Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Маргарет Этвуд - Она же «Грейс» [2011]
Язык оригинала: CAN
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_history

Аннотация. 23 июля 1843 года в Канаде произошло кошмарное преступление, до сих пор не дающее покоя психологам и криминалистам. Служанка Грейс Маркс обвинялась в крайне жестоком убийстве своего хозяина и его беременной любовницы-экономки. Грейс была необычайно красива и очень юна - ей не исполнилось еще и 16 лет. Дело осложнялось тем, что она предложила три различные версии убийства, тогда как ее сообщник - лишь две. Но он отправился на виселицу, а ей всю жизнь предстояло провести в тюрьме и сумасшедшем доме - адвокат сумел доказать присяжным, что она слабоумна. Грейс Маркс вышла на свободу 29 лет спустя. Но была ли она поистине безумна? Лауреат Букеровской премии Маргарет Этвуд предлагает свою версию истории о самой известной канадской преступнице. Но вправе ли она?

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

29 Стыдно признаваться, но после этого я утратила уважение, которое раньше питала к Нэнси, как старшей по возрасту и хозяйке дома. Я выказывала свое презрение и неблагоразумно дерзила ей, так что между нами разгорались споры, приводившие к тому, что мы повышали голос, а Нэнси порой отвешивала мне оплеухи, ведь нрав у нее был взрывной, а рука тяжелая. Но пока что я знала свое место и сдачи ей не давала, а если бы придержала язык, то меня бы реже таскали за уши. Поэтому я перекладывала часть вины на себя. Кажется, мистер Киннир не замечал нашего разлада. Он даже стал ко мне добрее, чем прежде, и останавливался возле меня, когда я занималась какой-нибудь домашней работой, чтобы спросить, как дела. И я всегда отвечала: «Очень хорошо, сэр», потому что джентльмены быстренько избавляются от недовольных слуг — тебе платят за то, чтобы ты улыбалась, и нужно всегда об этом помнить. Он говорил мне, что я умница и проворная работница. И однажды, когда я тащила вверх по лестнице ведро с водой для ванны, которую мистер Киннир велел наполнить у себя в комнате для одевания, он спросил меня, почему этим не займется Макдермотт, ведь мне тяжело. Я ответила, что это моя работа, и мистер Киннир хотел взять у меня ведро и отнести его наверх, и он накрыл мою ладонь своей. — Ах нет, сэр, — сказала я. — Я не могу вам этого позволить. А он рассмеялся и сказал, что сам решает, что можно позволить, а чего нельзя, ведь он хозяин дома, не так ли? И мне пришлось с этим согласиться. И пока мы так стояли бок о бок на лестнице, а его ладонь лежала поверх моей, в вестибюль вошла Нэнси и увидела нас. Наши с ней отношения от этого не улучшились. Я часто думала о том, что все могло бы сложиться иначе, если бы в задней части дома имелась, как обычно, отдельная лестница для слуг, но ее-то здесь и не хватало. А это означало, что нам приходилось постоянно сталкиваться друг с другом, что всегда нежелательно. В этом доме нельзя было даже кашлянуть или засмеяться, чтобы тебя не услышали, особенно — в вестибюле первого этажа. А Макдермотт становился день ото дня все задумчивей и мстительней. Он сказал, что Нэнси собирается его выгнать еще до конца месяца и удержать жалованье, но он с этим не смирится. И если она с ним так обращается, то скоро точно так же будет обращаться и со мной, и нам нужно объединиться и заявить о своих правах. И когда мистера Киннира не было дома, а Нэнси уезжала с подругами в гости к Райтам — поскольку эти соседи по-прежнему с ней дружили, — Макдермотт стал чаще прикладываться к виски мистера Киннира, которое покупали бочонками, так что его было много и никто не замечал недостачи. В те времена Макдермотт говорил, что ненавидит всех англичан, и хотя мистер Киннир родом с Шотландских низин, это ничего не значит: все они воры и распутники, крадут земли и обирают бедноту, куда бы ни пришли. А мистера Киннира вместе с Нэнси он бы с радостью стукнул по голове да скинул в погреб, а он слов на ветер не бросает. Но я подумала, что он просто так выражается, ведь он всегда был хвастуном и расписывал свои будущие подвиги. Мой отец по пьяной лавочке тоже часто грозился расправиться с матушкой, но на самом деле ничего такого не делал. В таких случаях лучше всего кивать да соглашаться, ничего не принимая близко к сердцу. Доктор Джордан поднимает глаза от своих записей. — Значит, вначале вы ему не поверили? — спрашивает он. — Нисколечко, сэр, — говорю. — Да вы бы и сами не поверили, кабы его послушали. Я считала все это пустым бахвальством. — Перед казнью Макдермотт признался, что вы сами его к этому подбили, — говорит доктор Джордан. — Он утверждал, что вы собирались убить Нэнси и мистера Киннира, подсыпав им в овсянку яда, и неоднократно просили его о помощи, в которой он вам весьма благоразумно отказывал. — Да кто вам такого наговорил? — спрашиваю я. — Это написано в «Признании» Макдермотта, — отвечает мистер Джордан, да я и сама это прекрасно знаю, потому что читала то же самое в альбоме для вырезок у комендантши. — Если что-нибудь написано, сэр, то еще не значит, что это чистейшая правда, — говорю я. Он отрывисто смеется: — Ха! — и говорит мне, что в этом я совершенно права. — Но все-таки, Грейс, — продолжает он, — что вы на это скажете? — Ну, сэр, — отвечаю я, — сдается мне, я отродясь ничего глупее не слышала. — Это почему же, Грейс? Я позволяю себе улыбнуться. — Если бы я хотела подсыпать яда в миску с овсянкой, сэр, то для чего мне понадобилась бы его помощь? Я могла бы все сделать сама и в придачу подсыпала бы еще немного отравы и в его кашу. Это ведь так же просто, как добавить ложку сахару. — Вы так спокойно об этом рассуждаете, Грейс, — говорит доктор Джордан. — Как вы думаете, если это ложь, то зачем ему на вас наговаривать? — Наверно, он хотел спихнуть всю вину на меня, — медленно отвечаю я. — Он не любил оставаться неправым. И, возможно, он хотел, чтобы я составила ему компанию. Дорожка к смерти ведь безлюдная и длиннее, чем кажется, даже если она ведет от эшафота по веревке прямо вниз. Это темный путь, который никогда не освещает луна. — Для человека, никогда там не бывавшего, вы очень много об этом знаете, Грейс, — говорит он со своей кривоватой усмешкой. — Я бывала там только во сне, — отвечаю, — но это продолжалось много ночей. Меня ведь тоже приговорили к повешенью, и я думала, что меня казнят. Лишь по счастливой случайности, благодаря умению мистера Маккензи, сославшегося на мой очень юный возраст, мне удалось спастись. Когда думаешь, что скоро тоже пойдешь дорожкой смерти, поневоле ее на себя примеряешь. — Это верно, — задумчиво говорит он. — Но я не виню беднягу Джеймса Макдермотта за подобное желание, — говорю я. — Я бы никогда не стала винить живую душу за то, что ей одиноко. В следующую среду был день моего рождения. Поскольку отношения между мной и Нэнси охладели, я даже не надеялась, что она об этом вспомнит, хоть она и знала число, ведь при поступлении на работу я сообщила ей свой возраст и дату, когда мне исполнится шестнадцать. Но, к моему удивлению, когда она зашла утром на кухню, то вела себя очень дружелюбно и поздравила меня с днем рождения. Она сама вышла к фасаду особняка, нарвала букетик роз, посаженных шпалерами, и поставила их для меня в стакан в моей комнате. Я была так признательна ей за доброту, ставшую к тому времени большой редкостью из-за наших ссор, что чуть не расплакалась. Потом она сказала, что после обеда я свободна, потому что сегодня день моего рождения. И я горячо ее поблагодарила. Но сказала: я не знаю, что мне делать, ведь в округе у меня нет друзей, к которым можно сходить в гости, здесь нет настоящих магазинов, да и вообще не на что посмотреть. Возможно, я просто останусь дома и займусь шитьем или начищу серебро. А Нэнси ответила, что если мне хочется, то я могу прогуляться в деревню или побродить по окрестностям, а она может дать мне на время свою соломенную шляпку. Но позже я узнала, что мистер Киннир решил остаться дома после обеда, и я подозревала, что Нэнси хотела меня куда-нибудь спровадить, чтобы побыть с ним наедине, не опасаясь, что я могу неожиданно зайти в комнату либо подняться по лестнице или что мистер Киннир может забрести ко мне на кухню и околачиваться там, расспрашивая меня о том о сем, как он с недавних пор повадился делать. Тем не менее, подав обед для мистера Киннира и Нэнси — холодный ростбиф и салат, поскольку на улице стояла жара, — и пообедав вместе с Макдермоттом в зимней кухне, я затем сполоснула посуду и умыла лицо, сняла фартук и повесила его на крючок, чтобы надеть соломенную шляпку Нэнси и голубой платок, прикрывающий шею от солнца. И Макдермотт, который все еще сидел за столом, спросил, куда это я так вырядилась. А я ответила, что сегодня день моего рождения, и поэтому Нэнси разрешила мне прогуляться. Он сказал, что пойдет со мной, поскольку на дорогах полно всяких невеж и бродяг, от которых меня следует оградить. Меня так и подмывало сказать, что единственный известный мне невежа сидит сейчас передо мной. Но Макдермотт старался быть вежливым, так что я прикусила язык и поблагодарила его за доброту, но сказала, что в этом нет нужды. Он сказал, что все равно пойдет, ведь я еще молодая да ветреная и не способна отличить хорошего от плохого. А я возразила, что это не его день рождения и у него есть еще работа по дому. А он сказал, черт с ним, с днем рождения, наплевать ему на все эти дни рождения, он не считал это поводом для праздника и не испытывал благодарности к своей матери за то, что она родила его на свет. И если б это был его день рождения, Нэнси ни за что не освободила бы его от работы ради такого случая. А я сказала, пусть он не завидует мне, ведь я не просила Нэнси ни о чем и ее расположения не добивалась. И поскорее вышла из кухни. Я ума не могла приложить, куда же мне пойти. На главную улицу деревни, где я ни с кем не была знакома, идти не хотелось, и тут вдруг я осознала, какая же я одинокая. Ведь у меня не было подруг, кроме Нэнси, если ее можно назвать подругой: она была как флюгер — сегодня подруга, а завтра хуже врага. Ну и, возможно, Джейми Уолша, но он же мальчишка. Еще был Чарли, но он конь, и хотя слушал меня внимательно и с ним мне становилось покойнее, когда требовался совет, от него было мало проку. Я не знала, где моя семья, а это все равно что ее не иметь. Мне вовсе не хотелось видаться с отцом, но я была бы рада получить весточку от братьев и сестер. Была еще тетушка Полина, и я могла бы написать ей письмо, если б имела возможность оплатить почтовые расходы. Ведь реформ тогда еще не провели, и отправить письмо за океан было очень дорого. Если трезво взглянуть на вещи, я была одна-одинешенька на всем белом свете, и в будущем мне светила лишь однообразная тяжелая работа. И хотя я всегда могла найти себе другое место, работа была одна и та же — от рассвета и до заката, с вечной хозяйкой, которая постоянно тобой помыкает. С такими мыслями я шла по аллее быстрым шагом, пока за мной, возможно, наблюдал Макдермотт. И действительно, обернувшись, я увидела, что он стоял в дверях кухни, прислонившись к косяку. Если б я замешкалась, он расценил бы это как приглашение. Но, дойдя до фруктового сада, я решила, что меня уже не видно, и замедлила шаг. Обычно я сдерживала чувства, да только день рождения, особенно в одиночестве, почему-то нагоняет тоску. Поэтому я свернула в сад и уселась на землю, прижавшись спиной к большому старому пню, оставшемуся после вырубки. Вокруг пели птицы, но я подумала, что даже птицы для меня здесь чужие, ведь я не знала их имен. И это было печальнее всего, у меня по щекам покатились слезы, а я их не вытирала, чтобы всласть нареветься. Но потом я сказала себе: «Слезами горю не поможешь». И оглянулась вокруг на белые маргаритки, «кружева королевы Анны»[65] и лиловые шарики молочая, которые так приятно пахли и были усеяны оранжевыми мотыльками. Потом я посмотрела вверх на ветви яблонь, на которых уже росли маленькие зеленые яблочки, и на лоскутки голубого неба, что сквозь них проглядывали. Я попробовала ободрить себя мыслями о том, что благой Господь, от души желающий нам добра и создавший всю эту красоту, возложил на меня тяжкое бремя лишь для того, чтобы испытать силу моей веры, как было с первыми христианами, Иовом и другими мучениками. Но, как я уже говорила, мысли о Боге часто нагоняют на меня дремоту, и поэтому я уснула. Странное дело: как бы крепко я ни спала, всегда чувствую, если кто-то близко подходит или за мной наблюдает. У меня такое ощущение, будто одна моя половина вообще никогда не спит и оставляет один глаз немного приоткрытым. Когда я была помоложе, то думала, что это мой ангел-хранитель. Но, возможно, это осталось с детства: стоило мне тогда проспать и вовремя не начать работу по дому, и отец с криками и бранью вытаскивал меня из постели за руку или даже за волосы. В общем, мне приснилось, что из лесу вышел медведь и уставился на меня. Я внезапно проснулась, будто кто-то положил на меня руку, и увидела прямо перед собой мужчину, стоявшего против солнца, так что я не могла разглядеть его лицо. Я вскрикнула и подскочила. Но потом поняла, что это не мужчина, а всего лишь Джейми Уолш, и осталась сидеть на месте. — Ах, Джейми, — сказала я, — ты меня напугал. — Я не хотел, — сказал он и сел рядом со мной под деревом. Потом спросил: — Что ты здесь делаешь средь бела дня? А вдруг Нэнси станет тебя искать? — Он был очень любопытным мальчиком и всегда задавал вопросы. Я рассказала ему про день рождения и добавила, что Нэнси любезно освободила меня от работы на полдня. Тогда он поздравил меня. А потом сказал: — Я видел, как ты плакала. А я сказала: — Так ты за мной шпионил! Он признался, что часто приходит и сад, когда мистер Киннир не видит. В конце лета мистер Киннир иногда стоит на веранде и смотрит в телескоп, чтобы мальчишки не воровали фрукты в его саду, но яблоки и груши еще зеленые. Потом он спросил: — Почему ты грустишь, Грейс? Я почувствовала, что могу снова расплакаться, и просто сказала: — У меня здесь нет друзей. Джейми сказал: — Я — твой друг. — Затем помолчал и спросил: — У тебя есть парень, Грейс? И я ответила, что нету. А он сказал: — Я хочу быть твоим парнем. А через несколько лет, когда я стану взрослым и накоплю денег, мы поженимся. Я не могла при этом не улыбнуться и в шутку сказала: — Но ты ведь влюблен в Нэнси. А он ответил: — Нет, хоть она мне и нравится. — Потом он спросил: — Так что ты на это скажешь? — Но, Джейми, — возразила я, — ведь я намного тебя старше. — Я как бы дразнила его, ведь не могла же я поверить, что он говорит серьезно. — На год с хвостиком, — сказал он. — Год — это чепуха. — Но ты еще мальчик, — возразила я. — Я выше тебя, — сказал он. И это была правда. Но почему-то девушка в пятнадцать-шестнадцать лет уже считается женщиной, а мальчик того же возраста — еще мальчиком. Впрочем, я промолчала, поняв, что это его больное место. Поэтому я серьезно поблагодарила Джейми за предложение и сказала, что подумаю над ним, поскольку не хотела ранить его чувства. — Слушай, — сказал он, — раз у тебя сегодня день рождения, давай я тебе сыграю. — И он вынул свою дудку и сыграл песенку «Мальчик-солдат ушел на войну», очень красиво и с чувством, хоть и капельку резковато на верхних нотах. А потом «Поверь мне, если прелести твои». Наверно, это были новые мелодии, которые Джейми как раз разучивал, и он ими гордился. Поэтому я похвалила его игру. После этого он сказал, что в честь такого дня сплетет мне венок из маргариток. И мы вдвоем принялись плести венки из маргариток, причем так усердно и старательно, словно малые дети. Наверно, я не веселилась так со времен дружбы с Мэри Уитни. Когда мы закончили, Джейми торжественно водрузил один венок мне на шляпку, а другой — на шею, вместо ожерелья, и сказал, что я — Майская королева. А я ответила, что скорее уж Июльская королева, ведь на дворе-то июль, и мы рассмеялись. И он спросил, можно ли поцеловать меня в щечку, и я разрешила, но только один раз, и он меня поцеловал. И я сказала, что он устроил мне чудесный день рождения, так что я позабыла обо всех своих горестях, а он этому улыбнулся. Но время пролетело незаметно, и день подошел к концу. Возвращаясь по аллее обратно, я увидела мистера Киннира — он стоял на веранде и смотрел в телескоп. Пока я шагала к черному ходу, он обошел дом с другой стороны и сказал мне: — Добрый день, Грейс. — Я тоже с ним поздоровалась, а он спросил: — Что за мужчина был с тобой в саду? И что ты с ним делала? По его тону я поняла, какие у него закрались подозрения. И я ответила, что это был молодой Джейми Уолш, и мы просто плели венки из маргариток, потому что у меня сегодня день рождения. И он этому поверил, но все равно остался недоволен. А когда я пришла на кухню готовить ужин, Нэнси сказала: — Откуда у тебя в волосах этот увядший цветок? До чего дурацкий вид! Цветок застрял в волосах, когда я снимала ожерелье из маргариток. Но из-за двух этих вопросов день лишился всей своей чистоты. Поэтому я принялась готовить ужин. Позднее пришел Макдермотт с охапкой дров для печи и ехидно заметил: — Значит, кувыркалась в траве и целовалась с мальчонкой на побегушках? Видать, у него от этого ум зашел за разум, я бы охотно вышиб ему мозги, кабы он не был таким сосунком. Выходит, тебе больше нравятся не взрослые мужики, а сопливые мальчишки, только что из люльки? А я сказала, что ничего такого не делала. Но он не поверил мне. Я поняла, что мой день рождения вовсе не был моим. В нем не было ничего теплого и личного, и все они за мной шпионили, включая мистера Киннира, — я и не думала, что он до этого опустится. Казалось, будто они выстроились в ряд у двери моей спальни и по очереди подсматривали и замочную скважину. Меня это очень огорчило и рассердило. 