1 2 3 4 5
Два часа назад, пока Лена переодевалась, Коротеев почему-то вспомнил свой разговор с Трифоновым. Уверял, что я окажусь в нелепом положении, а в нелепом положении оказался он. Я уж не говорю о выговоре, но ведь он называл проект Соколовского «очковтирательством». А предложение дельное. Я сказал Голованову, что мы должны думать не только о сдаче заказа, но об интересах заказчиков. Демин, к счастью, вмешался. Заказчики, разумеется, ухватились. Трифонов всегда в хвосте. У него вся жизнь в четырех глаголах: подсказать, поправить, одернуть, проработать… Впрочем, дело не в этом. Год назад я сидел и думал о Журавлеве. Теперь все валю на Трифонова. Важно другое: как ведет себя товарищ Коротеев? Лена это поняла до меня. Может быть, потому, что женщины чувствительней? Не знаю. Лене легче, она многого не пережила… Лицо Коротеева помрачнело. Но в эту минуту вошла Лена. Ей очень шло новое летнее платье, зеленовато-голубое. Он обнял ее. Она засмеялась: «Не помни! Нам идти пора…» И снова Лена увидала на лице Дмитрия Сергеевича ту светлую, едва приметную улыбку, которая не покидала его все последнее время.
Вырубин не вспоминал прошлого: прошлое в нем жило, и тяготило его, и придавало устойчивость, силу. Он объяснял Соколовскому, что стимуляторы роста могут успешно применяться для предотвращения предуборочного спада плодов. И то, что он может отдаваться любимому делу, что он сидит с друзьями в уютной комнате, что наперекор всему он жив, его молодило. Надежда Егоровна подумала: никогда не сказала бы, что он на пять лет старше меня…
Она спросила Лену:
— Как у вас экзамены прошли? Вы ведь волновались за одного мальчика.
Лена рассмеялась.
— У Васи все пятерки, четверка только по английскому, да и то несправедливо… Разве вы не видите, Надежда Егоровна, какая я веселая? Я ведь действительно за него ужасно волновалась. Молодец, не подвел…
Соня порой теряла нить разговора, отвечала невпопад. Она слышала, что Брайнин говорит с Коротеевым о заводе, а потом задумалась. Брайнин ее спросил:
— Ну как, по-твоему, где приятнее — в Пензе или дома?
Она ответила:
— У нас совершенно другой профиль…
Все рассмеялись. Наум Борисович игриво сказал:
— Ты не можешь ни о чем другом думать. Кажется, ты оставила в Пензе сердце?
Соня покраснела. Веду себя неприлично. А Наум Борисович удивился: попал в точку…
Соня сидела рядом с Верой Григорьевной, они разговаривали вполголоса.
— Андрея Ивановича нет, — сказала Вера. — Вот кто радовался бы! За неделю до его смерти я ему сказала, что у меня настроение хорошее — обещают отремонтировать больницу. И ему сразу стало легче. А сегодня, по моему, все веселые, даже Брайнин…
Соня подумала: отцу я бы все рассказала. Он мне говорил, что у меня зачем-то на сердце обручи. А теперь обручей нет, Савченко это знает… Смешно — мама его зовет Гришей, а я о нем всегда думаю «Савченко» — со дня, когда познакомились. Да и в ту ночь…
Наум Борисович попросил разрешение послушать радио: интересно, что говорят о предстоящей встрече глав правительств. Оказалось, поздно — конец «последних известий». Они узнали только, что шведские туристы собираются в Ленинград, что футбольный матч кончился со счетом три — ноль в пользу «Динамо» и что завтра ожидается переменная облачность, ветер слабый, температура утром восемнадцать.
Потом раздалось пение: диктор объяснил — это известный французский певец.
Улицы Парижа, серые и голубые.
Я иду один, со мной идет печаль…
Соня не выдержала, подошла к приемнику. Какая грустная песенка! Где-то далеко Париж. Савченко идет один. А рядом печаль…
Надежда Егоровна сказала Брайнину, который сидел на другом конце стола:
— Савченко-то в Париже…
— Это хорошие признаки: сторонникам политики с позиции силы не удается, так сказать, воспрепятствовать культурному и экономическому обмену…
Жена Брайнина следила за Соней. Наум, как всегда, попал пальцем в небо. Я знала, что Савченко не отступит…
Все встали. Соколовский, смеясь, рассказывал Леониду Борисовичу, как на московском аэродроме он увидел подвыпившего американца в огромной меховой шапке:
— Жара была страшная. Все на него глядели, а он объяснял: «Я красный казак…»
Надежда Егоровна расспрашивала Лену про Шурочку. Лена показала фотографии. Надежда Егоровна расчувствовалась:
— Хорошенькая! Когда они маленькие, волнуешься. А вырастут — еще труднее… Но она у вас веселенькая…
— Это она с котом Леонида Борисовича разыгралась. Он кота завел…
Брайнин подошел с бокалом к Соколовскому.
— За успех вашего проекта, Евгений Владимирович!
Они чокнулись.
