Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Иосиф Бродский - Часть речи [1977]
Известность произведения: Средняя
Метки: poetry, Поэзия, Сборник

Аннотация. Сборник «Части речи» опубликован в 1977 году американским издательством «Ардис» и состоит из стихотворений написанных Бродским с 1972 по 1976 год. Сборник составлен самим автором в сотрудничестве с его друзьями Карлом и Эллендеей Проффер, создателями «Ардиса». В этом издательстве в течение долгих лет публиковались многие важные произведения русской литературы, чье издание в Советском Союзе в те годы не представлялось возможным, в том числе именно «Ардисом» были изданы все авторские сборники стихотворений Бродского. Бродский очень гордился названием книги и включенного в нее одноименного цикла. Мысль о том, что созданное человеком, его «часть речи», больше, чем человек как биологическая особь или социальная единица, была ему очень дорога.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 

камню, светилам. Многим предметам. Но не двуногим. 1975 К Евгению Я был в Мексике, взбирался на пирамиды. Безупречные геометрические громады рассыпаны там и сям на Тегуантепекском перешейке. Хочется верить, что их воздвигли космические пришельцы, ибо обычно такие вещи делаются рабами. И перешеек усеян каменными грибами. Глиняные божки, поддающиеся подделке с необычайной легкостью, вызывающей кривотолки. Барельефы с разными сценами, снабженные перевитым туловищем змеи неразгаданным алфавитом языка, не знавшего слова «или». Что бы они рассказали, если б заговорили? Ничего. В лучшем случае, о победах над соседним племенем, о разбитых головах. О том, что слитая в миску Богу Солнца людская кровь укрепляет в последнем мышцу; что вечерняя жертва восьми молодых и сильных обеспечивает восход надежнее, чем будильник. Все-таки лучше сифилис, лучше жерла единорогов Кортеса, чем эта жертва. Ежели вам глаза суждено скормить воронам, лучше если убийца — убийца, а не астроном. Вообще без испанцев вряд ли бы им случилось толком узнать, что вообще случилось. Скушно жить, мой Евгений. Куда ни странствуй, всюду жестокость и тупость воскликнут: «Здравствуй, вот и мы!» Лень загонять в стихи их. Как сказано у поэта, «на всех стихиях…» Далеко же видел, сидя в родных болотах! От себя добавлю: на всех широтах. 1975 Заметка для энциклопедии Прекрасная и нищая страна. На Западе и на Востоке — пляжи двух океанов. Посредине — горы, леса, известняковые равнины и хижины крестьян. На Юге — джунгли с руинами великих пирамид. На Севере — плантации, ковбои, переходящие невольно в США. Что позволяет перейти к торговле. Предметы вывоза — марихуана, цветной металл, посредственное кофе, сигары под названием «Корона» и мелочи народных мастеров. (Прибавлю: облака). Предметы ввоза — все прочее и, как всегда, оружье. Обзаведясь которым, как-то легче заняться государственным устройством. История страны грустна; однако, нельзя сказать, чтоб уникальна. Главным злом признано вторжение испанцев и варварское разрушенье древней цивилизации ацтеков. Это есть местный комплекс Золотой Орды. С той разницею, впрочем, что испанцы действительно разжились золотишком. Сегодня тут республика. Трехцветный флаг развевается над президентским палаццо. Конституция прекрасна. Текст со следами сильной чехарды диктаторов лежит в Национальной Библиотеке под зеленым, пуле — непробиваемым стеклом — причем таким же, как в роллс-ройсе президента. Что позволяет сквозь него взглянуть в грядущее. В грядущем населенье, бесспорно, увеличится. Пеон как прежде будет взмахивать мотыгой под жарким солнцем. Человек в очках листать в кофейне будет с грустью Маркса. И ящерица на валуне, задрав головку в небо, будет наблюдать полет космического аппарата. 