдон явился туда раньше нас. Когда мы вошли, миссис Стронг в белом платье с лентами вишневого цвета играла на фортепьяно, а он, склонившись над ней, переворачивал ноты. Когда она оглянулась, румянец на ее белом лице показался мне не таким ярким, как всегда, но она была очень красива, удивительно красива. – А я и позабыла принести вам поздравления с днем вашего рождения, доктор, – сказала матушка миссис Стронг, когда мы уселись. – Но можете быть уверены, что мое поздравление – не пустые слова. Желаю вам еще много раз встречать этот счастливый день. – Благодарю вас, сударыня, – отвечал доктор. – Много-много раз встречать этот счастливый день, – повторил Старый Вояка. – Желаю вам этого не только ради вас, но и ради Анни, и ради Джона Мелдона, и ради многих других. Мне кажется, будто не дальше, чем вчера, Джон, ты был мальчуганом, на голову ниже мистера Копперфильда, и по-ребячьи ухаживал за Анни в огороде, за кустами крыжовника. – Милая мама, сейчас не стоит вспоминать об этом, – сказала миссис Стронг. – Анни, не глупи! – возразила ее мать. – Как только речь заходит о таких вещах, ты, старая замужняя женщина, краснеешь. Когда же ты научишься слушать о них не краснея? – Старая? – воскликнул мистер Джек Мелдон. – Анни? Полно! – Да, Джон, она – старая замужняя женщина, – заявил Вояка. – Старая не по годам, – разве ты или кто-нибудь еще слыхал, чтобы я называла двадцатилетнюю женщину старой по годам? Твоя кузина – жена доктора, и я говорила о ней как о его жене. Твое счастье, Джон, что твоя кузина – жена доктора. Ты нашел в нем влиятельного и доброго друга, и я предрекаю, что он будет еще добрее, если ты этого заслужишь. У меня нет ложной гордости. Не колеблясь, я всегда откровенно признаю, что некоторые члены нашего семейства нуждаются в друге. Ты сам, Джон, был одним из них, прежде чем благодаря влиянию твоей кузины не обрел себе друга. Доктор, по доброте сердечной, махнул рукой, как бы не придавая этому значения и желая избавить мистера Джека Мелдона от дальнейших воспоминаний. Но миссис Марклхем пересела на другой стул, поближе к доктору, и коснулась веером его рукава. – Нет, право же, дорогой доктор, вы должны меня извинить: чувства мои так глубоки, что я постоянно возвращаюсь к этому предмету. Я его называю моей манией, это у меня такой пунктик. Вы – наше счастье. Для нас вы – благословенье божье. – Вздор, вздор! – сказал доктор. – Нет, извините! – возразил Старый Вояка. – Никого из посторонних здесь нет, здесь только наш добрый друг, мистер Уикфилд, которому мы вполне доверяем, и я не могу согласиться, чтобы мне зажимали рот. Если вы будете упорствовать, доктор, я воспользуюсь привилегиями тещи и пожурю вас. Я говорю вполне честно и откровенно. То, что я говорю сейчас, я сказала и в тот день, когда вы так меня ошеломили, – помните, как я была ошеломлена? – сделав предложение Анни. Конечно, не было ничего из ряда вон выходящего – было бы нелепо утверждать обратное – в самом предложении, но вы знали ее бедного отца, знали и ее полугодовалым младенцем, и я никогда не думала о вас как о женихе или вообще как о человеке, который может жениться, – вот и все. – Да, да… – добродушно отозвался доктор. – Не стоит вспоминать об этом. – Нет, стоит, – заявил Старый Вояка, прикладывая свой веер к губам доктора. – Очень даже стоит. Я воскрешаю эти воспоминания, чтобы мне могли возразить, если я ошибаюсь. Ну, вот. Я пошла к Анни и сказала ей о том, что случилось. Я сказала: «Дорогая моя, приходил доктор Стронг и сделал тебе благороднейшее предложение». Настаивала ли я на чем-нибудь? Нет! Я сказала: «Анни, сию же минуту отвечай мне правду: свободно ли твое сердце?» – «Мама, – сказала она, расплакавшись. – я так молода, – и это была сущая правда, – я даже не знаю, есть ли у меня сердце». – «В таком случае, дорогая моя, – сказала я, – можешь не сомневаться, что оно свободно. Как бы там ни было, моя милая, – сказала я, – но доктор Стронг находится в тревожном расположении духа, и нужно дать ему ответ. Не следует оставлять его в такой тревоге». – «Мама, – сказала Анни, все еще плача, – он будет несчастлив без меня? Если он будет несчастлив, то я так глубоко его уважаю и почитаю, что, пожалуй, пойду за него». На том и порешили. И вот тогда, но никак не раньше, я сказала Анни: «Анни, доктор Стронг будет не только твоим мужем, он заступит место твоего покойного отца, он заступит место главы нашего семейства благодаря своей мудрости, положению и, смею сказать, средствам, короче говоря, он будет для нашего семейства благословением». Я употребила это слово тогда и снова употребляю его сегодня. Если есть у меня какие-нибудь достоинства, то одним из них является постоянство. В продолжение этой речи дочь сидела безмолвная и неподвижная, с опущенными глазами; ее кузен стоял подле нее и тоже смотрел в землю. Потом она сказала очень тихо, дрожащим голосом: – Мама, надеюсь, вы кончили? – Нет, дорогая Анни, – возразил Вояка. – Я еще не кончила. Раз ты меня спрашиваешь, дорогая моя, я тебе отвечаю, что я не кончила. Я хочу пожаловаться на то, что ты, право же, как-то странно относишься к своему собственному семейству. А так как не имеет смысла жаловаться тебе, то я хочу пожаловаться твоему супругу. Посмотрите-ка, дорогой доктор, на вашу глупенькую жену! Когда доктор повернул к ней свое доброе лицо, освещенное простодушной, кроткой улыбкой, она еще ниже опустила голову. Я заметил, что мистер Уикфилд смотрит на нее очень пристально. – Когда я на днях сказала этой капризнице, – продолжала ее мать, покачивая головой и шутливо грозя ей веером, – что ей бы следовало сообщить вам о некоторых семейных обстоятельствах, – по моему мнению, она обязана была сообщить о них, – она ответила, что сообщать об этом значит просить об одолжении, и она этого не сделает, так как достаточно ей попросить, чтобы ее просьба была исполнена. – Анни, дорогая моя, это нехорошо, – сказал доктор. – Вы лишили меня удовольствия. – Почти то же самое говорила ей я! – воскликнула ее мать. – Право же, в следующий раз, когда я буду знать, что она не хочет заговорить с вами только по этой причине, я отважусь обратиться к вам сама! – Я буду очень рад, если вы так и сделаете, – ответил доктор. – Так, значит, обращаться к вам? – Непременно. – Так я и буду делать! – объявил Старый Вояка. – Договор заключен. И, добившись, мне кажется, того, чего хотела, она несколько раз похлопала доктора по руке веером (который предварительно поцеловала) и с торжеством пересела на стул, где сидела раньше. Пришли еще гости, в том числе два учителя и Адамс, и разговор стал общим. Естественно, зашла речь о мистере Джеке Мелдоне, о его путешествии, о стране, куда он отправляется, и о различных его планах и видах на будущее. В тот вечер, после ужина, он уезжал в почтовой карете в Грейвзенд, где находился корабль, на котором ему предстояло пуститься в плавание, и бог весть сколько лет пройдет, пока он вернется, разве что приедет на редину в отпуск или по болезни. Помню, все единогласно пришли к заключению, что об Индии сложилось неверное представление и против этой страны нельзя сказать ничего плохого, кроме того, что есть там один-два тигра и в полуденные часы бывает довольно жарко. Что же касается до меня, то я смотрел на мистера Джека Мелдона как на современного Синдбада и уже почитал его закадычным другом всех восточных раджей, восседающих под балдахинами и покуривающих изогнутые золотые трубки – в милю длиной, если их распрямить. Миссис Стронг очень хорошо пела, что было известно мне, часто слыхавшему, как она напевала для себя. Но либо она боялась петь в присутствии гостей, либо была в тот вечер не в голосе, – несомненно одно: петь она совсем не могла. Она попыталась было пропеть дуэт со своим кузеном Мелдоном, но даже не могла его начать; а позднее, когда она попробовала петь одна и начала очень мило, голос ее внезапно оборвался, и она, в полном унынии, поникла головой над клавишами. Добряк доктор сказал, что у нее расстроены нервы, и, придя ей на выручку, предложил всем сыграть в карты, хотя в этом деле он понимал столько же, сколько в игре на тромбоне. Однако я заметил, что Старый Вояка немедленно взял его под опеку, выбрав своим партнером, и, посвящая его в тайны игры, первым делом забрал все серебро, имевшееся у него в карманах. Мы веселились за картами, и этому веселью немало способствовали промахи доктора, которые он делал без конца, вопреки бдительности бабочек и к величайшему их раздражению. Миссис Стронг уклонилась от игры, сославшись на недомогание, а ее кузен Мелдон попросил извинить его, так как ему нужно еще уложить кое-какие вещи. Однако, покончив с этим делом, он вернулся, и они сидели рядом на диване, ведя беседу. Время от времени она вставала, заглядывала в карты доктора и советовала ему, с какой карты идти. Склоняясь над ним, она была очень бледна, и мне казалось, будто ее палец, указывающий на карту, дрожит. Впрочем, доктор радовался ее вниманию и ничего не замечал. За ужином нам было не очень весело. Все как будто почувствовали, что такая разлука – не слишком приятная вещь и чем ближе она придвигается, тем становится неприятнее. Мистер Джек Мелдон изо всех сил старался быть разговорчивым, но чувствовал себя не в своей тарелке и только испортил все дело. Не помог ничему, как показалось мне, и Старый Вояка, неустанно воскрешавший в памяти эпизоды из детской жизни мистера Джека Мелдона. Однако доктор, несомненно полагавший, что доставляет удовольствие всем, был в превосходном расположении духа и нимало не сомневался в том, что мы веселимся от души. – Анни, дорогая моя, – сказал он, посмотрев на часы и наполнив свой бокал, – ваш кузен Джек уже запаздывает, и мы не должны его задерживать, так как время и прилив, – а в данном случае приходится считаться и с тем и с другим, – никого не ждут. Мистер Джек Мелдон! Вам предстоит долгое путешествие, и перед вами лежит чужая страна. Но многие через это прошли, и еще многие пройдут до конца времен. Ветры, которым вы вручаете свою судьбу, уносили тысячи тысяч людей навстречу счастью и благополучно вернули их домой. – С какой бы точки зрения ни смотреть на это дело, – сказала миссис Марклхем, – тяжело, когда прекрасный молодой человек, которого вы знали с детства, уезжает на край света, покидая всех, кого он знал, и не ведая, что его ждет. Молодой человек, идущий на такие жертвы, заслуживает постоянной поддержки и покровительства. При этом она бросила взгляд на доктора. – Время быстро пролетит для вас, мистер Джек Мелдон, быстро для всех нас, – продолжал доктор. – Естественный порядок вещей, быть может, и лишит иных из нас возможности приветствовать вас по возвращении. Остается надеяться на лучшее, и это относится ко мне. Не буду докучать вам добрыми советами. Долгое время ты видели перед глазами хороший пример в лице вашей кузины Анни. По мере ваших сил возьмите за образец ее добродетели. Миссис Марклхем обмахивалась веером и покачивала головой. – Прощайте, мистер Джек! – закончил доктор, вставая, после чего и мы все встали. – Желаю вам счастливого пути, преуспеяния в чужих краях и благополучного возвращения на родину! Мы все поддержали этот тост и пожали руку мистеру Мелдону. Затем он быстро попрощался с присутствовавшими леди, поспешил к двери и, садясь в карету, был встречен громовым «ура» наших школьников, собравшихся для этой цели на лужайке. Бросившись к ним, чтобы пополнить их ряды, я очутился около отъезжавшей кареты, и когда, среди шума и поднявшейся пыли, с грохотам промчался мимо меня мистер Джек Мелдон, я отчетливо разглядел, что у него лицо взволнованное, а рука сжимает какой-то предмет вишневого цвета. После еще одного громового «ура» в честь доктора и еще одного в честь его супруги мальчики разошлись, а я вернулся в дом, где застал всех гостей, столпившихся вокруг доктора и обсуждавших отъезд мистера Джека Мелдона и то, как он себя при этом держал, и что он чувствовал, и прочее, и прочее. Этот разговор был прерван восклицанием миссис Марклхем: – А где же Анни? Анни не было видно, к когда стали ее звать, Анни не откликалась. Все выбежали из комнаты, чтобы разузнать, в чем дело, и мы нашли ее лежащей на полу в холле. Сначала поднялся переполох, потом выяснилось, что с ней обморок и она начинает приходить в себя благодаря обычным в таких случаях средствам. Доктор положил ее голову к себе на колени, отвел с ее лица рассыпавшиеся кудри и сказал, обращаясь к окружающим: – Бедная Анни! Она такой верный друг, и у нее такое нежное сердечко! Всему виной разлука с любимым кузеном, товарищем детских игр. Ах, как жаль! Я очень огорчен! Открыв глаза и увидев, где она находится, увидев всех нас, стоявших вокруг, она поднялась с нашей помощью и отвернулась, чтобы уронить головку на плечо доктора или, – кто знает? – быть может, для того, чтобы спрятать от нас лицо. Мы удалились в гостиную, оставив ее с доктором и ее матерью, но она сказала, что чувствует себя гораздо лучше и выразила желание, чтобы ее привели к нам. Итак, ее привели и усадили на диван, и мне она показалась очень бледной и слабой. – Анни, дорогая моя, взгляни! – сказала ее мать, оправляя ей платье. – Ты потеряла бант. Может быть, кто-нибудь будет так любезен и поищет ленту – ленту вишневого цвета? Это был бант, который она носила