Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Джордж Элиот - Миддлмарч [1872]
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Роман английской писательницы Джордж Элиот (1819–1880) «Мидлмарч» посвящен жизни английской провинции 1830-х годов. Автор с большой тонкостью и глубиной изображает конфликт между благородными, целеустремленными людьми передовых взглядов и тупым, ханжеским обществом стяжателей и мещан. Джордж Элиот. Мидлмарч. Издательство «Правда». Москва. 1988. Перевод с английского: И. Гуровой и Е. Коротковой.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 

Но Лидгейт собирался поговорить с Доротеей и без совета мистера Брука. Она не присутствовала при том, как ее дядя перечислял приятные способы, с помощью которых жизнь в Лоуике можно было бы сделать более веселой, но обычно во время визитов Лидгейта она оставалась в спальне, и он с интересом подмечал в ее лице и в голосе приметы искренней тревоги и живой озабоченности, едва он упоминал о чем-то, что могло иметь отношение к здоровью ее мужа или к состоянию его духа. Лидгейт решил, что ей следует узнать всю правду о возможном будущем ее мужа, но, бесспорно, мысль о доверительной беседе с ней дразнила его любопытство. Врач всегда склонен к психологическим наблюдениям и порой, не удержавшись от соблазна, позволяет себе многозначительное пророчество, которое жизнь и смерть затем легко опровергают. Лидгейт посмеивался над подобными рьяными предсказателями и собирался соблюдать в этом смысле величайшую осторожность. Он осведомился, дома ли миссис Кейсобон, и, узнав, что она отправилась на прогулку, собрался уже уйти, но тут в переднюю вошли Доротея и Селия, разрумяненные мартовским ветром. Когда Лидгейт попросил разрешения поговорить с ней наедине, Доротея тотчас открыла дверь библиотеки, возле которой они стояли, спеша услышать то, что он собирался сказать ей о ее муже. После того как мистеру Кейсобону стало дурно в библиотеке, она еще ни разу туда не входила, и лакей не потрудился открыть там ставни. Однако они не достигали верхних стекол, и света достало бы, чтобы читать. — Извините этот полумрак, — сказала Доротея, остановившись на середине комнаты. — Но ведь мистеру Кейсобону запретили читать, и библиотекой никто не пользовался. Однако я надеюсь, что он скоро возобновит свои занятия здесь. Ему ведь становится лучше? — Да, и много быстрее, чем я ожидал вначале. Собственно говоря, он уже почти так же здоров, как был раньше. — Значит, вы опасаетесь, что болезнь может вернуться? — спросила Доротея, чей чуткий слух уловил серьезность его тона. — В подобных случаях трудно утверждать что-нибудь определенное, ответил Лидгейт. — С уверенностью я могу сказать лишь одно: надо очень внимательно следить, чтобы мистер Кейсобон не напрягал свои нервы. — Прошу вас, говорите совершенно прямо, — умоляюще сказала Доротея. Мне невыносимо думать, что я чего-то не знаю и потому могу поступить так, как никогда не поступила бы, если бы знала все! — Слова эти вырвались у нее как невольный крик. Было очевидно, что их породило душевное смятение, причина которого лежала в недавнем прошлом. — Садитесь же, — добавила она, опустилась в ближайшее кресло и сняла шляпку и перчатки. Доротея инстинктивно ощущала, насколько неуместны церемонии, когда решается судьба человека. — То, что вы сейчас сказали, подтверждает мою точку зрения, — начал Лидгейт. — Мне кажется, одна из обязанностей врача — насколько возможно умерять подобного рода сожаления. И я должен предупредить вас, что при таких недугах трудно что-либо предсказывать. Мистер Кейсобон может прожить пятнадцать лет или даже больше, чувствуя себя не хуже, чем до сих пор. Доротея побледнела, а когда Лидгейт умолк, сказала тихо: — То есть если мы будем очень беречься? — Да, беречься всяких душевных волнений и неумеренных трудов. — Он будет так несчастен, если ему придется оставить свои занятия, сказала Доротея, тотчас представив себе эти страдания. — Да, я знаю. Единственный выход тут — попытаться всеми средствами, и прямо, и обиняком, сокращать время, которое он им посвящает, и разнообразить их. Если не произойдет ничего непредвиденного, то, как я уже говорил, сердечное недомогание, которое, по моему мнению, явилось причиной этого припадка, особой опасности не представляет. С другой стороны, все-таки возможно, что развитие болезни пойдет быстро: это один из тех случаев, когда смерть порой может наступить внезапно. И следует предусматривать все до последних мелочей, чтобы избежать подобного исхода. На несколько минут наступило молчание. Доротея сидела словно окаменев, но она испытывала необыкновенное внутреннее волнение, и никогда еще ее ум за столь короткий срок не перебирал такого многообразия всевозможных картин и внутренних устремлений. — Помогите мне, прошу вас, — произнесла она наконец все тем же тихим голосом. — Объясните, что я могу сделать. — Не свозить ли вам его куда-нибудь за границу? Если не ошибаюсь, вы недавно были в Риме? Воспоминания, которые заставляли отвергнуть это средство, вынудили Доротею выйти из ее мраморной неподвижности. — Нет, это не годится… хуже этого ничего нельзя придумать, — ответила она с детской безнадежностью, и по ее щекам заструились слезы. — От того, что не доставляет ему радости, пользы не будет никакой. — Мне очень жаль, что я не мог избавить вас от этих страданий, — сказал Лидгейт. Он был глубоко тронут, но тем не менее недоумевал, что могло толкнуть ее на подобный брак. Такие женщины, как Доротея, были ему непонятны. — Вы поступили совершенно правильно. Я благодарна вам за то, что вы сказали мне правду. — Но я хочу предупредить вас, что самому мистеру Кейсобону я ничего об этом не скажу. Ему следует знать только, что он должен соблюдать некоторые правила и не утомлять себя работой. Любая тревога для него крайне вредна. Лидгейт поднялся. Доротея тоже встала, машинально расстегнула накидку и сбросила ее, словно задыхаясь. Лидгейт поклонился и уже направился к двери, но Доротея, подчиняясь порыву, который, будь она одна, вылился бы в горячую молитву, воскликнула с рыданием в голосе: — Вы же мудрый и ученый человек! Вы все знаете о жизни и смерти. Так дайте мне совет. Научите меня, что делать. Он трудился всю жизнь и думал только о завершении своего труда. Ничто другое его не интересует. И меня тоже… Лидгейт и много лет спустя помнил впечатление, которое произвела на него эта невольная мольба, этот призыв души к другой душе, когда отпала вся мишура условностей и остались лишь две родственные натуры, идущие среди одних и тех же бурь по одним и тем же тускло освещенным путям жизни. Но что он мог ответить? Только — что утром снова заедет к мистеру Кейсобону. Когда он вышел, Доротея дала волю слезам, и они принесли ей некоторое облегчение. Однако она тут же вспомнила, что должна скрывать от мужа свою печаль, поспешно вытерла глаза и обвела взглядом комнату, решив распорядиться, чтобы ее привели в порядок, — ведь теперь мистер Кейсобон мог спуститься сюда в любую минуту. На его столе лежали письма, которых никто не трогал с того утра, когда ему стало дурно, и среди них, как хорошо помнила Доротея, два письма Уилла Ладислава — адресованное ей так и осталось непрочитанным. Воспоминания, связанные с этими письмами, были еще более мучительными из-за ее тогдашней вспышки — она не сомневалась, что волнение, вызванное ее гневными словами, способствовало припадку. Она так и оставила письма в библиотеке, не испытывая ни малейшего желания читать их, — может быть, потом, если о них снова зайдет речь. Но теперь ей пришло в голову, что их следует убрать, пока они вновь не попались на глаза мистеру Кейсобону, — они вызывали у него раздражение, а от раздражения его надо оберегать. Сначала она проглядела письмо, адресованное ему, возможно, следует написать, чтобы отклонить столь неприятный для него визит. Уилл писал из Рима. Начал он с заверений: он настолько обязан мистеру Кейсобону, что всякая попытка благодарить его будет дерзостью. Ведь и так ясно, что он полон благодарности, только самый последний негодяй мог бы не питать признательности к столь великодушному другу. Рассыпаться в словесных благодарностях было бы равносильно тому, чтобы кричать о себе: «Я честный человек». Однако Уилл понял, что свои недостатки — те самые, на которые так часто указывал ему мистер Кейсобон, — он сумеет исправить, только оказавшись в более суровых условиях, чем те, какие до сих пор обеспечивала ему щедрость его родственника. Он полагает, что лучше всего отплатит за такую доброту — если за нее вообще можно хоть чем-то отплатить, — найдя наилучшее применение для образования, которым он ему обязан, и более не вынуждая расходовать на него средства, на которые больше прав, возможно, имеет кто-то другой. Он возвращается в Англию попытать счастья, подобно множеству молодых людей, чей капитал исчерпывался их умом и знаниями. Его друг Науман передал ему «Диспут» картину, написанную для мистера Кейсобона, которую он, с разрешения мистера Кейсобона, а также миссис Кейсобон, сам привезет в Лоуик. Если его приезд почему-либо неудобен, то письмо, отправленное в Париж до востребования, в ближайшие полмесяца еще застанет его там. Он вкладывает письмо для миссис Кейсобон, в котором продолжает разговор об искусстве, начатый еще в Риме. Взяв свое письмо, Доротея сразу поняла, что он продолжает подтрунивать над ее фантастическими предубеждениями и сетовать на ее неумение получать безыскусственное удовольствие, воспринимая вещи такими, какие они есть, она не могла читать сейчас эти живые излияния молодого веселого ума. Надо было немедленно что-то решить относительно первого письма — может быть, еще не поздно помешать Уиллу приехать в Лоуик. В конце концов она отдала письмо мистеру Бруку, который еще не уехал, и попросила его сообщить Уиллу, что мистер Кейсобон был болен и состояние его здоровья не позволяет ему принимать гостей. Трудно было бы найти человека, который любил писать письма больше, чем мистер Брук, но беда заключалась в том, что писать коротко он не умел, и в этом случае его идеи разлились по трем большим страницам, а также заняли все поля. Доротее он сказал просто: — Ну конечно, я ему напишу, милочка. Весьма умный молодой человек… я имею в виду молодого Ладислава. Я бы сказал: многообещающий молодой человек. Превосходное письмо… Показывает тонкость его понимания, знаешь ли. Но как бы то ни было, про Кейсобона я ему сообщу. Однако перо мистера Брука было мыслящим органом и сочиняло фразы чрезвычайно благожелательные фразы — так быстро, что собственный ум мистера Брука не успевал за ними угнаться. Оно выражало сожаления и предлагало выходы из положения — перечитывая написанное, мистер Брук только дивился, как изящно все изложено и на редкость уместно: ведь правда можно сделать то-то и то-то, а ему прежде и в голову не приходило! На этот раз его перо весьма огорчилось, что мистер Ладислав не сможет в настоящее время приехать в их края, чтобы мистеру Бруку представился случай узнать его поближе и чтобы они все-таки посмотрели вместе итальянские гравюры; кроме того, оно испытывало такой интерес к молодому человеку, который вступал в жизнь с большим запасом идей, что к концу второй страницы убедило мистера Брука пригласить молодого Ладислава в Типтон-Грейндж, раз уж в Лоуике его принять не могут. Почему бы и нет? У них найдется немало совместных занятий, и ведь это время стремительного роста… политический горизонт расширяется, и… Короче говоря, перо мистера Брука повторило небольшую речь, которую оно совсем недавно начертало для «Мидлмарчского пионера», хотя, конечно, эта газета нуждается в хорошем редакторе. Запечатывая свое письмо, мистер Брук купался в потоке смутных планов молодой человек, способный придавать форму идеям, покупка «Мидлмарчского пионера», чтобы расчистить дорогу новому кандидату, использование документов… кто знает, к чему все это может привести? Селия выходит замуж, и будет очень приятно некоторое время видеть напротив себя за столом молодое лицо. Но он уехал, не сообщив Доротее содержание своего письма, — она сидела у мужа, и… впрочем, это все ей неинтересно. 31 Пусть рядом с ним Певучей флейты льется серебро. И ноте, верно найденной, металл, Подобранный искусно, даст ответ, И колокол тяжелый тихо в лад С ней запоет. У вас нет сил заставить зазвучать Огромный колокол? В этот вечер Лидгейт заговорил с Розамондой о миссис Кейсобон и с удивлением упомянул про силу чувства, которое она, по-видимому, питает к этому сухому, педантичному человеку на тридцать лет старше нее. — Ну, разумеется, она предана мужу, — заметила Розамонда так, словно это было непререкаемым законом, — подобные женские логические построения Лидгейт находил очаровательными. У Розамонды же мелькнула мысль, что вовсе не так уж плохо быть хозяйкой Лоуик-Мэнора, когда мужу остается жить недолго. — Вы находите ее очень красивой? — Да, она красива, но я как-то об этом не думал, — ответил Лидгейт. — Вероятно, врачам об этом думать не подобает, — сказала Розамонда, и на ее щеках заиграли ямочки. — Но как растет ваша практика! Ведь вас уже, кажется, приглашали Четтемы. И вот теперь — Кейсобоны! — Да, — равнодушно ответил Лидгейт. — Но мне больше нравится лечить бедняков. Болезни людей с положением очень однообразны, и приходится с почтительным видом выслушивать куда больше чепухи. — Ну, не больше, чем в Мидлмарче, — сказала Розамонда. — Зато вы идете по широким коридорам и все вокруг благоухает розовыми лепестками. — Совершенно справедливо, мадемуазель де Монморанси![110] — воскликнул Лидгейт и, наклонившись к столику, безымянным пальцем приподнял изящный носовой платочек, который выглядывал из ее ридикюля. Он томно вздохнул, словно упиваясь ароматом, а затем с улыбкой посмотрел на Розамонду. Однако, как ни приятно было Лидгейту с такой непринужденностью и свободой виться над прекраснейшим цветком Мидлмарча, долго это продолжаться не могло. Прятаться от чужих глаз в этом городе было нисколько не легче, чем в любом другом месте, и постоянно флиртующая парочка не могла не испытывать воздействия всяческих влияний, зависимостей, нажимов, стычек, тяготений и отталкиваний, которые определяют ход событий. Все, что делала мисс Винси, обязательно замечалось, а в эти дни поклонники и порицатели и вовсе не спускали с нее глаз, так как миссис Винси после некоторых колебаний отправилась вместе с Фредом погостить в Стоун-Корте, ибо у нее не было иного способа угодить старику Фезерстоуну и в то же время оберечь сына от Мэри Гарт, которая по мере выздоровления Фреда казалась все менее и менее желанной невесткой. Тетушка Булстрод, например, с тех пор как миссис Винси уехала, стала чаще появляться на Лоуик-Гейт, навещая Розамонду. Она питала к брату искреннюю сестринскую любовь и, хотя считала, что он мог бы найти себе жену, более равную ему по положению, тем не менее распространяла эту любовь и на его детей. Миссис Булстрод числила среди своих приятельниц миссис Плимдейл. У них были очень схожие вкусы в отношении шелковых материй, фасонов нижнего белья, фарфоровой посуды и священнослужителей; они поверяли друг другу мелкие домашние неприятности, обменивались подробностями о своих недомоганиях, и кое-какие свидетельства превосходства миссис Булстрод — а именно, более серьезные наклонности, приверженность ко всему духовному и загородный дом — только способствовали оживлению их беседы, не сея между ними розни. Обе были доброжелательны и не разбирались в своих внутренних побуждениях. Как-то, приехав к миссис Плимдейл с утренним визитом, миссис Булстрод вскоре сказала, что ей пора: она должна еще навестить бедняжку Розамонду. — А почему вы называете ее бедняжкой? — спросила миссис Плимдейл, маленькая остролицая женщина с круглыми глазами, похожая на прирученного сокола. — Ведь она так красива и получила такое неразумное воспитание! Ее мать, как вы знаете, всегда отличалась легкомыслием, и оттого я опасаюсь за детей. — Однако, Гарриет, откровенно говоря, — многозначительно произнесла миссис Плимдейл, — вы с мистером Булстродом должны быть довольны: вы же сделали для мистера Лидгейта все, что можно. — Селина, о чем вы говорите? — спросила миссис Булстрод с искренним недоумением. — О том, что я от души рада за Неда, — сказала миссис Плимдейл. Правда, он может обеспечить такую жену лучше, чем некоторые, но мне всегда хотелось, чтобы он поискал себе другую невесту. Все же материнское сердце не может быть спокойно — ведь такие разочарования сбивают молодых людей с правильного пути. А если бы меня спросили, я бы сказала, что не люблю, когда в городе обосновываются чужие. — Ну, не знаю, Селина, — в свою очередь, многозначительно сказала миссис Булстрод. — Когда-то и мистер Булстрод был в городе чужим. Авраам и Моисей были чужими в чужой земле, и нам заповедано оказывать гостеприимство пришельцам. И особенно, — добавила она, помолчав, — когда они праведны. — Я говорила не в религиозном смысле, Гарриет, я говорила как мать. — Селина, по-моему, я никогда не возражала против того, чтобы моя племянница вышла за вашего сына. — Ах, это только гордость мисс Винси, только ее гордость, и ничего больше, я в этом уверена, — объявила миссис Плимдейл, которая прежде не пускалась в откровенности с Гарриет на эту тему. — В Мидлмарче ни один молодой человек ее не достоин — я сама это слышала от ее маменьки. Где тут христианский дух, скажите на милость? Но теперь, если слухи верны, она нашла себе такого же гордеца. — Неужели вы полагаете, что между Розамондой и мистером Лидгейтом что-то есть? — спросила миссис Булстрод, несколько обескураженная своей неосведомленностью. — Как, Гарриет! Разве вы не знали? — Ах, я так мало выезжаю! И я не люблю сплетен. Да мне их никто и не передает. Вы видите столько людей, с которыми я не встречаюсь. Ваш круг знакомых довольно сильно отличается