Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Маргарет Этвуд - Слепой убийца [2000]
Язык оригинала: CAN
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Вот уже более четверти века выдающаяся канадская писательница Маргарет Этвуд (р. 1939) создает работы поразительной оригинальности и глубины, неоднократно отмеченные престижными литературными наградами. «Слепой убийца», в 2000 году получивший Букеровскую премию, – в действительности несколько романов, вложенных друг в друга. Этвуд проводит читателя через весь XX век, и только в конце мы начинаем понимать: история, которую рассказывает нам автор, – не совсем то, что случилось на самом деле. А если точнее – все было намного страшнее…

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 

Такой была и эта ночь. Слепой убийца очень медленно начинает её ласкать – одной рукой, правой, более умелой, той, что обычно держит кинжал. Он гладит её лицо, шею, затем и левой рукой, ласкает её обеими руками, нежно, точно отмыкая очень хрупкий замок, замок из шелка. Будто ласка воды. Девушка дрожит, но уже не от страха. Немного спустя парчовое покрывало падает, она берет руку убийцы и сама её направляет. Прикосновение предшествует зрению, предшествует речи. Это первый и последний язык, и он не лжет. Вот так случилось, что девушка, не способная говорить, и мужчина, не способный видеть, полюбили друг друга. Ты меня удивляешь, говорит она. Удивляю? – переспрашивает он. Почему? Впрочем, мне нравится. Он закуривает, предлагает ей, она качает головой. Он слишком много курит. Все это нервы – пусть у него пальцы и не дрожат. Потому что ты сказал, что они полюбили друг друга. Обычно ты только фыркаешь, когда говорят о любви – вымысел, буржуазный предрассудок, прогнивший на корню. Болезненная сентиментальность, возвышенное викторианское оправдание обычной похоти. Ты что, смягчился? Не стыди меня, такая уж история, улыбается он. Так случается. Любовь зафиксирована в истории; по крайней мере, на словах. К тому же я сказал, что он лжет. Не увиливай. Лгал он только сначала. Потом ты все изменил. Согласен. Но можно посмотреть и приземленнее. На что посмотреть? На эти дела с любовью. С каких пор это дела? – сердится она. Он улыбается. Тебя это смущает? Слишком коммерчески? Совесть твоя содрогается, ты это хочешь сказать? Но сделка всегда есть, ведь так? Не так, говорит она. Нет. Не всегда. Он, можно сказать, воспользовался тем, что само шло в руки. Почему бы и нет? Никаких угрызений совести, жизнь звериная, и всегда такая была. Или они оба молоды и просто не поняли. Молодежь часто принимает желание за любовь, они же в идеализме по уши. А может, он все же убил девушку? Я же говорил, он абсолютный эгоист. Ага, испугался, говорит она. Идешь на попятную, трус ты эдакий. Не хочешь идти до конца. Ты в любви – как динама в ебле. Он смеется – испуганно смеется. Из-за грубости? Захвачен врасплох? Неужели ей удалось? Попридержите язычок, юная леди. Почему, собственно? На себя посмотри. Я плохой пример. Скажем, они получили возможность не отказывать себе – своим чувствам, если хочешь. Выпустить чувства на волю – жить моментом, отдаться поэзии, сжечь свечу, осушить кубок, выть на луну. Время поджимало. Им было нечего терять. Ему было что терять. По крайней мере, он так думал! Пусть так. Ей нечего было терять. Он выдувает облако дыма. В отличие от меня, говорит она. Ты на это намекаешь. В отличие от тебя, дорогая. Зато – как мне. Мне нечего терять. У тебя есть я, говорит она. Я – что-то. Торонто Стар, 28 августа, 1935 года ПРОПАВШАЯ ШКОЛЬНИЦА ОТЫСКАЛАСЬ В ГОСТЯХ СПЕЦИАЛЬНО ДЛЯ «СТАР» Вчера полиция прекратила поиски четырнадцатилетней школьницы Лоры Чейз, пропавшей больше недели назад, поскольку стало известно, что мисс Чейз, здоровая и невредимая, находится у мистера и миссис Э. Ньютон-Доббс, друзей семьи, в их летней резиденции в Мускоке. Известный промышленник Ричард Э. Гриффен, женатый на сестре мисс Чейз, ответил по телефону на вопросы журналистов: «Мы с женой почувствовали большое облегчение, – сказал он. – Произошла некоторая путаница из-за задержки письма на почте. Мисс Чейз, как и принимавшие её супруги Ньютон-Доббс, была уверена, что мы в курсе её планов. Газет на отдыхе они не читают, иначе такое недоразумение никогда бы не произошло. Вернувшись в город и узнав о наших волнениях, они тут же позвонили». На просьбу прокомментировать слухи о том, что мисс Чейз сбежала из дома и скрывалась при странных обстоятельствах в парке развлечений на Саннисайд-Бич мистер Гриффен ответил, что не знает, кто распускает эти грязные сплетни, но постарается выяснить. «Произошло обычное недоразумение, такое может случиться с кем угодно, – сказал он. – Мы с женой счастливы, что с девочкой все в порядке и выражаем искреннюю благодарность полиции, журналистам и всем, кто нас поддерживал, за неоценимую помощь». Говорят, что мисс Чейз очень смущена подобной популярностью и отказывается беседовать с журналистами. Ситуация разрешилась быстро, однако это первая ласточка, свидетельствующая, что не все у нас обстоит благополучно с почтовой службой. Общественность достойна сервиса, на который можно целиком полагаться. Правительственным чиновникам следует озаботиться этой проблемой. Слепой убийца: Улица Она идет по улице, надеясь, что выглядит, как женщина, имеющая право идти по улице. По этой улице. Но увы. Она не так одета – не та шляпка, не то пальто. Нужна косынка на голову и мешковатое пальто с потертыми рукавами. Надо быть бедной неряхой. Дома стоят впритык. Когда-то ряды коттеджей для прислуги, но теперь прислуги меньше, а богатые как-то выкручиваются. Закопченные кирпичи, два вертикально, два горизонтально, удобства во дворе. Кое-где на лужайках – остатки огородов: почерневший стебель помидора, на деревянном каркасе болтается бечевка. Вряд ли удачное место для огородов: слишком тенистое, в почве много шлаков. Но осенняя листва роскошна – желтая, оранжевая, алая и бордовая, как свежая печень. Из домов доносятся вой, лай, грохот, хлопанье дверей. Гневные выкрики женщин, дерзкие вопли детей. На тесных верандах по деревянным стульям, безвольно уронив руки, расселись мужчины; работы нет, но пока есть дом и семья. Они пялятся на неё, хмурятся, горько оценивая меховую опушку на рукавах и воротнике, сумочку из змеиной кожи. Может, это жильцы, загнанные в подвалы и каморки, чтобы хозяевам хватило на аренду. Женщины спешат по улице – опустили головы, ссутулились, тащат набитые сумки. Должно быть, замужем. На ум приходит слово тушуются. Выпрашивают кости у мясника, несут домой обрезки, подают с вялой капустой. А у неё слишком расправлены плечи, слишком вздернут подбородок, нет этого побитого взгляда; когда женщины поднимают головы и замечают её, в их глазах неприязнь. Наверное, принимают за проститутку – только что она делает здесь в таких дорогих туфлях? Не по ней райончик. Вот бар – на углу, где он и сказал. Пивной бар. У входа толпятся мужчины. Когда она проходит мимо, все молчат, – просто глазеют, словно из чащи, но она чувствует, как шепот, ненависть и похоть клокочут у них в горле, тянутся за ней, точно струя за кормой. Может, приняли её за церковную даму-благотворительницу или ещё какую вонючую филантропку. Запустит чистые пальчики в их жизнь, станет вопросы задавать, совать объедки в помощь. Нет, слишком хорошо одета. Она приехала на такси, но расплатилась в трёх кварталах отсюда, где побольше машин. Лучше не вызывать разговоров – ну кто сюда поедет на такси? Но о ней и так станут болтать. Нужно другое пальто, купить на распродаже, затолкать в чемодан. Зайти в ресторан, оставить свое пальто в гардеробе, проскользнуть в женскую комнату, переодеться. Взъерошить волосы, размазать помаду. Выйти другой женщиной. Нет. Ничего не получится. Начать с чемодана. Как вынести его из дома? Куда это ты помчалась? Поэтому приходиться изображать шпионские номера без шпионских штучек. Полагаясь только на мимику, на её коварство. У неё уже достаточно практики – по части ловкости, хладнокровия, безучастности. Удивленно вздернутые брови, чистый, искренний взгляд двойного агента. Чиста, словно родник. Важно не лгать, а избегать необходимости лжи. Чтобы все расспросы заранее казались абсурдными. Но все же немного опасно. И для него тоже; больше, чем раньше, – так он сказал. Кажется, его заметили на улице; узнали. Какой-то тип – возможно, из красного взвода. Пришлось нырнуть в переполненный пивной зал и скрыться через черный ход. Она не знает, верить ли в такую опасность: мужчины в темных мешковатых костюмах с поднятыми воротниками, патрульные полицейские машины. Пройдемте. Вы арестованы. Пустые комнаты и яркий свет. Не в меру театрально, такие вещи происходят лишь в тумане, в черно-белой гамме. В других странах, на других языках. А если здесь, то не с ней. Если его поймают, она отречется от него раньше, чем петух единожды прокричит. Она это сознает – просто, спокойно. В любом случае её не тронут: их знакомство сочтут легкомысленным баловством или вызывающей выходкой – словом, все будет шито-крыто. Придется, конечно, заплатить за это при закрытых дверях – только чем? Она и так уже полный банкрот; из камня крови не выжмешь. Она спрячется от всех, захлопнет ставни. Будет только выходить к обеду. Последнее время у неё появилось ощущение, что за ней следят, но проводя рекогносцировку, никого не видит. Она стала осторожнее – как только можно. Страшно? Да. Почти постоянно. Но страх ничего не значит. Нет, все-таки значит. От страха наслаждение острее; и яснее чувство, что она выходит сухой из воды. Настоящая опасность в ней самой. Что она позволит, как далеко захочет пойти. Впрочем, позволения и хотения ни при чем. Значит, куда её направят, куда поведут. Она свои мотивы не анализирует. Возможно, их и нет; желание – не мотив. Похоже, у неё нет выбора. В столь остром наслаждении – и унижение тоже. Будто тебя волокут на постыдной веревке, на аркане за шею. Её возмущает эта несвобода, и она тянет время между встречами, дозирует их. Не приходит на свидание, а потом выдумывает – говорит, что не видела знаков мелом на стене в парке, не получала сообщений – новый адрес несуществующего ателье, почтовой открытки от старой подруги, какой у неё никогда не было, телефонного звонка якобы по ошибке. Но в конце всегда возвращается. Что толку сопротивляться? Она идет к нему, чтобы утратить память, забыться. Она сдается, теряет себя, погружается во мрак своей плоти, забывает свое имя. Жертвоприношения – вот чего она жаждет, пусть краткого. Существования без границ. Иногда она задумывается о вещах, которые прежде не приходили ей в голову. Как он стирает одежду? Однажды она видела носки на батарее; он заметил её взгляд и тут же их убрал. Перед её приходом он всегда убирается – по крайней мере, старается изо всех сил. Где он ест? Он говорил, что не любит несколько раз появляться в одном месте. Ему приходится часто менять столовки и забегаловки. Эти слова выходят у него с неряшливым шармом. Порой он особо нервничает, падает духом, никуда не выходит; тогда в комнате огрызки яблок, хлебные крошки на полу. Откуда у него яблоки, хлеб? Он странно молчалив, когда речь заходит о таких подробностях – что происходит в его жизни без неё? Быть может, он считает, что уронит себя, рассказав ей лишнее. Лишние убогие детали. Может, и прав. (Взять хоть полотна в музеях, где женщины застигнуты в интимные моменты. Спящая нимфа. Сусанна и старцы. Женщина моется, одна нога в жестяном тазу – Ренуар или Дега? И у того, и у другого – пышечки. Диана и её девственницы – когда они ещё не видят подсматривающего охотника. И ни одной картины: «Мужчина, стирающий носки в раковине».) Роман развивается при некотором отстранении. Роман – это когда смотришь в себя сквозь затуманенное окно. Роман – отход от всего: где жизнь ворчит и сопит, роман лишь вздыхает. Хочет ли она большего – его целиком? Всю картину? Опасность приходит, когда смотришь чересчур близко и вилишь чересчур много, когда он распадается, а вместе с ним и ты. И потом вдруг просыпаешься пустой, все кончено – отныне и навсегда. У неё ничего не останется. Она будет обобрана. Старомодное слово. На этот раз он не вышел её встречать. Сказал, так лучше. Пришлось ей проделать весь путь одной. Клочок бумаги с таинственными инструкциями – в ладони под перчаткой, но ей не нужно сверяться. Она кожей чувствует лёгкое сияние записки – словно фосфоресцирующий циферблат в темноте. Она представляет, как он представляет себе её – вот она идет по улице, приближается, все ближе. Нетерпелив, волнуется, не может дождаться? Как и она? Он любит изображать безразличие, будто ему все равно, придет она или нет – но это лишь игра, и не единственная. Например, он больше не курит фабричные сигареты, не может себе позволить. Он сворачивает сигареты сам, такой непристойной на вид розовой резиновой штуковиной, сразу три штуки; потом разрезает их бритвой натрое и складывает в фабричную пачку. Мелкий обман, тщеславные потуги; при мысли о том, что они ему нужны, у неё перехватывает дыхание. Иногда она приносит ему сигареты, целые пригоршни – щедрый дар, обильный. Таскает их из серебряной шкатулки, что стоит на стеклянном журнальном столике, и набивает ими сумочку. Но не каждый раз. Пусть все время напряженно ждет, пусть будет голоден. Он лежит на спине, пресыщенный, курит. Если она хочет признаний, то должна услышать их сначала, как проститутка требует деньги вперед. Пусть и скупых признаний. Я скучал, может сказать он. Или: никогда не могу тобой насытиться. Он закрыл глаза, она шеей чувствует, как он скрипит зубами, стараясь сдержаться. А после из него приходится тянуть клещами. Скажи что-нибудь. Что именно? Все, что хочешь. Скажи, что ты хочешь услышать. Если скажу, а ты повторишь, я тебе не поверю. Тогда читай между строк. Так нет же никаких строк. Ты ничего не говоришь. Тут он может запеть: О, ты входишь в меня и выходишь обратно, А дым все летит и летит в трубу… Как тебе такая строчка? – спрашивает он. А ты и правда ублюдок. Никогда