на груди. Мы все искали его. Помню, я сам искал его повсюду, но никто не мог его найти. – Ты не припоминаешь, когда ты видела его в последний раз, Анни? – спросила ее мать. Я недоумевал, как это она могла показаться мне бледной: на лице ее пылал яркий румянец, когда она ответила, что, кажется, видела его совсем недавно, но не стоит его искать. Однако поиски возобновились и снова ни к чему не привели. Она умоляла больше не искать, но было сделано еще несколько беспорядочных попыток разыскать бант, пока миссис Стронг совсем не оправилась, после чего гости распрощались. Очень медленно возвращались мы домой – мистер Уикфилд, Агнес и я. Мы с Агнес восхищались лунным светом, а мистер Уикфилд почти не отрывал глаз от земли. Когда мы добрались, наконец, до дому, Агнес обнаружила, что забыла свой ридикюль. Радуясь возможности услужить ей, я побежал за ним. Я вошел в столовую, где она его оставила, но там было пусто и темно. Дверь из столовой в кабинет доктора, где виднелся свет, была приоткрыта, и я направился туда, чтобы объяснить, зачем пришел, и взять свечу. Доктор сидел в кресле у камина, а юная его жена – на скамеечке у его ног. С благодушной улыбкой доктор читал вслух какие-то рукописные пояснения или изложение какой-то теории, имевшей отношение к нескончаемому словарю, а она сидела, глядя на него снизу вверх. Но такого лица, какое было у нее в тот миг, я никогда еще не видел. Оно было так прекрасно, так мертвенно-бледно, казалось таким напряженным в своей отрешенности, столько было в нем какого-то безумного, смутного, лунатического ужаса неведомо перед чем! Глаза были широко раскрыты, а каштановые волосы падали двумя пышными волнами на плечи и белое платье, сбившееся на груди, где недоставало потерянной ленты. Отчетливо помню я ее лицо, но не могу сказать, что оно выражало. Не могу сказать даже теперь, когда оно возникает на фоне моих воспоминаний. Раскаяние, унижение, стыд, гордость, любовь и доверие – все это читаю я в нем и во всем этом вижу ужас неведомо перед чем. Мой приход и объяснение, почему я вернулся, заставили ее очнуться. Потревожил я также и доктора, ибо, когда я вернулся, чтобы поставить на место свечу, которую взял со стола, он отечески гладил ее по голове, упрекал себя за безжалостность, за то, что сдался на ее уговоры и стал читать; он полагал, что ей надо лечь в постель. Но она торопливо, настойчиво просила у него разрешения остаться. Просила дать ей возможность почувствовать (я слышал, как она бормотала эти несвязные слова), что в этот вечер она пользуется его доверием. А потом, бросив взгляд на меня, когда я уже направлялся к двери, она снова повернулась к нему, и я видел, как она скрестила руки на его коленях и подняла к нему лицо, уже более спокойное, когда он вновь приступил к чтению. На меня это произвело глубокое впечатление, и я вспомнил эту сцену много времени спустя, о чем мне еще предстоит рассказать в дальнейшем.  Глава XVII Некто появляется   Со времени моего бегства мне ни разу не приходилось упоминать о Пегготи, но, разумеется, я написал ей письмо, как только поселился в Дувре, а затем послал второе, более длинное, в котором сообщал обстоятельно обо всем происшедшем со мной, когда бабушка формально взяла меня под свое покровительство. Поступив в школу доктора Стронга, я написал ей снова со всеми подробностями о том, как мне хорошо живется, и о моих надеждах на будущее. Никакой иной способ истратить подаренные мистером Диком деньги не принес бы мне того удовольствия, которое я испытал, послав Пегготи в письме золотую полугинею в погашение моего долга; и только в этом письме – не раньше, я упомянул о долговязом парне с повозкой и ослом. На эти письма Пегготи отвечала так же быстро, как клерк торгового предприятия, хотя и не так кратко и точно. Она исчерпала весь свой талант выражать свои чувства (на бумаге он, несомненно, был не слишком велик), пытаясь изобразить то, что она перечувствовала, узнав о моем путешествии. Четыре страницы, испещренные междометиями, несвязными фразами, концы которых заменялись пятнами, были бессильны принести ей облегчение. Но пятна говорили мне больше, чем самое совершенное произведение, ибо они свидетельствовали о том, что Пегготи плакала все время, покуда писала письмо, а чего еще мог бы я желать? Без особого труда я понял, что она еще не питает теплых чувств к моей бабушке. Слишком долго она была предубеждена против нее, и мои сообщения явились неожиданными. Мы никогда не знаем человека, – писала она, – подумать только, что мисс Бетси, оказывается, совсем не такая, какой ее считали! Вот это настоящая «мораль» – так выразилась она. И все же Пегготи еще побаивалась мисс Бетси, так как свидетельствовала ей свое почтение и выражала благодарность весьма робко; побаивалась она, очевидно, и за меня, вполне допуская возможность моего нового побега в ближайшем будущем; это я мог заключить из многочисленных ее намеков, что, по первому моему требованию, она вышлет мне деньги для поездки в Ярмут. Она сообщила мне новость, очень взволновавшую меня: в нашем старом доме была распродана вся обстановка, мистер и мисс Мэрдстон выехали оттуда, а дом заперт и будет сдан внаем либо продан. Богу известно, какое незначительное место я занимал в этом доме, пока они там жили, но мне больно было думать, что дорогой моему сердцу старый дом заброшен, сад зарос сорной травой, а на дорожках толстым слоем лежат мокрые опавшие листья. И мне представлялось, как зимний ветер завывает вокруг, в окна стучит ледяной дождь, а луна бросает призрачные тени на стены пустых комнат и всю ночь напролет стережет это запустение. Вновь обратились мои мысли к могиле, там, на кладбище, под деревом, и казалось мне, что умер также и дом и все, связанное с матерью и отцом, исчезло навеки. Других новостей в письме Пегготи не было. По ее словам, мистер Баркис – превосходный муж, разве только чуть-чуть скуповат; но все мы не без греха, а у нее их множество (я понятия не имел, каковы они), и мистер Баркис посылает мне привет, а моя комнатка всегда в моем распоряжении. Мистер Пегготи здоров, и Хэм здоров, миссис Гаммидж прихварывает, а малютка Эмли не пожелала послать мне нежный привет сама, но сказала, что Пегготи может передать его, если хочет. Всеми этими новостями я, как полагается, поделился с бабушкой, не упомянув только о малютке Эмли, к которой – я инстинктивно чувствовал – она не могла бы питать особей симпатии. Пока я был еще новичком у доктора Стронга, бабушка несколько раз приезжала в Кентербери проведать меня, и всегда в неурочные часы, намереваясь, кажется, застигнуть меня врасплох. Но каждый раз она заставала меня за уроками и со всех сторон слышала, что я примерно веду себя и делаю большие успехи, а потому она скоро прекратила свои посещения. Я виделся с ней раз в три недели или раз в месяц по субботам, когда приезжал в Дувр, чтобы провести там воскресный отдых, а каждые две недели, по средам, мистер Дик приезжал в полдень в почтовой карете и гостил до утра следующего дня. Мистер Дик никогда не приезжал без кожаного бювара с запасом писчей бумаги и Мемориалом. Теперь он полагал, что время не ждет и надлежит поскорее закончить сочинение. Мистер Дик питал большое пристрастие к пряникам. Дабы эти посещения были еще более для него приятны, бабушка предписала мне открыть ему кредит в кондитерской, но на сумму, не превышающую одного шиллинга в день. Это обстоятельство, а также возложенная на меня обязанность посылать бабушке все его маленькие счета, – до уплаты по ним в загородной гостинице, где он ночевал, – вселили в меня подозрение, что ему разрешается только бренчать монетами в кармане, но отнюдь не тратить их. Позднее я убедился, что именно так оно и было, или, во всяком случае, между ним и бабушкой существовало соглашение, по которому он должен был давать ей отчет во всех своих расходах. Поскольку же ему и в голову не приходило надувать ее и всегда хотелось доставить ей удовольствие, то он весьма скупо тратил деньги. В этом отношении, как и решительно во всех других, мистер Дик был убежден, что бабушка является самой мудрой и самой удивительной женщиной на свете, о чем он мне неоднократно сообщал под большим секретом и всегда шепотом. – Тротвуд, – сказал как-то в среду с таинственным видом мистер Дик, поделившись со мной этой своей уверенностью, – кто этот человек, который прячется около нашего дома и пугает ее? – Пугает бабушку, сэр? Мистер Дик кивнул головой. – Я думаю, ничто не может испугать ее, так как она… – тут он заговорил шепотом, – никому не передавайте… она самая мудрая, самая удивительная женщина… После этих слов он отступил назад, чтобы поглядеть, какое впечатление произвело на меня его суждение о бабушке. – Когда он пришел в первый раз, это было… – продолжал мистер Дик, – это было… погоди… короля Карла казнили в тысяча шестьсот сорок девятом году. Кажется, ты говорил, что в тысяча шестьсот сорок девятом? – Да, сэр. – Кто же это может быть? – Мистер Дик в явном замешательстве покачал головой. – Не думаю, чтобы я был так стар. – Этот человек появился в том году, сэр? – спросил я. – Вот именно. Я не понимаю, как это могло быть. Ты узнал эту дату из истории, Тротвуд? – Да, сэр. – А история никогда не лжет? – осведомился с проблеском надежды мистер Дик. – О, что вы! Конечно нет, сэр! – решительно ответил я, ибо я был молод, простодушен и верил в это. – Ничего не понимаю! – помотал головой мистер Дик. – Тут что-то неладно. А все-таки этот человек пришел впервые вскоре после того, как произошла ошибка и в мою голову попали заботы из головы короля Карла. В сумерки я гулял после чая с мисс Тротвуд, и он появился около нашего дома. – Он тоже гулял? – спросил я. – Гулял? – повторил мистер Дик. – Погоди… я должен припомнить… Н-нет. Нет! Он не гулял. Чтобы поскорей добиться толку, я спросил, что же он делал. – Да его сначала вовсе не было, и вдруг он появился за ее спиной и что-то ей шепнул, – объяснил мистер Дик. – Тут она обернулась, и ей стало дурно, а я стоял и смотрел на него, а он ушел прочь. Но вот что самое удивительное: с тех пор он, вероятно, где-то прятался… должно быть, под землей или где-нибудь в другом месте… – Он и в самом деле прятался с той поры? – спросил я. – Безусловно прятался! – заявил мистер Дик, важно кивая головой. – И не показывался до вчерашнего вечера. Мы гуляли вчера вечером, а он снова появился за ее спиной, и я его узнал. – И он снова испугал бабушку? – Она задрожала от страха. Вот так! – Мистер Дик изобразил, как она задрожала, и заляскал зубами. – Ухватилась за ограду. Заплакала – И вот еще что… Тротвуд, подойди поближе… – Он притянул меня к себе и чуть слышно зашептал: – Почему, мой мальчик, она дала ему денег? – Может быть, это был нищий? Мистер Дик решительно покачал головой, отвергая такое предположение. И, повторив несколько раз очень убежденно: «Нет, не нищий, сэр, нет, не нищий», – рассказал еще о том, что поздно вечером он видел из своего окна, как бабушка снова, при свете луны, дала этому человеку деньги за садовой оградой, и он улизнул – должно быть, опять спрятался под землей, как полагал мистер Дик, – и больше не показывался. А бабушка быстро, но стараясь не шуметь, вернулась домой и даже сегодня утром была сама не своя, что весьма волновало мистера Дика. В начале этого рассказа у меня не было ни малейших сомнений в том, что сей неизвестный является лишь плодом фантазии мистера Дика и подобен тому злосчастному монарху, который причинял ему столько хлопот; но после некоторых размышлений я стал опасаться, не пытался ли кто-нибудь дважды (или угрожал попытаться) вырвать бедного мистера Дика из-под защиты бабушки и не вынуждена ли была она, питавшая к нему такую сильную привязанность, – о чем я знал от нее самой, – откупиться деньгами, чтобы сберечь его мир и покой. К тому времени я искренне привязался к мистеру Дику и был озабочен его судьбой, а потому боязнь потерять его укрепляла такое предположение; и в течение многих недель ни одна среда, когда он обычно приезжал, не проходила без того, чтобы я не беспокоился, увижу ли я его, как обычно, на крыше кареты. Но он неизменно оказывался там, седовласый, оживленный, сияющий, и больше нечего было ему рассказать мне о человеке, которому удалось испугать мою бабушку. Эти среды были счастливейшими днями в жизни мистера Дика, и едва ли они были менее счастливыми для меня. Скоро он перезнакомился в школе со всеми мальчиками и хотя не принимал никогда деятельного участия в наших забавах и только запускал с нами змей, но питал глубокий интерес к нашим играм – ничуть не меньше любого из нас. Как часто он следил, не отрывая глаз и затаив дыхание, за нашей игрой в кубарь или в шарики! Как часто, взобравшись на какой-нибудь холмик, когда мы играли в зайца и гончих, он подбадривал нас криками и размахивал шляпой над своей седой головой, совсем забыв о голове короля Карла Мученика и обо всем, что с ней связано! Сколько летних часов промелькнули для него на крикетной площадке, промелькнули как минуты! Сколько раз в зимние дни, когда мальчики катались с гор, он стоял с посиневшим от холода и восточного ветра носом и в восторге хлопал руками в шерстяных перчатках! Он был общим любимцем, и его умение делать разные мелкие вещицы казалось непостижимым. Он мог