30 НЕСКОЛЬКО ДНЕЙ ПРОШЛО без особых событий. Я пробыла у мистера Киннира уже почти две недели, но казалось, будто намного дольше, ведь время тянулось медленно, как обычно бывает, сэр, когда ты несчастна. Мистер Киннир ускакал, наверно, в Торнхилл, а Нэнси отправилась в гости к своей подруге миссис Райт. Джейми Уолш давно к нам не приходил, и я подумала, не пригрозил ли ему Макдермотт, велев и близко не подходить к дому. Не знаю, где был Макдермотт, — видимо, спал в сарае. Я с ним не ладила, ведь в то утро он прошелся насчет моих красивых глазок, которые уже можно строить молодым парням, хотя у них еще молоко на губах не обсохло. А я ответила, что лучше бы он помалкивал, поскольку его речи никому здесь не интересны. А Макдермотт возразил, что у меня язык как у гадюки, и я сказала: — Тогда иди в хлев и любись там с коровой, уж она-то огрызаться не станет. — Именно так отшила бы его Мэри Уитни, сказала я себе. Я была на огороде: собирала молодой горох и по-прежнему молча злилась — из-за подозрений и подглядываний, а также из-за назойливых приставаний Макдермотта, — как вдруг услыхала мелодичный пересвист и увидела мужчину, который шел по аллее с коробом за спиной, в потрепанной шляпе и с длинным посохом в руке. Это был коробейник Джеремайя. Я так обрадовалась, увидев лицо человека, напоминавшее лучшую пору моей жизни, что выронила из фартука на землю целую груду гороха и, помахав рукой, побежала по аллее ему навстречу. Я считала его своим старым другом, ведь в новой стране друзья очень быстро становятся «старыми». — Ну, Грейс, — сказал он, — я же обещал тебе, что приду. — Я очень рада тебя видеть, Джеремайя, — ответила я. Я пошла вместе с ним к черному ходу и спросила: — Что ты сегодня принес? — Ведь я всегда любила рассматривать, что у него в коробе, даже если большинство товаров мне были не по карману. Джеремайя сказал: — Ты разве не пригласишь меня на кухню, Грейс? На улице жарко, а там прохладнее. Я вспомнила, что именно так поступали у миссис ольдермен Паркинсон, и я тоже так сделала. И как только он вошел в кухню, я усадила его за стол, налила немножко пива из кладовки, чашку холодной воды и отрезала кусок хлеба и ломтик сыра. Я была очень внимательной, потому что считала его своим гостем, а себя хозяйкой и поэтому должна была проявлять гостеприимство. Себе я тоже налила стакан пива, чтобы составить ему компанию. — За твое здоровье, Грейс, — сказал Джеремайя. Я поблагодарила его и предложила встречный тост. — Тебе здесь хорошо? — спросил он. — Дом очень красивый, — сказала я, — с картинами и пианино. — Я не любила ни о ком говорить плохо, особенно о хозяевах. — Но стоит в тихом, глухом месте, — добавил он, глядя на меня своими ясными, проницательными глазами. Они были похожи на ежевику, и казалось, будто эти глаза способны увидеть намного больше, нежели все остальные люди. Я почувствовала, что он пытается украдкой заглянуть мне в душу. Мне кажется, он всегда ко мне очень чутко относился. — Да, здесь тихо, — сказала я, — но мистер Киннир — щедрый барин. — И с барскими замашками, — продолжил Джеремайя, внимательно на меня посмотрев. — В округе поговаривают, что он увивается за служанками, в особенности за теми, что в доме. Надеюсь, ты не кончишь так же, как Мэри Уитни. Я удивилась его словам, потому что считала, будто я одна знаю правду об этом деле, и что это был за джентльмен, и принадлежал ли он к дому, и я никогда не рассказывала об этом ни одной живой душе. — Как ты догадался? — спросила я. Джеремайя приложил палец к губам, призывая к благоразумному молчанию, и ответил: — Грядущее сокрыто в настоящем — нужно только уметь его разглядеть. — И раз уж он столько всего знал, я облегчила душу и поведала ему все, что рассказала вам, сэр, даже о том, как услыхала голос Мэри и упала в обморок, а потом в беспамятстве носилась по дому. Умолчала лишь о враче, потому что Мэри не хотелось, чтобы об этом все знали. Но я думаю, Джеремайя сам обо всем догадался, ведь он мастерски отгадывал то, о чем не говорят вслух, а только подразумевают. — Грустная история, — произнес Джеремайя, когда я закончила. — А тебе, Грейс, я скажу: один стежок, сделанный вовремя, стоит девяти. Ты ведь знаешь, что еще недавно Нэнси была служанкой в доме и делала всю тяжелую и грязную работу, которую теперь делаешь ты. — Он говорил слишком откровенно, и я потупила взгляд. — Я этого не знала, — сказала я. — Если уж мужчина завел привычку, от нее трудно отделаться, — продолжал Джеремайя. — С ним — как с распоясавшимся псом: только задерет овцу, сразу же входит во вкус и норовит задрать следующую. — Ты очень много странствовал? — спросила я, потому что мне не нравились все эти разговоры о задранных овцах. — Да, — ответил он, — я же всегда на ногах. Недавно вот побывал в Штатах, где можно купить галантерею подешевле, а здесь продать подороже. Ведь так мы, коробейники, и зарабатываем свой хлеб насущный. Нужно же как-то окупать кожу на башмаках. — А как там, в Штатах? — поинтересовалась я. — Некоторые говорят, что лучше. — В основном так же, как здесь, — сказал он. — Жулики и негодяи есть повсюду, просто они оправдывают себя на разных языках. Там на словах поддерживают демократию и так же, как здесь, разглагольствуют о справедливом общественном устройстве и верности королеве, но бедняк — он ведь в любом краю бедняк. А когда переходишь границу — будто по воздуху перелетаешь: не успел оглянуться, ап уже и пересек, деревья ведь с обеих ее сторон одинаковые. Я обычно иду лесом и по ночам. Ведь платить таможенные пошлины на свои товары мне не с руки, иначе их цена для таких славных покупателей, как ты, сильно подскочит, — добавил он с усмешкой. — Но ты же нарушаешь закон! — сказала я. — Что, если тебя поймают? — Законы существуют для того, чтобы их нарушать, — ответил Джеремайя. — Они ведь придуманы не для меня и не мною, а властями предержащими для их же собственной пользы. Но я же никому не причиняю вреда. А сильный духом человек любит бросать вызов и стремится перехитрить других. Ну а насчет того, что поймают, так ведь я старый лис и очень много лет этим занимаюсь. К тому же мне всегда везет, это можно прочесть по моей руке. — И он показал мне крест на ладони правой руки и еще один — на левой, оба в форме буквы X. Джеремайя сказал, что он защищен во сне и наяву, потому что левая рука отвечает за сновидения. И я взглянула на свои руки, но никаких крестов там не увидела. — Везенье может закончиться, — сказала я. — Надеюсь, ты будешь осторожен. — Ба, Грейс! Ты никак заботишься о моей безопасности? — воскликнул он с улыбкой, а я потупилась в стол. — Я и сам подумывал бросить эту работку, — сказал он уже серьезнее. — Конкуренция растет, дороги становятся лучше, и многие ездят за покупками в город, а не сидят дома и отовариваются у меня. Я расстроилась, услышав, что он может оставить торговлю, — ведь это означало бы, что он больше не придет со своим коробом. — Но чем же ты займешься? — спросила я. — Буду бродить по ярмаркам, — ответил он, — стану пожирателем огня или ясновидящим целителем и займусь месмеризмом да магнетизмом — это всегда притягивает людей. В молодости у меня была партнерша, хорошо знакомая с этим ремеслом, ведь в нем обычно работают парами. Я совершал пассы и собирал деньги, а она набрасывала на себя кисейное покрывало, входила в транс и вещала замогильным голосом, рассказывая людям, какие у них проблемы со здоровьем, за вознаграждение, разумеется. Это безотказный трюк, ведь не могут же люди заглянуть к себе вовнутрь, чтобы убедиться, прав ты или нет. Потом этой женщине подобная работа надоела, а может, она устала от меня и уплыла на пароходе вниз по Миссисипи. Еще я мог бы стать проповедником, — продолжал Джеремайя. — За границей на них огромный спрос, намного выше, чем здесь, особенно летом, когда можно проповедовать на улице или за переносной кафедрой. Люди там любят падать на землю в припадке, глаголать на разных языках и спасаться хотя бы один раз в году, а если повезет, то и больше. За это они готовы платить звонкой монетой. Это очень перспективная работа, и, если заниматься ею по всем правилам, она приносит гораздо больше дохода, нежели торговля. — Не знала, что ты верующий, — сказала я. — Да неверующий я, — возразил Джеремайя. — Но, насколько мне известно, этого и не требуется. Многие тамошние проповедники верят в Бога ничуть не больше, чем какой-нибудь чурбак. — Я сказала, что грешно так говорить, но он лишь рассмеялся: — Если люди получают то, ради чего приходят, то какая разница? — воскликнул он. — Я воздавал бы им полной мерой. Неверующий проповедник с хорошими манерами и приятным голосом обратит в свою веру намного больше людей, чем мягкотелый дурень с унылой физиономией, каким бы он ни был святошей. — И Джеремайя принял важную позу и произнес нараспев: — Крепкие верой знают, что в руках Господа даже непрочный сосуд находит подобающее применение. — Я вижу, ты уже освоил эту профессию, — сказала я, потому что он говорил точь-в-точь как проповедник, и он снова рассмеялся. Но потом посерьезнел и перегнулся через стол: — Мне кажется, ты должна уйти со мной, Грейс, — сказал он. — У меня дурное предчувствие. — Уйти? — переспросила я. — О чем это ты? — Тебе со мною будет безопаснее, чем здесь, — сказал он. При этих словах я вздрогнула, потому что у меня тоже было похожее ощущение, хоть раньше я об этом и не думала. — Но что же я стану делать? — спросила я. — Можешь со мной путешествовать, — сказал он. — Станешь ясновидящей целительницей. Я научу тебя, что нужно говорить и как впадать в транс. Я вижу по твоей руке, что у тебя есть к этому талант, а если распустишь волосы, то у тебя будет и подходящий вид. Обещаю тебе, что так ты за два дня заработаешь больше, чем если будешь мыть здесь полы два месяца подряд. Тебе, конечно, понадобится другое имя — французское или какое-нибудь иностранное, ведь людям по эту сторону океана трудно поверить, что женщина с простым именем Грейс может обладать сверхъестественными способностями. Неизвестное всегда кажется им чудеснее и убедительнее известного. Я спросила: — Разве это не обман и не мошенничество? И Джеремайя ответил: — Ничуть не больше, чем в театре. Ведь если люди во что-нибудь верят, жаждут этого, уверены в том, что это правда, и им от этого лучше, разве мы обманываем их, укрепляя их веру таким пустяком, как имя? Разве это не милосердие и не человеческая доброта? — От таких его слов все представало в более выгодном свете. Я сказала, что взять новую фамилию не составит для меня труда, потому что я не слишком привязана к своей собственной, ведь она же отцовская. И Джеремайя улыбнулся и воскликнул: — Тогда по рукам! Не стану от вас скрывать, сэр, это предложение показалось мне очень заманчивым. Ведь Джеремайя был мужчиной видным, с белыми зубами и карими глазами, и я вспомнила, что должна выйти замуж за человека, имя которого начинается на букву Д. Я подумала также о том, что у меня появятся деньги и я смогу купить на них одежду и, возможно, золотые сережки. К тому же я повидаю много мест и городов, а выполнять одну и ту же тяжелую и грязную работу не буду. Но потом я вспомнила, что случилось с Мэри Уитни, и хотя Джеремайя казался человеком добродушным, внешность бывает обманчивой, как моя подружка узнала на своем горьком опыте. Что, если дела пойдут плохо, и он бросит меня одну на произвол судьбы где-нибудь на чужбине? — Так мы, стало быть, поженимся? — спросила я. — А какой в этом прок? — сказал он. — Насколько я знаю, замужество никому еще не приносило пользы. Если двое хотят быть вместе, они и так будут вместе, а если нет, один из них все равно сбежит — и вся недолга. Это меня встревожило. — Думаю, мне лучше остаться здесь, сказала я. — Да и в любом случае для замужества я еще слишком молода. — Подумай, Грейс, — сказал он. — Ведь я желаю тебе добра, хочу тебе, помочь и забочусь о тебе. Говорю тебе честно: здесь тебе грозит опасность. В этот миг в кухню вошел Макдермотт — он казался очень сердитым, и я стала гадать, не подслушивал ли он у двери, и если подслушивал, то как долго. Он спросил Джеремайю, кто он, черт возьми, такой и какого черта делает на кухне. Я ответила, что Джеремайя — коробейник и мой старый знакомый. А Макдермотт глянул на короб, который Джеремайя открыл за нашим разговором, хоть и не успел еще выложить все товары, — и сказал, что все это очень хорошо, но мистер Киннир будет недоволен, если узнает, что я перевожу хорошее пиво и сыр на обычного жулика. Макдермотту было совершенно все равно, что подумает мистер Киннир, и он сказал это лишь для того, чтобы досадить Джеремайе. А я возразила, что у мистера Киннира широкая душа, и он не отказал бы порядочному человеку в жаркий день в холодном питье. И после этого Макдермотт еще больше нахмурился, потому что не любил, когда я расхваливаю мистера Киннира. Тогда Джеремайя, пытаясь нас помирить, сказал, что у него есть рубашки, хоть и ношеные, но вполне еще хорошие, причем по сходной цене. По размеру они как раз на Макдермотта, и хотя тот недовольно ворчал, Джеремайя их вытащил и показал, какого они качества. А я знала, что Макдермотту нужна пара новых рубашек, потому что одну он порвал, и ее уже нельзя было починить, а другую испортил, бросив ее, грязную и влажную, в корзину, так что она заплесневела. И я увидела, что Джеремайя привлек внимание Макдермотта, и молчком принесла ему кружку пива. На рубашках была метка X. К., и Джеремайя объяснил, что они принадлежали солдату — доблестному воину, однако не погибшему, ведь носить одежду умершего — плохая примета, и он назвал цену за все четыре штуки. Макдермотт же сказал, что за такую цену осилит только три, и стал сбавлять цену. Так они торговались, пока Джеремайя не согласился отдать четыре рубашки по цене трех, но ни пенни меньше, хоть это и форменный грабеж, и если дела так дальше пойдут, он скоро обанкротится. А Макдермотт остался очень доволен тем, что так выгодно сторговался. Но, заметив озорной огонек в глазах Джеремайи, я поняла, что он лишь делал вид, будто Макдермотт его уговорил, а на самом деле получил хорошую прибыль. И вот эти-то самые рубашки, сэр, так часто упоминались на суде, и с ними вышла большая чехарда — во-первых, из-за того, что Макдермотт сказал, будто купил их у коробейника, а потом запел на другой лад и заявил, что взял их у солдата. Но в некотором смысле и то, и другое правда, и мне кажется, он соврал для того, чтобы Джеремайя не выступил против него в суде, поскольку знал, что Джеремайя — мой друг и, помогая мне, даст показания против Макдермотта. А во-вторых, газетчики не могли правильно сосчитать рубашки. Но их было не три, как они писали, а четыре: две лежали в саквояже Макдермотта, а одну, окровавленную, нашли за кухонной дверью. Макдермотт был в этой рубашке, когда прятал труп мистера Киннира. А четвертую Джеймс Макдермотт надел на самого мистера Киннира. Так что получается не три, а четыре. Я проводила Джеремайю до середины аллеи, а Макдермотт стоял в дверях кухни и злобно за нами наблюдал, но мне было все равно, что он подумает, ведь не он же мой хозяин. Когда пришла пора прощаться, Джеремайя очень серьезно посмотрел на меня и сказал, что скоро вернется за ответом. Он надеялся, что я соглашусь ради самой себя, да и ради него, и я поблагодарила его за добрые пожелания. Теперь я знала, что, если мне захочется безопасности и счастья, я всегда смогу уйти. Когда я вернулась в дом, Макдермотт сказал, что, слава Богу, мы от него избавились. Этот человек ему не понравился, потому что у него была вульгарная иноземная внешность, и, наверно, он обнюхивал меня, как кобель обнюхивает суку во время течки. В ответ на это замечание я промолчала, посчитав его слишком грубым, и поразилась таким резким выражениям. Я вежливо попросила Макдермотта выйти из кухни, потому что мне пора было готовить ужин. Тогда-то я и вспомнила о горохе, рассыпанном на огороде, и вышла его собрать. 