ни на что другое не претендовал. Неудивительно, что приходится обращаться к историям. У обувной мастерской она поворачивает налево, проходит квартал, затем – ещё два дома. А вот и Эксцельсиор[81] – небольшая трёхэтажка. Наверное, по мотивам Генри Уодсворта Лонгфелло, флажок со странной эмблемой: рыцарь, отринув земные блага, штурмует вершины. Вершины чего? Кабинетного буржуазного пиетизма. Как нелепо, особенно здесь и сейчас. Эксцельсиор – красное кирпичное здание, на каждом этаже по четыре окна с коваными балкончиками, больше похожими на карнизы: даже стул поставить некуда. Когда-то дом был на голову выше окрестных, теперь же – приют тех, кто на грани. На одном балконе натянули бельевую веревку; там флагом побежденного полка болтается серое полотенце. Она идет мимо, на углу переходит дорогу. Останавливается и смотрит вниз, будто что-то прилипло к туфле. Вниз и назад. За спиной никого, и машин не видно. Тучная женщина взбирается по ступенькам на крыльцо, в каждой руке по авоське – словно балласт; двое оборванцев гонятся по тротуару за шелудивой собакой. Мужчин не видно – только три престарелых стервятника на веранде склонились над одной газетой. Она поворачивает назад; подойдя к Эксцельсиору, ныряет в переулок рядом и быстро идет, стараясь не бежать. Асфальт неровный, слишком высокие каблуки. Не дай бог ногу растянуть. Ей кажется, что здесь, на ярком солнце, она заметнее, хотя окон тут нет. Сердце сильно стучит, ноги подкашиваются. Её охватывает паника. Почему? Его там нет, говорит тихий внутренний голос, тихий, сокрушенный голос – печальное воркование тоскующей голубки. Он ушел. Его увели. Ты никогда его больше не увидишь. Никогда. Она чуть не плачет. Глупо так себя изводить. Но все возможно. Ему исчезнуть легче, чем ей: у неё постоянный адрес, он всегда знает, где её найти. Она замирает, поднимает руку и, уткнув нос в надушенный мех, вдыхает уверенность. С задней стороны дома есть металлическая дверь – служебный вход. Она тихонько стучит. Слепой убийца: Сторож Дверь открывается, он на пороге. Она даже не успевает поблагодарить судьбу, как он втягивает её внутрь. Они на площадке: черная лестница. Света нет, только из окошка где-то наверху. Он целует её, обхватив её лицо ладонями. Подбородок у него – как наждачная бумага. Он дрожит, но не от возбуждения или не только от него. Она отстраняется. Ты похож на разбойника. Она никогда не видела живых разбойников, только в операх. Контрабандисты в «Кармен»[82]. Вымазанные жженой пробкой. Прости, говорит он. Пришлось спешно менять пристанище. Возможно, ложная тревога, но кое-что я не успел захватить. Например, бритву? В том числе. Пойдем – это внизу. Лестница узкая: некрашеное дерево, перила – бруски два на четыре. Внизу цементный пол. Запах угольной пыли и сырой земли, точно в каменном подземелье. Это здесь. Каморка сторожа. Но ты ведь не сторож, фыркает она. Разве нет? Сейчас сторож. Во всяком случае, так думает хозяин. Он ко мне заходил пару раз по утрам, проверить, развожу ли я огонь, только не очень сильный. Не хочет горячих жильцов – дорого; хочет слегка подогретых. Не очень-то похоже на кровать. Это кровать, говорит она. Запри дверь. Она не запирается, отвечает он. Зарешеченное окошко; остатки штор. Сквозь окошко в комнату сочится ржавый свет. Они просунули ножку стула в дверную ручку. В нём почти нет пружин, да и деревяшек не больше половины. Сомнительная защита. Они лежат под отсыревшим одеялом, набросив сверху свои пальто. О простыне лучше не думать. Она нащупывает его ребра, между ними провалы. Что ты ешь? Не приставай. Ты страшно исхудал. Я могла бы принести что-нибудь поесть. На тебя трудно рассчитывать. Я с голоду помру, пока ты вернешься. Не волнуйся, я скоро отсюда выберусь. Откуда? Из этой комнаты, из города или… Еще не знаю. Не придирайся. Мне просто интересно, вот и все. Я беспокоюсь. Я хочу… Хватит об этом. Ладно, говорит она, тогда, наверное, на Цикрон. Если не хочешь, конечно, чтобы я ушла. Нет. Побудь ещё. Прости, очень напряженно это все. На чем мы остановились? Я забыл. Он решает, что ему делать: перерезать ей горло или полюбить навеки. Точно. Да. Обычный выбор. Итак, он решает, перерезать ей горло или полюбить навеки, и в это время его чуткий слух слепого улавливает металлический скрип и скрежет. Цепи бьются друг о друга, позвякивают оковы. В коридоре, все ближе и ближе. Он уже знает, что Владыка Подземного Мира ещё не нанес свой оплаченный визит, – убийца застал девушку в таком состоянии. Нетронутом, можно сказать. Что делать? Можно укрыться за дверью или под кроватью, предоставить девушку её судьбе, а затем вернуться и закончить работу, за которую ему заплатили. Но, учитывая обстоятельства, ему так поступать не хочется. Или можно подождать, пока придворный войдет в раж, совсем оглохнет, и потихоньку выскользнуть за дверь. Но тогда он запятнает честь всех наемных убийц – их гильдии, если хочешь. Он берет девушку за руку, кладет её ладонь себе на губы и так показывает, что следует молчать. Отводит девушку от кровати и прячет за дверью. Убеждается, что дверь не заперта, как и договаривались. Придворный не рассчитывает увидеть стражницу: в сделке с Верховной Жрицей он специально обговорил, чтобы не было свидетелей. Услышав его приближение, стражница должна потихоньку улизнуть. Слепой убийца вытаскивает мертвую стражницу из-под кровати и кладет на покрывало, шарфом прикрыв зияющую в горле рану. Женщина не остыла, кровь уже запеклась. Плохо, если придворный войдет с ярко горящей свечой; если же нет, ночью все кошки серы. Храмовых девственниц приучают к пассивности. Пройдет какое-то время, пока мужчина – особенно в громоздком костюме бога, по традиции – в шлеме и маске, – поймет, что трахает не ту женщину, и к тому же мертвую. Слепой убийца почти задергивает парчовый полог. Затем он и девушка вжимаются в стену. Скрежещет тяжелая дверь. Девушка видит на полу пятно света. Судя по всему, Владыка Подземного Мира плохо видит, он что-то задевает по дороге и ругается. Потом долго путается в пологе. Где ты, моя красавица? – говорит он. Ответа нет, но ничего удивительного: девушка немая, и это Владыку особенно устраивает. Слепой убийца тихо выбирается из-за двери, ведя за собой девушку. Как эта чертовщина снимается? – бормочет себе под нос Владыка Подземного Мира. Тем временем двое огибают дверь и выскальзывают в коридор, держась за руки, будто дети, прячущиеся от взрослых. Позади слышен крик – то ли гнева, то ли ужаса. Одной рукой касаясь стены, слепой убийца припускает бегом. По дороге он вырывает из креплений факелы и швыряет назад в надежде, что они погаснут. Он знает Храм как свои пять пальцев, на ощупь и по запаху; это его работа – знать такие вещи. Город он знает так же и может пробежать его, как крыса – лабиринт, ему знакомы все закоулки, тоннели, убежища и тупики, все притолоки, канавы и ямы – даже пароли, по большей части. Он помнит, через какую стену можно перелезть, где опоры для ног. Он толкает мраморную панель – на ней барельеф Поверженного Бога, покровителя беглецов, – и они оказываются во тьме. Он это понимает, потому что девушка спотыкается, и тут ему впервые приходит в голову, что она будет его тормозить. Её зрячесть ему мешает. По другую сторону стены слышны шаги. Он шепчет: держись за мою одежду, и прибавляет лишнее: не говори ни слова. Они на пересечении тайных ходов, что позволяют Верховной Жрице и её приближенным выведывать важные тайны тех, кто приходит в Храм исповедоваться Богине или помолиться. Отсюда надо срочно выбраться. Верховная Жрица станет искать их прежде всего здесь. Нельзя возвращаться и тем путем, каким он пришел сюда, вынув из стены расшатанный камень. Лже-Владыка Подземного Мира, организовавший заговор и назначивший место и время, наверняка знает и про этот ход. Сейчас он, должно быть, уже догадался об измене слепого убийцы. Толстые каменные стены заглушают удары бронзового гонга, но юноша чувствует их подошвами. Он ведет девушку от стены к стене, а потом вниз по крутой узкой лестнице. Девушка хнычет от страха: отсутствие языка не мешает ей плакать. Какая жалость, думает юноша. Он нащупывает пустую трубу – он знает, она здесь, – подсаживает девушку внутрь, затем запрыгивает сам. Теперь им придется ползти. Здесь воняет, но это старая вонь. Человеческие миазмы, обращенные в пыль. Пахнуло свежестью. Юноша втягивает воздух: не пахнет ли горящими факелами? Ты видишь звезды? – спрашивает он девушку. Она кивает. Выходит, облаков нет. Плохо. В эти дни месяца две луны уже светят, и вскоре взойдут ещё три. Беглецы будут видны весь остаток ночи, а днём – вообще как на ладони. В Храме не захотят предать побег гласности: это приведет к падению престижа, а затем и к бунтам. На заклание отдадут другую девушку: под покрывалами они все одинаковы. Но преследовать будут: без шума, но безжалостно. Он мог бы найти укрытие, но рано или поздно придется выходить за водой или пищей. Один он бы справился, но не вдвоем. Конечно, он может её бросить. Или зарезать и скинуть в колодец. Нет, не может. Есть ещё логово слепых убийц. Там они собираются в свободное время – сплетничают, делят добычу, хвастаются подвигами. Слепые убийцы дерзко устроили себе убежище под залом суда главного дворца. Глубокая пещера устлана коврами – теми, что их заставляли ткать в детстве, украденными впоследствии. Они знают свои ковры на ощупь и часто сидят на них, покуривая вызывающую грезы траву фринг, водят пальцами по узорам, по великолепным расцветкам и вспоминают, как те выглядели, когда слепые ещё могли видеть. Но в пещеру допускаются только наемные убийцы. У них закрытое общество: посторонние появляются там лишь в качестве добычи. Кроме того, он предал свое ремесло, оставив в живых человека, за чье убийство ему заплатили. Они профессионалы, эти убийцы; они гордятся тем, что выполняют контракты, и не прощают нарушения профессиональной этики. Его убьют, не задумываясь, а через некоторое время и её тоже. Для охоты на них могут нанять кого-нибудь из его коллег. Пусть вор у вора шапку крадет. Тогда они обречены. Их выдаст хотя бы её аромат – благовониями девушку умастили изрядно. Нужно вывести её из Сакел-Норна – из города, со знакомой территории. Это опасно, но оставаться опаснее. Может, им удастся пробраться в гавань и сесть на какой-нибудь корабль? Но как выйти за ворота? Все восемь ворот заперты и охраняются – по ночам всегда так. В одиночку он перелез бы стену – его руки и ступни цепляются не хуже лапок геккона, – но вдвоем это будет катастрофа. Есть ещё один путь. Чутко прислушиваясь, слепой убийца ведет девушку вниз по холму, в ту часть города, что обращена к морю. Все источники и фонтаны Сакел-Норна питает один канал, что под сводами тоннеля течет наружу, за городские стены. Глубина выше человеческого роста, течение стремительно, и никто никогда не пытался проникнуть в город этим путем. А из города? Вода отобьет и этот аромат. Юноша умеет плавать. Убийцы такому учатся. Он справедливо полагает, что девушка плавать не умеет. Он велит ей снять с себя все и связать узлом. Затем, сбросив храмовое облачение, увязывает в узел и свою одежду. Укрепляет узел на плечах, а свободным концом ткани связывает девушке руки и говорит, чтобы она держалась за него, даже если невзначай отвяжется. Когда они достигнут арки, ей надо задержать дыхание. Проснулись ньерки: слепой убийца слышит их карканье – значит, скоро рассвет. За три улицы от них кто-то идет – осторожно, обдуманно, точно ищет. Юноша то ли ведет, то ли толкает девушку в холодную воду. Она судорожно глотает воздух, но делает, как он сказал. Они плывут; он ищет основное течение, вслушивается: у арки вода бурлит и мчится. Нырнешь слишком рано – не хватит дыхания, слишком поздно – разобьешь голову о камень. Наконец он ныряет. Вода расплывчата, не имеет формы, рука свободно проходит сквозь неё, и все-таки вода может убить. Сила подобного – в движении, в траектории. С чем она столкнется и насколько быстра. То же самое можно сказать и о… но это не важно. Долгий мучительный переход. Юноше кажется, что лёгкие сейчас взорвутся, руки не выдержат. Он чувствует, как девушка тащится позади: не захлебнулась ли? Хотя бы течение за них. Он задевает стену – что-то рвется. Ткань или плоть? Они всплывают по ту сторону арки. Девушка кашляет, юноша тихо смеется. Лежа на спине, держит голову девушки над водой – так некоторое время они плывут по каналу. Наконец он решает, что они уже далеко и в безопасности; он подплывает к берегу и подсаживает девушку на покатую каменную насыпь. Ищет древесную тень. Он измучен, но настроение у него приподнятое: его переполняет странное ноющее счастье. Он её спас. Впервые в жизни сделал доброе дело. Кто знает, к чему приведет это отклонение от избранной тропы? Ты кого-нибудь поблизости видишь? – спрашивает он. Девушка озирается и отрицательно качает головой. А зверей? Нет. Он развешивает их одежду на ветви; затем в постепенно меркнущем шафранном, гелиотропном и фуксиновом свете лун приподнимает девушку, словно тончайший шелк, и утопает в ней. Она свежа, точно спелая дыня, а кожа её солоновата, как у только что пойманной рыбы. Они крепко спят, обнявшись, и тут на них натыкаются три разведчика, посланные Народом Опустошения вперед на поиски подходов к городу. Наших героев тут же будят и допрашивают: один лазутчик знает язык, хотя далеко не в совершенстве. Юноша слепой, говорит он остальным, а девушка немая. Все трое дивятся. Как эта парочка здесь очутилась? Ясно, что не из города: все ворота заперты. Похоже, сошли с небес. Ответ очевиден: должно быть, это божьи посланцы. Им любезно разрешают надеть высохшую одежду, сажают на одного коня, и везут к Слуге Радости. Шпионы чрезвычайно довольны собой, а слепой убийца помалкивает. Он смутно помнит рассказы об этом народе и их странных поверьях насчет божьих посланцев. Говорят, что посланцы излагают волю богов смутно, и юноша пытается припомнить все загадки, парадоксы и головоломки, что когда-либо слышал. Например, путь вниз – путь наверх. Или: кто на рассвете ходит на четырёх ногах, в полдень – на двух и вечером – на трёх? Из ядущего вышло ядомое, и из сильного вышло сладкое[83]. Что такое – повсюду черные, белые и сплошь красные?. Это не у цикронитов. У них нет газет. Принято. Вычеркиваем. А что могущественнее Бога, хуже дьявола; оно есть у бедного, его нет у богатого; если им питаться, умрешь? Что-то новенькое. Подумай. Сдаюсь. Ничего. Она задумывается на минуту. Ничего. Да, соглашается она. Подходит. Пока они едут, слепой убийца одной рукой обнимает девушку. Как её защитить? Ему приходит в голову идея, рожденный отчаянием экспромт, но может и сработает. Юноша подтвердит, что они божьи посланцы, но скажет, что у каждого своя роль. Он получает послания от Непобедимого, но только девушка может их расшифровать – руками, она изображает знаки пальцами. Умение читать эти знаки открыто лишь ему. И чтоб у них не возникали грязные мыслишки, прибавит, что ни один мужчина не смеет прикасаться и даже приближаться к немой девушке. Кроме него, конечно. Иначе она утратит силу. Несложная работенка, пока им будут верить. Он надеется, что девушка быстро соображает и может импровизировать. Интересно, знает ли она хоть какие-нибудь знаки? На сегодня хватит, говорит он. Нужно открыть окно. Но тут холодно. По мне так нет. В этой комнате, как в комоде. Я задыхаюсь. Она щупает ему лоб. Мне кажется, ты заболеваешь. Я пойду в аптеку… Не надо. Я никогда не болею. Что с тобой? Что случилось? Ты нервничаешь. Не то чтобы нервничаю. Я никогда не нервничаю. Но мне не нравится то, что сейчас происходит. Не доверяю друзьям. Моим так называемым друзьям.. Почему? Что они делают? Все педрилы, говорит он. Вот в чем проблема. Мэйфэйр, февраль 1936 года СВЕТСКИЕ СПЛЕТНИ ТОРОНТО ЙОРК В середине января отель «Ройял-Йорк» ломился от экзотически наряженных гостей: давался третий в этом сезоне благотворительный бал в пользу подкидышей из Приюта малютки. Тема этого бала (с оглядкой на прошлогодний захватывающий бал «Тамерлан в Самарканде») – «Ксанаду», и под умелым руководством мистера Уоллеса Уайнанта три просторных зала отеля преобразились в «дворец любви и наслажденья»[84], где расположился Кубла Хан и его пышная свита. Восточные владыки и их окружение – жены, наложницы, слуги, танцовщицы и рабы, а также девицы с цимбалами, купцы, куртизанки, факиры, солдаты разных стран и множество нищих – все весело кружились у красочного фонтана, что символизировал «Альф, поток священный» и верхней подсветкой был окрашен алым, или под хрустальными гирляндами в центральной «Льдистой пещере». Вовсю отплясывали и в двух прилегающих цветущих беседках; джаз-оркестры в залах играли «стройно-звучные напевы». Мы не слышали никаких «голосов предков, предвещающих войну» – все было в сладостной гармонии, благодаря твердому руководству ответственной за проведение бала миссис Уинифред Гриффен Прайор, появившейся на празднике в алом с золотом наряде раджастанской принцессы. В организационный комитет входили также миссис Ричард Чейз Гриффен в зеленом с серебром костюме Абиссинской девы, миссис Оливер МакДоннелл в красно-оранжевом костюме и миссис Хью Н. Хиллерт в пурпурном наряде султанши. Слепой убийца: Пришелец во льду Теперь он уже в другом месте; комната, которую он снимает, поблизости от железнодорожного узла. Прямо над скобяной лавкой. В витрине разложены гаечные ключи и дверные петли. Дела идут неважно; здесь все так идет. В воздухе песок; на земле скомканная бумага; на тротуарах предательский лед – утоптанный снег никто не убирает. Неподалеку поезда, рыдая, отходят на запасные пути, гудки уносятся прочь. Всегда – прощай; никогда – здравствуй. Можно вскочить на поезд, только опасно: их иногда охраняют, и неизвестно, какие именно. Но будем смотреть правде в глаза: он тут как пришитый из-за неё, хотя она, подобно поездам, вечно опаздывает и всегда его покидает. До его комнаты два пролета по черной лестнице, ступеньки покрыты резиной – местами протертой, но зато отдельный вход. Еще молодая пара с ребенком – они живут за стеной. Пользуются той же лестницей, но их почти не видать: рано встают. Правда, он часто слышит их по ночам, когда пытается работать: они так этим занимаются, словно завтра конец света – кровать скрипит, как сумасшедшая. Это сводит его с ума. Казалось бы, вопящий надоеда должен их утихомирить, но нет, все галопируют. К счастью, недолго. Иногда он прикладывает ухо к стене, прислушивается. В шторм сойдет любой иллюминатор, думает он. В темноте все коровы – коровы. Он пару раз сталкивался с соседкой – пухлой женщиной в платочке, будто русская старушка, со множеством свертков и с детской коляской. Супруги оставляют коляску на нижней площадке, где она таится иноземной трясиной, зияя черной пастью. Однажды он помог занести коляску в подъезд, тогда женщина украдкой улыбнулась: мелкие зубы по краям голубоваты, будто снятое молоко. Я не мешаю вам по ночам, когда печатаю? – отважился он, намекая, что не спит ночами и все слышит. Нет, нисколько. Пустой взгляд, глупа, как пробка. Темные круги под глазами, от носа к уголкам рта тянутся морщинки. Вряд ли ночные игрища – её идея. Во-первых, слишком короткие: парень по-быстрому туда-сюда, словно банковский Грабитель. А на жене стоит клеймо: рабочая лошадь – наверное, смотрит в потолок, раздумывая насчет мытья полов. Большую комнату перегородили и сделали две, поэтому стена, отделяющая его от соседей, такая хлипкая. Здесь тесно и холодно: из окна дует, батарея подтекает и звякает, но тепла не дает. В одном зябком углу туалет; моча и ржавчина постепенно окрасили унитаз в ядовито-рыжий цвет; рядом душевая установка из цинка с почерневшей от старости резиновой занавеской. На стене черный шланг с круглым металлическим распылителем – это душ. Ледяные капли. Раскладушка кривая – выпрямлять приходится ударом кулака; фанерная конторка, сбитая гвоздями, когда-то желтая. Одноконфорочная плитка. Все словно пропитано копотью. По сравнению с тем, куда он может угодить, это дворец. Он порвал с дружками. Сбежал, не оставив адреса. На изготовление паспорта или двух, как он требовал, не нужно столько времени. Он чувствовал, что его на всякий случай придерживают: если кого поважнее схватят, он станет разменной монетой. Может, они вообще собирались его сдать. Отличный козел отпущения: ценности не представляет, не отвечает их требованиям. Попутчик, что не идет достаточно далеко или быстро. Им не нравилась эта его эрудиция, его скептицизм, который они принимали за легкомыслие. Из того, что Смит не прав, вовсе не следует, что прав Джонс, как-то сказал он. Возможно, это записали, чтобы потом припомнить. У них есть свои досье. Может, им требовался мученик, Сакко и Ванцетти в одном лице. Его повесят, в газетах напечатают его лицо «красного» бандита, тут они и представят доказательства его невиновности – ещё несколько очков произволу. Только посмотрите, что вытворяет система! Неприкрытое убийство! Никакой справедливости! Вот такие приемы у этих товарищей. Словно шахматная партия. И он – сданная пешка. Он подходит к окну, выглядывает наружу. За стеклом висят побуревшие бивни сосулек – краска течет с кровли. Он вспоминает её имя – оно в электрической ауре, точно в голубом неоне сексуальной вибрации. Где она? На такси не приедет – во всяком случае, не прямо сюда, слишком умна. Он вглядывается в трамвай, заклиная её появиться. Сойти с трамвая, сверкнув ногой в сапоге на высоком каблуке – полный шик. Дырка на ходулях. Почему он так о ней думает? Попробуй другой мужчина так говорить, поколотил бы ублюдка. На ней будет шубка. Он будет презирать её за это, попросит шубку не снимать. Все время оставаться в шубке. В последний раз он заметил у неё на бедре синяк. Он предпочел бы оставить его сам. Что это? Об дверь стукнулась. Он всегда понимает, если она лжет. Или думает, что понимает. Мысли могут заманить в ловушку. Еще в университете профессор ему сказал, что у него интеллект тверд, как алмаз. Тогда ему это польстило. Теперь же он задумался о природе алмазов. Несмотря на блеск, остроту и умение резать стекло, они сияют только отраженным светом. И в темноте ни на что не годятся. Почему она всё приходит? Может, ведет какую-то свою игру – может, в этом дело? Он не позволяет ей ни за что платить – он не продается. Она хочет от него любовного романа, все девушки этого хотят – во всяком случае, такие, как она, которые ещё чего-то от жизни ждут. Но должна быть и другая сторона. Жажда мести, жажда наказания. У женщин странные способы причинять боль. Они причиняют боль себе или все так поворачивают, что мужчина лишь спустя какое-то время понимает, что ему сделали больно. Выясняет это. И член у него скукоживается. Иногда, несмотря на эти глаза, на чистую линию шеи, он улавливает в ней отблеск чего-то сложного и грязного. Лучше не придумывать её в одиночестве. Дождаться её. И все придумать, пока она идет по улице. У него есть старинный столик для бриджа – купил на блошином рынке, – и складной стул. Он садится за пишущую машинку, дышит на пальцы, вставляет лист. Где-то в Швейцарских Альпах (или лучше в Скалистых горах, или, ещё лучше, в Гренландии) ученые обнаружили в глетчере вмерзший межпланетный корабль. По форме похож на небольшой дирижабль, с концов заостренный, точно плод окры. Он зловеще сияет, светится подо льдом. Каким цветом? Пусть будет зеленым с желтоватым оттенком, вроде абсента. Ученые растапливают лед – чем? Случайно оказавшейся у них паяльной лампой? Или разводят огромный костер, порубив окрестные деревья? Тогда лучше обратно в Скалистые горы. В Гренландии деревьев нет. А может, огромный кристалл, усиливающий солнечные лучи. Бойскауты – он недолго был одним из них, – умели таким образом разводить костры. Потихоньку от начальника отряда, общительного унылого розовощекого человека, любившего топоры и пение хором, они направляли лучи от увеличительных стекол на голые руки – соревновались, кто дольше выдержит. Таким же образом поджигали сосновую хвою и обрывки туалетной бумаги. Нет, огромный кристалл – слишком невероятно. Лед постепенно тает. X, суровый шотландец, советует коллегам не впутываться: ничего хорошего не выйдет, но Y, английский ученый, говорит, что необходимо внести лепту в копилку человеческих знаний, a Z, американец, уверен, что они заработают на этом миллионы. Б, девушка с белокурыми волосами и пухлым, чувственным ртом, говорит, что все это чрезвычайно захватывающе. Она русская и, по общему мнению, верит в свободную любовь. X, Y и Z на практике не проверяли, но каждый хотел бы: Y – подсознательно, X – виновато и Z – грубо. Он всегда поначалу обозначает героев буквами, а имена дает после – иногда берет их из телефонной книги, иногда с надгробий. Женщина всегда Б – то есть Бесподобная, Безмозглая или Большегрудая Бабенка – в зависимости от настроения. Ну или, конечно, Беззаботная Блондинка. Б спит в отдельной палатке, у неё привычка повсюду забывать варежки и бродить ночами, хотя это строго запрещено. Она восхищается луной и находит мелодичным вой волков; она дружна с ездовыми собаками, сюсюкает с ними по-русски и заявляет (несмотря на научный материализм), что у них есть душа. Будет неприятно, если кончатся запасы продовольствия и придется одну съесть, констатирует X с типично шотландским пессимизмом. Наконец светящийся предмет в форме плода разморожен, но ученым остается лишь несколько минут на изучение неизвестного человечеству тонкого сплава, из которого стручок сделан: металл испаряется, оставляя после себя запах миндаля или пачули, или жженого сахара, или серы, или цианида. Их взглядам предстает тело – по форме гуманоид, явно мужского пола – на нём обтягивающий зеленовато-голубой, как павлинье перо, костюм, переливающийся, будто стрекозиные крылья. Нет. Слишком похоже на сказку. Обтягивающий костюм зеленовато-голубого цвета газового пламени, переливающийся, будто бензин в воде. Гуманоид вмерз в лед внутри корабля. У пришельца светло-зеленая кожа, слегка заостренные уши, тонко очерченные губы и большие открытые глаза. Громадные совиные зрачки. Темно-зеленые волосы густыми завитками покрывают череп, вытянутый к макушке. Невероятно. Существо из космоса. Сколько он тут пролежал? Десятилетия? Века? Тысячелетия? Он, естественно, мертв. Что им теперь делать? Они вынимают кусок льда с гуманоидом и советуются, как быть. (X говорит, что следует оставить все как есть и сообщить властям; Y хочет извлечь гуманоида из льда на месте, но ему напоминают, что тот может испариться, как и корабль; Z считает, что пришельца нужно отвезти поближе к цивилизации, обложить сухим льдом и продать тому, кто даст больше; Б замечает, что собаки проявляют нездоровый интерес к происходящему и уже скулят, но из-за её русской, женской, неумеренной манеры выражаться на неё не обращают внимания.) Наконец – уже стемнело, и на небе, как всегда, появилось северное сияние, – решено, что гуманоида положат в палатку Б, а та ляжет в другой палатке с мужчинами, что позволит им кое-что подсмотреть при свечах: Б умеет и надевать альпинистский костюм, и забираться в спальный мешок. Ночью все поочередно по четыре часа будут дежурить в палатке с пришельцем. А утром бросят жребий и решат, что делать. Дежурства X, Y и Z проходят спокойно. Затем наступает очередь Б. Она говорит, что у неё недоброе предчувствие; ей кажется, что все будет плохо, но она часто так говорит, и её слова игнорируют. Z её будит, похотливо наблюдает, как она, потягиваясь, выбирается из спального мешка и надевает теплый комбинезон. Б устраивается в палатке подле замерзшего гуманоида. Мерцание свечи навевает дремоту; Б ловит себя на мысли: интересно, каков зеленый пришелец в любви, – красивые брови, только слишком худ. Она клюет носом и засыпает. Существо во льду начинает светиться, сначала слабо, потом все сильнее. Тихо стекает талая вода. Льда больше нет. Пришелец садится, встает. Беззвучно приближается к спящей девушке. Темно-зеленые волосы у него на голове шевелятся, прядь за прядью, потом удлиняются, щупальце – теперь это