Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Патрик Ротфусс - Имя ветра [2007]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: sf_fantasy, Приключения, Роман, Фэнтези

Аннотация. Все началось со страха. Однажды, вернувшись с лесной прогулки, юный Квоут, актер из бродячей труппы, нашел на месте разбитого на ночь лагеря страшное пепелище. И изуродованные трупы друзей-актеров, его странствующей семьи. И тени странных созданий, прячущихся во мраке леса. Так впервые в жизнь юноши вторгаются чандрианы, загадочное племя, чьим именем пугают детей и о жутких делах которых рассказывается в древних преданиях. Теперь отыскать убийц и воздать им по заслугам становится целью Квоута. Но чтобы воевать с демонами, нужно овладеть знаниями, недоступными для простого смертного, - изучить магическое искусство и научиться повелевать стихиями...

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 

А еще у меня было вдоволь того, в чем я совершенно не нуждался: у меня было сколько угодно времени. Позаботившись о нуждах насущных, я обнаружил, что мне совершенно нечего делать. Думаю, именно тогда небольшая часть моего разума начала пробуждаться. Следует понимать: я не был собой — по крайней мере, тем человеком, каким являлся всего оборот назад. Теперь я посвящал весь разум тому, что делал в данный момент, не позволяя себе отвлечься и вспомнить. Я отощал и обтрепался. Спал под дождем и под солнцем, на мягкой траве, влажной земле и острых камнях с одинаковым безразличием, которое способно вызвать лишь горе. Окружающую действительность я замечал только во время дождя, потому что не мог тогда вытащить лютню и поиграть, а это причиняло мне боль. Конечно же, я играл. То было единственным моим утешением. К концу первого месяца на пальцах у меня выросли твердокаменные мозоли, и я мог играть много часов подряд. Снова и снова я повторял все песни, которые знал на память. Потом стал играть те, что помнил не целиком, восполняя забытые части как получится. Наконец я смог играть с момента пробуждения до того, как засыпал. Я перестал повторять известные мне песни и начал придумывать новые. Я уже сочинял песни раньше и даже иногда помогал отцу сложить куплет-другой, но теперь посвятил этому все мое внимание. Некоторые из тех песен остались со мной до сего дня. Вскоре я начал играть… как мне это описать? Я начал играть нечто иное, чем песни. Когда солнце согревает траву и ветерок освежает тебя, это вызывает определенное чувство. Я играл до тех пор, пока не получал правильное ощущение. Играл, пока мелодия не начинала звучать как «трава под солнцем и прохладный ветерок». Играл я только для себя, но сам я был придирчивым слушателем. Помню, как провел почти три дня в попытках уловить «ветер, играющий листком». К концу второго месяца я мог сыграть что угодно — почти так же запросто, как видел и ощущал это: «солнце садится в тучи», «птичка пьет», «роса на папоротниках». Где-то на третий месяц я перестал смотреть по сторонам и начал искать то, что можно сыграть, внутри себя. Я научился играть «Едем в фургоне с Беном», «Поем с отцом у костра», «Гляжу на танец Шанди», «Растираю тут листья, а на улице прекрасная погода», «Улыбка матери»… Нечего и говорить, играть такие штуки было больно, но болят и кровоточат только непривычные к струнам пальцы. Душа у меня тоже кровоточила, и я надеялся, что скоро она обрастет мозолями. Ближе к концу лета одна из струн лопнула — так, что ее нельзя было связать. Я провел большую часть дня в тупом оцепенении, не зная, что теперь делать. Мой разум все еще не проснулся, но работающую часть его я целиком сосредоточил на проблеме, пробудив бледную тень былой смекалки. Поняв, что новую струну мне никак не сделать и негде достать, я сел и начал учиться играть на шести струнах. Через оборот я почти так же хорошо играл на шести струнах, как прежде на семи. Три оборота спустя я пытался изобразить «ожидание во время дождя», и тут лопнула вторая струна. На этот раз я не раздумывал: просто снял бесполезную струну и начал учиться заново. Где-то в середине жатина у меня лопнула третья струна. Полдня я пытался играть так, но понял, что три порванные струны — это слишком много. Я сунул в потрепанный холщовый мешок тупой маленький ножик, полмотка бечевки и Бенову книжку, повесил на плечо отцовскую лютню и пошел. Я попробовал напевать «Снег падает вместе с последними листьями», «Мозоли на пальцах» и «Лютню с четырьмя струнами», но это было не то же самое, что играть. Мой план был прост: найти дорогу и дойти по ней до города. Я не представлял, как далеко отсюда до какого-либо города, в каком направлении он лежит и как называется. Знал только, что нахожусь где-то в южной части Содружества, но точное местоположение было запрятано слишком глубоко — вместе с другими воспоминаниями, которые я был не готов раскапывать. Принять решение мне помогла погода. Прохладная осень клонилась к зимним морозам. Я знал, что на юге теплее. Поэтому за неимением лучшего плана я просто пошел, держась левым плечом к солнцу и стараясь проходить за день как можно больше. Следующий оборот стал тяжким испытанием. Небольшой запас еды, который я нес с собой, быстро кончился; мне приходилось останавливаться, когда хотелось есть, и искать пропитание. Несколько дней я не мог найти воду, а когда нашел, у меня не оказалось никакого сосуда, чтобы взять ее с собой про запас. Узкая колея от фургона влилась в широкую дорогу, а та — в еще большую. Я стер башмаками все ноги. По ночам становилось жутко холодно. На дороге попадались трактиры, но я старался обходить их, лишь иногда отпивая украдкой пару глотков из лошадиной поилки. Встречались и мелкие городишки, но мне требовалось что-нибудь побольше: фермерам не нужны лютневые струны. Поначалу, заслышав приближающуюся лошадь или фургон, я ковылял к обочине и прятался. С той ночи, когда была убита моя семья, я не говорил ни с одним человеком. Сейчас я больше походил на дикое животное, чем на мальчика двенадцати лет. Но потом дорога стала шире, люди попадались чаще, и я понял, что больше прячусь, чем иду. Наконец я нашел в себе смелость просто брести вперед и с огромным облегчением увидел, что никому нет до меня дела. Однажды утром, пройдя меньше часа, я услышал нагоняющую меня телегу. Дорога была достаточно широка, чтобы две повозки могли ехать рядом, но я все равно передвинулся на обочину. — Эй, мальчик! — завопил позади меня грубый мужской голос. Я не обернулся. — Эгей, мальчик! Не оглядываясь, смотря только на землю под ногами, я отошел подальше с дороги на траву. Телега неторопливо догнала меня. Голос проревел вдвое громче, чем раньше: — Мальчик! Мальчик! Я поднял взгляд и увидел обветренного старика, щурящегося на меня против солнца. Лет ему могло быть сколько угодно: от сорока до семидесяти. Рядом с ним в телеге сидел широкоплечий парень с простоватым лицом. Наверняка это были отец и сын. — Ты что, глухой, мальчик? Старик произносил это как «глюхой». Я покачал головой. — Немой, что ль? Я снова покачал головой: — Нет. Было очень странно говорить вслух, да еще с кем-то. Мой голос с непривычки звучал грубо и хрипло. Старик прищурился: — В город идешь? Я кивнул, не желая больше говорить. — Тогда залазь, — кивнул он на телегу и похлопал мула по крупу: — Не надорвется Сэм с такого задохлика. Было проще согласиться, чем убежать. А мозоли на ногах щипало от пота. Я обошел телегу сзади и забрался внутрь вместе с лютней. Задняя часть повозки была на три четверти завалена мешками. Несколько круглых шишковатых тыковок, выпавших из развязавшегося мешка, катались по полу. Старик тряхнул поводьями: — Н-но-о! — И мул потащился неспешным шагом. Я подобрал катающиеся тыквы и засунул их в открытый мешок. Старый фермер улыбнулся мне через плечо: — Спасибо, мальчик. Я Сет, а это Джейк. Ты бы лучше сел, а то слетаешь через борт на колдобине. Я сел на один из мешков, почему-то сжавшись и не зная, чего ожидать. Старый фермер передал поводья сыну и вытащил из мешка, лежавшего между ними, большую бурую буханку хлеба. Он легко оторвал от нее большой ломоть, намазал толстым слоем масла и передал мне. От этой нежданной доброты у меня закололо в груди. Прошло полгода с тех пор, как я последний раз ел хлеб, тем более теплый и мягкий, со сладким маслом. Поев, я припрятал в свой холщовый мешок кусочек на потом. С четверть часа все молчали, потом старик полуобернулся ко мне. — Играешь на этой штуке, мальчик? — Он указал на футляр с лютней. Я прижал футляр крепче к себе: — Она сломана. — О! — Старик был разочарован. Я подумал, что мне сейчас велят слезть, но вместо этого Сет улыбнулся и кивнул сыну: — Тогда самим придется тебя развлекать. Он затянул «Лудильщик да дубильщик» — застольную песню, которая старше самого бога. Через секунду к нему присоединился сын. Их громкие хриплые голоса слились в простой гармонии, которая заставила меня вздрогнуть от воспоминаний о других фургонах и иных песнях — о полузабытом доме. ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ ОКРОВАВЛЕННЫЕ РУКИ, СЖАТЫЕ В САДНЯЩИЕ КУЛАКИ Около полудня телега свернула на новую дорогу, вымощенную булыжниками и широкую, как река. Поначалу нам попадались только редкие путники да пара фургонов, но после стольких дней одиночества они казались мне огромной толпой. Мы заехали в город, и приземистые строения уступили место более высоким лавкам и трактирам. Рощицы и сады сменились улочками и повозками. Широкое русло дороги запрудилось сотнями двуколок и пешеходов, десятками телег и фургонов да редкими всадниками. Мешались вместе стук конских копыт, людские крики, запахи пива и пота, мусора и дегтя. Я задумался, что это за город и бывал ли я в нем прежде, прежде чем… Стиснув зубы, я заставил себя думать о другом. — Почти на месте. — Голос Сета перекрыл шум и грохот. Дорога наконец привела на рыночную площадь. Фургоны катились по брусчатке со звуком, напоминающим далекие громовые раскаты. Голоса торговались и переругивались. Где-то плакал ребенок, тонко и пронзительно. Мы колесили по рынку, пока не нашли пустой угол перед книжной лавкой. Сет остановил повозку, и я выскочил, пока они разминали затекшие после дороги ноги. Затем я, следуя некоему молчаливому соглашению, помог им выгрузить из телеги тяжелые бугорчатые мешки и сложить их у стены. Полчаса спустя мы отдыхали среди сложенных мешков. Прикрывая глаза от солнца, Сет посмотрел на меня: — Что делаешь седня в городе, мальчик? — Мне нужны струны для лютни, — ответил я. Только сейчас я понял, что не вижу отцовской лютни. Ее не было ни в телеге, где я ее оставлял, ни у стены, ни у груды тыкв. У меня похолодело в животе, но тут я заметил футляр под пустым мешком. Я бросился к нему и схватил дрожащими руками. Старый фермер усмехнулся, глядя на меня, и протянул две бугристые тыквы, которые мы выгружали. — Мамка-то небось обрадуется, коли принесешь домой пару самых рыжих масляных тыкв по эту сторону Эльда? — Нет, я не могу, — пробормотал я, отбрасывая память о содранных пальцах, копающихся в грязи, и запахе паленого волоса. — Я… то есть вы уже… — Я умолк и отступил на пару шагов назад, прижимая лютню к груди. Он поглядел на меня повнимательнее, словно впервые увидал. Я вдруг смутился, представив, как сейчас выгляжу: весь оборванный и полуживой от голода. Прижав лютню еще крепче, я отступил еще. Руки фермера упали, его улыбка поблекла. — Ох, парень… — сказал он. Он положил тыквы, снова повернулся ко мне и заговорил мягко и серьезно: — Мы с Джейком до самого заката будем торговать. Коли к тому времени найдешь, чего ищешь, поехали с нами на ферму. Еще одним рукам у нас с миссус дело всяко найдется. Мы тебе только рады будем. Верно, Джейк? Джейк тоже смотрел на меня, на его честном лице большими буквами была написана жалость. — Дык, па. Она так и сказала, как мы поехали. Старый фермер, указав себе под ноги, продолжил тем же тоном: — Это Приморская площадь. Мы тут до темноты будем, а то и подольше. Возвращайся, коли захочешь еще прокатиться. Слышь меня? — забеспокоился он. — Можешь поехать обратно с нами. Я продолжал отступать шаг за шагом, сам не зная, почему это делаю, но понимая, что, если поеду с ними, придется объяснять, придется вспоминать. Что угодно, только не открывать эту дверь… — Нет. Нет, спасибо большое, — пробормотал я. — Вы так мне помогли. Со мной все будет хорошо. Тут меня толкнул в спину человек в кожаном фартуке. От неожиданности я развернулся и бросился бежать. Я слышал, как один из фермеров зовет меня, но толпа вскоре поглотила крики. Я бежал, и камень на моем сердце тяжелел. Тарбеан настолько велик, что из одного конца в другой не пройти за целый день — даже если вам удастся избежать блужданий и неприятных встреч в путанице кривых улочек и тупиков. Город действительно был велик, даже огромен — необъятен. Море людей, лес зданий, улицы шириной с реку. Тарбеан смердел мочой, потом, угольным дымом и дегтем. Если бы я был в своем уме, я ни за что бы не пришел сюда. В какой-то момент я заблудился: свернул то ли слишком рано, то ли поздно, а потом попытался исправить ошибку, срезав путь по переулку, похожему на узкое ущелье между двумя высокими зданиями. Он вился, как овраг, оставшийся от реки, которая нашла более удобное русло. Мусор громоздился у стен, заполнял проемы между домами и ниши дверей. После нескольких поворотов я почувствовал тухлый запах мертвечины. Я повернул еще раз и налетел на стену, ослепленный звездочками боли. На моих запястьях сомкнулись чьи-то грубые руки. Открыв глаза, я увидел мальчишку постарше. Он был выше и сильнее меня, с темными волосами и хищным взглядом. Грязь на его лице выглядела как борода, от этого мальчишка казался особенно диким и свирепым. Двое других мальчишек оторвали меня от стены. Я вскрикнул, когда один из них вывернул мне руку. Старший улыбнулся на это и провел рукой по волосам. — Что ты здесь делаешь, Нальт? Заблудился? — Он заухмылялся еще шире. Я попытался вырваться, но другой мальчишка вывернул мне запястье, и я выдавил: — Нет. — Да заблудился он, Пика, — сказал мальчишка справа от меня. Тот, что слева, саданул мне локтем по голове, и переулок бешено завертелся у меня перед глазами. Пика захохотал. — Я ищу столярную лавку, — буркнул я, слегка оглушенный. Лицо Пики исказилось от злости, он сграбастал меня за плечи. — Тебя спрашивали? — заорал он. — Я чо, сказал, тебе можно говорить? — Он ударил меня лбом в лицо, послышался резкий хруст, и все ворвалось болью. — Эй, Пика. — Голос шел непонятно откуда. Кто-то пнул футляр лютни, заставив его выпасть из моих рук. — Пика, глянь сюда. Пика повернулся на гулкое «бух!» от падения футляра на землю. — Что ты спер, Нальт? — Ничего я не спер. Один из мальчишек, державших мне руки, загоготал: — Ага, твой дядюшка попросил тебя это продать и купить лекарство для больной бабули. — Он заржал еще громче, глядя, как я пытаюсь проморгаться от слез. Я услышал три щелчка — открылись замки. Потом мелодично тренькнуло — лютню вытащили из футляра. — Бабуля-то твоя помрет с горя, что ты такую штуку посеял, Нальт, — тихо произнес Пика. — Побей нас Тейлу! — взорвался мальчишка справа. — Пика, ты знаешь, сколько такие стоят? Золота, Пика! — Не говори так имя Тейлу, — сказал левый мальчишка. — Чего? — «Не называй имя Тейлу, кроме как в величайшей нужде, ибо Тейлу судит каждую мысль и деяние», — процитировал левый. — Да пусть меня Тейлу всего обоссыт своим великим сияющим хером, если эта штука не стоит двадцати талантов. Значит, от Дикена мы получим не меньше шести. Ты знаешь, что можно сделать с такой кучей денег? — Ничего ты с ними не сделаешь, если будешь так говорить. Тейлу охраняет нас, но он и карает, — отозвался второй мальчишка с благочестивым страхом. — Ты, что ли, опять в церкви спал? Ты религию цепляешь, как я блох. — Да я тебе руки узлом свяжу. — Твоя мамаша — пенсовая шлюха. — Не болтай про мою мать, Лин. — Железнопенсовая. К этому времени мне удалось проморгаться от слез, и я увидел Пику, сидящего на корточках посреди переулка и будто зачарованного моей лютней. Моей прекрасной лютней! Он вертел ее и так и сяк своими грязными руками, на лице его застыло мечтательное выражение. Ужас медленно поднимался во мне сквозь туман страха и боли. Два голоса позади меня заспорили громче, а я почувствовал в груди холодную ярость и напрягся. Я не мог с ними драться, но понимал, что если схвачу лютню и затеряюсь в толпе, то смогу от них оторваться и снова буду в безопасности. — …но все равно продолжала трахаться. Да теперь ей только полпенни за палку давали. Вот почему у тебя башка такая мягкая — повезло еще, что вмятины нету. Из-за этого ты на религию так запросто ведешься, понял? — триумфально закончил первый мальчишка. Я почувствовал, что теперь меня держат крепко только справа, и приготовился к броску. — Но спасибо, что предупредил. Тейлу небось любит прятаться за большими кучами лошадиного дерьма и… Вдруг обе мои руки оказались свободны: один мальчишка налетел на второго и впечатал его в стену. Я пробежал три шага до Пики, схватил лютню за гриф и дернул. Но Пика был быстрее, чем я предполагал, или сильнее и лютню не выпустил. Мой рывок затормозил меня, а Пике помог вскочить на ноги. Во мне вскипела безумная ярость. Я отпустил лютню и бросился на Пику, бешено царапая его лицо и шею, но он был ветераном слишком многих уличных драк, чтобы подпустить меня к чему-нибудь жизненно важному. Мой ноготь прочертил кровавую полосу на его лице от уха до подбородка, но тут он перешел в наступление и стал теснить меня назад, пока я не уперся в стену переулка. Голова моя ударилась о кирпич, и я бы упал, если бы Пика не вдавливал меня в осыпающуюся стену. Я задохнулся и только тогда понял, что уже давно визжу. От Пики воняло застарелым потом и прогорклым маслом. Он прижал мои руки к бокам и еще сильнее вдавил меня в стену, наверняка уронив мою лютню. Я снова задохнулся и слепо забился, ударившись головой о стену. Мое лицо впечатаюсь в его плечо, и я стиснул зубы, чувствуя, как расходится под ними его кожа, а мой рот наполняется кровью. Пика заорал и отшатнулся от меня. Я вдохнул и сморщился от рвущей грудь боли. Прежде чем я успел дернуться или подумать, Пика снова поймал меня и ударил о стену — раз, другой… Моя голова болталась взад-вперед, отскакивая от кирпичей. Затем он ухватил меня за горло, развернул и швырнул наземь. Тут я услышал треск, и все будто остановилось. После того как убили мою труппу, мне иногда снились родители, живые и поющие. В моем сне их смерть была ошибкой, недопониманием, новой пьесой, которую они репетировали. И на несколько мгновений я получал облегчение и свободу от огромного бесконечного горя, постоянно терзавшего меня. Я обнимал родителей, и мы вместе смеялись над моей глупой тревогой. Я пел с ними, и какой-то миг все было чудесно. Чудесно… Но потом я просыпался, совсем один, в темноте у лесного пруда. Что я здесь делаю? Где мои родители? И тогда я вспоминал все, словно открывалась рана. Они были мертвы, а я чудовищно одинок. Огромный груз, приподнявшийся на пару мгновений, снова падал на меня — тяжелее, чем прежде, потому что я был не готов к нему. Потом я лежал на спине, глядя в темноту, — грудь моя болела, дыхание теснило, — зная в глубине души, что ничто никогда уже не будет как прежде. Когда Пика швырнул меня на землю, мое тело совсем онемело и почти не чувствовало, как лютня отца ломается подо мной. Звук, который она издала, походил на умирающую мечту и пробудил ту самую невыносимую, теснящую грудь боль. Я огляделся и увидел Пику, тяжело дышащего и зажимающего плечо. Один из мальчишек стоял