31 Через несколько дней к нам приехал доктор. Его звали доктор Рид, и внешне он казался пожилым джентльменом. Но у докторов трудно определить возраст, ведь они ходят с серьезными лицами и носят с собой всевозможные недуги в кожаных саквояжах, где хранят скальпели, и от этого раньше времени стареют. Они как вороны: если увидишь, что два-три врача собрались вместе, значит, смерть уже близко, и они ее обсуждают. Вороны решают, какую часть тела им вырвать и с нею удрать, — точно так же поступают и врачи. Я не вас имею в виду, сэр, ведь у вас нет ни саквояжа, ни скальпелей. Когда я увидела, как по аллее в своей одноконной бричке едет доктор, у меня тягостно защемило сердце, и мне показалось, что я упаду в обморок. Но в обморок я не упала, потому что оставалась на первом этаже одна и должна была подносить все необходимое. От Нэнси не было никакого проку — она лежала наверху. Накануне я помогала ей подгонять новое платье, которое она себе шила, и целый час простояла на коленях с булавками во рту, пока она крутилась, рассматривая себя перед зеркалом. Она заметила, что поправилась, а я сказала, что немного прибавить в весе — это даже хорошо, а иначе останутся одни кожа да кости. В наши дни юные леди морят себя голодом ради моды, чтобы выглядеть бледными и болезненными, и так туго затягивают корсеты, что стоит лишь взглянуть, и они тут же хлопаются в обморок. Мэри Уитни говаривала, что мужчинам не нравятся скелеты: они любят, чтоб было за что взяться и спереди и сзади, и чем толще задница, тем лучше, но я не стала пересказывать этого Нэнси. Она шила себе легкое платье из американского ситца кремового цвета с веточками и бутонами, с узким лифом, спускающимся ниже талии, и трехслойными оборками на подоле. Я сказала Нэнси, что оно ей очень идет. Нэнси хмурилась, глядя на себя в зеркало, и говорила, что талия все равно слишком широкая, и если дальше будет так продолжаться, ей понадобится новый корсет, и скоро она превратится в толстенную торговку рыбой. Я прикусила язык и не сказала, что если б она не так налегала на масло, это бы ей не грозило. Перед завтраком она заглатывала полбуханки хлеба, намазанного толстым слоем масла и сливовым вареньем в придачу. А накануне я видела, как она съела целый кусок сала, отрезанный от окорока в кладовке. Нэнси попросила меня затянуть корсет чуть-чуть потуже и снова подогнать талию, но, когда я это сделала, она сказала, что ей дурно. Оно и немудрено, если учесть, сколько она ест, хоть я объясняла это еще и тугой шнуровкой. Но в то утро у нее кружилась голова, как она призналась, при этом она почти не завтракала и вообще не затягивала корсет. Так что я заинтересовалась, в чем дело, и подумала, что, возможно, доктора вызвали к Нэнси. Когда приехал доктор, я во дворе набирала еще одно ведро воды для стирки, ведь стояло чудесное утро: воздух сухой и чистый, ярко светило жгучее солнце — прекрасный день для сушки. Мистер Киннир вышел поздороваться с доктором, который привязал свою лошадь к забору, а потом они оба вошли в дом через парадную дверь. Я продолжила стирку и вскоре развесила белье на веревке: оно было белым и состояло из рубашек, ночных сорочек, нижних юбок и тому подобного, но без простыней. Все это время я гадала, какое же дело у доктора к мистеру Кинниру. Оба они вошли в небольшой кабинет мистера Киннира и закрыли за собой дверь. Недолго думая, я незаметно шмыгнула в соседнюю библиотеку — якобы для того, чтобы протереть книги. Но мне не удалось расслышать ничего, кроме приглушенных голосов из кабинета. Я представляла себе различные сцены: например, испускающий дух мистер Киннир харкает кровью, а я над ним взволнованно хлопочу. Поэтому, услышав, как повернулась дверная ручка, я быстро вышла через столовую в парадную гостиную с пыльной тряпкой в руках, потому что всегда лучше обо всем узнать сразу. Мистер Киннир проводил доктора Рида к парадной двери, и доктор сказал, что наверняка мы еще много лет будем наслаждаться обществом мистера Киннира и что мистер Киннир читает слишком много медицинских журналов, из-за которых у него возникают всякие фантазии. Он не страдает ни одним недугом, которого не излечила бы здоровая диета и правильный режим, — правда, в связи с состоянием его печени следует ограничить потребление спиртного. Эти слова меня успокоили, но я все же подумала, что доктор может говорить то же самое умирающему, стремясь избавить его от беспокойства. Я осторожно выглянула из гостиной через боковое окно. Доктор Рид подошел к своей запряженной бричке, и в следующий миг я увидела Нэнси — закутанную в платок и с наполовину распущенными волосами: она с ним беседовала. Видать, неслышно для меня она спустилась по лестнице — стало быть, Нэнси хотела, чтобы мистер Киннир тоже этого не услышал. Я решила: возможно, она пытается выведать, что же случилось с мистером Кинниром, — но потом меня осенило, что она могла обратиться к врачу по поводу собственного внезапного недомогания. Доктор Рид уехал, а Нэнси направилась к задней части дома. Я услыхала, как мистер Киннир позвал ее из библиотеки, но, поскольку она была еще на улице и, возможно, не хотела, чтобы он узнал, куда она отлучалась, я вошла к нему сама. Мистер Киннир выглядел ничем не хуже обычного и читал один из номеров «Ланцета», сложенных большой стопкой у него на полке. Иногда я и сама туда заглядывала, когда убирала комнату, но не могла разобрать, о чем там толкуется, за исключением того, что речь шла о телесных отправлениях, которые нельзя упоминать в печати — даже под самыми затейливыми названиями. — Ах это ты, Грейс, — сказал мистер Киннир. — А где же твоя хозяйка? Я сказала, что ей нездоровится и она лежит наверху, но если ему нужно что-нибудь принести, то я могла бы сделать это сама. Он ответил, что хотел бы выпить кофе, если это меня не затруднит. Я сказала, что не затруднит, хоть и займет некоторое время, ведь мне придется снова разжигать огонь. Мистер Киннир попросил, чтобы я принесла ему кофе, когда тот будет готов. И, как всегда, меня поблагодарил. Я прошла через двор к летней кухне. Там за столом сидела Нэнси — уставшая, грустная и бледная как полотно. Я понадеялась, что ей уже лучше, и она подтвердила мои слова, а затем, как только я принялась раздувать почти угасший огонь, спросила, что я делаю. Я ответила, что мистер Киннир велел мне сварить и принести ему кофе. — Но кофе всегда приношу ему я, — сказала Нэнси. — Почему же он попросил тебя? Я ответила: наверно, потому, что ее самой не было поблизости. Я просто пыталась оградить ее от работы, пояснила я, поскольку знала, что она болеет. — Я сама отнесу, — отрезала она. — И еще, Грейс, я хочу, чтобы ты сегодня вымыла здесь пол. Он очень грязный, а мне надоело жить в свинарнике. Я думаю, что грязный пол был здесь ни при чем, — она просто наказывала меня за то, что я сама вошла в кабинет мистера Киннира. И это было совершенно несправедливо, ведь я просто пыталась ей помочь. Хотя с утра было ясно и солнечно, к середине дня стало очень душно и пасмурно. Во влажном воздухе не слышалось ни дуновения, и небо заволокло тучами зловещего желтовато-серого цвета, из-за которых пробивались лучи, похожие на раскаленный металл, — всем своим видом небо предвещало грозу. Нередко в такую погоду очень тяжело дышится. Но в полдень, когда я обычно садилась где-нибудь на улице, переводя дух за штопкой или просто давая роздых ногам, — ведь я почти весь день не приседала, — вместо всего этого я, ползая на коленях, мыла каменный пол летней кухни. Его, конечно, давно пора было помыть, но я бы управилась с этим быстрее в прохладу, а не в такую жару, что хоть яичницу жарь, и пот катился с меня ручьем, как вода с утки, если простите мне такое сравнение, сэр. Я беспокоилась о мясе, лежавшем в холодном чулане в кладовке, поскольку вокруг него жужжали целые тучи мух. На месте Нэнси я никогда не заказала бы такой большой кусок мяса в такую жаркую погоду, потому что наверняка оно испортится, а это досадно и расточительно, и его следовало бы отнести в погреб, где намного прохладнее. Но я знала, что давать Нэнси советы бесполезно, и я лишь нарвусь на неприятности. Пол был грязный, как в хлеву, и я гадала, когда же его в последний раз тщательно мыли. Вначале я, разумеется, его подмела, а теперь как следует вымывала, стоя обеими коленями на старой тряпке, поскольку камень был очень жестким, сняв обувь и чулки, ведь для того, чтобы хорошо выполнить работу, нужно приложить все усилия, и закатав по локоть рукава, а подол и нижние юбки пропустив между ног и заправив сзади за пояс фартука. Это для того, сэр, чтобы сберечь одежду и чулки, и этот прием знаком всякому, кто хоть раз мыл полы. У меня была хорошая жесткая щетка для мытья и старая тряпка для вытирания, и я начала с дальнего угла, пятясь к двери, а иначе, сэр, сама же загонишь себя в угол. Я услыхала, как у меня за спиной кто-то зашел в кухню. Я оставила дверь открытой, чтобы с улицы тек свежий воздух, да и пол быстрее высыхал. Я подумала, что это, наверно, Макдермотт. — Не ступай по моему чистому полу своими грязными сапожищами! — крикнула я ему, продолжая мыть. Он не ответил, но и не ушел, а остался стоять в дверях. И тут до меня дошло, что он смотрит на мои голые, грязные лодыжки и ноги, а еще, — простите, сэр, — на мой зад, который покачивался, как у виляющей хвостом собаки. — Тебе что, нечем больше заняться? — спросила я его. — Или тебе платят за то, чтоб ты стоял и таращился? — Я оглянулась на него через плечо и вдруг увидела, что это никакой не Макдермотт, а сам мистер Киннир с глупой ухмылкой на лице: видать, он счел это очень смешным. Я с трудом поднялась на ноги, одной рукой отдернув вниз подол, а в другой держа щетку, и грязная вода потекла с нее на мое платье. — Ой, извините, сэр, — произнесла я, а сама подумала, что он мог назваться хотя бы ради приличия. — Ничего страшного, — ответил мистер Киннир, — даже коту не возбраняется смотреть на королеву. — И в этот миг в дверь вошла Нэнси — с белым как мел, болезненным лицом и колючими, будто иглы, глазами. — Что такое? Что ты здесь делаешь? — Она сказала это мне, но обращалась к нему. — Мою пол, мэм, — ответила я. — Как вы и велели. — А ей что показалось, подумала я, будто я танцую? — Не дерзи мне, — сказала Нэнси. — Как я устала от твоей наглости! — Но я не дерзила, а просто отвечала на ее вопрос. Мистер Киннир, как будто извиняясь, — а сам-то он что здесь делал? — произнес: — Мне всего лишь захотелось еще одну чашечку кофе. — Я сварю, — ответила Нэнси. — Грейс, ты можешь идти. — Куда мне идти, мадам? — спросила я. — Я ведь только половину помыла. — Куда угодно, только вон отсюда, — ответила Нэнси. Она очень злилась на меня. — И ради бога, заколи волосы. Выглядишь неряхой. Мистер Киннир сказал: — Я буду в библиотеке. — И ушел. Нэнси помешала кочергой угли в печке, как будто протыкая ее насквозь. — Рот закрой, — сказала она мне, — а то муха залетит. И впредь его не открывай, тебе же лучше будет. Мне захотелось швырнуть в нее половой щеткой, а для полного счастья вылить на нее сверху ведро грязной воды. Я представила себе, как она стоит с облепившими лицо волосами, будто утопленница. Но потом меня вдруг осенило, что же с ней происходит на самом деле. Я довольно часто замечала это и раньше. Я вспомнила, как она ела необычную еду в неурочное время суток, вспомнила ее приступы тошноты, зеленый ободок вокруг губ, и то, как она разбухала, подобно изюминке в горячей воде, а также ее раздражительность и ехидство. Она была в интересном положении. Она была в тягости. Я стояла разинув рот, словно меня пнули ногой в живот. «Нет! Нет! — подумала я. Мое сердце колотилось, как молоток. — Не может быть». В тот вечер мистер Киннир остался дома, они с Нэнси ужинали в столовой, и я накрыла им на стол. Вглядываясь в лицо мистера Киннира, я пыталась прочитать на нем, понимает ли он положение Нэнси, но он ни о чем не догадывался. Я спрашивала себя, что бы он сделал, если бы об этом прознал. Сбросил бы ее в канаву? Женился бы на ней? Я ума не могла приложить, но любая из этих возможностей не давала мне покоя. Я не желала Нэнси зла и не хотела, чтобы ее вышвырнули на улицу и она стала бездомной с большой дороги, добычей бродяг и негодяев. Но в то же время было бы нечестно и несправедливо, если бы она стала в конце концов почтенной замужней дамой с кольцом на пальце, да к тому же богатой. Это было бы совершенно неправильно. Мэри Уитни сделала то же самое — и умерла. Так почему же одну следует наградить, а другую наказать за один и тот же грех? После того как они перешли в гостиную, я убрала со стола. К тому времени воздух на улице накалился, словно в духовке, а свинцовые тучи полностью закрыли солнце, хотя закат еще и не наступил. Было тихо, как в могиле, — ни ветерка, лишь на горизонте вспыхивали зарницы да слабо грохотал гром. В такую погоду можно услышать, как бьется твое сердце: возникает такое чувство, будто прячешься и ждешь, пока кто-нибудь тебя не найдет, и никогда не знаешь, кто же это будет. Я зажгла свечу, чтобы при ней поужинать с Макдермоттом холодным ростбифом, — ничего горячего я уже не в силах была приготовить. Мы съели его в зимней кухне вместе с пивом и хлебом, который был еще свежим и очень вкусным, и парой ломтиков сыра. После ужина я помыла посуду, вытерла ее и спрятала. Макдермотт чистил обувь. За ужином он был угрюмым и спросил, почему мы не можем поесть нормальной пищи, например, бифштексов с горохом, как другие едят. И я ответила, что горох на дереве не растет, и он должен знать, кто в доме получает все отборное, ведь гороха хватило бы только на двоих, да и вообще — я прислуживаю не ему, а мистеру Кинниру. И Макдермотт сказал, что если бы я прислуживала ему, то это продлилось бы недолго, потому что у меня очень скверный характер, — пришлось бы постоянно лупить меня ремнем. А я ответила, что от грубых слов редька слаще не станет. Из гостиной я услышала голос Нэнси и поняла, что она читает вслух. Ей нравилось это занятие, потому что она считала его признаком благовоспитанности, однако Нэнси всегда делала вид, будто читать вслух от нее требовал мистер Киннир. Окно гостиной было открыто, хотя через него залетали мошки, и поэтому я услышала ее голос. Я зажгла свечу и сказала Макдермотту, что иду спать, но он ничего не ответил, а лишь недовольно проворчал. Взяв свою свечу, он вышел из кухни. После его ухода я открыла дверь и выглянула в коридор. Свет от круглой лампы падал через приоткрытую дверь гостиной, освещая часть двери в коридор, и в вестибюль долетал голос Нэнси. Я тихо прошла по коридору, оставив свечу на кухонном столе, и