разрезать апельсин так замысловато, как никому из нас и в голову не приходило. Он мог сделать лодку из чего угодно, чуть ли не из спицы. Он превращал коленные чашки животных в шахматные фигуры, сооружал римские колесницы из старых игральных карт, мастерил из катушек колеса со спицами и птичьи клетки из старой проволоки. Но, пожалуй, самое замечательное мастерство он обнаруживал, когда брался за бечевку и солому, из которых, по нашему общему убеждению, мог соорудить решительно все, на что способны человеческие руки. Слава мистера Дика недолго ограничивалась пределами нашего круга. После нескольких сред сам доктор Стронг расспросил меня о нем, я ему сообщил все сведения, полученные мною от бабушки, и это так заинтересовало доктора, что он просил меня познакомить их в ближайшую же среду. Я совершил эту церемонию, и доктор пригласил мистера Дика приходить в школу всякий раз, когда я не встречал его в конторе почтовых карет, и отдыхать, пока мы не кончим наших утренних занятий; скоро у мистера Дика вошло в привычку направляться прямо к школе и, если мы задерживались, что случалось по средам нередко, гулять по двору в ожидании меня. Здесь он познакомился с красивой молодой женой доктора (теперь она была более бледна, чем раньше, менее весела, но не менее красива; я, да, кажется, и все мы видели ее реже) и постепенно все больше осваивался со школой, пока, наконец, не начал заходить в класс, где и ждал меня. Он всегда усаживался в одном и том же уголке, на одном и том же стуле, который прозвали в честь него «Дик»; здесь он сидел, опустив седую голову и внимательно прислушиваясь ко всему, о чем бы ни шла речь, с глубоким благоговением к наукам, которые никогда не мог постичь. Это благоговение мистер Дик простирал и на доктора, которого он считал самым глубоким и непревзойденным философом всех времен. Только спустя некоторое время он решился разговаривать с ним, не снимая шляпы, но даже тогда, когда они подружились и совместно прогуливались во дворе по боковой дорожке, которая называлась у нас «Аллея доктора», – даже тогда мистер Дик время от времени снимал шляпу, чтобы засвидетельствовать свое уважение к мудрости и наукам. Не знаю, как случилось, что во время этих прогулок доктор стал читать вслух отрывки из знаменитого словаря; быть может, сначала ему казалось, будто это все равно, что читать самому себе. Но эти чтения вошли в привычку, а мистер Дик слушал с лицом, сияющим от гордости и удовольствия, и в глубине души твердо верил, что словарь – самая увлекательная книга на свете. Когда я думаю о них, прогуливающихся взад и вперед под окнами классной комнаты. – о докторе, о том, как время от времени он помахивает листами рукописи, сопровождая чтение любезной улыбкой или важным покачиваньем головы, и о мистере Дике, который внимает чтению как зачарованный, тогда как его бедный разум витает на крыльях непонятных слов бог весть где, – когда я думаю о них, это зрелище представляется мне одним из самых умилительных, которые я когда-либо наблюдал. Мне кажется, что, если бы они могли вечно прогуливаться взад и вперед, мир стал бы лучше и что тысячи вещей, о которых так много шумят, приносят меньше пользы и миру и мне, чем эти прогулки мистера Дика и доктора. Очень скоро и Агнес подружилась с мистером Диком; часто бывая у меня дома, он познакомился и с Урией Хипом. Дружба между мной и мистером Диком крепла, но зиждилась на довольно странных основах: считаясь моим опекуном и приезжая в этом своем звании проведать меня, он всегда советовался со мной по всем вопросам, которые его смущали, и неукоснительно следовал моим советам, так как не только питал глубокое уважение к моей врожденной рассудительности, но и полагал, будто я многое унаследовал от своей бабушки. В один из четвергов, когда я собирался проводить мистера Дика из гостиницы в контору наемных карет, а потом вернуться в школу (у нас был один урок до завтрака), я встретил на улице Урию, который напомнил мне о своем обещании зайти как-нибудь и выпить чайку с ним и его матерью, при этом он, извиваясь, добавил: – Но разве я могу надеяться, мистер Копперфилд, что вы исполните обещание, – ведь мы люди ничтожные, смиренные. Я все еще не мог решить, приятен мне Урия, или противен; колебался я и тогда, остановившись на улице и глядя ему в лицо. Но мне показалось очень обидным, как это он мог заподозрить меня в гордыне, и я ответил, что дожидался только приглашения. – О! Если дело только за этим? мистер Копперфилд, и наше ничтожество и смирение не мешает вам нас посетить, милости прошу пожаловать сегодня вечером. Но если наше ничтожество является для вас препятствием, мистер Копперфилд, надеюсь, вы не будете это скрывать? Ведь мы прекрасно понимаем свое положение… Я сказал, что поговорю с мистером Уикфилдом, и если он возражать не будет, в чем я не сомневаюсь, то я с удовольствием приду. В тот же вечер, в шесть часов, – это был один из тех вечеров, когда работа в конторе кончалась раньше, – я заявил Урии, что готов идти. – Моя мать возгордится. Вернее, она возгордилась бы, не будь это грешно, юный мистер Копперфилд, – сказал Урия, когда мы отправились в путь. – Однако сегодня утром вы преспокойно решили, что я могу возгордиться, – заметил я. – О нет, мистер Копперфилд! Поверьте мне, нет! Такая мысль даже не приходила мне в голову! Я и не думал бы, что вы возгордились, если бы вы считали нас слишком ничтожными для себя. Ведь мы и в самом деле люди маленькие и смиренные. – Вы давно изучаете юридические науки? – спросил я, желая переменить разговор. – Что вы, мистер Копперфилд! Разве можно назвать изучением чтение книг! – потупившись, сказал Урия. – Часок-другой я иногда провожу по вечерам с мистером Тиддом, вот и все. – Трудновато приходится? – спросил я. – Для меня он иногда бывает трудноват. Но не знаю, каким показался бы он способному человеку, – ответил Урия. Тут он отбарабанил на ходу двумя пальцами скелетообразной руки по своему подбородку несколько тактов какой-то песенки и добавил: – Знаете ли, мистер Копперфилд, там, у мистера Тидда, есть латинские слова и термины, которые очень затруднительны для читателя с такими ничтожными познаниями, как у меня. – Вам хотелось бы научиться латыни? – живо спросил я. – Я с удовольствием научил бы вас тому, что я сам знаю. – О, благодарю вас, мистер Копперфилд! – сказал он, помотав головой. – С вашей стороны очень любезно сделать такое предложение… Но я человек слишком маленький, чтобы принять его… – Какой вздор, Урия! – О! Прошу прощения, мистер Копперфилд! Я бесконечно вам благодарен, это было бы таким для меня удовольствием! Но я человек слишком ничтожный и смиренный… И без того есть немало людей, которые не прочь попирать меня ногами в моем ничтожестве, а тут я еще буду оскорблять их чувства своей образованностью. Образование не для меня. Такому, как я, лучше не заноситься высоко. Добиваясь чего-нибудь в жизни, мистер Копперфилд, он должен всего добиваться смирением. Я никогда еще не видел, чтобы рот у него был так растянут, а складки на щеках так глубоки, как в эти минуты, когда он излагал свои убеждения, покачивая все время головой и униженно извиваясь. – Мне кажется, вы не правы, Урия, – сказал я. – Уверен, что я мог бы вас кое-чему научить, если бы вы захотели учиться. – О! Я в этом не сомневаюсь, мистер Копперфилд. Ничуть не сомневаюсь! – ответил он. – Но вы занимаете такое положение, что не можете судить о маленьких, ничтожных людях. Нет, благодарю вас, я не смею оскорблять своим образованием тех, кто выше меня. Для этого я слишком ничтожный и смиренный человек. А вот и мое убогое жилище, юный мистер Копперфилд! Мы вошли прямо с улицы в низкую, старомодную комнату, где находилась миссис Хип, которая являлась точной копией своего сына, но была ниже его ростом. Она встретила нас с чрезвычайным смирением и, целуя сына, принесла извинения, добавив, что, хотя они люди ничтожные, но и им свойственны родственные чувства, которые, как они надеются, никого оскорбить не могут. Комната, – не то гостиная, не то кухня, – была вполне приличная, но неуютная. На столе стоял чайный прибор, а над огнем камелька закипал чайник. Был там комод с пюпитром для Урии, на котором он мог читать и писать по вечерам, на полу валялся синий мешок Урии, изрыгавший документы, лежала стопка книг Урии во главе с мистером Тиддом; шкаф для посуды стоял в углу; в комнате находилась и кое-какая другая мебель. Я не помню, чтобы отдельные предметы казались жалкими, негодными к употреблению и заявляли о скудости средств, но помню, что об этом свидетельствовала вся обстановка в целом. Траур, который до сей поры носила миссис Хип, должен был возвещать о ее смирении. Несмотря на длительное время, протекшее со дня кончины мистера Хипа, она еще не сняла траура; мне показалось, что она сделала только одну уступку – надела другой чепчик, но в остальном ее траурное одеяние не претерпело никаких изменений с первых дней вдовства. – Этот день, Урия, когда мистер Копперфилд нас посетил, должен быть нам памятен, – сказала миссис Хип, приготовляя чай. – Я говорил, мамаша, что вы так и подумаете, – произнес Урия. – Если бы от моего желания зависело продлить жизнь твоего отца, – сказала миссис Хип, обращаясь к сыну, – я хотела бы, чтобы сегодня ради такого гостя он был с нами. Я был смущен этими комплиментами, но вместе с тем польщен, что меня принимают как почетного гостя, и миссис Хип показалась мне очень приятной женщиной. – Мой Урия давно мечтал об этом, сэр, – продолжала миссис Хип. – Но он боялся, как бы вас не остановило скромное наше положение, и я разделяла его опасения. Мы люди маленькие, ничтожные, такими мы всегда были, такими и останемся. – Мне кажется, у вас нет никаких оснований считать себя маленькими и ничтожными, разве что вам это нравится, – сказал я. – Благодарю вас, сэр, – отозвалась миссис Хип. – Мы ведь понимаем наше положение и умеем быть благодарными. Постепенно миссис Хип придвинулась ко мне поближе, а Урия постепенно передвинулся к стулу напротив меня, а затем они оба начали почтительно меня угощать, предлагая самое вкусное, что было на столе. Впрочем, надо сказать, на столе не было ничего особенно вкусного, но важно благое намерение, и я не остался равнодушен к их вниманию. Беседа зашла о бабушках; тут я рассказал о своей; перешли на родителей; тут я рассказал о своих; затем миссис Хип заговорила об отчимах; тут я стал говорить о своем, но осекся, вспомнив, что бабушка советовала мне об этом молчать. Но слабенькая пробочка так же могла устоять против двух пробочников, детский зуб – против двух дантистов и крохотный волан – против двух ракеток, как мог устоять я против Урии и миссис Хип. Они делали со мной все, что хотели, они вытягивали из меня то, о чем я решительно не желал говорить, и проделывали это с легкостью, о которой мне стыдно вспоминать, – тем более, что в своей детской наивности я ставил себе в заслугу такой доверительный тон и почитал себя патроном обоих почтительных моих собеседников. Несомненно, они очень любили друг друга. И эта любовь производила на меня впечатление, так как была безыскусна; но та ловкость, с какой один из них подхватывал брошенную другим нить разговора, была столь искусна, что перед ней я оказывался еще более беспомощным. Когда уже больше ничего нельзя было вытянуть из меня обо мне самом (о своем пребывании у «Мэрдстона и Гринби» и о своем бегстве оттуда я все-таки не проронил ни слова), разговор перешел на мистера Уикфилда и Агнес. Урия швырял мяч миссис Хип, миссис Хип ловила и посылала назад Урии, Урия задерживал его на некоторое время и потом бросал снова миссис Хип, и они перебрасывались им до той поры, покуда я перестал соображать, у кого этот мяч, и совсем растерялся. Да и сам мяч все время менялся. То это был мистер Уикфилд, то Агнес, то достоинства мистера Уикфилда или мое восхищение Агнес, то деловой размах мистера Уикфилда и его доходы или наше времяпрепровождение после обеда, то вино, которое пьет мистер Уикфилд, причина, почему он пьет, и сожаление, что он пьет так много, – словом, говорили то об одном, то о другом, то обо всем сразу; и все это время, как будто мало участвуя в разговоре и только подбадривая их из беспокойства, как бы они не сникли от сознания своего ничтожества и той чести, какую я им: оказывал своим присутствием, я без конца выбалтывал то, о чем не следовало болтать, и наблюдал последствия своей болтливости, глядя, как раздуваются и сжимаются ноздри Урии. Мне становилось не по себе и хотелось положить конец этому визиту, как вдруг какой-то человек, шедший по улице, – погода стояла теплая не по сезону, и дверь была открыта, чтобы проветрить душную комнату, – прошел мимо, вернулся, заглянул в комнату, затем вошел с громким возгласом: – Копперфилд! Да может ли это быть! Это был мистер Микобер! Это был мистер Микобер со своим моноклем, тростью, высоким воротничком, мистер Микобер, изящный, с благосклонно журчащим голосом – словом, он сам, собственной персоной! – Дорогой мой Копперфилд! – воскликнул мистер Микобер, протягивая мне руку. – Вот поистине встреча, которой надлежало бы внушить нашему разуму мысль о неопределенности и превратности всего человеческого… одним словом, замечательная встреча! Я иду по улице, размышляю о том, улыбнется