1975 «Классический балет есть замок красоты…» Михаилу Барышникову Классический балет есть замок красоты, чьи нежные жильцы от прозы дней суровой пиликающей ямой оркестровой отделены. И задраны мосты. В имперский мягкий плюш мы втискиваем зад, и, крылышкуя скорописью ляжек, красавица, с которою не ляжешь, одним прыжком выпархивает в сад. Мы видим силы зла в коричневом трико, и ангела добра в невыразимой пачке. И в силах пробудить от элизийской спячки овация Чайковского и Ко. Классический балет! Искусство лучших дней! Когда шипел ваш грог, и целовали в обе, и мчались лихачи, и пелось бобэоби, и ежели был враг, то он был — маршал Ней. В зрачках городовых желтели купола. В каких рождались, в тех и умирали гнездах. И если что-нибудь взлетало в воздух, то был не мост, а Павлова была. Как славно ввечеру, вдали Всея Руси, Барышникова зреть. Талант его не стерся! Усилие ноги и судорога торса с вращением вкруг собственной оси рождают тот полет, которого душа как в девках заждалась, готовая озлиться! А что насчет того, где выйдет приземлиться, — земля везде тверда; рекомендую США. 1976 ЧАСТЬ РЕЧИ «Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря…» Ниоткуда с любовью, надцатого мартобря, дорогой, уважаемый, милая, но неважно даже кто, ибо черт лица, говоря откровенно, не вспомнить, уже не ваш, но и ничей верный друг вас приветствует с одного из пяти континентов, держащегося на ковбоях; я любил тебя больше, чем ангелов и самого, и поэтому дальше теперь от тебя, чем от них обоих; поздно ночью, в уснувшей долине, на самом дне, в городке, занесенном снегом по ручку двери, извиваясь ночью на простыне — как не сказано ниже по крайней мере — я взбиваю подушку мычащим «ты» за морями, которым конца и края, в темноте всем телом твои черты, как безумное зеркало повторяя. «Север крошит металл, но щадит стекло…» Север крошит металл, но щадит стекло. Учит гортань проговаривать «впусти». Холод меня воспитал и вложил перо в пальцы, чтоб их согреть в горсти. Замерзая, я вижу, как за моря солнце садится и никого кругом. То ли по льду каблук скользит, то ли сама земля закругляется под каблуком. И в гортани моей, где положен смех или речь, или горячий чай, все отчетливей раздается снег и чернеет, что твой Седов, «прощай». «Узнаю этот ветер, налетающий на траву…» Узнаю этот ветер, налетающий на траву, под него ложащуюся, точно под татарву. Узнаю этот лист, в придорожную грязь падающий, как обагренный князь. Растекаясь широкой стрелой по косой скуле деревянного дома в чужой земле, что гуся по полету, осень в стекле внизу узнает по лицу слезу. И, глаза закатывая к потолку, я не слово о номер забыл говорю полку, но кайсацкое имя язык во рту шевелит в ночи, как ярлык в Орду. «Это — ряд наблюдений. В углу — тепло…» Это — ряд наблюдений. В углу — тепло. Взгляд оставляет на вещи след. Вода представляет собой стекло. Человек страшней, чем его скелет. Зимний вечер с вином в нигде. Веранда под натиском ивняка. Тело покоится на локте, как морена вне ледника. Через тыщу лет из-за штор моллюск извлекут с проступившем сквозь бахрому оттиском «доброй ночи» уст, не имевших сказать кому. «Потому что каблук оставляет следы — зима…» Потому что каблук оставляет следы — зима. В деревянных вещах замерзая в поле, по прохожим себя узнают дома. Что сказать ввечеру о грядущем, коли воспоминанья в ночной тиши о тепле твоих — пропуск — когда уснула, тело отбрасывает от души на стену, точно тень от стула на стену ввечеру свеча, и под скатертью стянутым к лесу небом над силосной башней, натертый крылом грача не отбелишь воздух колючим снегом. «Деревянный лаокоон, сбросив на время гору…» Деревянный лаокоон, сбросив на время гору с плеч, подставляет их под огромную тучу. С мыса налетают порывы резкого ветра. Голос старается удержать слова, взвизгнув, в пределах смысла. Низвергается дождь: перекрученные канаты хлещут спины холмов, точно лопатки в бане. Средизимнее море шевелится за огрызками колоннады, как соленый язык за выбитыми