коленями на груди другого. Они больше не дрались, а остолбенело пялились на меня. Я медленно посмотрел на свои руки, кровоточащие там, где осколки дерева прошили кожу. — Маленький гад укусил меня, — тихо произнес Пика, словно не мог поверить в это. — Слезь с меня, — сказал мальчик, лежащий на спине. — Я тебе говорил, что нельзя такое говорить. Смотри, что получилось. Лицо Пики скривилось и покраснело. — Укусил меня! — крикнул он и злобно пнул меня, целясь в голову. Я попытался отодвинуться, чтобы не повредить больше лютню. Его пинок пришелся мне в почку и провез по обломкам, которые раскрошились еще сильнее. — Видишь, что бывает, когда смеешься над именем Тейлу? — Заткнись ты про Тейлу своего. Слезай с меня и забери эту штуку. Может, Дикен сколько-нибудь за нее еще даст. — Смотри, что ты наделал! — продолжал орать на меня Пика. Новый пинок пришелся мне в бок и почти перевернул меня. В глазах начало темнеть; я чуть ли не радовался этому как возможности отвлечься от боли. Но затаенная боль никуда не делась. Я сжал окровавленные руки в саднящие кулаки. — Эти крутилки вроде целые и на серебряные похожи. Спорим, мы за них что-нибудь выручим. Пика снова занес ногу. Я попытался поймать ее и отвести, но мои руки только слабо дернулись, и Пика пнул меня в живот. — Вон там еще возьми… — Пика, Пика! Пика снова отвесил мне пинок в живот, и меня стошнило на булыжники. — Эй, вы там, стоять! Городская стража! — прокричал новый голос. Удар сердца длилась тишина, а потом послышался звук драки и поспешные бегущие шаги. Секундой позже тяжелые сапоги прогрохотали мимо и смолкли вдалеке. Помню боль в груди, потом все погасло. Из темноты меня вытряхнул кто-то, выворачивающий мои карманы. Я безуспешно попытался открыть глаза. Потом услышал голос, бормочущий сам себе: — И это все, что я получу за спасение твоей жизни? Медяк и пара шимов? Выпивка на вечер? Никчемный маленький негодник. — Человек зашелся грудным кашлем, и меня окатило запахом перегара. — Визжал как резаный. Если б ты не орал, как девчонка, я бы не стал этого делать. Я попытался что-нибудь сказать, но получился только стон. — Значит, живой. Ну, хоть что-то. — Я услышал кряхтенье, когда он встал, затем тяжелый грохот его сапог замер вдали. Через некоторое время я обнаружил, что могу открыть глаза. В глазах у меня мутилось, нос казался больше всей остальной головы. Я осторожно ощупал его — сломан. Вспомнив, чему меня учил Бен, я сжал его с обеих сторон и резко вставил на место. Глаза наполнились слезами, и я стиснул зубы, чтобы не заорать от боли. Сморгнув слезы, я с облегчением увидел улицу уже без того болезненного тумана, как минуту назад. Содержимое моего холщового мешка валялось рядом на земле: подмотка бечевки, маленький тупой ножик, «Риторика и логика» и остаток хлеба, который фермер дал мне на обед. Казалось, это случилось вечность назад. Фермер. Я подумал о Сете и Джейке. Мягкий хлеб и масло. Песни во время поездки в телеге. Их предложение безопасного места, нового дома… Внезапное воспоминание вдруг вызвало тошнотворную панику. Я оглядел переулок, от резкого движения моя голова заболела. Разгребая руками мусор, я отыскал несколько до боли знакомых обломков дерева. Я тупо смотрел на них, пока мир вокруг меня не начал темнеть; тогда я понял, что сгущаются сумерки. Сколько сейчас времени? Я поспешно собрал свои пожитки, упаковав Бенову книгу бережнее, чем прочее, и поплелся прочь: туда, где лежала Приморская площадь, — по крайней мере, я надеялся, что иду правильно. К тому времени, как я нашел площадь, последний отблеск заката угас на небе. Несколько повозок лениво разъезжались с последними покупателями. Я как безумный таскался из одного угла площади в другой, ища старого фермера, который подвез меня сегодня. Хотя бы одну корявую бугристую тыковку. Когда я наконец отыскал книжную лавку, у которой останавливался Сет, я тяжело дышал и хромал. Сета и его телеги нигде не было видно. Я опустился на то место, где стояла их повозка, и на меня навалилась вся боль десятка ран, которую я заставлял себя игнорировать. Я прочувствовал их все, одну за другой. Болело несколько ребер, хотя я не мог понять, сломаны ли они и порваны ли хрящи. Когда я слишком быстро двигал головой, она кружилась и накатывала тошнота — возможно, сотрясение мозга. Нос был сломан, а синяки и царапины нельзя было сосчитать. Кроме того, я хотел есть. С последним я хоть что-то мог сделать, поэтому достал то, что осталось от хлеба, и съел: мало, но лучше, чем ничего. Потом попил из лошадиной поилки — меня мучила такая жажда, что я даже не обратил внимания на противный тухлый привкус воды. Я подумывал уйти, но в моем нынешнем состоянии ходьба заняла бы много часов. А на окраинах города меня не ждало ничего, кроме многих километров убранных полей. Ни деревьев, чтобы спрятаться от ветра. Ни дров, чтобы развести огонь. Ни кроликов, чтобы поставить ловушку. Ни вереска для постели. Я был так голоден, что желудок свернулся в тугой узел. Здесь я, по крайней мере, могу понюхать курицу, жарящуюся где-то неподалеку. Я бы пошел на запах, но голова моя кружилась, а ребра болели. Может быть, завтра кто-нибудь даст мне поесть. Прямо сейчас я слишком устал и хотел только спать. Камни мостовой отдавали последнее солнечное тепло, а ветер крепчал. Я пододвинулся к двери книжной лавки, чтобы укрыться от ветра, и уже почти уснул, когда хозяин лавки открыл дверь и пнул меня, велев убираться, пока он не позвал стражу. Я быстро уковылял прочь. Потом я нашел в переулке несколько пустых ящиков и свернулся между ними, избитый и замученный. Закрыл глаза и попытался не вспоминать, как это: засыпать сытым и в тепле, рядом с любящими тебя людьми. Это была первая ночь из почти трех лет, которые я провел в Тарбеане. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ ПОДВАЛ, ХЛЕБ И ВЕДРО Время было послеобеденное. Точнее, было бы, если бы мне удалось добыть хоть что-нибудь поесть. Я просил подаяния в Торговом кругу, и день принес мне два пинка (один от стражника, другой от солдата), три тычка (два фургонщика и матрос), одно новое ругательство, касающееся маловероятной анатомической конфигурации (также от матроса), и очередь плевков от какого-то отвратительного старикана неизвестной профессии. И один железный шим — скорее благодаря закону вероятности, чем человеческой доброте. Даже слепая свинья когда-нибудь находит желудь. Я жил в Тарбеане уже почти месяц и вчера впервые попробовал украсть. Начинание обернулось плачевно: меня поймали за руку, когда я шарил в кармане мясника. Это принесло мне такой удар в голову, что остаток дня я мучился головокружением, если пытался резко встать или двигаться слишком быстро. Не особенно вдохновленный первой попыткой воровства, я решил, что сегодня день попрошайничества — впрочем, как и всегда. Голод скручивал мой желудок, и единственный шим, на который можно было купить протухшего хлеба, спасти меня не мог. Я уже думал перейти на другую улицу, когда увидел, как к маленькому нищему, просящему через дорогу от меня, подбежал мальчик. Они возбужденно поговорила пару секунд и поспешили прочь. Я, конечно, ринулся вслед за ними, ведомый бледной тенью былого любопытства. К тому же то, что могло сдвинуть нищих с угла оживленной улицы в середине дня, наверняка заслуживало внимания. Может быть, тейлинцы снова раздают хлеб, или опрокинулась тележка с фруктами, или стража вешает кого-нибудь. Это стоило получаса моего времени. Я шел за мальчишками по извилистым улочкам, пока не увидел, что они повернули за угол и спустились в подвал сгоревшего здания. Я остановился, смутная искра любопытства задохнулась под гнетом здравого смысла. Через минуту они появились снова, у каждого в руках был кусок плоского бурого хлеба. Я смотрел, как они идут мимо, болтая и толкаясь. Младший, не старше шести лет, заметил мой взгляд и махнул рукой на подвал. — Там еще осталось, — невнятно крикнул он сквозь набитый хлебом рот. — Но лучше поторопись. Здравый смысл резко переменил курс, и я осторожно спустился в подвал. Внизу под ступеньками валялось несколько гниющих досок — все, что осталось от сломанной двери. Внутри я увидел короткий коридор, открывающийся в плохо освещенную комнату. Маленькая девочка с суровым лицом протолкалась мимо меня, не поднимая глаз. Она тоже прижимала к груди кусок хлеба. Я переступил через сломанные доски двери и углубился в холодную сырую темноту. Через десяток шагов я услышал тихий стон, от которого застыл на месте. Звук был почти животный, но ухо подсказывало мне, что исходил он из человеческого горла. Не знаю, чего я ожидал, но только не того, что там нашел. Две древние лампы, заправленные рыбьим жиром, бросали неясные тени на темные каменные стены. В комнате стояло шесть коек, и все были заняты. Двое малюток, едва вышедших из младенчества, делили одеяло на каменном полу, а третий свернулся на груде лохмотьев. Мальчик моего возраста сидел в темном углу, привалившись головой к стене. Один из мальчиков пошевелился на койке, будто дернулся во сне. Но что-то в его движении показалось мне странным: слишком оно вышло напряженное, неестественное. Я присмотрелся и увидел, в чем дело: он был привязан к койке. Все были привязаны. Мальчик снова забился в своих веревках и издал звук, который я слышал в коридоре. Теперь он звучал яснее — долгий стонущий крик: — А-а-а-а-а-ба-а-а-ах! В эту секунду все, что я мог, — припомнить все истории, какие я слышал о герцоге Гибеи. Как он и его люди целых двадцать лет похищали и мучили людей, пока не вмешалась церковь и не положила этому конец. — Что-что, — послышался голос из другой комнаты. Интонация была странной, как будто на самом деле человек не задавал вопроса. Мальчик на койке задергался в веревках: — А-а-а-а-ахбе-е-ех! Вошел старик, вытирая руки о