от моего. — Но ведь это ваша собственная племянница и любимец мистера Булстрода и ваш тоже, Гарриет, не спорьте! Одно время мне казалось, что вы ждете только, чтобы Кэт немного подросла. — Я не верю, что это что-нибудь серьезное, — объявила миссис Булстрод. — Иначе брат мне сказал бы. — Ну, конечно, разные люди ведут себя по-разному, однако, насколько мне известно, все, кто видел мисс Винси в обществе мистера Лидгейта, не сомневаются, что они обручены. Впрочем, это не мое дело. Так дать вам образец для митенок? После этого миссис Булстрод поехала к племяннице, испытывая неприятную тревогу. Сама она была одета прекрасно и с сожалением, более сильным, чем обычно, заметила, что туалет Розамонды, только что вернувшейся с прогулки, стоил, по-видимому, немногим меньше ее собственного. Миссис Булстрод выглядела уменьшенной женственной копией своего брата, и цвет ее лица казался особенно свежим по сравнению с нездоровой бледностью ее мужа. Взгляд у нее был открытым и прямодушным, и она не любила обиняков. Когда они вместе вошли в гостиную, миссис Булстрод внимательно посмотрела по сторонам и сказала: — Ты, душенька, я вижу, одна дома. Розамонда тотчас поняла, что ее тетка собирается начать серьезный разговор, и села возле нее. Однако отделка шляпки Розамонды была так прелестна, что миссис Булстрод не могла не прикинуть, как эта шляпка пошла бы Кэт, и пока она говорила, взор ее больших красивых глаз скользил по полукругу нарядных полей. — Я только что разговаривала о тебе, Розамонда, и была очень удивлена тем, что услышала. — Что же вы услышали, тетя? — Глаза Розамонды, в свою очередь, внимательно рассматривали вышитый воротник миссис Булстрод. — Я просто не могу поверить… Чтобы ты обручилась, и я ничего об этом не знала… и твой отец мне ничего не сказал! — Тут глаза миссис Булстрод обратились наконец на лицо Розамонды, которая густо покраснела и ответила: — Я вовсе не обручена, тетя. — А почему же все говорят, что ты обручена? В городе только об этом и сплетничают! — Что за важность — городские сплетни! — сказала Розамонда, про себя очень довольная. — Ах, душенька, ты должна быть осмотрительней. И не пренебрегай мнением ближних. Помни, тебе ведь уже двадцать два и у тебя нет состояния — твой отец вряд ли сумеет уделить тебе что-нибудь. Мистер Лидгейт очень умен и остроумен. Это производит впечатление, я знаю. Я сама люблю беседовать с такими людьми, и твой дядя находит его очень полезным. Но профессия врача у нас здесь больших доходов не приносит. Да, конечно, все это суетность, но доктора редко верят истинно, слишком сильна в них гордыня разума. А ты не годишься в жены бедняку. — Мистер Лидгейт не бедняк, тетя. У него прекрасные родственные связи. — Но он сам мне говорил, что беден. — Это потому, что он привык вращаться в обществе людей, живущих в роскоши. — Милая моя Розамонда, тебе не следует мечтать о том, чтобы жить в роскоши. Розамонда опустила глаза, поигрывая завязками ридикюля. Вспыльчивость была ей чужда, отвечать резко она не умела, но жить собиралась так, как хотелось ей. — Так, значит, это правда? — спросила миссис Булстрод, вглядываясь в лицо племянницы. — Ты думаешь о мистере Лидгейте! И наверное, вы объяснились, хотя твой отец об этом не знает. Скажи откровенно, душенька, мистер Лидгейт сделал тебе предложение? Бедная Розамонда чувствовала себя очень неловко. Она не сомневалась ни во влюбленности Лидгейта, ни в его намерениях, но ей было крайне неприятно, что на прямой вопрос тетки она не может столь же прямо ответить «да». Ее гордость была уязвлена, но, как всегда, на помощь ей пришла благовоспитанность. — Прошу простить меня, тетя, но я предпочла бы не говорить на эту тему. — Надеюсь, душенька, ты не отдашь сердце человеку без твердых видов на будущее. И подумать только, каким двум прекрасным женихам ты отказала! Но один из них готов повторить свое предложение, если ты дашь ему случай. Я когда-то знавала редкую красавицу, которая вышла замуж очень неудачно, потому что прежде была слишком разборчива. Мистер Нед Плимдейл — приятный молодой человек, недурен собой и единственный сын. А такое крупное дело, как у них, надежней медицины. Конечно, брак — это не самое важное, и я была бы рада, если бы ты больше помышляла о царствии божьем. Но все-таки девица должна управлять своим сердцем. — Я бы никогда не отдала его мистеру Плимдейлу, даже если бы уже ему не отказала. Полюбив, я полюблю сразу и навеки, — произнесла Розамонда, ощущая себя романтической героиней и очень мило играя эту роль. — Я все понимаю, душенька, — грустно произнесла миссис Булстрод и поднялась, чтобы уйти. — Ты позволила себе увлечься без взаимности. — Нет-нет! Что вы, тетя! — воскликнула Розамонда. — Значит, ты не сомневаешься, что мистер Лидгейт питает к тебе серьезное чувство? Щеки Розамонды горели, ее самолюбие было оскорблено. Она ничего не ответила, и миссис Булстрод рассталась с ней глубоко убежденная, что дозналась до истины. Во всем, что не имело прямого отношения к его делам или религиозным убеждениям, мистер Булстрод охотно подчинялся жене, и теперь она, не касаясь причин, попросила его при первом удобном случае выяснить в разговоре с мистером Лидгейтом, не намерен ли тот в скором времени сочетаться браком. Оказалось, что у мистера Лидгейта и в мыслях ничего подобного нет. Во всяком случае, ничто в его словах — а их мистер Булстрод, подвергнутый допросу с пристрастием, пересказал как мог подробнее и точнее — не свидетельствовало о чувстве, которое могло бы привести к женитьбе. Миссис Булстрод поняла, что на нее возложен серьезнейший долг, и вскоре сумела поговорить с Лидгейтом. Начав с расспросов о здоровье Фреда Винси, она дала понять, что живо принимает к сердцу судьбу детей своего брата, а затем перешла к общим рассуждениям на тему об опасностях, подстерегающих молодых людей до того, как их жизнь будет устроена. Сыновья нередко огорчают родителей легкомыслием и не оправдывают потраченные на них деньги, а дочерям не всегда хватает осмотрительности, и это иной раз может помешать им сделать хорошую партию. — Особенно когда девушка очень привлекательна, а ее родители принимают у себя большое общество, — продолжала миссис Булстрод. — Молодые люди ухаживают за ней, завладевают ее вниманием для того лишь, чтобы приятно провести время, а других это отталкивает. По-моему, мистер Лидгейт, мешать молоденькой девушке в устройстве ее судьбы — значит брать на себя большую ответственность. — И миссис Булстрод посмотрела на него предостерегающе, а может быть, и с упреком. — Да, конечно, — сказал Лидгейт, отвечая ей не менее пристальным взглядом. — С другой стороны, только самодовольный вертопрах способен думать, что стоит ему слегка поухаживать за девушкой, и она сразу в него влюбится или хотя бы окружающие вообразят, будто она в него влюбилась. — Ах, мистер Лидгейт, вы же знаете себе цену! Вы отлично понимаете, что не нашим молодым людям соперничать с вами. Ваши частые посещения очень могут подвергнуть опасности устройство судьбы молодой девицы и стать причиной того, что она ответит отказом, если ей сделают предложение. Лидгейту не столько польстило признание его превосходства над мидлмарчскими Орландо,[111] сколько раздражил намек, который он уловил в словах миссис Булстрод. Она же не сомневалась, что говорила со всей возможной убедительностью, э употребив изысканное выражение «подвергнуть опасности устройство судьбы», набросила покрывало благородного обобщения на множество частных подробностей, которые тем не менее просвечивали сквозь него достаточно ясно. Лидгейт, бесясь про себя, одной рукой откинул волосы со лба, а другой пошарил в жилетном кармане, после чего нагнулся и поманил к себе крохотного черного спаниеля, но у песика достало проницательности отклонить его неискреннюю ласку. Уйти немедленно было бы неприлично, так как он только что перешел с другими гостями из столовой в гостиную и еще не допил свой чай. Впрочем, миссис Булстрод, убежденная, что он ее понял, переменила тему. Соломон в притчах своих упустил указать, что «как больным устам все кажется горьким, так нечистой совести во всем чудятся намеки». На следующий день мистер Фербратер, прощаясь с Лидгейтом на улице, сказал, что они, конечно, встретятся вечером у мистера Винси. Лидгейт коротко ответил, что навряд ли… Ему надо работать, и он не может больше тратить вечера на развлечения. — Как! Вы намерены привязаться к мачте и залепить уши воском?[112] — осведомился мистер Фербратер. — Ну, раз вы не хотите попасть в плен к сиренам, вам следует принять меры предосторожности. Еще два дня назад Лидгейт не усмотрел бы в этой фразе ничего, кроме обычной любви его собеседника к классическим уподоблениям. Теперь же ему открылся в ней скрытый смысл и он окончательно убедился, что был неосмотрителен, как дурак, и дал повод неверно толковать свое поведение, нет, разумеется, к Розамонде это не относится: она, конечно, понимает, что он ничего серьезного в виду не имел. Порукой тому ее безупречный такт и светскость, но ее окружают глупцы и сплетники. Однако их заблуждению надо положить конец. Он решил (и исполнил свое решение) с этих пор не бывать у Винси иначе как по делу. Розамонда чувствовала себя глубоко несчастной. Тревога, пробужденная в ней расспросами тетки, все росла, а когда миновало десять дней и Лидгейт ни разу у них не появился, она с ужасом начала думать, что все было впустую, и как бы ощутила неумолимое движение той роковой губки, которая небрежно стирает надежды смертных. Мир стал вдвойне тоскливым, словно дикая пустыня, которую волшебные чары ненадолго превратили в чудесный сад. Она полагала, что испытывает муки обманутой любви, и была убеждена, что ни один другой мужчина не даст ей возможности возводить такие восхитительные воздушные замки, какие вот уже полгода были для нее источником стольких радостей. Бедняжка Розамонда лишилась аппетита и чувствовала себя покинутой, словно Ариадна[113] (прелестная Ариадна со сценических подмостков, оставленная со всеми своими сундуками, полными костюмов, и уже не надеющаяся, что ей подадут карету). В мире существует много удивительных смесей, которые все одинаково именуются любовью и претендуют на привилегии божественной страсти, каковая извиняет все (в романах и пьесах). К счастью, Розамонда не собиралась совершать отчаянных поступков. Она причесывала свои золотистые волосы не менее тщательно, чем всегда, и держалась с гордым спокойствием. Она строила всевозможные предположения, и наиболее утешительной была догадка, что тетя Гарриет вмешалась и каким-то способом воспрепятствовала Лидгейту бывать у них, — она смирилась бы с любой причиной, лишь бы не оказалось, что он к ней равнодушен. Тот, кто воображает, будто десяти дней мало… нет, не для того, чтобы похудеть, истаять или как-нибудь иначе зримо пострадать от несчастной любви, но чтобы завершить полный круг опасений и разочарований, тот не имеет ни малейшего представления о мыслях, которые могут смущать элегантную безмятежность рассудительной юной девицы. Однако на одиннадцатый день, когда Лидгейт уезжал из Стоун-Корта, миссис Винси попросила его сообщить ее мужу, что здоровье мистера Фезерстоуна заметно ухудшилось и она желала бы, чтобы он еще до вечера побывал в Стоун-Корте. Конечно, Лидгейт мог бы заехать на склад или, вырвав листок из записной книжки, изложить на нем поручение миссис Винси и отдать его слуге, открывшему дверь. Но эти нехитрые способы, по-видимому, не пришли ему в голову, из чего мы можем заключить, что он был вовсе не прочь заехать домой к мистеру Винси в час, когда хозяин отсутствовал, и сообщить просьбу миссис Винси ее дочери. Человек может из разных побуждений лишить другого своего общества, но, пожалуй, даже мудрецу будет досадно, если его отсутствие никого не огорчит. А чтобы непринужденно и легко связать прежние привычки с новыми, почему бы не пошутить с Розамондой о том, как твердо он противится искушению и не позволяет себе прервать суровый пост даже ради самых сладостных звуков? Надо также сознаться, что в обычную ткань его мыслей все-таки, подобно цепким волоскам, кое-где вплетались размышления о том, обоснованны ли намеки миссис Булстрод. Мисс Винси была одна, когда вошел Лидгейт, и покраснела так густо, что он тоже смутился, забыл про шутки и тотчас же принялся объяснять причину своего визита, с почти холодной учтивостью попросив передать мистеру Винси просьбу ее матушки. Розамонду, которая в первую минуту поверила было, что счастье к ней вернулось, этот тон поразил в самое сердце. Краска схлынула с ее щек, и она столь же холодно, без единого лишнего слова, обещала исполнить его поручение — рукоделие, которое она держала, позволило ей не поднимать глаз на Лидгейта выше его подбородка. В любой неудаче начало безусловно уже половина всего. Не зная, что сказать, и только поигрывая хлыстом, Лидгейт высидел так две томительные минуты и поднялся. Розамонда вздрогнула, тоже машинально встала и уронила рукоделие — от жгучей обиды и стараний ничем эту обиду не выдать она несколько утратила обычную власть над собой. Лидгейт поспешно поднял рукоделие, а когда выпрямился, то прямо перед собой увидел очаровательное личико и прелестную стройную шею, безупречной грацией которой всегда восхищался. Но теперь он вдруг заметил в ней какое-то беспомощное трепетание, ощутил незнакомую ему прежде жалость и бросил на Розамонду быстрый вопросительный взгляд. В последний раз столь естественна она была в пятилетнем возрасте: на ее глаза навернулись слезы, и она ничего не могла с ними поделать — пусть блестят, точно роса на голубых цветах, или же свободно катятся по щекам. Миг естественности был точно легкое прикосновение пера, вызывающее образование кристаллов, — он преобразил флирт в любовь. Не забывайте, что честолюбец, глядевший на эти незабудки под водой, был добросердечен и опрометчив. Он не заметил, куда делось рукоделие, мысль, подобная молнии, озарила скрытые уголки его души и пробудила способность к страстной любви, которая не была погребена под каменными сводами склепа, а таилась у самой поверхности. Его слова были отрывистыми и неловкими, но тон превратил их в пылкую мольбу. — Что случилось? Вы расстроены? Прошу вас, скажите, чем. С Розамондой еще никто никогда не говорил подобным голосом. Не знаю, уловила ли она смысл этих фраз, но она посмотрела на Лидгейта, и по ее щекам покатились слезы. Такое молчание было самым полным ответом, и Лидгейт, позабыв обо всем, под наплывом нежности, рожденной внезапным убеждением, что от него зависит счастье этого прелестного юного создания, позволил себе обнять Розамонду тихо и ласково (он привык быть ласковым со слабыми и страждущими) и поцелуем стер обе большие слезы. Это была необычная прелюдия к объяснению, но зато она прямо вела к цели. Розамонда не рассердилась, но чуть-чуть отодвинулась с робкой радостью, и Лидгейт мог теперь сесть рядом с ней и говорить не так отрывисто. Розамонде пришлось сделать свое маленькое признание, и он дал волю словам, полным нежной благодарности. Через полчаса он покинул этот дом женихом, и душа его принадлежала уже не ему, а той, с кем он связал себя словом. Вечером он снова приехал, чтобы поговорить с мистером Винси, который вернулся из Стоун-Корта в полном убеждении, что вскоре ему придется услышать о кончине мистера Фезерстоуна. На редкость удачное слово «кончина», пришедшее ему в голову в нужный момент, еще больше подняло его настроение, которое по вечерам и так бывало превосходным. Точное слово это большая сила, и его определенность передается нашим поступкам. Смерть старика Фезерстоуна, рассматриваемая как кончина, превращалась всего лишь в юридический факт, и мистер Винси мог благодушно пощелкивать своей табакеркой, не притворяясь, будто грустит. А мистер Винси не любил ни притворяться, ни грустить. Кто когда нес дань скорби завещателю или освящал псалмом титул на недвижимость? В этот вечер мистер Винси был склонен взирать на все с беспредельным благодушием. Он даже сказал мистеру Лидгейту, что здоровье у Фреда все-таки семейное и скоро он опять будет молодец молодцом. Когда же они попросили у него согласия на помолвку, он дал его с необычайной легкостью, сразу же перейдя к общим рассуждениям о том, как похвально молодым людям и девицам связывать себя узами брака, из чего, по-видимому, сделал вывод, что недурно бы выпить еще пуншику. 