ли счастье (как раз в данный момент у меня есть основания надеяться на это), и вот внезапно счастье улыбнулось – я натыкаюсь на юного, но дорогого мне друга, с которым связан наиболее чреватый событиями период моей жизни, смею сказать – поворотный пункт моего бытия! Копперфилд, дорогой мой, как вы поживаете? Я отнюдь не мог сказать, что встреча здесь с мистером Микобером меня обрадовала, но я также был рад его видеть, от всей души пожал ему руку и осведомился, как поживает миссис Микобер. – Благодарю! – произнес мистер Микобер, помавая, как и в былые времена, рукой и погружая подбородок в воротничок сорочки. – Она набирается сил. Близнецы уже не получают пропитания из источников Природы, – сообщил мистер Микобер в порыве откровенности, – одним словом, их отлучили от груди, и нынче миссис Микобер сопровождает меня. Она будет в восхищении, Копперфилд, возобновить знакомство с тем, кто во всех отношениях был достойным жрецом у священного алтаря дружбы! Я сказал, что буду рад повидать ее. – Вы очень любезны, – заметил мистер Микобер. Засим мистер Микобер улыбнулся, снова погрузил подбородок в воротничок и огляделся по сторонам. – Я нашел моего друга Копперфилда, – любезно начал мистер Микобер, ни к кому в частности не обращаясь, – не в одиночестве, но за трапезой вместе с почтенной вдовой и, по-видимому, с ее отпрыском… одним словом… – продолжал мистер Микобер снова в порыве откровенности, – с ее сыном! Я почту за честь быть ей представленным. Мне ничего не оставалось, как познакомить мистера Микобера с Урией Хипом и его матерью, что я и сделал. Они залебезили перед мистером Микобером, а он уселся на стул, помавая рукой с самым любезным видом. – Все друзья моего друга Копперфилда имеют право на мою дружбу, – заметил он. – Мы люди слишком маленькие и смиренные, сэр, чтобы быть друзьями мистера Копперфилда, – сказала миссис Хип. – Он был так добр, что согласился выпить с нами чая, и мы очень благодарны ему. И вам также, сэр, за ваше внимание. – Сударыня, вы очень любезны, – с поклоном ответствовал мистер Микобер. – Ну, а вы, Копперфилд, что поделываете? По-прежнему в винном деле? Мне ужасно хотелось убрать отсюда мистера Микобера. Шляпа была уже у меня в руках, и я, густо покраснев, ответил, что теперь я учусь в школе доктора Стронга. – Учитесь? – переспросил мистер Микобер, поднимая брови. – Очень рад это слышать. Хотя ум моего друга Копперфилда, – это относилось к Урии и миссис Хип, – и не нуждается в том развитии, которое было бы ему необходимо, не знай он так хорошо людей и жизнь, но это отнюдь не мешает ему быть богатой почвой для произрастания… одним словом… – тут мистер Микобер улыбнулся, вновь охваченный порывом откровенности, – он наделен интеллектом, позволяющим ему получить самое широкое классическое образование! Урия, медленно потирая длинные руки и отвратительно извиваясь всем телом, выражал этим свое согласие с таким отзывом обо мне. – Не навестим ли мы, сэр, миссис Микобер? – спросил я, чтобы увести отсюда мистера Микобера. – Это доставит ей большое удовольствие, Копперфилд, – сказал, вставая, мистер Микобер. – В присутствии наших друзей я не стыжусь упомянуть о том, что в течение многих лет мне пришлось бороться с денежными затруднениями… Я так и знал, что он не преминет сказать что-нибудь в этом роде; он всегда не прочь был похвастать своими затруднениями. – Бывали времена, – продолжал мистер Микобер, – когда я преодолевал эти затруднения. Но бывали и такие времена, когда… одним словом, когда они повергали меня наземь! Иногда я наносил им ряд сокрушительных ударов, а иногда отступал перед их численным превосходством и говаривал миссис Микобер языком Катона: «Платон, ты меня убедил!»[40] Все кончено. Больше не могу бороться! Но никогда, никогда в моей жизни я не испытывал большего удовлетворения, чем в те минуты, когда мне удавалось излить мои горести, – если мне позволено применить это слово к затруднениям, возникающим главным образом из приказов об аресте и долговых обязательств сроком на два или четыре месяца, – излить, повторяю, мои горести на груди моего друга Копперфилда! Выразив мне в столь изящной манере свое уважение, мистер Микобер закончил свою речь словами: «Прощайте, мистер Хип! Ваш покорный слуга, миссис Хип!» – и в высшей степени элегантно вышел вместе со мной, громко шаркая башмаками по тротуару и мурлыча какую-то песенку. Гостиница, в которой остановился мистер Микобер, была отнюдь не велика, и занимал он в ней маленькую комнатку, отделенную перегородкой от общего зала и пропахшую табаком. Находилась она, должно быть, над кухней, ибо сквозь щели в полу проникал горячий кухонный чад, а на стене расплывались пятна от пара. Очевидно, рядом был буфет, так как пахло спиртными напитками и слышался звон стаканов. Здесь на маленькой софе, под картинкой с изображением скаковой лошади, возлежала миссис Микобер, причем голова ее приходилась почти вплотную к камину, а ноги упирались в судок с горчицей, помещавшийся на столике в другом конце комнаты; мистер Микобер вошел первый с такими словами: – Дорогая моя, позвольте вам представить ученика доктора Стронга. Кстати сказать, я заметил, что хотя в голове у мистера Микобера была путаница насчет моего возраста и положения, но он твердо помнил о моем обучении в школе доктора Стронга как о факте, имеющем бесспорное значение в обществе. Миссис Микобер была поражена, но выразила большую радость. Я был также очень рад и, после взаимных искренних приветствий, уселся рядом с ней на софу. – Дорогая моя, если вы хотите рассказать Копперфилду о нашем теперешнем положении, о чем ему, не сомневаюсь, интересно было бы узнать, я тем временем пойду взглянуть на газетные объявления, не улыбнется ли нам счастье! – Я думал, сударыня, что вы в Плимуте, – сказал я миссис Микобер, когда он вышел. – Да, дорогой мистер Копперфилд, мы отправились в Плимут, – ответила она. – Чтобы мистер Микобер был наготове? – подсказал я. – Вот именно. Чтобы мистер Микобер был наготове. Но, увы, таможенное управление не нуждается в талантах. Связи в провинции, которыми располагает мое семейство, не помогли человеку, обладающему способностями мистера Микобера, получить в этом учреждении какую-нибудь должность. Там предпочли обойтись без человека с такими способностями, как у мистера Микобера. Ведь его таланты могли бы только обнаружить непригодность остальных служащих. А кроме того, – продолжала миссис Микобер, – эти мои родственники, которые принадлежат к плимутской ветви нашего семейства, увидев, что мистер Микобер прибыл вместе со мной, Уилкинсом, его сестрой и двумя близнецами, приняли его – не хочу скрывать от вас, дорогой мистер Копперфилд, – совсем не с тем радушием, какое он вправе был ожидать, только что выйдя из заточения. Сказать правду, – тут миссис Микобер понизила голос, – но это между нами… нас приняли холодно. – Да что вы! – воскликнул я. – Да. Очень грустно созерцать человеческую природу с такой стороны, мистер Копперфилд, но прием был решительно холодный. В этом не может быть никаких сомнений. Правду сказать, эта плимутская ветвь моего семейства повела себя очень нелюбезно с мистером Микобером уже через неделю после его приезда! Я сказал, а также и подумал, что этим людям должно быть стыдно. – Однако это так, – продолжала миссис Микобер. – Ну, что было делать при подобных обстоятельствах человеку такому гордому, как мистер Микобер! Оставалось только одно: занять денег у этой ветви моего семейства для возвращения в Лондон и, ценой любых жертв, туда возвратиться. – Значит, вы вернулись назад, сударыня? – спросил я. – Да, мы все вернулись назад, – отвечала миссис Микобер. – Я уже советовалась с другими ветвями моего семейства, какое поприще следует избрать мистеру Микоберу, так как я настаиваю на том, чтобы мистер Микобер избрал себе какое-нибудь поприще, мистер Копперфилд, – добавила она, словно я возражал против этого. – Ясно, что семья из пяти человек, не считая служанки, не может питаться одним воздухом. – Конечно, сударыня, – согласился я. – Эти другие ветви моего семейства, – продолжала миссис Микобер, – полагают, что мистер Микобер должен немедленно заняться углем. – Чем, сударыня? – Углем. Торговлей углем. Собрав некоторые сведения, мистер Микобер стал склоняться к мысли, что для человека с его дарованиями могут быть шансы на успех в «Медуэйской торговле углем». А раз так, то мистер Микобер, разумеется, решил, что первым делом надо отправиться и увидеть Медуэй. Мы отправились и увидели. Я говорю – «мы», мистер Копперфилд, потому что я никогда, – тут миссис Микобер пришла в волнение, – никогда не покину мистера Микобера! Я что-то пробормотал, выражая свое одобрение и восхищение. – Мы отправились и увидели Медуэй, – повторила миссис Микобер. – Мое мнение такое, что торговля углем на этой реке, возможно, требует и таланта, но капиталов она требует несомненно. Талант у мистера Микобера есть, капиталов нет. Кажется, мы видели большую часть Медуэя, и таково мое личное мнение. Очутившись так близко отсюда, мистер Микобер заключил, что было бы безрассудно не приехать сюда, чтобы посмотреть на собор. Во-первых, потому, что собор заслуживает этого, а мы его никогда не видели, а во-вторых, потому, что в таком городе, где есть собор, счастье может улыбнуться. Мы находимся здесь три дня. Пока еще счастье не улыбнулось, и вы, дорогой мистер Копперфилд, не удивитесь, как удивился бы посторонний человек, если узнаете, что в настоящее время мы ждем денежного перевода из Лондона, чтобы оплатить наши счета в этой гостинице. Впредь до получения перевода, – с глубоким чувством закончила миссис Микобер, – я отрезана от моего дома – я подразумеваю мою квартиру в Пентонвилле,[41] – от моего сына и дочери, а также от моих близнецов. Я чувствовал живейшую симпатию к мистеру и миссис Микобер, находившимся в таком бедственном положении, и сказал об этом вернувшемуся мистеру Микоберу, выразив глубокое сожаление, что у меня мало денег и я не имею возможности одолжить ему необходимую сумму. Ответ мистера Микобера свидетельствовал о крайнем расстройстве его чувств. Пожимая мне руку, он сказал: – Копперфилд, вы истинный друг, но когда дело доходит до крайности, у человека всегда найдется друг, имеющий в своем распоряжении бритву. Услышав сей ужасный намек, миссис Микобер обвила руками шею мистера Микобера и умоляла его успокоиться. Он расплакался. Но почти тотчас же воспрял духом, позвонил в колокольчик лакею и заказал к утреннему завтраку горячий пудинг из почек и блюдо креветок. Когда я собрался уходить, они так настойчиво стали приглашать меня к себе пообедать с ними перед отъездом, что я не мог отказаться. Но на следующий день мне предстояло вечером много работы и я не мог прийти, а потому мистер Микобер сказал, что зайдет завтра утром в школу доктора Стронга (у него было предчувствие, что перевод придет именно завтра), и мы назначим обед на послезавтра, если это мне будет удобно. И действительно, на следующий день, еще до полудня, меня вызвали из классной комнаты в приемную, где я нашел мистера Микобера, который сообщил, что обед состоится, как было условлено. Когда я спросил его о денежном переводе, он пожал мне руку и удалился. В этот же день вечером я был очень удивлен и даже обеспокоен, увидев из окна мистера Микобера, шествующего под руку с Урией Хипом; смиренный и униженный вид Урии свидетельствовал о том, что он глубоко польщен оказанной ему честью, а мистер Микобер выражал явное удовлетворение, оказывая Урии покровительство. Но мое удивление еще более возросло, когда на следующий день, придя в гостиницу к назначенному сроку, – было четыре часа дня, – я узнал от мистера Микобера, что Урия водил его к себе домой и они пили у миссис Хин бренди с водой. – И вот что я вам скажу, дорогой Копперфилд, – заявил мистер Микобер, – ваш молодой друг Хип может стать когда-нибудь генеральным атторни.[42] Если бы я знал этого молодого человека в ту пору, когда разразилась катастрофа, одно могу сказать: с моими кредиторами удалось бы справиться куда лучше. Я совершенно не понял, как это удалось бы сделать, ибо знал, что мистер Микобер и так не заплатил им ровно ничего, но мне не хотелось задавать вопросы. Не хотелось мне также выражать надежду, что мистер Микобер был не слишком откровенен с Урией, не хотелось расспрашивать, говорили ли они обо мне. Я опасался оскорбить чувства мистера Микобера или, во всяком случае, миссис Микобер, которая была весьма чувствительна. Но эти мысли тревожили меня, и позднее я то и дело к ним возвращался. Мы превосходно пообедали: была рыба, изящно сервированная, кусок жареной говядины с почками, подрумяненные сосиски, куропатка и пудинг. Было вино, был и крепкий эль, а после обеда миссис Микобер приготовила собственноручно горячий пунш. Мистер Микобер был необычайно весел. Я никогда не видел его таким общительным. От пунша лицо его блестело, как лакированное. Веселым, хотя и несколько сентиментальным тоном он разглагольствовал о городе н предложил выпить за его процветание; при этом он заметил, что и миссис Микобер и он жили здесь необыкновенно удобно и комфортабельно и никогда не забудут приятных часов, проведенных в Кентербери. Затем он выпил за мое здоровье, и тут мы трое, – миссис Микобер, он и я, – стали припоминать историю нашего знакомства и, предаваясь воспоминаниям, снова распродавали все имущество. Затем я предложил тост за здоровье миссис Микобер, вернее сказал застенчиво: – Если вы разрешите, миссис Микобер, я с удовольствием выпью теперь за ваше здоровье! В ответ на это мистер Микобер разразился панегириком характеру миссис Микобер и заявил, что она всегда была для него руководительницей, философом и другом и что он рекомендует мне, когда наступит для меня пора подумать о браке, жениться именно на такой женщине, если только мне удастся сыскать ей подобную. По мере того как исчезал пунш, мистер Микобер становился все более оживленным и разговорчивым. Улучшалось также и расположение духа миссис Микобер, и мы запели «Остролист».