подол драной рясы. — Что-что, — повторил он в том же невопросительном тоне. Голос его был надтреснутым и усталым, но невероятно терпеливым — как тяжелый камень или кошка с котятами. Совсем не такой голос, какого можно ожидать от герцога Гибеи. — Что-что, тс-тс, Тани. Я не ушел, просто отошел на минутку. — Босые ноги старика мягко шлепали по голому каменному полу. Я почувствовал, как напряжение медленно утекает из меня. Что бы здесь ни происходило, оно было не так ужасно, как на первый взгляд. Увидев человека, мальчик перестал вырываться из веревок. — Э-э-э-э-а-ах, — произнес он. — Что? — На этот раз это был вопрос. — Э-э-э-э-а-ах. — Хм? — Старик огляделся и впервые заметил меня. — Ох. Привет. — Он снова посмотрел на мальчика на койке. — Разве ты сегодня не умница? Тани позвал меня, чтобы показать, что у нас гость! Лицо Тани расплылось в пугающей улыбке, и он резко, с хрюканьем вдохнул. Звук вышел неприятный, но было ясно, что это смех. Повернувшись ко мне, босоногий человек сказал: — Я тебя не узнаю. Ты бывал здесь раньше? Я покачал головой. — Ладно, у меня есть немного хлеба, ему всего два дня. Если ты натаскаешь мне немного воды, можешь получить столько, сколько съешь. Хорошо звучит? Я кивнул. Стол, стул и открытый бочонок у одной из дверей были в комнате единственной мебелью, помимо коек. На столе лежали четыре большие круглые буханки. Он кивнул в ответ и медленно пошел к стулу осторожной и неуклюжей походкой, словно ему было больно ступать. Дойдя до стула и водрузившись на него, старик указал на бочонок у двери. — За дверью насос и ведро. Не спеши, тут не гонки. — Говоря, он рассеянно скрестил ноги и начал тереть босую ступню. «Плохая циркуляция крови, — подумала давно не просыпавшаяся часть меня. — Повышенный риск заражения и постоянное беспокойство. Ноги надо поднять, помассировать и натереть согревающей настойкой из ивовой коры, камфары и маранты». — Не наполняй ведро доверху. Я не хочу, чтобы ты надорвался или разлил воду. Здесь и так достаточно сыро. — Он поставил ногу на пол и наклонился, чтобы поднять малютку, беспокойно заерзавшего на одеяле. Наполняя бочонок, я украдкой разглядывал человека. Несмотря на седину и медленную, неуклюжую походку, он был не слишком стар — около сорока, а то и меньше. Длинная ряса на нем так пестрела заплатами и штопкой, что я не мог даже представить ее первоначального цвета и фасона. Обтрепанный почти так же, как и я, человек этот был чище. Не то чтобы абсолютно чист — просто чище меня. Несложное дело. Его звали Трапис. Залатанная ряса составляла всю его одежду. Почти все время, когда не спал, он проводил в этом сыром подвале, заботясь о безнадежно больных — в основном маленьких мальчиках, — до которых никому не было дела. Одних, вроде Тани, приходилось привязывать, иначе они могли нанести себе какое-нибудь увечье или упасть с койки. Других же, таких как Джаспин, сошедший с ума от лихорадки два года назад, связывали, чтобы они не поранили других. Парализованные, калеки, кататоники, припадочные — Трапис заботился обо всех с равным и бесконечным терпением. Я никогда не слышал, чтобы он жаловался на что-нибудь, даже на босые ноги, всегда распухшие и наверняка постоянно ноющие. Он давал нам, детям, всю помощь, какую мог дать, и немного еды, если появлялся излишек. Чтобы отработать эту пищу, мы носили воду, драили пол, бегали по разным поручениям и укачивали плачущих младенцев. Мы делали все, что Трапис просил, и, если не было еды, мы всегда могли получить глоток воды и усталую улыбку того, кто видел в нас людей, а не животных в обносках. Иногда казалось, что Трапис в одиночку пытается заботиться обо всех отчаявшихся и больных существах в нашей части Тарбеана. В ответ мы любили его с молчаливой лютостью, свойственной только животным. Если бы кто-нибудь когда-нибудь поднял руку на Траписа, сотни улюлюкающих детей разорвали бы негодяя в кровавые клочья прямо посреди улицы. Я часто забегал к нему в подвал в те первые несколько месяцев, но со временем стал приходить все реже и реже. Трапис и Тани были прекрасными компаньонами: никто из нас не испытывал потребности много говорить, и это подходило мне как нельзя лучше. Но другие уличные дети меня страшно нервировали, поэтому я приходил не часто — только когда отчаянно нуждался в помощи или у меня было чем поделиться. Хотя я редко бывал там, приятно было знать, что в городе есть место, где меня не станут пинать, гонять или оплевывать. Даже в одиночестве на крышах, меня грело знание, что есть Трапис и его подвал. Это было почти как дом, куда можно вернуться. Почти. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ ВРЕМЯ ДЛЯ ДЕМОНОВ Я многое узнал в те первые месяцы в Тарбеане. Узнал, какие трактиры и рестораны выбрасывают приличную еду и какой должна быть тухлятина, чтобы не заболеть от нее. Узнал, что обнесенный стеной ряд зданий около доков — храм Тейлу. Тейлинцы иногда раздавали хлеб, заставляя нас прочитать молитву, прежде чем взять буханку. Мне было все равно — уж легче, чем просить подаяние. Иногда священники в серых рясах пытались уговорить меня зайти в церковь, чтобы прочитать молитву там, но я достаточно наслушался о них и убегал от таких уговоров — с хлебом или без. Я научился прятаться и нашел себе потайное местечко на старой дубильне, где три крыши сходились вместе, создавая убежище от дождя и ветра. Книгу Бена я укрыл под стропилами, завернув в холстину. Изредка я доставал ее и держал в руках, как священную реликвию. Она была последней живой частью моего прошлого, и я принимал все меры предосторожности, чтобы сохранить ее. Я узнал, что Тарбеан огромен. Этого нельзя постичь, пока не увидишь своими глазами. Тут как с океаном: я могу рассказать о воде и волнах, но вы не получите даже отдаленного представления о нем, оставаясь на берегу. Невозможно понять океан, пока не окажешься посреди него: со всех сторон ничего, кроме океана, простирающегося в бесконечную даль. Только тогда осознаешь, как мал и ничтожен ты сам. Тарбеан огромен еще и потому, что разделен на тысячу маленьких кусочков, у каждого из которых свои особенности. Здесь есть Низы, площадь Гуртовщиков, Стиральня, Средний город, Сальники, Дубильни, Доки, Дегтевое, Швейский переулок… Можно всю жизнь прожить в Тарбеане и не узнать всех его частей. Но для моих практических целей в Тарбеане было всего две части: Берег и Холмы. На Берегу люди бедные — это делает их нищими, ворами и шлюхами. На Холмах люди богатые — это делает их стряпчими, политиками и придворными. Я жил в Тарбеане уже два месяца, когда мне впервые пришло в голову попробовать попрошайничать на Холмах. Зима крепко держала город в своих когтях, а праздник Середины Зимы делал улицы еще опаснее, чем обычно. Это поразило меня до глубины души. Каждую зиму моего детства наша труппа организовывала праздник для какого-нибудь городка. Нарядившись в маски демонов, мы в течение семи дней высокого скорбенья терроризировали горожан, к их неописуемому восторгу. Мой отец изображал Энканиса так убедительно, что можно было подумать, будто мы действительно вызвали демона. И главное, он мог пугать и оберегать одновременно. Никто никогда не получал даже царапины, если на празднике играла наша труппа. Но в Тарбеане все оказалось по-другому. Составляющие праздника были те же самые: такие же люди в пестро раскрашенных масках демонов бродили по городу и отпускали шутки и проказы. Был здесь и Энканис в традиционной черной маске, но причинял он куда более серьезные неприятности. И хотя я не видел Тейлу в серебряной маске, но не сомневался, что он тоже играет свою роль — где-нибудь в более приятных местах. Как я уже сказал, составляющие праздника были те же самые. Но выглядело все по-другому. Во-первых, Тарбеан был слишком велик, чтобы одна труппа могла обеспечить достаточно демонов, — здесь и сотни трупп не хватило бы. И вместо того чтобы нанять благоразумных и надежных профессионалов, церкви Тарбеана избрали более выгодный путь и просто продавали демонические маски. Поэтому в первый день высокого скорбенья на городские улицы вырывались десять тысяч демонов. Десять тысяч демонов-любителей, имеющих право творить все, что им заблагорассудится. Вроде бы идеальные условия для юного воришки, но на самом деле получалось наоборот. На Берегу демонов всегда было больше, и хотя многие вели себя правильно, убегая при звуке имени Тейлу и в шалостях своих не переходя разумных пределов, так поступали далеко не все. В первые дни высокого скорбенья везде было опасно, и я большую часть времени провел, прячась. Но по мере приближения Средьзимья все успокаивалось. Число демонов уменьшалось, поскольку люди теряли маски или уставали от игры. Тейлу, без сомнения, тоже вносил свою лепту, но это был всего один человек, хоть и в серебряной маске. Вряд ли он мог обойти весь Тарбеан за эти семь дней. Для похода на Холмы я выбрал последний день высокого скорбенья. В день Середины Зимы настроение у людей всегда хорошее, а хорошее настроение означает хорошее подаяние. Кроме того, ряды демонов заметно поредели, а значит, ходить по улицам стало безопасно. Я вышел уже днем, голодный, потому что не смог найти или украсть хлеба. Помню, я даже пребывал в легком возбуждении, направляясь на Холмы. Возможно, какая-то часть меня вспомнила, каким был праздник с родителями: горячая еда и теплая постель после большого веселья. А может, меня заразил радостью запах веток вечнозелей, собранных в кучи и зажженных в ознаменование триумфа Тейлу. В тот день я узнал две вещи: почему попрошайки остаются на Берегу и что, несмотря на болтовню церкви, Средьзимье — время для демонов. Я вышел из переулка и сразу поразился разнице в атмосфере между этой частью города и той, откуда я пришел. На Берегу торговцы обхаживали и уговаривали покупателей, надеясь