32 …Что им ни скажешь, Лакают, точно кошка — молоко. Шекспир, «Буря» Как ни велика была уверенность мэра, опиравшаяся на настойчивость, с какой мистер Фезерстоун требовал, чтобы Фред и его мать оставались в Стоун-Корте, она все же далеко уступала в силе чувствам, обуревавшим настоящих родственников старика, которые, с тех пор как он перестал вставать с постели, естественно, особенно чутко прислушивались к голосу крови и объявлялись у него в доме в значительно большем числе, чем раньше. О да, вполне естественно! Ведь когда «бедный Питер» еще сидел в своем кресле в большой гостиной, даже черные тараканы, которых кухарка обливает кипятком на облюбованном ими очаге, встретили бы более ласковый прием, чем эти люди, чья фезерстоуновская кровь получала плохое питание не из-за их скаредности, но из-за их бедности. Братец Соломон и сестрица Джейн были богаты, и, по их мнению, бесцеремонная откровенность и полнейшее отсутствие притворной вежливости, с какими брат всегда их принимал, вовсе не свидетельствовали о том, что в деле столь великой важности, как составление завещания, он упустит из вида особые права богатства. Им он, во всяком случае, от дома никогда не отказывал, а то, что он запретил являться к себе на глаза братцу Ионе, сестрице Марте и всем прочим, у кого и тени таких прав нету, так это даже чудачеством назвать нельзя. Недаром Питер любил повторять, что деньги — хорошее яичко и оставить их следует в теплом гнездышке. Однако братец Иона, сестрица Марта и все прочие неимущие изгои придерживались иной точки зрения. Вероятности столь же разнообразны, как физиономии, которые можно увидеть в узорах обоев — они там есть все, от Юпитера до Панча,[114] надо только дать волю творческой фантазии. Самым бедным и отвергнутым казалось вполне вероятным, что Питер, ничего не сделав для них при жизни, тем более вспомнит о них напоследок. Иона утверждал, что люди любят удивлять своими завещаниями, а по мнению Марты, никого не удивило бы, если бы он оставил свои деньги тем, кто их совсем не ожидает. И что будет странного, коли братец, «лежащий на одре» с водянкой, почувствует, насколько кровь гуще, чем вода, а если и не изменит завещание, то, может, при нем есть порядочная сумма наличными. Так или эдак, а двум-трем кровным родственникам надо быть на месте и следить за теми, кого и свойственниками-то только из вежливости называют. Известны ведь и поддельные завещания, и оспариваемые завещания, которые словно бы обладают радужным преимуществом перед настоящими в том смысле, что неведомо как позволяют обойденным наследникам жить благодаря им припеваючи. Опять-таки те, кто и в родстве-то не состоит, могут расхитить вещи, пока бедный Питер «лежит на одре»! Кому-нибудь нужно быть на страже. Однако в этом выводе они целиком сходились с Соломоном и Джейн, а еще разные племянники, племянницы, двоюродные и троюродные братья, с еще большей тонкостью строя предположения о том, как может человек «распорядиться» своей собственностью при заведомой склонности к чудачествам, ощутили великодушное желание оградить семейные интересы и пришли к заключению, что посетить Стоун-Корт не только их право, но и прямая обязанность. Сестрица Марта, она же миссис Крэнч, проживавшая, страдая одышкой, в Меловой Долине, была не в силах отправиться в столь дальний путь сама, однако ее сын, родной племянник бедного Питера, мог успешно ее заменить и последить, чтобы его дяденька Иона не воспользовался единолично результатами маловероятных событий, которые, того и гляди, произойдут. Короче говоря, в фезерстоуновской крови повсеместно жило убеждение, что каждый должен следить за всеми прочими и что каждому из этих прочих не мешает помнить о всевидящем оке господнем, на него устремленном. Вот так теперь в Стоун-Корте что ни день появлялись кровные родственники — один приезжал, другой отбывал, и на долю Мэри Гарт выпадала неприятная обязанность передавать их словоизлияния мистеру Фезерстоуну, а он никого из них видеть не желал и возлагал на нее еще более неприятную обязанность сообщать им об этом. Как домоправительница, она по доброму провинциальному обычаю считала своим долгом предложить им перекусить, но тем не менее решила посоветоваться с миссис Винси о растущем расходе съестных припасов с тех пор, как мистер Фезерстоун перестал вставать с постели. — Ах, дорогая моя, в дни последней болезни в богатом доме нельзя скупиться и экономить. Бог свидетель, мне не жаль, если они съедят все окорока, только самые лучшие сберегите до похорон. Пусть у вас всегда будет наготове жареная телятина и уже нарезанный сыр, — сказала щедрая миссис Винси, которая была теперь нарядна и бодра, как прежде. Однако некоторые из посетителей, обильно угостившись телятиной и ветчиной, не отправлялись восвояси. Братец Иона, например (такие неприятные люди есть почти во всех семьях, и быть может, даже в знатнейших фамилиях имеются свои бробдингнеги[115] с поистине великанскими долгами и растучневшие на мотовстве)… так вот братец Иона, разорившись, поддерживал свое существование с помощью занятия, которым по скромности не хвастал, хотя оно было много почтеннее мошенничества на бирже или на ипподроме, и которое не требовало его присутствия в Брассинге, пока у него был удобный угол и достаточно еды. Угол он выбрал на кухне — отчасти потому, что это место наиболее отвечало его вкусам, а отчасти потому, что не желал находиться в обществе Соломона, касательно которого придерживался самого нелицеприятного братского мнения. С него было достаточно пребывать в стенах Стоун-Корта — облаченный в свой лучший костюм, он удобно расположился в покойном кресле, вдыхая аппетитные запахи, и порой ему начинала мерещиться буфетная стойка «Зеленого молодца» в воскресный вечер Мэри Гарт он заявил, что не намерен покидать брата Питера, пока бедняга еще дышит. Обременительные члены семейных кланов, как правило, бывают либо острословами, либо непроходимыми дураками. Иона был фезерстоуновским острословом и перешучивался со служанками, хлопотавшими у плиты, однако мисс Гарт, по-видимому, внушала ему подозрения, и он следил за ней весьма холодным взглядом. Этот взгляд Мэри еще могла бы переносить с равнодушием, но, к несчастью, юный Крэнч, явившийся из Меловой Долины как представитель своей матушки присматривать за дяденькой Ионой, тоже почувствовал, что его долг — остаться здесь до конца и составить дяденьке компанию на кухне. Юного Крэнча нельзя было назвать золотой серединой между острословом и непроходимым дураком, поскольку он больше подходил под последнее определение, а к тому же страдал косоглазием, что мешало догадываться о его чувствах, — но, по-видимому, силой они не отличались. Когда Мэри Гарт входила в кухню, мистер Иона Фезерстоун начинал сверлить ее холодным сыщицким взглядом, а юный Крэнч поворачивал голову в том же направлении, словно нарочно показывая ей, как он косит (подобно тем цыганам, которым Борроу[116] читал Новый завет). И вот тут терпение бедняжки Мэри иссякало. Иногда она сердилась, а иногда с трудом подавляла смех. Как-то она не удержалась и описала Фреду эту кухонную сцену, а он возжелал немедленно отправиться на кухню и посмотреть на дядю с племянником, сделав вид, что ему надо выйти через черный ход. Однако, едва узрев эти четыре глаза, он выскочил в ближайшую дверь, которая, как оказалось, вела в молочную, и там под высокой крышей среди бидонов расхохотался так, что отголоски его хохота донеслись до кухни. Он убежал через другой ход, однако мистер Иона успел заметить бледность Фреда, его длинные ноги, обострившиеся черты лица и измыслил множество сарказмов, в которых эти внешние особенности уничижительно объединялись с низменными нравственными свойствами. — Вот, Том, ты-то не носишь таких франтовских панталон и такими длинными прекрасными ногами тоже похвастать не можешь! — заявил Иона и подмигнул племяннику, точно намекая, что за бесспорностью этих утверждений кроется еще что-то. Том поглядел на свои ноги, но предпочел ли он свои нравственные преимущества порочной длине ног и предосудительной щеголеватости панталон, так и осталось неясным. В большой гостиной тоже настороженно шарили бдительные глаза и сменяли друг друга кровные родственники, жаждущие «посидеть с больным». Многие, закусив, уезжали, но братец Соломон и дама, которая двадцать пять лет была Джейн Фезерстоун, пока не стала миссис Уол, находили нужным ежедневно проводить там долгие часы без какого-либо видимого занятия и только наблюдали за коварной Мэри Гарт (которая была настолько хитра, что ее ни в чем не удавалось поймать), да иногда плаксиво щурили сухие глаза (как бы обещая бурные потоки с наступлением сезона дождей) при мысли, что их не допускают в спальню мистера Фезерстоуна. Ибо неприязнь старика к единокровным родственникам, казалось, росла по мере того, как у него становилось все меньше сил забавляться язвительными выпадами по их адресу. Но оттого что он уже не мог жалить, яд накапливался у него в крови. Усомнившись в переданном через Мэри Гарт отказе, они вдвоем появились на пороге спальни, облаченные в черное (миссис Уол держала наготове белый платок) и с траурным выражением на сизых лицах в ту самую минуту, когда розовощекая миссис Винси в развевающихся розовых лентах подавала укрепляющее питье их родному брату, а рядом сидел, развалившись в большом кресле, бледный Фред, чьи остриженные волосы завивались тугими кудрями, да чего же и ждать от игрока! Старик Фезерстоун полусидел, опираясь на подушки, а рядом, как всегда, лежала трость с золотым набалдашником. Едва он увидел эти похоронные фигуры, явившиеся ему на глаза вопреки его строжайшему запрету. бешенство взбодрило его лучше всякого питья. Схватив трость, он начал ею размахивать, словно тщась отогнать эти безобразные призраки, и выкрикивать голосом, пронзительным, как лошадиное ржание: — Вон отсюда, миссис Уол, вон! Вон отсюда, Соломон! — Ах, братец Питер… — начала миссис Уол, но Соломон предостерегающе поднес к ее рту ладонь. Этот доживавший седьмой десяток старик с пухлыми обвисшими щеками и бегающими глазками был сдержаннее своего братца Питера и считал себя много умнее его. Действительно, ему было нелегко обмануться в человеке, поскольку он заранее подозревал всякого в такой алчности и бессовестности, что реальность вряд ли могла превзойти его ожидания. А невидимые силы, по его убеждению, можно было ублаготворить сказанными к месту сладкими словами — ведь произносит-то их человек состоятельный, пусть и не более благочестивый, чем все прочие. — Братец Питер, — произнес он вкрадчивым и в то же время торжественным тоном, — мне надобно поговорить с тобой о Трех полях и о магнезии. Всевышнему ведомо, что у меня на уме… — Ну, так ему ведомо больше, чем желаю знать я, — перебил Питер, но положил трость словно в знак перемирия. Впрочем, положил он ее набалдашником от себя, чтобы в случае рукопашной ею можно было воспользоваться как булавой, и при этом внимательно посмотрел на лысую макушку Соломона. — Ты можешь пожалеть, братец, если не поговоришь со мной, — сказал Соломон, оставаясь на месте. — Я бы посидел с тобой сегодня ночью, и Джейн тоже, и ты сам выберешь минуту, чтобы поговорить либо выслушать меня. — Уж конечно сам, тебя не спрошу, — сказал Питер. — Но сами выбрать минуту, чтобы умереть, вы, братец, не можете, ввернула миссис Уол своим обычным приглушенным голосом. — А будете лежать тут, языка лишившись, да вдруг расстроитесь, что кругом чужие люди, и вспомните про меня и моих деток… — Тут ее голос прервался, столь жалостной была мысль, которую она приписала своему лишившемуся языка брату, — ведь что может быть трогательнее упоминания о себе самих? — Как же, дожидайся! — сварливо отозвался Фезерстоун. — Не стану я о вас думать. Я завещание написал, слышите! Написал! — Тут он повернулся к миссис Винси и отхлебнул укрепляющего питья. — Другие бы люди постыдились занимать не свое место, — сказала миссис Уол, обратив туда же взгляд узеньких глазок. — Что ты, сестрица! — вздохнул Соломон с иронической кротостью. — Мы ведь с тобой против них ни манерами, ни красотой, ни умом не вышли. Наше дело помалкивать, а те, кто ловчее, пусть лезут вперед нас. Этого Фред не стерпел. Он вскочил на ноги и, глядя на мистера Фезерстоуна, спросил: — Может быть, сэр, нам с маменькой уйти, чтобы вы могли побыть наедине с вашими близкими? — Сядь, кому говорю! — прикрикнул Фезерстоун. — И сиди, где сидел. Прощай, Соломон, — добавил он, пытаясь снова замахнуться тростью, но тяжелый набалдашник перевесил и это ему не удалось. — Прощайте, миссис Уол. И больше сюда не являйтесь. — Я буду внизу, братец, — сказал Соломон. — Свой долг я исполню, а там посмотрим, какое будет соизволение всевышнего. — Да уж, распорядиться имением помимо семьи, — подхватила миссис Уол, когда есть степенные молодые люди, чтобы его приумножить. Но я жалею тех, кто не такой, и жалею их матерей. Прощайте, братец Питер. — Вспомни, братец, что после тебя я старший и с самого начала преуспел наподобие тебя и обзавелся землей, тоже купленной на имя Фезерстоуна, сказал Соломон, рассчитывая, что мысль эта может принести всходы во время ночных бдений. — Но покуда прощай! Уход их был ускорен тем, что мистер Фезерстоун обеими руками потянул свой парик на уши, зажмурил глаза и зажевал губами, словно решив оглохнуть и ослепнуть. Тем не менее они ежедневно приезжали в Стоун-Корт и сидели внизу на своем посту, иногда вполголоса неторопливо переговариваясь с такими паузами между вопросом и ответом, что случайный слушатель мог бы вообразить, будто перед ним говорящие автоматы, хитроумный механизм которых время от времени заедает. Соломон и Джейн знали, что поспешность ни к чему хорошему не приводит, — живым примером тому служил братец Иона по ту сторону стены. Впрочем, их бдение в большой гостиной иногда разнообразилось присутствием гостей, прибывавших из ближних мест и из дальних. Теперь, когда Питер Фезерстоун лежал наверху у себя в спальне, можно было подробно обсуждать судьбу его имущества, пользуясь сведениями, раздобытыми в его же доме: кое-какие сельские соседи и обитатели Мидлмарча выражали глубокое сочувствие близким больного и разделяли их негодование против семейства Винси, а дамы, беседуя с миссис Уол, иной раз проливали слезы, вспомнив собственные былые разочарования из-за приписок к завещаниям или из-за браков, в которые назло им вступали неблагодарные дряхлеющие джентльмены а ведь, казалось бы, дни их были продлены для чего-то более высокого. Такие разговоры сразу замирали, как звуки органа, когда из мехов выдавлен весь воздух, едва в гостиную входила Мэри Гарт, и все глаза обращались на нее — ведь она была возможной наследницей, а может быть, и имела доступ к железным сундукам. Мужчины помоложе — родственники и свойственники старика — находили немало привлекательных свойств в девушке, на которую ложились эти прихотливые и заманчивые отблески: она держалась с таким достоинством и в этой лотерее могла оказаться если не главным, то все-таки недурным призом. А потому Мэри получала свою долю комплиментов и лестного внимания. Особенно щедр и на то и на другое был мистер Бортроп Трамбул, солидный холостяк и местный аукционщик, без которого не обходилась ни одна продажа земли или скота, — фигура бесспорно видная, ибо его фамилия значилась на множестве объявлений, и он испытывал снисходительную жалость к тем, кто о нем не слышал. Питеру Фезерстоуну он приходился троюродным братом, старик был с ним приветливее, чем с остальными родственниками, как с человеком полезным в делах, и в описании похоронной процессии, продиктованном самим стариком, он числился среди выносящих гроб. Мерзкая алчность не гнездилась в душе мистера Бортропа Трамбула, он лишь твердо знал цену своим достоинствам и не сомневался, что любым соперникам с ним тягаться трудно. А потому если Питер Фезерстоун, который с ним, Бортропом Трамбулом, всегда вел себя выше всяких похвал, не забудет его в своем завещании, что же — он никогда не заискивал перед стариком и ничего не старался у него выманить, а давал ему наилучшие советы, какие только может обеспечить обширный опыт, накапливаемый вот уже более двадцати лет, с тех самых пор, как он на пятнадцатом году жизни поступил подручным к тогдашнему аукционщику. Его умение восхищаться отнюдь не ограничивалось собственной персоной — и профессионально, и в частной жизни он обожал оценивать всевозможные предметы как можно выше. Он был любителем пышных фраз и, ненароком выразившись по-простому, тут же поправлялся — к счастью, так как он отличался громогласней и стремился всюду первенствовать: постоянно вскакивал, расхаживал взад и вперед, одергивал жилет с видом человека, остающегося при своем мнении, водил указательным пальцем по лицу и в промежутках между этими движениями поигрывал внушительными печатками на часовой цепочке. Иногда его брови сурово хмурились, но обычно гнев этот бывал вызван очередным нелепым заблуждением, которых в мире такое обилие, что человеку начитанному и умудренному опытом трудно не выйти из терпения. По его убеждению, Фезерстоуны в целом звезд с неба не хватали, но, как человек бывалый, с солидным положением, он ничего против них не имел и даже побеседовал на кухне с мистером Ионой и юным Крэнчем, оставшись в полной уверенности, что произвел на этого последнего глубокое впечатление своей осведомленностью о делах Меловой Долины. Если бы кто-нибудь в его присутствии сказал, что мистер Бортроп Трамбул, как аукционщик конечно, знаток всего сущего, он бы улыбнулся и молча провел по своей физиономии пальцем, не усомнившись, что так оно и есть. Короче говоря, в аукционном смысле он был достойным человеком, не стыдился своего занятия и верил, что «прославленный Пиль, ныне сэр Роберт»,[117] будучи ему представлен, не преминул бы отдать ему должное. — Я бы, с вашего разрешения, мисс Гарт, не отказался от кусочка окорока и кружечки эля, — сказал он, входя в гостиную в половине двенадцатого, после того как его допустил к себе старик Фезерстоун (редчайшая честь!), и встал спиной к камину между миссис Уол и Соломоном. — Да не трудитесь выходить, позвольте, я позвоню. — Благодарю вас, — сказала Мэри, — но мне надо кое-чем заняться на кухне. — Вы, мистер Трамбул, в большой милости, как погляжу, — сказала миссис Уол. — А? Что я побывал у нашего старичка? — отозвался аукционщик, равнодушно поигрывая печатками. — Так ведь он всегда на меня очень полагался. — Тут он крепко сжал губы и задумчиво сдвинул брови. — А нельзя ли людям полюбопытствовать, что говорил их родной брат? осведомился Соломон смиренным тоном (ради удовольствия похитрить: ведь он был богат и в смирении не нуждался). — Почему же нельзя? — ответил мистер Трамбул громко, добродушно и со жгучей иронией. — Задавать вопросы всем дозволено. Любой человек имеет право придавать своим словам вопросительную форму, — продолжал он, и звучность его голоса возрастала пропорционально пышности стиля. — Лучшие ораторы постоянно вопрошают, даже когда не ждут ответа. Это так называемая фигура речи — фигуристая речь, иначе говоря. — И красноречивый аукционщик улыбнулся своей находчивости. — Я только рад буду услышать, что он не забыл вас, мистер Трамбул, сказал Соломон. — Я не против, если человек того заслуживает. Вот если кто-то не заслуживает, так я против. — То-то