Вера Григорьевна в углу о чем-то разговаривала с Соней; обе были оживлены и смущены. А когда Вера смущалась, она становилась похожей на молоденькую девушку. Надежда Егоровна шепнула Соколовскому:
— Посмотрите, Евгений Владимирович. Можно подумать, что они раскрывают друг другу сердечные тайны.
Соколовский улыбнулся
— Может быть, и так…
До Коротеева долетела одна фраза Сони:
— Я раньше думала, что все сложнее. А теперь мне кажется, что все проще, наверно, в этом вся сложность…
Когда Коротеев возвращался домой с Леной, она говорила:
— Я Веру хорошо знаю. Ведь она даже, когда ко мне приходит, всегда что-нибудь придумает — или книгу забыла вернуть, или Шурочка плохо выглядит… Горохов ее называет «рак-отшельник». Никогда я не могла себе представить, что она пойдет в гости. А ты видел, какая она была веселая?.. Скрывала от всех про Соколовского, а сегодня при Брайнине сказала ему: «Я пойду к тебе…» Я за нее так радуюсь! Ты не представляешь себе, Митя, какой она чудесный человек!
Потом Лена замолкла. Они шли, взявшись за руки, как дети.
Лена думала теперь о муже. Наверно, я не все знаю в его жизни, да и что знаю, не могу понять до конца… Эти дни он веселый, но завтра на него может найти то, прежнее… Все равно, кажется, я теперь не растеряюсь: знаю, он сильный, справится…
— Митя, о чем ты думаешь?
Он остановился, чуть удивленно поглядел на нее и все с той же легкой полуулыбкой ответил:
— Не знаю…
Навстречу неслась машина, и на секунду фары осветили лицо Коротеева: высокий лоб, упрямые складки возле рта.
17
Накануне своего отъезда в Пензу Соня зашла к Володе. Он работал — рисовал для плаката банки с рыбными консервами.
— Знаешь, Володя, я хочу перевестись сюда. Конечно, твой Журавлев постарается мне попортить кровь, но я думаю, что все-таки отпустят.
Соня боялась, что брат начнет расспрашивать, почему она решила перевестись, но Володя в ответ улыбнулся:
— Я очень рад за тебя. Понимаешь, очень…
Помолчав, он сказал:
— Кстати, если ты будешь с мамой, я смогу уехать.
— Ты собираешься в Москву?
— Ни в коем случае! В общем я никуда не собираюсь, сказал скорее отвлеченно…
— Володя, у тебя какие-нибудь неприятности?
— Напротив, все в полном порядке.
— Почему ты хандришь?
— Не знаю. Очевидно, оттого, что хорошая погода, весна. Обратная реакция…
— Я тебя очень мало видела. Кто это Бушагин?
— Человек.
— Я понимаю, что человек. Но почему ты все время с ним? Он тебе нравится?
— В общем — да.
— Говорят, что он горький пьяница.
— Это преувеличено. Он ведь бухгалтер, ему приходится считать деньги. Выпивает. Иногда без этого трудно…
— Володя, я боюсь, что ты дуришь. Ты мне писал, что мы должны помнить отца, держаться друг за друга. А я вот уезжаю, и ты в таком состоянии. Обещай мне, что ты постараешься быть пободрее, а в случае чего напишешь. Обещаешь?
— Конечно, — он вдруг засмеялся. — Обещать, кстати, нетрудно. Я уж столько надавал обещаний! А вот выполнить… Сонечка, не сердись! Право, постараюсь…
Он и Надежда Егоровна проводили Соню. Прощаясь, она неожиданно сказала матери:
— Может быть, я скоро вернусь. До свидания!
Володя долго махал платком, а глаза у него были грустные.
В купе сидели женщина с крохотной девочкой, командировочный, который, как только поезд тронулся, начал уютно похрапывать, прижимая к себе невероятно пухлый, потрепанный портфель, и юноша, по виду студент. Девочка все время пыталась подойти к Соне, но мать ее не пускала. Студент сказал Соне:
— Нечего сказать, скорый! Тащится, как реактивная черепаха…
Соня, занятая своими мыслями, не ответила. Тогда студент раскрыл книжку и больше не заговаривал.
Соня вынула из сумки письмо Савченко. Ужасно долго шло! А я не понимала, почему молчит…
Она решила перечитать письмо, хотя, кажется, знала его наизусть.
«Не обижайся, Соня, и не думай плохого, я много раз начинал тебе писать, но не выходило. Конечно, у нас мало свободного времени: то осматриваем достопримечательности, то на заводах, то обеды — французы очень гостеприимны, а обедают здесь два раза в день. Все-таки я не поэтому тебе не писал, было время и побродить одному по городу и поговорить с тобой. Но на бумаге ничего не получалось, боюсь, что и теперь не получится.