[43] Когда мы добрались до «вот рука моя, верный мой друг», наши руки соединились над столом, а когда мы объявили, что «возьмем в проводники Вилли Уота», мы совсем расчувствовались, хотя не имели ни малейшего понятия, что сие означает. Словом, я никогда не видел никого, кто был бы так весел, как мистер Микобер вплоть до конца вечера, когда я самым сердечным образом распрощался с ним и с его милой женой. Поэтому на следующий день в семь часов утра я отнюдь не ожидал получения следующей записки, помеченной предшествующим днем и написанной в половине десятого вечера – через четверть часа после моего ухода: «Мой дорогой юный друг! Жребий брошен – все кончено. Скрывая под маской болезненного веселья терзания, вызванные заботами, я не поведал вам сегодня вечером о том, что надежды на денежный перевод нет никакой! В связи с такими обстоятельствами, слишком унизительными, чтобы их выносить, раздумывать о них или о них сообщать, я был освобожден от денежной ответственности, связанной с проживанием в этой гостинице, выдав долговую расписку на срок две недели с сего числа и с обязательством уплатить по ней по месту моего жительства в Пентонвилле, Лондон. Когда срок уплаты наступит, платить будет нечем. В результате – гибель. Молния вот-вот ударит, и дерево должно рухнуть. Пусть несчастный человек, который сейчас к вам обращается, дорогой Копперфилд, послужит предостерегающим сигналом для вас на жизненном пути. Обращаясь к вам с письмом, он пишет только в надежде на это и с этой единственной целью. Если бы он был уверен, что окажет вам такую услугу, быть может, луч света мог бы проникнуть в мрачную темницу, где предстоит ему отныне влачить жизнь, хотя долговечность его в настоящее время (мягко выражаясь) крайне проблематична. Эти строки – последние, мой дорогой Копперфилд, которые вы получите От Нищего Отщепенца Уилкинса Микобера». Я был так потрясен содержанием этого душераздирающего письма, что сейчас же бросился в маленькую гостиницу, намереваясь забежать туда по дороге в школу и сказать мистеру Микоберу слово утешения. Но на полпути я встретил лондонскую карету, где на задних местах восседали мистер и миссис Микобер. Мистер Микобер – воплощение спокойствия и благодушия – улыбался, внимая миссис Микобер, и уплетал грецкие орехи, извлекая их из бумажного пакета, а из бокового его кармана торчала бутылка. Они не видели меня, и я, поразмыслив, почел за лучшее сделать вид, будто их не заметил. У меня словно камень с сердца упал, я свернул в переулок, ведущий прямо в школу, и, пожалуй, почувствовал облегчение оттого, что они уехали. Но все же я по-прежнему питал к ним большое расположение.  Глава XVIII Взгляд в прошлое   Школьные мои дни! Тихое скольжение моего существования – невидимое, неощутимое движение жизни – от детства к юности! Оглядываясь назад, на эту струящуюся воду, – теперь это сухое русло реки, засыпанное листьями, – я постараюсь припомнить по некоторым уцелевшим вехам, отмечавшим ее течение, как она некогда текла. Вот я занимаю свое место в соборе, куда мы отправляемся все вместе каждое воскресное утро, предварительно собравшись для этой цели в школе. Запах земли, воздух, не прогретый солнцем, ощущение, будто ты отрезан от всего мира, гудение органа в белых и черных сводчатых галереях и боковых приделах, – вот крылья, уносящие меня назад, и на них я парю, не то бодрствуя, не то в полусне. Я не последний ученик в школе. За несколько месяцев я перегнал многих. Но первый ученик кажется мне могущественным существом, пребывающим далеко-далеко, на головокружительных высотах, и высоты эти недосягаемы. Агнес говорит: «Нет!» – но я говорю: «Да!» – и доказываю ей, что она даже и не подозревает, какие запасы премудрости накопило это удивительное создание, чье место со временем могу, по ее мнению, занять я, даже я, жалкий претендент! Он не закадычный мой друг и не явный мой покровитель, каким был Стирфорт, но я питаю к нему благоговейное уважение. Больше всего занимает меня мысль, кем он станет, когда окончит школу доктора Стронга, и что делать людям, чтобы устоять против него и удержать за собой хоть какое-нибудь место. Но кто это врывается в мои воспоминания? Это мисс Шеперд, которую я люблю. Мисс Шеперд обучается в пансионе девиц Неттингол. Я обожаю мисс Шеперд. Это маленькая девочка в короткой жакетке, с круглым личиком и кудрявыми льняными волосами. Юные леди из пансиона девиц Неттингол также ходят в собор. Я не могу смотреть в свой молитвенник, потому что должен смотреть на мисс Шеперд. Когда поют певчие, я слышу голос мисс Шеперд. В богослужение я вставляю имя мисс Шеперд; я помещаю ее среди членов королевского дома. У себя в комнате я в порыве любви иной раз готов воскликнуть: «О мисс Шеперд!» Сначала я не уверен в чувствах мисс Шеперд, но, наконец, Судьба к нам благосклонна – мы встречаемся в школе танцев. Моя дама – мисс Шеперд. Я прикасаюсь к перчатке мисс Шеперд и чувствую, как трепет пробегает по правому рукаву моей курточки и добирается до волос. Я не говорю никаких нежных слов мисс Шеперд, но мы понимаем друг друга. Мисс Шеперд и я живем лишь для того, чтобы соединиться навеки. Не знаю, зачем я тайком преподношу мисс Шеперд двенадцать американских орехов? Они не пригодны для выражения нежных чувств, их нелегко уложить в аккуратный пакет, их трудно расколоть даже в дверной щели, а когда их расколешь, они такие маслянистые! Однако я чувствую, что они предназначены для мисс Шеперд. Еще я дарю мисс Шеперд мягкие бисквиты и несметное количество апельсинов. Однажды я целую мисс Шеперд в гардеробной. Какой восторг! И каковы же на следующий день мои муки и мое негодование, когда до меня долетает слух, что девицы Неттингол поставили мисс Шеперд в колодки за то, что она вывертывает ноги носками внутрь! Мисс Шеперд – единственный смысл и мечта моей жизни. Как же дело доходит до того, что я порываю с ней? Для меня это непостижимо. Но охлаждение чувствуется между мною и мисс Шеперд. Шепотом передают, будто мисс Шеперд выразила желание, чтобы я не так таращил на нее глаза и открыто призналась, что отдает предпочтение юному Джонсу. Джонсу! Ничего не стоящему мальчишке! Пропасть между мною и мисс Шеперд расширяется. Наконец однажды на прогулке я встречаю учениц из пансиона девиц Неттингол. Мисс Шеперд, проходя мимо, строит гримасу и смеется, сообщая что-то подруге. Все кончено! Преданная любовь на всю жизнь – кажется, что на всю жизнь и значит на всю жизнь! – умирает: мисс Шеперд выключена из утреннего богослужения, и королевский дом ее больше не признает. Я делаю успехи в школе, и никто не нарушает мира в моей душе. Теперь я вовсе не учтив с юными леди из пансиона девиц Неттингол и не влюбился бы до безумия ни в одну из них, будь их вдвое больше и будь они в двадцать раз красивее. Уроки танцев я считаю скучнейшей затеей и не понимаю, почему девочки не могут танцевать друг с другом и оставить нас в покое. Я преуспеваю в латинских стихах и пренебрегаю зашнуровыванием башмаков. Доктор Стронг публично говорит обо мне как о подающем большие надежды юном ученом. Мистер Дик вне себя от радости, а бабушка с первой же почтой присылает мне гинею. Возникает тень молодого мясника, словно в «Макбете» – призрачная голова в шлеме.[44] Кто он, этот молодой мясник? Он – пугало всех юнцов Кентербери. Ходит молва, будто говяжий жир, которым он смазывает себе волосы, наделяет его чудодейственной силой, и потягаться с ним может только взрослый мужчина. Это широколицый молодой мясник с бычьей шеей, у него обветренные румяные щеки, грубый нрав и дерзкий язык. Этим языком он пользуется преимущественно для того, чтобы поносить юных джентльменов доктора Стронга. Он говорит во всеуслышание, что если они хотят, чтобы им всыпали, так он им всыплет. Он называет несколько лиц (в том числе и меня), с которыми берется расправиться одной рукой, и заявляет при этом, что другая рука будет привязана у него за спиной. Он подстерегает младших учеников и бьет их, беззащитных, по голове и бросает вызов мне вслед на самых людных улицах. По всем этим причинам я решаю сразиться с мясником. Летний вечер в зеленой ложбине, у школьной стены. В назначенный час я встречаюсь с мясником. Меня сопровождает отборный отряд школьников, мясника сопровождают два других мясника, молодой трактирщик и трубочист. Со всеми приготовлениями покончено, мясник и я стоим лицом к лицу. Один миг – и мясник высекает из левой моей брови десять тысяч звезд. Еще миг – и я не знаю, где стена, где я, где кто. Вряд ли я знаю, кто я, а кто мясник. Мы сплетены в один клубок и наносим удары, катаясь но примятой траве. Порой я вижу мясника – он в крови, но уверен в себе; порой я ничего не вижу и сижу, ловя воздух ртом, на коленях моего секунданта; порой я как бешеный бросаюсь на мясника и рассекаю себе суставы пальцев о его физиономию, но ему это как будто нипочем. Наконец я словно пробуждаюсь от обморочного сна, в голове у меня происходит что-то странное, и я вижу, как удаляется мясник, принимая поздравления двух других мясников, трубочиста и трактирщика и надевая на ходу куртку. Из этого я правильно заключаю, что победа за ним. Домой меня доставляют в плачевном состоянии, к глазам прикладывают сырые бифштексы, растирают меня уксусом с бренди, а на верхней моей губе появляется большая белая опухоль и разрастается до невероятных размеров. Три-четыре дня я сижу дома с зеленым козырьком над глазами, и вид у меня весьма неприглядный. И я очень бы скучал, если бы не Агнес, – она мне сестра, она очень сочувствует моей беде и читает вслух, и благодаря ей мне хорошо, и я не замечаю, как идет время. Агнес неизменно пользуется полным моим доверием; и я ей рассказываю решительно все о мяснике и обо всех обидах, которые он мне нанес. И она считает, что мне ничего не оставалось делать, как сразиться с мясником, хотя содрогается при мысли об этом сражении. Время крадется незаметно, и вот уже Адамс – не старшина школы, и много дней прошло с тех пор, как он был старшиной. Адамс так давно покинул школу, что, когда он приезжает навестить доктора Стронга, мало кто помнит его, кроме меня. В ближайшем будущем Адаме получит право выступать в суде, станет адвокатом и будет носить парик. С удивлением я обнаруживаю, что он скромнее, чем казался мне, и менее внушителен. И до сей поры он еще не потряс мир, ибо жизнь (поскольку я могу судить) течет все так же, как если бы он и не подвизался на жизненном поприще. Пробел… Поэзия и история шлют сонмы героев, их величественным полчищам как будто нет конца, – а что же дальше? Теперь старшина школы я! Я смотрю на выстроившуюся внизу передо мной шеренгу мальчиков и чувствую снисходительный интерес к тем из них, кто вызывает в моей памяти того мальчугана, каким был я сам, когда впервые пришел сюда. Но тот мальчик как будто не имеет ко мне никакого отношения, он остался где-то позади на жизненном пути, я никогда им не был, я просто прошел мимо него, и, кажется мне, это кто-то другой, не я… А где эта девочка, которую я увидел в день моего появления у мистера Уикфилда? Нет и ее. Это уже не девочка, похожая на портрет, – точная копия самого портрета ходит по комнатам старого дома. Это Агнес, моя милая сестра, как называю я ее мысленно, мой советчик и друг, добрый ангел, который всех приближающихся к ней осеняет самоотреченно своим легким, благостным крылом, – это Агнес. Она уже почти женщина. Какие еще перемены произошли со мной, кроме того, что я вырос, возмужал и многому выучился? Я ношу золотые часы с цепочкой, кольцо на мизинце и фрак, я, не скупясь, смазываю волосы медвежьим жиром, и этот жир, а также и кольцо, не к добру. Неужели я опять влюблен? Да. Я обожаю старшую мисс Ларкинс. Старшая мисс Ларкинс – не маленькая девочка. Это высокая, смуглая, черноглазая, статная женщина. Старшая мисс Ларкинс отнюдь не птенчик, ибо и самая младшая мисс Ларкинс уже не птенчик, а она моложе своей сестры года на три, на четыре. Может быть, старшей мисс Ларкинс лет под тридцать. Моя страсть к ней безгранична. Старшая мисс Ларкинс водит знакомство с офицерами. Для меня это ужасно. Я вижу, как они разговаривают с ней на улице. Я вижу, как они переходят через дорогу, чтобы встретиться с ней, когда появляется вдали ее шляпка (она любит яркие шляпки) рядом со шляпкой ее сестры. Она смеется и болтает с ними, ей как будто это нравится. В свободное время я постоянно прохаживаюсь взад и вперед по улице в надежде встретить ее. Если мне удается поклониться ей хоть раз в день (я знаком с мистером Ларкинсом и, следовательно, знаю