и оно, то-то и оно, — многозначительно произнес мистер Трамбул. — Разве можно отрицать, что люди, того не заслуживавшие, включались в завещания, и даже как главные наследники? Волеизъявление завещателя, что поделаешь. — Он снова сжал губы и слегка нахмурился. — Вы что же, мистер Трамбул, занаверное знаете что братец оставил свою землю помимо семьи? — сказала миссис Уол, на которую при ее склонности к пессимизму эти кудрявые фразы произвели самое гнетущее впечатление. — Уж проще сразу отдать свою землю под богадельню, чем завещать ее некоторым людям, — заметил Соломон, когда вопрос его сестрицы остался без ответа. — Это что же? Всю лучшую землю? — снова спросила миссис Уол. — Да не может быть, мистер Трамбул. Это же значит прямо идти наперекор всемогущему, который ниспослал ему преуспеяние. Пока миссис Уол говорила, мистер Бортроп Трамбул направился от камина к окну, провел указательным пальцем под галстуком, по бакенбардам и по волосам. Затем подошел к рабочему столику мисс Гарт, открыл лежавшую там книгу и прочел заглавие вслух с такой внушительностью, словно выставлял ее на продажу: — «Анна Гейрштейнская, или Дева Тумана, произведение автора „Уэверли“, — и, перевернув страницу, начал звучным голосом: — „Миновало почти четыре столетия с тех пор, как события, изложенные в последующих главах, разыгрались на континенте“» — Последнее, бесспорно звонкое слово он выговорил с ударением на втором слоге, не потому что не знал, как оно произносится, но желая таким новшеством усилить величавый каданс, который в его чтении приобрела эта фраза. Тут вошла служанка с подносом, и мистер Трамбул благополучно избавился от необходимости отвечать на вопрос миссис Уол, которая, наблюдая вместе с Соломоном за каждым его движением, думала о том, что образованность большая помеха в серьезных делах. На самом деле мистер Бортроп Трамбул не имел ни малейшего понятия о завещании старика Фезерстоуна, но он ни в коем случае не признался бы в своей неосведомленности — разве что его арестовали бы за недонесение о заговоре против безопасности государства. — Я обойдусь кусочком ветчины и кружечкой эля, — сказал он благодушно. — Как служитель общества я кушаю, когда выпадает свободная минута. Другой такой ветчины, — заявил он, глотая кусок за куском с почти опасной быстротой, — не найти во всем Соединенном Королевстве. По моему мнению, она даже лучше, чем ветчина во Фрешит-Холле, а я в этом не такой уж дурной судья. — Некоторые люди предпочитают не класть в окорок столько сахару, сказала миссис Уол. — Но бедный братец сахару не жалел. — Тем, кому такая ветчина плоха, не возбраняется поискать лучше. Но, боже святый, что за аромат! Я был бы рад купить подобный окорок. Джентльмен испытывает глубокое удовлетворение, — тут в голосе мистера Трамбула проскользнула легкая укоризна, — когда на его стол подают подобную ветчину. Он отставил тарелку, налил свою кружечку эля и слегка выдвинул стул вперед, что дало ему возможность обозреть внутреннюю сторону его ляжек, которые он затем одобрительно погладил, — мистер Трамбул отлично усвоил все более или менее чинные позы и жесты, которые отличают главнейшие северные расы. — У вас тут, как я вижу, лежит интересное произведение, мисс Гарт, сказал он, когда Мэри вернулась в гостиную. — Автора «Уэверли», иными словами сэра Вальтера Скотта. Я сам приобрел одно из его произведений приятная вещица, превосходно изданная и озаглавленная «Айвенго». Такой писатель, чтобы его побить, я думаю, не скоро сыщется — его, по моему мнению, в ближайшее время превзойти никому не удастся. Я только что прочел вступительные строки «Анны Гейрштейнской». Превосходный приступ. (Мистер Бортроп Трамбул пренебрегал простым словом «начало» и в частной жизни, и в объявлениях.) Вы, как вижу, любительница чтения. Вы состоите подписчицей нашей мидлмарчской библиотеки? — Нет — ответила Мэри. — Эту книгу привез мистер Фред Винси. — Я сам большой поклонник книг, — продолжал мистер Трамбул. — У меня имеется не менее двухсот томов в кожаных переплетах, и льщу себя мыслью, что выбраны они со вкусом. А также картины Мурильо, Рубенса, Тенирса, Тициана, Ван Дейка и других. Буду счастлив одолжить вам любое произведение, какое вы пожелаете, мисс Гарт. — Я весьма вам обязана, — ответила Мэри, вновь поспешно направляясь к двери, — но у меня почти нет времени для чтения. — Уж ее-то братец, наверное, в завещании упомянул, — сказал мистер Соломон еле слышным шепотом, когда дверь закрылась, и кивнул головой вслед исчезнувшей Мэри. — Первая-то его жена была ему не пара, — заметила миссис Уол. Никакого приданого не принесла, а эта девушка всего только ее племянница. И гордячка. Братец ей жалованье платил. — Но весьма разумная девица, по моему мнению, — объявил мистер Трамбул, допил эль и, поднявшись, одернул жилет самым решительным образом. — Я наблюдал, как она капала лекарство. Она, сэр, следит за тем, что делает. Прекрасное качество для женщины и весьма кстати для нашего друга там наверху, бедного страдальца. Человек, чья жизнь имеет ценность, должен искать в жене сиделку. Вот что буду иметь в виду я, если почту нужным жениться, и, полагаю, я достаточно долго был холостяком, чтобы не сделать тут ошибки. Некоторые люди вынуждены жениться, чтобы добавить себе благородства, но когда в этом возникнет нужда у меня, надеюсь, кто-нибудь мне так и скажет — надеюсь, какой-нибудь индивид поставит меня в известность об этом факте. Желаю вам всего хорошего, миссис Уол. Всего хорошего, мистер Соломон. Надеюсь, мы еще встретимся при не столь печальных обстоятельствах. Когда мистер Трамбул удалился, отвесив изысканный поклон, Соломон придвинулся к сестре и сказал: — Уж поверь, Джейн, братец оставил этой девчонке кругленькую сумму. — По тому, как мистер Трамбул тут разливался, догадаться нетрудно, ответила Джейн. И помолчав, добавила: — Его послушать, так мои дочки уж и капель накапать не сумеют. — Аукционщики сами не знают, что болтают, — отозвался Соломон. — Хотя Трамбул немало нажил, это у него не отнимешь. 33 …Закройте Ему глаза и опустите полог; А нам предаться должно размышленьям. Шекспир, «Генрих VI», часть II В эту ночь около двенадцати часов Мэри Гарт поднялась в спальню к мистеру Фезерстоуну и осталась с ним одна до рассвета. Она часто брала на себя эту обязанность, находя в ней некоторое удовольствие, хотя старик, когда ему требовались ее услуги, бывал с ней груб. Но нередко выпадали целые часы, когда она могла посидеть в полном покое, наслаждаясь глубокой тишиной и полумраком. В камине чуть слышно шуршали угли, и багровое пламя, казалось, жило своей благородной жизнью, безмятежно не ведая ничтожных страстей, глупых желаний и мелких интриг, которые она день за днем презрительно наблюдала. Мэри любила размышлять и не скучала, тихо сидя в темной комнате. Еще в детстве она убедилась, что мир создан не ради ее счастья, и не тратила времени на то, чтобы огорчаться и досадовать из-за этого. Жизнь давно представлялась ей комедией, и она гордо — нет, благородно — решила, что не будет играть в этой комедии ни низкой, ни коварной роли. От насмешливого цинизма Мэри спасала любовь к родителям, которых она глубоко уважала, и умение радоваться и быть благодарной за все хорошее, не питая несбыточных надежд. В эту ночь она по своему обыкновению перебирала в памяти события дня и чуть-чуть улыбалась всяким нелепостям и несуразицам, которые ее фантазия украшала новыми смешными подробностями. Как забавны люди с их склонностью к иллюзиям и самообману! Они, сами того не замечая, расхаживают в дурацких колпаках, верят, будто их собственная ложь всегда сходит за истину, а не очевидна, как у других, и считают себя исключением из любого правила, точно они одни остаются розовыми при свете лампы, которая желтит всех остальных. Тем не менее не все иллюзии, которые наблюдала Мэри, вызывали у нее улыбку. Хорошо зная старика Фезерстоуна, она была втайне убеждена, что семью Винси, как бы ему ни нравилось общество Фреда и его матери, ждет не меньшее разочарование, чем всех тех родственников, которых он к себе не допускает. Она с пренебрежением замечала опасливые старания миссис Винси не оставлять их с Фредом наедине, однако на сердце у нее становилось тревожно, едва она начинала думать о том, что придется перенести Фреду, если дядя и правда ему ничего не оставит. Она посмеивалась над Фредом в его присутствии, но это не мешало ей огорчаться из-за его недостатков. Тем не менее ей нравилось размышлять над всем этим: энергичный молодой ум, не отягченный страстью, увлеченно познает жизнь и с любопытством испытывает собственные силы. Несмотря на свою сдержанность, Мэри умела посмеяться в душе. Сострадание к старику не омрачало ее мыслей — подобное чувство можно внушить себе, но трудно искренне испытывать к дряхлой развалине, все существование которой исчерпывается лишь эгоизмом и остатками былых пороков. Мистер Фезерстоун всегда был с ней суров и придирчив — он ею не гордился и считал всего лишь полезной. Оставим святым тревогу за души тех, от кого вы никогда не слышали ничего, кроме окриков и ворчания, — а Мэри не была святой. Она ни разу не позволила себе резкого ответа и ухаживала за стариком со всем старанием, но и только. Впрочем, сам мистер Фезерстоун тоже о своей душе не тревожился и не пожелал побеседовать об этом предмете с мистером Такером. В эту ночь он ни разу не заворчал на нее и часа два лежал без всякого движения. Потом Мэри услышала позвякивание — это связка ключей ударилась о жестяную шкатулку, которую старик всегда держал возле себя на кровати. Время близилось к трем, когда он сказал очень внятно: — Поди сюда, девочка! Мэри подошла к кровати и увидела, что старик уже сам извлек шкатулку из-под одеяла, хотя обычно просил об этом ее, и выбрал из связки нужный ключ. Он отпер шкатулку, вынул из нее другой ключ, поглядел на Мэри почти прежним сверлящим взглядом и спросил: — Сколько их в доме? — Вы спрашиваете о ваших родственниках, сэр? — сказала Мэри, привыкшая к его манере выражаться. Он чуть наклонил голову, и она продолжала: Мистер Иона Фезерстоун и мистер Крэнч ночуют здесь. — А-а! Впились пиявки? А остальные? Небось каждый день являются Соломон, Джейн и все молокососы? Подглядывают, подсчитывают, прикидывают? — Нет, каждый день бывают только мистер Соломон и миссис Уол. Но остальные приезжают часто. Старик слушал ее, скривившись в гримасе, но затем его лицо приняло обычное выражение и он сказал: — Ну и дураки. Ты слушай, девочка. Сейчас три часа ночи, и я в полном уме и твердой памяти. Я знаю всю свою недвижимость, и куда деньги вложены, и прочее. И я так устроил, чтобы напоследок мог все переменить и сделать по своему желанию. Слышишь, девочка? Я в полном уме и твердой памяти. — Так что же, сэр? — спокойно спросила Мэри. Он с хитрым видом понизил голос до шепота: — Я сделал два завещания и одно хочу сжечь. Слушай, что я тебе говорю. Это вот ключ от железного сундука в алькове. Надави на край медной дощечки на крышке. Она отодвинется, как засов, и откроется скважина замка. Отопри сундук и вынь верхнюю бумагу, «Последняя воля и распоряжения» — крупные такие буквы. — Нет, сэр, — твердо сказала Мэри. — Этого я сделать не могу. — Как так не можешь? Я же тебе велю. — Голос старика, не ожидавшего возражений, задрожал. — Ни к вашему железному сундуку, ни к вашему завещанию я не прикоснусь. Ничего, что могло бы бросить на меня подозрение, я делать не стану. — Говорю же тебе, я в здравом уме. Что ж, я под конец не могу сделать по своему желанию? Я нарочно составил два завещания. Бери ключ, кому сказано! — Нет, сэр, не возьму, — еще решительнее ответила Мэри, возмущение которой росло. — Да говорят же тебе, времени остается мало. — Это от меня не зависит, сэр. Но я не хочу, чтобы конец вашей жизни замарал начало моей. Я не прикоснусь ни к вашему железному сундуку, ни к вашему завещанию. — И она отошла от кровати. Старик несколько мгновений растерянно смотрел на ключ, который держал отдельно от связки, потом, дернувшись всем телом, начал костлявой левой рукой извлекать из жестяной шкатулки ее содержимое. — Девочка, — заговорил он торопливо. — Послушай! Возьми эти деньги… банкноты, золото… Слушай же!.. Возьми, все возьми! Только сделай, как я говорю. Он с мучительным усилием протянул ей ключ, но Мэри попятилась. — Я не прикоснусь ни к ключу, ни к вашим деньгам, сэр. Пожалуйста, не просите меня больше. Или я должна буду позвать вашего брата. Фезерстоун уронил руку, и впервые в жизни Мэри увидела, как Питер Фезерстоун заплакал, точно ребенок. Она сказала уже мягче: — Пожалуйста, уберите ваши деньги, сэр, — и опять села на свое место у огня, надеясь, что ее отказ убедил его в бесполезности дальнейших просьб. Через минуту старик встрепенулся и сказал настойчиво: — Послушай. Тогда позови мальчика. Позови Фреда Винси. Сердце Мэри забилось сильнее. В голове у нее вихрем закружились догадки о том, к чему может привести сожжение второго завещания. Она должна была, почти не размышляя, принять трудное решение. — Я позову его, если вы разрешите позвать мистера Иону и остальных. — Только его! Мальчика, и никого больше. Я сделаю по своему желанию. — Подождите до утра, сэр, когда все проснутся. Или, хотите, я разбужу Симмонса и пошлю его за нотариусом? Он будет здесь через два часа, а может быть, и раньше. — За нотариусом? Зачем мне нотариус? Никто не узнает… говорю же тебе, никто не узнает. Я сделаю по своему желанию. — Разрешите, сэр, я кого-нибудь позову, — сказала Мэри, стараясь его убедить. Она боялась оставаться наедине со стариком, который находился во власти странного нервного возбуждения и, говоря с ней, даже ни разу не закашлялся, и ей не хотелось все время возражать ему, волнуя его еще больше. — Никого мне не надо, говорят же тебе. Послушай, девочка, возьми деньги. Больше у тебя такого случая не будет. Тут почти двести фунтов, а в шкатулке еще больше, и никто не знает, сколько там всего было. Возьми их и сделай, что я сказал. Красный отсвет огня в камине ложился на полусидящего в постели старика, на подушки за его спиной, на ключ, зажатый в костлявых пальцах, на деньги рядом с его рукой. Мэри до конца своих дней запомнила его таким человека, который, и умирая, хотел сделать все по своему желанию. Но упрямая настойчивость, с какой он навязывал ей деньги, заставила ее сказать еще тверже: — Не надо, сэр. Я этого не сделаю. Уберите свои деньги, я к ним не прикоснусь. Если я еще как-то могу помочь вам, только скажите, но ни к вашим ключам, ни к вашим деньгам я не прикоснусь. — Еще как-то, еще как-то! — повторил старик, захрипев от ярости. Голос не слушался его, точно в кошмаре. Он пытался говорить громко, но только шептал еле слышно. — Мне ничего другого не нужно. Подойди сюда. Да подойди же. Мэри приблизилась к нему осторожно, так как хорошо его знала. Он выпустил ключи и попытался схватить трость, его лицо исказилось от усилия, стало похожим на морду дряхлой гиены. Девушка остановилась на безопасном расстоянии. — Позвольте, я дам вам лекарство, — сказала она мягко. — И постарайтесь успокоиться. Быть может, вы уснете. А утром сделаете по своему желанию. Старик все-таки ухватил трость и попытался швырнуть ее в девушку, но силы ему изменили и трость соскользнула с кровати на пол. Мэри не стала ее поднимать и вернулась на свое место у камина, решив немного выждать, а потом дать ему лекарство. Утомление укротит его. Приближался холодный час рассвета, огонь в камине почти угас, и между неплотно сдвинутыми занавесками виднелась полоска белесого света, пробивающегося сквозь ставни. Мэри подложила поленьев в камин, накинула на плечи шаль и снова села. Мистер Фезерстоун как будто задремал, и она опасалась подходить к нему, чтобы не вызвать нового взрыва раздражения. После того как он бросил трость, старик не промолвил ни слова, но она видела, что он снова взял ключи и положил левую руку на деньги. Однако в шкатулку он их не убрал и, по-видимому, уснул. Но сама Мэри, обдумывая недавнюю сцену, пришла в гораздо большее волнение, чем тогда, когда спорила со стариком; она уже не знала, правильно ли поступила, отказавшись выполнить его желание, хотя в то мгновение у нее никаких сомнений не было. Вскоре сухие поленья вспыхнули ярким пламенем, озарившим все темные углы, и Мэри увидела, что старик лежит спокойно, чуть повернув голову набок. Она неслышным шагом подошла к нему и подумала, что его лицо выглядит странно неподвижным, но в следующий миг пламя затанцевало, все вокруг словно зашевелилось и Мэри подумала, что ошиблась. Ее сердце стучало так сильно, что она не доверяла себе и осталась в нерешительности, даже когда положила руку ему на лоб и прислушалась, дышит ли он. Подойдя к окну, она осторожно отодвинула занавеску, открыла ставню, и на кровать упал отблеск утреннего неба. В следующее мгновение она бросилась к колокольчику и громко позвонила. Сомнений больше быть не могло: Питер Фезерстоун лежал мертвый, правая его рука сжимала ключи, а левая накрывала кучку банкнот и золотых монет. Часть четвертая Три любовные проблемы 34 Первый джентльмен: Такие люди — пух, солома, щепки, Ни веса в них, ни силы. Второй джентльмен: Легкость их Свою имеет власть. Бессилье ведь Есть сила, и движение вперед Сокрыто в остановке. А корабль Бывает в бурю выкинут на риф Затем, что кормчий не сумел найти Для сил противных равновесья… Хотя Питера Фезерстоуна хоронили майским утром, май в прозаических окрестностях Мидлмарча далеко не всегда бывает солнечным и теплым, и в это утро холодный ветер сыпал на зеленеющие могилы лоуикского кладбища цветочные лепестки сорванные в соседних садах. Солнечные лучи лишь изредка прорывались сквозь тучи, озаряя какой-нибудь предмет, красивый или безобразный, оказавшийся в пределах их золотого потока. На кладбище предметы эти были весьма разнообразны, так как туда явилось