1 2 3 4 5 6 7 8
Глава XXXV
«Две главные причины, сговорившиеся между собой сокращать нашу жизнь, — говорит лорд Веруламский, — это, во-первых, внутреннее дуновение, которое, подобно легкому пламени, снедает и пожирает наше тело; и, во-вторых — внешний воздух, который иссушает тело, превращая его в пепел. — — Два эти неприятеля, атакуя нас с двух сторон одновременно, мало-помалу разрушают наши органы и делают их неспособными к выполнению жизненно необходимых функций».
При таком положении вещей путь к долголетию открыть не трудно; ничего больше не требуется, — говорит его сиятельство, — как восстановить опустошения, производимые внутренним дуновением, сгустив и уплотнив его субстанцию регулярным приемом опиатов, с одной стороны, и охладив его жар, с другой, приемом каждое утро, перед тем как встать с постели, трех с половиной гранов селитры. —
Все-таки тело наше остается еще подверженным враждебному натиску внешнего воздуха; но от него можно оборониться употреблением жирных мазей, которые настолько пропитывают все поры кожи, что ни одна пылинка не может ни войти туда — ни выйти оттуда. — Но так как это прекращение всякой испарины, ощутимой и неощутимой, служит причиной множества злокачественных болезней, — то для отвода избыточной влаги — необходимо регулярно ставить клистиры, — которыми и будет завершена вся система.
А что отец собирался сказать лорду Веруламскому о его опиатах, о его селитре, о его жирных мазях и клистирах, вы прочтете, — но не сегодня — и не завтра: время не ждет, — читатели проявляют нетерпение, — мне надо идти дальше. — Вы прочтете главу эту на досуге (если пожелаете), как только Тристрапедия будет издана. —
Теперь же довольно будет сказать, что отец сровнял с землей гипотезу его сиятельства и на ее месте, ученые это знают, построил и обосновал свою собственную.
Глава XXXVI
— Весь секрет здоровья, — сказал отец, повторяя начатую им фразу, — явно зависит от соблюдения должного равновесия в борьбе между первичной теплотой и первичной влагой; для его поддержания не требовалось бы поэтому почти никакого искусства, если бы не путаница, которую внесли сюда педанты-ученые, все время ошибочно принимавшие (как показал знаменитый химик ван Гельмонт[282]) за первичную влагу сало и жир животных.
Между тем первичная влага не сало и не жир животных, а некое маслянистое и бальзамическое вещество; ведь жир и сало, подобно флегме и водянистым частям, холодны, тогда как маслянистые и бальзамические части полны жизни, теплоты и огня, чем и объясняется замечание Аристотеля, «quod omne animal post coitum est triste»[283].
Известно, далее, что первичная теплота пребывает в первичной влаге, но пребывает ли последняя в первой, это подвержено сомнению; во всяком случае, когда одна из них идет на убыль, идет на убыль также и другая; тогда получается или неестественный жар, вызывающий неестественную сухость, — или неестественная влажность, вызывающая водянку. — Таким образом, если нам удастся научить подрастающего ребенка не бросаться в огонь и в воду, которые одинаково угрожают ему гибелью, — мы сделаем в этом отношении все, что надо.
Глава XXXVII
Даже описание осады Иерихона не могло бы поглотить внимание дяди Тоби сильнее, чем поглотила его последняя глава; — дядины глаза на всем ее протяжении были прикованы к отцу; — при каждом упоминании последним первичной теплоты или первичной влаги дядя Тоби вынимал изо рта трубку и качал головой; а когда глава была окончена, он знаком пригласил капрала подойти поближе к его креслу, чтобы задать ему, — в сторону, — следующий вопрос. — — * * * * * * * * * * * * * * — Это было при осаде Лимерика[284], с позволения вашей милости, — ответил с поклоном капрал.
— Мы с ним, — сказал дядя Тоби, — обращаясь к отцу, — были едва в силах выползти из наших палаток, — когда снята была осада Лимерика, — как раз по той причине, о которой вы говорите. — Что такое могло прийти тебе в сумасбродную твою голову, милый брат Тоби! — мысленно воскликнул отец. — Клянусь небом! — продолжал он, по-прежнему рассуждая сам с собой, — даже Эдип затруднился бы найти тут какую-нибудь связь. —
— Я думаю, с позволения вашей милости, — сказал капрал, — что если б не жженка, которую мы всякий вечер готовили, да не красное вино с корицей, которое я усердно подливал вашей милости… — И не можжевеловая, Трим, — прибавил дядя Тоби, — которая принесла нам больше всего пользы. — Я истинно думаю, — продолжал капрал, — мы бы оба, с позволения вашей милости, — сложили наши жизни в траншеях, где нас бы и похоронили. — Самая славная могила, капрал, — воскликнул дядя Тоби со сверкающим взором, — какой только может пожелать солдат! — А только печальная это для него смерть, с позволения вашей милости, — возразил капрал.
Все это было для отца такой же китайской грамотой, как обряды жителей Колхиды и троглодитов были полчаса назад для дяди Тоби; отец не знал, нахмурить ли ему брови или улыбнуться. —
Между тем дядя Тоби, обратившись к Йорику, возобновил разговор о том, что случилось под Лимериком, более вразумительно, чем он его начал, — и, отец сразу уловил ту связь, которой раньше не мог понять.
Глава XXXVIII
— Несомненно, — сказал дядя Тоби, — было большим счастьем для меня и для капрала, что в продолжение двадцати пяти дней, когда у нас в лагере свирепствовала дизентерия, мы все время пролежали в горячке, сопровождавшейся нестерпимой жаждой; иначе нас, как я понимаю, неизбежно одолела бы та самая дрянь, которую брат мой называет первичной влагой. — Отец набрал полные легкие воздуху и, закатив глаза в потолок, медленно его выдохнул.
— Небо, видно, смилостивилось над нами, — продолжал дядя Тоби; — капрала осенила мысль сохранить это самое равновесие между первичной теплотой и первичной влагой, подкрепляя все время лихорадку горячим вином и пряностями; ему удалось таким способом поддержать (образно говоря) непрерывное горение, так что первичная теплота отстояла свои позиции с начала и до конца, оказавшись достойным противником влаги, несмотря на всю грозную силу последней. — Даю вам слово, братец Шенди, — прибавил дядя Тоби, — вы могли бы в двадцати саженях слышать происходившую внутри нас борьбу. — Если только не было перестрелки, — сказал Йорик.
— Н-да, — проговорил отец, вздохнув полной грудью и сделав после этого слова небольшую паузу. — Если б я был судьей и законы моей страны этому не препятствовали, я бы приговаривал некоторых злейших преступников, если только они получили образование, к… — Йорик, предвидя, что приговор будет самым беспощадным, положил руку на грудь отца и попросил его повременить несколько минут, пока он не задаст капралу один вопрос. — Сделай милость, Трим, — обратился к нему Йорик, не дожидаясь позволения отца, — скажи нам по совести, каково твое мнение насчет этой самой первичной теплоты и первичной влаги?
— Почтительно подчиняясь разумнейшему суждению вашей милости… — проговорил капрал, отвесив поклон дяде Тоби. — Выкладывай смело твое мнение, капрал, — сказал дядя Тоби. — Ведь бедный малый — мне слуга, — а не раб, — добавил дядя Тоби, обращаясь к отцу. —
Сунув шляпу под левую руку, на запястье которой подвешена была черным ремешком с кисточкой его палка, капрал вышел на то самое место, где показал свои познания в катехизисе; затем он, прежде чем открыть рот, дотронулся до нижней челюсти большим и указательным пальцами правой руки и изложил свое мнение так:
Глава XXXIX
Как раз когда капрал откашливался, чтобы начать, — в комнату вошел, переваливаясь, доктор Слоп. — Беда не велика — капрал выскажет свое мнение в следующей главе, кто бы там ни вошел.
— Ну-с, добрейший доктор, — воскликнул отец шутливо, ибо душевные состояния сменялись у него с непостижимой быстротой, — что хорошего может сказать мой мальчишка? —
Даже если бы отец спрашивал о состоянии щенка, которому отрубили хвост, — он бы не мог это сделать с более беззаботным видом; принятая доктором Слопом система лечения моей болезни никоим образом не допускала подобного рода вопросов. — Он сел.
— Скажите, пожалуйста, сэр, — проговорил дядя Тоби тоном, который нельзя было оставить без ответа, — в каком состоянии мальчик? — Дело кончится фимозом, — ответил доктор Слоп.
— Убейте меня, если я что-нибудь понял, — проговорил дядя Тоби, засовывая в рот трубку. — Так пусть тогда капрал продолжает свою медицинскую лекцию, — сказал отец. — Капрал поклонился своему старому приятелю доктору Слопу, после чего изложил свое мнение относительно первичной теплоты и первичной влаги в следующих словах:
Глава XL
— Город Лимерик, осада которого началась под командованием самого его величества короля Вильгельма через год после того, как я определился в армию, — лежит, с позволения вашей милости, посреди дьявольски сырой, болотистой равнины. — Он со всех сторон окружен, — заметил дядя Тоби, — рекой Шаноном и является по своему местоположению одной из сильнейших крепостей Ирландии.
— Это, кажется, новый способ начинать медицинскую лекцию, — проговорил доктор Слоп. — Все это правда, — отвечал Трим. — В таком случае я желал бы, чтобы господа врачи взяли за образец этот новый покрой, — сказал Йорик. — С позволения вашего преподобия, — продолжал капрал, — там все сплошь перекроено дренажными канавами и топями; вдобавок, во время осады выпало столько дождя, что вся округа превратилась в лужу. От этого, а не от чего-либо другого и разразилась дизентерия, которая чуть было не сразила его милость и меня. По прошествии первых десяти дней, — продолжал капрал, — ни один солдат не мог бы найти сухое место в своей палатке, не окопав ее канавой для стока воды; — но этого было мало, и всякий, кто только располагал средствами, как его милость, выпивал каждый вечер по оловянной кружке жженки, которая прогоняла сырость и нагревала палатку, как печка.
— Какое же заключение выводишь ты, капрал Трим, из всех этих посылок? — вскричал отец.
— Отсюда я, с позволения вашей милости, заключаю, — отвечал Трим, — что первичная влага не что иное, как сточная вода, а первичная теплота для человека со средствами — жженка; для рядового же первичная влага и первичная теплота всего только, с позволения вашей милости, сточная вода да чарка можжевеловки. — Ежели ее дают нам вдоволь и не отказывают в табачке, для поднятия духа и подавления хандры, — тогда мы не знаем, что такое страх смерти.
— Я, право, затрудняюсь определить, капитан Шенди, — сказал доктор Слоп, — в какой отрасли знания слуга ваш особенно крепок, в физиологии или в богословии. — Слоп не забыл Тримовы комментарии к проповеди. —
— Всего только час назад, — заметил Йорик, — капрал подвергся экзамену в последнем и выдержал его с честью. —
— Первичная теплота и первичная влага, — проговорил доктор Слоп, обращаясь к отцу, — являются, надо вам сказать, основой и краеугольным камнем нашего бытия, — как корень дерева является источником и первопричиной его произрастания. — Они заложены в семени всех животных и могут сохраняться разными способами, но преимущественно, по моему мнению, при помощи единосущности, вдавливания и замыкания. — А этот бедный малый, — продолжал доктор Слоп, показывая на капрала, — имел, видно, несчастье слышать какой-нибудь поверхностный эмпирический разговор об этом деликатном предмете. — Да, имел, — сказал отец. —
— Очень может быть, — сказал дядя. — Я в этом уверен, — проговорил Йорик.
Глава XLI
Воспользовавшись отсутствием доктора Слопа, который вызван был посмотреть на прописанную им припарку, отец прочитал еще одну главу из Тристрапедии. — Ну, ребята, веселей! Сейчас я покажу вам землю — — — ибо когда мы справимся с этой главой, книга эта будет закрыта целый год. — Ура! —
Глава XLII
— — — Пять лет с нагрудничком у подбородка;
четыре года на путешествие от букваря до Малахии[285];
полтора года, чтобы выучиться писать свое имя;
семь долгих лет и больше τυπτ’-овать[286] над греческим и латынью.
Четыре года на доказательства и опровержения — а прекрасная статуя все еще пребывает в недрах мраморной глыбы, и резец, чтобы ее высечь, всего только отточен. — Какая прискорбная медлительность! — Разве великий Юлий Скалигер не был на волосок от того, чтобы инструменты его так и остались неотточенными? — Только в сорок четыре года удалось ему совладать с греческим, — а Петр Дамиан[287], кардинал-епископ Остии, тот, как всем известно, даже еще читать не научился, достигнув совершеннолетия. — Сам Бальд[288], ставший потом знаменитостью, приступил к изучению права в таком возрасте, что все думали, будто он готовится стать адвокатом на том свете. Не удивительно, что Эвдамид, сын Архидама, услышав, как семидесятипятилетний Ксенократ[289] спорит о мудрости, спросил озабоченно: — Если этот старец еще только спорит и разузнает о мудрости, — то когда же найдет он время ею пользоваться?
Йорик слушал отца с большим вниманием; к самым причудливым его фантазиям непонятным образом примешивалась приправа мудрости — среди самого непроглядного мрака иной раз вспыхивали у него прозрения, почти что искупавшие все его грехи. — Будьте осмотрительны, сэр, если вздумаете подражать ему!
— Я убежден, Йорик, — продолжал отец, частью читая, частью устно излагая свои мысли, — что и в интеллектуальном мире существует Северо-западный проход[290] и что душа человека может запастись знанием и полезными сведениями, следуя более короткими путями, чем те, что мы обыкновенно избираем. — Но увы! не у всякого поля протекает река или ручей, — не у всякого ребенка, Йорик! есть отец, способный указывать ему путь.
— — Все целиком зависит, — прибавил отец, — понизив голос, — от вспомогательных глаголов, мистер Йорик.
Если бы Йорик наступил на Вергилиеву змею, то и тогда на лице его не могло бы выразиться большее удивление. — Я тоже удивлен, — воскликнул отец, заметив это, — и считаю одним из величайших бедствий, когда-либо постигавших школьное дело, что люди, которым доверено воспитание наших детей и обязанность которых развивать их ум и с ранних лет начинять его мыслями, чтобы задать работу воображению, так мало до сих пор пользовались вспомогательными глаголами — за исключением разве Раймонда Луллия[291] и старшего Пелегрини, который в употреблении их достиг такого совершенства, что мог в несколько уроков научить молодого джентльмена вполне удовлетворительно рассуждать о любом предмете, — за и против, — а также говорить и писать все, что можно было сказать и написать о нем, не вымарывая ни одного слова, к удивлению всех, кто это видел. — Я был бы вам благодарен, — сказал Йорик, прерывая отца, — если бы вы мне это пояснили. — С удовольствием, — сказал отец.
— Наивысшее расширение смысла, допускаемое отдельным словом, есть смелая метафора, — но, по-моему, понятие, которое с нею связано, при этом обыкновенно теряет больше, чем выигрывает; — однако, так или иначе, — если ум наш эту операцию проделал, дело кончено: ум и понятие пребывают в покое, — пока не появится новое понятие — и так далее.