Наверно, тебя прежде всего интересует, какой Париж. Красивый, даже красивее, чем я думал. Эйфелева башня или Елисейские поля меня мало тронули, хотя сотрудник торгпредства сразу нам это показал и сказал, что теперь мы видели самое интересное. Но на набережных Сены есть удивительные места: река свинцовая, чешуйчатая, а ночью вся в цветных камнях от фонарей, баржи, и на них живут семьи, на набережных букинисты, причем они кажутся еще более древними, чем их книжки, дома пепельные, каштаны, под ними скамейки и парочки, люди проходят, а они не обращают внимания — целуются. Есть улочки до того узкие, что, пожалуй, Журавлев не прошел бы. Много изумительных старых зданий. Цветы повсюду — в парках, в витринах магазинов, на ручных тележках, чуть ли не на каждой женщине. На заводах, куда нас водили, много интересного и в устройстве и в оборудовании, но много и хлама. А вот люди мне понравились: очень живые, любят пошутить, работают быстро и как-то легко.
Одним словом, Париж красив до того, что за сердце хватает, и, он печальный — трудно объяснить, почему. Не подумай, что люди на улицах мрачные, наоборот, они скорее веселые. Конечно, в рабочих кварталах порой бедновато, там можно увидеть и озабоченные лица женщин. Но там же я видел карусели на площадях, танцульки. И все-таки в целом остается привкус грусти. Будь здесь Сабуров, он, наверно, смог бы объяснить, почему. Я о нем часто здесь думаю, вероятно, потому, что город красивый, и потому, что французы любят живопись. А может быть, не от этого. Он меня научил видеть. Вот я написал, что он понял бы, откуда печаль Парижа. А я не знаю, как это объяснить.
Соколовский мне говорил, что пока он работает над проектом или его отстаивает, он увлечен и все равно радуется или злится, но чувствует себя замечательно, а когда все доделано, пущено в производство, настроение сразу спадает. У меня впечатление, что все давным-давно доделано, и сейчас нет ни проектов, ни волнений, может быть, печаль именно от этого, не знаю.
Я прежде не представлял себе, как живут французы, и многое меня удивило. Здесь тоже имеют самое смутное представление о нашей жизни. Я разговорился с одним инженером; он, очевидно, читает газеты, где о нас пишут нечто несусветное, удивлялся нашей технической осведомленности, спросил меня, женат ли я, совершенно искренне удивился, что у нас можно жениться, можно и не расписываться, что это зависит от желания. А один рабочий мне говорил, что в Советском Союзе все всегда веселые, с жаром доказывал, что наши люди на фото только улыбаются. Конечно, в каком-то отношении это глупость. Разве я мог улыбаться, когда думал, что ты меня забыла, или когда выносили выговор Соколовскому? Все это не так.
Но вот что правда: когда я вспоминаю наш город, наш завод, мне становится веселее, хотя я ничего не скрашиваю, вижу и плохие мостовые, и облупленные фасады, и физиономию Хитрова, и вообще сотни неурядиц. Соня, ты, наверно, удивишься, почему я пишу «наш завод», «наш город», хотя знаю, что ты через десять дней будешь в Пензе. Но я тебя уже вижу со мной, — надеюсь, ты не возражаешь? Все-таки я ничего тебе еще не объяснил, когда здесь, среди всей красоты Парижа, я думаю о нашем городе, моя любовь там, жизнь моя там, не только потому, что это — родное, а и потому, что мы что-то придумали, еще много придумаем. Мне лично дома куда интереснее, больше забот, но и больше всего впереди.
Не подумай, что я пишу корреспонденцию в газету, я просто часто ловлю себя на том, что в голове наши дела. Хочу поскорее узнать, чем кончилось обсуждение проекта Соколовского. Мне как-то странно, что он никогда не был в Париже; он ведь мне говорил именно то, что я здесь переживаю. У меня такое ощущение, что он стоит на башне и видит далеко-далеко. Если ты случайно его встретишь, скажи, что я о нем часто вспоминаю.
Кланяйся, конечно, Надежде Егоровне и Володе. А Володе скажи, что здесь на каждом шагу художники, есть улицы, где что ни дом, то выставка. Я видел очень хорошие картины. А теперь другое, но этого ты ему не говори: у него в характере что-то французское; я здесь заметил, что часто человек, которому грустно, шутит, смеется, а собрались как-то инженеры, мы выпили, все были веселые, и тогда они начали петь печальные песни.
Ты видишь, что писателя из меня не выйдет, исписал шесть страничек и не сказал самого главного, отдаленно не знаю, как об этом сказать.
Соня, по-моему, ты все знаешь без слов. Хочется скорее к тебе! Если я потом расскажу Голикову, что считал дни, которые оставались до отъезда, он решит, что я лицемерю, а это так. Но что тут сказать? Когда мне казалось, что все безнадежно, я мог бы написать о любви хоть сто страниц, а сейчас ничего не выходит.
Соня, здесь сирень уже отцвела, но я все помню, я с тобой, и если бы не писать, а говорить, как тогда!.. Да и говорить не нужно…
Из Москвы приеду в Пензу, хотя бы на один час!
Твой Г. С а в ч е н к о»
Соня положила письмо в сумочку и закрыла глаза. Девочка снова подошла к ней. У нее была большая голова и прозрачные, изумленные глаза.
— Я тебе говорю, не приставай к тете, — сказала мать.
Соня открыла глаза и улыбнулась девочке.
1953-1955
|
The script ran 0.007 seconds.