ее достаточно, чтобы поклониться), я чувствую себя счастливым. Иногда я удостаиваюсь ответного поклона. Если только есть на свете справедливость, то я должен быть вознагражден за ту мучительную пытку, какую претерпеваю в день бала, где, как мне известно, старшая мисс Ларкинс будет танцевать с военными. Страсть лишает меня аппетита и заставляет постоянно носить мой самый новый шелковый галстук. Некоторое облегчение испытываю я только тогда, когда надеваю свой лучший костюм и заставляю без конца чистить себе ботинки. Тогда я кажусь себе более достойным старшей мисс Ларкинс. Все, что принадлежит ей или имеет к ней какое-нибудь отношение, для меня драгоценно. Мистер Ларкинс (ворчливый старый джентльмен, у него двойной подбородок и один глаз неподвижен) представляет для меня величайший интерес. Если мне не удается встретить его дочь, я иду туда, где могу встретить его. Вопрос: «Как поживаете, мистер Ларкинс? Как здоровье молодых леди и всего вашего семейства?» – кажется столь многозначительным, что я краснею. Я постоянно думаю о своем возрасте. Допустим, мне семнадцать лет, допустим, я слишком молод для старшей мисс Ларкинс, но что за беда? Оглянуться не успеешь, как мне исполнится двадцать один год! По вечерам я регулярно прогуливаюсь перед домом мистера Ларкинса, хотя сердце у меня разрывается, когда я вижу, как туда входят офицеры и слышу их голоса в гостиной, где старшая мисс Ларкинс играет на арфе. А несколько раз я брожу вокруг дома, унылый и влюбленный, уже после того, как семья улеглась спать, и гадаю о том, где спальня старшей мисс Ларкинс (теперь мне кажется, что я принимал за ее комнату спальню мистера Ларкинса). Мне хочется, чтобы вспыхнул пожар, чтобы вокруг собралась устрашенная толпа, чтобы я пробился сквозь нее с лестницей, приставил эту лестницу к окну комнаты мисс Ларкинс, спас ее, унеся в своих объятиях, вернулся за какой-нибудь забытой ею вещью и погиб в пламени! Да, ибо, в общем, моя любовь бескорыстна, и мне кажется, что я был бы счастлив предстать героем перед мисс Ларкинс, а затем испустить дух. В общем, но не всегда. Иной раз передо мной возникают более радужные видения. Когда я занимаюсь своим туалетом (на это уходит два часа) перед большим балом у Ларкинсов (его я с нетерпением жду три недели), я услаждаю себя приятными мечтами. Вот я собираюсь с духом и признаюсь в своих чувствах мисс Ларкинс. Вот мисс Ларкинс склоняет головку на мое плечо и говорит: «О мистер Копперфилд, могу ли я верить своим ушам!» Вот навещает меня на следующее утро мистер Ларкинс и говорит: «Дорогой мой Копперфилд, моя дочь открыла мне все. Молодость не является препятствием. Даю вам двадцать тысяч фунтов. Будьте счастливы!» И вот смягчается моя бабушка и дает нам свое благословение, а мистер Дик и доктор Стронг присутствуют на свадьбе. Мне кажется, я юноша рассудительный, – я хочу сказать: так мне кажется теперь, когда я оглядываюсь назад. И, конечно, скромный. Но тем не менее я об этом мечтаю. Я отправляюсь в волшебный дом, там огни, болтовня, музыка, цветы, офицеры (к моему сожалению) и старшая мисс Ларкинс, сияющая красотой. На ней голубое платье, в волосах голубые цветы – незабудки. Как будто ей могут понадобиться незабудки! Это первый настоящий бал для взрослых, на который меня пригласили, и я немножко смущен: кажется, будто я здесь совсем чужой и никто не обращается ко мне, кроме мистера Ларкинса, который спрашивает меня, как поживают мои школьные товарищи, хотя этот вопрос совсем лишний – ведь я пришел сюда не для того, чтобы меня оскорбляли! Сначала я стою в дверях и упиваюсь созерцанием кумира моего сердца, как вдруг она приближается ко мне – она, старшая мисс Ларкинс, – и любезно спрашивает меня, танцую ли я. Я кланяюсь и, запинаясь, отвечаю: – Только с вами, мисс Ларкинс. – И больше ни с кем? – осведомляется мисс Ларкинс. – Мне не доставило бы никакого удовольствия танцевать с кем-нибудь еще. Мисс Ларкинс смеется, краснеет (или мне только кажется, что она краснеет) и говорит: – На первый танец я приглашена. Следующий – ваш. Этот момент наступает. – Кажется, это вальс, – нерешительно говорит мисс Ларкинс, когда я предстаю перед ней. – Вы вальсируете? Если нет, то капитан Бэйли… Но я вальсирую (кстати сказать, совсем неплохо) и увожу мисс Ларкинс. С суровым видом я увожу ее от капитана Бэйли. Он страдает, в этом я не сомневаюсь; но для меня он ничто. Я тоже страдал. Я вальсирую со старшей мисс Ларкинс! Не знаю, где я вальсирую, долго ли и кто вокруг нас. Знаю только, что плыву в эфире с голубым ангелом, пребывая в блаженном экстазе, и вот я уже сижу с нею вдвоем на диване в маленькой комнате. Она восторгается цветком (розовая японская камелия, цена полкроны) в моей петлице. Я преподношу ей цветок и говорю: – Я требую за него бесконечно много, мисс Ларкинс. – Неужели? Что же именно? – спрашивает мисс Ларкинс. – Один из ваших цветов, чтобы я мог беречь его, как скряга – свое золото. – Вы храбрый мальчик, – говорит мисс Ларкинс, – Пожалуйста. Она без малейших признаков неудовольствия подает мне цветок, а я прижимаю его к губам, а потом к сердцу. Мисс Ларкинс, смеясь, берет меня под руку и говорит: – А теперь отведите меня к капитану Бэйли. Я поглощен мыслями об этом восхитительном разговоре и о вальсе, когда она снова подходит ко мне под руку с некрасивым пожилым джентльменом, который весь вечер играл в вист, и говорит: – А вот и мой храбрый друг. Мистер Честл хочет познакомиться с вами, мистер Копперфилд. Я сразу соображаю, что это друг семьи, и чувствую себя весьма польщенным. – Я восхищаюсь вашим вкусом, сэр, – говорит этот джентльмен. – Он делает вам честь. Вряд ли вы особенно интересуетесь хмелем, – я, видите ли, занимаюсь разведением хмеля, – но, может быть, вам случится побывать в наших краях, близ Эшфорда, мы будем очень рады, если вы заедете к нам и погостите у нас, сколько вам вздумается. Я горячо благодарю мистера Честла и жму ему руку. Мне кажется, я пребываю в блаженном сне. Снова я вальсирую со старшей мисс Ларкинс. Она говорит, что я так хорошо вальсирую! Домой я ухожу, охваченный невыразимым восторгом, и мысленно вальсирую всю ночь напролет, обвивая рукой голубую талию моего драгоценного божества. В течение нескольких дней я погружен в упоительные мечты, но больше я не встречаю ее на улице и не застаю дома, когда прихожу с визитом. Я разочарован, но черпаю некоторое утешение в священном залоге – увядшем цветке. – Тротвуд, как вы думаете, кто выходит завтра замуж? – говорит однажды после обеда Агнес. – Та, которой вы восхищаетесь. – Неужели вы, Агнес? – Я! – Она поднимает веселое личико над нотами, которые переписывает. – Слышите, папа, что он говорит?.. Старшая мисс Ларкинс. – За… За капитана Бэйли? – едва хватает у меня сил спросить. – Нет, не за капитана. За мистера Честла, хмелевода. Недели две я страшно удручен. Я снимаю кольцо с мизинца, ношу самый плохой костюм, не прибегаю больше к медвежьему жиру и часто проливаю слезы над увядшим цветком бывшей мисс Ларкинс. Но в конце концов мне начинает надоедать такая жизнь, и, получив новый вызов от мясника, я выбрасываю цветок, выхожу на бой с мясником и одерживаю славную победу. Эта победа, кольцо, вновь надетое на палец, и умеренное употребление медвежьего жира – вот последние вехи, какие я могу различить теперь на моем пути к семнадцатилетию.  Глава XIX Я озираюсь вокруг и делаю открытие   Трудно сказать, радовался ли я в глубине души, или печалился, когда закончилось мое пребывание в школе и пришло время расстаться с доктором Стронгом. Мне было очень хорошо у него, я полюбил доктора и в нашем маленьком мирке завоевал уважение и занял почетное место. Вот почему мне было тяжело уезжать, но по другим причинам, которые нельзя назвать основательными, я был рад отъезду. Меня обольщали туманные мечты о самостоятельности, мечты о значительности молодого человека, действующего самостоятельно, о том, что этот восхитительный молодой человек увидит и совершит нечто чудесное, и о чудесном впечатлении, которое он, безусловно, произведет на общество. Эти химерические мечты так сильно овладели моим мальчишеским воображением, что, как мне кажется ныне, я покидал школу без того сожаления, какого можно было ожидать. Эта разлука не произвела на меня такого впечатления, как другие разлуки. Тщетно пытаюсь я восстановить в памяти, что я чувствовал в связи с ней и какие события ее сопровождали, но она не играет в моих воспоминаниях знаменательной роли, вероятно, открывающаяся перспектива приводила меня в замешательство. Мне казалось тогда, что детские мои испытания стоят немного либо совсем ничего, а жизнь была подобна огромной книге волшебных сказок, которую я вот-вот раскрою и начну читать. Мы с бабушкой часто и серьезно обсуждали вопрос о том, какой род деятельности я должен избрать. Год, если не больше, я пытался найти удовлетворительный ответ на вопрос, часто ею задаваемый: «Кем ты хочешь стать?» – но не мог обнаружить у себя ни к чему особой склонности. Если бы я мог каким-нибудь чудом овладеть наукой навигации, стать во главе морской экспедиции и пуститься в кругосветное плавание для каких-нибудь триумфальных открытий, думается мне, ничего другого я не мог бы пожелать. Но поскольку такого чуда не произошло, я хотел избрать себе занятие, которое не слишком обременяло бы кошелек бабушки, и посвятить себя этому делу, каково бы оно ни было. Мистер Дик постоянно присутствовал на наших совещаниях, и вид у него был важный и глубокомысленный. Только однажды он подал совет, внезапно предложив мне (не знаю, почему пришло ему это в голову) стать медником. Бабушка столь немилостиво встретила это предложение, что он больше никогда не отваживался что-нибудь советовать и только внимательно следил за ней, ожидая ее высказываний и побрякивая в кармане мелочью. – Вот что я скажу, милый Трот, – начала бабушка как-то утром на рождественской неделе, когда я уже покинул школу, – наш трудный вопрос еще не решен, и, поскольку, по мере наших сил, мы не должны принимать ошибочного решения, будет, мне кажется, лучше, если мы немного повременим. А тем временем ты постараешься взглянуть на него с новой точки зрения – теперь ты уже не школьник. – Постараюсь, бабушка! – Мне пришло в голову, – продолжала бабушка, – что перемена обстановки и наблюдения над жизнью вне дома будут полезны тебе и помогут разобраться в себе самом и прийти к разумному заключению. Тебе надо попутешествовать. Ты можешь, скажем, снова побывать в старых местах и повидать эту – как ее… эту несуразную женщину с таким варварским именем… При этих словах бабушка почесала себе нос, ибо никогда не могла до конца простить Пегготи ее фамилию. – Мне хотелось бы этого больше всего на свете! – Вот видишь, как удачно, потому что и я этого хочу. Вполне разумно, что тебе этого хочется, так и полагается. Я убеждена, Трот, что ты всегда будешь поступать разумно и как полагается. – Надеюсь, что так, бабушка. – Твоя сестра, Бетси Тротвуд, всегда поступала бы, как полагается, и была бы самой разумной девушкой на свете. Ты будешь достоин ее, не правда ли? – Я хотел бы стать достойным вас, бабушка. Для меня этого довольно. – Слава богу, что твоя мать – бедное дитя! – покинула нашу землю, – продолжала бабушка, одобрительно на меня поглядев, – а не то она теперь так возгордилась бы своим сыном, что ее слабая головка совсем бы свихнулась, если, конечно, в ней еще могло что-нибудь свихнуться. (Бабушка всегда за любую свою слабость ко мне возлагала ответственность на мою бедную мать.) Господи! Как ты похож на нее, Тротвуд! – Надеюсь, бабушка, вам это приятно? – осведомился я. – Он так на нее похож, Дик! – с чувством продолжала бабушка. – Он так мне напоминает ее, какой сна была в тот день, еще до того, как начала чахнуть. Господи боже мой, похож на нее, как две капли воды! – Да что вы! – сказал мистер Дик. – И он похож также на Дэвида, – решительно заявила бабушка. – Он очень похож на Дэвида, – согласился мистер Дик. – Но я хочу, Трот, чтобы ты стал… сильным человеком, – продолжала бабушка, – не физически, а в моральном отношении… В физическом смысле у тебя все обстоит благополучно. Хочу, чтобы ты стал человеком сильным, чтобы у тебя была воля. Смелость! – Бабушка тряхнула головой в чепце и сжала руку в кулак. – Решительность! Характер, непреклонный характер, Трот, который поддавался бы только одному влиянию – благотворному. Вот каким я хочу тебя видеть. Такими следовало бы в свое время стать твоим родителям, и, богу известно, от этого им было бы только лучше… Я выразил надежду, что стану таким, как она говорит. – А для того, чтобы ты, начав с малого, постепенно научился полагаться только на самого себя и действовать самостоятельно, я пошлю тебя путешествовать одного, – сказала бабушка. – Я было думала послать с тобой мистера Дика, но, поразмыслив, решила его оставить, чтобы он заботился обо мне… Был момент, когда мистер Дик казался разочарованным, но сознание того, что ему оказана честь заботиться о самой удивительной женщине на свете, тотчас же заставило его просиять. – Да к тому же, – продолжала бабушке, – у него есть Мемориал. – О, конечно! – поспешно сказал мистер Дик. – Я хочу, Тротвуд, без промедлений закончить Мемориал. Его надо закончить немедленно! Затем я его