видно – за щупальцем. Одно обвивает горло девушки, другое – её пышные прелести, а третье прилипает к губам. Б просыпается, как от ночного кошмара, но это не кошмар: лицо пришельца приближается, её неумолимо стискивают холодные щупальца, а в его глазах – невероятные страсть и желание, чистая голая нужда. Ни один смертный на неё так не смотрел. Она слегка сопротивляется, затем уступает. Впрочем, у неё нет выбора. Зеленый рот раскрывается, обнажая клыки. Они приближаются к её шее. Он так сильно полюбил её, что сделает частью себя – навеки. Они станут одним целым. Девушка понимает это без слов, потому что среди прочих достоинств у кавалера имеется дар телепатии. Да, вздыхает Б. Он скручивает новую сигарету. Допустит ли он, чтобы Б съели и осушили таким вот образом? Или ездовые собаки почуют, что их любимица в беде, перегрызут упряжь, ворвутся в палатку и разорвут парня на куски – щупальце за щупальцем? Или коллега – сам он симпатизирует Y, спокойному англичанину, – придет на помощь? Завяжется драка? Неплохо. Перед смертью пришелец посылает Y телепатическое сообщение: Дурак! Я мог бы научить тебя всему! Кровь пришельца не того цвета, что у людей. Оранжевый подойдет. Или зеленый гуманоид внутривенно обменяется кровью с Б, и та станет его подобием – совершенной, зеленоватой собой. Теперь их уже двое, остальных ученых они порешат, собак обезглавят и отправятся завоевывать мир. Их цель – разрушить богатые деспотичные города и освободить добродетельных бедняков. Мы – бич Божий, заявит эта парочка. Никто не возразит: они станут обладателями Смертоносного Луча, сварганенного инопланетянином (кладезем всяческих познаний) с помощью гаечных ключей и дверных петель, похищенных из скобяной лавки поблизости. Есть ещё вариант: пришелец не станет пить кровь Б – он сам в ней растворится! Его тело скукожится виноградиной на солнце, сухая, морщинистая кожа распадется, обратится в дымку, и к утру от инопланетянина не остается и следа. Трое ученых входят в палатку; Б сонно трет глаза. Я не понимаю, что случилось, говорит она, а поскольку это её обычное состояние, мужчины ей верят. Может, у нас была общая галлюцинация, скажут они. Север, северное сияние – путает человеческий мозг. От холода кровь густеет. Они не замечают высокоинтеллектуальный зеленый отблеск пришельца в глазах Б, которые, надо сказать, и так зеленые. Но собаки все поймут. Почуют перемену. Зарычат, прижмут уши. Завоют тоскливо. И больше не будут ей друзьями. Что это с собаками? Сколько способов изложить один сюжет. Схватка, борьба, спасение. Смерть инопланетянина. Сколько одежды будет сорвано в процессе. Но это как всегда. Почему он сочиняет всю эту белиберду? По необходимости – иначе будет сидеть без денег, чтобы искать другую работу, надо выбираться на свет, а это совсем не благоразумно. К тому же у него получается. Есть способности. Они имеются далеко не у каждого: многие пытались и провалились. Прежде он метил куда выше, куда серьёзнее. Хотел правдиво описать человеческую жизнь. Жизнь на самом дне, где платят гроши, не хватает денег на хлеб, протекает крыша, бродят дешевые шлюхи с испитыми лицами, где бьют сапогами в лицо и блюют в канаве. Он хотел показать, как работает эта система, её механизм, что поддерживает в тебе жизнь, пока ты ещё на что-то годишься, выжимает полностью, превращает в ничтожество или пьяницу – не так, так эдак заставляет вываляться в грязи. Но обычный работяга не станет читать такую книгу – работяга, которого товарищи считают таким благородным. Эти парни хотят читать вот эту макулатуру. Дешевую книжонку в бумажном переплете, действие стремительно, куча сисек и задниц. Правда, сиськи и задницы напечатать нельзя: издатели макулатуры – страшные ханжи. Максимум, на что согласны, – груди и попки. Кровь и пули, выпущенные кишки, вопли и конвульсии – пожалуйста, только не голое тело. Никаких выражений. Может, не в ханжестве дело, а в том, что они не хотят остаться без работы. Он закуривает, он ходит взад и вперед, он выглядывает в окно. Снег потемнел от угля. Мимо громыхает трамвай. Он отворачивается от окна, шагает по комнате, в голове роятся слова. Он смотрит на часы. Она опять опоздала. Она не придет. VII Пароходный кофр Единственный шанс сказать правду – исходить из того, что написанного никто не прочтет. Никто другой и даже ты сама когда-нибудь позже. Иначе станешь оправдываться. Нужно смотреть так: указательный палец правой руки выписывает чернильную нить, а левая рука эту нить тут же стирает. Конечно, невозможно. Я травлю свою строку, травлю строку, эту черную нить, что вьется по странице. Вчера прислали бандероль: последнее издание «Слепого убийцы». Просто любезность: денег за него не полагается – мне, по крайней мере. Книга теперь – общественное достояние, издавать её может любой желающий: имущества у Лоры не прибудет. Вот что происходит через сколько-то лет после смерти автора: теряешь контроль. Книга живет себе где-то там, воспроизводит себя в бог знает каких количествах, без всякого моего разрешения. «Артемизия-Пресс» – вот как издательство называется; английское. Кажется, это они просили меня написать предисловие – я, разумеется, отказалась. С таким названием в издательстве, наверное, одни женщины. Интересно, какую Артемизию они имеют в виду. Ту персидскую даму, предводительницу войска из Геродота, – она ещё бежала с поля боя[85], или римскую матрону, которая съела мужнин прах, чтобы её тело стало живым склепом[86]? Скорее всего, изнасилованную художницу Возрождения[87]: в наши дни помнят только её. Книга лежит на кухонном столе. Забытые шедевры двадцатого века – курсив под заголовком. На клапане суперобложки говорится, что Лора была «модернисткой». На неё, вероятно, повлияло творчество Джуны Варне[88], Элизабет Смарт[89], Карсон Маккалерс[90] – писательниц, чьих книг – я точно знаю, – Лора никогда не читала. Но обложка неплохая. Размытые красно-коричневые тона – под фотографию: у окна за тюлевой занавеской женщина в комбинации, лицо в тени. За ней смазанный силуэт мужчины – рука, затылок. По-моему, что надо. Я решила, пора позвонить моему адвокату. Ну, не совсем моему. Тот, которого я привыкла считать своим, – он ещё улаживал дела с Ричардом и героически, хоть и безрезультатно, воевал с Уинифред, – умер не один десяток лет тому назад. С тех пор меня в фирме передавали из рук в руки, как изысканный серебряный чайник, который навязывают каждому следующему поколению под видом свадебного подарка, но никто им никогда не пользуется. – Мистера Сайкса, пожалуйста, – сказала я девушке в трубку. Секретарша, наверное. Я представила себе её ногти – длинные, бордовые и острые. Хотя, может быть, теперь секретаршам полагается красить ногти в другой цвет. Например, в серо-голубой. – Мне очень жаль, но мистер Сайке на совещании. Кто его спрашивает? Для такой работы можно использовать и роботов. – Миссис Айрис Гриффен, – произнесла я просто алмазной твердости голосом. – Одна из его старейших клиенток. Это не помогло. Мистер Сайке оставался на совещании. Похоже, занятой парень. Хотя почему парень? Ему ведь уже за пятьдесят – родился примерно когда Лора умерла. Неужели её нет так давно, что за это время успел родиться и созреть юрист? Я этих вещей не понимаю, но, видимо, так и обстоят дела, потому что все остальные в это верят. – Могу я передать мистеру Сайксу, о чем идет речь? – спросила секретарша. – О моем завещании, – ответила я. – Я хочу его составить. Он мне часто советовал этим заняться. – (Ложь, но мне хотелось заронить в её рассеянное сознание мысль, что мы с мистером Сайксом – закадычные друзья.) – И ещё кое-какие дела. Я скоро приеду в Торонто и с ним проконсультируюсь. Если ему удастся улучить минутку, пусть мне позвонит. Я представила себе, как мистер Сайке получает мое сообщение. Как у него по спине пробежит холодок, когда он, поднапрягшись, вспомнит, кто я такая. Аж мурашки по коже. Нечто подобно испытываешь – даже я испытываю, – натыкаясь в газетах на имена когда-то знаменитых, блестящих или всем известных людей, которых считала давно умершими. А они, оказывается, всё живут – сморщенные, потускневшие, с годами проржавевшие, точно жуки под камнем. – Конечно, миссис Гриффен, – сказала секретарша. – Я прослежу, чтобы он с вами связался. – Эти секретарши, должно быть, берут уроки – уроки красноречия, – чтобы достичь столь совершенного сочетания предупредительности и презрения. Но что я жалуюсь? Я и сама в свое время достигла совершенства. Я кладу трубку. Несомненно, мистер Сайке и его моложавые лысеющие дружки, пузатые, на «мерседесах», удивленно вздернут брови: Что эта старая карга может завещать? Что такого важного? В углу на кухне стоит пароходный кофр – весь в драных наклейках. Часть моего приданого, из телячьей кожи, когда-то желтый, теперь выцвел, застежки побиты и грязны. Кофр всегда на замке, а ключ я храню на дне банки с отрубями. Банки с кофе или сахаром – слишком очевидно. С крышкой я основательно помучилась – надо придумать другой тайник, поудобнее, – наконец открыла банку и извлекла ключ. С трудом опустившись на колени, повернула ключ в замке и откинула крышку чемодана. Я давно не открывала кофр. Мне навстречу пахнуло паленым, осенней листвой – старой бумагой. Там лежали тетради в дешевеньких картонных обложках, вроде спрессованных древесных опилок. Машинописная рукопись, перевязанная крест-накрест старой бечевкой. Письма к издателям – мои, конечно, не Лорины, Лора тогда уже была мертва, – и корректура. И злобные читательские письма, которые я потом перестала хранить. Пять копий первого издания в суперобложках, на вид ещё новенькие, но безвкусные – как делали после войны. Ярко-оранжевый, блеклый фиолетовый, желто-зеленый, бумага чуть ли не папиросная, с кошмарным рисунком – псевдо-Клеопатра с выпуклыми зелеными грудями и подведенными глазами, алые ожерелья свисают до пупа, надутые оранжевые губы джинном проступают из дымка пурпурной сигареты. Кислота разъедает страницы, и ядовитая обложка блекнет, будто перья на чучеле тропической птицы. (Я получила шесть экземпляров – авторские, как их называли, – и одну отослала Ричарду. Не знаю, что с ней стало. Думаю, Ричард её порвал – он всегда рвал ненужные бумаги. Нет, вспомнила. Её нашли на яхте, на столике, прямо у него под головой. Уинифред прислала мне книгу с запиской: Теперь видишь, что ты наделала! Книгу я выбросила. Не хотела, чтобы в доме были вещи, которых касался Ричард.) Я часто думаю, что с ним делать – с этим тайным хранилищем всякой всячины, с этим маленьким архивом. Я не могу заставить себя его продать, но и выбросить не могу. Если я ничего не предприму, за меня решит Майра, которой придется разбирать мои вещи. Несомненно, после первого шока – допустим, Майра начнет читать, – она порвет все в мелкие клочки. Затем поднесет спичку – и все. Посчитает это актом преданности: Рини поступила бы так же. В прежнее время сор из семьи не выносили, да и сейчас ему лучше хранилища не придумаешь – если для него вообще есть подходящее место. Зачем ворошить прошлое после стольких лет, когда все так уютно улеглись в могилки, точно уставшие дети? Может, оставить кофр со всем содержимым университету или, например, библиотеке. По крайней мере, они это оценят – по-своему мерзко. Найдется немало ученых, желающих наложить лапу на эти бесполезные бумаги. Назовут бумаги материалом – так у них именуют добычу. Небось считают меня тухлым старым драконом, что стережет нечестно нажитое добро, собакой на сене, высохшей чопорной сторожихой с поджатыми губами: я не выпускаю из рук ключи от темницы, где прикована к стене голодающая Лора. Много лет меня засыпали просьбами желающие получить Лорины письма – Лорины рукописи, записные книжки, рассказы, истории – все жуткие подробности. На эти назойливые приставания я отвечала кратко: «Уважаемая мисс У.! Ваш план проведения „Памятной церемонии“ на мосту, где трагически погибла Лора Чейз, кажется мне безвкусным и диким. Вы, наверное, не в своем уме. Думаю, вы страдаете от аутоинтоксикации. Попробуйте клизмы». «Уважаемая мисс X! Подтверждаю получение вашего письма с указанием темы диссертации, но не сказала бы, что понимаю её название. Надеюсь, хоть вы его понимаете, иначе не придумали бы такое. Ничем не могу вам помочь. Да вы этого и не заслуживаете. „Деконструирование“ наводит на мысль о чугунной бабе, а глагола „проблематизовать“ вообще не бывает». «Уважаемый доктор Y! По поводу вашего трактата о религиозном подтексте „Слепого убийцы“ могу сказать, что религиозные взгляды моей сестры трудно назвать традиционными. Ей не нравился Бог, она его не одобряла и не заявляла, что понимает. Она говорила, что любит Бога, а это уже другое дело, как и с людьми. Нет, она не была буддисткой. Не говорите глупостей. Советую научиться читать». «Уважаемый профессор Z! Я приняла к сведению ваше мнение, что давно назрела необходимость написать биографию Лоры Чейз. Возможно, она, как вы пишете, „одна из самых значимых женщин-писательниц середины нашего века“. Не знаю. Но мое участие в „вашем проекте“, как вы его называете, абсолютно исключено. У меня нет никакого желания способствовать удовлетворению вашей страсти к флаконам с запекшейся кровью и отрубленными пальцами святых. Лора Чейз не «ваш проект». Она моя сестра. Ей бы не хотелось, чтобы её лапали после смерти, каким эвфемизмом не назови это лапанье. Написанное может сильно навредить. Очень часто люди об этом не думают». «Уважаемая мисс У! Это уже четвертое ваше письмо на ту же тему. Отстаньте от меня. Вы зануда». Десятилетиями я извлекала мрачное удовлетворение из этого ядовитого издевательства. С удовольствием наклеивала марки и бросала письма, будто ручные гранаты, в сверкающий красный ящик, считая, что проучила очередного надутого корыстолюбца, сующего нос не в свое дело. Но недавно перестала им отвечать. Зачем дразнить незнакомцев? Им плевать, что я о них думаю. Для них я всего лишь придаток: странная Лорина рука, прилаженная к пустому месту, связующая Лору с миром, с ними. Во мне видят хранилище – живой мавзолей, источник – так они это называют. Почему я должна оказывать им услуги? На мой взгляд, они падальщики, большинство – гиены; шакалы, которых влечет трупный запах; воронье, летящее на мертвечину; трупные мухи. Им бы порыться во мне, словно я куча хлама, поискать обрезки металла, разбитую посуду, осколки клинописи и обрывки папируса, чудные потерянные игрушки, золотые зубы. Если бы они знали, что я тут прячу, сбили бы замки, вломились в дом и, шарахнув меня по голове, удрали с добычей, считая, что поступают правильно. Нет. Никаких университетов. Не доставлю им такой радости. Может, оставить кофр Сабрине, хоть она и решила ни с кем не общаться, хоть она и – вот, что больнее всего, – игнорирует меня. Но родная кровь не водица – это знает каждый, кто пробовал и то, и другое. Все это по праву принадлежит Сабрине. Можно сказать, это её наследство: она как-никак моя внучка. И Лорина племянница. Когда придет время, ей захочется больше узнать о своих корнях. Но Сабрина, конечно, откажется принять этот дар. Я все время напоминаю себе, что она уже взрослая. Если ей захочется меня спросить или вообще что-нибудь мне сказать, она даст знать. Почему она молчит? Что её удерживает так долго? Может быть, её молчание – месть за что-то или за кого-то? Конечно, не за Ричарда. Она его не знала. И не за Уинифред, от которой сбежала. Значит, за мать – за бедняжку Эйми? Что она может помнить? Ей было всего четыре года. Смерть Эйми – не моя вина. Где сейчас Сабрина, что она ищет? Я вижу её стройной девушкой с робкой улыбкой, чуть аскетичной, но красивой, с серьёзными голубыми, как у Лоры, глазами; длинные темные волосы спящими змейками обвивают голову. Паранджу она, конечно, носить не станет; думаю, она ходит в подходящих сандалиях или в ботинках со стоптанными подошвами. А может и в сари. Такие девушки их носят. Она работает с миссионерами – кормит голодающих третьего мира, утешает умирающих, замаливает наши грехи. Бессмысленно: наши грехи – зияющий ад, и чем глубже, тем их больше. Она, конечно, насчет бессмысленности станет спорить, что это дело Бога Он всегда питал слабость к тщете. Ему кажется, тщета благородна. В этом Сабрина похожа на Лору: то же стремление к определенности, тот же отказ от компромиссов, то же презрение к серьезным человеческим слабостям. Нужно быть красавицей, чтобы тебе это прощали. Иначе прослывешь брюзгой. Преисподняя Погода не по сезону теплая. Мягкая, ласковая, сухая и ясная. Даже солнце, такое тусклое в это время года, светит ярко и щедро, и закаты роскошны. Оживленные, улыбчивые дикторы на метеоканале говорят, это из-за какой-то далекой пыльной катастрофы – землетрясения, что ли, извержения вулкана. Нового смертоносного акта Божьей воли. Но их девиз: не бывает мрака без просвета. И просвета без мрака. Вчера Уолтер возил меня в Торонто на встречу с адвокатом. Он сам туда ни за что бы не поехал – Майра настояла. Когда я сказала, что поеду на автобусе. Майра и слышать об этом не захотела. Всем известно, что туда ходит только один автобус, он отправляется затемно и возвращается в темноте. Она сказала, что, когда я среди ночи вернусь, меня ни один автомобилист не разглядит и задавит, как клопа. И вообще в Торонто одной ездить нельзя: всякий знает, что там живут сплошь мошенники и бандиты. А Уолтер, сказала она, в обиду меня не даст. Уолтер надел красную бейсболку; между ней и воротом куртки его щетинистая шея выступала ещё одним бицепсом. Веки в складках, будто коленки. – Я поехал бы на пикапе, – сказал он, – тот у меня, как кирпичный сортир. Если какой негодяй решит протаранить, придется ему сначала крепко подумать. Но у пикапа накрылись рессоры, и ездить не очень гладко. – Всех водителей в Торонто Уолтер считает чокнутыми: – Чтобы там ездить, надо быть чокнутым, а? – Но мы-то поедем, – напомнила я. – Только один раз. Как мы говорили девушкам, один раз не считается. – И они тебе верили, Уолтер? – поддразнила я – он любит такие дразнилки. – Еще бы. Глупы, как пробки. Блондинки особенно. – Я почувствовала, что он ухмыляется. Сложена, как кирпичный сортир. Помнится, в прежнее время так говорили о женщинах. Считалось, что это комплимент: тогда далеко не у всех были кирпичные сортиры, только деревянные, вонючие и хлипкие – дунешь и упадет. Усадив меня в автомобиль и пристегнув ремнем, Уолтер включил приемник: рыдала электроскрипка, путаная любовь, подлинный ритм страдания. Банального, но страдания. Развлекательный бизнес. Какими же мы стали вуайеристами! Я откинулась на положенную Майрой подушку. (Она экипировала нас, словно в дальнее плавание: положила плед, сэндвичи с тунцом, шоколадное печенье, термос с кофе.) За окном вяло тек Жог. Мы его переехали и повернули на север, минуя улицы, где прежде стояли коттеджи для рабочих, теперь известные, как «диспетчерские дома», потом несколько лавок: автосервис, опустившийся магазин здорового питания, магазин ортопедической обуви с зеленой неоновой ступней на вывеске, – она то вспыхивала, то гасла, словно все время шагала на одном месте. Дальше – торговый пассаж, пять магазинов, рождественская мишура – только в одном; Майрин салон красоты «Парик-порт». В витрине фотография коротко стриженного человека – не могу сказать, мужчины или женщины. Затем мы проехали мотель, который раньше назывался «Конец странствиям». Думаю, имелся в виду «конец странствиям любовничков», но не все улавливали этот намек: название могло показаться зловещим: дом со входами и без выхода, провонявший аневризмами и тромбозами, флаконами снотворного и пулевыми ранениями в голову. Теперь мотель называется просто «Странствия». Изменить название – мудрое решение. Больше незавершенности, меньше конечности. Насколько лучше странствовать, чем приезжать. На пути нам встретились ещё закусочные – улыбчивые куры протягивают на тарелках жареные кусочки своих тушек; оскалившийся мексиканец с тако в руках. Впереди маячил городской водяной бак – такой громадный цементный пузырь, заполняющий сельский пейзаж пустым овалом, будто облако без слов в комиксах. Мы выехали из города. Посреди поля корабельной рубкой торчала железная силосная башня; у дороги три вороны клевали разодранный пушистый комочек, который прежде был сурком. Заборы, опять силосные башни, стадо вымокших коров, кедровая рощица, болотце, полысевший и пожухлый летний камыш. Накрапывал дождь. Уолтер включил дворники. Под их колыбельную я уснула. Проснувшись, первым делом подумала: не храпела ли? А если храпела, то с открытым ли ртом? Так некрасиво, и потому так унизительно. Но спросить не решилась. Если интересно, знай: тщеславию нет предела. Мы находились на восьмиполосном шоссе неподалеку от Торонто. Так сказал Уолтер, сама я не видела: дорогу загораживал мерно раскачивающийся фермерский грузовик, доверху набитый клетками с белыми гусями – их, вне всякого сомнения, везли на рынок. Тут и там между прутьями высовывались дикие головы на длинных, обреченных шеях, они хлопали клювами, испуская жалобные и нелепые крики, тонувшие в дорожном шуме. Перья липли к ветровому стеклу, в салоне пахло гусиным пометом и выхлопами. На грузовике сзади была надпись: «Если вы достаточно близко, чтобы это прочитать, – вы слишком близко». Когда грузовик наконец свернул, перед нами открылся Торонто – искусственная гора стекла и бетона на плоской равнине вдоль берега озера; стекло, шпили, огромные сверкающие плиты, колючие обелиски тонули в рыжеватой дымке смога. Я видела город будто впервые: будто он вырос за ночь или его вообще нет, просто мираж. Черные хлопья летели мимо, будто впереди тлела куча бумаги. В воздухе зноем вибрировала ярость. Я подумала, как с обочины стреляют по машинам. Офис адвоката располагался рядом с Кинг-энд-Бей. Уолтер сбился с пути, а потом никак не мог найти место для парковки. Пришлось пешком идти пять кварталов, и Уолтер поддерживал меня за локоть. Я не понимала, где мы находимся: все очень изменилось. Каждый раз, когда я сюда приезжаю, – что случается редко – все меняется, и общее впечатление – опустошение, точно город разбомбили, сравняли с землей, а потом отстроили заново. Центр, который я помню – тусклый, кальвинистский, белые мужчины в темных пальто колоннами маршируют по тротуарам; изредка женщины – непременные высокие каблуки, перчатки, шляпка, сумочка, взгляд устремлен вперед, – теперь такого центра нет. Правда, уже некоторое время. Торонто больше не протестантский город, скорее, средневековый – разношерстные толпы, пестрая одежда. Под желтыми зонтиками прилавки с хот-догами и солеными кренделями; уличные торговцы продают сережки, плетеные сумки, кожаные ремни; нищие с табличками «Безработный»: тоже отвоевали себе территорию. Я миновала флейтиста, трёх парней с электрогитарами, мужчину в килте и с волынкой. И не удивилась бы, встретив жонглеров, пожирателей огня или процессию прокаженных в капюшонах и с колокольчиками. Шум стоял умопомрачительный; радужная пленка, словно бензин, затянула мне стекла очков. В конце концов мы добрались до адвоката. Впервые я обратилась в эту фирму ещё в сороковых; она тогда размещалась в темно-коричневом конторском здании в манчестерском стиле – с мозаичными вестибюлями, каменными львами и золотыми буквами на деревянных дверях с матовым стеклом. В лифте – стальная решетка – туда входишь, будто в тюрьму на секунду. Лифтерша в темно-синей форме и белых перчатках выкликала номера – их было всего десять. Сейчас фирма переселилась в пятидесятиэтажную башню из зеркального стекла. Мы с Уолтером поднялись в блестящем лифте, пластиковом, «под мрамор», где пахло автомобильной обивкой и толпились люди – мужчины и женщины с потупленными глазами и безучастными лицами вечных служащих. Люди, которые смотрят лишь на то, за рассматривание чего им заплачено. Приемная фирмы сошла бы за вестибюль пятизвездочного отеля: букеты, громадностью и хвастливостью своей достойные восемнадцатого века, толстый, грибного цвета ковёр во весь пол, абстрактная картина, составленная из дорогущих клякс. Адвокат вышел к нам, пожал руки; что-то мямлил, жестикулировал, приглашал пройти. Уолтер сказал, что подождет меня прямо здесь. Он с некоторым беспокойством взирал на молодую, элегантную секретаршу в черном костюме с лиловым шарфиком и перламутровыми ногтями; она же смотрела не столько на самого Уолтера, сколько на его клетчатую рубашку и огромные стручкообразные ботинки на каучуковой подошве. Решившись сесть на диван, Уолтер погрузился туда, как в зыбучие пески, – колени сложились, а брюки вздернулись, открыв красные носки – гордость лесорубов. На изящном столике перед Уолтером лежали деловые журналы, предлагавшие ему с выгодой вложить деньги. Уолтер выбрал номер о взаимных фондах – в его лапищах журнал выглядел «клинексом». Глаза у Уолтера вращались, точно у бегущего быка. – Я скоро, – сказала я, чтобы его успокоить. На самом деле, я задержалась дольше, чем думала. У этих адвокатов плата повременная, как у дешевых шлюх. Я все время ждала стука в дверь и раздраженного окрика: Эй, там! Что за дела? Раз-два – и готово! Когда я уладила дела с адвокатом, мы дошли до машины, и Уолтер сказал, что отвезет меня пообедать. Сказал, что знает хорошее местечко. Думаю, тут тоже приложила руку Майра: Ради Бога, проследи, чтобы она поела: они в этом возрасте едят, как птички, не понимают, когда силы на исходе, – она же умрет с голоду прямо у тебя в машине. А может, он сам проголодался: пока я спала, он съел все Майрины упакованные сэндвичи, и шоколадное печенье в придачу. Место, которое он знал, называлось «Преисподняя». Он там обедал, когда был здесь в последний раз, – два или три года назад, и кормили его, учитывая обстоятельства, прилично. Какие обстоятельства? Ну, заведение же в Торонто. Уолтер заказал тогда двойной чизбургер со всем, что положено. Там готовили жареную грудинку и вообще разное мясо на гриле. Я сама знавала эту забегаловку – десять лет назад, когда следила за Сабриной после её первого бегства от Уинифред. К концу занятий я ошивалась у школы, садилась на какой-нибудь скамейке, где могла бы перехватить Сабрину – нет, не то, – где она могла бы узнать меня, хотя шанс был ничтожен. Я пряталась за газетой, точно жалкий эксгибиционист, одержимая столь же безнадежной тягой к девочке, которая, разумеется, бежит от меня, как от тролля. Я лишь хотела, чтобы Сабрина знала: я здесь; я существую; я не та, о ком ей рассказывали. Я могу стать ей прибежищем. Я понимала, что прибежище ей понадобится, уже понадобилось – я ведь знала Уинифред. Но ничего не вышло. Сабрина так меня и не заметила, а я не подошла. Когда подворачивался шанс, трусила. Однажды я шла за ней до самой «Преисподней». Похоже, девочки – её ровесницы, из той же школы – болтались там в обеденный перерыв или прогуливали уроки. Огненно-красная вывеска на дверях, вдоль оконных рам – желтые пластмассовые гребешки, изображавшие адское пламя. Меня напугала поистине мильтоновская смелость названия: соображают ли владельцы, каких духов вызывают? Всемогущий Бог Разгневанный стремглав низверг строптивцев, Объятых пламенем, в бездонный мрак… Где муки без конца и лютый жар Клокочущих, неистощимых струй Текучей серы…[91] Нет. Они не знали. «Преисподняя» была адским пламенем только для мяса. Лампы в цветных стеклянных абажурах, пестрые жилистые растения в глиняных горшках – атмосфера шестидесятых. Я устроилась в кабинке рядом с той, где сидела Сабрина с двумя подругами; все три – в одинаковой мешковатой мальчишеской форме: похожие на пледы юбки в складку и галстуки в тон – эту деталь Уинифред находила особенно элегантной. Девочки изо всех сил портили впечатление: гольфы сползли, блузки выбились, галстуки съехали набок. Девочки жевали резинку, будто отправляли регилиозный обряд, и болтали – скучающими голосами и чересчур громко, девочки это превосходно умеют. Все три были красивы – как бывают красивы в этом возрасте все девочки. Такую красоту не скроешь и не сбережешь: это свежесть, упругость клеток; она дается даром, временно, и повторить её невозможно. Но все они были