зубами. Одичавшее сердце все еще бьется за два. Каждый охотник знает, где сидят фазаны, — в лужице под лежачим. За сегодняшним днем стоит неподвижно завтра, как сказуемое за подлежащим. «Я родился и вырос в балтийских болотах, подле…» Я родился и вырос в балтийских болотах, подле серых цинковых волн, всегда набегавших по две, и отсюда — все рифмы, отсюда тот блеклый голос, вьющийся между ними, как мокрый волос, если вьется вообще. Облокотясь на локоть, раковина ушная в них различит не рокот, но хлопки полотна, ставень, ладоней, чайник, кипящий на керосинке, максимум — крики чаек. В этих плоских краях то и хранит от фальши сердце, что скрыться негде и видно дальше. Это только для звука пространство всегда помеха: глаз не посетует на недостаток эха. «Что касается звезд, то они всегда…» Что касается звезд, то они всегда. То есть, если одна, то за ней другая. Только так оттуда и можно смотреть сюда: вечером, после восьми, мигая. Небо выглядит лучше без них. Хотя освоение космоса лучше, если с ними. Но именно не сходя с места, на голой веранде, в кресле. Как сказал, половину лица в тени пряча, пилот одного снаряда, жизни, видимо, нету нигде, и ни на одной из них не задержишь взгляда. «В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте…» В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте, мостовая блестит, как чешуя на карпе, на столетнем каштане оплывают тугие свечи, и чугунный лес скучает по пылкой речи. Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки, проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи; вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно, но никто не сходит больше у стадиона. Настоящий конец войны — это на тонкой спинке венского стула платье одной блондинки, да крылатый полет серебристой жужжащей пули, уносящей жизни на Юг в июле. Мюнхен «Около океана, при свете свечи; вокруг…» Около океана, при свете свечи; вокруг поле, заросшее клевером, щавелем и люцерной. Ввечеру у тела, точно у Шивы, рук, дотянуться желающих до бесценной. Упадая в траву, сова настигает мышь, беспричинно поскрипывают стропила. В деревянном городе крепче спишь, потому что снится уже только то, что было. Пахнет свежей рыбой, к стене прилип профиль стула, тонкая марля вяло шевелится в окне; и луна поправляет лучом прилив, как сползающее одеяло. «Ты забыла деревню, затерянную в болотах…» Ты забыла деревню, затерянную в болотах залесенной губернии, где чучел на огородах отродясь не держат — не те там злаки, и дорогой тоже все гати да буераки. Баба Настя, поди, померла, и Пестерев жив едва ли, а как жив, то пьяный сидит в подвале, либо ладит из спинки нашей кровати что-то, говорят, калитку, не то ворота. А зимой там колют дрова и сидят на репе, и звезда моргает от дыма в морозном небе. И не в ситцах в окне невеста, а праздник пыли да пустое место, где мы любили. «Тихотворение мое, мое немое…» Тихотворение мое, мое немое, однако, тяглое — на страх поводьям, куда пожалуемся на ярмо и кому поведаем, как жизнь проводим? Как поздно заполночь ища глазунию луны за шторою зажженной спичкою, вручную стряхиваешь пыль безумия с осколков желтого оскала в писчую. Как эту борзопись, что гуще патоки, там не размазывай, но с кем в колене и в локте хотя бы преломить, опять-таки, ломоть отрезанный, тихотворение? «Темно-синее утро в заиндевевшей раме…» Темно-синее утро в заиндевевшей раме напоминает улицу с горящими фонарями, ледяную дорожку, перекрестки, сугробы, толчею в раздевалке в восточном конце Европы. Там звучит «ганнибал» из худого мешка на стуле, сильно пахнут подмышками брусья на физкультуре; что до черной доски, от которой мороз по коже, так и осталась черной. И сзади тоже. Дребезжащий звонок серебристый иней преобразил в кристалл. Насчет параллельных линий все оказалось правдой и в кость оделось; неохота вставать. Никогда не хотелось. «С точки