— Применение же вспомогательных глаголов сразу позволяет душе трудиться самой над поступающими к ней материалами, а вследствие легкости вращения машины, на которую эти материалы накручены, открывает новые пути исследования и порождает из каждого понятия миллионы.
— Вы чрезвычайно раззадорили мое любопытство, — сказал Йорик.
— Что до меня, — заметил дядя Тоби, — то я рукой махнул. — Части датчан, с позволения вашей милости, — проговорил капрал, — занимавшие при осаде Лимерика левый фланг, все были вспомогательные. — И превосходные части, — сказал дядя Тоби. — А только вспомогательные части, Трим, о которых говорит мой брат, — отвечал дядя Тоби, — по-видимому, нечто совсем другое. —
— Вам так кажется? — сказал отец, поднявшись с кресла.
Глава XLIII
Отец прошелся по комнате, сел и… закончил главу.
— Вспомогательные глаголы, которыми мы здесь занимаемся, — продолжал отец, — такие: быть, иметь, допускать, хотеть, мочь, быть должным, следовать, иметь обыкновение или привычку — со всеми их изменениями в настоящем, прошедшем и будущем времени, спрягаемые с глаголом видеть — или выраженные вопросительно: — Есть ли? Было ли? Будет ли? Было ли бы? Может ли быть? Могло ли быть? И они же, выраженные отрицательно: — Нет ли? Не было ли? Не должно ли было? — или утвердительно: — Если, было, должно быть, — или хронологически: — Всегда ли было? Недавно? Как давно? — или гипотетически: — Если бы было? Если бы не было? Что бы тогда последовало? — Если бы французы побили англичан? Если бы солнце вышло из зодиака?
— И вот, если вышколить память ребенка, — продолжал отец, — правильным употреблением и применением вспомогательных глаголов, ни одно представление, даже самое бесплодное, не может войти в его мозг без того, чтобы из него нельзя было извлечь целого арсенала понятий и выводов. — Видел ты когда-нибудь белого медведя? — спросил вдруг отец, обратившись к Триму, стоявшему за спинкой его кресла. — Никак нет, с позволения вашей милости, — отвечал капрал. — А мог бы ты о нем поговорить, Трим, — сказал отец, — в случае надобности? — Да как же это возможно, братец, — сказал дядя Тоби, — если капрал никогда его не видел? — Вот это-то мне и надо, — возразил отец, — и сейчас я покажу, как это возможно.
— Белый медведь? Превосходно. Видел ли я когда-нибудь белого медведя? Мог ли я когда-нибудь его видеть? Предстоит ли мне когда-нибудь его увидеть? Должен ли я когда-нибудь его увидеть? Или могу ли я когда-нибудь его увидеть?
— Хотел бы я увидеть белого медведя! (Иначе как я могу себе его представить?)
— Если бы мне пришлось увидеть белого медведя, что бы я сказал? Если бы мне никогда не пришлось увидеть белого медведя, что тогда?
— Если я никогда не видел, не могу увидеть, не должен увидеть и не увижу живого белого медведя, то видел ли я когда-нибудь его шкуру? Видел ли я когда-нибудь его изображение? — Или описание? Не видел ли я когда-нибудь белого медведя во сне?
— Видели ли когда-нибудь белого медведя мой отец, мать, дядя, братья или сестры? Что бы они за это дали? Как бы они себя вели? Как бы вел себя белый медведь? Дикий ли он? Ручной? Страшный? Косматый? Гладкий?
— Стоит ли белый медведь того, чтобы его увидеть? —
— Нет ли в этом греха? —
Лучше ли он, чем черный медведь?
Том шестой
Dixero si quid fortè jocosius, hoc mihi juris
Cum venia dabis.
Hor.
Si quis calumnietur levius esse quam decet theologum, aut mordacius quam deceat Christianum — non Ego, sed Democritus dixit.
Erasmus[292]
Глава I
Мы остановимся всего на две минуты, милостивый государь. — Одолев с вами эти пять томов (присядьте, пожалуйста, сэр, на их комплект — это лучше, чем ничего), мы только оглянемся на страну, которую мы прошли. —
— Какие это были дебри! И какое счастье, что мы с вами не заблудились и не были растерзаны дикими зверями.
Думали ли вы, сэр, что целый мир может вместить такое множество ослов? — Как они рассматривали и обозревали нас, когда мы переходили ручей в глубине этой долины! — Когда же мы взобрались вон на тот холм и скрылись из виду, — боже ты мой, что за рев подняли они все разом!
— Послушай, пастух, кто хозяин всех этих ослов?
— Да поможет им небо! — Как, их никогда не чистят? — Никогда не загоняют на зиму? — Так ревите — ревите — ревите! Ревите на здоровье, — свет перед вами в большом долгу; — еще громче — это ничего; — правда же, с вами плохо обращаются. — Будь я ослом, торжественно объявляю, я бы с утра до вечера ревел соль-ре-до в ключе соль.
Глава II
Когда белый медведь отплясал взад и вперед с полдюжины страниц, отец закрыл книгу всерьез — и с торжествующим видом снова вручил ее Триму, подав знак отнести ее на прежнее место.
— Тристрам, — сказал он, — проспрягает у меня таким же манером, взад и вперед, все глаголы, какие есть в словаре; — всякий глагол, вы видите, Йорик, обращается этим способом в положение и предположение, всякое положение и предположение являются источником целого ряда предложений — и всякое предложение имеет свои следствия и заключения, каждое из которых, в свою очередь, выводит ум на новые пути изысканий и сомнений. — Невероятная у этого механизма, — прибавил отец, — сила разворачивать голову ребенка. — Вполне достаточная, брат Шенди, — воскликнул дядя Тоби, — чтобы разнести ее на тысячу кусков.
— Я полагаю, — сказал с улыбкой Йорик, — что именно благодаря такому методу — (пусть логики говорят что угодно, но это нельзя удовлетворительно объяснить одним лишь применением десяти предикаментов) — знаменитый Винченцо Квирино, наряду со многими другими изумительными достижениями своего детского возраста, о которых так обстоятельно поведал миру кардинал Бембо, способен был расклеить в общественных школах Рима, всего восьми лет от роду, не менее четырех тысяч пятисот шестидесяти различных тезисов по самым туманным вопросам самого туманного богословия — (а также защитить их и отстоять, посрамив и приведя к молчанию своих противников). — Ну что это, — воскликнул отец, — по сравнению с подвигами Альфонса Тостадо, который, говорят, чуть ли не на руках у своей кормилицы постиг все науки и свободные искусства, не быв обучен ни одному из них. — А что сказать нам о великом Пейрескии? — Это тот самый, — воскликнул дядя Тоби, — о котором я однажды говорил вам, брат Шенди, — тот, что прошел пешком пятьсот миль, считая от Парижа до Шевенинга и от Шевенинга до Парижа, только для того, чтобы увидеть парусную повозку Стевина. — Истинно великий был человек, — заключил дядя Тоби (подразумевая Стевина). — Да, — истинно великий, брат Тоби, — сказал отец (подразумевая Пейреския), он так быстро умножил свои мысли и приобрел такое потрясающее количество познаний, что если верить одному анекдоту о нем, который мы не можем отвергнуть, не поколебав свидетельства всех анекдотов вообще, — его отец уже в семилетнем возрасте поручил всецело его заботам воспитание своего младшего сына, мальчика пяти лет, — вместе с единоличным ведением всех его собственных дел. — А скажите, этот отец был таким же умницей, как и его сын? — спросил дядя Тоби. — Я склонен думать, что нет, — сказал Йорик. — Но что всё это, — продолжал отец — (в каком-то восторженном порыве), — что всё это по сравнению с поразительными вещами, исполненными в детском возрасте Гроцием, Скиоппием, Гейнзием, Полицианом, Паскалем, Иосифом Скалигером, Фердинандом Кордовским и другими. — Одни из них превзошли свои субстанциональные формы уже в девятилетнем возрасте, и даже раньше, и продолжали вести рассуждения без них, — другие покончили в семь лет со своими классиками — и писали трагедии в восемь; — Фердинанд Кордовский в девять лет был таким мудрецом, — что считался одержимым диаволом; — он представил в Венеции столько доказательств своих обширных познаний и способностей, что монахи вообразили его не более и не менее как антихристом. — Иные овладели в десять лет четырнадцатью языками, — в одиннадцать кончили курс реторики, поэзии, логики и этики, — в двенадцать выпустили в свет свои комментарии к Сервию и Марциану Капелле, — а в тринадцать получили степень докторов философии, права и богословия. — Но вы забываете великого Липсия, — сказал Йорик, — сочинившего одну вещь в самый день своего рождения[293]. — Ее бы надо было уничтожить, — сказал дядя Тоби, не прибавив больше ни слова.[294]
Глава III
Когда припарка была готова, в душе Сузанны некстати поднялось сомнение, прилично ли ей держать свечу в то время, как Слоп будет ставить эту припарку; Слоп не расположен был лечить Сузаннину щепетильность успокоительными средствами, — вследствие чего между ними произошла ссора.
— О-го-го, — сказал Слоп, бесцеремонно разглядывая лицо Сузанны, когда она отказала ему в этой услуге, — да я, никак, вас знаю, мадам. — Вы меня знаете, сэр? — брезгливо воскликнула Сузанна, вскинув голову — жест, которым она явно метила не в профессию доктора, а в него самого. — Вы меня знаете? — повторила свое восклицание Сузанна. — Доктор Слоп в ту же минуту схватил себя за нос большим и указательным пальцами; — Сузанна едва в силах была сдержать свое негодование. — Неправда, — сказала она. — Полно, полно, госпожа скромница, — сказал Слоп, чрезвычайно довольный успехом своего последнего выпада, — если вы не желаете держать свечу с открытыми глазами, — так можете держать ее зажмурившись. — Это одна из ваших папистских штучек[295], — воскликнула Сузанна. — Лучше хоть такая рубашка, — сказал, подмигнув, Слоп, — чем совсем без рубашки, красавица. — Я вас презираю, — сказала Сузанна, спуская рукав своей рубашки ниже локтя.
Едва ли можно представить, чтобы два человека помогали друг другу в хирургической операции с более желчной любезностью.
Слоп схватил припарку, — Сузанна схватила свечу. — Немножко ближе сюда, — сказал Слоп. Сузанна, смотря в одну сторону и светя в другую, в один миг подожгла Слопов парик; взлохмаченный, да еще и засаленный, он сгорел еще раньше, чем как следует воспламенился. — Бесстыжая шлюха, — воскликнул Слоп, — (ибо что такое гнев, как не дикий зверь) — бесстыжая шлюха, — вскричал Слоп, выпрямившись с припаркой в руке. — От меня ни у кого еще нос не провалился, — сказала Сузанна, — вы не имеете права так говорить. — Не имею права, — воскликнул Слоп, швырнув ей в лицо припарку. — Да, не имеете, — воскликнула Сузанна, отплатив за комплимент тем, что оставалось в тазу.
Глава IV
Изложив встречные обвинения друг против друга в гостиной, доктор Слоп и Сузанна удалились в кухню готовить для меня, вместо неудавшейся припарки, теплую ванну; — пока они этим занимались, отец решил дело так, как вы сейчас прочитаете.
Глава V
— Вы видите, что уже давно пора, — сказал отец, — обращаясь одинаково к дяде Тоби и к Йорику, — взять этого юнца из рук женщин и поручить гувернеру. Марк Аврелий пригласил сразу четырнадцать гувернеров для надзора за воспитанием своего сына Коммода[296], — а через шесть недель пятерых рассчитал. — Я прекрасно знаю, — продолжал отец, — что мать Коммода была влюблена в гладиатора, когда забеременела, чем и объясняются многочисленные злодеяния Коммода, когда он стал императором; — а все-таки я того мнения, что те пятеро, отпущенные Марком, причинили характеру Коммода за короткое время, когда они при нем состояли, больше вреда, нежели остальные девять в состоянии были исправить за всю свою жизнь.
— Я рассматриваю человека, приставленного к моему сыну, как зеркало, в котором ему предстоит видеть себя с утра до вечера и с которым ему придется сообразовать выражения своего лица, свои манеры и, может быть, даже сокровеннейшие чувства своего сердца, — я бы хотел поэтому, Йорик, чтобы оно было как можно лучше отшлифовано и подходило для того, чтобы в него гляделся мой сын. — «Это вполне разумно», — мысленно заметил дядя Тоби.
— Существуют, — продолжал отец, — такие выражения лица и телодвижения, что бы человек ни делал и что бы он ни говорил, по которым можно легко заключить о его внутренних качествах; и я нисколько не удивляюсь тому, что Григорий Назианзин, наблюдая порывистые и угловатые движения Юлиана, предсказал, что он однажды станет отступником, — или тому, что святой Амвросий спровадил своего писца по причине непристойного движения его головы, качавшейся взад и вперед, словно цеп, — или тому, что Демокрит сразу узнал в Протагоре ученого, когда увидел, как тот, связывая охапку хвороста, засовывает мелкие сучья внутрь.[297] — Есть тысяча незаметных отверстий, — продолжал отец, — позволяющих зоркому глазу сразу проникнуть в человеческую душу; и я утверждаю, — прибавил он, — что стоит только умному человеку положить шляпу, войдя в комнату, — или взять ее, уходя, — и он непременно проявит себя чем-нибудь таким, что его выдаст.
— По этим причинам, — продолжал отец, — гувернер, на котором я остановлю свой выбор, не должен ни шепелявить[298], ни косить, ни моргать глазами, ни слишком громко говорить, он не должен смотреть зверем или дураком; — он не должен кусать себе губы, или скрипеть зубами, или гнусавить, или ковырять в носу, или сморкаться пальцами. —
— Он не должен ходить быстро — или медленно, не должен сидеть, скрестя руки, — потому что это леность, — не должен их опускать, — потому что это глупость, — не должен засовывать их в карманы, — потому что это нелепо. —
— Он не должен ни бить, ни щипать, ни щекотать, — не должен грызть или стричь себе ногти, не должен харкать, плевать, сопеть, не должен барабанить ногами или пальцами в обществе, — не должен также (согласно Эразму) ни с кем разговаривать, когда мочится, — или показывать пальцем на падаль и на испражнения. — «Ну, это все чепуха», — мысленно заметил дядя Тоби.
— Я хочу, — продолжал отец, — чтобы он был человек веселый, любящий пошутить, жизнерадостный, но в то же время благоразумный, внимательный к своему делу, бдительный, дальновидный, проницательный, находчивый, быстрый в решении сомнений и умозрительных вопросов, — он должен быть мудрым, здравомыслящим и образованным. — А почему же не скромным и умеренным, кротким и добрым? — сказал Йорик. — А почему же, — воскликнул дядя Тоби, — не прямым и великодушным, щедрым и храбрым? — Совершенно с тобой согласен, дорогой Тоби, — отвечал отец, вставая и пожимая дяде руку. — В таком случае, брат Шенди, — сказал дядя Тоби, тоже вставая и откладывая трубку, чтобы пожать отцу другую руку, — покорно прошу позволения рекомендовать вам сына бедного Лефевра. — При этом предложении слеза радости самой чистой воды заискрилась в глазу дяди Тоби — и другая, совершенно такая же, в глазу капрала; — вы увидите почему, когда прочтете историю Лефевра. — — — Какую же я сделал глупость! Не могу вспомнить (как, вероятно, и вы), не справившись в нужном месте, что именно мне помешало позволить капралу рассказать ее на свой лад; — однако случай упущен, — теперь мне приходится изложить ее по-своему.