представлю, знаете ли… а потом… – Тут мистер Дик запнулся и некоторое время размышлял. – А потом заварится каша! Вскоре после этого, в соответствии с благими намерениями бабушки, я получил кошелек, набитый деньгами, и чемодан, и меня с любовью проводили в путь. Расставаясь со мной, бабушка напутствовала меня добрыми советами и поцелуями; она сказала, что поскольку ее цель дать мне возможность оглядеться вокруг и немного подумать, то она советует мне, если я не возражаю, пробыть некоторое время в Лондоне – то ли по дороге в Суффолк, то ли на обратном пути. Словом, я волен поступать, как мне вздумается в течение трех недель или месяца, и единственным условием, ограничивающим мою свободу, является упомянутая выше необходимость оглядеться вокруг и поразмыслить, а также обязанность писать ей трижды в неделю, чистосердечно сообщая все, что со мной происходит. Поначалу я отправился в Кентербери, чтобы проститься с Агнес и мистером Уикфилдом (я все еще удерживал за собой комнату в их доме), а также с добряком доктором. Агнес очень обрадовалась, увидев меня, и сказала, что дом кажется ей совсем другим с той поры, как я его покинул. – Я и сам кажусь себе совсем другим с тех пор, как от вас уехал, – ответил я. – Словно я лишился правой руки – так не хватает мне вас… нет, не то… вернее, рука у меня осталась, но управлять ею я не могу. Каждый, кто вас знает, Агнес, советуется с вами и позволяет вам собою руководить. – Каждый, кто меня знает, балует меня! – смеясь, сказала Агнес. – Нет. Просто вы ни на кого не похожи. Вы так добры, и у вас такой чудесный характер. Вы такая кроткая, и вы всегда правы! – Вы говорите так, словно я мисс Ларкинс до ее замужества! – весело расхохоталась Агнес, не отрываясь от рукоделья. – Полно! Нехорошо злоупотреблять моей откровенностью, – ответил я, покраснев при воспоминании о моем голубом кумире. – И все-таки я буду с вами по-прежнему откровенен, Агнес. Я никогда не отделаюсь от этой привычки. Если мне станет тяжело или я влюблюсь, я всегда вам об этом скажу, с вашего разрешения, даже если… влюблюсь всерьез. – Да вы всегда влюблялись всерьез! – заметила Агнес, засмеявшись снова. – О! Я был мальчишкой, школьником! – засмеялся я в свою очередь, но все же немного смутился. – Теперь времена переменились, и, мне кажется, в один прекрасный день я отнесусь к этому ужасно серьезно. А теперь мне хотелось бы знать, Агнес, не влюбились ли вы всерьез сами? Снова Агнес засмеялась и покачала головой. – Я так и знал. Если бы это случилось, вы бы мне сказали. Или по крайней мере, – поправился я, так как она слегка покраснела, – вы позволили бы мне догадаться об этом самому. Но я не знаю никого, кто заслуживал бы чести любить вас, Агнес! Пусть появится кто-нибудь более благородный и более достойный, чем те, кого я здесь видел, и тогда я дам свое согласие. А пока что я буду зорко приглядываться ко всем поклонникам. И, можете быть уверены, буду очень требователен к вашему избраннику. Так мы продолжали говорить, наполовину серьезно, наполовину шутя, что было вполне естественно, так как наши приятельские отношения начались еще тогда, когда мы были детьми. Но вот внезапно Агнес подняла на меня глаза и сказала другим тоном: – Тротвуд, мне хотелось бы вас спросить… может быть, мне долго не представится случай задать этот вопрос… мне кажется, я могу спросить только вас. Скажите, вы заметили в папе какую-нибудь перемену? Да, я заметил и часто спрашивал себя, заметила ли она. На моем лице отразилось, вероятно, то, что я думал, так как она опустила глаза, и я увидел блеснувшие в них слезы. – Что же это такое? – тихо спросила она. – Мне кажется… Могу я быть вполне откровенным, Агнес? Ведь я к нему так привязан. – Да, – ответила она. – Боюсь, ему не приносит добра привычка, которая приобретала над ним все большую власть с той поры, как я появился здесь. Часто он очень возбужден… а может быть, это мое воображение. – Нет, это не воображение, – покачивая головой, сказала Агнес. – Руки его дрожат, говорит он невнятно, и взгляд у него какой-то странный. Я заметил, что как раз в то время, когда он не похож на самого себя, он всегда нужен по каким-то делам. – Нужен Урии, – вставила Агнес. – Да. Он сознает, что неспособен заниматься делами или не понимает их, сознает, что, помимо своей воли, обнаруживает свою слабость, и на следующий день ему становится хуже, а через день еще хуже, и он все больше мучится и становится все более угрюмым. Не пугайтесь, Агнес, но недавно вечером я видел его в таком состоянии – он положил голову на стол и плакал, как ребенок. Я еще не кончил говорить, как вдруг она мягко закрыла мне рот рукой и уже через мгновение встретила входившего в комнату отца и прильнула к его плечу. Их лица обращены были ко мне, и выражение ее лица меня умилило. В ее чудесном взгляде видна была такая любовь к нему, такая благодарность за его любовь и заботы; она так горячо призывала меня относиться к нему ласково даже в сокровенных моих мыслях и не судить его строго; она была так горда им, так ему предана и в то же время так скорбела о нем, и так хотелось ей, чтобы я разделял ее чувства, что никакие слова не смогли бы выразить это яснее или сильнее меня растрогать. Мы были приглашены к доктору на чай. В обычный час мы отправились туда и нашли доктора в кабинете у камина вместе с молодой его женой и ее матерью. Доктор, который относился к моему отъезду так, словно я уезжал в Китай, принял меня как почетного гостя и приказал бросить в камин полено, чтобы в ярком свете лучше разглядеть лицо своего старого ученика. – Больше, Уикфилд, я не увижу новых лиц, – сказал доктор, согревая руки. – Я становлюсь ленив и хочу отдохнуть. Через полгода я распрощаюсь с моими юношами и заживу спокойной жизнью. – Вы уже лет десять говорите то же самое, доктор, – заметил мистер Уикфилд. – Но теперь я решился, – продолжал доктор. – Преемником будет мой старший помощник… На сей раз это всерьез… Поэтому вам скоро придется составить договор, который свяжет нас обоих так, словно и он и я – плуты. И позаботиться о том, чтобы вас не надули… А это, безусловно, так и случится, ежели вы сами составите договор! Прекрасно. Согласен, – сказал мистер Уикфилд. – Моя контора выполняет поручения и похитрее. – Вот тогда я займусь только своим словарем, а также… другой особой, с которой у меня тоже есть договор, я хочу сказать – Анни, – улыбаясь, продолжал доктор. Мистер Уикфилд взглянул на Анни, сидевшую за чайным столом рядом с Агнес; мне показалось, будто она отвела свой взгляд с таким необычным смущением и с такой робостью, что он снова посмотрел на нее, на сей раз более внимательно, словно в этот момент какая-то мысль мелькнула у него в голове. – Вижу, что из Индии пришла почта, – произнес он после короткой паузы. – Да, да! Верно! И от мистера Джека Мелдона есть письма, – сказал доктор. – Вот как! – Бедняга Джек! – вздохнула миссис Марклхем, покачивая головой. – Этот ужасный климат! Живешь, говорят, точно на огромной куче песка, под раскаленным стеклянным колпаком. Джек только кажется крепким, но в действительности совсем не таков. Когда он храбро решился ехать, он полагался больше на свой дух, чем на свои силы, дорогой доктор. Анни, дорогая моя, ты помнишь, конечно, что твой кузен никогда не был крепким, и никто бы не назвал его дюжим, – тут миссис Марклхем обвела взглядом всех нас и закончила особенно выразительно, – с того самого времени, когда моя дочь и он были еще детьми и гуляли под ручку день-деньской. Но Анни, к которой была обращена эта речь, ничего не ответила. – Так ли я вас понял, сударыня, что мистер Мелдон заболел? – спросил мистер Уикфилд. – Заболел? – переспросил Старый Вояка. – О дорогой сэр, чего с ним только не было! – И лишь здоровья не хватало? – Вот именно: не хватало лишь здоровья. Разумеется, у него были ужасные солнечные удары, и тропические лихорадки, и малярия, и вообще все, что можно себе представить. А что касается печени, то, уезжая, он, конечно, поставил на ней крест! – вздохнул Старый Вояка. – Обо всем этом вы узнали из его писем? – спросил мистер Уикфилд. – От него? Дорогой мой сэр, вы плохо знаете моего бедного Джека Мелдона, если задаете такой вопрос! – воскликнула миссис Марклхем, тряхнув головой и веером. – Из его писем! Конечно, нет! Он скорее дал бы себя растоптать четверке диких коней! – Мама! – прошептала миссис Стронг. – Дорогая моя Анни, раз навсегда прошу тебя не вмешиваться в то, что я говорю. Ты это можешь делать только в том случае, если хочешь подтвердить мои слова. Ты знаешь так же, как я, что твой кузен Мелдон скорей даст себя растоптать диким коням… Почему, собственно, я сказала «четверке»? Может быть, восьмерке, шестнадцати, тридцати двум! Но он никогда не сообщит ничего такого, что способно, по его мнению, расстроить планы доктора. – Планы Уикфилда, – вставил доктор, поглаживая подбородок и укоризненно взглядывая на своего советчика. – Вернее, наши общие планы касательно Джека Мелдона. Я говорил: за границей или здесь… – А я сказал, за границей, – внушительно произнес мистер Уикфнлд. – За границу отослал его я. Ответственность беру на себя. – О! Ответственность! – воскликнул Старый Вояка. – Мы знаем, что все это делалось из самых лучших побуждений, дорогой мистер Уикфилд, из самых лучших и благих побуждений! Но если бедный юноша не может там жить, значит ничего не попишешь. А если он не может там жить, то скорей умрет, чем расстроит планы доктора. Я знаю его и знаю, что он скорей умрет, чем расстроит планы доктора, – повторил Старый Вояка, обмахиваясь веером с видом пророческим, но спокойным. – Я не фанатик, сударыня, не держусь за свои планы во что бы то ни стало и сам могу их расстроить, – весело сказал доктор. – Я могу придумать другой план. Если мистер Джек Мелдон вернется домой из-за плохого здоровья, мы не заставим его ехать обратно и попытаемся найти здесь что-нибудь подходящее для него. Миссис Марклхем была потрясена таким великодушным заявлением, которого, впрочем, – нужно ли об этом упоминать? – не добивалась и не ожидала, и могла только сказать, что доктор остался верен себе; при этом она несколько раз поцеловала кончик своего веера, коим и похлопала по руке доктора. Затем она немного пожурила свою дочь Анни за то, что та не выражает своих чувств, когда доктор, ради нее, изливает такие милости на товарища ее детских игр, и сообщила нам некоторые сведения о других достойных своих родственниках, которых так хотелось бы поставить на их достойные ноги… Все это время дочь ее Анни не произнесла ни слова и не поднимала глаз. И все это время мистер Уикфилд, рядом с дочерью которого она сидела, не спускал с нее пристального взгляда. Мне кажется, он не замечал, что кто-то за ним наблюдает, он был целиком поглощен ею и своими о ней размышлениями. Вдруг он спросил, что именно писал мистер Мелдон о себе и кому он это писал. – Да вот письмо! – Миссис Марклхем взяла письмо с каминной полки над головой доктора. – Бедный юноша пишет доктору… где это – ах, вот! «Мне очень жаль, но я должен сообщить вам, что мое здоровье сильно пошатнулось, и, боюсь, мне придется на время вернуться домой; это единственная моя надежда на выздоровление». Бедняжка, все так ясно! Единственная его надежда на выздоровление! Но письмо к Анни еще яснее. Анни, покажи-ка еще раз то письмо. – Не сейчас, мама, – тихо произнесла миссис Стронг. – Моя дорогая, право же, в некоторых отношениях ты ужасно странное существо! А когда речь заходит о нуждах твоих родственников, то такой, как ты, нет на целом свете. Мы так бы и не узнали о письме, не спроси о нем я! Ты называешь это, моя милочка, доверием к доктору Стронгу? Право, ты меня удивляешь. Нужно быть более разумной. Миссис Стронг неохотно достала письмо, и я увидел, как дрожит ее рука, когда взял у нее письмо, чтобы передать его старой леди. – Посмотрим, где это место, – сказала миссис Марклхем, вооружившись лорнеткой. – «Воспоминание о прошедших временах, дорогая моя Анни…» И так далее… Нет, это не то. «Милейший старый директор». Кто это? Боже мой, Анни, как неразборчиво пишет твой кузен Мелдон. Ах, какая я глупая! Конечно, это «доктор». Ну, разумеется, милейший! – Тут она сделала паузу, чтобы снова поцеловать свой веер и похлопать им доктора по руке, а тот смотрел на нас кротко и безмятежно. – Вот, нашла! «Вы-то, Анни, не будете удивлены, когда узнаете…» Конечно, нет! Ведь ей известно, что он никогда не был крепким; как раз об этом я вам только что и говорила… Ну, вот:»…когда узнаете, что, претерпев здесь, в этой далекой стране, слишком много, я решил уехать отсюда любым способом: если возможно, то в отпуск по болезни, а если нет, то подавши в отставку. То, что я здесь вытерпел и терплю сейчас, мне не по силам». Ах, и мне не по силам было бы об этом думать, если бы не пришел так поспешно на помощь лучший из людей! – закончила миссис Марклхем, телеграфируя доктору обычным своим способом и складывая письмо. Мистер Уикфилд не проронил ни слова, хотя старая леди поглядывала на него, словно ожидая пояснений к этому известию; но он молчал с суровым видам, устремив взгляд в землю. И долго еще после того, как эта тема была исчерпана и мы уже говорили совсем о другом, он пребывал в таком положении; он изредка поднимал глаза только для того, чтобы