зрения воздуха, край земли…» С точки зрения воздуха, край земли всюду. Что, скашивая облака, совпадает — чем бы не замели следы — с ощущением каблука. Да и глаз, который глядит окрест, скашивает, что твой серп, поля; сумма мелких слагаемых при перемене мест неузнаваемее нуля. И улыбка скользнет, точно тень грача по щербатой изгороди, пышный куст шиповника сдерживая, но крича жимолостью, не разжимая уст. «Заморозки на почве и облысенье леса…» Заморозки на почве и облысенье леса, небо серого цвета кровельного железа. Выходя во двор нечетного октября, ежась, число округляешь до «ох ты бля». Ты не птица, чтоб улететь отсюда, потому что как в поисках милой всю-то ты проехал вселенную, дальше вроде нет страницы податься в живой природе. Зазимуем же тут, с черной обложкой рядом, проницаемой стужей снаружи, отсюда — взглядом, за бугром в чистом поле на штабель слов пером кириллицы наколов «Всегда остается возможность выйти из дому на…» Всегда остается возможность выйти из дому на улицу, чья коричневая длина успокоит твой взгляд подъездами, худобою голых деревьев, бликами луж, ходьбою. На пустой голове бриз шевелит ботву, и улица вдалеке сужается в букву «У», как лицо к подбородку, и лающая собака вылетает из подоворотни, как скомканная бумага. Улица. Некоторые дома лучше других: больше вещей в витринах; и хотя бы уж тем, что если сойдешь с ума, то, во всяком случае, не внутри них. «Итак, пригревает. В памяти, как на меже…» Итак, пригревает. В памяти, как на меже, прежде доброго злака маячит плевел. Можно сказать, что на Юге в полях уже высевают сорго — если бы знать, где Север. Земля под лапкой грача действительно горяча; пахнет тесом, свежей смолой. И крепко зажмурившись от слепящего солнечного луча, видишь внезапно мучнистую щеку клерка, беготню в коридоре, эмалированный таз, человека в жеваной шляпе, сводящего хмуро брови, и другого, со вспышкой, чтоб озарить не нас, но обмякшее тело и лужу крови. «Если что-нибудь петь, то перемену ветра…» Если что-нибудь петь, то перемену ветра, западного на восточный, когда замерзшая ветка перемещается влево, поскрипывая от неохоты, и твой кашель летит над равниной к лесам Дакоты. В полдень можно вскинуть ружью и выстрелить в то, что в поле кажется зайцем, предоставляя пуле увеличить разрыв между сбившемся напрочь с темпа пишущим эти строки пером и тем, что оставляет следы. Иногда голова с рукою сливаются, не становясь строкою, но под собственный голос, перекатывающийся картаво, подставляя ухо, как часть кентавра. «…и при слове «грядущее» из русского языка…» …и при слове «грядущее» из русского языка выбегают черные мыши и всей оравой отгрызают от лакомого куска памяти, что твой сыр дырявой. После стольких лет уже безразлично, что или кто стоит у окна за шторой, и в мозгу раздается не земное «до», но ее шуршание. Жизнь, которой, как дареной вещи, не смотрят в пасть, обнажает зубы при каждой встрече. От всего человека вам остается часть речи. Часть речи вообще. Часть речи. «Я не то что схожу с ума, но устал за лето…» Я не то что схожу с ума, но устал за лето. За рубашкой в комод полезешь, и день потерян. Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это — города, человеков, но для начала — зелень. Стану спать не раздевшись или читать с любого места чужую книгу, покамест остатки года, как собака, сбежавшая от слепого, переходят в положенном месте асфальт. Свобода — это когда забываешь отчество у тирана, а слюна во рту слаще халвы Шираза, и, хотя твой мозг перекручен, как рог барана, ничего не каплет из голубого глаза. Колыбельная Трескового Мыса А. Б. I Восточный конец Империи погружается в ночь. Цикады умолкают в траве газонов. Классические цитаты на фронтонах неразличимы. Шпиль с крестом безучастно чернеет, словно бутылка, забытая на столе. Из патрульной машины, лоснящейся на пустыре,

The script ran 0.001 seconds.