остановилась, прислонившись к стене. Мне хотелось узнать, какую историю она читает. Это была «Дева озера», которую мы с Мэри Уитни когда-то читали вместе, и от этого мне стало грустно. Нэнси читала довольно хорошо, хотя медленно и порой запиналась. Бедную сумасшедшую только что по ошибке застрелили, и она умирала, напоследок продекламировав несколько стихотворных строк. Я считала это место очень печальным, но мистер Киннир был другого мнения. Он сказал, что в таких романтических краях, как Шотландия, и шагу нельзя ступить, чтобы к тебе не пристала какая-нибудь сумасшедшая. Она всегда бросается навстречу вовсе не ей адресованным стрелам или пулям, которые в конце концов кладут конец ее кошачьему концерту и страданиям. Или же эти женщины бросаются в море с такой скоростью, что скоро все его дно будет забито до отказа телами утопленниц, — что, несомненно, представляет серьезную опасность для судоходства. Тогда Нэнси сказала, что он бесчувственный человек, а мистер Киннир возразил, что вовсе нет, но всем ведь известно, что сэр Вальтер Скотт заваливал свои книги трупами только ради женщин, ведь женщины любят кровь, и наибольший восторг у них вызывает качающееся на волнах бездыханное тело. Нэнси весело сказала ему, чтобы он угомонился и вел себя прилично, а не то ей придется его наказать и перестать читать: вместо этого она поиграет на фортепьяно. И мистер Киннир рассмеялся и ответил, что способен вынести любую пытку, кроме этой. Послышался негромкий шлепок и шорох одежды, и я решила, что, наверно, она сидит у него на коленях. Какое-то время было тихо, пока мистер Киннир не спросил Нэнси, почему она стала такая задумчивая, язык, что ли, проглотила? Я наклонилась вперед, ожидая, что сейчас она расскажет ему о своем положении, и тогда я узнаю, какой оборот примет дело. Но вместо этого Нэнси сказала ему, что она тревожится о слугах. Мистер Киннир пожелал узнать, кого она имеет в виду. И Нэнси ответила, что обоих, а мистер Киннир рассмеялся и сказал, что в доме ведь не двое, а трое слуг, поскольку она и сама служанка. А Нэнси возразила, что очень любезно с его стороны ей об этом напоминать и что теперь она должна его покинуть, поскольку у нее есть дела на кухне. Снова послышался шорох и звуки возни, как будто она пыталась встать. Мистер Киннир опять засмеялся и сказал, чтобы она оставалась на месте: он повелевает ей как хозяин, и тогда Нэнси с горечью сказала, что, наверно, только за это ей и платят. Но потом он ее успокоил и спросил, что же ее беспокоит в слугах. Ведь главное — чтобы работа выполнялась, и его не волнует, кто чистит ему сапоги, коль скоро они чисты, ведь он платит хорошее жалованье и требует от прислуги полной отдачи. Работа, конечно, выполняется, сказала Нэнси, но ей все время приходится подгонять Макдермотта кнутом. Когда Нэнси отругала его за леность, он ей нагрубил, и она предупредила его об увольнении. Мистер Киннир сказал, что Макдермотт — мрачный, угрюмый тип, который ему никогда не нравился. Потом он спросил: — А что с Грейс? И я навострила уши, прислушиваясь, что же скажет Нэнси про меня. Она сказала, что я опрятная и проворная в работе, но с недавних пор стала очень задиристой, и она подумывает о том, чтобы меня уволить. Когда я это услышала, вся аж вспыхнула от злости. Потом Нэнси добавила, что она боится, все ли у меня в порядке с головой, поскольку она несколько раз слышала, как я сама с собой громко разговариваю. Мистер Киннир рассмеялся и ответил, что это сущие пустяки: он тоже часто сам с собой разговаривает, поскольку считает себя наиболее интересным собеседником. Ну а я, конечно, девушка видная, с утонченными от природы манерами и чистейшим греческим профилем. Если надеть на меня подходящее платье, научить высоко держать голову и плотно сжимать губы, то хоть сейчас можно выдать за настоящую леди. Нэнси понадеялась, что он, конечно, не станет говорить мне столь лестных слов, которые могут вскружить мне голову и внушить неподобающие моему положению мысли, а это принесет один только вред. Потом Нэнси добавила, что о ней-то он никогда так мило не отзывался, но его ответа я не расслышала: снова воцарилось молчание и послышался шорох одежды. Затем мистер Киннир сказал, что пора спать. Поэтому я быстренько вернулась на кухню и уселась за стол, ведь Нэнси не пришлось бы по нраву, если бы она застала меня за дверью. Но как только они поднялись наверх, я опять принялась подслушивать и услыхала, как мистер Киннир говорит: — Я знаю, что ты прячешься, выходи сейчас же, негодная девчонка, кому я сказал! А не то я поймаю тебя, и тогда… После этого раздался смех Нэнси и негромкий вскрик. Приближалась гроза. Я никогда не любила грозы и перепугалась. Перед тем как лечь в кровать, я плотно закрыла ставни и натянула на голову покрывало, хотя было очень жарко. Мне казалось, что я ни за что не усну. Но все же уснула и пробудилась в кромешной тьме от ужасного треска, будто настал конец света. На улице бушевала неистовая гроза, с барабанным грохотом и ревом, у меня сердце ушло в пятки от страха, и я съежилась в кровати, молясь о том, чтобы ненастье поскорее закончилось, и зажмуривая глаза от вспышек молнии, сверкавшей сквозь щели в ставнях. Дождь лил как из ведра, и дом скрипел на ветру, подобно скрежещущим зубам грешников. Я была уверена, что с минуты на минуту он расколется надвое, как корабль в океане, и провалится под землю. И тогда, над самым моим ухом, я услышала чей-то шепот: «Такого не может быть». Наверно, от страха со мной случился припадок, потому что после этого я полностью потеряла сознание. Потом мне приснился странный сон. Как будто все снова утихло, а я встала с постели в ночной сорочке, отперла дверь своей комнаты и через зимнюю кухню вышла босиком во двор. Тучи рассеялись, ярко светила луна, и листья деревьев были похожи на серебристые перья. Воздух стал прохладным и бархатистым на ощупь, а в траве стрекотали сверчки. Я слышала запах мокрого сада и резкую вонь из курятника. И еще я слышала, как в конюшне негромко ржет Чарли, и это означало, что он учуял меня. Я стояла во дворе возле колонки, залитая, словно водой, лунным светом, не в силах пошевелиться. Потом сзади меня обвили две руки и начали меня ласкать. Это были мужские руки, и я почувствовала губы того же мужчины у себя на шее и на щеке: они страстно меня целовали, и мужчина прижимался всем телом к моей спине. Но это было похоже на детскую игру в слепца, поскольку я не знала, кто же меня обнимает, но не могла обернуться и посмотреть. Я уловила запах дорожной пыли и кожи и подумала, что это, возможно, коробейник Джеремайя, но потом услышала запах конского навоза, и решила, что это Макдермотт. Но я так и не смогла встрепенуться и оттолкнуть его. Потом запах опять изменился, превратившись в аромат табака и превосходного мыла для бритья, которым пользовался мистер Киннир. И я этому не удивилась, поскольку чего-то подобного уже от него ожидала. А тем временем губы незнакомца касались моей шеи, и я ощущала, как от его дыхания у меня шевелятся волосы на голове. Потом мне показалось, что это не один из этих трех, а совсем другой мужчина, которого я давно и хорошо знала еще с детства, но с тех пор забыла. И я уже не первый раз этим с ним занималась. Я почувствовала, как меня постепенно охватывает теплота и сонная истома, побуждая меня уступить и отдаться, ведь это куда как проще, нежели сопротивляться. Но затем я услыхала лошадиное ржание и поняла, что это не Чарли и не жеребенок в стойле, а совсем другая лошадь. Меня охватил жуткий страх, тело мое похолодело, и я стояла, оцепенев от ужаса. Ведь я знала, что это не земная лошадь, а конь бледный, который будет послан в Судный день, и на нем всадник по имени Смерть.[66] Это сама Смерть стояла позади меня, туго, словно железными цепями, обхватив меня руками, и ее безгубый рот ласково целовал мою шею. Однако я ощутила не только ужас, но и странное томление. В этот миг взошло солнце — но не постепенно, как оно всходит при нашем пробуждении, сэр, а мгновенно, ослепительно заблистав. Это было похоже на звуки множества труб, и тут обнимавшие меня руки растаяли. Меня ослепил этот яркий свет, но едва я взглянула вверх, то увидела, что на деревьях рядом с домом и во фруктовом саду сидит тьма-тьмущая птиц — огромных и белых, как снег. Это было зловещее и тоскливое зрелище, поскольку все они прижимались к веткам, словно готовые вот-вот взлететь и наброситься на меня, и потому казались стаей ворон, только белых. Но когда в глазах у меня прояснилось, я поняла, что это никакие не птицы. Они имели человеческий облик и оказались ангелами, которые омыли одежды свои и убелили их кровью, как говорится в конце Библии.[67] Они безмолвно осуждали дом мистера Киннира и всех, кто в нем жил. И потом я заметила, что у них нет голов. Во сне я потеряла сознание от неописуемого ужаса, а когда очнулась, то снова лежала в кровати, в своей комнатушке, с натянутым до самых ушей одеялом. И как только я встала — ведь уже рассвело, — я обнаружила, что нижний край моей ночной рубашки мокрый, а на ногах — следы земли и травы. И я подумала, что, видимо, ночью я выходила на улицу, сама того не ведая, как это со мной уже один раз случалось раньше, в день смерти Мэри Уитни, и у меня упало сердце. Я оделась, как обычно, поклявшись никому не рассказывать о своем сне, ведь кому же я могла довериться в этом доме? Если бы я рассказала о нем как предупреждение на будущее, надо мной бы просто посмеялись. Но когда я вышла к колонке набрать первое ведро воды, то увидела, что все постиранное накануне белье ночная гроза разметала по деревьям. Я запамятовала его внести, и это было так не похоже на меня: особенно белые вещи, которые я так усердно стирала, выводя пятна. Еще одно дурное для меня предзнаменование. А застрявшие в ветках ночные сорочки и рубашки и впрямь напоминали безголовых ангелов — казалось, будто нас осуждает наша же собственная одежда. Я не могла отделаться от ощущения, что над домом навис какой-то рок и кому-то из его обитателей суждено умереть. Если бы мне тогда представилась возможность, я бы рискнула и ушла вместе с коробейником Джеремайей — мне и впрямь хотелось с ним сбежать, и лучше бы я так и сделала, но я не знала, куда он ушел. Доктор Джордан пишет очень быстро, словно его рука едва за мной поспевает, и я никогда еще не видела его таким воодушевленным. Приятно, что я могу доставить ближнему хотя бы небольшое удовольствие. И я думаю про себя: интересно, зачем ему все это нужно? IX СЕРДЦА И ПОТРОХА Вечером пришел Джеймс Уолш и принес с собой флейту. Нэнси сказала, что мы тоже можем повеселиться, потому что мистер Киннир уехал. А Макдермотту сказала: «Ты называешь себя заправским танцором, ну-ка покажи нам свое мастерство!» Но он весь вечер хмурился и не хотел танцевать. Часов в десять мы пошли спать. В ту ночь я спала с Нэнси, и перед тем как лечь, Макдермотт сказал мне, что сегодня ночью решил зарубить ее топором в кровати. Я стала умолять его не делать этого сегодня, не то он может по ошибке зашибить меня. На что он ответил: «Черт бы ее побрал! Тогда убью ее поутру». Воскресным утром я встала рано и, войдя в кухню, увидела, что Макдермотт чистит сапоги, а камин уже зажжен. Он спросил меня, где Нэнси, а я ответила, что она одевается, и сказала: «Ты что, собираешься убить ее сегодня утром?» И он ответил: «Да». Тогда я сказала: «Макдермотт, ради Бога, не убивай ее в комнате, а то весь пол зальешь кровью». — «Хорошо, молвил он. — Тогда я ударю ее топором, когда она выйдет из комнаты». Признание Грейс Маркс, «Стар энд Транскрипт», Торонто, ноябрь 1843 г. В погребе разыгралась жуткая сцена… [Нэнси] Монтгомери была еще жива удар просто оглушил ее. Когда мы спустились по лестнице с фонарем, она уже наполовину пришла в себя и привстала на одном колене. Наверное, ее ослепила стекавшая по лицу кровь, и она не увидела нас, но наверняка услышала, потому что сложила руки, словно моля о пощаде. Я повернулся к Грейс. Ее мертвенно-бледное лицо было даже страшнее, чем у этой несчастной женщины. Она не проронила ни звука, но, приложив руку к голове, сказала: — Бог меня за это проклял. — Тогда тебе нечего бояться, — ответил я. Сними с шеи косынку и дай мне. Она беспрекословно подчинилась. Я бросился на экономку и, упершись коленями ей в грудь, завязал косынку узлом у нее на шее, отдав один конец Грейс и потянув за другой, чтобы скорее закончить этот кошмар. Ее глаза буквально вылезли из орбит, она простонала, и все было кончено. Потом я разрубил тело на четыре части и спрятал его под широким корытом. Джеймс Макдермотт Кеннету Маккензи, в пересказе Сюзанны Муди, «Жизнь на вырубках», 1853 …смерть прекрасной женщины — бесспорно, самая поэтическая тема на свете… Эдгар Аллан По. «Философия творчества», 1846 32 Летняя жара наступила внезапно. Еще накануне стояла холодная весна с бурными ливнями и зябкими белыми облаками, громоздившимися вдали над ледяной синевой озера, а потом вдруг увяли нарциссы, тюльпаны же расцвели и затем, распустившись и вывернувшись, словно в зевке, осыпали свои лепестки. С задних дворов и из сточных канав поднимаются зловонные миазмы, а вокруг головы каждого пешехода сгущается облачко комаров. В полдень воздух плавится, будто над раскаленной решеткой, а озеро ослепительно сверкает, и его берега слабо попахивают дохлой рыбой и лягушачьей икрой. По ночам лампу Саймона осаждают порхающие мошки, и нежные прикосновения их крыл напоминают легкие касания шелковистых губ. Он ошарашен этой переменой. Привыкнув к постепенной смене времен года в Европе, он успел забыть о столь резких переходах. Его одежда тяжела, словно меха, кожа вечно кажется влажной. У Саймона такое чувство, будто от него воняет копченым салом и прокисшим молоком — или, возможно, такой запах стоит в его спальне. Там слишком долго уже не убирали и не меняли постель: пока так и не удалось найти подходящей служанки, хотя миссис Хамфри каждое утро подробно докладывает ему, что она предпринимает в этом направлении. По ее словам, ушедшая Дора распустила по городу слухи, — по крайней мере, среди потенциальных служанок, — о том, что миссис Хамфри ей не заплатила и собирается ее выставить со всеми пожитками под предлогом того, что у нее нет денег, а также рассказывает всем о бегстве майора, а это еще больший позор. Так что, говорит она Саймону, ни одной служанке, наверное, не хочется испытывать судьбу в таком доме. И она скорбно улыбается. Миссис Хамфри сама готовит еду, и они вместе по-прежнему завтракают за ее столом — по ее же предложению, которое он принял, поскольку для нее унизительно было бы приносить поднос наверх. Сегодня Саймон слушает ее раздражительно и невнимательно, возясь с сырым гренком и яичницей. Теперь, когда яйца стали не варить, а жарить, он, по крайней мере, избавлен от неприятных сюрпризов. Завтрак — единственное, что она может себе позволить. С ней случаются приступы нервного истощения и головной боли, вызванные пережитым потрясением, — так он объясняет их себе и ей, — и поэтому после обеда она лежит в кровати пластом, на лбу — холодный компресс, резко пахнущий камфарой. Саймон не может допустить, чтобы хозяйка умерла с голоду, и хотя он в основном столуется и мерзком трактире, время от времени все же пытается ее подкармливать. Вчера он купил курицу у одной злобной старухи на рынке, но, лишь принеся птицу домой, обнаружил, что хоть ее и ощипали, однако не выпотрошили. Эта задача была Саймону не по силам, — он никогда в жизни не потрошил кур, — и он надумал избавиться от птичьей тушки. Прогулка по берегу озера, быстрый взмах руки… Но потом он вспомнил, что это обыкновенное вскрытие, а ему доводилось вскрывать кое-что посерьезнее кур. И как только он взял в руки скальпель, — Саймон хранил инструменты своего прежнего ремесла в кожаном ранце, — все снова встало на свои места, и он сумел сделать аккуратный разрез. После этого дела пошли хуже, но, задержав дыхание, он со всем этим справился. Саймон приготовил курицу, разрезав ее на куски и пожарив. Миссис Хамфри приковыляла к столу, сказав, что чувствует себя немного лучше, и съела огромный для такой слабой