взглянуть на доктора, или на его жену, или на них обоих, и при этом продолжал размышлять и хмуриться. Доктор любил музыку. Очень мило и выразительно спела Агнес, а также миссис Стронг. Они спели дуэт, сыграли в четыре руки, и у нас, можно сказать, получился маленький концерт. Но я обратил внимание на два обстоятельства. Во-первых: хотя Анни скоро оправилась и держалась, как всегда, между ней и мистером Уикфилдом словно пролегла пропасть, отделившая их друг от друга; и во-вторых: мистеру Уикфилду, по-видимому, не нравилась близость между нею и Агнес, и он наблюдал за ними с тревогой. И тут я вспомнил об отъезде мистера Мелдона, и тот вечер впервые предстал передо мной совсем в новом свете и, должен признаться, смутил меня. Невинная красота Анни не казалась мне теперь такой невинной, как тогда; я не доверял непринужденности ее манер и ее обаянию, а видя рядом с ней Агнес и думая о том, как добра и правдива Агнес, я начинал убеждаться, что эта дружба нежелательна. Однако Агнес радовалась этой дружбе, радовалась ей и та – другая, и потому вечер промелькнул очень быстро. Но эпизод, которым он закончился, я хорошо запомнил. Наступил момент прощания, Агнес уже собралась обнять и поцеловать миссис Стронг, как вдруг мистер Уикфилд как бы случайно очутился между ними и быстро увлек за собой Агнес. И вот тут-то я увидел (словно день отъезда мистера Мелдона не ушел в прошлое и я все еще стоял, как тогда, в дверях), я увидел взгляд миссис Стронг, брошенный на мистера Уикфилда, – тот же самый взгляд, что и в тот вечер. Мне трудно сказать, какое впечатление произвел на меня этот взгляд и почему я, думая о миссис Стронг, вспоминал о нем и не мог представить себе ее лица прелестным и невинным, как прежде. Этот взгляд преследовал меня, когда я пришел домой. Казалось, над домом доктора, который я покинул, нависло темное облако. Я по-прежнему уважал его седины, но в то же время испытывал жалость к нему, верившему людям, его предающим, и негодование против тех, кто его оскорбляет. Тень великого несчастья и великого позора, пока еще бесформенная, надвигалась на мирный приют, где я учился и играл ребенком, и ложилась на него отвратительным пятном. Мне неприятно было отныне думать о величественных старых алоэ, цветущих раз в сто лет, о тщательно подстриженных лужайках, о каменных урнах, об «Аллее доктора» и о звоне соборного колокола, осеняющим эту тихую обитель. Словно на моих глазах разграбили святая святых моего детства, пустили по ветру честь его и покой. Но утром надо было разлучаться со старым домом, в котором витал дух Агнес; это поглотило меня целиком. Да, я мог бы сюда приехать снова, я мог бы вновь – пожалуй, даже частенько, – спать в своей прежней комнате, но дни моего пребывания здесь миновали и былое время отошло в прошлое. Когда я укладывал свою одежду и книги, которые оставлял для отсылки в Дувр, на душе у меня было тяжело, и мне хотелось скрыть это от Урии Хипа, а он так угодливо старался мне помочь, что я обвинил себя в неблагодарности, подозревая, будто он очень радуется моему отъезду. Я распростился с Агнес и ее отцом, не очень-то успешно стараясь держаться, как подобает мужчине, и занял место на козлах лондонской кареты. Я так был растроган и склонен ко всепрощению, когда проезжал по улицам города, что почти решил кивнуть на прощание старому моему врагу, мяснику, и бросить ему пять шиллингов на выпивку. Но он казался таким грубым, этот мясник, скребущий в своей лавке огромный чурбан для разделки туш, да к тому же его внешность так мало выиграла от потери переднего зуба, который я ему вышиб, что я почел за лучшее не делать попыток к примирению. Помню, когда мы благополучно выехали на дорогу, больше всего я думал о том, чтобы казаться кучеру как можно старше и говорить с ним весьма внушительно. Последнее мне удалось, и хотя мне самому такой тон в собственных устах был очень неприятен, но я сохранял его, ибо решил, что он придает мне солидность. – Вам ехать до конца, сэр? – осведомился кучер. – Да, Уильям, – сказал я снисходительно (я знал этого человека). – Еду в Лондон. А потом в Суффолк. – На охоту, сэр? – спросил кучер. С такой же вероятностью, – если принять во внимание время года, – я мог бы отправиться на китобойный промысел, о чем он знал так же хорошо, как и я. Но я почувствовал себя польщенным. – Не знаю, буду ли охотиться, – ответил я, притворяясь, будто этот вопрос еще мною не решен. – Говорят, дичь нынче стала пугливой, – сказал Уильям. – И я это слышал. – Вы из Суффолка, сэр? – спросил Уильям. – Да, моя родина Суффолк, – ответил я с важностью. – Говорят, пирожки с яблоками там отменные, сэр! Я понятия об этом не имел, но ведь не мог же я не похвалиться достопримечательностями моего родного графства и не выказать своего близкого знакомства с ними, а потому кивнул головой с таким видом, будто хотел сказать: «Можете не сомневаться!» – А какие битюги! Вот это лошади! – продолжал Уильям. – Суффолкский битюг, ежели он хорош, – прямо на вес золота. Вы когда-нибудь, сэр, разводили суффолкских битюгов? – Н-нет, не… совсем, – ответил я. – Вот за мной сидит джентльмен, так он разводит их целыми табунами, – сказал Уильям. Джентльмен, о котором шла речь, был косоглаз, что не сулило ничего хорошего, обладал сильно выступающим подбородком, носил белый цилиндр с узкими плоскими полями и темные узкие драповые панталоны, которые застегивались сбоку пуговицами от башмаков до самых бедер. Подбородок его нависал над плечом кучера так близко от меня, что я ощущал на затылке дыхание джентльмена; когда я повернулся, чтобы на него взглянуть, он с видом знатока бросил на лошадей взгляд тем глазом, который у него не косил. – Правду я говорю? – спросил Уильям. – Об чем? – осведомился джентльмен. – Да об том, что вы разводили суффолкских битюгов целыми табунами? – Ну еще бы! – сказал джентльмен. – Каких только пород лошадей и собак я не разводил! Есть такие любители. Ради лошадей да собак я забываю и пищу и питье… дом, жену, детей… Забываю, как читают, пишут, считают… курят, нюхают табак… Про сон – и то забываю! – Разве подобает такому человеку сидеть позади кучера? – шепнул мне Уильям, встряхивая вожжами. Из этого вопроса я заключил, что он не прочь был бы отдать мое место знатоку лошадей; покраснев, я предложил уступить его. – Вот это будет правильно, если вам все равно, сэр, – сказал Уильям. Эту уступку я всегда считал первым моим промахом в жизни. Записывая в конторе наемных карет свое имя в книгу, я просил указать: «Место на козлах» – и вручил счетоводу полкроны. Я надел парадное пальто и захватил свой лучший плед для того только, чтобы не осрамить столь почетного места, весьма гордился им и считал, что являюсь украшением кареты. И вот на первом же перегоне мое место занял потрепанный косоглазый субъект, который не имел других достоинств, кроме запаха конюшни, да еще, пожалуй, не человеческой, а какой-то мушиной ловкости, с которой он переполз через меня на полном скаку. Неуверенность в своих силах, нередко овладевавшая мною в моих жизненных перипетиях, когда она являлась только помехой, отнюдь не уменьшилась после этого эпизода на козлах кентерберийской кареты. Тщетно старался я говорить внушительным тоном. В течение всего остального путешествия голос мой исходил, казалось, из самых глубин моего желудка, но я чувствовал, что совсем осрамился и ужасно молод! А все-таки было удивительно странно и интересно сидеть наверху, позади четверки лошадей, странно было мне, хорошо образованному, хорошо одетому молодому человеку с деньгами в кармане, проезжать по тем местам, где я спал во время своего мучительного странствования. Все, что попадалось мне на глаза, пробуждало воспоминания. Когда я глядел вниз на встречавшихся нам бродяг и видел эти лица, слишком памятные для меня, мне казалось, я чувствую снова на своей груди грязную руку медника, который хватает меня за рубашку. Когда мы загромыхали по узкой уличке Четема и мимо нас мелькнул переулок, где жил чудовищный старик, купивший у меня куртку, я вытянул шею, пытаясь разглядеть место, где я просидел весь день до сумерек, ожидая своих денег. Когда мы приблизились к Лондону и проезжали мимо Сэлем-Хауса, которым мистер Крикл управлял тяжелой рукой, я отдал бы все за то, чтобы мне разрешили спуститься вниз и отколотить его, а всех его учеников выпустить на волю, как воробьев из клетки. Мы подъехали к Чаринг-Кросс, где находилось некое обветшалое заведение «Золотой Крест».[45] Лакей ввел меня в буфетную, а затем горничная проводила меня в маленький номер, пропахший ароматами конюшни и закрывавшийся наглухо, как фамильный склеп. Я мучительно сознавал, что еще очень молод, так как решительно никто не проявлял ко мне уважения: горничная была совершенно равнодушна ко всему, что бы я ни говорил, а лакей начал со мной фамильярничать и навязываться со своими советами ввиду моей неопытности. – Что же мы закажем на обед? – развязно спросил лакей. – Молодые джентльмены, в общем, любят домашнюю птицу, ну, скажем, курицу. Я сказал, насколько мог величественно, что к курице не расположен. – Да что вы? Молодым джентльменам, в общем, надоедает говядина и баранина. Что вы скажете о рубленых котлетах? На это предложение я согласился, ибо не мог придумать ничего другого. – А как насчет картошки? – продолжал лакей, склонив голову набок и вкрадчиво улыбаясь. – Молодые джентльмены, в общем, по горло сыты картошкой. Стараясь говорить басом, я распорядился подать мне рубленых котлет с картофелем и всем, что полагается, а также справиться у буфетчика, нет ли писем на имя Тротвуда Копперфилда, эсквайра… Никаких писем там не было и быть не могло, но мне казалось, что мужчине подобает их ожидать. Лакей скоро вернулся с извещением, что писем нет (я выразил крайнее изумление), и начал накрывать для меня на стол у камина. Занимаясь этим делом, он спросил, какое вино подать мне к обеду, а когда я ответил: «Полпинты хересу», – боюсь, он решил воспользоваться случаем и слить остатки из разных графинов, чтобы набрать заказанные полпинты. Полагаю я так потому, что, читая газету, я видел, как он копошится у себя за перегородкой и возится с вышеозначенными сосудами, подобно химику или аптекарю, приготовляющему лекарство. Когда же вино появилось на белый свет, оно показалось мне очень слабым; кроме того, я обнаружил в нем английских хлебных крошек неизмеримо больше, чем может быть в любом заграничном вине в натуральном его виде. Но я имел слабость выпить его, не сказав ни слова. Я находился после обеда в превосходном расположении духа (из чего я заключаю, что яд отнюдь не всегда причиняет мучения) и решил пойти в театр. Выбрал я театр Ковент-Гарден и там, из глубины центральной ложи, смотрел «Юлия Цезаря» и новую пантомиму. Как было для меня необычно и интересно видеть воочию всех этих благородных римлян, которые сновали передо мной исключительно для моего удовольствия, совсем не такие строгие, как в школе, где они поучали меня. Фантазия, смешанная с реальностью, впечатление, произведенное на меня стихами, музыка, огни, толпа, удивительная смена великолепных ярких декораций – все это так ошеломило меня и открыло передо мной такие необозримые просторы для наслаждения, что, когда в полночь я вышел из театра на улицу, в дождь, мне показалось, будто я, прожив романтической жизнью целые века, упал с облаков прямо на землю, на злосчастную землю с ее гомоном и шлепаньем по грязи, тусклым светом фонарей, с дождевыми зонтами, стуком патен[46] и толчеей наемных карет. Я вышел в какую-то дверь и некоторое время стоял на улице, не шевелясь, словно в самом деле был чужой на этой земле. Но бесцеремонные толчки прохожих скоро помогли мне очнуться и отыскать дорогу в гостиницу, а пока я шел, снова и снова возникало в памяти чудесное зрелище; возникало оно и тогда, когда я, закусив устрицами и выпив портера, сидел далеко за полночь в буфетной, не отрывая глаз от огня в камине. Меня так захватил спектакль и так я был погружен в свое прошлое, – ибо блистательное зрелище было подобно прозрачному транспаранту, за которым развернулась передо мной прежняя моя жизнь, – что мне трудно сказать, в какой момент появился красивый стройный молодой человек, одетый со вкусом, по слегка небрежно. Его-то я не мог бы забыть, и, помнится, продолжая сидеть в буфетной перед камином и мечтать, я ощущал его присутствие, хотя не видел, как он вошел. Наконец я встал, чтобы идти спать, к большой радости сонного лакея, который, сидя в своем загончике, ощущал, видимо, какое-то томление в ногах, а потому то клал их одну на другую, то ими постукивал, то подергивал на все лады. Направляясь к двери и проходя мимо молодого человека, я взглянул на него. Тут я остановился, вернулся назад и снова взглянул. Он не узнал меня, но я узнал его мгновенно. В другое время, быть может, у меня не хватило бы решимости и смелости заговорить с ним; я мог бы отложить это на следующий день и, следовательно, мог бы его потерять. Но я все еще слишком был взволнован спектаклем, и покровительство, которое он некогда мне оказывал, столь заслуживало, как мне казалось, моей благодарности, и с такой силой пробудилась снова в моей душе прежняя любовь к нему, что сердце у меня забилось, я подошел к нему и воскликнул:

The script ran 0.02 seconds.