затащить их в свою лавку. Если это не удавалось, они могли обругать или высмеять клиента, не стесняясь в выражениях. Здесь владельцы магазинов картинно заламывали руки. Они кланялись, шаркали ножкой и были неизменно вежливы. Голос не повышался никогда. После грубого мира Берега мне казалось, что я случайно забрел на торжественный прием. Все здесь были чистые, в новой одежде и будто исполняли свои партии в каком-то сложном общественном танце. Но и здесь таились свои тени. Оглядев улицу, я приметил пару мужчин, прячущихся в темном переулке. На них были отличные маски: кроваво-красные и злобные, одна с разверстой пастью, вторая с оскаленной острозубой мордой. Я оценил их традиционные черные балахоны с капюшонами — увы, многие демоны на Берегу не озаботились правильным костюмом. Два демона выскользнули из переулка и пристроились в хвост юной парочке, неторопливо прогуливающейся под ручку. Демоны крались за ними около сотни метров, затем один из демонов сдернул шляпу джентльмена и швырнул ее в ближайший сугроб. Второй грубо обхватил женщину и поднял над землей. Она завизжала, а ее спутник, явно сбитый с толку, принялся сражаться с демоном за свою тросточку. К счастью, леди сохранила самообладание. — Техус! Техус! — закричала она. — Техус антауза еха! При звуке имени Тейлу двое в красных масках оробели и отпрянули, а затем, повернувшись, побежали вниз по улице. Все зааплодировали. Один из лавочников помог джентльмену вернуть шляпу. Я был удивлен благопристойностью всего действа. Очевидно, в хорошей части города вежливы даже демоны. Ободренный увиденным, я оглядел толпу, выискивая наиболее подходящего клиента, и подступил к молодой женщине в бледно-голубом платье и накидке из белого меха. Ее длинные золотистые волосы были искусно уложены локонами вокруг лица. Женщина увидела меня и остановилась. Я услышал испуганное «ах!», когда ее рука взлетела ко рту. — Пенни, мэм? — Я заставил задрожать свою протянутую руку. Мой голос тоже дрогнул. — Пожалуйста. Я переминался с ноги на ногу на тонком сером снегу, стараясь выглядеть таким же маленьким и отчаявшимся, каким себя чувствовал. — Ах ты, бедняжка, — вздохнула она почти неслышно и потянулась к висящему на боку кошельку, не отводя от меня глаз. Помедлив секунду, она заглянула в кошелек, что-то вытащила, вложила мне это в руку и сжала ее. Я почувствовал холодную тяжесть монеты. — Спасибо, мэм, — автоматически сказал я, взглянул вниз и увидел сквозь пальцы серебряный блеск. Разжал ладонь — серебряный пенни. Целый серебряный пенни. Я разинул рот. Серебряный пенни равнялся десяти медным пенни или пятидесяти железным. Более того, он равнялся полумесяцу сытых вечеров. За железный пенни я мог провести ночь на полу в «Красном глазе», за два я мог поспать у очага перед последними угольками вечернего огня. Я мог купить старое одеяло, спрятать его на крышах и всю зиму спать в тепле. Я поднял глаза на женщину: она все так же сочувственно смотрела на меня. Она не могла понять, что это для меня значит. — Леди, благодарю вас. — Мой голос сорвался. Я вспомнил одну из фраз, которые мы говорили давным-давно, когда я жил в труппе: — Пусть все ваши приключения будут счастливыми, а дороги прямыми и короткими. Она улыбнулась и, кажется, хотела что-то сказать, но тут я почувствовал подозрительный зуд у основания шеи: кто-то наблюдал за мной. На улице или развиваешь чувствительность к определенным вещам, или твоя жизнь кончается быстро и печально. Я оглянулся и увидел, как лавочник разговаривает со стражником и указывает на меня. И это был вовсе не береговой стражник, но чисто выбритый и подтянутый, в черной кожаной куртке с металлическими заклепками. Он поигрывал окованной медью дубинкой в руку длиной. До меня долетели обрывки слов лавочника. — …покупатели. Которые собираются купить шоколада при… — Он снова ткнул пальцем в мою сторону и сказал что-то, что я не расслышал. — …Платит тебе? Именно. Может, мне стоит упомянуть… Стражник повернулся ко мне. Поймав его взгляд, я побежал. Свернул в первый попавшийся переулок, башмаки мои скользили на тонком слое снега, покрывавшего землю. Позади грохотали тяжелые сапоги, и я повернул в другой переулок. Дыхание обжигало грудь. Я искал, куда бы побежать, где бы спрягаться, но не знал этой части города. Здесь не было ни куч мусора, куда можно заползти, ни сгоревших домов, где можно схорониться. Сквозь тонкую подошву ступню колол острый замерзший камень, но я заставлял себя бежать дальше, несмотря на боль. После третьего поворота я оказался в тупике. Почти вскарабкавшись на стену, я почувствовал на щиколотке руку, которая стянула меня вниз. Голова моя ударилась о мостовую, и мир тошнотворно завертелся, когда стражник поднял меня за запястье. — Умный мальчонка, — пропыхтел он, горячо дыша мне в лицо. От него пахло кожей и потом. — Ты уже не маленький, пора и знать, что убегать вредно. — Он яростно потряс меня и дернул за скрученные волосы. Переулок закачался передо мной, и я заорал. Стражник притиснул меня к стене: — И ты уже должен знать достаточно, чтобы не приходить на Холмы. — Он снова потряс меня. — Ты тупой, парень? — Нет, — бестолково ответил я, чувствуя холод стены под свободной рукой. — Нет. Мой ответ только разъярил его. — Нет? — рявкнул он. — Ты втянул меня в неприятности. На меня напишут донос. Если ты не тупой, то тебе нужен урок. Он развернул меня и швырнул наземь. Я поскользнулся на снегу, ударился локтем о землю. Рука онемела. Ладонь, сжимавшая месяц еды, теплые одеяла и сухие башмаки, разжалась. Мое сокровище вылетело и покатилось куда-то, даже не звякнув. Но я не заметил этого. Воздух загудел, и дубинка опустилась на мою ногу. — Не приходи больше в Холмы, понял? — прорычал стражник. Дубинка нашла меня снова, на этот раз попав в лопатку. — Для вас, маленькие шлюхины дети, все, что за Бурой улицей, — запретная зона. Понял? Он отвесил мне оплеуху, и я почувствовал вкус крови, когда голова снова коснулась булыжника мостовой. Я сжался в комок, а он шипел мне: — И Мучная улица, и Мучной рынок, где я работаю. Так что никогда. Не. Приходи. Больше. Сюда. — Каждое слово он отмечал ударом дубинки. — Понял? Весь дрожа, я лежал на взрытом снегу, надеясь, что все закончилось. Надеясь, что теперь он просто уйдет. — Понял? — Стражник пнул меня в живот, и я почувствовал, как что-то рвется внутри. Я закричал и, должно быть, что-то пробормотал. Он снова пнул меня и, когда я не смог подняться, развернулся и ушел. Думаю, я потерял сознание. Когда я пришел наконец в чувство, уже смеркалось. Я промерз до костей, но все равно стал ползать по грязному снегу и мокрому мусору, ища серебряный пенни. Мои пальцы так занемели от холода, что едва шевелились. Один глаз у меня распух и закрылся, во рту стоял вкус крови, но я искал, пока не погас последний луч вечернего света. Даже когда переулок погрузился в смоляную черноту, я продолжал пересыпать снег, хотя и сознавал, что мои пальцы слишком задубели, чтобы почувствовать монету, даже если случайно наткнутся на нее. Потом я поднялся, опираясь о стену, и побрел. Израненная ступня не позволяла двигаться быстро. Боль прошивала ногу при каждом шаге, и я старался держаться поближе к стене, перекладывая на нее часть веса. Я двигался к Берегу — той части города, которая стала моим домом в большей степени, чем любое другое место. Стопа совсем онемела от холода, и хотя некую рациональную часть меня это беспокоило, практическая часть радовалась, что я не весь покалечен. До моего тайного места оставались километры и километры, а шел я медленно и вяло. В какой-то момент я, видимо, упал. Не помню этого, но помню, как лежал в снегу и наслаждался восхитительным удобством и уютом. Меня накрывал сон — как толстое одеяло, как смерть. Я закрыл глаза — помню глубокую тишину пустынной улицы вокруг меня — и представил себе смерть в образе огромной птицы с огненными крыльями. Она парила надо мной, терпеливо ожидая… ожидая меня… Пришел сон, и огромная птица обвила меня горящими крылами, неся великолепное тепло. Но тут ее когти вонзились в меня, разрывая на части… Нет, это была всего лишь боль в сломанных ребрах, когда кто-то перекатил меня на спину. С трудом разлепив один глаз, я увидел над собой демона. В моем оглушенном и доверчивом состоянии вид человека в маске демона напугал меня до того, что я очнулся. Соблазнительное тепло, обнимавшее меня секунду назад, исчезло, оставив тело бессильным и налитым свинцовой тяжестью. — Это правда. Я говорил тебе. Здесь ребенок, прямо на снегу! — Демон поднял меня на ноги. Теперь, окончательно придя в себя, я заметил, что его маска совсем черная. Это был Энканис, князь демонов. Он поставил меня на нетвердые ноги и начал обметать покрывающий меня снег. Здоровым глазом я разглядел еще одну фигуру в мертвенно-зеленой маске, стоящую рядом. — Пойдем! — настойчиво сказала демоница, ее голос сквозь ряд нарисованных острых зубов звучал глухо. Энканис не обратил на нее внимания: — Ты как? Я не смог придумать ответ, поэтому сконцентрировался на удержании равновесия, пока человек продолжал счищать с меня снег рукавом своего черного балахона. Разнесся далекий звук рогов. Демоница бросила тревожный взгляд на улицу. — Если мы не удержимся впереди них, то совсем завязнем, — нервно прошипела она. Пальцами в черных перчатках Энканис смел снег с моих волос, затем наклонился поближе и заглянул в лицо. Его черная маска странным пятном маячила перед моим затуманенным взором. — Господне тело, Холли, кто-то зверски избил этого ребенка. Да еще в день Середины Зимы. — Стражник, — умудрился прокаркать я, чувствуя во рту кровь. — Ты замерзаешь, — сказал Энканис и начал растирать мои руки и ноги, стараясь восстановить кровоток. — Тебе лучше пойти с нами. Рога взревели снова, ближе. Их звук мешался с отдаленным