женщины кусок. Но когда дошла очередь до мытья посуды, ей снова подурнело, и Саймону пришлось заняться этим самому. Сейчас на кухне еще грязнее, чем в первый день, когда он туда вошел. За печкой — катыши пыли, в углах — паутина, вокруг раковины — хлебные крошки, а в кладовке поселилась семейка жуков. Страшно подумать, как быстро человек опускается! Нужно поскорее что-нибудь придумать — нанять раба или же лакея. Помимо грязи, существует еще вопрос светских приличий. Он не может жить в этом доме один со своей хозяйкой: особенно такой робкой и к тому же брошенной мужем женщиной. Если это станет известно и пойдут сплетни, — сколь безосновательными они бы ни были, — могут пострадать его репутация и профессиональный престиж. Преподобный Верринджер ясно дал понять, что противники реформ воспользуются любыми, даже самыми низменными предлогами, дабы скомпрометировать своих оппонентов, и в случае скандала Саймона в срочном порядке освободят от его обязанностей. Он мог бы хоть как-то улучшить состояние дома, если бы только собрался с духом. На худой конец, можно подмести пол и лестницу и протереть мебель в своих комнатах. Но все равно никуда не деться от запаха затаенной беды, медленного и унылого распада, испускаемого обвисшими шторами и скопившегося в подушках и древесине. Наступление летней жары только усилило этот запах. Саймон с ностальгией вспоминает стук Дориного совка для мусора: теперь он зауважал всех Дор на свете, но, хотя он страстно желает, чтобы подобные бытовые проблемы разрешились сами собой, у него нет ни малейшего представления, каким образом это произойдет. Пару раз он подумывал спросить совета у Грейс Маркс, — как правильно нанять служанку, как правильно выпотрошить курицу, — но потом передумал. Он должен сохранять в ее глазах роль всеведущего авторитета. Миссис Хамфри говорит опять — теперь она рассыпается в благодарностях, как часто бывает, когда он ест гренок. Она ждет, пока Саймон не набьет полный рот, а потом начинает. Он окидывает ее блуждающим взглядом: бледный овал лица, чопорные, безжизненные волосы, хрустящий черный шелковый лиф и внезапно обрывающуюся белую кайму кружев. Под ее жестким платьем находятся груди — не накрахмаленные и не в форме корсета, а живые груди из мягкой плоти, с сосками. От нечего делать Саймон начинает гадать, какого цвета эти соски на солнечном свете или при искусственном освещении и какого они размера. Розовые маленькие сосочки, похожие на мордочки животных, возможно, кроликов или мышей; или почти красные, цвета спелой смородины; или рыжевато-коричневые, как шляпки желудей. Саймон замечает, что воображение уводит его в лесную чащу — к твердым растениям и проворным зверушкам. В действительности эта женщина его не привлекает, и подобные образы возникают непроизвольно. У него болят глаза — это еще не мигрень, а тупое давление. Саймон думает, нет ли у него небольшой температуры; сегодня утром он осмотрел в зеркале язык на предмет пресловутых белых пятнышек. Язык больного человека похож на вареную телятину: серовато-белый и покрыт налетом. Он ведет нездоровую жизнь. Его мать права — ему нужно жениться. Жениться или умереть на костре, как говорит святой Павел. Или обратиться к привычным средствам. В Кингстоне, как и везде, есть дома терпимости, но сам он не может ими пользоваться, как, например, в Лондоне или Париже. Городок слишком маленький, а Саймон — слишком заметная в нем фигура, его положение слишком шатко, жена коменданта слишком набожна, а противники реформ вездесущи. Рисковать не стоит, да и в любом случае здешние бордели наверняка нагоняют тоску. Донельзя претенциозные, с провинциальным расчетом заманить в свои тоскливые пышные интерьеры избытком парчи и бахромы. Но они еще и откровенно утилитарны: руководствуясь принципом быстрой обработки, распространенным на североамериканских ткацких мануфактурах, они должны приносить наибольшее счастье наибольшему числу людей, каким бы отталкивающим и минимальным это счастье ни было. Засаленные нижние юбки и отвыкшая от солнца плоть проституток, мертвенно-бледная, как еще не пропеченная сдоба, и испачканная толстыми, просмоленными пальцами матросов или же холеными перстами залетного члена законодательной власти, из страха путешествующего инкогнито. Таких мест ему следует избегать. Подобные переживания истощают умственные силы. — Вам нездоровится, доктор Джордан? — спрашивает миссис Хамфри, протягивая ему вторую чашку чаю, хоть он ее об этом и не просил. У нее неподвижные глаза цвета морской волны и маленькие черные зрачки. Саймон внезапно опомнился. Он что, спал? Вы прижимали ладонь ко лбу, — говорит она. — У вас болит голова? У нее привычка появляться за дверью, когда он работает, и спрашивать, не нужно ли ему чего. Она проявляет почти нежную заботу о нем, но в этой женщине есть что-то раболепное, как будто она ждет шлепка, пинка или затрещины, которая, как она с мрачным фатализмом догадывается, наверняка рано или поздно обрушится на нее. Но только не от него, не от него, молча протестует Саймон. Он человек кроткий, никогда не срывался, не выходил из себя и не прибегал к насилию. От майора — никаких вестей. Саймон думает о ее голых ногах, худых, как скорлупка, незащищенных и уязвимых, перевязанных — и откуда такие мысли? — обычным куском бечевки. Словно посылка. Если уж его подпороговое сознание тяготеет к столь экзотическим позам, следовало бы припасти хотя бы серебряную цепочку… Саймон пьет чай, который отдает болотом и корнями озерного камыша. Запутанными и темными. Недавно у Саймона были проблемы с кишечником, и он принимал настойку опия, которой у него, к счастью, осталось еще много. Саймон грешит на воду: возможно, из-за его периодического рытья во дворе вышел из строя колодец. План разбивки огорода закончился ничем, хоть Саймон и перелопатил изрядное количество грязи. После многодневной борьбы с тенями Саймон получает странное облегчение, когда берется за нечто реальное, например землю. Но для этого становится жарковато. — Мне нужно идти, — говорит он, отодвигая стул, бесцеремонно вытирая рот и делая вид, будто спешит, хотя на самом деле у него нет никаких встреч до самого обеда. Сидеть у себя в комнате и пытаться работать — бесполезно: он будет лишь клевать носом за столом, навострив уши, как дремлющая кошка, которая прислушивается к шагам на лестнице. Саймон выходит на улицу и бредет наобум. Его тело кажется легким, как пузырь, и таким же безвольным. Он шагает вдоль берега озера и щурится от яркого утреннего света, проходя мимо одиноких рыбаков, закидывающих наживку в тепловатые ленивые воды. Когда Саймон с Грейс, дела идут немного лучше, поскольку он может по-прежнему обманывать себя, гордясь своей целеустремленностью. По крайней мере, Грейс представляет для него некую задачу или достижение. Но сегодня, прислушиваясь к ее тихому, искреннему голосу — похожему на голос няни из детства, читающей любимую сказку, — он почти засыпает, и его будит лишь стук собственного карандаша, упавшего на пол. На миг Саймону кажется, будто бы он оглох или пережил небольшой удар: он видит, как движутся ее губы, но не в силах разобрать ни единого слова. Но это всего лишь обман сознания, ведь он способен вспомнить — стоит только постараться — все, что она говорила. На столе между ними лежит небольшая и вялая белая репа, на которую они оба пока что не обращали внимания. Саймон должен сосредоточить свои интеллектуальные силы: сейчас он не может позволить себе расслабиться, впасть в летаргию, выпустить из рук нить, за которой следил все минувшие недели, ведь они оба наконец-то приближаются к кульминации всей истории. Они подходят к абсолютной тайне — к пробелу в памяти, вступают в чащу амнезии, где вещи утратили свои имена. Иными словами, они восстанавливают (день за днем, час за часом) те события, что непосредственно предшествовали убийствам. Любое ее слово, любой жест и нервный тик может оказаться ключом к разгадке. Она это знает, знает. Возможно, и не осознает этого, но знание спрятано глубоко у нее внутри. Беда в том, что чем больше она вспоминает и рассказывает, тем ему трудное. Очевидно, Саймон не в силах уследить за ходом событий. Будто она вытягивает из него энергию, пользуясь его умственными силами для материализации персонажей собственного рассказа, — так согласно бытующим представлениям поступают медиумы на своих сеансах. Это, конечно, вздор. Он не должен продаваться столь безумным фантазиям. Но в том мужчине, ночью, было что-то особенное: неужели он пропустил? Это был кто-то из них: Макдермотт или Киннир. В своем блокноте он записал слово шепот и трижды ого подчеркнул. О чем он хотел себе напомнить? Дражайший сын! Я обеспокоена том, что от тебя так долго нет вестей. Возможно, ты нездоров? Изморось и туманы способствуют появлению инфекций, а я знаю, что Кингстон расположен в низине и окружен множеством болот. В гарнизонном городке нужно быть очень осторожным, поскольку солдаты и матросы ведут беспорядочную жизнь. Надеюсь, что в самую сильную жару ты из предосторожности остаешься дома и не выходишь на солнце. Миссис Генри Картрайт купила для слуг новую домашнюю Швейную Машинку, и мисс Вера Картрайт так ею заинтересовалась, что испробовала сама, и смогла за очень короткое время подрубить нижнюю юбку. Вчера она весьма любезно принесла эту юбку мне, чтобы я могла посмотреть на стежки, ведь она знает, что я увлекаюсь современными изобретениями. Машинка работает довольно хорошо, хотя ее можно улучшить, — нитки запутываются чаще, чем хотелось бы, и их приходится обрезать или распутывать, — но подобные приспособления всегда вначале несовершенны. И, как сказала миссис Картрайт, ее супруг полагает, что акции компании, производящей эти Машинки, со временем окажутся наиболее разумным вложением капитала. Он невероятно любящий и заботливый отец и приложил все старания для будущего благополучия своей дочери, которая является его единственной живой наследницей. Но я не стану утомлять тебя разговорами о деньгах, поскольку знаю, что ты находишь это скучным. Однако, дорогой мой сын, благодаря деньгам наполняется кладовая, и они приносят те небольшие удобства, что отличают скромную, но обеспеченную жизнь от жалкого существования. И, как говаривал твой дорогой отец, денежки на деревьях не растут… Время уже не движется со своей привычной, неизменной скоростью, порой давая странный крен. Теперь вот очень быстро наступил вечер. Саймон сидит за письменным столом, положив пород собой раскрытый блокнот и уставившись в темнеющий квадрат окна. Раскаленный закат поблек, оставив по себе фиолетовое пятно; воздух на улице вибрирует от жужжания насекомых и кваканья земноводных. Все тело Саймона размякло, как дерево под дождем. С лужайки доносится аромат увядающей сирени — пахнет паленым, словно обгоревшей на солнце кожей. Завтра вторник — день, когда он, как и обещал, должен выступить на небольшом салоне у жены коменданта. О чем он мог бы им рассказать? Нужно сделать пару кратких заметок, представить своего рода связное изложение. Но все без толку — сегодня вечером он решительно ни на что не способен. Никакие мысли в голову не лезут. О лампу бьются мошки. Саймон откладывает вопрос о вторничном собрании и обращается вместо этого к своему незаконченному письму. Дорогая матушка! Я по-прежнему пребываю в добром здравии. Благодарю Вас за футляр для часов, вышитый для Вас мисс Картрайт. Я удивлен, что Вы согласились с ним расстаться, хоть и пишете, что для Ваших часов он великоват; футляр, конечно, очень изящный. Надеюсь очень скоро закончить здесь свою работу… С его стороны ложь и отговорки, а с ее — интриги и обольщение. Какое ему дело до мисс Веры Картрайт с ее нескончаемым бесовским рукоделием? В каждом письме, присылаемом матерью, содержатся новости об очередном вязанье, стеганье и скучнейшем вышиванье тамбуром. Наверное, к этому времени весь дом Картрайтов — все столы, стулья, лампы и фортепьяно — покрыт целыми акрами кисточек и бахромы, и и каждом его уголке распускаются вышитые гарусом цветочки. Неужели его мать действительно полагает, что его может прельстить подобная перспектива: жениться на Вере Картрайт и сидеть в кресле у камелька, оцепенев в паралитическом ступоре, пока его милая женушка будет медленно обматывать его шелковыми нитками, словно кокон или запутавшуюся в паутине муху? Саймон комкает лист и швыряет его на пол. Он напишет другое письмо. Дорогой Эдвард! Надеюсь, ты в добром здравии, я же по-прежнему в Кингстоне, где продолжаю… Продолжаю что? Что он здесь, в сущности, делает? Он не в состоянии поддерживать привычный развязный тон. Что он может написать Эдварду, какой трофей или добычу показать? Какой ключ к разгадке? В руках у него пусто — он не завоевал ровным счетом ничего. Он двигался вслепую, нельзя даже сказать, вперед или назад, и не узнал ничего, кроме того, что так ничего и не узнал, не считая степени собственного неведения. Он похож на исследователей, безуспешно искавших верховья Нила. Подобно этим изыскателям, он должен учитывать возможность поражения. Отчаянные депеши, нацарапанные на клочках коры и в растерянности отосланные из засасывающих джунглей. Заболел малярией. Укусила змея. Пришлите лекарств. Карты неверны. Он не может сообщить ничего определенного. Но утро вечера мудренее. Он соберется с мыслями. Когда станет прохладнее. Ну а пока — спать. В ушах звенит от насекомых. Влажная жара накрывает лицо, как ладонь, и его сознание на миг вспыхивает — он вот-вот что-то вспомнит? — а затем снова угасает. Внезапно он просыпается. В комнате свет — в дверном проеме плавает свеча. За ней — тусклая фигура: его хозяйка в белой ночной рубашке, укутанная в выцветший платок. При свете свечи ее длинные распущенные волосы кажутся седыми. Он натягивает на себя простыню, поскольку спит без пижамы. Что случилось? — спрашивает он. Наверное, он кажется недовольным, но на самом деле просто боится. Не ее, разумеется, но какого черта она делает в его спальне? Впредь нужно будет запирать дверь. — Доктор Джордан, извините ради бога за беспокойство, — говорит она, — но я слышала шум. Как будто кто-то пытался влезть в окно. Я испугалась. В ее голосе нет и тени дрожи. У этой женщины очень крепкие нервы. Саймон отвечает, что спустится к ней через минуту и проверит запоры и ставни, и просит ее подождать в передней. Набрасывает на себя халат, который мгновенно прилипает к влажной коже, и в темноте пробирается к двери. «Это нужно прекратить, — говорит он самому себе. — Так не может дальше продолжаться». Но ничего ведь не происходит — значит, нечего и прекращать. 