недовольны собой и уже пытались себя изменить – улучшить, исказить, умалить, втиснуть в невероятную воображаемую форму, выщипывая и рисуя на лицах. Я их не порицаю: сама делала то же самое. Я сидела, подглядывая за Сабриной из-под полей обвислой летней шляпы и подслушивая пустую девчачью болтовню, которой они прикрывались, будто камуфляжем. Ни одна не говорила, что думала, ни одна не доверяла остальным, – и правильно: невольные предательства в этом возрасте свершаются ежедневно. Две блондинки; только у Сабрины волосы темные и блестящие, как спелая вишня. Вообще-то она не слушала подружек и не смотрела на них. За напускным безразличием её взгляда, должно быть, зрел бунт. Я узнала эту суровость, это упрямство, это негодование принцессы в заточении, – их держат в тайне, пока не накоплены силы. Ну держись, Уинифред, удовлетворенно подумала я. Сабрина меня не заметила. Точнее, заметила, но не узнала. Девочки поглядывали в мою сторону, шептались и хихикали. Такое я тоже помнила. Ну и чудище эта старушенция! Или что-нибудь посовременнее. Думаю, из-за шляпы. Давно прошли времена, когда она считалась модной. В тот день для Сабрины я была просто старой женщиной – пожилой женщиной, – непонятной пожилой женщиной, но не поразительно дряхлой. Когда они ушли, я направилась в туалет. На стене увидела стишок: Знай подруга Даррен мой Мой – по гроб а не твой А закрутишь с ним любовь Разобью всю рожу в кровь. Юные девушки теперь напористее, чем когда-то, но пунктуация у них лучше не стала. Когда мы с Уолтером наконец разыскали «Преисподнюю», которая (сказал Уолтер) обнаружилась не там, где он её видел в последний раз, – окна забегаловки оказались забиты фанерой, на фанере – какое-то объявление. Уолтер покрутился у запертых дверей, как собака, потерявшая зарытую кость. – Похоже, закрыто, – сказал он. Постоял, засунув руки в карманы, и прибавил: – Вечно они все меняют. Невозможно привыкнуть. После розысков и нескольких неудачных попыток мы смирились с сальными ложками «Давенпорта» – виниловые стулья, на столиках – автоматические проигрыватели, набитые «кантри» и кое-чем из ранних Битлов и Элвиса Пресли. Уолтер поставил «Отель разбитых сердец», и под эту песню мы поедали гамбургеры и пили кофе. Уолтер заявил, что заплатит сам – опять, конечно, Майра. Наверное, сунула ему двадцатку. Я съела только полгамбургера. Целый не осилила. Уолтер доел остальное – сунул разом в рот, словно по почте отправил. На обратном пути я попросила Уолтера проехать мимо моего старого дома – того, где я жила с Ричардом. Дорогу я помнила прекрасно, но дом не сразу узнала. Такой же чопорный, неизящный, громоздкий, с косыми окнами, темно-бурый, как настоявшийся чай, но теперь по стенам вился плюш. Деревянно-кирпичное шале, когда-то кремовое, стало яблочно-зеленым, и тяжелая парадная дверь тоже. Ричард был против плюща. Когда мы въехали, плющ кое-где рос, но Ричард его изничтожил. Плющ разъедает камень, говорил Ричард, лезет в трубы и приманивает грызунов. Тогда Ричард ещё объяснял, почему думает и поступает так, а не иначе, и старался внушить мне те же причины мыслей и поступков. Потом он на причины плюнул. Передо мной мелькнула картинка: я в соломенной шляпке и светло-желтом платье – ситцевом, потому что очень жарко. Конец лета. Со дня свадьбы прошел год. Земля – будто каменная. По наущению Уинифред я занялась садоводством: нужно иметь хобби сказана она. Уинифред решила, что мне стоит начать с сада камней: если растения не выживут, хоть камни останутся. Погубить камни у тебя силенок не хватит, пошутила она. Уинифред прислала мне, как она выразилась, трёх надежных людей; они вскапывают землю и укладывают камни, а я сажаю растения. В сад уже привезли заказанные Уинифред камни – небольшие и крупные, прямо плиты; разбросанные или громоздившиеся друг на друга рассыпанным домино. Мы все стояли в саду – три надежных человека и я – и глядели на свалку камней. Надежные люди были в кепках, а пиджаки сняли, открыв подтяжки, и закатали рукава; они ждали указаний, а я не знала, что сказать. Тогда я ещё хотела что-то менять – что-то делать самой, пусть из почти безнадежных материалов. Я думала, у меня получится. Но я абсолютно ничего не знала о садоводстве. Мне хотелось расплакаться, но тогда все было бы кончено: надежные люди стали бы меня презирать и перестали быть надежными. Уолтер вытащил меня из автомобиля и молча ждал, стоя чуть позади, готовый меня поймать, если я вдруг рухну. Я стояла на тротуаре и смотрела на дом. Сад камней сохранился, хоть и заброшен. Конечно, сейчас зима, трудно сказать, но вряд ли тут растет что-нибудь – разве что драцена, она везде растет. На подъездной аллее – большой мусорный бак, набитый щепками и кусками штукатурки: шел ремонт. А может, тут был пожар: верхнее окно выбито. В таких домах селятся бродяги, говорит Майра. Оставьте дом без присмотра, – во всяком случае, в Торонто, – и они мигом туда набьются, устроят наркоманскую оргию или что там. Сатанинские культы, вот что она слышала. Устраивают костры на паркете, засоряют туалеты и гадят в раковины, отвинчивают краны, изящные дверные ручки – все, что можно. Хотя иногда и обычные подростки могут все разнести, для забавы. У молодых на это талант. Дом выглядел бесхозным, недолговечным, – точно фотография на рекламке недвижимости. Казалось, он больше со мной не связан. Я пыталась вспомнить звук своих шагов, хруст снега под зимними сапогами, когда я торопливо возвращалась домой, опаздывая, изобретая оправдания; иссиня-черную решетку ворот; свет от фонарей на сугробах – синеватых по краям, испещренных собачьей мочой, точно желтыми знаками Брайля. Тени тогда были другими. Сердце взволнованно билось, дыхание белым дымком клубилось в морозном воздухе. Лихорадочный жар ладоней, пылающие губы под свежим слоем помады. В гостиной был камин. Мы с Ричардом, бывало, перед ним сидели, отблески огня играли на лицах и бокалах – бокалы на отдельных подставках, во спасение показухи. Шесть часов вечера, время мартини. Ричард любил резюмировать день – так он это называл. У него была привычка класть руку мне сзади на шею – держать её там, просто легко касаться, пока резюмировал. Резюме – иными словами, заключительная речь судьи, а потом дело переходит к присяжным. Так он себя видел? Возможно. Но его тайные мысли, его мотивы часто оставались для меня смутны. Моя неспособность его понять, предвосхищать его желания, – одна из причин напряжения между нами. Он относил её на счет умышленного и даже вызывающего невнимания. Но ещё тут крылось недоумение, а потом страх. Ричард все меньше казался мне мужчиной с кожей и прочими органами, все больше – огромным запутанным клубком, который я, точно околдованная, обречена ежедневно распутывать. И всегда безуспешно. Я стояла возле моего дома, моего бывшего дома, ожидая пробуждения каких-нибудь чувств. Никаких. Испытав и то, и другое, не знаю, что хуже: сильное чувство или его отсутствие. С каштана на лужайке свисала пара ног, женских ног. На секунду я решила, что это настоящие ноги, кто-то слезает, убегает, но, присмотревшись, поняла, что это колготки, чем-то набитые – туалетной бумагой или бельем – и выброшенные из верхнего окна во время сатанинского обряда, подростковых проказ или пирушки бродяг. Застряли в ветвях. Наверное, эти бестелесные ноги выбросили из моего окна. Бывшего моего. Я вспомнила, как в далеком прошлом из него смотрела. Воображая, как тихонько, никем не замеченная, убегаю этим путем, спускаюсь по дереву, – сначала снимаю туфли, перелезаю через подоконник и тяну одну ногу в чулке вниз, потом другую, цепляюсь руками. Я этого так и не сделала. Смотрела из окна. Сомневалась. Думала. Как равнодушна я к себе сейчас. Открытки из Европы Дни темнее, деревья угрюмее, солнце катится к зимнему солнцестоянию, а зимы все нет. Ни снега, ни слякоти, ни воющего ветра. Не к добру это промедление. Сумрачная тишина пропитывает нас. Вчера дошла до самого Юбилейного моста. Говорят, он проржавел, его разъедает, расшатались опоры; говорят, его снесут. Какой-то безымянный и безликий застройщик жаждет присвоить общественную землю вокруг моста и построить там жилые дома; место первый сорт – оттуда красивый вид. Хороший вид теперь подороже картошки – не то чтобы прямо там сажали картошку. Поговаривают, застройщик хорошо дал кому-то на лапу, чтобы сделка состоялась; впрочем, я уверена, подобное происходило и в те дни, когда мост строился – якобы в честь королевы Виктории. Чтобы получить подряд, кто-то щедро заплатил избранникам Её Величества, а в нашем городе уважают старые традиции. Не важно как – но делай деньги. Вот эти традиции каковы. Трудно представить, что когда-то дамы в кружевах и турнюрах приходили на мост и, опираясь на резное ограждение, любовались этим (теперь дорогим и скоро переходящим в частную собственность) видом: бурлящий поток внизу, живописные известняковые уступы на западе, поблизости фабрики, что вовсю работают по четырнадцать часов в сутки, фабрики, где полным-полно ломающих шапки раболепных мужланов, фабрики, что в сумерках мерцают, будто залитые огнями игорные дома. Я стояла на мосту, глядя вверх по течению, где река гладка, темна и тиха, опасность ещё впереди. По другую сторону моста – водопады, водовороты, бурлит вода. Далеко внизу. У меня сжалось сердце, закружилась голова. И перехватило дыхание, словно я нырнула. Но куда? Не в воду – что-то плотнее. Во время – ушедшее холодное время, в старые горести, что илом в пруду скопились на дне души. Вот, например: Шестьдесят четыре года назад мы с Ричардом спускаемся по сходням с «Беренжерии» по ту сторону Атлантического океана. Шляпа Ричарда небрежно заломлена, моя рука в перчатке легко легла на его руку – молодожены, медовый месяц. Почему он зовется медовым? Lune de mie[92], медовый месяц – будто месяц – луна – не холодный безвоздушный шар из рябого камня, а сочная, золотистая, душистая – сияющая медоточивая слива, желтая, что тает во рту, исходит соком, как желание, – от сладости зубы ноют. Словно теплый прожектор плывет – не в небе, внутри тебя. Я все это знаю. И очень хорошо помню. Но мой медовый месяц тут ни при чем. Больше всего из этих восьми недель – неужто всего было девять? – мне запомнилось беспокойство. Я боялась, что Ричарда наш брак – то, что свершалось в темноте, о чем не принято говорить – разочаровал, как меня. Впрочем, похоже, нет: поначалу Ричард был со мной очень любезен, по крайней мере, днём. Свое беспокойство я скрывала, как могла, и постоянно принимала ванну: казалось, я внутри тухну, как яйцо. Сойдя на берег в Саутгэмптоне, мы поездом отправились в Лондон и остановились в отеле «Браунз». Завтрак подавали в номер; я выходила к нему в пеньюаре, одном из трёх, выбранных Уинифред: пепельно-розовом; цвета слоновой кости с сизым кружевом; сиреневом с сине-зеленым отливом – нежные, пастельные тона хорошо смотрелись утром. К каждому пеньюару прилагались атласные домашние туфли, отделанные крашеным мехом или лебяжьим пухом. Я сделала вывод, что взрослые женщины по утрам так и одеваются. Такие наряды я видела (только где? может, реклама – кофе, например?): мужчина в костюме и галстуке, с прилизанными волосами, и женщина в пеньюаре, такая же ухоженная, в руке серебряный кофейник с изогнутым носиком, они дремотно улыбаются друг другу поверх масленки. Лора посмеялась бы над этими нарядами. Она уже посмеялась, глядя, как их упаковывают. Ну, не совсем посмеялась. Насмехаться Лора не способна. Недостает жестокости. (Точнее, необходимой намеренной жестокости. Её жестокость случайна – побочный эффект возвышенных представлений, которыми набита её голова.) То было скорее изумление – недоверие. Погладив атлас, она чуть поежилась, и мои пальцы ощутили холодную маслянистость, скользкую ткань. Будто кожа ящерицы. – И ты будешь это носить? – спросила она. В то лондонское лето – ибо уже наступило лето, – мы завтракали с приспущенными шторами, прячась от яркого солнца. Ричард съедал два вареных яйца, два ломтя бекона и запеченный помидор, тосты и джем – хрустящие тосты, остывающие на подставке. Я – половинку грейпфрута. Темный, вяжущий чай походил на болотную воду. Ричард говорил, что чай таким и должен быть – это английский стиль. Кроме обязательного «Как спала, дорогая?» – «М-м-м… а ты?» – мы беседовали мало. Ричарду приносили газеты и телеграммы. Телеграммы он получал ежедневно. Сначала просматривал газеты, затем распечатывал телеграммы, читал, аккуратно складывал их вчетверо, прятал в карман. Или рвал в клочки. Никогда не комкал и не бросал в корзину, но даже делай он так, я не стала бы доставать их и читать. В то время – не стала бы. Я считала, все они адресованы ему: я никогда не получала телеграмм, и не могла придумать, с чего вдруг могу получить. Днем у Ричарда были разные встречи. Я думала, с деловыми партнерами. Ричард нанял автомобиль с шофером, и меня возили смотреть то, что, по мнению Ричарда, посмотреть следовало. Главным образом, разные здания и парки. А ещё статуи возле зданий или в парках: государственные деятели – животы втянуты, грудь колесом, согнутая выставленная вперед нога, в руках бумажные свитки; полководцы – всегда верхом. Нельсон – на своей колонне, принц Альберт – на троне в окружении квартета экзотических женщин, что валяются, ошиваются у его ног, изрыгая фрукты и злаки. Это были Континенты, над которыми принц Альберт, хоть и покойный, сохранял власть. Но он не обращал на них внимания: сидел суровый и молчаливый под разукрашенным позолоченным куполом, глядел в пространство и думал о высоком. – Что ты сегодня видела? – спрашивал за ужином Ричард, и я покорно докладывала, перечисляя здания, парки и памятники: Тауэр, Букингемский дворец, Кенсингтон, Вестминстерское аббатство, Парламент. Ричард не поощрял посещение музеев, за исключением музея естественной истории. Сейчас мне интересно, почему он считал, что зрелище множества больших набитых чучел послужит моему образованию? Совершенно очевидно, что все эти экскурсии проводились ради моего образования. Но почему