поглазеть на похороны немало местных жителей. По слухам, погребение ожидалось «пышное» — поговаривали, что старик оставил подробные письменные распоряжения, чтобы его похоронили, «как и знать не хоронят». Это соответствовало истине. Старик Фезерстоун вовсе не походил на Гарпагона,[118] все страсти которого были пожраны одной ненасытной страстью к накопительству и который перед смертью, конечно, постарался бы выторговать у гробовщика скидку. Фезерстоун любил деньги сами по себе, но с удовольствием тратил их на удовлетворение своих чудаковатых прихотей, и пожалуй, больше всего он ценил деньги за то, что они давали ему власть над людьми и возможность доставлять этим людям неприятные минуты. Если кто-нибудь захочет тут возразить, что не мог Фезерстоун быть вовсе лишен душевной доброты, я не возьму на себя смелость отрицать это, но ведь душевная доброта по сути своей скромна и даже робка, и когда в раннюю пору жизни ее бесцеремонно оттирают в сторону наглые пороки, она обычно затворяется от мира, а потому в нее легче верить тем, кто создает воображаемый образ старого эгоиста, чем тем, кто более нетерпим в своих заключениях, опирающихся на личное знакомство. Как бы то ни было, мистер Фезерстоун хотел, чтобы его похоронили с большой помпой и чтобы в последний путь его провожали люди, которые предпочли бы остаться дома. Он даже выразил желание, чтобы за гробом обязательно следовали его родственницы, и бедная сестрица Марта ради этого должна была, не считаясь с трудностями, приехать из Меловой Долины. Она и сестрица Джейн, несомненно, воспряли бы духом (хотя и скорбя), ибо такое распоряжение было знаком, что братец, не терпевший их присутствия, пока был жив, потребовал его как завещатель, но, к большому их огорчению, знак этот утратил определенность, поскольку распространялся и на миссис Винси, которая не пожалела денег на черный креп, явно свидетельствовавший о самых неуместных надеждах, тем более предосудительных, что ее цветущий вид сразу выдавал принадлежность не к семейному клану, но к пронырливому племени, именуемому родней жены. Все мы в той или иной степени наделены воображением, ибо образы суть порождение желаний, и бедняга Фезерстоун, постоянно потешавшийся над тем, как другие поддаются самообману, тоже не избежал плена иллюзий. Составляя программу своих похорон, он, несомненно, забывал, что его удовольствие от спектакля, частью которого будут эти похороны, ограничивается предвкушением. Посмеиваясь над тем, сколько досады, обид и раздражения вызовет окостенелая хватка его мертвой руки, старик невольно приписывал недвижному бесчувственному праху свое нынешнее сознание и, не заботясь о жизни будущей, смаковал злорадное удовлетворение, которое рассчитывал получить в гробу. Таким образом, старик Фезерстоун, бесспорно, обладал своеобразным воображением. Как бы то ни было, три траурные кареты заполнились в точном соответствии с письменными указаниями покойного. Шарфы всадников, сопровождавших гроб, и ленты на их шляпах были из самого дорогого крепа, и даже знаки скорби на одежде помощников гробовщика отличались добротной солидностью и обошлись в немалую сумму. Провожающие вышли из карет, всадники спешились, и черная процессия, вступившая на маленькое кладбище, выглядела очень внушительно, а насупленные лица людей и их черные одежды, которые трепал ветер, казалось, принадлежали особому миру, странно несовместимому с кружащимися в воздухе лепестками и солнечными бликами среди маргариток. Священником, который встретил процессию, был мистер Кэдуолледер — также выбор Питера Фезерстоуна, объяснявшийся характерными для него соображениями. Он презирал младших священников — недомерков, как он их называл, — и хотел, чтобы его хоронил священник, имеющий приход. Мистер Кейсобон для этого не годился не только потому, что всегда перекладывал подобные обязанности на мистера Такера, но и потому, что Фезерстоун терпеть его не мог — как приходского священника, взимающего дань с его земли в виде десятины, а также за утренние проповеди, которые хорошо выспавшийся старик волей-неволей выслушивал, чинно сидя на своей скамье и внутренне кипя. Он бесился, что его поучает поп, который глядит на него сверху вниз. Отношения же его с мистером Кэдуолледером были совсем иного рода: ручей с форелью протекал не только по земле мистера Кейсобона, но и огибал фезерстоуновское поле, а потому мистер Кэдуолледер был попом, который просил об одолжении, а не поучал с кафедры. Кроме того, он жил в четырех милях от Лоуика и принадлежал к местной знати, пребывая таким образом на одном небе с шерифом графства и другими высокопоставленными лицами, которые по неисповедимым причинам необходимы для системы всего сущего. Мысль, что служить по нему заупокойную службу будет мистер Кэдуолледер, тешила старика еще и потому, что эту фамилию можно было при желании переиначивать на всякие лады. Честь, оказанная священнику приходов Типтон и Фрешит, привела к тому, что в группе лиц, наблюдавших за похоронами Фезерстоуна из окна комнаты на втором этаже Лоуик-Мэнора, находилась и миссис Кэдуолледер. Она не любила бывать в этом доме, но, по ее словам, обожала коллекции редких животных, вроде тех, которые соберутся на эти похороны, а потому уговорила сэра Джеймса и молодую леди Четтем отвезти ее с мужем в Лоуик, чтобы этот визит стал совсем уж приятным. «Я поеду с вами, куда вы захотите, миссис Кэдуолледер, — ответила Селия, — но я не люблю похорон». «Ах, душечка, раз у вас в семье есть священнослужитель, вам следует переменить вкусы. Я проделала это очень давно. Выходя замуж за Гемфри, я твердо решила, что полюблю проповеди, и начала с того, что с удовольствием слушала самый конец. Затем это чувство распространилось на середину и на начало, так как без них не было бы и конца». «О, разумеется», — величественно подтвердила вдовствующая леди Четтем. Удобнее всего смотреть на похороны было из той комнаты на втором этаже, в которой проводил время мистер Кейсобон, когда ему запретили работать. Однако теперь он вопреки всем предостережениям и предписаниям уже почти вернулся к привычному образу жизни и, вежливо поздоровавшись с миссис Кэдуолледер, ускользнул в библиотеку, чтобы продолжать пережевывать жвачку ученой ошибки, касавшейся Куша и Мицраима. Если бы не гости, Доротея тоже затворилась бы в библиотеке и не увидела бы похорон старика Фезерстоуна, которые, как ни далеки они казались от всего строя ее жизни, впоследствии постоянно вставали перед ней, когда что-то задевало некие чувствительные струны ее памяти, — точно так же, как собор святого Петра в Риме был для нее неразрывно слит с ощущением уныния и безнадежности. Сцены, связанные с важнейшими переменами в судьбе других людей, составляют лишь фон нашей жизни, но, как поля и деревья в особом освещении, они ассоциируются для нас с определенными моментами нашей собственной истории и становятся частью того единства, в которое слагаются самые яркие наши впечатления. Такое приобщение чего-то чуждого и малопонятного к заветнейшим тайнам души, невнятное, как сонное видение, словно отражало то ощущение одиночества, на которое обрекала Доротею пылкость ее натуры. Провинциальная знать былых времен обитала в разреженном социальном воздухе: из уединенных приютов на горных вершинах они взирали на кишевшую внизу жизнь близорукими глазами. Но Доротее было на этих высотах тоскливо и холодно. — Я не стану больше смотреть, — сказала Селия, когда процессия скрылась в дверях церкви, и встала позади мужа, чтобы тайком касаться щекой его плеча. — Возможно, это во вкусе Додо: ведь ей нравятся всякие печальные вещи и безобразные люди. — Мне нравится узнавать новое о людях, среди которых я живу, — ответила Доротея, следившая за похоронами с интересом монахини, отправившейся странствовать но белому свету. — Мне кажется, мы ничего не знаем о наших соседях, кроме самых бедных арендаторов. А ведь невольно задумываешься над тем, как живут другие люди и как они смотрят на мир. Я очень благодарна миссис Кэдуолледер за то, что она приехала к нам и позвала меня сюда из библиотеки. — И есть за что! — отозвалась миссис Кэдуолледер. — Ваши богатые лоуикские фермеры занятны не меньше всяких буйволов и бизонов, а ведь в церкви, полагаю, вам их приходится видеть не так уж часто. Они совсем не похожи на арендаторов вашего дяди или сэра Джеймса: настоящие чудища фермеры, которые владеют собственной землей. Даже непонятно, к какому сословию их относить. — Ну, в этой процессии лоуикских фермеров не так уж много, — заметил сэр Джеймс. — По-моему, это наследники из Мидлмарча и всяких отдаленных мест. Лавгуд говорил, что старик оставил не только землю, но и порядочный капитал. — Только подумать! А младшие сыновья хороших фамилий иной раз не могут даже пообедать на собственный счет! — воскликнула миссис Кэдуолледер. — А! — произнесла она, оборачиваясь на скрип двери. — Вот и мистер Брук! Меня все время мучило ощущение, что тут кого-то не хватает, и вот объяснение. Вы, разумеется, приехали посмотреть эти странные похороны? — Нет, я приехал взглянуть на Кейсобона, посмотреть, как он себя чувствует, знаете ли. И сообщить одну новость, да, новость, милочка, объявил мистер Брук, кивая Доротее, которая подошла поздороваться с ним. Я заглянул в библиотеку и увидел, что Кейсобон сидит над книгами. Я сказал ему, что так не годится, я сказал ему: «Так не годится, знаете ли. Подумайте о своей жене, Кейсобон». И он обещал подняться сюда. Я не сообщил ему мою новость. Я сказал, чтобы он поднялся сюда. — А, они выходят из церкви! — вскричала миссис Кэдуолледер. — До чего же удивительная смесь! Мистер Лидгейт… как врач, я полагаю. Какая красивая женщина! А этот белокурый молодой человек, наверное, ее сын. Вы не знаете, сэр Джеймс, кто они? — Рядом с ними идет Винси, мидлмарчский мэр. По-видимому, это его жена и сын, — ответил сэр Джеймс, бросая вопросительный взгляд на мистера Брука. Тот кивнул и сказал: — Да, и очень достойная семья. Винси — превосходный человек и образцовый фабрикант. Вы встречали его у меня, знаете ли. — Ах да! Член вашего тайного кабинета, — поддразнила его миссис Кэдуолледер. — Любитель скачек! — заметил сэр Джеймс с пренебрежением любителя лисьей травли. — И один из тех, кто отнимает последний кусок хлеба у несчастных ткачей в Типтоне и Фрешите.[119] Вот почему у его семейства такой сытый и ухоженный вид, — сказала миссис Кэдуолледер. — Эти темноволосые люди с сизыми лицами служат им отличным фоном. Ну, просто набор кувшинов! А Гемфри! В белом облачении он выглядит среди них настоящим архангелом, хотя и не блещет красотой. — А все-таки похороны — торжественная штука, — сказал мистер Брук. Если взглянуть на них в таком свете, знаете ли. — Но я на них в таком свете не гляжу. Я не могу все время благоговеть, не то мое благоговение скоро истреплется. Старику была самая пора умереть, и никто из них там никакого горя не испытывает. — Как это ужасно! — воскликнула Доротея. — Ничего более унылого, чем эти похороны, мне видеть не доводилось. Из-за них утро словно померкло. Страшно подумать, что кто-то умер и ни одно любящее сердце о нем не тоскует. Она собиралась сказать еще что-то, но тут вошел ее муж и сел в некотором отдалении от остальных. В его присутствии ей было трудно говорить. Нередко у нее возникало ощущение, что он внутренне не одобряет ее слова. — А вот кто-то совсем новый! — объявила миссис Кэдуолледер. — Вон позади того толстяка. И пожалуй, самый забавный: приплюснутый лоб и выпученные глаза. Ну настоящая лягушка! Да посмотрите же! Наверное, он другой крови, чем они все. — Дайте я погляжу! — сказала Селия, с любопытством наклоняясь через плечо миссис Кэдуолледер. — Какая странная физиономия! — И внезапно с удивлением, но уже совсем другим тоном, она добавила: — А ты мне не говорила, Додо, что приехал мистер Ладислав! Сердце Доротеи тревожно сжалось. Она тотчас повернулась к дяде, и все заметили, как она побледнела. Мистер Кейсобон не спускал с нее глаз. — Он приехал со мной, знаете ли. Как мой гость — он гостит у меня в Типтон-Грейндже, — объяснил мистер Брук самым непринужденным тоном и кивнул Доротее, словно она была обо всем осведомлена заранее. — И мы привезли картину, привязали ее к верху кареты. Я знал, что вы будете довольны моим сюрпризом, Кейсобон. И он совсем как живой, то есть я имею в виду Фому Аквинского. Очень, очень мило. Вам надо послушать, как говорит о картине Ладислав. Он прекрасно говорит, указывает на то и на это… Весьма осведомлен в искусстве, ну и так далее. И превосходный собеседник: может поддержать разговор о чем угодно. Мне давно требовалось что-нибудь такое, знаете ли. Мистер Кейсобон поклонился с холодной учтивостью. Он справился со своим раздражением, но настолько лишь, чтобы промолчать. Он, как и Доротея, прекрасно помнил о письме Уилла и, не обнаружив его среди писем, которые разбирал после своего выздоровления, заключил про себя, что Доротея известила Уилла, чтобы он не приезжал в Лоуик, а болезненная гордость не позволила ему вновь коснуться этой темы. Теперь он решил, что она попросила дядю пригласить Уилла в Типтон-Грейндж. Доротея догадывалась о его мыслях, но сейчас было не время для объяснений. Миссис Кэдуолледер оторвалась от созерцания кладбища и, увидев не вполне понятную ей немую картину, не удержалась от вопроса: — А кто такой этот мистер Ладислав? — Молодой родственник мистера Кейсобона, — тотчас ответил сэр Джеймс. Сердечная доброта делала его чутким: он заметил взгляд, который Доротея бросила на мужа, и понял, что она встревожена. — Очень приятный молодой человек, и всем обязан Кейсобону, — объяснил мистер Брук. — И вполне оправдывает ваши затраты на него, Кейсобон, продолжал он, одобрительно кивая. — Надеюсь, он погостит у меня подольше и мы разберем мои документы. У меня есть множество идей и фактов, знаете ли, а он как раз такой человек, который может придать им надлежащую форму… Умеет подобрать подходящую цитату — omne tulit punctum,[120] ну и так далее — и придает предмету особый поворот. Я пригласил его некоторое время тому назад. Когда вы хворали, Кейсобон, Доротея сказала, что вы никого не можете принять у себя, и попросила меня написать. Бедняжка Доротея чувствовала, что каждое слово ее дяди доставляло мистеру Кейсобону такое же удовольствие, как соринка в глазу. Теперь было уже совсем невозможно сказать, что она вовсе не желала, чтобы мистер Брук посылал приглашение Уиллу Ладиславу. Она не понимала причин неприязни своего мужа к молодому родственнику — неприязни, в которой ее так жестоко убедила сцена в библиотеке, но не считала возможным хотя бы косвенно посвящать в это посторонних. По правде говоря, сам мистер Кейсобон не вполне отдавал себе отчет в этих причинах — он испытывал раздражение и, подобно всем нам, склонен был искать ему оправдания, вместо того чтобы разбираться в своих побуждениях. Но он не хотел выдавать себя, и только Доротея уловила, что он несколько переменился в лице, когда произнес с еще большим достоинством и напевностью, чем обычно: — Вы чрезвычайно гостеприимны, любезный сэр. И я весьма вам обязан за то, что вы приняли у себя моего родственника. Похороны кончились, и кладбище уже почти опустело. — Вон он, миссис Кэдуолледер, — сказала Селия. — И как две капли воды похож на миниатюру тетки мистера Кейсобона в будуаре Доротеи. У него очень приятное лицо. — Да, смазливый мальчик, — сухо произнесла миссис Кэдуолледер. — Чем занимается ваш племянник? — Прошу прощения, он мне не племянник. Родство между нами довольно дальнее. — Он, знаете ли, еще пробует свои крылья, — вмешался мистер Брук. Такие молодые люди взлетают очень высоко. И я буду рад ему содействовать. Он может быть прекрасным секретарем — как Гоббс,[121] Мильтон или Свифт, знаете ли. — А, понимаю, — сказала миссис Кэдуолледер. — Такой, который умеет писать речи. — Так я позову его, э, Кейсобон? — спросил мистер Брук. — Он не хотел входить, пока я не сообщу о его приезде, знаете ли. И мы все спустимся взглянуть на картину. Вы на ней совсем как живой — глубокий тонкий мыслитель, и указательный палец упирается в книгу, а святой Бонавентура или какой-то еще святой, довольно толстый и цветущий, смотрит вверх на Троицу. И все это символы, знаете ли — очень высокая форма искусства. Мне она нравится — до определенного предела, конечно: ведь все время за ней поспевать — это, знаете ли, утомительно. Но вы-то, Кейсобон, в таких вещах как у себя дома. И ваш художник отлично пишет тело — весомость, прозрачность, ну и так далее. Одно время я серьезно этим занимался. Впрочем, я схожу за Ладиславом. 