33 Сейчас полночь, но время ползет вперед, и еще оно ходит по кругу, как луна и солнце на высоких часах в гостиной. Скоро рассветет. Скоро наступит день. Я не могу помешать тому, чтобы он наступил, как всегда, прямо на меня — всегда один и тот же день, что постоянно ходит по кругу, будто часовой механизм. Он начинается с позавчерашнего дня, потом наступает вчерашний день и наконец — сегодня. Суббота. Наступивший день. День, когда приходит мясник. Что мне сказать доктору Джордану об этом дне? Ведь мы уже почти до него добрались. Я могу вспомнить, что сказала, когда меня арестовали, и что велел мне говорить адвокат мистер Маккензи, и чего я не рассказала даже ему, и что сказала на суде, и что говорила потом, ведь я снова изменила свои показания. И что я сказала, по словам Макдермотта, и что говорила, по мнению других, ведь всегда найдутся люди, которые вложат тебе в уста свои собственные слова: они похожи на фокусников, которые чревовещают на ярмарках и представлениях, а ты — всего лишь их деревянная кукла. Примерно так было и на суде: я сидела на скамье подсудимых, но казалось, будто я сделана из тряпья и набита опилками, а голова у меня из фарфора. Меня засунули в эту куклу, и моего собственного голоса слышно не было. Я сказала, что помню некоторые свои поступки. Но они говорили, что я совершила и другие, а я заявила, что совершенно их не помню. Разве он сказал: «Я видел тебя ночью на улице, в ночной сорочке, при свете луны»? Разве он спросил: «Кого ты искала? Это был мужчина?» Разве он сказал: «Я плачу хорошее жалованье, но требую взамен верной службы?» Разве он сказал: «Не волнуйся, я не расскажу твоей хозяйке, это будет нашим секретом»? Разве он сказал: «Ты хорошая девушка»? Может, и сказал. Или, возможно, я спала. Разве она сказала: «Не думай, будто я не знаю, что ты замыслила»? Разве она сказала: «И заплачу тебе в субботу, и на этом покончим, можешь убираться на все четыре стороны»? Да. Она это сказала. Разве я присела после этого за кухонной дверью и расплакалась? Разве он меня обнял? Разве я ему позволила? Разве он спросил: «Грейс, почему ты плачешь»? Разве я сказала: «Чтоб она сдохла»? Да нет же. Этого я, конечно, не говорила. По крайней мере, вслух. Я и вправду не желала ей смерти. Только хотела, чтобы она куда-нибудь сгинула, но того же самого она хотела и от меня. Разве я его оттолкнула? Разве он сказал: «Скоро ты меня оценишь»? Разве он сказал: «Я поделюсь с тобой одним секретом, если ты пообещаешь его хранить. А иначе твоя жизнь не будет стоить и гроша»? Возможно, так оно и было. Я пытаюсь вспомнить, как выглядел мистер Киннир, чтобы рассказать о нем доктору Джордану. По крайней мере, я скажу, что он всегда был добр ко мне. Но я не могу точно вспомнить. Ведь, несмотря на то что я когда-то о нем много думала, образ мистера Киннира поблек у меня в памяти: он выцветал год за годом, как застиранное платье, и что же теперь от него осталось? Неясный узор. Пара пуговиц. Иногда голос, но вместо глаз и губ — пустота. Как же он и в самом деле выглядел при жизни? Никто об этом не писал, даже в газетах. О Макдермотте и обо мне рассказали всё: подробно описали нашу наружность и внешний вид, но ни словом не обмолвились о мистере Киннире, поскольку убивица привлекает к себе больше внимания, нежели жертва, и все на нее таращатся. И вот теперь мистер Киннир исчез. Я представляю себе, как он спит и видит сны в своей кровати, пряча лицо под сбившейся простыней, а я утром приношу ему чай. В темноте я могу различить другие предметы, но его не вижу в упор. Я перечисляю предметы его обихода. Золоченая табакерка, телескоп, карманный компас, перочинный ножик, золотые часы, серебряные ложки, которые я начищала, и подсвечники с фамильным гербом «Живу упованием». Клетчатый жилет. Не знаю, куда все это подевалось. Я лежу на жесткой и узкой койке, на тюфяке из грубого тика — так здесь называют чехлы, непонятно почему, ведь это же не часы, они не тикают. Тюфяк набит сухой соломой, которая трещит, как огонь, когда я переворачиваюсь с одного бока на другой, а когда мечусь во сне, она шепчет мне: «Тс-тс!» В этой камере темно, хоть глаз выколи, и жарко, словно в пекле. Если широко открытыми глазами пристально смотреть во тьму, через некоторое время что-нибудь непременно увидишь. Надеюсь, это будут не цветы. Но как раз в это время года они и растут: красные цветы, блестящие красные пионы, похожие на атлас и на пятна краски. Почвой им служит пустота, пустое пространство и тишина. Я шепчу: «Поговорите со мной», ведь лучше уж говорить, нежели неторопливо и молча ухаживать за садом, пока красные атласные лепестки стекают по стене. Кажется, я сплю. Я иду через черный ход, ощупью двигаясь вдоль стены. Почти не вижу обоев: они раньше были зеленые. Вот ведущие наверх ступени, а вот перила. Дверь спальни приоткрыта, я могу подслушивать. Босиком по ковру с красными цветами. Я знаю, ты прячешься от меня, выходи сейчас же, а по то я найду и схвачу тебя, и когда я тебя поймаю, то даже не знаю, что с тобой сделаю. Я очень тихо стою за дверью, даже слышу, как бьется мое сердце. О нет, нет, нет! А вот и я, вот я и пришел. Ты никогда меня не слушаешься, никогда не делаешь того, что я тебе, негодница, велю. Теперь ты будешь наказана. Я не виновата. Что мне теперь делать, куда обратиться? Ты должна отпереть дверь, открыть окно и впустить меня. Ах, взгляни, взгляни на все эти рассыпанные лепестки, что ты наделал? Кажется, я сплю. Я на улице ночью. Вижу деревья, тропинку и змеистую изгородь с сияющим полумесяцем, стою босиком на гравии. Но когда подхожу к фасаду дома, солнце еще только садится, и белые колонны окрашены розовым, а белые пионы пламенеют красным цветом в гаснущем вечернем свете. Руки онемели, я не чувствую кончиков пальцев. Слышен запах свежего мяса, исходящий от земли и отовсюду, хоть я и сказала мяснику, что мяса нам не нужно. На моей ладошке — беда. Наверно, я с нею родилась. Ношу ее с собой повсюду. Когда он меня коснулся, невезение перешло на него. Кажется, я сплю. Я просыпаюсь от крика петуха и знаю, где нахожусь. Я в гостиной. В судомойне. В погребе. В своей камере, под грубым тюремным одеялом, которое, вероятно, подрубила сама. Все, что мы здесь носим, и все, чем пользуемся, наяву или во сне, мы делаем сами. Так что я сама соорудила эту койку и сейчас на ней лежу. Утро, пора вставать, и сегодня я должна продолжить свой рассказ. Или рассказ должен продолжить меня, унося по дороге, которой обязан пройти до самого конца, — меня, плачущую, словно похоронная процессия, оглохшую, незрячую и крепко-накрепко запертую, хоть я и кидаюсь на стены, крича и вопя, и прошу самого Господа меня выпустить. Когда доходишь до середины рассказа, начинается сплошная неразбериха: мрачный рев, слепота, осколки разбитого стекла и деревянные щепки, словно захваченный ураганом дом или корабль, раздавленный айсбергами либо налетевший на рифы, поскольку люди на борту не смогли его остановить. Лишь со временем это становится похоже на историю. Когда пересказываешь ее себе самой или кому-нибудь другому. 34 Саймон принимает от комендантовой жены чашку чаю. Он не любит чай, но считает своим общественным долгом пить его в этой стране и встречать все шуточки о «бостонском чаепитии»,[68] которые отпускают чересчур часто, холодной, но снисходительной улыбкой. Его недомогание, похоже, прошло. Сегодня он чувствует себя лучше, хоть и нуждается в отдыхе. Саймон завершил свое небольшое выступление на вторничном кружке, и ему кажется, что держался он недурно. Начал с призыва к реформе психиатрических клиник, слишком многие из которых остаются такими же запущенными и отвратительными богадельнями, как и в прошлом столетии. Это было встречено тепло. Затем он высказал несколько замечаний об интеллектуальном брожении в данной области исследований и о соперничающих школах психиатрической мысли. Вначале Саймон рассмотрел материалистическую школу. Ее сторонники утверждают, что психические расстройства имеют органическое происхождение и вызваны повреждениями нервной системы и головного мозга либо наследственными заболеваниями неустановленной природы, например, эпилепсией, или же заразными болезнями, включая те, что передаются половым путем. Здесь Саймон прибег к умолчанию, проявив уважение к присутствующим дамам, но все догадались, что же он имел в виду. Затем он описал позицию психологической школы, верившей в существование намного более сложных причин. Как, например, измерить последствия шока? Каким образом можно диагностировать амнезию при отсутствии заметных физических проявлений или некоторые необъяснимые, коренные изменения личности? Какую роль, спросил он слушателей, играет Воля, а какую — Душа? В этом месте миссис Квеннелл подалась вперед, но, как только Саймон сказал, что не знает ответов на все эти вопросы, тотчас же откинулась назад. Далее Саймон перешел к многочисленным новым открытиям, например, бромовой терапии для эпилептиков, которая должна развенчать огромное множество ошибочных представлений и суеверий; исследованию строения головного мозга; а также использованию наркотиков как для вызывания, так и для облегчения разнообразных галлюцинаций. Первооткрыватели неустанно движутся вперед; в этой связи ему хотелось бы упомянуть бесстрашного парижского доктора Шарко,[69] недавно посвятившего себя изучению истерии; а также исследование сновидений для постановки диагноза и выяснение их связи с амнезией — областью, в которую Саймон надеялся со временем внести свой посильный вклад. Все теории эти — в начальной стадии разработки, но скоро от них многого можно ожидать. Как сказал выдающийся французский философ и ученый Мен де Биран, нам предстоит открыть внутренний Новый Свет, для чего необходимо «спуститься в подземелья души». Девятнадцатое столетие, сказал в заключение Саймон, станет для изучения Разума таким же Веком Просвещения, каким столетие восемнадцатое было для изучения Материи. Он гордился своим скромным участием в этом колоссальном прогрессе науки. Про себя Саймон посетовал на то, что было так чертовски жарко и влажно. Когда он закончил, то весь взмок и до сих пор ощущал болотную вонь от своих рук. Наверное, это из-за рытья: сегодня утром, перед наступлением дневной жары, он снова решил покопать. Вторничный кружок учтиво зааплодировал, а преподобный Верринджер поблагодарил Саймона. Следует поздравить доктора Джордана, сказал он, с теми поучительными соображениями, которыми он сегодня любезно с ними поделился. Он предоставил всем немалую пищу для размышлений. Мироздание — великая загадка, но Господь наделил человека разумом, чтобы он мог лучше понять хотя бы те тайны, что все же доступны его разумению. Преподобный намекал на то, что существуют и другие, недоступные. Очевидно, это всех удовлетворило. Затем Саймона поблагодарил каждый в отдельности. Миссис Квеннелл сказала, что он выступал с искренним жаром, — и его кольнула совесть, поскольку его главной целью было как можно скорее со всем этим покончить. Лидия, очень соблазнительная в свежем, шуршащем летнем костюме, затаив дыхание, его расхваливала и была так восхищена, что ему позавидовал бы любой мужчина, но Саймон не мог отделаться от мысли, что на самом деле она не поняла ни единого слова. — Весьма интригующе, — говорит Джером Дюпон, подходя к Саймону. — Я заметил, что вы промолчали о проституции, которая наряду с пьянством, несомненно, является одним из основных общественных зол, поразивших нашу эпоху. — Я решил не затрагивать этот вопрос в присутствии дам, — отвечает Саймон. — Разумеется. Но мне интересно узнать ваше мнение касательно утверждения некоторых наших европейских коллег о том, что склонность к проституции является формой умопомешательства. Они связывают ее с истерией и неврастенией. — Я знаю об этом, — говорит Саймон с улыбкой. В студенческие годы он доказывал, что, если у женщины нет другого выхода, кроме как умереть с голоду, заняться проституцией или прыгнуть с моста, то проститутку, проявившую наиболее стойкий инстинкт самосохранения, следует считать более сильной и психически здоровой, нежели ее более слабых и уже почивших сестер. Саймон указывал на противоречивость подобных теорий: если женщину соблазнили и бросили, следовательно, она сошла из-за этого с ума; если же она уцелела и занимается, в свою очередь, соблазнением других, то считается, что она была сумасшедшей изначально. Саймон говорил, что данный ход рассуждений представляется ему довольно сомнительным, и благодаря этому получал репутацию либо циника, либо пуританина-лицемера, в зависимости от аудитории. — Лично я, — говорит доктор Дюпон, — склонен относить проституцию к той же категории, что и мания убийства и религиозный фанатизм. Все это можно рассматривать как вышедшую из-под контроля страсть к лицедейству. Подобные явления иногда наблюдаются в театре, среди актеров, утверждающих, будто они превращаются в персонажей, которых играют. Этому особенно подвержены оперные певицы. Известна некая Люсия, в самом деле убившая своего любовника. — Интересная гипотеза, — говорит Саймон. — Вы не желаете себя компрометировать, — продолжает доктор Дюпон, глядя на Саймона темными блестящими глазами. — Но вы же не станете отрицать, что женщины в целом обладают более хрупкой нервной организацией и, следовательно, большей внушаемостью. — Возможно, — отвечает Саймон. — Конечно, это общепринятое мнение. Благодаря этому их, к примеру, намного легче загипнотизировать. «Ага, — думает Саймон. — У каждого свой конек. Теперь он уселся на своего». — Как поживает ваша прекрасная пациентка, если вы разрешите мне так ее назвать? — спрашивает доктор Дюпон. — Каковы ваши успехи? — Пока ничего определенного, — отвечает Саймон. — Есть несколько возможных способов исследования, которые я надеюсь применить. — Я был бы весьма польщен, если бы вы позволили мне испытать мой собственный метод. Просто в виде эксперимента или, если хотите, демонстрации. — В моей работе наступил решающий момент, — говорит Саймон. Ему не хочется показаться невежливым, но он не желает, чтобы этот человек вмешивался в его дела. Грейс — его территория, и он должен защищать ее от браконьеров. — Это может ее расстроить и свести на нет долгие недели тщательной подготовки. Как вам будет угодно, — говорит доктор Дюпон. — Я рассчитываю остаться здесь по меньшей мере еще на месяц. И с удовольствием окажу вам помощь. — Сдается мне, вы остановились у миссис Квеннелл, — уточняет Саймон. — Невероятно щедрая хозяйка! Правда, она страстно увлечена спиритизмом, впрочем, как многие в наше время. Совершенно безосновательная система, уверяю вас. Но люди, потерявшие своих близких, так легко поддаются обману. Саймон едва сдерживает себя, чтобы не сказать, что в подобных уверениях не нуждается. — Вы присутствовали на ее… вечерах, то бишь сеансах? — На парочке. Ведь я же как-никак гость, к тому же указанные заблуждения представляют большой интерес для клинициста. Однако миссис Квеннелл вовсе не открещивается от науки и даже готова финансировать серьезные исследования. — Ах вот как! — восклицает Саймон. — Ей хотелось бы провести сеанс нейрогипноза с мисс Маркс, — вкрадчиво говорит доктор Дюпон. — От имени Комиссии. У вас не будет возражений? «Черт бы их всех побрал, — думает Саймон. — Наверное, они уже теряют терпение, думают, я слишком все затянул. Но если они будут соваться не в свое дело, спутают мне карты и все испортят. Почему нельзя предоставить мне полную свободу действий?» Сегодня вторничное собрание, и поскольку доктор Джордан на нем выступает, я не видела его после обеда, потому что ему нужно было подготовиться. Жена коменданта спросила, не могут ли меня оставить здесь еще ненадолго, ведь у них не хватает рук, и ей хотелось бы, чтобы я помогла с закусками, как это нередко случалось. Конечно, это была просьба лишь по виду, и старшей сестре ничего не оставалось, кроме как согласиться. А я могла поужинать после этого на кухне, точь-в-точь как настоящая служанка, поскольку к тому времени, когда я вернусь в тюрьму, ужин там уже закончится. Я ждала этого с нетерпением: мне сразу вспомнились старые времена, когда я могла свободно приходить и уходить, а в моей жизни было больше разнообразия, и я с радостью предвкушала разные угощения. Однако я знала, что придется смириться с пренебрежительным отношением, косыми взглядами и злобными замечаниями. Не от Клэрри, которая всегда была моей хоть и молчаливой, но все же подругой, и не от кухарки, которая успела ко мне привыкнуть. Однако одна из живущих наверху служанок меня терпеть не может, потому что, в отличие от нее, я в этом доме уже давно, знакома с его обычаями, а мисс Лидия и мисс Марианна мне доверяют. А она так и норовит упомянуть про убийство, удушение и прочие страсти. Есть еще Дора, которая приходит помочь в прачечной, но работает непостоянно, так что у нее почасовая оплата. Это крупная женщина с сильными руками — как раз носить тяжелые корзины с мокрыми простынями. Но подруга она ненадежная, поскольку вечно рассказывает небылицы о своих прежних хозяевах, которые, по ее словам, никогда не платили ей жалованья и, кроме того, возмутительно себя вели: хозяин от пьянки превратился в полного идиота и не раз ставил жене синяки под глазами, а сама она по любому случаю падала в обморок, так что Дора не удивилась бы, если бы причиной ее хандры и головных болей тоже оказалось пьянство. Но хотя Дора все это рассказывает, она согласилась туда вернуться и снова принялась за работу. И когда кухарка ее спросила, почему она это сделала, раз уж они такие бесчестные люди, Дора подмигнула и ответила, что за деньги и кляча поскачет, а молодой доктор, который