Глава VI
История Лефевра
Однажды, летом того года, когда союзники взяли Дендермонд[299], то есть лет за семь до переезда отца в деревню, — и спустя почти столько же лет после того, как дядя Тоби с Тримом тайком убежали из городского дома моего отца в Лондоне, чтобы начать одну из превосходнейших осад одного из превосходнейших укрепленных городов Европы, — дядя Тоби однажды вечером ужинал, а Трим сидел за ним у небольшого буфета, — говорю: сидел, — ибо во внимание к изувеченному колену капрала (которое по временам у него сильно болело) — дядя Тоби, когда обедал или ужинал один, ни за что не позволял Триму стоять; — однако уважение бедного капрала к своему господину было так велико, что, с помощью хорошей артиллерии, дяде Тоби стоило бы меньше труда взять Дендермонд, чем добиться от своего слуги повиновения в этом пункте; сплошь и рядом, когда дядя Тоби оглядывался, предполагая, что нога капрала отдыхает, он обнаруживал беднягу стоящим позади в самой почтительной позе; это породило между ними за двадцать пять лет больше маленьких стычек, чем все другие поводы, вместе взятые. — Но речь ведь не об этом, — зачем я уклонился в сторону? — Спросите перо мое, — оно мной управляет, — а не я им.
Однажды вечером дядя Тоби сидел таким образом за ужином, как вдруг в комнату вошел с пустой фляжкой в руке хозяин деревенской гостиницы попросить стакан-другой канарского вина. — Для одного бедного джентльмена — офицера, так я думаю, — сказал хозяин, — он у меня занемог четыре дня назад и с тех пор ни разу не приподнимал головы и не выражал желания отведать чего-нибудь, до самой этой минуты, когда ему захотелось стакан канарского и ломтик поджаренного хлеба. — Я думаю, сказал он, отняв руку от лба, — это меня подкрепит. —
— Если бы мне негде было выпросить, занять или купить вина, — прибавил хозяин, — я бы, кажется, украл его для бедного джентльмена, так ему худо. — Но, бог даст, он еще поправится, — продолжал он, — все мы беспокоимся о его здоровье.
— Ты добрая душа, ручаюсь в этом, — вскричал дядя Тоби. — Выпей-ка сам за здоровье бедного джентльмена стаканчик канарского, — да отнеси ему парочку бутылок с поклоном от меня и передай, пусть пьет на здоровье, а я пришлю еще дюжину, если это вино пойдет ему впрок.
— Хоть я искренне считаю его, Трим, человеком весьма сострадательным, — сказал дядя Тоби, когда хозяин гостиницы затворил за собой дверь, — однако я не могу не быть высокого мнения также и о его госте; в нем наверно есть что-то незаурядное, если в такой короткий срок он завоевал расположение своего хозяина. — И всех его домочадцев, — прибавил капрал, — потому что все они беспокоятся о его здоровье. — Ступай, догони его, Трим, — сказал дядя Тоби, — и спроси, не знает ли он, как зовут этого джентльмена.
— Признаться, я позабыл, — сказал хозяин гостиницы, вернувшийся с капралом, — но я могу еще раз спросить у его сына. — Так с ним еще и сын? — сказал дядя Тоби. — Мальчик, лет одиннадцати — двенадцати, — сказал хозяин, — но бедняжка почти так же не прикасался к еде, как и его отец; он только и делает, что плачет и горюет день и ночь. — Уже двое суток он не отходит от постели больного.
Дядя Тоби положил нож и вилку и отодвинул от себя тарелку, когда все это услышал, а Трим, не дожидаясь приказания, молча вышел и через несколько минут принес трубку и табак.
— Постой немного, не уходи, — сказал дядя Тоби. —
— Трим, — сказал дядя Тоби, когда закурил трубку и раз двенадцать из нее затянулся. — Трим подошел ближе и с поклоном стал перед своим господином; — дядя Тоби продолжал курить, не сказав больше ничего. — Капрал, — сказал дядя Тоби, — капрал поклонился. — Дядя Тоби дальше не продолжал и докурил свою трубку.
— Трим, — сказал дядя Тоби, — у меня в голове сложился план — вечер сегодня ненастный, так я хочу закутаться потеплее в мой рокелор[300] и навестить этого бедного джентльмена. — Рокелор вашей милости, — возразил капрал, — ни разу не был надеван с той ночи, когда ваша милость были ранены, неся со мной караул в траншеях перед воротами Святого Николая, — а кроме того, сегодня так холодно и такой дождь, что, с рокелором и с этой погодой, вашей милости недолго насмерть простудиться и снова нажить себе боли в паху. — Боюсь, что так, — отвечал дядя Тоби, — но я не могу успокоиться, Трим, после того, что здесь рассказал хозяин гостиницы. — Если уж я столько узнал, — прибавил дядя Тоби, — так хотел бы узнать все до конца. — Как нам это устроить? — Предоставьте дело мне, ваша милость, — сказал капрал; — я возьму шляпу и палку, разведаю все на месте и поступлю соответственно, а через час подробно обо всем рапортую вашей милости. — Ну, иди, Трим, — сказал дядя Тоби, — и вот тебе шиллинг, выпей с его слугой. — — Я все от него выведаю, — сказал капрал, затворяя дверь.
Дядя Тоби набил себе вторую трубку и если бы мысли его не отвлекались порой на обсуждение вопроса, надо ли вывести куртину перед теналью по прямой линии или лучше по изогнутой, — то можно было бы сказать, что во время курения он ни о чем другом не думал, кроме как о бедном Лефевре и его сыне.
Глава VII
Продолжение истории Лефевра
Только когда дядя Тоби вытряс пепел из третьей трубки, капрал Трим вернулся домой и рапортовал ему следующее.
— Сначала я отчаялся, — сказал капрал, — доставить вашей милости какие-нибудь сведения о бедном больном лейтенанте. — Так он действительно служит в армии? — спросил дядя Тоби. — Да, — отвечал капрал. — А в каком полку? — спросил дядя Тоби. — Я расскажу вашей милости все по порядку, — отвечал капрал, — как сам узнал. — Тогда я, Трим, набью себе новую трубку, — сказал дядя Тоби, — и уж не буду тебя перебивать, пока ты не кончишь; усаживайся поудобнее, Трим, вон там у окошка, и рассказывай все сначала. — Капрал отвесил свой привычный поклон, обыкновенно говоривший так ясно, как только мог сказать поклон: «Ваша милость очень добры ко мне». — После этого он сел, куда ему было велено, и снова начал свой рассказ дяде Тоби почти в тех же самых словах.
— Сначала я было отчаялся, — сказал капрал, — доставить вашей милости какие-нибудь сведения о лейтенанте и о его сыне, потому что когда я спросил, где его слуга, от которого я бы, наверно, разузнал все, о чем удобно было спросить… — Это справедливая оговорка, Трим, — заметил дядя Тоби. — Мне ответили, с позволения вашей милости, что с ним нет слуги, — что он приехал в гостиницу на наемных лошадях, которых на другое же утро отпустил, почувствовав, что не в состоянии следовать дальше (чтобы присоединиться к своему полку, я так думаю). — Если я поправлюсь, мой друг, — сказал он, передавая сыну кошелек с поручением заплатить вознице, — мы наймем лошадей отсюда. — — Но увы, бедный джентльмен никогда отсюда не уедет, — сказала мне хозяйка, — потому что я всю ночь слышала часы смерти[301], — а когда он умрет, мальчик, сын его, тоже умрет: так он убит горем.
— Я слушал этот рассказ, — продолжал капрал, — а в это время мальчик пришел в кухню заказать ломтик хлеба, о котором говорил хозяин. — Только я хочу сам его приготовить для отца, — сказал мальчик. — Позвольте мне избавить вас от этого труда, молодой человек, — сказал я, взяв вилку и предложив ему мой стул у огня на то время, что я буду поджаривать его ломтик. — Я думаю, сэр, — с большой скромностью сказал он, — что я сумею ему лучше угодить.
— Я уверен, — сказал я, — что его милости этот ломтик не покажется хуже, если его поджарит старый солдат. — Мальчик схватил меня за руку и разрыдался. — Бедняжка, — сказал дядя Тоби, — он вырос в армии, и имя солдата, Трим, прозвучало в его ушах как имя друга. — Жаль, что его нет здесь.
— Во время самых продолжительных переходов, — сказал капрал, — мне никогда так сильно не хотелось обедать, как захотелось заплакать с ним вместе. Что бы это могло со мной быть, с позволения вашей милости? — Ничего, Трим, — сказал дядя Тоби, сморкаясь, — просто ты добрый малый.
— Отдавая ему поджаренный ломтик хлеба, — продолжал капрал, — я счел нужным сказать, что я слуга капитана Шенди и что ваша милость (хоть вы ему и чужой) очень беспокоится о здоровье его отца, — и что все, что есть в вашем доме или в погребе, — (— Ты мог бы прибавить — и в кошельке моем, — сказал дядя Тоби) — все это к его услугам от всего сердца. — Он низко поклонился (вашей милости, конечно), ничего не ответил, — потому что сердце его было переполнено, — и пошел наверх с поджаренным ломтиком хлеба. — Ручаюсь вам, мой дорогой, — сказал я, когда он отворил дверь из кухни, — ваш батюшка поправится. — Священник, помощник мистера Йорика, курил трубку у кухонного очага, — но ни одним словом, ни добрым, ни худым, не утешил мальчика. — По-моему, это нехорошо, — прибавил капрал. — Я тоже так думаю, — сказал дядя Тоби.
— Откушав стакан канарского и ломтик хлеба, лейтенант почувствовал себя немного бодрее и послал в кухню сказать мне, что он рад будет, если минут через десять я к нему поднимусь. — Я полагаю, — сказал хозяин, — он хочет помолиться, — потому что на стуле возле его кровати лежала книга, и когда я затворял двери, то видел, как его сын взял подушечку. —
— А я думал, — сказал священник, — что вы, господа военные, мистер Трим, никогда не молитесь. — Прошедший вечер я слышала, как этот бедный джентльмен молился, и очень горячо, — сказала хозяйка, — собственными ушами слышала, а то бы не поверила. — Солдат, с позволения вашего преподобия, — сказал я, — молится (по собственному почину) так же часто, как и священник, — и когда он сражается за своего короля и за свою жизнь, а также за честь свою, у него есть больше причин помолиться, чем у кого-нибудь на свете. — Ты это хорошо сказал, Трим, — сказал дядя Тоби. — Но когда солдат, — сказал я, — с позволения вашего преподобия, простоял двенадцать часов подряд в траншеях, по колени в холодной воде, — или промаялся, — сказал я, — несколько месяцев сряду в долгих и опасных переходах, — подвергаясь нечаянным нападениям с тыла сегодня — и сам нападая на других завтра; — отряжаемый туда — направляемый контрприказом сюда; — проведя одну ночь напролет под ружьем, — а другую — поднятый в одной рубашке внезапной тревогой; — продрогший до мозга костей, — не имея, может быть, соломы в своей палатке, чтобы стать на колени, — солдат поневоле молится, как и когда придется. — Я считаю, — сказал я, — потому что обижен был за честь армии, — прибавил капрал, — я считаю, с позволения вашего преподобия, — сказал я, — что когда солдат находит время для молитвы, — он молится так же усердно, как и поп, — хотя и без всяких его кривляний и лицемерия. — Ты этого не должен был говорить, Трим, — сказал дядя Тоби, — ибо только одному богу ведомо, кто лицемер и кто не лицемер: — в день большого генерального смотра всех нас, капрал, на Страшном суде (и не раньше того) видно будет, кто исполнял свой долг на этом свете и кто не исполнял; и мы получим повышение, Трим, по заслугам. — Я надеюсь, получим, — сказал Трим. — Так обещано в Священном писании, — сказал дядя Тоби, — вот завтра я тебе покажу. — А до тех пор, Трим, будем уповать на благость и нелицеприятие вседержителя, на то, что если мы исполняли свой долг на этом свете, — у нас не спросят, в красном или в черном кафтане мы его исполняли. — Надеюсь, что не спросят, — сказал капрал. — Однако же рассказывай дальше, Трим, — сказал дядя Тоби.
— Когда я взошел наверх, — продолжал капрал, — в комнату лейтенанта, что я сделал не прежде, как по истечении десяти минут, — он лежал в постели, облокотясь на подушку и подперев голову рукой, а возле него виден был чистый белый батистовый платок. — Мальчик как раз нагнулся, чтобы поднять с пола подушечку, на которой он, я так думаю, стоял на коленях, — книга лежала на постели, — и когда он выпрямился, держа в одной руке подушечку, то другой рукой взял книгу, чтобы и ее убрать одновременно. — Оставь ее здесь, мой друг, — сказал лейтенант.
— Он заговорил со мной, только когда я подошел к самой кровати. — Если вы слуга капитана Шенди, — сказал он, — так поблагодарите, пожалуйста, вашего господина от меня и от моего мальчика за его доброту и внимание ко мне. — Если он служил в полку Ливна… — проговорил лейтенант. — Я сказал ему, что ваша милость, точно, служили в этом полку. — Так я, — сказал он, — совершил с ним три кампании во Фландрии и помню его — но я не имел чести быть с ним знакомым, и очень возможно, что он меня не знает. — Все-таки передайте ему, что несчастный, которого он так почтил своей добротой, это — некто Лефевр, лейтенант полка Энгеса, — впрочем, он меня не знает, — повторил он задумчиво. — Или знает, пожалуй, только мою историю, — прибавил он. — Послушайте, скажите капитану, что я тот самый прапорщик, жена которого так ужасно погибла под Бредой от ружейного выстрела, покоясь в моих объятиях у меня в палатке. — Я очень хорошо помню эту несчастную историю, с позволения вашей милости, — сказал я. — В самом деле? — спросил он, вытирая глаза платком, — как же мне ее тогда не помнить? — Сказав это, он достал из-за пазухи колечко, как видно висевшее у него на шее на черной ленте, и дважды его поцеловал. — Подойди сюда, Билли, — сказал он. — Мальчик подбежал к кровати — и, упав на колени, взял в руку кольцо и тоже его поцеловал — потом поцеловал отца, сел на кровать и заплакал.
— Как жаль, — сказал дядя Тоби с глубоким вздохом, — как жаль, Трим, что я не уснул.
— Ваша милость, — отвечал капрал, — слишком опечалены; — разрешите налить вашей милости стаканчик канарского к трубке. — Налей, Трим, — сказал дядя Тоби.
— Я помню, — сказал дядя Тоби, снова вздохнув, — хорошо помню эту историю прапорщика и его жены, и особенно врезалось мне в память одно опущенное им из скромности обстоятельство: — то, что и его и ее по какому-то случаю (забыл по какому) все в нашем полку очень жалели; — однако кончай твою повесть. — Она уже окончена, — сказал капрал, — потому что я не мог дольше оставаться — и пожелал его милости покойной ночи; молодой Лефевр поднялся с кровати и проводил меня до конца лестницы; и когда мы спускались, сказал мне, что они прибыли из Ирландии и едут к своему полку во Фландрию. — Но увы, — сказал капрал, — лейтенант уже совершил свой земной путь, — Так что же тогда станется с его бедным мальчиком? — воскликнул дядя Тоби.