35 О, что за зрелище: наследников толпа В слезах и в трауре, на лицах всех страданье, Пока нотариус вскрывает завещанье (Ну что? — у всех в глазах застыл немой вопрос), В котором им мертвец натягивает нос. Чтоб только посмотреть картину скорби эту; Я, кажется, готов с того вернуться свету. Реньяр,[122] «Единственный наследник» Когда животные парами вступали в ковчег, родственные виды, надо полагать, отпускали по адресу друг друга всяческие замечания «в сторону» и были склонны думать, что вполне можно было бы обойтись без такого множества претендентов на одни и те же запасы корма, поскольку это урезывает порцию наиболее достойных. (Боюсь, что роль, которая тогда выпала на долю стервятников, слишком неприглядна, чтобы воспроизводить ее средствами искусства: ведь их жадные зобы ничем, к их несчастью, не прикрыты, а сами они, по-видимому, не придерживаются никаких обрядов и церемоний.) Подобному же искушению подверглись и христианские хищники, которые провожали гроб Питера Фезерстоуна, — все их мысли были сосредоточены на одних и тех же запасах житейских благ, и каждый жаждал получить наибольшую их долю. Давно известные кровные родственники, а также родственники обеих жен покойного уже составляли вполне солидное число, которое, умноженное на всяческие другие возможности, открывало самое широкое поле для завистливых расчетов и безнадежного отчаяния. Зависть к Винси объединила узами общей вражды всех, в чьих жилах текла фезерстоуновская кровь: поскольку не имелось никаких признаков, что кто-то из них получит больше остальных, их сплачивал общий страх, как бы земля не досталась длинноногому Фреду Винси, но страх этот, впрочем, оставлял достаточно места для более смутных опасений, связанных, например, с Мэри Гарт. Соломон нашел время поразмыслить о том, что Иона не достоин стать наследником, а Иона мысленно хулил алчность Соломона. Джейн, старшая сестра, полагала, что детям Марты не к лицу рассчитывать на равную долю с молодыми Уолами, а Марта, не столь свято чтившая права первородства, огорчалась про себя, что Джейн такая «загребущая». Все эти ближайшие родственники, естественно, негодовали на необоснованные претензии всяких там двоюродных и троюродных и прикидывали, в какой огромный итог сложатся мелкие суммы, если их будет завещано слишком много. А зачтения завещания вместе с ними ожидали два двоюродных брата и один троюродный (не считая мистера Трамбула). Этот троюродный брат был мидлмарчским галантерейщиком с учтивыми манерами и простонародным выговором. Двоюродные братья оба проживали в Брассинге — один из них считал, что имеет определенные права, ввиду устриц и других гастрономических подарков, преподнесенных в ущерб себе богатому кузену Питеру, а другой, с мрачной миной уперший подбородок в руки, сложенные на набалдашнике трости, полагался не на прежние корыстные услуги, но на признание общих своих достоинств. Оба эти беспорочные обитателя Брассинга от души жалели, что там проживает Иона Фезерстоун: семейные острословы обычно встречают больше радушия у чужих людей. — Ну, Трамбул не сомневается, что получит пять сотен фунтов, можете мне поверить. Не удивлюсь даже, если мой братец их прямо ему обещал, — заметил Соломон, беседуя с сестрами вечером накануне похорон. — Ох-хо-хо! — вздохнула неимущая сестрица Марта, представление которой о сотнях, как правило, не шло дальше просроченной арендной платы. Однако утром все прошлые расчеты и предположения нарушил неизвестный в траурной одежде, который появился среди них неведомо откуда. Именно его миссис Кэдуолледер уподобила лягушке. Это был человек лет тридцати двух тридцати трех. Выпученные глаза, изогнутые книзу тонкие губы, скошенный лоб и гладко прилизанные волосы действительно придавали его лицу неподвижное лягушачье выражение. Конечно, еще один наследник, а то почему бы его пригласили на похороны? И сразу возникли новые возможности, новые неясности, и в траурных каретах воцарилось почти полное молчание. Всех нас расстраивает внезапное открытие факта, который существовал давным-давно и, быть может, прямо-таки бросался в глаза, а мы тем временем устраивали свой мирок в полном о нем неведении. Никто, кроме Мэри Гарт, прежде не видел этого сомнительного незнакомца, да и она знала о нем только, что он дважды приезжал в Стоун-Корт, пока мистер Фезерстоун еще был на ногах, и провел несколько часов наедине со стариком. Она выбрала минуту сказать об этом отцу, и пожалуй, только Кэлеб (если не считать нотариуса) посматривал на незнакомца с любопытством, а не со злобой или подозрением. Кэлеб Гарт, которого не терзали ни надежды, ни алчность, интересовался лишь тем, насколько правильными окажутся его догадки, и спокойствие, с каким он внимательно разглядывал этого неизвестного человека и потирал подбородок, словно определяя ценность дерева, приятно контрастировало с тревогой и желчностью, появившимися на многих лицах, едва таинственный незнакомец, чья фамилия, как выяснилось, была Ригг, вошел в большую гостиную и опустился на стул у двери, чтобы вместе с остальными присутствовать при оглашении завещания. Мистер Соломон и мистер Иона как раз отправились с нотариусом в спальню на поиски этого документа, и миссис Уол, заметив, что два стула между ней и мистером Бортропом Трамбулом освободились, смело воспользовалась случаем подсесть к признанному авторитету, который поигрывал печатками и обводил пальцем контуры своего лица, дабы случайно не выдать удивления или недоумения, не подобающего осведомленному человеку. — Уж, наверное, мистер Трамбул, вам известны все распоряжения покойного братца, — произнесла миссис Уол самым глухим своим голосом, наклонив отороченный крепом чепец к уху аукционщика. — Дражайшая дама, все, что могло быть мне сказано, было сказано конфиденциально, — заметил мистер Трамбул, прикладывая ладонь ко рту, дабы еще надежнее спрятать этот секрет. — Те, кто сейчас потирает руки, еще могут остаться ни с чем, продолжала миссис Уол, пользуясь случаем облегчить душу. — Надежды нередко бывают обманчивы, — заметил мистер Трамбул все еще под защитой ладони. — А-а! — произнесла миссис Уол, поглядев в ту сторону, где сидели Винси, и вернулась на свой стул рядом с сестрицей Мартой. — Только диву даешься, до чего бедный Питер был скрытен, — заметила она все тем же глухим шепотом. — Ведь никто из нас понятия не имеет, что у него было на уме. Я только на то уповаю, Марта, что он не был хуже, чем мы думаем. Бедная миссис Крэнч была дородна и дышала астматически, отчего вдвойне старалась придавать своим словам неопределенность и расплывчатость, — даже ее шепот был громким, а время от времени становился пронзительным, как это случается с расстроенными шарманками. — Я, Джейн, никогда завистливой не была, — ответила она, — но у меня шестеро детей, да еще трех я схоронила, а замуж я не за богача вышла. Моему старшему, что тут сидит, только девятнадцать сравнялось — вот сама посуди. А скотины маловато, и земля не родит. Но если я когда плакалась кому или просила у кого, так у одного у бога всемогущего. А только когда у тебя один брат холостой, а другой бездетный, пусть и дважды женатый… так всякий мог бы надеяться. Тем временем мистер Винси, поглядев на невозмутимую физиономию мистера Ригга, достал было табакерку и постучал по ней, однако не открыл и снова опустил в карман, словно в последнюю минуту спохватился, что удовольствие это, как ни проясняет мысли хорошая понюшка, все же не соответствует случаю. — Не удивлюсь, если окажется, что все мы были несправедливы к Фезерстоуну, — сказал он на ухо жене. — Эти похороны свидетельствуют, что он о каждом вспомнил: похвально, когда человек хочет, чтобы его в последний путь проводили друзья, и не стыдится тех, чей жребий скромен. Я буду только рад, если он отказал понемногу многим. Небольшая сумма может очень выручить человека, если он ее не ждет. — Все в самом лучшем вкусе — и креп, и шелк, и все прочее, — благодушно отозвалась миссис Винси. Но приходится с сожалением сказать, что Фред лишь с трудом удерживался от смеха, который был бы еще более неуместен, чем табакерка его отца. Он случайно услышал, как мистер Иона, взглянув на незнакомца, пробормотал: «Дитя любви», и теперь, стоило ему взглянуть на физиономию мистера Ригга, сидевшего прямо напротив, его начинал разбирать смех. Мэри Гарт заметила, как подрагивают уголки его рта, как он покашливает, догадалась, что с ним происходит, и поспешила на выручку, попросив уступить ей стул и таким образом водворив его в полутемный угол. Фред был полон самых дружеских чувств ко всему миру, включая Ригга. Испытывая теперь к собравшимся лишь снисходительную жалость, потому что их обошла стороной удача, по его мнению, улыбнувшаяся ему, он всеми силами старался соблюдать благопристойность. Но ведь когда на душе легко, так и хочется смеяться. Тут вернулся нотариус с братьями покойного, и все глаза устремились на них. Нотариус, известный нам мистер Стэндиш, приехал утром в Стоун-Корт в полном убеждении, что ему хорошо известно, кто будет в этот день обрадован, а кто разочарован. Завещание, которое ему, как он полагал, предстояло огласить, было третьим из тех, что он в свое время составил для мистера Фезерстоуна. Мистер Стэндиш по обыкновению держался со всеми одинаково — учтиво, но непринужденно, словно для него все собравшиеся тут были равны, и его бас сохранял неизменную любезность, хотя придерживался он главным образом таких тем, как травы («отличное будет сено, черт побери!»), последние бюллетени о здоровье короля и герцог Кларенс[123] настоящий моряк, словно созданный управлять таким островом, как Британия. Старик Фезерстоун, размышляя у камина, нередко представлял себе, как удивится Стэндиш. Правда, если бы в последний час он сделал по своему желанию и сжег завещание, составленное другим нотариусом, он не достиг бы этой второстепенной цели. Тем не менее он успел сполна насладиться предвкушением. И действительно, мистер Стэндиш удивился, но не почувствовал никакого огорчения — наоборот, если прежде он просто смаковал сюрприз, который ожидал Фезерстоунов, то обнаруженное новое завещание пробудило в нем к тому же и живейшее любопытство. Соломон и Иона пока воздерживались от каких-либо чувств: оба полагали, что прежнее завещание должно обладать определенной силой, и если между первоначальными и заключительными распоряжениями бедного Питера могут возникнуть противоречия, начнутся бесконечные тяжбы, мешая кому бы то ни было вступить в права наследства, — однако это неприятное обстоятельство уравнивало всех. Вот почему братья, войдя вслед за мистером Стэндишем в гостиную, хранили на лицах только выражение ни о чем не говорящей скорби. Впрочем, Соломон вновь достал белоснежный носовой платок, полагая, что завещание в любом случае будет содержать немало трогательного, а глаза на похоронах, пусть и совершенно сухие, принято утирать батистом. Пожалуй, самое жгучее волнение испытывала в эту минуту Мэри Гарт, сознававшая, что второе завещание, которое могло решающим образом повлиять на жизнь кого-то из присутствующих, оказалось в руках нотариуса только благодаря ей. Но о том, что произошло в ту последнюю ночь, знала она одна. — Завещание, которое я держу в руках, — объявил мистер Стэндиш, который, усевшись за столик посреди комнаты, нисколько не спешил начать и даже откашлялся весьма неторопливо, — это завещание было составлено мною и подписано нашим покойным другом девятого августа одна тысяча восемьсот двадцать пятого года. Но оказалось, что существует другой документ, прежде мне неизвестный, который датирован двадцатым июля одна тысяча восемьсот двадцать шестого года, то есть он был составлен менее чем через год после предыдущего. Далее, как я вижу… — мистер Стэндиш вперил в завещание внимательный взгляд через очки, — тут имеется добавление, датированное первым марта одна тысяча восемьсот двадцать восьмого года. — Ох-хо-хо! — невольно вздохнула сестрица Марта, не выдержав этого потока дат. — Я начну с оглашения более раннего завещания, — продолжал мистер Стэндиш, — ибо, по-видимому, таково было желание усопшего, поскольку он его не уничтожил. Это вступление показалось присутствующим невыносимо долгим, и не только Соломон, но еще несколько человек печально покачивали головами, уставясь в пол. Все избегали смотреть друг на друга и пристально разглядывали узор скатерти или лысину мистера Стэндиша. Только Мэри Гарт, заметив, что на нее никто не смотрит, позволила себе тихонько наблюдать за окружающими. И едва прозвучало первое «завещаю и отказываю», она увидела, что по всем лицам словно пробежала легкая рябь. Один лишь мистер Ригг сохранил прежнюю невозмутимость. Впрочем, остальным теперь было не до него: они взвешивали, рассчитывали и ловили каждое слово распоряжений, которые, быть может, отменялись в следующем завещании. Фред покраснел, а мистер Винси, не совладав с собой, вытащил табакерку, хотя и не стал ее открывать. Вначале перечислялись мелкие суммы, и даже мысль о том, что имеется другое завещание и бедный Питер, возможно, опомнился, не могла угасить нарастающего негодования и возмущения. Каждому человеку хочется, чтобы ему воздавалось должное в любом времени — прошедшем, настоящем и будущем. А Питер пять лет назад не постыдился оставить всего по двести фунтов своим родным братьям и сестрам, лишь по сто фунтов своим родным племянникам и племянницам. Гарты упомянуты не были вовсе, но миссис Винси и Розамонда получали по сто фунтов каждая. Мистеру Трамбулу была завещана трость с золотым набалдашником и пятьдесят фунтов; второй троюродный брат и оба двоюродных получали каждый такую же внушительную сумму — наследство, как выразился мрачный двоюродный брат, с которым не поймешь что и делать. Далее следовали подобные же оскорбительные крохи, брошенные лицам, здесь не присутствовавшим, никому не известным и едва ли не принадлежащим к низшим сословиям. Многие тотчас подсчитали, что всего таким образом было завещано около трех тысяч фунтов. Так как же Питер распорядился остальными деньгами? И землей? Что отменит последнее завещание, а что не отменит? К лучшему или к худшему? Ведь все чувства, испытываемые теперь, были, так сказать, черновыми и могли оказаться совершенно напрасными. У мужчин хватило сил сохранять внешнее спокойствие, как ни томительна была неизвестность, — одни оттопыривали губы, другие поджимали их, смотря по тому, что было привычнее. Но Джейн и Марта, не выдержав вихря предположений, расплакались — бедная миссис Крэнч несколько утешилась мыслью о сотнях фунтов, которые без всякого труда предстояло получить ей и ее детям, хотя и мучилась оттого, что их могло быть и больше, тогда как миссис Уол чувствовала одно: ей, кровной сестре, досталось так мало, а кому-то предстоит получить так много! Почти все присутствующие уже не сомневались, что «много» достанется Фреду Винси, но сами Винси удивились, когда ему было отказано десять тысяч фунтов, размещенных так-то и так-то. Ну, а земля?.. Фред кусал губы, с трудом сдерживая улыбку. А миссис Винси чувствовала себя на седьмом небе: мысль о том, что завещатель мог изменить свою волю, утонула в розовом сиянии. Кроме земли, оставались еще деньги и другое имущество, но все это целиком было завещано одному человеку, и человеком этим оказался… О, неисчислимые возможности! О, расчеты, опиравшиеся на «благоволение» скрытного старика! О, бесконечные восклицания, которым все же не под силу передать всю степень человеческого безумия!.. Человеком этим оказался Джошуа Ригг, назначавшийся также единственным душеприказчиком и принимавший отныне фамилию Фезерстоун. По комнате, словно судорожная дрожь, пробежал шорох. Все вновь уставились на мистера Ригга, который как будто совершенно не был удивлен. — Поистине странные завещательные распоряжения! — воскликнул мистер Трамбул, против обыкновения предпочитая, чтобы его сочли неосведомленным. — Однако есть второе завещание, отменяющее первое. Пока еще мы не знаем последней воли покойного. Но то, что им предстояло услышать, подумала Мэри Гарт, вовсе не было последней волей старика. Второе завещание отменяло все распоряжения первого за исключением тех, которые касались мелких сумм, оставленных упомянутым выше лицам низших сословий (кое-какие изменения тут перечислялись в добавлении), а также статей, по которым вся земля в пределах Лоуикского прихода со всем движимым и недвижимым имуществом отходила Джошуа Риггу. Прочее имущество завещалось на постройку и содержание богадельни для стариков, которую надлежало назвать Фезерстоуновской богадельней и воздвигнуть на участке земли неподалеку от Мидлмарча, приобретенном для этой цели завещателем, «дабы (как говорилось в документе) угодить Всевышнему Богу». Никто из присутствующих не получил ни фартинга, хотя мистеру Трамбулу была-таки отказана трость с золотым набалдашником. Прошло несколько мгновений, прежде чем общество вновь обрело дар речи. Мэри не решалась поглядеть на Фреда. Первым заговорил мистер Винси — после энергичной понюшки, — и заговорил он громким негодующим голосом: — О таком вздорном завещании мне еще слышать не приходилось! Мне кажется, он составил его в помрачении ума. Мне кажется, это последнее завещание недействительно, — закончил мистер Винси, чувствуя, что ставит все на свои места. — Как по-вашему, Стэндиш? — По моему мнению, наш покойный друг всегда отдавал себе отчет в своих действиях, — сказал мистер Стэндиш. — Все формальности соблюдены. К завещанию приложено письмо Клемменса. Весьма уважаемого нотариуса в Брассинге. — Я ни разу не замечал никакого расстройства рассудка, никакого ослабления умственных способностей у покойного мистера Фезерстоуна, объявил Бортроп Трамбул, — но завещание это я назвал бы эксцентричным. Я всегда с охотой оказывал услуги старичку, и он ясно давал понять, что считает себя обязанным мне и выразит это в завещании. Трость с золотым набалдашником — это насмешка, если видеть в ней выражение признательности, но, к счастью, я стою выше корыстных соображений. — На мой взгляд, ничего удивительного в этом завещании нет, — заметил Кэлеб Гарт. — Куда удивительнее было бы, если бы оно оказалось таким, какого можно ожидать от прямодушного и справедливого человека. Но я вообще против завещаний. — Странные слова в устах христианина, черт побери! — сказал нотариус. Какими же доводами можете вы их подкрепить, Гарт? — Да что здесь говорить… — пробормотал Кэлеб, аккуратно складывая кончики пальцев и наклоняясь вперед, чтобы удобнее было рассматривать пол. Ему всегда казалось, что объяснения — самая трудная сторона «дела». Тут раздался голос мистера Ионы Фезерстоуна: — Он всегда был на редкость лицемерен, мой братец Питер. Но уж тут он показал себя во всей красе. Знай я, так меня бы и силком из Брассинга не вытащили. Завтра же надену белую шляпу и коричневый сюртук. — Ох-хо-хо! — всхлипнула миссис Крэнч. — А мы так на дорогу потратились, и мой бедный сынок столько времени просидел сложа руки. В первый раз слышу, чтобы братец Питер думал о том, как бы угодить богу. Но пусть у меня язык отнимется, а все-таки это жестоко… По-другому и не скажешь. — Это