там столуется, заплатил ей задержанное жалованье и едва ли не на коленях умолял вернуться, потому что не смог найти никого ей на замену. А он любит тишину и покой, и чтобы вещички были чистыми да опрятными, и согласен за это платить, а хозяйка и не в состоянии, ведь муженек от нее сбежал, и теперь она всего-навсего соломенная вдова, да к тому же — нищенка. И Дора сказала, что она больше не будет слушаться ее распоряжений, поскольку она всегда была придирчивой и капризной хозяйкой, а станет повиноваться только доктору Джордану, ведь кто платит, тот и музыку заказывает. Правда, от него тоже мало проку, продолжает Дора, как и все врачи, он похож на отравителя с этими своими пузырьками, микстурами да пилюлями, и она каждый день возносит хвалы благому Боженьке за то, что не сделал ее старой богатой дамой у него на попечении, а не то давно бы ей уже не жить на белом свете. И еще у него странная привычка копаться в огороде, хотя уже поздно что-нибудь сажать, однако он трудится вовсю, что твой могильщик, и перерыл уже почти весь двор. А потом ей приходится подметать землю, которую он наносит в дом, отстирывать от грязи его рубашки и греть ему воду для ванны. Я с удивлением поняла, что этот доктор Джордан, о котором она говорит, и есть мой доктор Джордан, и меня разобрало любопытство, ведь я не знала всего этого о его хозяйке, да и вообще ничего о ней не знала. Поэтому я спросила Дору, что же она за женщина, и Дора ответила: тощая, что твоя жердь, и бледная, как покойница, с длинными волосами, такими желтыми, что почти аж седыми, но, несмотря на это и на все ее кривлянье, она та еще пташка, хотя у Доры пока еще и не было никаких доказательств. Но у этой миссис Хамфри глаза так и зыркают, и она постоянно дергается, а две эти вещи завсегда означают жаркую работенку за запертыми дверьми, и доктору Джордану впору поостеречься, ведь если она и видала когда-нибудь желание сорвать с мужика штаны, так только в глазах миссис Хамфри. И сейчас они каждое утро вместе завтракают, что кажется Доре ненормальным. Я посчитала это грубостью — по крайней мере, ее слова про штаны. И тогда я подумала про себя: если она рассказывает такое за спиной о своих хозяевах, то что же, Грейс, расскажет она о тебе? Я заметила, как она посматривает на меня своими розовыми глазками и придумывает, какую несусветную чепуху рассказать своим подругам, если, конечно, они у нее есть. Например, о том, как она пила чай со знаменитой убивицей, которую по справедливости давно уже пора было бы вздернуть на виселицу, а тело отдать врачам, чтобы они разрубили его на кусочки, как разделывают тушу мясники. А все, что от меня после этого останется, следует завернуть в узелок, будто пудинг на нутряном сале, и оставить гнить в позорной могиле, на которой не вырастет ничего, кроме чертополоха да крапивы. Но я из последних сил сохраняла спокойствие и молчала. Ведь если бы я с ней подралась, то почти наверняка знаю, кого бы во всем обвинили. Мы получили распоряжение прислушиваться, когда закончится собрание, о чем можно будет судить по аплодисментам и благодарственной речи доктору Джордану за поучительные соображения, с которой обращаются к каждому, кто выступает в таких случаях. Это послужит нам знаком, чтобы вносить закуски, и поэтому одной из служанок велели подслушивать у двери гостиной. Через некоторое время она спустилась и сказала, что доктора Джордана благодарят, так что мы сосчитали до двадцати, а потом отправили наверх первый чайник и первые подносы с пирожными. Меня оставили внизу нарезать бисквитный торт и раскладывать куски на круглом блюде, и комендантша дала указание, чтобы посередине сделали одну или две розочки, и это выглядело очень аппетитно. Потом мне сказали, что я должна подать это блюдо сама, — и, хотя это показалось мне странным, я прибрала полосы и понесла торт вверх по лестнице, а затем внесла его в гостиную, не ожидая никаких неприятностей. Там среди прочих была миссис Квеннелл с волосами, похожими на пуховку для пудры, одетая в розовый муслин, что для ее возраста слишком нескромно; жена коменданта в сером платье; преподобный Верринджер, как обычно, смотревший на всех свысока; доктор Джордан, немного бледный и вялый, как будто после выступления он обессилел; и мисс Лидия в том платье, которое я помогла ей сшить, красивая, как картинка. Но кого же еще я увидела перед собой — прямо на меня с едва заметной улыбкой смотрел коробейник Джеремайя! Его волосы и борода были подстрижены, и он вырядился как джентльмен — в песочный костюм красивого покроя, с золотой цепочкой от часов поперек жилета. Он держал чашку чаю тем самым жеманным барским жестом, каким когда-то передразнивал господ на кухне у миссис ольдермен Паркинсон, но я узнала бы его по-любому. Я так поразилась, что даже негромко вскрикнула и замерла как вкопанная, разинув от удивления рот, будто пикша, и чуть не уронила блюдо: несколько кусков торта, правда, соскользнули на пол вместе с розочками. Но лишь после того, как Джеремайя поставил чашку и приложил указательный палец к губам, словно бы почесывая им нос, чего, как мне кажется, никто не заметил, — лишь после этого все посмотрели на меня. По его жесту я поняла, что мне нужно запереть рот на замок и ничего не говорить, иначе я его выдам. И я промолчала, лишь извинившись за то, что уронила торт, а затем поставила блюдо на боковой столик и опустилась на колени, чтобы собрать упавшие куски в передник. Но жена коменданта произнесла: — Оставь это пока, Грейс, я хочу тебя кое с кем познакомить. — И она взяла меня за руку и повела вперед. — Это доктор Джером Дюпон, — сказала она, — известный практикующий врач. А Джеремайя кивнул мне и поздоровался: — Здравствуйте, мисс Маркс. Я все еще была смущена, но мне удалось сохранить самообладание. Жена коменданта сказала ему: — Она часто пугается незнакомцев. — И мне: — Доктор Дюпон — наш друг, он не причинит вам вреда. После чего я чуть было громко не рассмеялась, но вместо этого сказала: — Да, мэм, — и потупилась в пол. Наверно, она боялась повторения того раза, когда сюда приходил доктор, измеряющий голову, а я со страху так раскричалась. Но ей не стоило волноваться. — Я должен посмотреть ей в глаза, — сказал Джеремайя. — Они часто указывают на то, насколько эффективной окажется процедура. — Он приподнял мой подбородок, и мы взглянули друг на друга. — Очень хорошо, — произнес он торжественно и размеренно, словно и вправду был тем, за кого себя выдавал, и я не могла им не восхититься. Потом он спросил: — Грейс, вас когда-нибудь гипнотизировали? — При этом он не выпускал мой подбородок из рук, чтобы дать мне время успокоиться и прийти в себя. — Конечно, нет, сэр, — ответила я с некоторым возмущением. — Я даже толком не знаю, что это такое. — Это чисто научная процедура, — сказал он. — Согласны ли вы ее испробовать, если это поможет вашим друзьям и Комитету, решившему, что это необходимо? — Он немного сдавил мой подбородок и очень быстро поводил глазами вверх-вниз, чтобы дать мне понять, что я должна согласиться. — Я сделаю все, что в моих силах, сэр, — ответила я. — Что ж, прекрасно, — сказал он напыщенно, будто настоящий доктор. — Но для того чтобы все прошло успешно, вы должны мне доверять. Как по-вашему, вы способны на это, Грейс? Все присутствующие: преподобный отец Верринджер и мисс Лидия, миссис Квеннелл и жена коменданта — ободряюще мне заулыбались. — Я постараюсь, сэр, — сказала я. Затем подошел доктор Джордан и сказал, что, по его мнению, на сегодняшний день волнений для меня довольно и следует позаботиться о моих нервах, поскольку они слабые и могут расшататься. И Джеремайя ответил: — Конечно-конечно. — Но он казался очень довольным собой. И хоть я уважала доктора Джордана и он был добр ко мне, мне показалось, что по сравнению с Джеремайей вид у него неважнецкий — как у человека на ярмарке, которому залезли в карман, но он сам еще об этом не догадывается. А сама я чуть весело не рассмеялась, ведь Джеремайя проделал обычный фокус, словно вынул из моего уха монетку или притворился, что проглотил вилку. Подобные фокусы он всегда показывал у всех на виду, и люди смотрели за ним и оба, но так и не могли вывести его на чистую воду. То же самое он вытворил здесь, договорившись со мной прямо у них на глазах, а они так ничего и не поняли. Но потом я вспомнила, что когда-то он путешествовал под видом месмериста и занимался на ярмарках целительством и ясновидением, так что действительно был знаком с этим искусством и, возможно, погрузил меня в транс. И это заставило меня вдруг остановиться да призадуматься. 35 — Меня не волнует, виновны вы или нет, — говорит Саймон. — Я врач, а не судья. Я просто хочу знать, что вы сами в действительности помните. Они наконец подошли к убийствам. Саймон пересмотрел все имеющиеся в его распоряжении документы: судебные протоколы, газетные заметки, «Признания» и даже непомерно раздутый отчет миссис Муди. Он полностью подготовился и напряжен как струна: от того, как он поведет себя сегодня, зависит, расколется ли наконец Грейс, раскрыв свои припрятанные сокровища, или же, наоборот, испугается и спрячется, как улитка. Сегодня он принес с собой не овощ, а серебряный подсвечник, переданный преподобным Верринджером и похожий — как надеется Саймон — на те подсвечники, которыми пользовались в Киннировом доме: одни из них похитил Джеймс Макдермотт. Саймон еще его не вынул: подсвечник лежит в плетеной корзине — на самом деле в лукошке для покупок, позаимствованном у Доры; корзину он поставил не на самом видном месте, рядом со стулом. Саймон пока не знает, что делать с подсвечником. Грейс продолжает стежку. Она не поднимает глаз. — Никого это раньше не волновало, сэр, — говорит она. — Мне сказали, что я должна лгать: все хотели узнать как можно больше. Кроме адвоката мистера Кеннета Маккензи. Но я уверена, что даже он не верил мне. — Я поверю вам, — произносит Саймон. Он понимает, что это будет довольно трудно. Грейс немного поджимает губы, хмурится и молчит. Тогда он приступает: — Мистер Киннир уехал в четверг в город, не так ли? — Да, сэр, — подтверждает Грейс. — В три часа? Верхом? — Ровно в три, сэр. Он должен был вернуться в субботу. Я была на улице и обрызгивала льняные носовые платки, разложенные на солнце для отбеливания. Макдермотт подвел к нему лошадь. Мистер Киннир уехал на Чарли, потому что коляска находилась в деревне, где ее перекрашивали. — Он что-нибудь вам сказал? Да, он сказал: «Вот твой любимый кавалер, Грейс, иди поцелуй его на прощанье». Имея в виду Джеймса Макдермотта? Но ведь Макдермотт никуда не уезжал, — говорит Саймон. Грейс поднимает голову — лицо ее непроницаемо, едва ли не презрительно: — Он имел в виду лошадь, сэр. Он знал, что я очень люблю Чарли. — И что же вы сделали? — Я подошла, сэр, и погладила Чарли по носу. Но Нэнси, выглянув из двери зимней кухни, услыхала, что он сказал, и ей это не понравилось. Макдермотту тоже. Но в этом не было ничего худого. Мистер Киннир просто любил меня дразнить. Саймон глубоко вздыхает: — Мистер Киннир всегда непристойно с вами заигрывал, Грейс? Она снова глядит на него, на сей раз слабо улыбаясь: — Не знаю, что вы разумеете под непристойностями, сэр. Он никогда со мной не сквернословил. — Он когда-нибудь до вас дотрагивался? Позволял себе вольности? — Только обычные вещи, сэр. — Обычные? — переспрашивает Саймон. Он в недоумении. Не знает, как спросить, чтобы не показаться слишком откровенным: ведь Грейс такая скромница. — Ну, со служанкой, сэр. Он был очень добрым хозяином, — чопорно отвечает Грейс. — И при желании мог расщедриться. Саймона снедает нетерпение. Что же она имеет в виду? Что ей платили за услуги? — Он лез к вам под одежду? — спрашивает он. — Вы ложились на спину? Грейс вскакивает. — Всё, с меня довольно! — восклицает она. — И я не намерена здесь больше оставаться. Вы такой же, как все эти врачи в больнице, как тюремные капелланы и доктор Баннерлинг с его развратными мыслями! Саймон так ничего и не узнал, но вынужден извиниться. — Сядьте, пожалуйста, — говорит он, когда Грейс успокаивается. — Давайте вернемся к событийной цепочке. Мистер Киннир уехал в три часа в четверг. Что же произошло потом? — Нэнси сказала, что послезавтра мы оба должны уйти и что у нее есть деньги, чтобы с нами рассчитаться. Она добавила, что мистер Киннир с ней согласен. — Вы этому поверили? — Насчет Макдермотта поверила. А насчет себя — нет. — Нет? — переспрашивает Саймон. — Она боялась, что я приглянусь мистеру Кинниру. Как я уже говорила, сэр, она была в положении, а мужчины часто меняют женщину в положении на другую, не в тягости, — точно так же бывает с коровами и кобылами. А если это произойдет, она вместе со своим ублюдочком окажется на улице. Просто она хотела, чтобы я ей не мешала и ушла, пока не вернулся мистер Киннир. Думаю, он об этом даже не догадывался. — Что же вы тогда сделали, Грейс? — Я расплакалась, сэр. Прямо на кухне. Мне не хотелось уходить, и к тому же у меня не было нового места. Все случилось так неожиданно, что мне было некогда его искать. И я боялась, что она мне вообще не заплатит и уволит без рекомендации, ну и что же мне тогда делать? Макдермотт этого тоже боялся. — А что потом? — спрашивает Саймон, когда она замолкает. — В это самое время, сэр, Макдермотт сказал, что у него есть секрет, и я пообещала его не выдавать. И знаете, сэр, если уж я пообещала, то должна сдержать слово. Потом он сказал, что собирается ударить Нэнси топором, а потом задушить, и еще застрелить мистера Киннира, когда тот вернется домой, и забрать все ценные вещи. А я должна ему помочь и уйти вместе с ним — так будет лучше, потому что иначе во всем обвинят меня. Если бы я так не расстроилась, то посмеялась бы над ним, но я промолчала, и, сказать по правде, мы вместе выпили пару рюмок виски мистера Киннира, ведь почему бы нам и не угоститься, раз уж нас в любом случае прогоняют? Нэнси поехала к Райтам, так что мы наслаждались полной свободой. — Вы поверили в то, что Макдермотт сделает все, как сказал? — Не совсем, сэр. С одной стороны, я подумала, что он просто бахвалится, мол, какой он славный и способен на все, — с ним такое бывало во хмелю, и мой отец был точно таким же. Но в то же время мне показалось, что он говорит серьезно, и я его испугалась. У меня было такое предчувствие, что это судьба, и ее не миновать, что бы я ни делала. — Вы никого не предупредили? Саму Нэнси, когда она вернулась из гостей? — А с чего ей доверять мне, сэр? — отвечает Грейс. — Если бы я обо всем рассказала, то выглядела бы полной дурой. Нэнси решила бы, что я хочу ей отомстить, потому что она велела мне уходить, или что это обычная ссора между слугами, и я хочу сквитаться с Макдермоттом. Это же просто мои слова, которые он мог без труда опровергнуть, сказав, что я глупая истеричная девчонка. В то же время, если Макдермотт действительно не шутил, он мог убить нас обеих, а я не хотела, чтобы меня убили. Лучше всего попытаться его задержать, пока не вернется мистер Киннир. Вначале Макдермотт сказал, что сделает это в ту же ночь, но я его отговорила. — Как вам это удалось? — спрашивает Саймон. — Я сказала, что, если убить Нэнси в четверг, придется объяснять каждому встречному, где она пробыла целых полтора дня. Если же сделать это позже, возникнет меньше подозрений. — Понимаю, — говорит Саймон. — Весьма разумно. — Пожалуйста, не смейтесь надо мной, сэр, — с достоинством произносит Грейс. — Это огорчает меня вдвойне, если учесть, о чем вы просите меня вспомнить. Саймон отвечает, что и не думал над ней смеяться. Ему кажется, что он то и дело перед ней извиняется. — И что же случилось потом? — спрашивает он, пытаясь казаться доброжелательным и не слишком нетерпеливым. — Потом Нэнси вернулась из гостей и казалась очень веселой. Вспылив, Нэнси всегда делала вид, будто ничего не произошло и мы с ней лучшие подруги — по крайней мере, когда рядом не было мистера Киннира. Поэтому она вела себя так, будто вовсе не велела нам убираться и не говорила резкостей, так что все шло как обычно. Мы поужинали втроем на кухне холодной ветчиной и салатом из огородных