чучела больше соответствовали мне или представлению Ричарда о том, какой мне следует быть, чем, например, полные залы живописи? Я догадываюсь, в чем тут дело, хотя, может, и ошибаюсь. Вероятно, чучела животных казались ему чем-то вроде зоопарка – куда принято водить детей. В Национальную галерею я все же сходила. Мне посоветовал портье, когда памятники закончились. Поход меня измотал: слишком много людей, чересчур ярко – точно в универмаге; но у меня кружилась голова. Я никогда не видела столько обнаженных женских тел одновременно. Обнаженные мужчины тоже были, но не такие обнаженные. И масса изысканных нарядов. Возможно, нагота или одетость – первичные категории, как мужчина и женщина. Ну, Бог так думал. (Лора – ребенком: «А что носит Бог?») Пока я осматривала достопримечательности, автомобиль меня дожидался. Я быстрым шагом входила в ворота или какой там был вход, притворяясь целеустремленной; стараясь не выглядеть одинокой или потерянной. Потом все глазела и глазела – чтобы было что рассказать. Но я толком не понимала, что вижу. Здания – всего лишь здания. Ничего в них особенного нет, если ты не знаток архитектуры или не знаешь, что в них происходило, а я ничего не знала. Я не обладала талантом видеть целое, глаза точно тормозили на поверхности того, на что я смотрела, и я уносила с собой лишь текстуру – шершавость кирпича или камня, гладкость вощеных деревянных перил, жесткость убогого меха. Зеркальные глаза. Ричард поощрял не только познавательные экскурсии, но и поездки по магазинам. Я пугалась продавцов и покупками не увлекалась. Иногда заходила в парикмахерскую. Ричард не хотел, чтобы я коротко стриглась или делала горячую завивку – я и не делала. Чем проще, тем лучше, говорил он. Это подчеркивало мою молодость. Бывало, я просто бродила по улицам, сидела в парках, дожидаясь, когда настанет время возвращаться. Случалось, ко мне подсаживался мужчина и пытался завязать разговор. Тогда я уходила. Я много времени тратила на переодевания. На возню с ремешками, пряжками, прилаживанием шляпок, выравниванием швов на чулках. Переживала, подходит ли то или это к тому или иному часу дня. Некому было застегнуть мне крючки на платье или сказать, как я выгляжу со спины, все ли сидит как надо. Раньше это делали Рини или Лора. Я скучала по ним, и старалась не скучать. Полирую ногти, парю ноги. Выщипываю или сбриваю волоски: кожа должна быть гладкой, без поросли. Топография – точно сырая глина, чтобы руки скользили. Считается, что медовый месяц дается молодоженам, чтобы лучше узнать друг друга, но шли дни, и я чувствовала, что знаю Ричарда все меньше. Он закрывался – а может, что-то скрывал. Отошел на выгодную позицию. Я же обретала форму – ту, что он для меня выбрал. Каждый раз, когда я смотрелась в зеркало, во мне сильнее проступали новые черты. Из Лондона мы направились в Париж, сначала на пароме через канал, потом на поезде. Дни в Париже мало чем отличались от Лондона, – разве что на завтрак подавали рогалики, клубничный джем и кофе с горячим молоком. Трапезы были роскошны; ими Ричард особенно восторгался – винами в первую очередь. Все повторял, что мы не в Торонто – очевидный для меня факт. Я видела Эйфелеву башню, но наверх не поднималась – не люблю высоты. Видела Пантеон и гробницу Наполеона. А в Соборе парижской богоматери не была: Ричард не благоволил к церквям – по крайней мере, католическим, считал, что они расслабляют. Например, говорил, что от ладана тупеешь. Во французской гостинице имелось биде; Ричард объяснил мне его назначение с лёгкой усмешкой, увидев, как я мою там ноги. Французы понимают то, чего не понимают другие, подумала я. Понимают желания тела. Во всяком случае, признают, что оно существует. Мы жили в «Лютеции» – во время войны там будет штаб-квартира нацистов, но откуда мы могли знать? По утрам я пила кофе в ресторане гостиницы, потому что боялась идти куда-нибудь ещё. Я была убеждена, что потеряв гостиницу из виду, никогда не найду дорогу назад. Я уже поняла, что от французского, которому меня научил мистер Эрскин, проку мало. От фразы « Le coeur a ses raisons que la raison ne conna о t » молока в кофе не прибавится. Меня обслуживал официант с лицом старого моржа; он высоко поднимал кувшины и лил кофе и горячее молоко одновременно – я восхищалась, будто ребенок фокусником. Однажды он спросил – он немного знал английский: – Почему вы такая печальная? – Вовсе нет, – ответила я и расплакалась. Порой сочувствие посторонних – катастрофа. – Не надо печалиться, – сказал он, глядя на меня грустными, кожистыми глазами моржа. – Наверно, любовь. Но вы молодая, красивая. У вас потом будет время печалиться. – Французы – знатоки по части печали, они её знают во всех видах. Потому у них и есть биде. – Это преступно, любовь, – прибавил он, похлопывая меня по плечу. – Но без неё хуже. Впечатление от этих слов было несколько испорчено на следующий день, когда официант сделал мне гнусное предложение, если я правильно поняла: с моим французским трудно сказать точно. Он был не так уж стар – должно быть, лет сорока пяти. Надо было согласиться. Но насчет печали он ошибался: печалиться лучше в молодости. Печальная хорошенькая девушка вызывает желание её утешить, а вот печальная старая клюшка – нет. Но это так, к слову. Потом мы направились в Рим. Мне он показался знакомым – во всяком случае, контекст в меня вбил мистер Эрскин на уроках латыни. Я видела Форум – то, что от него осталось, Аппиеву дорогу и Колизей, похожий на обгрызенный мышами сыр. Разные мосты, побитых временем ангелов, серьёзных и печальных. Видела Тибр – желтый, будто желчь. Видела Святого Петра – правда, только снаружи. Он огромен. Наверное, я должна была видеть черные формы фашистов Муссолини, марширующих по городу и всех избивающих – они уже появились? – но я не видела. Такие вещи обычно невидимы, если жертва не ты. О них узнаешь только из кинохроник или из фильмов, поставленных много позже. Днем я заказывала чашку чая – я постепенно приучалась заказывать, начала понимать, как разговаривать с официантами, как удерживать их на безопасном расстоянии. Я пила чай и писала открытки. Рини, Лоре и несколько – отцу. На открытках изображались места, где я побывала, – все, что мне полагалось видеть, в деталях цвета сепии. Мои послания мог бы писать слабоумный. Рини: Погода чудесная. Я в восторге. Лоре: Сегодня видела Колизей, где христиан бросали на съедение львам. Тебе было бы интересно. Отцу: Надеюсь, ты здоров. Ричард передает привет. (Это неправда, но я уже постигала, какого вранья от меня, жены, ожидают.) Ближе к концу медового месяца мы провели неделю в Берлине. У Ричарда там были дела – насчет ручек для лопат. Одна его фирма делала ручки для лопат, а немцам не хватало древесины. В стране много копали и собирались копать ещё больше, а Ричард мог поставлять ручки дешевле, чем конкуренты. Как говорила Рини: Большое складывается из малого. И ещё: Бывает чистый бизнес, а бывает нечистый. Но я ничего не понимала в бизнесе. Моя задача – улыбаться. Признаюсь, Берлин мне понравился. Нигде я не ощущала себя такой белокурой. Мужчины исключительно предупредительными, только не оглядывались, проходя в дверь. Но если тебе целуют руки, можно многое простить. Именно в Берлине я привыкла наносить духи на запястья. Города я запоминала по гостиницам, гостиницы – по ванным комнатам. Одеться, раздеться, понежиться в воде. Но хватит путевых заметок. В Торонто мы вернулись через Нью-Йорк. Была середина августа, жара стояла нестерпимая. После Европы и Нью-Йорка Торонто показался маленьким и тесным. У Центрального вокзала клали асфальт, в воздухе клубились битумные пары. Заказанный автомобиль повез нас, обгоняя трамваи с их пылью и лязгом, мимо разукрашенных банков и универмагов, в гору к Роуздейл, в тень каштанов и кленов. Мы остановились перед домом, который Ричард купил для нас по телеграмме. Купил за понюшку табаку, говорил он, – бывший владелец ухитрился разориться. Ричарду нравилось говорить, что он купил что-то за понюшку табаку, – очень странно, потому что он не нюхал табак. И не жевал. Даже курил нечасто. Фасад мрачен, увит плющом; высокие узкие окна обращены внутрь. Ключ под ковриком; в прихожей пахнет химикалиями. Пока нас не было, Уинифред затеяла ремонт, и он ещё не закончился: в гостиных, где маляры содрали старые викторианские обои, валялись робы. Теперь дом стал пастельный, жемчужный – цвета равнодушной роскоши, холодного отчуждения. Как подсвеченные зарей перистые облака, что плывут одиноко в небе над вульгарной суетой птиц, цветов и всякой живности. В этой атмосфере мне предстояло жить, этим разреженным воздухом дышать. Рини презрительно фыркнула бы при виде мерцающей пустоты и мертвенной белизны дома: да это одна большая ванная. Но обстановка напугала бы её не меньше моего. Я мысленно призвала бабушку Аделию. Вот кто знал бы, что делать. Ясно: нувориши хотят произвести впечатление. Она вежливо отмела бы: что и говорить – очень современно. Бабушка поставила бы Уинифред на место, думала я, но от этого не легче: теперь и я принадлежала к Гриффенам. Отчасти, во всяком случае. А Лора? Притащила бы цветные карандаши, тюбики с красками. Что-нибудь пролила, что-нибудь разбила, хоть что-то испортила бы в доме. Оставила бы свою метку. В холле – прислоненное к телефону послание от Уинифред: «Привет, ребята! С возвращением! В первую очередь я велела привести в порядок спальню! Надеюсь, вам понравится – просто шикарная! Фредди». – Я не знала, что этим занимается Уинифред. – Мы хотели сделать сюрприз, – сказал Ричард. – Зачем тебе вникать? И я в который раз почувствовала себя ребенком, которого родители не посвящают в свою взрослую жизнь. Доброжелательные деспотичные родители, тайно сговорившиеся, уверенные, что они во всем и всегда правы. Я заранее знала, что на день рожденья Ричард никогда не подарит мне то, чего я хочу. По совету Ричарда я пошла наверх освежиться. Наверное, у меня был такой вид. Я и впрямь чувствовала себя совсем разбитой и липкой. («Роса на розе», так назвал это Ричард.) Шляпка развалилась, я бросила её на туалетный столик. Побрызгала водой лицо, вытерлась белым полотенцем с монограммой – Уинифред повесила. Окна спальни выходили в сад, которым ещё не занимались. Сбросив туфли, я рухнула на бескрайнюю кремовую постель. Наверху балдахин, повсюду кисея, будто в сафари. Значит, здесь мне улыбаться и терпеть – на этой кровати, которую я не стелила, но в которой придется спать. И на этот потолок смотреть сквозь кисейный туман, пока на теле вершатся земные дела. Возле кровати стоял белый телефон. Он зазвонил. Я сняла трубку. Лора, вся в слезах. – Где ты была? – рыдала она. – Почему не приехала? – Ты о чем? – не поняла я. – Мы приехали точно в срок. Успокойся, я тебя плохо слышу. – Ты даже не отвечала! – заливалась слезами Лора. – Господи, да о чем ты? – Папа умер! Он умер, он умер! Мы послали пять телеграмм! Рини послала! – Подожди. Не торопись. Когда это случилось? – Через неделю после твоего отъезда. Мы пытались звонить. Мы обзвонили все гостиницы. Нам сказали, что тебе передадут, нам обещали. Они что, не сказали? – Я приеду завтра, – сказала я. – Я не знала. Мне ничего не передавали. Я не получала никаких телеграмм. Ни одной. Я ничего не понимала. Что случилось, как это произошло, почему папа умер, почему мне не сказали? Я сидела на полу, на пепельном ковре, скорчившись над телефоном, будто над хрупкой драгоценностью. Я представила, как в Авалон приходят из Европы мои открытки с веселыми пустыми словами. Может, до сих пор лежат на столике в вестибюле. Надеюсь, ты здоров. – Но об этом писали в газетах! – воскликнула Лора. – Не там, где я была. Не в тех газетах. – Я не добавила, что вообще не прикасалась к газетам. Слишком отупела. Всюду – на пароходе и в гостиницах – телеграммы получал Ричард. Я так и видела, как его аккуратные пальцы вскрывают конверт, Ричард читает, складывает телеграмму вчетверо, прячет. Его нельзя обвинить во лжи – он ни слова о них не говорил, об этих телеграммах, – но ведь и это ложь? Разве нет? Он, наверное, договаривался в гостиницах, чтобы меня ни с кем не соединяли по телефону. Никаких звонков, пока я в номере. Намеренно держал меня в неведении. Сейчас вырвет, подумала я, но тошнота отступила. Через некоторое время я спустилась вниз. Кто себя в руках держит, тот и победил, говорила Рини. Ричард сидел на задней веранде и пил джин с тоником. Как предусмотрительно со стороны Уинифред запастись джином, сказал он – дважды. Второй бокал ждал меня на столике – стеклянная столешница на коротких кованых ножках. Я взяла бокал. Лед звякнул о хрусталь. Вот так должен звучать мой голос. – Бог ты мой! – Ричард глянул на меня. – А я думал, ты немного освежилась. Что с твоими глазками? – Наверное, покраснели. – Папа умер, – ответила я. – Мне послали пять телеграмм. Ты не сказал. – Меа culpa[93], – сказал Ричард. – Понимаю, что должен был рассказать, но не хотел тебя расстраивать, дорогая. Сделать ничего было нельзя, на похороны мы никак не успевали, а я не хотел тебе все портить. Наверное, я эгоист: я хотел, чтобы ты целиком принадлежала мне – хоть ненадолго. А сейчас сядь, встряхнись, выпей джину и прости меня. Утром мы этим займемся. От зноя кружилась голова; пятна солнца на лужайке слепили зеленью. Тень под деревьями черна, как смоль. Стаккато его голоса взрывалось азбукой Морзе: я слышала только отдельные слова. Расстраивать. Не успевали. Портить. Эгоист. Прости меня. Что я могла ответить? Светло-желтая шляпка Рождество пришло и ушло. Я старалась его не замечать. Но Майру трудно не заметить. Она принесла мне в подарок небольшой сливовый пудинг, приготовила его сама из черной патоки и какой-то замазки, а сверху половинки резиновых ярко-красных вишен – точно нашлепки на сосках у стриптизерши былых времен. Еще она подарила мне плоскую расписную деревянную кошку с нимбом и ангельскими крыльями. Эти кошки пользуются в «Пряничном домике» бешеным спросом, сказала Майра; ей они тоже кажутся забавными, и она отложила одну