ему отзовется там, где он теперь, вот что я думаю, — сказал Соломон с горечью, которая была поразительно искренней, хотя его голос сохранял обычную вкрадчивость. — Питер вел дурную жизнь, и богадельнями ее не прикрыть, после того как у него хватило бесстыдства напоследок выставить ее всем напоказ. — И все-то это время у него была собственная кровная родня, братья, сестры, племянники и племянницы. И он с ними рядом в церкви сидел, когда выбирал время сходить в церковь, — заявила миссис Уол. — И мог собственность свою им завещать, как у хороших людей водится, тем, кто мотать не привык и во всем себя соблюдает; да и сами не нищие и каждый пенни сохранили бы и приумножили. И я-то, я-то… подумать только, сколько раз я сюда приезжала по-сестрински, а он уже тогда замыслил такое, что и подумать страшно. Но если всемогущий допустил это, так для того только, чтобы покарать его. Братец Соломон, я бы поехала, если вы меня подвезете. — Ноги моей здесь больше не будет, — сказал Соломон. — У меня у самого есть что завещать — и земля и другое имущество. — Вот так оно в мире и заведено: ни удачи по заслугам, ни справедливости! — воскликнул Иона. — А уж если есть в тебе настоящая закваска, так и вовсе беда. Куда лучше быть собакой на сене. Но тем, кто еще по земле ходит, следовало бы из этого извлечь урок. Одной дурацкой духовной в семье с избытком хватит. — Ну, свалять дурака можно по-разному, — заметил Соломон. — Я своими деньгами распоряжусь как следует, на ветер их не выброшу и найденышам африканским не оставлю. По мне, Фезерстоуны — это те, кто так Фезерстоунами и родились, а не нацепили на себя фамилию, точно ярлык. Соломон адресовал эти громогласные «реплики в сторону» миссис Уол, направляясь вслед за ней к дверям. По мнению братца Ионы, сам он сумел бы отпустить шуточку куда язвительнее, но прежде чем оскорблять нового хозяина Стоун-Корта, следовало убедиться, что он не намерен привечать у себя остроумцев, фамилию которых собирается принять. Впрочем, мистер Джошуа Ригг, казалось, пропустил все намеки и шпильки мимо ушей, хотя весь как-то переменился. Он невозмутимо подошел к мистеру Стэндишу и с той же невозмутимостью начал задавать нотариусу деловые вопросы. У него оказался высокий чирикающий голос и невозможно простонародный выговор. Фред, у которого он больше не вызывал смеха, подумал, что никогда еще не видел такого мерзкого плебея. На душе у Фреда скребли кошки. Мидлмарчский галантерейщик выжидал случая завести разговор с мистером Риггом: как знать, скольким парам ног покупает чулки новый владелец Стоун-Корта, а прибыль — вещь куда более надежная, чем любое наследство. К тому же галантерейщик, как троюродный брат, был достаточно беспристрастен и испытывал только обыкновенное любопытство. Мистер Винси после своей вспышки хранил гордое молчание, но был так расстроен, что продолжал сидеть, поглощенный мрачными мыслями, пока вдруг не заметил, что его жена отошла к Фреду и тихо плачет, сжимая руку своего любимца. Он тотчас поднялся и, повернувшись спиной к остальному обществу, сказал ей вполголоса: — Крепись, Люси. Не позорь себя перед этими людьми, душа моя. Затем произнес обычным громким голосом: — Фред, поди распорядись, чтобы подали фаэтон. У меня нет лишнего времени. Мэри Гарт заранее уложила свои вещи, чтобы вернуться домой вместе с отцом. Они с Фредом встретились в передней, и только теперь Мэри собралась с духом и посмотрела на него. Его лицо покрывала та землистая бледность, которая порой старит юные лица, а рука, которой он пожал ее руку, была холодна, как лед. Мэри тоже мучилась: она сознавала, что роковым образом, хотя и не по своей воле, изменила всю судьбу Фреда. — До свидания, Фред, — сказала она с грустной нежностью. — Будьте мужественным. Я верю, что эти деньги не принесли бы вам ничего хорошего. Какая польза была от них мистеру Фезерстоуну? — Все это прекрасно, — с сердцем сказал Фред. — А я-то в каком положении? Теперь уж мне придется стать священником! (Он знал, что его слова заденут Мэри — ну и очень хорошо! Пусть скажет, что еще ему остается!) И ведь я думал, что сразу отдам долг вашему отцу и все поправлю. А вам он даже ста фунтов не оставил. Что вы теперь будете делать, Мэри? — Постараюсь поскорее найти другое место, что же еще? Отцу и без меня хватает кого содержать. Ну, до свидания. Очень скоро в Стоун-Корте не осталось ни одного прирожденного Фезерстоуна и никого из обычных гостей. В окрестностях Мидлмарча появился еще один чужой человек, но на этот раз главное неудовольствие вызывали непосредственные следствия появления здесь мистера Ригга Фезерстоуна, а не возможные плоды, которые могло принести оно в будущем. Не нашлось ни одной пророческой души, которая провидела бы то, что могло бы открыться на суде над Джошуа Риггом. И тут мне приходится поразмыслить над средствами, которыми можно возвысить низкую тему. Особенно полезны тут исторические параллели. Однако против них есть свои возражения: добросовестному повествователю может не хватить места или же (что, в сущности, то же самое) он не сумеет подобрать достаточно уместные примеры, хотя и сохранит философское убеждение, что они очень многое осветили бы, если бы их удалось отыскать. Гораздо легче и достойнее указать — поскольку всякую истинную историю можно изложить в виде аллегории, заменив мартышку на маркграфа и наоборот, — что все рассказанное (и пока еще не рассказанное) здесь о людях низкого происхождения можно облагородить, признав это аллегорией, так, чтобы читатель мог спокойно считать дурные привычки и их скверные последствия всего лишь фигурально неблагородными и ощущать себя в обществе знатных людей. Таким образом, пока я рассказываю правду о деревенских увальнях, моему читателю совершенно не обязательно изгонять лордов из своих мыслей, а ничтожные суммы, недостойные внимания высокопоставленных банкротов, можно возвести до уровня крупных коммерческих сделок с помощью ничего не стоящего добавления нескольких нулей. Ну, а провинциальная история, в которой все действующие лица блистают высокой нравственностью, может относиться только ко времени гораздо более позднему, чем эпоха первого билля о реформе. Питер же Фезерстоун — вы, несомненно, заметили это — скончался и был погребен за несколько месяцев до того, как главой кабинета стал лорд Грей.[124] 36 Сколь странны склонности великих душ, Хоть их должна бы мудрость осенять Великим душам нравится блистать, А потому они бывают там, Где дань восторгов можно пожинать, И, презирая нас, приходят к нам. Им мнится, что благоговейно чтим Мы речи их любые и дела. Но наш восторг умножить нужно им, И верят, будто новая хвала Раздастся, коль покажут нам они Величье дум своих. Даниел, «Филотас» Мистер Винси вернулся домой после оглашения завещания, заметно переменив точку зрения на многие предметы. Он не отличался скрытностью, однако был склонен выражать свои чувства обиняком. Когда его шелковые шнурки залеживались на складе, он кричал на конюха; когда его зять Булстрод досаждал ему, он поносил методизм; теперь же он выбросил из курительной комнаты в прихожую вышитую шапочку, из чего следовало, что он смотрит на болезнь Фреда без прежней снисходительности. — Ну-с, сударь, — сказал он, когда этот молодой джентльмен собрался идти спать, — надеюсь, вы подумываете о том, чтобы возобновить занятия в следующем семестре и сдать экзамен. Я принял твердое решение и советую вам не тратить времени по пустякам. Фред ничего не ответил: слишком велико было его уныние. Ведь накануне он неколебимо верил, что ему больше не придется решать, чем заняться, еще двадцать четыре часа, и он узнает, что может ничего не делать. Он будет ездить на лисью травлю в красном охотничьем костюме, на отличном гунтере, а стрелять фазанов — на породистой кобыле, и все его будут уважать. Он немедленно вернет долг мистеру Гарту, и у Мэри больше не будет причин ему отказывать. И все это он получит, не сдавая экзаменов и не испытывая никаких других неудобств, а просто по милости провидения, то есть благодаря капризу своенравного старика. Но теперь, когда двадцать четыре часа прошли, все эти столь твердые надежды рухнули. И как будто этого горького разочарования мало — его еще корят, точно он же и виноват! Однако Фред промолчал и отправился в спальню, предоставив матери заступиться за него. — Не будь так суров с бедным мальчиком, Винси! Он еще покажет себя, пусть этот злой старик и обманул его. Я знаю, знаю, что Фред покажет себя, иначе зачем же болезнь его пощадила? А это просто грабеж. Обещать ему землю или прямо отдать — какая разница? Разве это не обещание, если он намекал, пока все не поверили? И ты сам слышал, что он оставил ему десять тысяч фунтов, а потом опять отобрал. — Опять отобрал! — сердито повторил мистер Винси. — Из него никакого толку не выйдет, Люси. И ведь ты совсем избаловала мальчишку. — Так он же мой первенький, Винси, и ты сам тогда на него надышаться не мог. Себя не помнил от гордости, — сказала миссис Винси, уже улыбаясь своей обычной веселой улыбкой. — А кто заранее знает, каким вырастет ребенок? Вот я и радовался по глупости, — ответил ее муж, впрочем, более мягким тоном. — Но у кого дети красивей и лучше наших? С Фредом тут никто потягаться не может — он только слово скажет, и сразу понятно, что он обучался в университете и знакомства у него там были самые хорошие. А уж Розамонда! Где ты еще найдешь такую? Да поставь ее рядом с какой хочешь леди, она только краше покажется. Ну, ты подумай — Лидгейт в самом высшем обществе бывал и где только не ездил, а влюбился в нее, чуть увидел. Хотя, по-моему, Розамонде незачем было торопиться с обручением. Ведь она могла бы познакомиться с женихом и получше — ну, у своей школьной подруги мисс Уиллобай. У нее ведь родственники не хуже, чем у мистера Лидгейта. — Черт бы побрал всех родственников! — объявил мистер Винси. — Я ими сыт по горло. И мне не нужен зять, если у него за душой нет ничего, кроме родственников. — Как же так, милый! — воскликнула миссис Винси. — Ведь ты рад был. Конечно, это без меня случилось, но Розамонда говорила, что ты слова против не сказал. И ведь она уже начала покупать тонкое полотно и батист себе на белье. — Без моего позволения, — отрезал мистер Винси. — Мне в этом году хватит забот с сынком-бездельником, чтобы еще платить за приданое. Времена тяжелые, хуже некуда, все разоряются, а у Лидгейта, по-моему, нет ни фартинга. Я согласия на свадьбу не дам. Пусть подождут, как и другие ждали. — Розамонда совсем расстроится, Винси. И ведь ты сам ей никогда не перечил. — Как бы не так! Чем скорее с этой помолвкой будет покончено, тем лучше. Я на него насмотрелся и вижу, что ему состояния ввек не нажить. Врагов он себе наживает, это верно, а больше ничего. — Зато, милый, Булстрод его высоко ставит. И, наверное, будет доволен, если они поженятся. — Ну и будет, так что? — проворчал мистер Винси. — Содержать-то их не Булстроду придется. А если мистер Лидгейт думает, что я им дам денег на обзаведение, так он ошибается, только и всего. Мне ведь, того гляди, придется продать лошадей! Смотри, передай Рози, что я сказал. Такое с мистером Винси случалось нередко — согласившись на что-то под веселую руку, он затем спохватывался и возлагал на других неприятную обязанность взять это обещание назад. Но как бы то ни было, миссис Винси, которая никогда не поступала наперекор мужу, поспешила утром сообщить Рози его слова. Розамонда слушала молча, внимательно рассматривая свое шитье, а когда миссис Винси кончила, чуть изогнула прелестную шейку — лишь долгий опыт мог бы открыть вам, о каком неколебимом упрямстве говорило это движение. — Так как же, душенька? — спросила мать с робкой нежностью. — Папа ничего подобного не думает, — ответила Розамонда с невозмутимым спокойствием. — Он всегда говорил что хочет, чтобы я вышла за человека, которого полюблю. И я выйду за мистера Лидгейта. А ведь папа дал согласие почти два месяца назад. Полагаю, более подходящего дома, чем дом миссис Бретон, нам не найти. — С отцом, душенька, ты уж сама поговори. Ты всегда умеешь настоять на своем. А если покупать дамаск, то у Сэдлера — у него выбор куда лучше, чем у Хопкинса. Только дом миссис Бреттон слишком уж велик. Я, конечно, была бы рада, чтобы ты жила в таком доме но ведь сколько мебели понадобится, и ковров, и всего не говоря уж о посуде и хрустале. А твой отец сказал, что денег не даст, ты ведь поняла? А мистер Лидгейт рассчитывает на них, ты не знаешь? — Неужели, по-вашему, я стала бы его спрашивать, мама? Разумеется, он знает состояние своих дел. — Но, может, он искал богатую невесту, душечка, и мы ведь все думали, что не один Фред получит наследство, а и ты тоже. До чего же все плохо вышло. Просто думать ни о чем приятном не хочется, когда бедного мальчика так обманули. — Это не имеет никакого отношения к моей свадьбе мама. А Фреду довольно бездельничать. Я поднимусь наверх отдать этот муслин мисс Морган: она отлично обметывает швы. И, пожалуй, кое-что я поручу Мэри Гарт. Она шьет прекрасно, этого у нее не отнимешь. Мне хотелось бы, чтобы на всех батистовых оборках, был рубчик а для этого нужно много времени. Миссис Винси не напрасно верила, что Розамонда сумеет поговорить со своим папенькой. Во всем, что не касалось его обедов или скачек, мистер Винси, несмотря на шумную настойчивость, был столь же мало самостоятелен как премьер-министр: подобно большинству полнокровных мужчин, любящих пожить в свое удовольствие, он подчинялся силе обстоятельств, а обстоятельство, называемое Розамондой, обладало той силой, благодаря которой прозрачная струящаяся субстанция, как нам известно, пробивает самые твердые скалы. Папенька же далеко не был скалой. Его твердость исчерпывалась определенной системой устремлений, то есть привычками, что сильно мешало ему принять против помолвки дочери единственно возможные решительные меры — иначе говоря, точно выяснить имущественное положение Лидгейта, предупредить, что сам он денег дать не может, и наложить запрет как на скорую свадьбу, так и на длительную помолвку. На словах все это выглядит просто, но неприятное решение, принятое в холодные часы рассвета, нередко оказывается столь же эфемерным, как утренний иней, и не выдерживает тепла, которое приносит с собой день. Мистер Винси даже не посмел прибегнуть к своим излюбленным обинякам: Лидгейт держался гордо и, конечно, не потерпел бы намеков в свой адрес, а об открытом объяснении и речи быть не могло. Мистер Винси отчасти был польщен, что он хочет жениться на Розамонде, отчасти его побаивался, отчасти избегал заводить разговор о деньгах с невыгодной для себя позиции, отчасти страшился потерпеть поражение в споре с человеком более образованным и благовоспитанным, чем он сам, и отчасти опасался пойти наперекор желанию дочки. Всем другим ролям мистер Винси предпочитал роль хлебосольного хозяина, которого никто ни в чем не может упрекнуть. В первую половину дня облечь принятое решение в официальную форму отказа мешали дела, а во вторую — обед, вино, вист и благодушное настроение. А час шел за часом, и каждый оставлял свой маленький след, так что мало-помалу складывалась самая веская причина для бездействия — сознание, что действовать уже поздно. Новоявленный жених теперь почти все вечера проводил в доме на Лоуик-Гейт, и влюбленность, нисколько не зависевшая от денежных даров тестя или размеров будущего докторского дохода, продолжала расцветать на глазах у мистера Винси. Юная влюбленность — что за тончайшая паутинка! Даже точки ее опоры — то, на чем держится ее кружевная сеть, — почти незаметны. Чуть-чуть соприкоснутся кончики пальцев, встретятся взоры синих и темных очей, останется неоконченной фраза, слегка порозовеют щеки, еле заметно дрогнут губы. Материалом для этой паутины служат мечтания и неясная радость, тяготение одной жизни к другой, манящий призрак совершенства, безотчетное доверие. И Лидгейт принялся ткать эту паутину из своей души с поразительной быстротой вопреки трагическому опыту любви к Лауре — а также вопреки медицине и биологии, ибо не раз наблюдалось, что научные исследования — например, иссеченной мышцы или глаз, лежащих на блюде (подобно глазам святой Лючии), — гораздо более совместимы с поэтичной любовью, чем прозаичность будничных интересов. Что до Розамонды, то она, точно раскрывшаяся водяная лилия, упивалась новой полнотой своей жизни и тоже усердно ткала их общую паутину. Ткалась она в уголке гостиной у фортепьяно и, несмотря на всю воздушность, играла радужным блеском, который замечал вовсе не только мистер Фербратер. Весь Мидлмарч знал, что мисс Винси и мистер Лидгейт помолвлены, хотя официально ничего объявлено не было. Гарриет Булстрод опять встревожилась, но на сей раз она решила поговорить с братом и поехала к нему на склад, чтобы избежать разговора с легкомысленной миссис Винси. Однако его ответы ее не успокоили. — Уолтер, неужели ты хочешь сказать, что допустил подобное, не наведя справок о состоянии мистера Лидгейта? — спросила миссис Булстрод, с недоумением глядя на брата, который пребывал в своем раздраженном складском настроении. — Подумай, как такая девушка, приученная к роскоши и к суетности, должна я с огорчением сказать, — как такая девушка будет жить на небольшой доход? — Оставь, Гарриет! При чем тут я, если люди приезжают в город без моего приглашения? А вы что, не пускали Лидгейта к себе на порог? Это Булстрод, а не кто-нибудь, с ним носился. Я ему ни в чем не содействовал. Так ты лучше со своим мужем поговори, а не со мной. — Ах, право, Уолтер, как можно тут винить мистера Булстрода? Он этой помолвки не желал, я уверена. — Ну, если бы Булстрод не взял его себе под крылышко, стал бы я приглашать его к нам! — Но ведь ты пригласил его лечить Фреда, и я первая скажу, что это была рука провидения, — возразила миссис Булстрод, запутавшись в