шумом толпы. — Не глупи, — возразил второй демон. — Он не в той форме, чтобы бежать через весь город. — Он не в той форме, чтобы оставаться здесь, — отрезал Энканис, продолжая с силой массировать мои руки и ноги. Некоторое чувство возвращалось к ним, в основном жгучий колючий жар — мучительная насмешка над умиротворяющим теплом, которое я чувствовал минуту назад, уплывая в сон. Боль пронзала меня всякий раз, как его руки попадали на ушиб, но тело слишком устало, чтобы дергаться. Демоница в зеленой маске подошла поближе и положила руку на плечо друга. — Нам надо уходить, Геррек! Кто-нибудь другой о нем позаботится, — сказала она, безуспешно пытаясь оттащить от меня Энканиса. — Если они найдут нас здесь, то решат, что это мы его избили. Человек в черной маске выругался, затем кивнул и начал копаться под своим балахоном. — Не ложись больше, — приказал он мне. — И иди в дом. Куда-нибудь, где сможешь согреться. Звуки толпы были уже настолько близко, что я мог различить отдельные голоса, перемешанные со стуком конских копыт и скрипом деревянных колес. Человек в черной маске протянул руку. Секунду я не мог понять, что он держал. Серебряный талант, более толстый и тяжелый, чем потерянный мной пенни. Столько денег я даже представить себе не мог. — Бери же. Черной тенью — черный балахон с капюшоном, черная маска, черные перчатки — Энканис стоял передо мной, протягивая блестящий в свете луны кусочек серебра. Мне вспомнилась сцена из «Даэоники», где Тарсус продает свою душу. Я взял талант, но рука так онемела, что не чувствовала его. Мне пришлось посмотреть вниз и убедиться, что пальцы сжимают монету. Я представил тепло, распространяющееся от нее по руке, и, почувствовав себя сильнее, криво улыбнулся человеку в черной маске. — Возьми еще мои перчатки, — Он стащил с рук перчатки и сунул их мне. Тут женщина в зеленой маске утащила моего благодетеля прочь, прежде чем я успел произнести хоть слово благодарности. Я смотрел, как эти двое уходят: черные балахоны делали их похожими на клочки теней, бегущих по угольному рисунку залитых луной улиц Тарбеана. Не прошло и минуты, как я увидел факельное шествие, поворачивающее из-за угла. Голоса сотен мужчин и женщин волной обрушились на меня. Я стал отодвигаться, пока не почувствовал спиной стену, и пополз вдоль нее до ближайшей дверной ниши. Оказалось, это очень выгодная позиция, чтобы смотреть на шествие. Люди текли мимо, смеясь и крича. Высокий и гордый Тейлу стоял в повозке, которую тащили четыре белые лошади. Его серебряная маска сияла в свете факелов, а белое одеяние, отороченное мехом по подолу и вороту, поражало абсолютной чистотой. Священники в серых рясах шли рядом с повозкой, звоня в колокольчики и распевая, многие — с тяжелыми железными цепями каяльщиков. Голоса и песнопения, звон колокольчиков и цепей смешивались и сплетались, создавая своего рода музыку. Все глаза были устремлены на Тейлу, никто не заметил меня, стоящего в тени дверного проема. Процессия проходила мимо меня почти десять минут. Только когда они ушли дальше, я вышел из ниши и начал неуклюжий и осторожный путь домой. Продвигался я медленно, но зато чувствовал себя сильнее из-за монеты, которую сжимал в кулаке. Я проверял талант каждый десяток шагов, убеждаясь, что моя онемевшая рука все еще крепко держит его. Я хотел надеть перчатки, но побоялся уронить монету и потерять ее в снегу. Не знаю, сколько времени у меня занял обратный путь. Ходьба немного согрела меня, хотя ступни все еще были деревянными. Оглянувшись через плечо, я увидел, что каждый второй мой след отмечен пятнами крови. Это странным образом подбодрило меня: кровоточащая ступня лучше замерзшей намертво. Я остановился у первого знакомого трактира, это оказался «Весельчак». Он был полон музыки, пения и праздника. Я не пошел в переднюю дверь, а обогнул трактир и попал на задворки. Там, в проеме кухонной двери, болтали две совсем молоденькие девушки, увиливавшие от работы. Опираясь о стену, я подковылял к ним. Они не замечали меня, пока я чуть не налетел на них. Та, что помладше, подняла на меня взгляд и охнула. Я сделал еще один шаг. — Может кто-нибудь из вас принести мне еды и одеяло? Я заплачу. — Я протянул руку и испугался ее дрожи. После того как я ощупал лицо, руку покрывали пятна крови. Во рту все горело, говорить было больно. — Пожалуйста! Секунду девушки смотрели на меня в ошеломленном молчании. Затем переглянулись, и старшая жестом велела второй идти внутрь. Младшая исчезла за дверью, не сказав ни слова. Старшая, которой было, наверное, около шестнадцати, подошла ближе и протянула мне руку. Я отдал ей монету и позволил руке бессильно упасть. Девушка тоже исчезла внутри трактира, напоследок одарив меня еще одним долгим взглядом. Сквозь открытую дверь я слышал теплые суетливые звуки переполненного трактира: негромкое журчание беседы, прерываемое смехом, яркий звон бутылок и глухие удары о стол деревянных пивных кружек. И, мягко вплетаясь в эти звуки, на заднем плане играла лютня. Прочий шум почти поглощал музыку, но я слышал ее так же отчетливо, как мать слышит плач ребенка через десять комнат. Музыка была как память о семье, дружбе и теплых человеческих отношениях — от нее все внутри у меня скрутилось в узел, а зубы заныли. Руки на мгновение перестали болеть от холода и затосковали по знакомому ощущению текущей сквозь них музыки. Волоча ноги, я стал медленно отходить от двери, пока не перестал слышать музыку. Тогда я сделал еще один шаг, и мои руки снова заныли от холода, а боль в груди стала всего лишь болью в сломанных ребрах — куда более простой, легче переносимой. Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем девушки вернулись. Младшая несла одеяло, в которое было что-то завернуто. Я прижал его к болящей груди. Сверток казался удивительно тяжелым для своего размера, но мои руки дрожали даже от собственного веса, так что трудно сказать точно. Старшая девушка протянула мне маленький твердый кошелек. Я взял и его, стиснув в кулаке так, что обмороженные пальцы заболели. — Ты можешь, если хочешь, получить здесь место у огня, — сказала старшая. Младшая быстро закивала: — Натти не против. — Она шагнула ко мне и взяла меня за руку. Я отшатнулся от нее, едва не упав. — Нет! — Я пытался крикнуть, но получился только слабый хрип. — Не трогайте меня. — Мой голос дрожал не то от страха, не то от ярости, смутно отдаваясь у меня в ушах. Я привалился к стене. — Все нормально. Младшая из девушек начала плакать, бессильно свесив руки. — Мне есть куда идти. — Мой голос сорвался, и, отвернувшись, я как можно быстрее заковылял прочь. Я не понимал, от чего бегу — не от людей же? Это был еще один урок, который я выучил, может быть, слишком хорошо: люди означают боль. За спиной я слышал сдавленные рыдания. Казалось, прошла уйма времени, прежде чем я завернул за угол. Направившись к потайному месту, где крыши двух домов сходились под навесом третьей, я как-то умудрился туда забраться. Внутри одеяла обнаружилась целая фляга вина со специями и буханка свежего хлеба, притиснутая к индюшачьей грудке размером больше двух моих кулаков. Я завернулся в одеяло и уполз от ветра и мокрого снега. Кирпич трубы за моей спиной был божественно теплым. Первый глоток вина огнем ожег мой пораненный рот, но второй уже щипал гораздо меньше. Хлеб был мягким, а индейка еще теплой. Я проснулся в полночь, когда зазвонили все колокола в городе. Семь дней высокого скорбенья остались позади. Средьзимье миновало, начался новый год. ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ ГОРЯЩЕЕ КОЛЕСО Всю ночь я провел в моем потайном месте, завернувшись в одеяло, а на следующее утро проснулся поздно и обнаружил, что тело мое затекло и свилось в один тугой узел боли. Поскольку у меня еще оставалась еда и немного вина, я решил сидеть в своем убежище — просто боялся, что свалюсь при спуске на улицу. Был серый пасмурный день; сырой ветер, казалось, никогда не прекратится. Мокрый снег забивался под козырек нависающей крыши. Труба за моей спиной была теплой, но не настолько, чтобы высушить одеяло или выгнать сырость, пропитавшую мою одежду. Я быстро прикончил вино и хлеб, а потом провел немало времени, разгрызая и обсасывая косточки индейки и пытаясь растопить немного снега в пустую винную фляжку, чтобы напиться. Ни то ни другое мне особенно не удалось, и в конце концов пришлось есть пригоршнями талый снег, содрогаясь от привкуса дегтя во рту. После полудня, несмотря на раны, я заснул и поздно ночью проснулся: меня переполняло чудесное тепло. Я сбросил одеяло и откатился от разогревшейся трубы, чтобы потом проснуться на рассвете дрожащим и промокшим до костей. Чувствовал я себя странно: слегка пьяно и дурновато. Я снова подкатился к трубе и провел остаток дня, то впадая в беспокойный лихорадочный сон, то выпадая из него. Память не сохранила, как мне — почти калеке, в бреду и лихорадке — удалось слезть с крыши. Я не помню, как прошел больше километра по Сальникам и Ящикам. Помню только, что упал на ступеньках, ведущих в подвал Траписа, крепко сжимая в руке кошелек с деньгами. Дрожащий, весь в поту, я лежал там, пока не услышал тихое шлепанье его босых ног по камню. — Что-что, — ласково сказал он, поднимая меня. — Тс-тс. Трапис ухаживал за мной все долгие дни моей болезни. Он заворачивал меня в одеяла, кормил и, поскольку лихорадка не прекращалась, купил какое-то горько-сладкое лекарство на деньги, которые я принес. Он обтирал мне лицо и руки, бормоча свое терпеливое тихое «что-что, тс-тс», когда я кричал в бесконечном бреду о мертвых родителях, чандрианах и человеке с пустыми глазами. Наконец однажды я проснулся с ясной головой и без жара. — О-о-охри-и-и, — громко заявил со своей койки привязанный Тани. — Что-что, тс-тс, Тани, — ответил Трапис, укладывая