Глава VIII
Продолжение истории Лефевра
К великой чести дядя Тоби надо сказать, — впрочем, только для тех, которые, запутавшись между влечением сердца и требованием закона, никак не могут решить, в какую сторону им повернуть, — что, хотя дядя Тоби был в то время весь поглощен ведением осады Дендермонда параллельно с союзниками, которые благодаря стремительности своих действий едва давали ему время пообедать, — он тем не менее оставил Дендермонд, где успел уже закрепиться на контрэскарпе, — и направил все свои мысли на бедственное положение постояльцев деревенской гостиницы; распорядившись запереть на засов садовую калитку и таким образом превратив, можно сказать, осаду Дендермонда в блокаду, — он бросил Дендермонд на произвол судьбы — французский король мог его выручить, мог не выручить, как французскому королю было угодно; — дядя Тоби озабочен был только тем, как ему самому выручить бедного лейтенанта и его сына.
— Простирающий свою благость на всех обездоленных вознаградит тебя за это.
— Ты, однако, не сделал всего, что надо было, — сказал дядя Тоби капралу, когда тот укладывал его в постель, — и я тебе скажу, в чем твои упущения, Трим. — Первым долгом, когда ты предложил мои услуги Лефевру, — ведь болезнь и дорога вещи дорогие, а ты знаешь, что он всего лишь бедный лейтенант, которому приходится жить, да еще вместе с сыном, на свое жалованье, — ты бы должен был предложить ему также и кошелек мой, из которого, ты же это знаешь, Трим, он может брать, сколько ему нужно, так же, как и я сам. — Вашей милости известно, — сказал Трим, — что у меня не было на то никаких распоряжений. — Твоя правда, — сказал дядя Тоби, — ты поступил очень хорошо, Трим, как солдат, — но как человек, разумеется, очень дурно.
— Во-вторых, — правда, и здесь у тебя то же извинение, — продолжал дядя Тоби, — когда ты ему предложил все, что есть у меня в доме, — ты бы должен был предложить ему также и дом мой: — больной собрат по оружию имеет право на самую лучшую квартиру, Трим; и если бы он был с нами, — мы бы могли ухаживать и смотреть за ним. — Ты ведь большой мастер ходить за больными, Трим, — и, присоединив к твоим заботам еще заботы старухи и его сына, да мои, мы бы в два счета вернули ему силы и поставили его на ноги. —
— Через две-три недели, — прибавил дядя Тоби, улыбаясь, — он бы уже маршировал. — Никогда больше не будет он маршировать на этом свете, с позволения вашей милости, — сказал капрал. — Нет, будет, — сказал дядя Тоби, вставая с кровати, хотя одна нога его была уже разута. — С позволения вашей милости, — сказал капрал, — никогда больше не будет он маршировать, разве только в могилу. — Нет, будет, — воскликнул дядя Тоби и замаршировал обутой ногой, правда, ни на дюйм не подвинувшись вперед, — он замарширует к своему полку. — У него не хватит силы, — сказал капрал. — Его поддержат, — сказал дядя Тоби. — Все-таки в конце концов он свалится, — сказал капрал, — а что тогда будет с его сыном? — Он не свалится, — сказал дядя Тоби с непоколебимой уверенностью. — Эх, что бы мы для него ни делали, — сказал Трим, отстаивая свои позиции, — бедняга все-таки умрет. — Он не умрет, черт побери, — воскликнул дядя Тоби.
Дух-обвинитель, полетевший с этим ругательством в небесную канцелярию, покраснел, его отдавая, — а ангел-регистратор, записав его, уронил на него слезу и смыл навсегда.
Глава IX
Дядя Тоби подошел к своему бюро — положил в карман штанов кошелек и, приказав капралу сходить рано утром за доктором, — лег в постель и заснул.
Глава X
Заключение истории Лефевра
На другое утро солнце ясно светило в глаза всех жителей деревни, кроме Лефевра и его опечаленного сына; рука смерти тяжело придавила его веки — и колесо над колодезем уже едва вращалось около круга своего[302] — когда дядя Тоби, вставший на час раньше, чем обыкновенно, вошел в комнату лейтенанта и, без всякого предисловия или извинения, сел на стул возле его кровати; не считаясь ни с какими правилами и обычаями, он открыл полог, как это сделал бы старый друг и собрат по оружию, и спросил больного, как он себя чувствует, — как почивал ночью, — на что может пожаловаться, — где у него болит — и что можно сделать, чтобы ему помочь; — после чего, не дав лейтенанту времени ответить ни на один из заданных вопросов, изложил свой маленький план по отношению к нему, составленный накануне вечером в сотрудничестве с капралом. —
— Вы прямо отсюда пойдете ко мне, Лефевр, — сказал дядя Тоби, — в мой дом, — и мы пошлем за доктором, чтобы он вас осмотрел, — мы пригласим также аптекаря, — и капрал будет ходить за вами, — а я буду вашим слугой, Лефевр.
В дяде Тоби была прямота, — не результат вольного обращения, а его причина, — которая позволяла вам сразу проникнуть в его душу и показывала вам его природную доброту; с этим соединялось в лице его, в голосе и в манерах что-то такое, что неизменно манило несчастных подойти к нему и искать у него защиты; вот почему, не кончил еще дядя Тоби и половины своих любезных предложений отцу, а сын уже незаметно прижался к его коленям, схватил за отвороты кафтана и тянул его к себе. — Кровь и жизненные духи Лефевра, начинавшие в нем холодеть и замедляться и отступавшие к последнему своему оплоту, сердцу, — оправились и двинулись назад, с меркнувших глаз его на мгновение спала пелена, — с мольбой посмотрел он дяде Тоби в лицо, — потом бросил взгляд на сына, и эта связующая нить, хоть и тонкая, — никогда с тех пор не обрывалась.
Но силы жизни быстро отхлынули — глаза Лефевра снова заволоклись пеленой — пульс сделался неровным — прекратился — пошел — забился — опять прекратился — тронулся — стал. — Надо ли еще продолжать? — Нет.
Глава XI
Я так рвусь вернуться к моей собственной истории, что остаток истории Лефевра, начиная от этой перемены в его судьбе и до той минуты, как дядя Тоби предложил его мне в наставники, будет в немногих словах досказан в следующей главе. — Все, что необходимо добавить к настоящей, сводится к тому, что дядя Тоби вместе с молодым Лефевром, которого он держал за руку, проводил бедного лейтенанта, во главе погребальной процессии, на кладбище — что комендант Дендермонда воздал его останкам все воинские почести — и что Йорик, дабы не отставать, — воздал ему высшую почесть церковную — похоронив его у алтаря. — Кажется даже, он произнес над ним надгробную проповедь. — Говорю; кажется, — потому что Йорик имел привычку, как, впрочем, и большинство людей его профессии, отмечать на первой странице каждой сочиненной им проповеди, когда, где и по какому поводу она была произнесена; к этому он обыкновенно прибавлял какое-нибудь коротенькое критическое замечание относительно самой проповеди, редко, впрочем, особенно для нее лестное, — например: — Эта проповедь о Моисеевых законах — мне совсем не нравится. — Хоть я вложил в нее, нельзя не признаться, кучу ученого хлама, — но все это очень избито и сколочено самым убогим образом. — Работа крайне легковесная; что было у меня в голове, когда я ее сочинял?
— Достоинство этого текста в том, что он подойдет к любой проповеди, а достоинство проповеди в том, что она подойдет к любому тексту.
— За эту проповедь я буду повешен, — потому что украл большую ее часть. Доктор Пейдагун меня изобличил. Никто не изловит вора лучше, чем вор.
На обороте полудюжины проповедей я нахожу надпись: так себе, и больше ничего, — а на двух: moderato[303]; под тем и другим (если судить по итальянскому словарю Альтиери, — но главным образом по зеленой бечевке, по-видимому выдернутой из хлыста Йорика, которой он перевязал в отдельную пачку две завещанные нам проповеди с пометкой moderato и полдюжины так себе) он разумел, можно сказать с уверенностью, почти одно и то же.
Одно только трудно совместить с этой догадкой, а именно: проповеди, помеченные moderato, в пять раз лучше проповедей, помеченных так себе; — в них в десять раз больше знания человеческого сердца, — в семьдесят раз больше остроумия и живости — и (чтобы соблюсти порядок в этом нарастании похвал) — они обнаруживают в тысячу раз больше таланта; — они, в довершение всего, бесконечно занимательнее тех, что связаны в одну пачку с ними; по этой причине, если драматические проповеди Йорика будут когда-нибудь опубликованы, то хотя я включу в их собрание только одну из числа так себе, однако без малейшего колебания решусь напечатать обе moderato.
Что мог разуметь Йорик под словами lentamente[304], tenute[305], grave[306] и иногда adagio[307] — применительно к богословским произведениям, когда характеризовал ими некоторые из своих проповедей, — я не берусь угадать. — Еще больше озадачен я, находя на одной all’ottava alta[308], на обороте другой con strepito[309], — на третьей siciliana[310], — на четвертой alla capella[311], — con l’arco[312] на одной, — senza l’arco[313] на другой. — Знаю только, что это музыкальные термины и что они что-то означают; а так как Йорик был человек музыкальный, то я не сомневаюсь, что, приложенные к названным произведениям, оригинальные эти метафоры вызывали в его сознании весьма различные представления о внутреннем их характере — независимо от того, что бы они вызывали в сознании других людей.
Среди этих проповедей находится и та, что, не знаю почему, завела меня в настоящее отступление, — надгробное слово на смерть бедного Лефевра, — выписанная весьма тщательно, как видно, с черновика. — Я потому об этом упоминаю, что она была, по-видимому, любимым произведением Йорика. — Она посвящена бренности и перевязана накрест тесьмой из грубой пряжи, а потом свернута в трубку и засунута в полулист грязной синей бумаги, которая, должно быть, служила оберткой какого-нибудь ежемесячного обозрения, потому что и теперь еще отвратительно пахнет лошадиным лекарством. — Были ли эти знаки уничижения умышленными, я несколько сомневаюсь, — ибо в конце проповеди (а не в начале ее) — в отличие от своего обращения с остальными — Йорик написал — —
БРАВО!
— Правда, не очень вызывающе, — потому что надпись эта помещена, по крайней мере, на два с половиной дюйма ниже заключительной строки проповеди, на самом краю страницы, в правом ее углу, который, как известно, вы обыкновенно закрываете большим пальцем; кроме того, надо отдать ей справедливость, она выведена вороньим пером таким мелким и тонким итальянским почерком, что почти не привлекает к себе внимания, лежит ли на ней ваш большой палец или нет, — так что способ ее выполнения уже наполовину ее оправдывает; будучи сделана, вдобавок, очень бледными чернилами, разбавленными настолько, что их почти незаметно, — она больше похожа на ritratto[314] тени тщеславия, нежели самого тщеславия, — она кажется скорее слабой попыткой мимолетного одобрения, тайно шевельнувшейся в сердце сочинителя, нежели грубым его выражением, бесцеремонно навязанным публике.
Несмотря на все эти смягчающие обстоятельства, я знаю, что, предавая поступок его огласке, я оказываю плохую услугу репутации Йорика как человека скромного, — но у каждого есть свои слабости, — и вину Йорика сильно уменьшает, почти совсем снимая ее, то, что спустя некоторое время (как это видно по другому цвету чернил) упомянутое слово было перечеркнуто штрихом, пересекающим его накрест, как если бы он отказался от своего прежнего мнения или устыдился его.
Краткие характеристики проповедей Йорика всегда написаны, за этим единственным исключением, на первом листе, который служит их обложкой, — обыкновенно на его внутренней стороне, обращенной к тексту; — однако в конце, там, где в распоряжении автора оставалось пять или шесть страниц, а иногда даже десятка два, на которых можно было развернуться, — он пускался окольными путями и, по правде говоря, с гораздо большим одушевлением, — словно ловя случай опростать себе руки для более резвых выпадов против порока, нежели те, что ему позволяла теснота церковной кафедры. Такие выпады, при всей их беспорядочности и сходстве с ударами, наносимыми в легкой гусарской схватке, все-таки являются вспомогательной силой добродетели. — Почему же тогда, скажите мне, мингер Вандер Блонедердондергьюденстронке, не напечатать их вместе со всеми остальными?
Глава XII
Когда дядя Тоби обратил все имущество покойного в деньги и уладил расчеты между Лефевром и полковым агентом и между Лефевром и всем человеческим родом, — на руках у дяди Тоби остался только старый полковой мундир да шпага; поэтому он почти без всяких препятствий вступил в управление наследством. Мундир дядя Тоби подарил капралу: — Носи его, Трим, — сказал дядя Тоби, — покуда будет держаться на плечах, в память бедного лейтенанта. — А это, — сказал дядя Тоби, взяв шпагу и обнажив ее, — а это, Лефевр, я приберегу для тебя, — это все богатство, — продолжал дядя Тоби, повесив ее на гвоздь и показывая на нее, — это все богатство, дорогой Лефевр, которое бог тебе оставил; но если он дал тебе сердце, чтобы пробить ею дорогу в жизни, — и ты это сделаешь, не поступясь своей честью, — так с нас и довольно.
Когда дядя Тоби заложил фундамент и научил молодого Лефевра вписывать в круг правильный многоугольник, он отдал его в общественную школу, где мальчик и пробыл, за исключением Троицы и Рождества, когда за ним пунктуально посылался капрал, — до весны семнадцатого года. — Тут известия о том, что император двинул в Венгрию армию против турок, — зажгли в груди юноши огонь, он бросил без позволения латынь и греческий и, упав на колени перед дядей Тоби, попросил у него отцовскую шпагу и позволение пойти попытать счастья под предводительством Евгения[315]. Дважды воскликнул дядя Тоби, позабыв о своей ране: — Лефевр, я пойду с тобой, и ты будешь сражаться рядом со мной. — И дважды поднес руку к больному паху и опустил голову, с горестью и отчаянием. —
Дядя Тоби снял шпагу с гвоздя, на котором она висела нетронутая с самой смерти лейтенанта, и передал капралу, чтобы тот вычистил ее до блеска; — потом, удержав у себя Лефевра всего на две недели, чтобы его экипировать и договориться о его проезде в Ливорно, — он вручил ему шпагу. — Если ты будешь храбр, Лефевр, — сказал дядя Тоби, — она тебе не изменит — но счастье, — сказал он (подумав немного), — счастье изменить может. — И если это случится, — прибавил дядя Тоби, обнимая его, — возвращайся ко мне, Лефевр, и мы проложим тебе другую дорогу.
Жесточайшая обида не могла бы удручить Лефевра больше, чем отеческая ласка дяди Тоби; — он расстался с дядей Тоби, как лучший сын с лучшим отцом, — оба облились слезами — и дядя Тоби, поцеловав его в последний раз, сунул ему в руку шестьдесят гиней, завязанных в старом кошельке его отца, где лежало кольцо его матери, — и призвал на него божье благословение.