для меня; на ней, правда, есть маленькая трещинка, но она совсем незаметна, и кошка будет отлично смотреться на стене над плитой. Удачное место, согласилась я. Наверху ангел, и плотоядный ангел к тому же – давно пора откровенно об этом поговорить! Внизу – печь, как известно из надежных источников. А мы все – посредине, застряли на Земле – как раз где сковородка. Как всегда, теологические споры поставили бедняжку Майру в тупик. Ей нравится, когда Бог прост – прост и безыскусен, как редиска. Долгожданная зима пришла в канун Нового года – ударил мороз, а назавтра повалил снег. За окном мело и мело – сугроб за сугробом, словно в финале детского праздника Бог вываливал грязное снежное белье. Для полной ясности я включила метеоканал: дороги занесены, автомобили погребены под снегом, повреждены линии электропередач, замерла торговля, рабочие в мешковатых комбинезонах неуклюже бродят на морозе, точно дети-переростки, упакованные для игр. Молодые ведущие называют ситуацию «текущим моментом», не теряя задорного оптимизма, как при любой катастрофе. Делая невероятные прогнозы, они сохраняют беззаботность трубадуров, цыган на ярмарке, страховых агентов или биржевых гуру, прекрасно понимая: все их обещания сбыться не могут. Майра позвонила узнать, как у меня дела. Сказала, что Уолтер приедет меня откапывать, как только прекратится снегопад. – Не глупи, Майра, – сказала я. – Сама выкопаюсь. – (Откровенная ложь: я и пальцем не шевельну. У меня полно арахисового масла – могу переждать. Но мне хотелось общества, а мои угрозы заняться физическим трудом обычно ускоряют приезд Уолтера.) – Не смей трогать лопату! – завопила Майра. – Сотни старых… сотни людей твоего возраста каждый год умирают от инфарктов, потому что копали снег. И если отключат электричество, смотри, куда ставишь свечи. – Я ещё не в маразме, – огрызнулась я. – Дом спалю разве только нарочно. Приехал Уолтер, прокопал дорожки. Привез пакет бубликов. Мы их съели за столом на кухне: я осторожно, Уолтер – оптом, но задумчиво. Он из тех, для кого жевание – форма размышления. Мне вспомнилась вывеска в витрине ларька «Мягкие бублики», в парке развлечений «Саннисайд», – в каком же году? – летом 1935-го: Главное в бубликах – бублик, А вовсе не дыры… Помни об этом, братец, И топай по миру. Дырка от бублика – парадокс. Пустота, но теперь и её научились продавать. Отрицательное число; ничто, ставшее съедобным. Интересно, нельзя ли – конечно, метафорически – на этом примере доказать существование Бога. Когда даешь имя ничему, не становится ли оно чем-то? На следующий день я рискнула прогуляться среди великолепных холодных дюн. Безрассудство, но мне хотелось приобщиться: снег так красив, пока не потемнел и не покрылся порами. Лужайка перед домом напоминала сверкающую лавину с переходом через Альпы. Я вышла на улицу и успешно преодолела некоторое расстояние, но через несколько домов к северу хозяева копали не столь усердно, с Уолтером не сравнить, и я увязла в снегу, стала барахтаться, поскользнулась и упала. Вроде никаких переломов или растяжений – я об этом и не думала – но подняться я не могла. Так и лежала, суча ногами и руками, будто опрокинутая черепаха. Дети такое специально устраивают, машут руками, будто крыльями, – «делают ангелов». Им это забава. Я уже забеспокоилась, как бы не промерзнуть насквозь, но тут два незнакомца меня подняли и доволокли до дома. Я прохромала в комнату и рухнула на диван, не снимая бот и пальто. По своему обыкновению, почуяв беду, вскоре объявилась Майра с полдюжиной разбухших кексов, оставшихся после каких-то семейных посиделок. Она приготовила чай, сунула мне в постель грелку и вызвала доктора. Они засуетились уже вдвоем, мягко и обидно меня упрекая, и надавали кучу полезных советов, чрезвычайно довольные собой. Я расстроена. И злюсь на себя ужасно. Нет, скорее, не на себя – на свое тело, учинившее такое свинство. Плоть всю жизнь ведет себя, как законченная эгоистка, твердит о своих потребностях, навязывает свои убогие и опасные желания, и вдруг под конец откалывает такое – просто уходит в самоволку. Когда нам что-то нужно – например, рука или нога, оказывается, у тела совершенно иные планы. Оно шатается, гнется под тобой, просто тает, будто снежное – и что остается? Пара угольков, старая шляпа, улыбка из гальки. Кости – хворост, легко ломаются. Все это оскорбительно. Трясущиеся колени, артрозные суставы, варикозные вены, все эти немощи и унижения – все это не наше – мы этого не хотели и не требовали. В мыслях мы остаемся совершенствами – собою в лучшую пору и в лучшем свете: никогда не застреваем, вылезая из автомобиля – одна нога на улице, другая в салоне; не ковыряем в зубах; не сутулимся; не почесываем нос или зад. Если мы обнажены, то грациозно полулежим в лёгкой дымке – это мы переняли у актеров, они научили нас таким позам. Актеры – наша юная сущность, покинувшая нас, сияющая, обратившаяся в миф. Ребенком Лора спрашивала: а сколько лет мне будет на небе? Поджидая нас, Лора стояла на ступеньках Авалона между двумя каменными урнами, куда не удосужились посадить цветы. Несмотря на рост, она выглядела совсем девочкой – хрупкой и одинокой. Будто крестьянкой, нищенкой. В голубом домашнем платье с выцветшими лиловыми бабочками – моем, трёхлетней давности, – и притом босая. (Это что, очередное умерщвление плоти или просто эксцентричность? А может, она просто забыла надеть туфли?) Косичка переброшена через плечо, как у нимфы на пруду. Кто знает, сколько времени она тут простояла. Мы не смогли сказать точно, когда приедем, поскольку отправились на машине: в это время дороги не размыты и не утопают в грязи, а некоторые тогда уже заасфальтировали. Я говорю мы, потому что Ричард поехал со мной. Сказал, что не оставит меня в такой момент одну. Он был предельно заботлив. Ричард сам вел синий двухместный автомобиль – одну из последних игрушек. В багажнике лежали два чемоданчика – мы собирались в Авалон только до завтра. Чемодан Ричарда из бордовой кожи, и мой, лимонный. Я надела светло-желтый полотняный костюм (конечно, ерунда, но я купила его в Париже, и он мне очень нравился), и боялась, что помнется на спине. В полотняных туфлях с жесткими бантиками и прорезями на носах. Светло-желтую шляпку я везла на коленях как изящную драгоценность. Ричард за рулем всегда нервничал. Он не выносил, когда его отвлекали – говорил, что не может сосредоточиться, – и мы ехали по большей части молча. Поездка, на которую теперь уходит два часа, заняла у нас все четыре. Небо ясное, яркое и бездонное, точно металл; солнце лилось расплавленной лавой. Над раскаленным асфальтом дрожал воздух; в маленьких городках все попрятались от зноя, опустили шторы. Помню выжженные лужайки, веранды с белыми столбами; редкие бензоколонки, насосы, похожие на цилиндрических одноруких роботов – стеклянный верх, как шляпа-котелок без полей; кладбища, где, казалось, никогда больше никого не похоронят. Изредка попадались озера – от них пахло тухлой рыбой и теплыми водорослями. Когда мы подъехали, Лора не помахала. Стояла и ждала, пока Ричард выключит мотор, выберется из машины, обойдет её и откроет мне дверцу. Я сдвинула вбок обе ноги, не раздвигая коленей, как учили, и оперлась на протянутую Ричардом руку, но тут Лора внезапно ожила. Сбежала со ступеней, схватила меня за другую руку, вытянула из машины, не обращая на Ричарда внимания, и вцепилась в меня, словно утопающий в соломинку. Никаких слез, только это судорожное объятие. Светло-желтая шляпка упала, и Лора на неё наступила. Раздался треск; Ричард шумно втянул воздух. Я ничего не сказала. В тот момент мне было не до шляпы. Обнимая друг друга за талии, мы с Лорой поднялись в дом. В дальнем конце коридора, на пороге кухни маячила Рини, но она оставила нас вдвоем. Думаю, занялась Ричардом – предложила ему выпить или ещё что. Он, наверное, хотел взглянуть на дом и землю – он же фактически их унаследовал. Мы пошли в Лорину комнату и сели на кровать. Мы крепко держали друг друга за руки – левой за правую, правой за левую. Лора не плакала, как по телефону. Точно каменная. – Он был в башне, – сказала Лора. – Заперся там. – Он всегда так делал, – заметила я. – На этот раз он не выходил. Рини оставляла подносы с едой под дверью, но он ничего не ел и не пил – или мы не знали. Тогда нам пришлось высадить дверь. – Вам с Рини? – Пришел ухажер Рини – Рон Хинкс – она собирается за него выйти. Он высадил дверь. А папа лежал на полу. Доктор сказал, он там пролежал не меньше двух дней. Он выглядел ужасно. Я не знала, что Рон Хинкс – дружок Рини, даже её жених. Как давно, и как я могла этого не знать? – То есть он был мертв? – Сначала я так не подумала: у него были открыты глаза. Но он был мертвый. Он выглядел… Не могу сказать как. Будто прислушивался к чему-то, что его напугало. Настороженный. – Застрелен? – Не знаю, почему я так спросила. – Нет. Просто умер. В бумагах так и написали: внезапно, по естественным причинам. Рини говорила миссис Хиллкоут, что и правда по естественным причинам, потому что пьянство стало его естеством, а судя по пустым бутылкам, он в этот раз выпил столько, что и быка свалило бы. – Он пил, потому что хотел умереть, – сказала я. Это не был вопрос. – Когда это случилось? – Когда объявили, что фабрики навсегда закрываются. Вот что его убило. Я точно знаю! – Что? Как навсегда? Какие фабрики? – Все, – ответила Лора. – Все наши фабрики. Все, что в городе. Я думала, ты знаешь. – Я не знала, – сказала я. – Наши слились с фабриками Ричарда. Все переехало в Торонто. Теперь называется «Королевское объединение Гриффен – Чейз». То есть Сыновей больше нет. Ричард их убил подчистую. – Значит, работы нет, – сказала я. – Здесь нет. Все кончено. Ликвидировано. – Говорят, все упиралось в деньги. Пуговичная фабрика сгорела, а перестройка слишком дорогая. – Кто говорит? – Не знаю, – ответила Лора. – Разве не Ричард? – Это была нечестная сделка, – сказала я. Бедный отец, он верил в рукопожатия, честное слово и молчаливые выводы. Я начинала понимать, что все это теперь не действует. А может, никогда не действовало. – Какая сделка? – спросила Лора. – Не важно. Значит, я напрасно вышла замуж за Ричарда: я не спасла фабрики. И, конечно, не спасла отца. Но оставалась Лора – хоть она не на улице. Вот о чем следует думать. – Отец оставил что-нибудь – письмо, записку? – Ничего. – Ты смотрела? – Рини смотрела, – ответила Лора тихо; значит, ей самой не хватило духу. Разумеется, подумала я. Рини все осмотрела. И если что-то нашла, сожгла тут же. Одурманен Но отец не оставил бы записки. Он понимал, какие будут последствия. Он не хотел вердикта «самоубийство», поскольку выяснилось, что его жизнь застрахована; он давно уже вносил деньги, и никто не мог придраться, что он все подстроил. Деньги отец заморозил: они поступили доверенным, и получить их могла только Лора и лишь когда ей исполнится двадцать один год. Должно быть, отец уже не доверял Ричарду и решил, что нет смысла оставлять деньги мне. Я была ещё несовершеннолетней и женой Ричарда. Тогда были другие законы. Все мое фактически принадлежало мужу. Как я уже говорила, мне достались отцовские ордена. За что он их получил? За мужество. За храбрость в бою. За благородную: самоотверженность. Думаю, он хотел, чтобы я стала их достойна. Весь город пришел на похороны, сказала Рини. Ну, почти весь: в некоторых кварталах жители не избавились от горечи, но все-таки отца уважали, и к тому времени многие уже понимали, что фабрики закрыл не он. Понимали, что он тут ни при чем, и сделать ничего не мог. Его убил большой бизнес. Все в городе жалеют Лору, сказала Рини. (С подтекстом а не меня. Считалось, что останки достались мне. Какие были.) Вот что устроил Ричард: Лора переедет к нам. Ну, разумеется, это необходимо: не жить же ей одной в Авалоне – ей всего пятнадцать. – Я могу жить с Рини, – возразила Лора, но Ричард сказал, что это не дело. Рини выходит замуж, и у неё не будет времени за Лорой присматривать. Лора упорствовала: за ней вовсе не надо присматривать, но Ричард только улыбался. – Пусть Рини переедет в Торонто, – предложила Лора, но Ричард сказал, что Рини не хочет. (Не хотел Ричард. Они с Уинифред уже наняли слуг, которые, по их мнению, больше подходили для нашего хозяйства – знали толк, как он выразился. Знали толк в Ричарде и Уинифред.) Ричард сказал, что уже все обсудил с Рини, и они пришли к соглашению. Рини с мужем станут сторожами, будут следить за ремонтом Авалона: дом разваливается, предстоит много работы, начиная с крыши; и они всегда смогут приготовить дом к нашему приезду: на лето мы станем селиться здесь. Будем приезжать в Авалон поплавать на яхте и вообще отдохнуть, пояснил Ричард тоном доброго дядюшки. И мы с Лорой не лишимся фамильного дома. Фамильный дом он произнес с улыбкой. Мы что, не рады? Лора его не поблагодарила. Сверлила ему лоб пустым взглядом, который практиковала на мистере Эрскине, и я поняла, что нас ждут неприятности. Как только все войдет в свою колею, мы с ним вернемся в Торонто на машине, продолжал Ричард. Прежде всего нужно повидаться с адвокатами отца, нам на встрече присутствовать не стоит: учитывая обстоятельства, это будет слишком тяжело, а ему хотелось бы оградить нас от лишних потрясений. Рини сказала нам по секрету, что один из адвокатов – наш свойственник по материнской линии, муж троюродной маминой сестры, и он, конечно, будет начеку. Лора останется в Авалоне, пока они с Рини соберут вещи, потом приедет в Торонто на поезде, и на вокзале её встретят. Она будет жить с нами, в доме есть свободная спальня, она прекрасно подойдет, если её чуть подремонтировать. И Лора сможет – наконец-то – пойти в хорошую школу. Посоветовавшись с Уинифред, которая в таких вещах разбирается, Ричард выбрал школу святой Цецилии. Лоре надо будет подготовиться, но он уверен, это не составит труда. Таким образом, она сможет воспользоваться плюсами, преимуществами… – Преимуществами чего? – спросила Лора. – Своего положения, – ответил Ричард.

The script ran 0.02 seconds.