одного младенца и забирая другого. Ребенок по-совиному озирался большими темными глазами, но сам, похоже, головку держать не мог. В комнате стояла тишина. — О-о-охри-и-и, — повторил Тани. Я кашлянул, пытаясь прочистить горло. — На полу рядом с тобой чашка, — сказал Трапис, гладя ребенка по головке. — О-о-ох о-охррри-и и-и-иххя-а-а! — проревел Тани, странные полувздохи рвали его крик. Шум взволновал остальных, и они беспокойно завозились на койках. Сидевший в углу мальчик постарше закрыл уши руками и начал стонать. Он раскачивался туда-сюда, сначала слабо, а потом все более яростно, так что, когда откинулся назад, его голова ударилась о голый камень стены. Трапис оказался рядом, прежде чем мальчик успел себе серьезно навредить, и обнял его. — Тс-тс, Лони. Тс-тс. — Раскачивания замедлились, но не прекратились. — Тани, ты же такой умный, а так шумишь. — Его тон был серьезен, но не суров. — Зачем ты устраиваешь неприятности? Лони мог ушибиться. — Ве-ехни-и, — тихонько протянул Тани. Мне показалось, я услышал в его голосе нотку раскаяния. — Я думаю, он хочет историю, — сказал я, сам удивляясь, что заговорил. — А-а-а, — поддержал Тани. — Ты этого хочешь, Тани? — А-а-а-а. Наступила тишина. — Но я не знаю ни одной истории, — сказал Трапис. Тани упрямо молчал. «Одну-то историю всякий знает, — подумал я — Хоть одну — всякий». — О-о-о-о-о-ори-и! Трапис оглядел тихую комнату, словно ища повод избежать рассказа. — Ну, — неохотно сказал он. — Прошло много времени с тех пор, как мы слушали историю. — Он посмотрел на мальчика, которого обнимал. — А ты хочешь историю, Лони? Лони яростно и утвердительно закивал, чуть не попав Трапису по щеке головой. — Будешь хорошим мальчиком, посидишь сам, чтобы я мог рассказать? Лони перестал раскачиваться почти сразу. Трапис медленно отпустил руки и отошел от него. Понаблюдав и убедившись, что мальчик не повредит себе, старик осторожно проковылял к своему стулу. — Та-ак, — тихонько бормотал он под нос, наклоняясь, чтобы снова подобрать малыша. — Есть у меня история? — Он говорил очень тихо, прямо в широко раскрытые глаза младенца. — Нет. Нет, нету. Помню ли я какую-нибудь? Тут уж лучше припомнить… Он посидел пару минут, задумчиво баюкая ребенка. — Да, конечно. — Он выпрямился на стуле. — Вы готовы? Эта история о далеких временах. Раньше, чем родился любой из нас. И раньше, чем родились наши отцы. Это было давным-давно. Может быть… может быть, четыреста лет назад. Нет, больше. Наверное, тысячу лет. Но может быть, и не настолько давно. Были плохие времена. Люди болели и голодали, случалось и худшее. Много войн и других несчастий происходило в то время, потому что не было никого, кто мог бы их остановить. Но хуже всего в те далекие времена было то, что по земле ходили демоны. Некоторые, мелкие и проказливые, портили лошадей и молоко, но многие причиняли куда больше вреда. Одни демоны прятались в человеческих телах и делали людей больными или безумными, но они не были самыми страшными. Другие демоны, похожие на огромных чудищ, ловили и пожирали людей живьем, но и эти не были такие страшные. Некоторые демоны крали человеческую кожу и носили ее как одежду, но даже они не были самыми ужасными. Над всеми стоял демон Энканис — тьма поглощающая. Тень скрывала его лицо, где бы ни шел он. Даже скорпионы, жалившие его, умирали от скверны, которой коснулись. А Тейлу, создатель мира и Господь, смотрел на человеческий мир. Он видел, что демоны сделали из нас забаву, и убивают нас, и пожирают наши тела. Некоторых людей он спасал, но лишь немногих. Потому что Тейлу справедлив и спасает только достойных, а в те времена очень мало людей творили благо даже самим себе, не говоря уж о других. Поэтому Тейлу пребывал в печали, ибо сотворил мир, чтобы в нем жили люди, и сотворил его хорошим. Но церковь погрязла в разврате и пороке: священники крали у бедных и перестали жить по законам, которые Тейлу им заповедал… Нет, погодите. Тогда еще не было церкви, и священников тоже не было — только обычные мужчины и женщины. Некоторые из них знали, кто такой Тейлу, но даже они были порочны, и, когда взывали к Господу Тейлу о помощи, он не хотел помогать им. Но вот после многих лет ожидания Тейлу увидел женщину, чистую сердцем и духом. Звали ее Периаль. Мать воспитала ее в знании о Тейлу, и она чтила его так, как позволяли ей убогие средства. Хотя жизнь ее была тяжела, Периаль молилась только за других и никогда за себя. Тейлу наблюдал за ней многие годы. Он видел, что ее жизнь трудна, полна несчастий и страданий от демонов и злых людей. Но Периаль никогда не проклинала имя Тейлу, не прекращала молитв и всегда по-доброму, с уважением относилась к людям. И однажды ночью Тейлу пришел к ней во сне. Он явился перед нею во всей славе, словно сотканный целиком из огня или солнечного света, и спросил, знает ли она, кто он. — Конечно, знаю, — ответила Периаль. Понимаете, она очень спокойно к этому отнеслась: думала, что просто видит удивительный сон. — Ты — Господь Тейлу, — сказала она. Он кивнул и спросил, знает ли она, почему он пришел к ней. — Наверное, ты хочешь сделать что-нибудь для моей соседки Деборы, — ответила Периаль, потому что молилась за нее, прежде чем заснуть. — Ты возложишь руку на ее мужа Лозеля и сделаешь его лучше? Он нехорошо с ней обращается. Мужчина не должен поднимать руку на женщину, кроме как в любви. Тейлу знал ее соседей. Он видел, что они порочные люди и совершают злые дела. Все в деревне были порочны, кроме Периаль. Все в мире. Так он ей и сказал. — Дебора всегда очень добра и мила со мной, — возразила Периаль. — И даже Лозель, о котором я не молюсь, все равно мой сосед. Тейлу сказал ей, что Дебора часто проводит время в постели с разными мужчинами, а Лозель напивается каждый день, даже в скорбенье. Нет, погодите, тогда еще не было скорбенья. Ну все равно, он ужасно много пил. Иногда он становился таким злым, что бил свою жену до тех пор, пока у нее не оставалось сил ни стоять, ни кричать. Периаль долго молчала. Она знала, что Тейлу говорит правду. Хотя Периаль была чиста сердцем, дурой она не была и давно подозревала, что ее соседи делают все то, о чем говорил Тейлу. Но даже теперь, зная точно, Периаль все равно заботилась о своих соседях. — Ты не поможешь ей? Тейлу ответил, что эти мужчина и женщина — подходящее наказание друг для друга. Они порочны, а порок должен быть наказан. Периаль честно сказала — возможно, она думала, что просто спит, а может, сказала бы то же самое и наяву, ибо это было в ее сердце: — Не их вина, что мир полон трудного выбора, голода и одиночества. Чего ты ждешь от людей, если их соседи — демоны? Но хотя Тейлу услышал ее мудрые слова, он ответил, что человечество погрязло в пороке, а порок должен быть наказан. — Ты просто не знаешь, каково это — быть человеком, — возразила Периаль и решительно добавила: — Я все равно буду помогать им, пока смогу. — Да будет так, — рек Тейлу и возложил руку ей на сердце. Когда он коснулся Периаль, она почувствовала себя огромным золотым колоколом, который только что издал свой первый звук. Она открыла глаза и поняла, что это не был обычный сон. Поэтому Периаль не слишком удивилась, обнаружив вскоре, что беременна. Через три месяца она родила прекрасного темноглазого мальчика и назвала его Менд. На следующий день после рождения он уже ползал, через два дня начал ходить. Периаль удивилась, но не обеспокоилась, потому что знала: ребенок этот — дар Господа. Тем не менее Периаль была мудра. Она знала, что люди могут многого не понять. Поэтому она не отпускала Менда далеко от себя, и когда друзья и соседи приходили ее навестить, отсылала их прочь. Но так не могло продолжаться долго, в маленьком городке секретов нет. Люди знали, что Периаль не замужем. И хотя дети, рожденные вне брака, были в то время обычным делом, дети, взрослеющие за два месяца, встречались не так часто. Люди стали подозревать, что Периаль переспала с демоном и ребенок ее — от демона. Разные слухи ходили тогда, и люди всего боялись. Поэтому в первый день седьмого оборота все собрались и пришли к маленькой хижине, где жила Периаль с сыном. Их привел городской кузнец по имени Ренген. — Покажи нам мальчика, — закричал он, но в доме никто не ответил. — Выведи мальчика и покажи нам, чтоб мы увидели, что он — обычный ребенок! Дом хранил молчание, и хотя в толпе было много мужчин, ни один не хотел заходить в дом, где мог скрываться сын демона. Поэтому кузнец снова закричал: — Периаль, выведи своего Менда, или мы подожжем дом вместе с тобой. Дверь открылась, и вышел человек. Никто из горожан не понял, кто это, потому что Менд семи оборотов от роду выглядел как семнадцатилетний юноша. Он стоял перед ними, гордый и высокий, с угольно-черными глазами и волосами. — Я тот, кого вы считаете Мендом, — произнес он глубоким и исполненным силы голосом. — Чего вы хотите от меня? От звука его голоса Периаль в хижине ахнула. Это были первые слова Менда, и она узнала тот самый голос, который говорил с ней во сне несколько месяцев назад. — Что ты имеешь в виду, говоря, что мы считаем тебя Мендом? — спросил кузнец, поудобней перехватывая молот. Он знал, что бывают демоны, которые выглядят как люди или носят человеческую кожу, словно костюм, — так человек может спрятаться под овечьей шкурой. Ребенок, который не был ребенком, снова заговорил: — Я сын Периаль, но я не Менд. И я не демон. — Тогда прикоснись к железу моего молота, — сказал Ренген, ибо знал, что демоны боятся двух вещей: холодного железа и чистого пламени. Он протянул свой тяжелый кузнечный молот. Руки его дрожали, но никто не подумал о нем плохо. Тот, кто не был Мендом, сделал шаг вперед и положил обе руки на железный молот — ничего не произошло. Периаль, стоявшая в дверях своего дома, разразилась слезами, ибо, хотя