Глава XIII
Лефевр прибыл в имперскую армию как раз вовремя, чтобы испытать металл своей шпаги при поражении турок под Белградом[316], но потом его стали преследовать одна за другой незаслуженные неудачи, гнавшиеся за ним по пятам в продолжение четырех лет подряд; он стойко переносил эти удары судьбы до последней минуты, пока болезнь не свалила его в Марселе, откуда он написал дяде Тоби, что потерял время, службу, здоровье, словом, все, кроме шпаги, — и ждет первого корабля, чтобы к нему вернуться.
Письмо это получено было недель за шесть до несчастного случая с окошком, так что Лефевра ждали с часу на час; он ни на минуту не выходил из головы у дяди Тоби, когда отец описывал ему и Йорику наставника, которого он хотел бы для меня найти; но так как дядя Тоби сначала счел несколько странными совершенства, которых отец от него требовал, то поостерегся назвать имя Лефевра, — пока характеристика эта, благодаря вмешательству Йорика, не завершилась неожиданно качествами кротости, щедрости и доброты; тогда образ Лефевра и его интересы с такой силой запечатлелись в сознании дяди Тоби, что он моментально поднялся с места; положив на стол трубку, чтобы завладеть обеими руками моего отца, — Прошу позволения, брат Шенди, — сказал дядя Тоби, — рекомендовать вам сына бедного Лефевра. — — Пожалуйста, возьмите его, — прибавил Йорик. — У него доброе сердце, — сказал дядя Тоби. — И храброе, с позволения вашей милости, — сказал капрал.
— Лучшие сердца, Трим, всегда самые храбрые, — возразил дядя Тоби. — А первые трусы в нашем полку, с позволения вашей милости, были наибольшими подлецами. — Был у нас сержант Камбер и прапорщик…
— Мы поговорим о них, — сказал отец, — в другой раз.
Глава XIV
Каким бы радостным и веселым был мир, с позволения ваших милостей, если б не этот безвыходный лабиринт долгов, забот, бед, нужды, горя, недовольства, уныния, больших приданых, плутовства и лжи.
Доктор Слоп, настоящий с — — — сын, как назвал его за это отец, — чтобы поднять себе цену, чуть не уложил меня в гроб — и наделал в десять тысяч раз больше шума по поводу оплошности Сузанны, чем она этого заслуживала; так что не прошло и недели, как уже все в доме повторяли, что бедный мальчик Шенди * * * * * * * * * * * * * начисто. — А Молва, которая любит все удваивать, — еще через три дня клялась и божилась, что видела это собственными глазами, — и весь свет, как водится, поверил ее показаниям — «что окошко в детской не только * * * * * * * * * * * но и * * * * * * * * * * * тоже».
Если бы свет можно было преследовать судом, как юридическое лицо, — отец возбудил бы против него дело за эту клевету и основательно его проучил бы; но напасть по этому поводу на отдельных лиц — — которые все без исключения, говоря о несчастье, самым искренним образом сокрушались, — значило жестоко оскорбить лучших своих друзей. — — А все-таки терпеть этот слух молча — было открытым его признанием, — по крайней мере, в мнении одной половины света; опять же поднять шум его опровержением — значило столь же прочно утвердить его в мнении другой половины света. —
— Попадал ли когда-нибудь бедняга сельский джентльмен в такое затруднительное положение? — сказал отец.
— Я бы его показывал публично, — отвечал дядя Тоби, — на рыночной площади.
— Это не произведет никакого действия, — сказал отец.
Глава XV
— Пусть свет говорит что хочет, — сказал отец, — а я надену на него штаны.
Глава XVI
Есть тысяча решений, сэр, по делам церковным и государственным, так же как и по вопросам, мадам, более частного характера, — которые, хотя они с виду кажутся принятыми и вынесенными спешно, легкомысленно и опрометчиво, были тем не менее (и если бы вы или я могли проникнуть в зал заседания или поместиться за занавеской, мы бы в этом убедились) обдуманы, взвешены и соображены — обсуждены — разобраны по косточкам — изучены и исследованы со всех сторон с таким хладнокровием, что сама богиня хладнокровия (не берусь доказывать ее существование) не могла бы пожелать большего или сделать лучше.
К числу их принадлежало и решение моего отца одеть меня в штаны; хотя и принятое вдруг, — как бы в припадке раздражения, в пику всему свету, оно тем не менее уже с месяц назад подвергнуто было всестороннему обсуждению между ним и матерью, с разбором всех «за» и «против», на двух особых lits de justice[317], которые отец держал специально с этой целью. Природу этих постелей правосудия я разъясню в следующей главе; а в главе восемнадцатой вы пройдете со мною, мадам, за занавеску, только для того, чтобы послушать, каким образом отец с матерью обсуждали между собой вопрос о моих штанах, — отсюда вы без труда составите себе представление, как они обсуждали все вопросы меньшей важности.
Глава XVII
У древних готов, первоначально обитавших (как утверждает ученый Клуверий[318]) в местности между Вислой и Одером, а потом вобравших в себя герулов, ругиев и некоторые другие вандальские народцы, — существовал мудрый обычай обсуждать всякий важный государственный вопрос дважды: один раз в пьяном, а другой раз в трезвом виде. — В пьяном — чтобы их постановления были достаточно энергичными, — в трезвом — чтобы они не лишены были благоразумия.
Мой отец, не пивший ничего, кроме воды, — весь извелся, ломая себе голову, как бы обратить этот обычай себе на пользу, ибо так поступал он со всем, что говорили или делали древние; только на седьмом году брака, после тысячи бесплодных экспериментов и проб, напал он на средство, отвечавшее его намерениям; — вот в чем оно состояло: когда в нашем семействе возникал какой-нибудь трудный и важный вопрос, решение которого требовало большой трезвости, а также большого воодушевления, — он назначал и отводил первую воскресную ночь месяца, а также непосредственно предшествующую субботнюю ночь на его обсуждение в постели с матерью. Благодаря этому, сэр, если вы примете в соображение * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *
Отец называл это в шутку своими постелями правосудия; — ибо из двух таких обсуждений, происходивших в двух различных душевных состояниях, обыкновенно получалось некоторое среднее решение, попадавшее в самую точку мудрости не хуже, чем если бы отец сто раз напился и протрезвел.
Не буду скрывать, что этот образ действий так же хорошо подходит для литературных дискуссий, как для военных или супружеских; но не каждый автор способен последовать примеру готов или вандалов, — а если и может, то не всегда это полезно для здоровья; что же касается подражания примеру отца, — то, боюсь, не всегда это душеспасительно.
Мой метод таков: — — —
В случае деликатных и щекотливых обсуждений — (а таких в моей книге, небу известно, слишком даже много), — когда я вижу, что шагу мне не ступить, не подвергаясь опасности навлечь на себя неудовольствие или их милостей или их преподобий, — я пишу одну половину на сытый желудок, — а другую натощак, — — или пишу все целиком на сытый желудок, — а исправляю натощак, — — или пишу натощак, — — а исправляю на сытый желудок, — ведь все это сводится к одному и тому же. — — Таким образом, меньше уклоняясь от образа действий моего отца, чем он уклонялся от образа действий готов, — — я чувствую себя вровень с ним на его первой постели правосудия — и ничуть ему не уступающим на второй. — — Эти различные и почти несовместимые действия одинаково проистекают из мудрого и чудесного механизма природы, — за который — честь ей и слава. — — Все, что мы можем делать, это вращать и направлять машину к совершенствованию и лучшей фабрикации наук и искусств. — — —
И вот, когда я пишу на сытый желудок, — я пишу так, как будто мне до конца жизни не придется больше писать натощак; — — иными словами, я пишу, ни о чем на свете не заботясь и никого на свете не страшась. — — Я не считаю своих шрамов, — и воображение мое не забирается в темные подворотни и глухие закоулки, упреждая грозящие посыпаться на меня удары. — Словом, перо мое движется, как ему вздумается, и я пишу от полноты сердца в такой же степени, как и от полноты желудка. —
Но когда, с позволения ваших милостей, я сочиняю натощак, это совсем другая история. — — Тогда я оказываю свету всяческое внимание и всяческое почтение — и (пока это продолжается) бываю вооружен не хуже любого из вас той добродетелью второго сорта, которую называют осмотрительностью. — — Таким образом, между постом и объедением я легкомысленно пишу безобидную, бестолковую, веселую шендианскую книгу, которая будет благотворна для ваших сердец. — — —
— — — И для ваших голов тоже — лишь бы вы ее поняли.
Глава XVIII
— Пора бы нам подумать, — сказал отец, полуоборотясь в постели и придвинув свою подушку несколько ближе к подушке матери, чтобы открыть прения, — — пора бы нам подумать, миссис Шенди, как бы одеть нашего мальчика в штаны. — — —
— Конечно, пора, — сказала мать. — — Мы позорно это откладываем, моя милая, — сказал отец. — — —
— Я так же думаю, мистер Шенди, — сказала мать.
— Не потому, — сказал отец, — чтобы мальчик был не довольно хорош в своих курточках и рубашонках. — —
— Он в них очень хорош, — — отвечала мать. — —
— И почти грех было бы, — — прибавил отец, — снять их с него. — —
— — Да, это правда, — сказала мать. — —
— Однако мальчишка очень уж скоро растет, — продолжал отец.
— Он, в самом деле, очень велик для своих лет, — сказала мать. — —
— Ума не приложу, — сказал отец (растягивая слова), — в кого это он, к черту, пошел. — —
— Я сама не могу понять, — — сказала мать. — —
— Гм! — — сказал отец. (Диалог на время прервался).
— Сам я очень мал ростом, — продолжал отец приподнятым тоном.
— Вы очень малы, мистер Шенди, — — сказала мать.
— Гм, — промямлил отец второй раз, отдергивая свою подушку несколько подалее от подушки матери — и снова переворачиваясь, отчего разговор прервался на три с половиной минуты.
— — Когда мы наденем на него штаны, — воскликнул отец, повышая голос, — он будет похож в них на обезьяну.
— Ему в них будет первое время очень неловко, — отвечала мать.
— — Будет счастье, если не случится чего-нибудь похуже, — прибавил отец.
— Большое счастье, — отвечала мать.
— Я думаю, — продолжал отец, — сделав небольшую паузу, перед тем как высказать свое мнение, — он будет точно такой же, как и все дети. —
— Точно такой же, — сказала мать. — —
— Хотя мне было бы это очень досадно, — прибавил отец. Тут разговор снова прервался.
— Надо бы сделать ему кожаные, — сказал отец, снова переворачиваясь на другой бок. — —
— Они проносятся дольше, — сказала мать.
— А подкладки к ним не надо, — сказал отец.
— Не надо, — сказала мать.
— Лучше бы их сшить из бумазеи, — сказал отец.
— Ничего не может быть лучше, — проговорила мать.
— За исключением канифасовых, — возразил отец. — —
— Да, это лучше всего, — отвечала мать.
— — Однако должно остерегаться, чтобы его не простудить, — прервал отец.
— Сохрани бог, — сказала мать, — и разговор снова прервался.
— Как бы там ни было, — заговорил отец, в четвертый раз нарушая молчание, — я решил не делать ему карманов.
— — Они совсем не нужны, — сказала мать.
— Я говорю про кафтан и камзол, — воскликнул отец.
— — Я так же думаю, — — отвечала мать.
— — А впрочем, если у него будет юла или волчок… — — Бедные дети, для них это все равно что венец и скипетр — — надо же им куда-нибудь это прятать. —
— Заказывайте какие вам нравятся, мистер Шенди, — отвечала мать,
— — Разве я, по-вашему, не прав? — прибавил отец, требуя, таким образом, от матери точного ответа.
— Вполне, — сказала мать. — если это вам нравится, мистер Шенди. — —
— — Ну вот, вы всегда так, — воскликнул отец, потеряв терпение. — — Нравится мне. — — Вы упорно не желаете, миссис Шенди, и я никак не могу вас научить делать различие между тем, что нравится, и тем, что полагается. — — Это происходило в воскресную ночь, — и о дальнейшем глава эта ничего не говорит.
Глава XIX
Обсудив вопрос о штанах с матерью, — отец обратился за советом к Альберту Рубению[319], но Альберт Рубений обошелся с ним на этой консультации еще в десять раз хуже (если это возможно), чем отец обошелся с матерью. В самом деле, Рубений написал целый ин-кварто De re vestiaria veterum[320], и, стало быть, его долгом было дать отцу кое-какие разъяснения. — Получилось совсем обратное: отец мог бы с большим успехом извлечь из чьей-нибудь длинной бороды семь основных добродетелей, чем выудить из Рубения хотя бы одно слово по занимавшему его предмету.
По всем другим статьям одежды древних Рубений был очень сообщителен с отцом — и дал ему вполне удовлетворительные сведения о
Тоге, или мантии,
Хламиде,
Эфоде,
Тунике, или хитоне,
Синтезе,
Пенуле,
Лацерне с куколем,
Палудаменте,
Претексте,
Саге, или солдатском плаще,
Трабее, которая, согласно Светонию, была трех родов. — —
Но какое же отношение имеет все это к штанам? — сказал отец.
Рубений выложил ему на прилавок все виды обуви, какие были в моде у римлян. — — — Там находились
Открытые башмаки,
Закрытые башмаки,
Домашние туфли,
Деревянные башмаки,
Сокки,
Котурны,
И Военные башмаки на гвоздях с широкими шляпками, о которых упоминает Ювенал.
Там находились
Калоши на деревянной подошве,
Деревянные сандалии,
Туфли,
Сыромятные башмаки,
Сандалии на ремешках.
Там находились
Войлочные башмаки,
Полотняные башмаки,
Башмаки со шнурками,
Плетеные башмаки,
Calcei incisi[321],
Calcei rostrati[322].
Рубений показал отцу, как хорошо все они сидели, — как они закреплялись на ноге — какими шнурками, ремешками, ремнями, лентами, пряжками и застежками. — —
— Но я хотел бы узнать что-нибудь относительно штанов, — сказал отец.
Альберт Рубений сообщил отцу, — что римляне выделывали для своих платьев различные материи — — одноцветные, полосатые, узорчатые, шерстяные, затканные шелком и золотом. — — Что полотно начало входить в общее употребление только в эпоху упадка империи, когда его ввели в моду поселившиеся среди них египтяне;
— — — что лица знатные и богатые отличались тонкостью и белизной своей одежды; белый цвет (наряду с пурпуром, который присвоен был высшим сановникам) они любили больше всего и носили в дни рождения и на общественных празднествах; — — что, по свидетельству лучших историков того времени, они часто посылали чистить и белить свои платья в шерстомойни; — — но что низшие классы, во избежание этого расхода, носили обыкновенно темные платья из материй более грубой выделки — до начала царствования Августа, когда рабы стали одеваться так же, как и их господа, и были утрачены почти все различия в одежде, за исключением latus clavus[323].
— А что это такое latus clavus? — спросил отец.