помидоров и лука, а она все время смеялась и болтала. Макдермотт был угрюм и молчалив, но это его обычное настроение. Потом мы с Нэнси пошли спать вместе, как поступали всякий раз, когда мистера Киннира не было дома, потому что Нэнси боялась грабителей, и она так ничего и не заподозрила. Но я хорошенько заперла дверь спальни. — Зачем? — Я же говорила, что всегда запирала на ночь дверь. А тут еще Макдермотт вздумал бродить ночью по дому с топором. Хотел зарубить Нэнси во сне. Я сказала, чтобы он этого не делал, потому что может по ошибке зашибить меня, но его трудно было переубедить. Он сказал, что не хочет, чтобы она смотрела на него, когда он будет это делать. — Это можно понять, — сухо говорит Саймон. — А что произошло потом? — Ох, сэр, если смотреть со стороны, пятница началась замечательно. Нэнси была радостной и беспечной и вовсе нас не бранила — точнее, бранила меньше обычного. И даже Макдермотт был не таким угрюмым, ведь я ему сказала: если он будет ходить с таким хмурым видом, Нэнси уж точно заподозрит, что он затеял неладное. В середине дня пришел с флейтой молодой Джейми Уолш, которого пригласила Нэнси. Она сказала, что, раз мистер Киннир уехал, мы устроим вечеринку, чтобы это отметить. Даже не знаю, что она собиралась отмечать, но когда Нэнси была в хорошем настроении, то очень оживлялась, любила песни и танцы. Мы чудесно поужинали холодной жареной курицей, запивая ее пивом, а потом Нэнси велела Джейми сыграть для нас на флейте. И он спросил меня, какую мелодию мне хотелось бы услышать. Он был очень добр ко мне и внимателен, что не поправилось Макдермотту, который сказал, чтобы Джейми перестал строить мне глазки, потому что его от этого с души воротит, и бедный мальчик весь залился краской. Тогда Нэнси велела Макдермотту не подначивать парня, разве он сам не помнит, как был когда-то мальцом? И она пообещала Джейми, что он вырастет статным мужчиной, — Нэнси всегда могла что-нибудь такое сказать, — намного красивее вечно сердитого и недовольного Макдермотта, да и вообще встречают по одежке, а провожают по уму. И Макдермотт глянул на нее с нескрываемой ненавистью, но она сделала вид, что этого не заметила. Потом она отправила меня в погреб принести еще виски, поскольку мы уже осушили стоявшие наверху графины. После этого мы смеялись и пели, вернее, смеялась и пела Нэнси, ну а я с нею за компанию. Мы пели «Розу Трали», и я вспомнила Мэри Уитни. Мне стало так грустно, что ее со мной нет, ведь она посоветовала бы мне, что нужно делать, и помогла бы выпутаться из неприятностей. Макдермотт не пел, потому что был в мрачном настроении, и не захотел танцевать, когда Нэнси стала его уговаривать, сказав, что теперь у него есть возможность показать, какой он проворный танцор. Она хотела, чтобы все мы расстались друзьями, но у Макдермотта душа к танцам не лежала. Через какое-то время вечеринка выдохлась. Джейми признался, что устал играть, и Нэнси сказала, что пора на покой. А Макдермотт заявил, что проводит Джейми через поля, — наверно, чтобы доставить его домой в целости и сохранности. Когда Макдермотт вернулся, мы с Нэнси уже поднялись наверх, в комнату мистера Киннира, и крепко заперли дверь. — В комнате мистера Киннира? — переспрашивает Саймон. — Это была затея Нэнси, — отвечает Грейс. — Она сказала, что его кровать шире и прохладнее в жаркую погоду, а я во сне брыкаюсь. Да и в любом случае мистер Киннир ничего не заметит, ведь застилает постель не он, а мы сами, и даже если он об этом узнает, то ни слова не скажет, и ему даже понравится, что у него в кровати побывали сразу две служанки. Нэнси выпила несколько рюмок виски, и язык у нее стал как помело. Но я все же предупредила Нэнси, сэр. Пока она расчесывала волосы, я сказала: — Макдермотт хочет вас убить. Она засмеялась и ответила: — Еще бы! Я тоже не прочь его убить. Ведь мы друг друга терпеть не можем. — Он серьезно, — сказала я. — Он никогда ничего не говорит серьезно, — безразлично отрезала она. — Только хвастает да бахвалится, и все это пустая болтовня. И тогда я поняла, что мне ее но спасти. Как только она легла в постель, так сразу же и уснула. А я сидела и расчесывала волосы при одной-единственной свече, и на меня смотрели голые женщины на картинах: та, что принимала на улице ванну, и другая, с павлиньими перьями. Обе они мне улыбались, но их улыбки мне не нравились. В ту ночь мне приснилась Мэри Уитни. Это было не впервой, она приходила и раньше, но никогда ничего не говорила. Мэри развешивала белье и смеялась, чистила яблоко или пряталась на чердаке, за висящей на веревке простыней, — все это она обычно делала, пока с нею не стряслась беда. И когда она мне снилась, я просыпалась спокойной, как будто она по-прежнему жива и счастлива. Но это были картины прошлого. А в тот раз она пришла ко мне в спальню мистера Киннира. Мэри стояла возле кровати в ночной рубашке и с распущенными волосами, какой ее похоронили, и в левом ее боку я заметила ярко-красное сердце, проступавшее сквозь белую одежду. Но потом я увидела, что это никакое не сердце, а красный войлочный игольник, который я сшила ей на Рождество, а потом положила в гроб, под цветы и рассыпанные лепестки. И я обрадовалась, что игольник по-прежнему с ней и она меня не забыла. Она держала в руке стеклянный стакан, а внутри него холодным зеленоватым огнем бился светлячок. У Мэри было очень бледное лицо, но она взглянула на меня и улыбнулась. А потом убрала со стакана ладонь, светлячок вылетел и заметался по комнате. И я знала, что это ее душа, которая пыталась вылететь, но окно было закрыто, и я не видела, куда она потом делась. После этого я проснулась, и горькие слезы текли у меня по щекам, потому что я потеряла Мэри во второй раз. Я лежала в темноте, а рядом дышала во сне Нэнси, и я слышала, как устало бьется мое сердце, будто оно тащится подлинной, утомительной дороге. Я обречена шагать по ней помимо своей воли, и никто не скажет, когда я доберусь до ее конца. Я боялась снова заснуть и увидеть еще один такой же сон, и мои страхи вовсе не были напрасными, потому что на деле так и случилось. В этом новом сне я шла по какому-то незнакомому месту, окруженному высокими каменными стенами, серыми и холодными, как камни в деревне по ту сторону океана, где я родилась. Землю устилала серая галька, а из гравия росли пионы. Они взошли с бутонами на стеблях, маленькими и твердыми, как зеленые яблочки, и эти бутоны потом распустились большими темно-бордовыми цветами с блестящими атласными лепестками. И вот наконец цветы облетели на ветру и опали на землю. Если не считать красного цвета, они были похожи на пионы в палисаднике в день моего приезда к мистеру Кинниру, когда Нэнси срезала последние цветы. Я видела ее во сне такой же, как тогда: в светлом платье с розовыми бутонами, в юбке с тройными оборками и в соломенной шляпке, закрывавшей лицо. В руке она держала неглубокую корзинку, куда складывала цветы, а потом обернулась и в испуге схватилась за горло. После этого я снова шагала по каменному двору, а носки моих туфель то появлялись, то исчезали под краем бело-голубой юбки. Я знала, что раньше у меня никогда не было такой юбки, и при виде ее меня охватила тяжелая безысходность. Но пионы по-прежнему росли из камней, и я знала, что их здесь быть не должно. Я протянула руку дотронуться до одного — на ощупь он сухой. И я поняла, что цветы матерчатые. Потом я увидела впереди Нэнси — она стояла на коленях, с распущенными волосами, и кровь затекала ей в глаза. У нее на шее повязан белый хлопчатобумажный платок в синий цветочек, «девица в зелени», и этот платок — мой. Она протягивала ко мне руки, моля о пощаде, а в ушах у нее висели золотые сережки, которым я когда-то завидовала. Мне захотелось броситься к ней на помощь, но у меня не хватило сил. И мои ноги шли все тем же размеренным шагом, будто и вовсе не принадлежали мне. Когда я почти уже поравнялась с Нэнси, она стояла на коленях и улыбалась одними губами, ведь глаза ее были залиты кровью и скрыты волосами. А потом она рассыпалась на пестрые лоскутки, что закружились по камням, подобно красным матерчатым лепесткам. Затем вдруг стало темно, и во мраке стоял мужчина со свечой в руке, загораживая ведущую наверх лестницу. Меня окружали стены подвала, и я знала, что мне оттуда никогда не выбраться. — Вам это приснилось до убийства? — спрашивает Саймон. Он лихорадочно записывает. — Да, сэр, — отвечает Грейс. — И потом повторялось много раз… — Ее голос понижается до шепота: — Поэтому меня и упекли… — Упекли? — переспрашивает Саймон. — В лечебницу, сэр. Из-за кошмаров. — Она отложила в сторону шитье и смотрит на свои руки. — Только из-за снов? — осторожно спрашивает Саймон. — Мне сказали, что это никакие не сны, сэр. Сказали, что я не спала. Но я не хочу больше об этом говорить. 36 Субботним утром я проснулась на рассвете. В курятнике хрипло и визгливо кричал петух, как будто кто-то сжимал его шею мертвой хваткой, и я подумала: «Знаешь, видать, что скоро угодишь в кастрюлю. Скоро станешь тушкой». И хотя думала я о петухе, не стану отрицать, что имела в виду и Нэнси. Звучит жестоко — возможно, так оно и есть. Я себя чувствовала легко и отрешенно, словно тело мое еще оставалось здесь, а самой меня уже не было. Я знаю, что это странные мысли, сэр, но я не хочу лгать и скрывать их, хотя без труда могла бы это сделать, поскольку никому раньше об этом не говорила. Я хочу рассказать обо всем, что со мной происходило, а меня посетили именно эти мысли. Нэнси еще спала, и я постаралась ее не будить. Мне казалось, что ей можно поспать еще, и чем дольше она не встанет, тем позже случится непоправимое — с нею или же со мной. Когда я осторожно вылезла из кровати мистера Киннира, она простонала и заворочалась, и я решила, что ей снится кошмар. Накануне вечером я надела ночную рубашку в своей комнате рядом с зимней кухней, а потом уж поднялась со свечой наверх, и теперь зашла к себе и оделась, как обычно. Все было прежним и в то же время другим — и когда я пошла умыться и причесаться, лицо в зеркале над раковиной показалось мне совсем чужим. Круглее и белее, с большими, испуганно вытаращенными глазами, и смотреть мне на него не хотелось. Я вошла в кухню и отперла ставни. На столе с вечера остались стаканы и тарелки, и у них был такой одинокий и несчастный вид, будто всех, кто пил и ел из них, внезапно постигло какое-то большое горе, — и вот я случайно наткнулась на них много лет спустя. Мне стало очень грустно. Я собрала их и отнесла в судомойню. Когда я вернулась обратно в кухню, там разливался странный свет, словно бы все вещи покрылись серебристой пленкой, похожей на иней, только гладкой, как вода, тонким слоем растекающаяся по плоским камням. И тогда с моих глаз упала пелена, и я поняла, что в дом вошел Бог, и это было серебро, которым покрыты Небеса. Бог вошел к нам потому, что Он пребывает везде, и Его нельзя не впустить, поскольку Он есть во всем сущем, и если даже построить стену или четыре стены, поставить дверь или затворить окно, Он пройдет сквозь них, как сквозь воздух. Я спросила: — Что Тебе здесь нужно? — Но Он не ответил, а просто остался серебром, поэтому я вышла подоить корову, ведь при Боге можно лишь делать свою работу, поскольку Его нельзя остановить и добиться каких-нибудь объяснений. При Боге нужно просто чем-нибудь заниматься, не задавая Ему никаких вопросов. Вернувшись с ведрами молока, я увидела на кухне Макдермотта. Он чистил обувь. — Где Нэнси? — спросил он. — Одевается, — ответила я. — Ты собираешься ее убить сегодня утром? — Да, — сказал он, — будь она проклята. Сейчас же возьму топор и пойду стукну ее по голове. Я накрыла его руку ладонью и заглянула ему в лицо. — Ты ведь не сделаешь этого, правда? Зачем брать такой грех на душу? — сказала я. Но он меня не понял, решив, что я хочу его раздразнить. Он думал, что я считаю его трусом. — Сейчас увидишь, на что я способен, — сердито сказал он. — Ради Бога, не убивай ее в комнате, — попросила я, — а то весь пол будет в крови. — Это прозвучало глупо, но больше ничего мне в голову не пришло, ведь вы же знаете, сэр, что я мыла полы в доме, а в комнате Нэнси лежал ковер. Я никогда не пробовала отстирать от крови ковер, но выводила ее с других вещей, а это вам не баран чихнул. Макдермотт презрительно глянул на меня, как на полоумную: наверно, я и впрямь была на нее похожа. Потом он вышел из дома и взял топор, лежавший рядом с чурбаном для колки дров. Я не могла придумать, чем мне заняться. Наконец пошла на огород нарвать лука, потому что Нэнси велела приготовить на завтрак омлет. На тугих листьях салата вышивали свои кружева улитки. Я опустилась на колени и стала рассматривать их глазки на тоненьких стебельках. Потянулась за луком, и мне почудилось, что моя рука — всего лишь скорлупка или кожа, под которой росла чья-то чужая рука. Я попробовала помолиться, но не смогла подобрать нужных слов, и мне кажется — причина в том, что я пожелала Нэнси зла, ведь я и впрямь желала ей смерти, но только не в ту минуту. Однако зачем мне было молиться, если Бог — прямо тут, витал над нами, будто Ангел Смерти над египтянами: я ощущала его холодное дыхание и слышала в своем сердце биение его темных крыл. Бог — везде, подумала я, и значит, Он — на кухне, в Нэнси, в Макдермотте и в его руках, и значит, Он — в топоре. Потом я услыхала донесшийся из дома глухой стук, будто затворилась тяжелая дверь, а после этого на время впала в беспамятство. — Вы ничего не помните про погреб? — спрашивает Саймон. — Про то, как Макдермотт подтащил Нэнси за волосы к люку и сбросил ее вниз по ступенькам? Об этом же сказано в вашем «Признании». Грейс стискивает руками голову: — Они хотели, чтобы я так сказала. Мистер Маккензи говорил, что так нужно, чтобы спасти мне жизнь. — Она дрожит. — Он сказал, что это не ложь, ведь все должно было произойти именно так, если я даже об этом и не помню. — Вы сняли с шеи косынку и дали ее Джеймсу Макдермотту? — Саймон похож на адвоката в зале суда, ему это не нравится, но он слишком торопится. — Ту, которой задушили бедняжку Нэнси? Я знаю, что это была моя косынка. Но не припоминаю, что давала ее Макдермотту. — Не помните о том, как спустились в погреб? — спрашивает Саймон. — Как помогали ему убивать Нэнси? Как хотели, по его словам, снять с трупа золотые серьги? Грейс на миг прикрывает ладонью глаза. — Все это было как в тумане, сэр, — говорит она. — В любом случае никаких золотых сережек я не брала. Не стану отрицать, что подумала об этом позже, когда мы укладывали вещи. Но подумать — еще не значит сделать. Если бы людей судили за мысли, то всех бы нас давно пора было повесить. Саймон вынужден признать, что она права. Он пытается сменить тактику: — Мясник Джефферсон показал, что в то утро он с вами разговаривал. — Я знаю, сэр. Но я этого не помню. — Он говорит, что удивился, поскольку обычно распоряжения отдавали не вы, а Нэнси. И еще больше его удивило, когда вы сказали, будто на этой неделе свежее мясо вам не понадобится. Он счел это очень странным. — Если бы это была я, сэр, и если бы я находилась в здравом уме, то сообразила бы и распорядилась насчет мяса как обычно. Это выглядело бы не столь подозрительно. Саймону приходится согласиться. — В таком случае, — говорит он, — что же вы помните? — Помню, как очутилась перед фасадом дома, сэр, — там, где росли цветы. У меня кружилась и болела голова. Мне подумалось, что нужно открыть окно, но это было глупо, потому что я уже и так стояла на улице. Было, наверно, около трех. Мистер Киннир подъезжал по аллее в своей свежевыкрашенной желто-зеленой коляске. Макдермотт вышел из-за дома, мы оба помогли разгрузить свертки, и Макдермотт угрожающе на меня посмотрел. А потом мистер Киннир вошел в дом: я знала, что он ищет Нэнси. У меня в голове промелькнула мысль: «В доме ты ее не найдешь, загляни в погреб — там труп». И я очень перепугалась. Потом Макдермотт мне сказал: — Я знаю, что ты хочешь обо всем рассказать, но если ты это сделаешь, то твоя жизнь не будет стоить и ломаного гроша. Меня это смутило. — Что ты сделал? — спросила я.

The script ran 0.004 seconds.