она и доверяла Тейлу, ее сердце исходило материнской тревогой за сына. — Я не Менд, хотя так назвала меня мать. Я Тейлу, Господь над всем. Я пришел избавить вас от демонов и порочности ваших сердец. Я Тейлу, свой собственный сын. Пусть все злые и порочные услышат мой голос и вострепещут. И они вострепетали. Но некоторые из них отказались верить. Они обзывали его демоном и угрожали ему, они говорили грубые слова. Некоторые бросали камни, и проклинали его, и плевали на него и мать его. Тогда Тейлу пришел в ярость и наверняка убил бы всех, но Периаль бросилась вперед и опустила руку ему на плечо. — Чего ты ждал, — кротко сказала она, — от людей, которые живут рядом с демонами? Даже самый лучший пес будет кусаться, если его долго бить. Тейлу услышал ее слова и внял ее мудрости. Он посмотрел на Ренгена и, заглянув в самую глубь его сердца, сказал: — Ренген, сын Энгена, у тебя есть любовница, которой ты платишь, чтобы она спала с тобой. Люди приходят к тебе за работой, а ты обманываешь и обкрадываешь их. И хотя ты громко молишься, ты не веришь, что я, Тейлу, создал мир и наблюдаю за всеми, кто живет здесь. Услышав это, Ренген побледнел и уронил свой молот на землю. Ибо то, что сказал ему Тейлу, было правдой. А Господь посмотрел на всех мужчин и женщин, собравшихся здесь, и, заглянув в их сердца, рассказал о том, что увидел. Все они были порочны настолько, что Ренген среди них оказался лучшим. Тогда Тейлу прочертил в дорожной грязи черту, так чтобы она пролегла между ним и пришедшими. — Эта дорога подобна извилистой тропе жизни. Можно выбрать один из двух путей, они идут бок о бок. Все вы уже изведали ту сторону и теперь должны выбрать. Оставайтесь на своем пути или придите ко мне. — Но дорога ведь одна и та же? — спросил кто-то. — Она все равно ведет в одно и то же место. — Да. — А куда ведет эта дорога? — К смерти. Все жизни заканчиваются смертью, кроме одной. Таков порядок вещей. — Тогда какая разница, по какой стороне идет человек? — продолжал спрашивать Ренген. Крупный мужчина, он один из немногих был выше темноглазого Тейлу. Однако его совершенно потрясло то, что он увидел и услышал. — Что на нашей стороне дороги? — Боль, — ответил Тейлу голосом жестким и холодным, как камень. — И наказание. — А на твоей? — Тоже боль, — тем же тоном отозвался Тейлу. — И тоже наказание — за все, что вы уже совершили. Его нельзя избежать. Но есть я, и это мой путь. — Как мне перейти к тебе? — Исполнись сожаления, раскайся и иди ко мне. Ренген переступил черту и встал рядом со своим Господом. Тогда Тейлу наклонился и подобрал молот, который уронил кузнец, — но не отдал Ренгену, а ударил того молотом, будто хлыстом: раз, другой, третий. Третий удар заставил Ренгена, плачущего и стенающего от боли, упасть на колени. Но после третьего удара Тейлу отложил молот, опустился на колени рядом с кузнецом и заглянул ему в лицо. — Ты перешел первым, — сказал он так тихо, что его слышал только кузнец. — Это был храбрый поступок и очень трудный. Я горжусь тобой. Больше ты не Ренген, теперь ты Верет, Кузнец Пути. Потом Тейлу обнял кузнеца, и от его прикосновения большая часть боли Ренгена, который теперь был Веретом, исчезла. Но ушла не вся боль, ибо Тейлу говорил правду: наказания нельзя избежать. Один за другим люди переступали черту, и одного за другим Тейлу повергал молотом наземь. Но когда мужчина или женщина падали, Тейлу вставал рядом с ними на колени и говорил с ними, давая им новые имена и снимая часть их боли. У многих мужчин и женщин внутри прятались демоны, с визгом убегавшие, когда молот касался их. С этими людьми Тейлу говорил дольше, обнимая их в конце, и все были ему благодарны. Некоторые из этих людей плясали от радости, что освободились от столь ужасных существ, живших внутри их. В конце концов на другой стороне остались только семеро. Тейлу три раза спросил, хотят ли они перейти к нему, и три раза они отказались. После третьего отказа Тейлу перескочил через черту и сильнейшим ударом поверг их на землю. Оказалось, что не все они были людьми. Когда Тейлу ударил четвертого, послышалось шипение раскаленного железа и разнесся запах паленого волоса. Ибо четвертый был вовсе не человеком, а демоном в человеческой шкуре. Когда это открылось, Тейлу схватил демона и переломил его в руках, прокляв имя его и отослав обратно во внешнюю тьму, в обиталище ему подобных. Оставшиеся трое позволили сбить себя с ног. Ни один из них не был демоном, хотя демоны убегали из тел некоторых упавших. Закончив, Тейлу не стал говорить с этими шестью, не перешедшими к нему. Не стал он и преклонять колени, обнимать их и облегчать боль. На следующий день Тейлу пустился в путь, чтобы завершить начатое. Он шел из города в город, предлагая в каждом селении такой же выбор. И всегда результат был тот же: одни переходили к нему, другие оставались, а третьи были не людьми, но демонами, и их Тейлу уничтожал. Но один демон все время ускользал от Тейлу: Энканис, чье лицо было скрыто тенями. Энканис, чей голос, словно нож, проникал в умы людей. Где бы Тейлу ни останавливался, чтобы предложить выбор пути, Энканис опережал его, уничтожая урожай и отравляя колодцы. Энканис заставлял людей убивать друг друга и крал детей из кроваток по ночам. К концу седьмого года Тейлу обошел весь мир. Он изгнал демонов, мучивших нас, — всех, кроме одного. Энканис продолжал ускользать от него, творя зло за тысячу демонов, неся гибель и разорение повсюду. Так и было все время: Тейлу преследовал, Энканис убегал. Но скоро Тейлу оказался всего в одном обороте позади демона, затем в двух днях, затем в полудне. Наконец он подобрался так близко, что чувствовал холод присутствия Энканиса и мог опознать места, куда тот ступал и где возлагал руки, ибо места те были покрыты холодным черным инеем. Зная, что за ним гонятся, Энканис пошел в большой город. Князь демонов призвал всю свою силу, и город превратился в руины. Он сделал так в надежде, что Тейлу задержится там, а сам он сможет ускользнуть, но Идущий Бог остановился, только чтобы назначить священников, которые позаботились бы о людях в разрушенном городе. Шесть дней бежал Энканис, и шесть больших городов разрушил он. Но на седьмой день Тейлу нагнал его раньше, чем Энканис успел дать волю своей силе, и седьмой город был спасен. Вот почему семь — счастливое число и вот почему мы празднуем Каэнин. Теперь Энканису дышали в спину, и все его мысли были только о спасении. Но на восьмой день Тейлу не остановился даже поспать и поесть и потому в конце поверженья догнал Энканиса. Он прыгнул на демона и ударил его кузнечным молотом. Энканис упал, словно камень, но молот Тейлу рассыпался в прах и смешался с дорожной пылью. Тейлу нес обмякшее тело демона всю долгую ночь и утром девятого дня пришел в город Атур. Когда люди увидели Тейлу, несущего бесчувственного демона, они решили, что Энканис мертв. Но Тейлу знал, что это не так. Ни один простой клинок не мог убить демона. Ни одна темница с тяжелыми засовами не могла удержать его. Поэтому Тейлу принес Энканиса в кузницу. Он потребовал железа, и люди принесли все, что у них было. Хотя Тейлу почти не ел, весь девятый день он трудился. Десять человек раздували меха, а Тейлу ковал огромное железное колесо. Всю ночь он работал, и, когда первый свет десятого утра коснулся его, Тейлу ударил по колесу в последний раз, завершив дело. Выкованное из черного железа, колесо имело шесть спиц толщиной в рукоять кузнечного молота и обод шириной в ладонь, а в высоту превосходило человеческий рост. Оно весило как сорок мужчин и холодило руки. Звучание его имени было ужасно, и никто не мог произнести его. Тейлу собрал людей, которые наблюдали за всем этим, и выбрал из них священника. Затем он отправил их копать огромную яму в центре города: шириной четыре с половиной метра и глубиной — шесть. Когда поднялось солнце, Тейлу положил тело демона на колесо. При первом прикосновении железа Энканис начал метаться во сне. Но Тейлу крепко приковал его к колесу цепью, склепав звенья и закрепив надежнее, чем любой замок. Тогда Тейлу отступил, и все увидели, как Энканис дернулся снова, словно потревоженный дурным сном. Потом он весь содрогнулся и полностью пробудился. Демон напрягся в цепях, и его тело выгнулось дугой. Когда железо касалось кожи Энканиса, это было для него как вонзающиеся ножи, как обжигающая боль мороза, как укус сотни ядовитых пчел. Энканис заметался на колесе и завыл, ибо железо обжигало, жалило, морозило его. Но для Тейлу этот вой звучал прекраснейшей музыкой. Он лег на землю рядом с колесом и погрузился в глубокий сон, ибо очень устал. Когда он проснулся, был вечер десятого дня. Энканис все так же лежал, прикованный к колесу, но уже не выл и не бился, будто зверь в капкане. Тейлу наклонился и с трудом поднял край колеса, прислонив его к дереву, что росло неподалеку. Когда он подошел ближе, Энканис стал проклинать его на неизвестных никому языках, скрежеща когтями, щелкая зубами. — Ты сам навлек на себя беду, — возвестил Тейлу. Той ночью был великий праздник. Тейлу послал людей срубить дюжину вечнозелей и развел из них огромный костер на дне выкопанной ямы. Всю ночь горожане плясали и пели вокруг горящего огня, радуясь, что последний и самый опасный из демонов мира наконец пойман. И всю ночь Энканис висел на своем колесе и наблюдал за ними, неподвижный, как мертвая змея. Когда пришло утро одиннадцатого дня, Тейлу подошел к Энканису в третий и последний раз. Демон выглядел изнуренным и поникшим. Кожа его стала землистого цвета, под ней проступили кости. Но сила все еще теплилась в демоне, словно черная мантия, скрывая его лицо тенями. — Энканис, — рек Тейлу. — У тебя есть последняя возможность что-нибудь сказать. Сделай это, ибо я знаю, что это в твоих силах.

The script ran 0.035 seconds.