Рубений ему сказал, что по этому вопросу между учеными до сих пор еще идет спор. — — — Что Эгнаций, Сигоний, Боссий Тичинский, Баифий, Будей, Салмасий, Липсий, Лаций, Исаак Казабон и Иосиф Скалигер все расходятся между собой — и сам он расходится с ними. — Что великий Баифий в своем «Гардеробе древних», глава XII, — — честно признается, что не знает, что это такое — шов — запонка — — пуговица — петля — пряжка — или застежка. — —
— — Отец потерял лошадь, но остался в седле. — — Это крючки и петли, — сказал отец, — — и заказал мне штаны с крючками и петлями.
Глава XX
Теперь нам предстоит перенестись на новую сцену событий. — —
— — — Оставим же штаны в руках портного, который их шьет и перед которым стоит отец, опираясь на палку, читая ему лекцию о latus clavus и точно указывая то место пояса, где его надо пришить. — —
Оставим мою мать — (апатичнейшую из женщин) — равнодушную к этой части туалета, как и ко всему, что ее касалось, — то есть — не придававшую никакого значения тому, как вещь будет сделана, — лишь бы только она была сделана. — —
Оставим также Слопа — пусть себе извлекает все выгоды из моего бесчестия. — —
Оставим бедного Лефевра — пусть выздоравливает и выбирается из Марселя домой как знает. — — И напоследок — потому что это труднее всего — —
Оставим, если возможно, меня самого. — — Но это невозможно — я принужден сопровождать вас до самого конца этой книги.
Глава XXI
Если читатель не имеет ясного представления о клочке земли в треть акра, который примыкал к огороду дяди Тоби и на котором он провел столько восхитительных часов, — виноват не я, — а его воображение; — ведь я, право же, дал такое подробное описание этого участка, что мне почти стыдно.
Однажды под вечер, когда Судьба заглядывала вперед, в великие деяния грядущих времен, — припоминая, для каких целей назначен был непреложным ее велением этот маленький участок, — она кивнула Природе; — этого было довольно — Природа бросила на него пол-лопаты самого лучшего своего удобрения, — в котором было достаточно много глины для того, чтобы закрепить формы углов и зигзагов, — но в то же время слишком мало ее для того, чтобы земля не прилипала к лопате и грязь не портила столь славных сооружений в ненастную погоду.
Дядя Тоби, как уже знает читатель, привез с собой в деревню планы почти всех крепостей Италии и Фландрии; герцог Мальборо или союзники могли осадить какой угодно город, — дядя Тоби был к этому подготовлен.
Метод его был чрезвычайно прост: как только какой-нибудь город бывал обложен (— или, скорее, когда доходили известия о намерении обложить его) — дядя Тоби брал его план (какой бы это ни был город) и увеличивал до точных размеров своей лужайки, на поверхность которой и переносил, при помощи большого мотка бечевки и запаса колышков, втыкаемых в землю на вершинах углов и реданов, все линии своего чертежа; затем, взяв профиль места с его укреплениями, чтобы определить глубину и откосы рвов — — покатость гласиса и точную высоту всевозможных банкетов, брустверов и т. п., — дядя задавал капралу работу — и она шла как по маслу. — — Характер почвы — характер самой работы — и превыше всего добрый характер дяди Тоби, сидевшего там с утра до вечера и дружески беседовавшего с капралом о делах минувших, — сообщали ей разве только название труда.
Когда крепость бывала закончена и приведена должным образом в состояние обороны, — она подвергалась обложению — и дядя Тоби с капралом закладывали первую параллель. — — Прошу не прерывать моего рассказа замечанием, что первая параллель должна быть на расстоянии, по крайней мере, трехсот саженей от главных крепостных сооружений — и что я не оставил для нее ни одного свободного дюйма; — — ибо для расширения фортификационных работ на лужайке дядя Тоби позволял себе вторгаться в примыкавший к ней огород и потому обыкновенно прокладывал свои первую и вторую параллели между рядами кочанной и цветной капусты. Удобства и неудобства такой системы будут подробно рассмотрены в истории кампаний дяди Тоби и капрала, коих то, что я ныне пишу, есть только очерк, и займет он, если расчеты мои правильны, всего три страницы (хотя бывает, что и самые мудрые расчеты опрокидываются). — — Сами кампании займут столько же книг; поэтому боюсь, как бы эта однородная материя не оказалась слишком тяжелым грузом в столь легковесном произведении, как настоящее, если бы я стал воспевать их в нем, как одно время собирался, — — разумеется, лучше будет напечатать их особо — мы над этим подумаем — — а тем временем удовольствуйтесь следующим очерком.
Глава XXII
Когда город с его укреплениями бывал окончен, дядя Тоби и капрал приступали к закладке своей первой параллели — — не наобум или как-нибудь — — из тех же пунктов и на тех же расстояниях, что и союзники в своей аналогичной работе; регулируя свои апроши и атаки известиями, черпавшимися дядей Тоби из ежедневных ведомостей, — дядя и капрал продвигались в течение всей осады нога в ногу с союзниками.
Когда герцог Мальборо занимал какую-нибудь позицию, — — дядя Тоби тоже занимал ее. — — И когда фас какого-нибудь бастиона или оборонительные сооружения бывали разрушены артиллерийским огнем, — — капрал брал мотыку и производил такие же разрушения — и так далее; — — они выигрывали пространство и захватывали одно укрепление за другим, пока город не попадал в их руки.
Для того, кто радуется чужому счастью, — — не могло быть более захватывающего зрелища, как, поместившись за живой изгородью из грабов, в почтовый день, когда герцог Мальборо пробивал широкую брешь в главном поясе укреплений, — наблюдать, в каком приподнятом состоянии дядя Тоби в сопровождении Трима выступал из дому; — — один с газетой в руке[324], — другой с лопатой на плече, готовый выполнить то, что там было напечатано. — — Какое чистосердечное торжество на лице дяди Тоби, когда он шагал к крепостному валу. Каким острым наслаждением увлажнялись его глаза, когда он стоял над работавшим капралом, десять раз перечитывая ему сообщение, чтобы Трим, боже упаси, не пробил брешь дюймом шире — или не оставил ее дюймом уже. — — Но когда барабанный бой возвещал сдачу и капрал помогал дяде подняться на укрепления, следуя за ним со знаменем в руке, дабы водрузить его на крепостном валу… — Небо! Земля! Море! — — Но что толку в обращениях? — — из всех ваших стихий, сухих или влажных, никогда не приготовляли вы столь пьянящего напитка.
По этой дороге счастья многие годы, без единого перерыва, кроме тех случаев, когда по неделе или по десяти дней сряду дул западный ветер, который задерживал фландрскую почту и подвергал наших героев на этот срок мукам ожидания, — но то были все же муки счастливцев, — — по этой дороге, повторяю, дядя Тоби и Трим двигались многие годы, и каждый год, а иногда даже каждый месяц, благодаря изобретательности то того, то другого, вносил в их операции какую-нибудь новую выдумку или остроумное усовершенствование, применение которых всегда открывало для них новые источники радости.
Кампания первого года проведена была от начала до конца по только что изложенному простому и ясному методу.
На второй год, после взятия Льежа и Руремонда[325], дядя Тоби счел себя вправе обзавестись четырьмя красивыми подъемными мостами, из которых два были уже точно описаны мной в предыдущих частях этого произведения.
В конце того же года дядя завел также пару ворот с опускными решетками; — эти последние были потом усовершенствованы таким образом, что каждый прут решетки мог опускаться отдельно; а зимой того же года дядя Тоби, вместо нового платья, которое он всегда заказывал к Рождеству, угостил себя красивой караульной будкой, поставив ее в углу лужайки, там, где у основания гласиса устроена была небольшая эспланада, на которой дядя держал с капралом военные советы.
— — Караульная будка была на случай дождя.
Все это следующей весной было трижды покрыто белой краской, так что дядя Тоби мог начать кампанию с большим блеском.
Отец часто говорил Йорику, что если бы подобную вещь сделал кто-нибудь другой, а не дядя Тоби, все усмотрели бы в этом утонченнейшую сатиру на пышность и помпу, которыми Людовик XIV обставлял свои выступления в поход с самого начала войны, особенно же в том году. — — Но это не в характере моего брата Тоби, — прибавлял отец, — добряк никого не способен оскорбить.
Но давайте будем продолжать.
Глава XXIII
Я должен заметить, что хотя в кампанию первого года часто повторялось слово город, — однако никакого города внутри крепостного полигона в то время не было; это нововведение появилось только летом того года, когда были выкрашены мосты и караульная будка, то есть в период третьей кампании дяди Тоби, — когда после взятия одного за другим Амберга, Бонна, Рейнсберга, Гюи и Лимбурга[326] капралу пришло на ум, что говорить о взятии стольких городов, не имея ни одного города, который бы их изображал, — было крайней нелепостью; поэтому он предложил дяде Тоби обзавестись небольшой моделью города, — которую можно было бы соорудить из полудюймовых планочек и потом выкрасить и поставить раз навсегда на крепостном полигоне.
Дядя Тоби сразу оценил достоинства этого проекта и сразу с ним согласился, но с добавлением двух замечательных усовершенствований, которыми он гордился почти столько же, как если бы был автором самого проекта.
Во-первых, их город должен быть построен точно в стиле тех городов, которые ему всего вероятнее предстояло изображать: — — с решетчатыми окнами, с высокими треугольными фронтонами домов, выходящих на улицу, и т. д. и т. д. — как в Генте, Брюгге и прочих городах Брабанта и Фландрии.
Во-вторых, дома в этом городе не должны быть скреплены между собой, как предлагал капрал, но каждый из них должен быть самостоятельным, так чтобы их можно было прицеплять и отцеплять, располагая согласно плану любого города. К исполнению проекта было приступлено немедленно, и дядя Тоби с капралом обменялись многими, очень многими взглядами, полными взаимных поздравлений, когда плотник сидел за работой.
— — Надежды их блестяще оправдались на следующее лето — — город был в полном смысле слова Протей — — то был и Ланден, и Треребах, и Сантвлиет, и Друзен, и Гагенау — и Остенде, и Менен, и Ат, и Дендермонд. —
Верно, никогда ни один город, со времени Содома и Гоморры, не играл столько ролей, как город дяди Тоби.
На четвертый год дядя Тоби, найдя, что у города смешной вид без церкви, поставил в нем прекрасную церковь с островерхой колокольней. — — Трим был за то, чтобы повесить в ней колокола; — — дядя Тоби сказал, что металл лучше употребить на отливку пушек.
Это привело к появлению в очередную кампанию полудюжины медных полевых орудий, — которые расставлены были по три с обеих сторон караульной будки дяди Тоби; через короткое время за этим последовало дальнейшее увеличение артиллерийского парка, — потом еще (как всегда бывает в делах, где замешан конек) — от орудий полудюймового калибра они дошли до ботфортов моего отца.
В следующем году, когда осажден был Лилль и в конце которого попали в наши руки Гент и Брюгге[327], — дядя Тоби оказался в большом затруднении по части подходящих боевых припасов; — — говорю: подходящих, — — потому что его тяжелая артиллерия не выдержала бы пороха, к счастью для семейства Шенди. — — Ибо газеты от начала и до конца осады были до того переполнены непрерывным огнем, который поддерживался осаждающими, — — и воображение дяди Тоби было так разгорячено его описаниями, что он непременно разнес бы в прах всю свою недвижимость.
Чего-то, стало быть, не хватало — какого-то суррогата, который бы создавал, особенно в два-три самых напряженных момента осады, иллюзию непрерывного огня, — — и это что-то восполнил капрал (главная сила которого заключалась в изобретательности) при помощи собственной, совершенно новой системы артиллерийского огня, — — не то военные критики до скончания века попрекали бы дядю Тоби за столь существенный пробел в его военном аппарате.
Пояснение сказанного не проиграет, если я начну, по своему обыкновению, немножко издалека.
Глава XXIV
Наряду с двумя-тремя другими безделушками, незначительными сами по себе, но дорогими как память, — которые прислал капралу несчастный его брат, бедняга Том, вместе с известием о своей женитьбе на вдове еврея, — были: шапка монтеро[328] и две турецкие трубки.
Шапку монтеро я сейчас опишу. — — Турецкие трубки не заключали в себе ничего особенного; они были сделаны и украшены, как обыкновенно; чубуки имели гибкие сафьяновые, украшенные витым золотом и оправленные на конце: один — слоновой костью, другой — эбеновым деревом с серебряной инкрустацией.
Мой отец, подходивший к каждой вещи по-своему, не так, как другие люди, говорил капралу, что ему следует рассматривать эти два подарка скорее как доказательство разборчивости своего брата, а не как знак его дружеских чувств. — Тому неприятно было, — говорил он, — надевать шапку еврея или курить из его трубки. — — Господь с вами, ваша милость, — отвечал капрал (приведя веское основание в пользу обратного мнения), — как это можно. — —
Шапка монтеро была ярко-красная, из самого тонкого испанского сукна, окрашенного в шерсти, и оторочена мехом, кроме передней стороны, где поставлено было дюйма четыре слегка расшитой шелком голубой материи; — должно быть, она принадлежала какому-нибудь португальскому каптенармусу, но не пехотинцу, а кавалеристу, как показывает самое ее название.
Капрал немало ею гордился, как вследствие ее качеств, так и ради ее дарителя, почему надевал ее лишь изредка, по самым торжественным дням; тем не менее ни одна шапка монтеро не служила для столь разнообразных целей; ибо во всех спорных вопросах, военных или кулинарных, если только капрал уверен был в своей правоте, — он ею клялся, — бился ею об заклад — или дарил ее.
— — В настоящем случае он ее дарил.
— Обязуюсь, — сказал капрал, разговаривая сам с собой, — подарить мою шапку монтеро первому нищему, который подойдет к нашей двери, если я не устрою этого дела к удовольствию его милости.
Исполнение взятого им на себя обязательства последовало уже на другое утро, когда произведен был штурм контрэскарпа между Нижним шлюзом и воротами Святого Андрея — по правую сторону, — и воротами Святой Магдалины и рекой — по левую.
То была самая достопамятная атака за всю войну, — самая доблестная и самая упорная с обеих сторон, — а также, должен прибавить, и самая кровопролитная, ибо одним только союзникам она стоила в то утро свыше тысячи ста человек, — не удивительно, что дядя Тоби к ней приготовился с особенной торжественностью.
Накануне вечером, перед отходом ко сну, дядя Тоби распорядился, чтобы парик рамильи[329], который много лет лежал вывернутый наизнанку в уголке старого походного сундука, стоявшего возле его кровати, был вынут и положен на крышку этого сундука, приготовленный к завтрашнему утру; — и первым движением дяди Тоби, когда он соскочил с кровати в одной рубашке, было, вывернувши парик волосами наружу, — надеть его. — — После этого он перешел к штанам; застегнув кушак, он сразу же опоясался портупеей и засунул в нее до половины шпагу, — но тут сообразил, что надо побриться и что будет очень неудобно заниматься бритьем со шпагой на боку, — тогда он ее снял. — — А попробовав надеть полковой кафтан и камзол, дядя Тоби встретил такую же помеху в своем парике, — почему снял и парик. Таким образом, хватаясь то за одно, то за другое, как это всегда бывает, когда человек торопится, — дядя Тоби только в десять часов, то есть на целых полчаса позже положенного времени, вырвался из дому.
Глава XXV
Едва только дядя Тоби обогнул угол тисовой изгороди, отделявшей огород от его лужайки, как увидел, что капрал уже начал без него атаку. — —
Позвольте мне чуточку остановиться, чтобы наглядно изобразить вам капралово снаряжение — и самого капрала в разгар атаки именно так, как это открылось взорам дяди Тоби, когда он повернул к будке, у которой трудился капрал, — — ведь другой такой картины не сыскать в природе, — — и никакое сочетание самого причудливого и фантастического, что в ней есть, не в состоянии произвести что-либо подобное.
Капрал — —
— — Ступайте бережно на его прах, вы, люди, отмеченные печатью гения, — ибо он был вам сродни. —
Выпалывайте начисто его могилу, вы, люди добронравные, — ибо он был ваш брат. — О капрал, будь ты в живых теперь, — — теперь, когда я в состоянии накормить тебя обедом и дать тебе приют, — как бы я за тобой ухаживал. Ты носил бы шапку монтеро всякий час дня и всякий день недели, — и если бы она износилась, я бы купил тебе две новых.
— — Но увы, увы, увы, теперь, когда я могу это сделать, невзирая на их преподобия, — случай упущен — потому что тебя уже нет; — дух твой улетел на те звезды, с которых он спустился, — и твое горячее сердце со всеми его обильными и открытыми сосудами обратилось в прах дольний.
— — Но что всё это — — что всё это по сравнению с той страшной страницей впереди, на которой взорам моим рисуется бархатный гробовой покров, убранный военными знаками отличия твоего господина — первого — лучшего из всех когда-либо живших на свете людей; — — на которой я увижу, верный слуга, как дрожащей рукой кладешь ты крестообразно на гроб шпагу его и ножны, а потом возвращаешься к дверям, бледный как полотно, чтобы взять под уздцы покрытого траурной попоной коня его и следовать за похоронными дрогами, как он тебе приказал; — на которой — все системы моего отца будут опрокинуты его горем, и я увижу, как, наперекор своей философии, он рассматривает полированную надгробную доску, дважды сняв с носа очки, чтобы вытереть росу, которой их увлажнила природа. — — Когда я увижу, с каким безутешным видом бросает он в могилу розмарин, и в ушах моих раздастся: — — О Тоби, в каком углу вселенной сыщу я тебе подобного?
— — Силы небесные, отверзшие некогда уста немого в этом несчастии и даровавшие плавную речь языку заики, — когда я дойду до этой страшной страницы, смилуйтесь, подайте мне руку помощи.
Глава XXVI
Капрал, приняв накануне вечером решение восполнить упомянутый большой пробел посредством устройства в разгар атаки чего-нибудь, похожего на непрерывный огонь против неприятеля, — не имел в виду в то время ничего больше, как только пускать табачный дым на город из одного из шести полевых орудий дяди Тоби, поставленных по обе стороны караульной будки; а так как в ту же минуту его осенила мысль, каким образом это осуществить, то хотя он и поручился своей шапкой, однако уверен был, что ей не грозит никакой опасности от неудачи его планов.
Прикинув в уме и так и этак, капрал вскоре нашел, что посредством двух своих турецких трубок, с придачей каждой из них у нижнего конца трех замшевых чубуков поменьше, продолженных таким же количеством жестяных трубочек, которые он предполагал вставить в запальные отверстия у пушек, обмазав их в этом месте глиной, а в местах их вхождения в сафьяновые чубуки плотно обвязав вощеным шелком, — он в состоянии будет открыть огонь из шести полевых орудий разом с такой же легкостью, как из одного.
— — Кто решится отрицать, что самые ничтожные мелочи подчас дают толчок для прогресса человеческого знания. Кто, прочитав первую и вторую постели правосудия моего отца, решится встать и сказать, из столкновения каких тел возможно и каких невозможно высечь свет, содействующий совершенству наук и искусств. — — — Небо, ты знаешь, как я их люблю; ты знаешь тайны сердца моего и то, что в эту самую минуту я бы отдал мою рубашку… — — Ты, Шенди, дуралей, — слышу я голос Евгения, — ведь их у тебя всего-навсего дюжина, — и ты эту дюжину разрознишь. — —
Не беда, Евгений; я бы снял с тела рубашку и дал пережечь ее на трут, только бы удовлетворить пытливого исследователя, желающего сосчитать, сколько искр можно всечь ей в зад при хорошем ударе хорошим кремнем и огнивом. — — А не думаете вы, что, всекая искры в нее, — он может случайно высечь кое-что из нее? Непременно.
Но этот проект я затрагиваю вскользь.
Капрал просидел большую часть ночи над усовершенствованием собственного проекта; хорошенько проверив свои орудия и зарядив их табаком до самого жерла, — он лег, довольный, спать.
Глава XXVII
Капрал выскользнул из дому минут за десять перед дядей Тоби, чтобы наладить свое снаряжение и пальнуть раза два по неприятелю до прихода дяди Тоби.
С этой целью он выстроил все шесть орудий тесно в ряд перед караульной будкой, оставив лишь посередине промежуток ярда в полтора, с тремя орудиями направо от него и тремя налево, чтобы удобнее было заряжать и т. д. — а может быть также, считая, что две батареи делают вдвое больше чести, нежели одна.
Сам капрал мудро занял пост в тылу, лицом к проходу и спиной к дверям караулки, дабы обезопасить себя с флангов. — — Он держал трубку из слоновой кости, принадлежавшую к батарее справа, между указательным и большим пальцами правой руки, — а трубку из эбенового дерева с серебром, которая принадлежала к батарее слева, между указательным и большим пальцами левой руки, — и, крепко упершись в землю правым коленом, как если бы он находился в первом ряду своего взвода, а на голову нахлобучив шапку монтеро, ожесточенно обстреливал перекрестным огнем, из обеих батарей одновременно, контрагарду напротив контрэскарпа, где должна была произойти атака в то утро. Первоначальным его намерением, как я уже сказал, было пустить на неприятеля один-два клуба табачного дыма; однако удовольствие, доставляемое капралу этим попыхиванием, было так велико, что он незаметно увлекся, затяжка следовала за затяжкой, и когда к нему подошел дядя Тоби, атака была уже в полном разгаре.
Счастье для моего отца, что дяде Тоби не пришлось составлять в тот день завещание.
Глава XXVIII
Дядя Тоби взял у капрала трубку из слоновой кости, — посмотрел на нее полминуты и отдал назад.
Меньше чем через две минуты дядя Тоби снова взял эту трубку, поднес ее почти к самым губам — — и поспешно вернул капралу во второй раз.
Капрал с удвоенной силой продолжал атаку, — дядя Тоби улыбнулся, — — — потом сделался серьезен, — потом снова на мгновение улыбнулся, — потом снова сделался серьезен, надолго. — — Дай-ка мне трубку из слоновой кости, Трим, — сказал дядя Тоби, — — дядя Тоби поднес ее к губам, — поспешно отдернул, — — бросил украдкой взгляд в сторону грабовой изгороди; — — — у дяди Тоби весь рот наполнился слюной: никогда еще его так не тянуло к трубке. — — Дядя Тоби удалился в будку с трубкой в руке.
— — Милый дядя Тоби, не ходи в будку с трубкой, — никто не может за себя поручиться с подобной штукой в таком уголке.
Глава XXIX
А теперь я попрошу читателя помочь мне откатить артиллерию дяди Тоби за сцену, — удалить его караульную будку и, если можно, очистить театр от горнверков и демилюнов, а также убрать с дороги все прочие его военные побрякушки; после этого, дорогой друг Гаррик, снимем нагар со свечей, чтобы они горели ярче, — подметем сцену новой метлой, — поднимем занавес и выведем дядю Тоби в новой роли, которую он сыграет совершенно неожиданным для вас образом; а все-таки, если жалость родственница любви — и храбрость ей не чужая, — вы достаточно видели дядю Тоби во власти двух названных чувств для того, чтобы подметить фамильное сходство между ними (если оно есть) к полному вашему удовлетворению.
Пустая наука, ты не оказываешь нам помощи ни в одном из подобных случаев — и только вечно сбиваешь с толку.
Дядя Тоби, мадам, отличался простодушием, так далеко уводившим его с извилистых тропинок, по которым обыкновенно движутся дела этого рода, что вы не можете — вам не под силу — составить об этом понятие; вдобавок ему свойственны были такой безыскусственный и наивный образ мыслей и такое чуждое всякой недоверчивости неведение складок и изгибов женского сердца, — — он стоял перед вами таким голым и беззащитным (когда не думал ни о каких осадах), что вы могли бы поместиться за одной из ваших извилистых дорожек и стрелять дяде Тоби прямо в сердце по десяти раз на день, если бы девяти раз, мадам, было недостаточно для ваших целей.
Прибавьте к тому же — — и это, в свою очередь, тоже смешивало все карты, мадам, — беспримерную природную стыдливость дяди Тоби, о которой я вам когда-то говорил и которая, к слову сказать, стояла бессмысленным часовым на страже его чувств, так что вы могли бы скорее… Куда же, однако, я забрался? Эти размышления приходят мне в голову, по крайней мере, на десять страниц раньше, чем надо, и отнимают время, которое я должен уделить фактам.
Глава XXX
Из немногочисленных законных сыновей Адама, сердца которых никогда не знали, что такое жало любви, — (женоненавистников я отсюда исключаю, считая их всех незаконнорожденными) — — девять десятых, добившихся этой чести, составляют величайшие герои древней и новой истории; ради них я бы хотел достать со дна колодца, хотя бы только на пять минут, ключ от моего кабинета, чтобы поведать вам их имена — припомнить их я не в состоянии, — так благоволите пока что принять вместо них вот какие. — —
Жили на свете великий король Альдрованд, и Босфор, и Каппадокий, и Дардан, и Понт, и Азий, — — — не говоря уж о твердокаменном Карле XII, с которым ничего не могла сделать даже графиня К***. — — — Жили на свете Вавилоник, и Медитерраней, и Поликсен, и Персик, и Прусик, из которых ни один (за исключением Каппадокия и Понта, на которых падают некоторые подозрения) ни разу не склонился перед богиней любви. — — Правда, у них у всех были другие дела — — как и у дяди Тоби — пока Судьба — пока Судьба — говорю, позавидовав тому, что его покрытое славой имя перейдет в потомство наравне с именами Альдрованда и прочих, — — не состряпала предательски Утрехтского мира[330].
Поверьте мне, милостивые государи, это было наихудшее из всех ее дел в том году.
Глава XXXI
В числе многих дурных последствий Утрехтского мира было то, что он едва не вселил дяде Тоби отвращения к осадам; и хотя впоследствии вкус к ним у него восстановился, однако даже Кале не оставил в сердце Марии[331] такого глубокого шрама, как Утрехт в сердце дяди Тоби. До конца своей жизни он не мог слышать слово Утрехт, по какому бы поводу оно ни произносилось, — не мог даже читать известий, заимствованных из Утрехтской газеты, без тяжкого вздоха, как если бы сердце его разрывалось пополам.
Мой отец, который был великим разгадчиком мотивов и, стало быть, человеком, с которым было весьма опасно садиться рядом, — ибо когда вы смеялись или плакали, он обыкновенно знал мотивы вашего смеха или слез гораздо лучше, нежели вы сами, — отец всегда в подобных случаях утешал дядю Тоби словами, которые ясно показывали, что, по его мнению, в этом деле дядя Тоби больше всего огорчен был потерей своего конька. — — Не горюй, брат Тоби, — — говорил он, — бог даст, на днях у нас снова возгорится война; а когда она начнется, — воюющие державы, как они ни хлопочи, не могут помешать нам вступить в игру. — — Пусть-ка попробуют, дорогой Тоби, — прибавлял он, — занять страну, не заняв городов, — или занять города, не подвергнув их осаде.
Дядя Тоби никогда не принимал благосклонно этих косвенных ударов отца по его коньку. — — Он находил их неблагородными; тем более что, метя в коня, отец задевал также и всадника, да вдобавок еще по самому малопочтенному месту, какое только может подвергнуться удару; вот почему в таких случаях дядя Тоби всегда клал на стол свою трубку, чтобы защищаться с большей горячностью, чем обыкновенно.
Я сказал читателю два года тому назад, что дядя Тоби не был красноречив, и на той же самой странице привел пример, опровергающий это утверждение. — Повторяю сказанное и снова привожу факт, ему противоречащий. — — Дядя Тоби не был красноречив, — ему не легко давались длинные речи, — и он терпеть не мог речей цветистых; но бывали случаи, когда поток выходил из берегов и устремлялся с такой силой по непривычному руслу, что в некоторых местах дядя Тоби по меньшей мере равнялся Тертуллиану[332] — а в других, по моему мнению, бесконечно превосходил его.
Одна из этих апологетических речей дяди Тоби, произнесенная однажды вечером перед ним и Йориком, так понравилась отцу, что он ее записал, перед тем как лечь спать.
Мне посчастливилось ее разыскать в бумагах отца со вставками там и здесь его собственных замечаний, заключенных в квадратные скобки, вот так [ ], и с надписью:
«Оправдание братом Тоби правил и поведения, коих он держится, желая продолжения войны».
Могу честно сказать: я перечитал эту апологетическую речь дяди Тоби сто раз и считаю ее образцом искусной защиты, проникнутой благороднейшим духом рыцарства и правилами высокой нравственности, почему и привожу ее здесь слово в слово (с приписками между строк и всем прочим), так, как я ее нашел.
Глава XXXII
Апологетическая речь дяди Тоби
Я знаю, брат Шенди, что профессиональный военный, желая войны, как желал ее я, — производит дурное впечатление в обществе — — и что, как бы ни были справедливы и чисты его намерения, — нелегко ему бывает оправдаться перед людьми, на взгляд которых он это делает по эгоистическим соображениям. —
Вот почему, если солдат человек благоразумный, каковым он может быть без малейшего ущерба для своей храбрости, он, разумеется, не обмолвится о своем желании перед недругами; ибо, что бы он ни говорил, недруг ему не поверит. — — Он остережется его высказать даже перед другом, — дабы не уронить себя в его мнении. — Но когда сердце его переполнено и его заветные мечты ищут выхода, он прибережет их для ушей брата, который знает его в совершенстве, которому известны его истинные взгляды, наклонности и правила чести. Каким был я, надеюсь, в этом отношении, брат Шенди, мне говорить не приходится, — — гораздо хуже, я это знаю, чем должно было, — и даже, может быть, хуже, чем сам я думаю. Но каков я ни есть, дорогой брат Шенди, вы, вскормленный той же грудью, что и я, — — вы, с которым я воспитывался с колыбели — и от которого с первых наших детских игр и до сего времени я не утаил ни одного поступка в моей жизни и даже, пожалуй, ни одного помысла, — — каков я ни есть, братец, вы не можете не знать меня со всеми моими пороками, а также со всеми слабостями, присущими моему возрасту, моему характеру, моим страстям или моему разумению.
Скажите же мне, дорогой брат Шенди, который из этих недостатков дает вам право предполагать, будто брат ваш, осудив Утрехтский мир и жалея, что война не продолжалась с должной решительностью еще некоторое время, руководился недостойными соображениями; — или же право считать его желание воевать желанием продолжать избиение своих ближних, — — желанием увеличить число рабов и изгнать еще больше семейств из мирных жилищ — просто для собственного удовольствия? — — Скажите мне, брат Шенди, на каком моем проступке вы основываете свое неблагоприятное мнение? — — [Ей-богу, милый Тоби, я не знаю за тобой никаких проступков, кроме одного: ты взял у меня в долг сто фунтов на продолжение этих проклятых осад.]
Если, будучи школьником, я не мог слышать бой барабана без того, чтобы не забилось сердце, — разве это моя вина? — Разве я насадил в себе эту наклонность? — — Разве я забил в душе моей тревогу, а не Природа?
Когда «Гай граф Ворик»[333], «Паризм», «Паризмен», «Валентин и Орсон» и «Семь английских героев» ходили по рукам в нашей школе, — — разве я не купил их все на мои карманные деньги? Разве это было своекорыстно, братец Шенди? Когда мы читали про осаду Трои, длившуюся десять лет и восемь месяцев, — — хотя с той артиллерией, какой мы располагали под Намюром, город можно было взять в одну неделю, — разве не был я опечален гибелью греков и троянцев столько же, как и другие наши школьники? Разве не получил я трех ударов ферулой, двух по правой руке и одного по левой, за то, что обозвал Елену стервой? Разве кто-нибудь из вас пролил больше слез по Гекторе? И когда царь Приам пришел в греческий стан просить о выдаче его тела и с плачем вернулся в Трою, ничего не добившись, — вы знаете, братец, я не мог есть за обедом.
— — Разве это свидетельствовало о моей жестокости? И если кровь во мне закипела, брат Шенди, а сердце замирало при мысли о войне и о походной жизни, — разве это доказательство, что оно не может также скорбеть о бедствиях войны?
О брат! Одно дело для солдата стяжать лавры — и другое дело разбрасывать кипарисы. — [Откуда узнал ты, милый Тоби, что древние употребляли кипарис в траурных обрядах?]
— — Одно дело для солдата, брат Шенди, рисковать своей жизнью — прыгать первым в траншею, зная наверно, что его там изрубят на куски; — — одно дело из патриотизма и жажды славы первым ворваться в пролом, — держаться в первых рядах и храбро маршировать вперед под бой барабанов и звуки труб, с развевающимися над головой знаменами; — — одно дело, говорю, вести себя таким образом, брат Шенди, — и другое дело размышлять о бедствиях войны — и сокрушаться о разорении целых стран и о невыносимых тяготах и лишениях, которые приходится терпеть самому солдату, орудию этих зол (за шесть пенсов в день, если только ему удается их получить).
Надо ли, чтобы мне говорили, дорогой Йорик, как это сказали вы в надгробном слове о Лефевре, что столь кроткое и мирное создание, как человек, рожденное для любви, милосердия и добрых дел, к этому не предназначено?
— — Но отчего не прибавили вы, Йорик, что если мы не предназначены к этому природой, — то нас к этому принуждает необходимость? — Ибо что такое война? что она такое, Йорик, если вести ее так, как мы ее вели, на началах свободы и на началах чести? — что она, как не объединение спокойных и безобидных людей, со шпагами в руках, для того, чтобы держать в должных границах честолюбцев и буянов? И небо свидетель, брат Шенди, что удовольствие, которое я нахожу в этих вещах, — и в частности, бесконечные восторги, которые были мне доставлены моими осадами на зеленой лужайке, проистекали у меня и, надеюсь, также и у капрала, от присущего нам обоим сознания, что, занимаясь ими, мы служили великим целям мироздания.
Глава XXXIII
Я сказал читателю-христианину — — говорю: христианину — — — в надежде, что он христианин, — если же нет, мне очень жаль — — я прошу его только спокойно поразмыслить и не валить всю вину на эту книгу. —
Я сказал ему, сэр, — — ведь, говоря начистоту, когда человек рассказывает какую-нибудь историю таким необычным образом, как это делаю я, ему постоянно приходится двигаться то вперед, то назад, чтобы держать всё слаженным в голове читателя, — — и если я не буду теперь в отношении моего собственного рассказа вести себя осмотрительнее, чем раньше, — — теперь, когда мною изложено столько расплывчатых и двусмысленных тем с многочисленными перерывами и пробелами в них, — и когда так мало проку от звездочек, которые я тем не менее проставляю в некоторых самых темных местах, зная, как легко люди сбиваются с пути даже при ярком свете полуденного солнца — — ну вот, вы видите, что теперь и сам я сбился. — — —
Но в этом виноват мой отец; и если когда-нибудь будет анатомирован мой мозг, вы без очков разглядите, что отец оставил там толстую неровную нитку вроде той, какую можно иногда видеть на бракованном куске батиста: она тянется во всю длину куска, и так неровно, что вы не в состоянии выкроить из него даже ** (здесь я снова поставлю пару звездочек) — — или ленточку, или напальник без того, чтобы она не показалась или не чувствовалась. — —
Quanto id diligentius in liberis procreandis cavendum[334], говорит Кардан[335]. Сообразив все это и приняв во внимание, что, как вы видите, для меня физически невозможно возвращение к исходному пункту — — — —
Я начинаю главу сызнова.
Глава XXXIV
Я сказал читателю-христианину в начале главы перед апологетической речью дяди Тоби, — хотя там я употребил не тот троп, которым воспользуюсь теперь, — что Утрехтский мир едва не породил такой же отчужденности между дядей Тоби и его коньком, какую он создал между королевой и остальными союзными державами[336].
Иногда человек слезает со своего коня в негодовании, как бы говоря ему: «Скорее я до скончания дней моих буду ходить пешком, сэр, чем соглашусь проехать хотя бы милю на вашей спине». Но про дядю Тоби нельзя было сказать, что он слез со своего конька с таким чувством; ибо он, строго говоря, не слезал с него вовсе, — скорее, конь сбросил его с себя — — — и даже в некотором роде предательски, что показалось дяде Тоби в десять раз более обидным. Пускай жокеи политические улаживают эту историю как им угодно, — — а только, повторяю, она породила некоторую холодность между дядей Тоби и его коньком. От марта до ноября, то есть все лето после подписания мирных статей, дядя не имел в нем надобности, если не считать коротких прогулок изредка, чтобы посмотреть, разрушаются ли укрепления и гавань Дюнкерка, согласно условию в договоре.
Французы всё то лето обнаруживали так мало готовности приступить к этой работе, и мосье Тугге, делегат от властей Дюнкерка, представил столько слезных прошений королеве, — умоляя ее величество обрушить свои громы на одни лишь военные сооружения, если они навлекли на себя ее неудовольствие, — но пощадить — пощадить мол ради мола, который в незащищенном виде мог бы явиться, самое большее, предметом жалости, — — и так как королева (ведь она была женщина) по природе была сострадательна — и ее министры тоже, ибо в душе они не желали разрушения городских укреплений по следующим конфиденциальным соображениям * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * * , — то в результате все двигалось очень медленно на взгляд дяди Тоби; настолько, что лишь через три месяца после того, как они с капралом построили город и приготовились его разрушить, разные коменданты, интенданты, делегаты, посредники и управители позволили ему приступить к работе. — — Пагубный период бездеятельности!
Капрал был за то, чтобы начинать разрушения с пролома в крепостных валах или главных укреплениях города. — — Нет, — — это никуда не годится, капрал, — — сказал дядя Тоби, — ведь если мы возьмемся за работу таким образом, то английский гарнизон в городе ни одного часу не будет в безопасности, ибо если французы вероломны… — Они вероломны, как дьяволы, с позволения вашей милости, — сказал капрал. — — Мне всегда больно это слышать, Трим, — сказал дядя Тоби, — ведь у них нет недостатка в личной храбрости, и если в крепостных валах сделан пролом, они могут в него проникнуть и завладеть крепостью, когда им вздумается. — — — Пусть только сунутся, — промолвил капрал, поднимая обеими руками заступ, словно намереваясь сокрушить все кругом, — пусть только сунутся — — с позволения вашей милости — — если посмеют. — — В таких случаях, капрал, — сказал дядя Тоби, скользнув правой рукой до середины своей трости и поднимая ее перед собой наподобие маршальского жезла, с протянутым вперед указательным пальцем, — — в таких случаях коменданту не приходится разбирать, что посмеет сделать неприятель — и чего он не посмеет; он должен действовать осмотрительно. Мы начнем с внешних укреплений, как со стороны моря, так и со стороны суши, в частности с форта Людовика, наиболее удаленного из всех, и сроем его в первую очередь, — а затем разрушим и все остальные, один за другим, по правую и по левую руку, по мере нашего приближения к городу; — — — потом разрушим мол — и засыплем гавань, — — потом отступим в крепость и взорвем ее; а когда все это будет сделано, капрал, мы отплывем в Англию. — Да ведь мы в Англии, — проговорил капрал, приходя в себя. — — Совершенно верно, — сказал дядя Тоби, — — взглянув на церковь.
Глава XXXV
Все такие обманчивые, но усладительные совещания между дядей Тоби и Тримом относительно разрушения Дюнкерка — на миг возвращали дяде Тоби ускользавшие от него удовольствия. — — Все-таки — все-таки тягостное то было время — померкшее очарование расслабляло душу, — Тишина в сопровождении Безмолвия проникла в уединенный покой и окутала густым флером голову дяди Тоби, — а Равнодушие с обмяклыми мускулами и безжизненным взглядом спокойно уселось рядом с ним в его кресло. — — Амберг, Рейнсберг, Лимбург, Гюи, Бонн в одном году и перспектива Ландена, Треребаха, Друзена, Дендермонда на следующий год теперь уже не учащали его пульса; — сапы, мины, заслоны, туры и палисады не держали больше в отдалении этих врагов человеческого покоя; — дядя Тоби не мог больше, форсировав французские линии за ужином, когда он ел свое яйцо, прорваться оттуда в сердце Франции, — — переправиться через Уазу, и, оставив открытой в тылу всю Пикардию, двинуться прямо к воротам Парижа, а потом заснуть, убаюканный мечтами о славе; — ему больше не снилось, как он водружает королевское знамя на башне Бастилии, и он не просыпался с его плеском в ушах.
— — Образы более нежные — — более гармонические вибрации мягко прокрадывались в его сон; — — военная труба выпала у него из рук, — — он взял лютню, сладкогласный инструмент, деликатнейший, труднейший из всех, — — как-то ты заиграешь на нем, милый дядя Тоби?
Глава XXXVI
По свойственной мне неосмотрительности я раза два выразил уверенность, что последующие заметки об ухаживании дяди Тоби за вдовой Водмен, если я найду когда-нибудь время написать их, окажутся одним из самых полных компендиев основ и практики любви и волокитства, какие когда-либо были выпущены в свет. — — Так неужели вы собираетесь отсюда заключить, что я намерен определять, что такое любовь? Сказать, что она отчасти бог, а отчасти диавол, как утверждает Плотин — — —
— — — Или же, при помощи более точного уравнения, обозначив любовь в целом цифрой десять, — определить вместе с Фичино[337], «сколько частей в ней составляет первый и сколько второй»; — или не является ли вся она, от головы и до хвоста, одним огромным диаволом, как взял на себя смелость провозгласить Платон, — самонадеянность, относительно которой я не выскажу своего мнения, — но мое мнение о Платоне то, что он, по-видимому, судя по этому примеру, очень напоминал по складу своего характера и образу мыслей доктора Бейнярда, который, будучи большим врагом вытяжных пластырей и считая, что полдюжины таких пластырей, поставленных одновременно, так же верно способны стащить человека в могилу, как запряженные шестеркой похоронные дроги, — немного поспешно заключал, что сам сатана есть не что иное, как огромная шпанская муха. — —
Людям, которые позволяют себе такие чудовищные вольности в доказательствах, я могу сказать только то, что Назианзин говорил (в полемическом задоре, конечно) Филагрию — —
«῏Ευγε!» Чудесно. Замечательное рассуждение, сэр, ей-богу, — «οτι φιλοσοφεις εν Παθεσι» — вы весьма благородно стремитесь к истине, философствуя о ней в сердцах и в порыве страсти.
По этой же причине не ждите от меня, чтобы я стал терять время на исследование, не является ли любовь болезнью, — — или же ввязался в спор с Разием и Диоскоридом[338], находится ли ее седалище в мозгу или в печени, — потому что это вовлекло бы меня в разбор двух прямо противоположных методов лечения страдающих названной болезнью, — — метода Аэция[339], который всегда начинал с охлаждающего клистира из конопляного семени и растертых огурцов, — после чего давал легкую настойку из водяных лилий и портулака, — в которую он бросал щепотку размельченной в порошок травы Ганея — и, когда решался рискнуть, — свой топазовый перстень.
— — — И метода Гордония[340], который (в пятнадцатой главе своей книги De amore[341]) предписывает колотить пациентов «ad putorem usque» — — пока они не испортят воздух.
Все это изыскания, которыми отец мой, собравший большой запас знаний подобного рода, будет усердно заниматься во время любовной истории дяди Тоби. Я только скажу наперед, что от своих теорий любви (которыми, кстати сказать, он успел измучить дядю Тоби почти столько же, как сама дядина любовь) — он сделал только один шаг в область практики: — — — при помощи пропитанной камфорой клеенки, которую ему удалось всучить вместо подкладочного холста портному, когда тот шил дяде Тоби новую пару штанов, он добился Гордониева действия на дядю Тоби, но только не таким унизительным способом.
Какие от этого произошли изменения, читатель узнает в свое время; к рассказанному анекдоту тут можно добавить лишь то, — — что, каково бы ни было действие этого средства на дядю Тоби, — — оно имело крайне неприятное действие на воздух в комнатах, — — и если бы дядя Тоби не заглушал его табачным дымом, оно могло бы иметь неприятное действие также и на моего отца.
Глава XXXVII
— — Это постепенно выяснится само собой. — Я только настаиваю на том, что я не обязан давать определение, что такое любовь; и до тех пор, пока я буду в состоянии рассказывать понятно мою историю, пользуясь просто словом любовь и не связывая его с иными представлениями, кроме тех, что свойственны мне наряду с остальными людьми, зачем мне вступать с ними в разногласие раньше времени? — — Когда двигаться таким образом дальше будет невозможно — и я совсем запутаюсь в этом таинственном лабиринте, — ну, тогда мое мнение, разумеется, придет мне на выручку — и выведет меня из него.
Теперь же, надеюсь, меня достаточно поймут, если я скажу читателю, что дядя Тоби влюбился.
Не то чтобы это выражение было мне сколько-нибудь по душе; ведь сказать, что человек влюбился, — или что он глубоко влюблен, — — или по уши влюблен, — а иногда даже ушел в любовь с головой, — значит создать представление, что любовь в некотором роде ниже человека. — Мы возвращаемся, таким образом, к мнению Платона, которое, при всей божественности этого автора, — я считаю заслуживающим осуждения и еретическим. — Но довольно об этом.
Итак, пусть любовь будет чем ей угодно, — дядя Тоби влюбился.
И весьма возможно, друг читатель, что при таком искушении — и ты бы влюбился; ибо никогда глаза твои не созерцали и вожделение твое не желало ничего более вожделенного, чем вдова Водмен.
|
The script ran 0.022 seconds.