тонкостях этой деликатной темы. — Не знаю, как там провидение! — раздраженно бросил мистер Винси. — А вот из-за моей семьи хлопот у меня больше, чем мне хотелось бы. Я ведь был тебе хорошим братом, Гарриет, пока ты не вышла замуж, и должен сказать, Булстрод не всегда относится к твоим близким по-родственному, как следовало бы. Мистер Винси совсем не походил на иезуита, но самый хитрый иезуит не сумел бы так ловко переменить тему, Гарриет пришлось защищать мужа, вместо того чтобы упрекать брата, и помолвка была забыта в разборе препирательств, возникших между мистером Винси и мистером Булстродом на недавнем заседании церковного совета. Миссис Булстрод не стала передавать мужу жалобы брата, но вечером заговорила с ним о Лидгейте и Розамонде. Однако он не заразился ее горячностью и ограничился безразличными замечаниями об опасностях, которые подстерегают молодого врача в начале его карьеры и требуют большой осмотрительности. — Но право же, нам следует молиться за эту легкомысленную девочку, воспитанную в суетности, — сказала миссис Булстрод, надеясь воздействовать на чувства мужа. — Воистину, дорогая, — согласился мистер Булстрод. — Как еще люди, чуждые миру сему, могут противостоять заблуждениям тех, кто предан суете? А таково семейство твоего брата, и нам следует свыкнуться с этой мыслью. Возможно, я предпочел бы, чтобы мистер Лидгейт не вступал в этот брак, но мои отношения с ним исчерпываются использованием его дарований для целей господних, как наставляет нас божественное провидение. Миссис Булстрод больше ничего не сказала, приписав свое огорчение недостаточной духовности. Она верила, что ее муж — один из тех людей, о которых после их кончины следует писать книги. Что касается самого Лидгейта, то, получив согласие, он готов был принять все последствия, которые, как ему казалось, представлял себе совершенно ясно. Безусловно, свадьбу не следует откладывать больше чем на год или даже на полгода. Правда, он не собирался жениться так скоро, но в остальном его планы остаются прежними: нужно будет просто приспособить их к новому положению. Ну, а к свадьбе следует готовиться заведенным порядком — например, снять дом вместо квартиры, в которой он жил до сих пор. Лидгейт не раз слышал, как Розамонда восхищалась домом старой миссис Бреттон (тоже на Лоуик-Гейт), вспомнил об этом, когда дом освободился после смерти старушки, и тотчас начал вести переговоры о найме. Сделал он это словно между прочим — точно так же, как заказывал портному модный костюм со всеми принадлежностями, вовсе не думая о том, чтобы пустить пыль в глаза. Напротив, всякая трата напоказ не вызвала бы у него ничего, кроме презрения: как врач он близко узнал все степени бедности и горячо принимал к сердцу судьбу неимущих. Он безупречно держался бы за столом, на котором соус стоял в чашке с отбитой ручкой, а о великолепном званом обеде вспомнил бы только, что встретил там интересного собеседника. Однако он ни на минуту не собирался отказываться от образа жизни, который считал обычным, — зеленые рюмки для хереса и вышколенный слуга, разносящий блюда. Погревшись у французских социальных теорий, он не привез с собой запах паленого. Мы можем безнаказанно заигрывать с самыми крайними мнениями, когда наша мебель, наши званые обеды и фамильный герб, которым мы гордимся, неразрывно связывают нас с установленным порядком вещей. А Лидгейт к тому же не симпатизировал крайним мнениям, босоногие доктрины были ему не по вкусу — он носил щегольские сапоги и чуждался радикализма, если только речь не шла о необходимости реформ в медицинской профессии и о косности, препятствующей научным исследованиям. В практической жизни он руководствовался наследственными привычками, гордостью и бессознательным эгоизмом (той пошлостью в его натуре, о которой уже говорилось), а также наивностью, неизбежной при увлечении излюбленными идеями. И если Лидгейт был как-то озабочен последствиями своей неожиданной помолвки, то смущал его недостаток времени, а вовсе не денег. Бесспорно, влюбленность и сознание, что его ожидает та, что каждый раз оказывается прелестнее, чем образ, живущий в его памяти, мешали ему посвящать исследованиям свободные часы, которых могло достать какому-нибудь «усердному немцу», чтобы сделать великое и уже столь близкое открытие. Выход был один — не откладывать свадьбы, как он и дал понять мистеру Фербратеру, когда тот явился к нему с какой-то извлеченной из пруда живностью, чтобы рассмотреть свою находку под более сильным микроскопом, и саркастически сказал, увидев, что на столе Лидгейта, заставленном приборами и препаратами, царит полнейший беспорядок: — Эрос[125] заметно пал: он начал с того, что принес в мир порядок и гармонию, а теперь вновь ввергает его в хаос. — Да, на определенных этапах, — ответил Лидгейт, с улыбкой поднимая брови, и начал настраивать микроскоп. — Но затем порядок станет еще лучше. — И скоро? — спросил мистер Фербратер. — Надеюсь, что да. Это неопределенное положение отнимает массу времени, а в научных изысканиях каждая минута может оказаться решающей. И по моему мнению, тому, кто хочет работать систематически, необходимо жениться. Тогда у него дома есть все и ему уже не досаждают всякие отвлекающие мелочи. Он обретает спокойствие и свободу. — Вам можно позавидовать! — заметил священник. — Вы получаете Розамонду, спокойствие и свободу. А у меня всего лишь моя трубка и мельчайшие обитатели пруда. Ну как, готово? Однако Лидгейт ничего не сказал мистеру Фербратеру о другой причине, побуждавшей его сократить срок жениховства. Даже с вином любви в жилах он досадовал на то, что вынужден участвовать в семейных вечерах и столько времени тратить на мидлмарчские сплетни, пустое веселье и вист, предаваясь бессмысленной праздности. Ему приходилось почтительно выслушивать вопиюще невежественные рассуждения мистера Винси, например о том, какие спиртные напитки лучше всего дубят внутренности и спасают человека от миазмов. Да и добродушная миссис Винси в своей простоте нисколько не подозревала, что может оскорблять вкус нареченного зятя. Короче говоря, Лидгейт должен был признаться себе, что родители Розамонды ему все-таки неровня. Но ведь его обворожительная чаровница испытывает те же страдания. И Лидгейт находил особую радость в мысли, что, женясь на ней, он спасает ее от этого прозябания. — Любимая! — сказал он ей как-то вечером самым ласковым своим тоном, садясь рядом и внимательно вглядываясь в ее лицо… Но мне следует сперва объяснить, что он застал ее одну в гостиной, большое старомодное окно которой, занимавшее чуть ли не всю стену, было распахнуто, и в него вливались летние ароматы сада, расположенного позади дома. Ее родители были в гостях, а питомцы мисс Морган гонялись где-то за мотыльками. — Любимая! У вас красные глазки. — Неужели? — сказала Розамонда. — Отчего бы это? — Ей было несвойственно изливать жалобы и огорчения: она деликатно открывала причину своих страданий, только если ее долго упрашивали. — Как будто вы можете что-то от меня скрыть! — воскликнул Лидгейт, нежно накрывая ладонью ее сложенные руки. — Разве я не вижу крохотную капельку на реснице? Вас что-то удручает, а вы не хотите открыться мне! Так любящие не поступают. — Зачем рассказывать вам о том, чего вы изменить не можете? Это все самые обычные вещи. Ну, может быть, в последнее время они стали немного хуже. — Домашние неурядицы. Вы спокойно можете мне довериться. Я ведь догадываюсь в чем дело. — Папа стал таким раздражительным! Он сердится на Фреда, и сегодня утром была новая ссора: Фред грозит выбрать себе какое-то низкое занятие и не хочет считаться с тем, что ему дали образование вовсе не для этого. А кроме того… Розамонда запнулась и чуть-чуть покраснела. Лидгейт впервые после их объяснения видел ее расстроенной и никогда еще не испытывал к ней такой страстной любви, как в эту минуту. Он нежно поцеловал умолкшие губки, словно желая придать им смелости. — Мне кажется, папа недоволен нашей помолвкой, — продолжала Розамонда почти шепотом. — Вчера вечером он сказал, что должен поговорить с вами и что от нее надо отказаться. — И вы согласитесь? — с жаром, почти с гневом спросил Лидгейт. — Я никогда не отказываюсь от того, чего хочу, — ответила Розамонда, к которой, едва он коснулся этой струны, вернулось обычное спокойствие. — Умница! — воскликнул Лидгейт, снова ее целуя. Такое уместное упорство было обворожительно. Он продолжал: — Ваш отец уже не вправе настаивать на расторжении нашей помолвки. Вы совершеннолетняя и дали мне слово. А если вам причиняют огорчения, значит, надо ускорить свадьбу. Устремленные на него голубые глаза просияли радостью, словно озарив мягким солнечным светом все его будущее. Идеальное счастье (прямо из сказок «Тысячи и одной ночи», когда достаточно одного шага, чтобы покинуть тяжкий труд и сумятицу улиц и очутиться в раю, где вам дается все, а от вас ничего не требуется), казалось, было совсем близко — лишь несколько недель ожидания. — Зачем нам откладывать? — спросил он с пылкой настойчивостью. — Я уже снял дом, а остальные приготовления можно закончить быстро, не так ли? Ваши новые платья подождут. Их можно купить и после. — Какие у вас, умных мужчин, странные понятия! — сказала Розамонда, и на ее лице заиграло больше смешливых ямочек, чем обычно. — Нет, только подумать! Я в первый раз слышу, чтобы подвенечное платье покупали после свадьбы. — Но неужели вы будете настаивать, чтобы я из-за платьев ждал еще месяц? — спросил Лидгейт, полагая, что Розамонда мило его поддразнивает, и все же опасаясь, что на самом деле она вовсе не хочет торопиться со свадьбой. — Вспомните, ведь нас ожидает еще большее счастье, чем это, — мы будем все время вместе, ни от кого не завися, распоряжаясь нашей жизнью, как захочется нам самим. Любимая, ну, скажите же мне, что скоро вы можете стать совсем моей! Лидгейт говорил серьезно и настойчиво, словно она оскорбляла его нелепыми отсрочками, и Розамонда тотчас стала серьезной и задумалась. Собственно говоря, она перебирала в уме сложные вопросы обметывания швов, подрубания оборок и отделки юбок, прежде чем дать хотя бы приблизительный ответ. — Полутора месяцев должно вполне хватить, Розамонда, не так ли? настойчиво сказал Лидгейт и, выпустив ее руки, нежно обнял ее за талию. Одна маленькая ручка тотчас прикоснулась к волосам, поправляя их, и Розамонда, чуть наклонив голову, сказала озабоченно: — Но ведь остается еще столовое белье и мебель. Впрочем, мама может все это устроить к нашему возвращению. — Ах да, конечно! Нам ведь придется уехать на неделю в свадебное путешествие. — Нет, не на неделю! — воскликнула Розамонда и подумала о вечерних туалетах, предназначенных для поездки в имение сэра Годвина Лидгейта, где она втайне надеялась восхитительно провести хотя бы четверть медового месяца, пусть даже это отсрочит ее знакомство с другим дядей Лидгейта, доктором богословия (в сочетании с аристократической кровью внушительный, хотя и не столь блистательный титул). Она бросила на жениха взгляд, полный недоумения, похожего на упрек, и он тотчас решил, что ей хотелось бы продлить пленительные дни уединения вдвоем. — Только назначьте день свадьбы, и все будет по вашему желанию, любимая. Но решимся же и положим конец вашим досадам. Полтора месяца! Разумеется, такой срок вполне достаточен. — Да, конечно, я могу ускорить приготовления, — сказала Розамонда. Так вы поговорите с папой? Хотя, по-моему, лучше написать ему. — Она порозовела и взглянула на Лидгейта, как глядят на нас садовые цветы, когда в прозрачном вечернем свете мы беспечно прогуливаемся между клумбами, ведь верно, что в этих нежных лепестках, собранных в легкий трепетный венчик вокруг темно-алой сердцевины, прячется неизъяснимая душа полунимфы, полуребенка? Лидгейт коснулся губами ее ушка, и они молча сидели много минут, которые струились мимо них, точно ручеек, искрящийся от поцелуев солнца. Розамонда думала, что никто еще не был так влюблен, как она, а Лидгейт думал, что после всех безумных ошибок, рожденных нелепой доверчивостью, он, наконец, обрел идеальное воплощение женственности, и на него словно уже веяло будущим блаженством с той, что так высоко ставит его научные изыскания и никогда не станет им мешать, что тихим волшебством будет поддерживать порядок в доме и счетах, не отказываясь в любой миг коснуться пальцами струн лютни и претворить будни в романтический праздник, с той, что образованна в истинно женских пределах и ни на йоту больше, а потому полна кротости и готова послушно принимать все выходящее за эти пределы. Он никогда еще так ясно не понимал, насколько неверным было его намерение еще долго оставаться холостяком: женитьба не только не станет помехой его планам, но поможет их осуществлению. И когда на следующий день, сопровождая пациента в Брассинг, он увидел там сервиз, показавшийся ему превосходным во всех отношениях, то немедленно его купил. Откладывать подобные решения — значит напрасно терять время, а Лидгейт терпеть не мог плохую посуду. Правда, сервиз был дорогим, но такова, наверное, природа сервизов. Обзаведение всем необходимым, естественно, обходится недешево, зато это случается только раз в жизни. — Он, верно, чудо что такое, — сказала миссис Винси, когда Лидгейт упомянул про свою покупку и в двух словах описал сервиз. — Как раз для Рози. Дай-то бог, чтобы он подольше оставался цел. — Надо нанимать такую прислугу, которая не бьет посуды, — объявил Лидгейт. (Бесспорно, в его рассуждении причина и следствие несколько смешались, но в ту эпоху трудно было найти систему рассуждений, которую ученые мужи так или иначе не санкционировали бы.) Разумеется, от маменьки не было нужды что-либо скрывать: она предпочитала на все смотреть бодро и — сама счастливая жена — о замужестве дочери думала только с радостной гордостью. Однако Розамонда знала, что говорила, когда посоветовала Лидгейту написать ее папеньке. На следующее утро она подготовила почву, проводив отца на склад и по дороге упомянув, что мистер Лидгейт торопится со свадьбой. — Вздор, милочка, — сказал мистер Винси. — На какие средства он собирается содержать жену? Лучше бы ты порвала с ним помолвку. Ведь у нас с тобой уже был об этом разговор. К чему ты получала такое воспитание, если теперь выйдешь замуж за бедняка? Каково отцу смотреть на это? — Но мистер Лидгейт вовсе не бедняк, папа. Он купил практику мистера Пикока, а она, говорят, приносит в год восемьсот — девятьсот фунтов. — Чепуха! Практику купил! А почему бы ему не купить журавля в небе? Он ее всю растеряет. — Ничего подобного, папа. Он приобретает много новых пациентов. Ведь его уже пригласили к Четтемам и к Кейсобонам. — Надеюсь, он знает, что я за тобой ничего не даю? Фред остался ни при чем, парламент, того гляди, распустят, машины повсюду ломают, и выборы скоро… — Милый папа! Но при чем тут моя свадьба? — Очень даже при чем! Мы, того гляди, станем нищими — такое в стране творится! Может, и правда наступает конец света, как некоторые говорят! Во всяком случае, свободных денег у меня сейчас нет, брать из дела я их не могу, и Лидгейту следует это знать. — Но он ничего не ждет, я уверена. И у него такое знатное родство! Так или иначе, он займет высокое положение в свете. Он делает научные открытия. Мистер Винси ничего не сказал. — Папа, я не могу отказаться от моей единственной надежды на счастье. Мистер Лидгейт — джентльмен. А я бы никогда никого не полюбила, кроме безупречного джентльмена. Ты ведь не хочешь, чтобы я заболела чахоткой, как Арабелла Хоули. И ты знаешь, что я никогда от своих решений не отступаю. Но папа снова ничего не сказал. — Обещай, папа, что ты дашь свое согласие. Мы ни за что не откажемся друг от друга, а ты сам всегда осуждал долгие помолвки и поздние браки. Она продолжала настаивать, и в конце концов мистер Винси сказал: — Ну что же, деточка, он должен мне сперва написать, чтобы я мог дать ответ. И Розамонда поняла, что добилась своего. Ответ мистера Винси свелся главным образом к требованию, чтобы Лидгейт застраховал свою жизнь, — что тот немедленно и исполнил. Это была превосходная предосторожность на случай, если бы Лидгейт вдруг умер, но пока она требовала расходов. Однако теперь все препятствия, казалось, были устранены и приготовления к свадьбе продолжались с большим воодушевлением. Впрочем, не без разумной экономии. Новобрачная (намеревающаяся гостить у баронета) никак не может обойтись без модных носовых платков, но если не считать абсолютно необходимой полудюжины, Розамонда не стала настаивать на самой дорогой вышивке и валансьенских кружевах. И Лидгейт, обнаруживший, что его восемьсот фунтов после переезда в Мидлмарч значительно убыли, предпочел отказаться от понравившегося ему старинного столового серебра, которое он увидел в Брассинге, в лавке Кибла, куда зашел купить вилки и ложки. Гордость не позволяла ему расходовать слишком много, словно в расчете на то, что мистер Винси выдаст им деньги на обзаведение, и хотя не за все нужно было платить сразу, он не тратил время на предположения, какую сумму тесть вручит ему в качестве приданого и насколько она облегчит оплату счетов. Он не собирался позволять себе лишних расходов, но было бы неразумно экономить на качестве необходимых приобретений. Впрочем, все это было достаточно кстати. Лидгейт по-прежнему видел свое будущее в увлеченных занятиях наукой и практической медициной, но он не мог представить себе, что занимается ими в обстановке, в какой, например, жил Ренч — все двери распахнуты, стол накрыт старой клеенкой, дети в замусоленных платьицах и остатки второго завтрака: обглоданные косточки, ножи с роговыми ручками и дешевая посуда. Но ведь жена Ренча, вялая апатичная женщина, только куталась в большой платок, точно мумия, и он, по всей видимости, с самого начала неверно поставил свой дом. Однако Розамонда была погружена во всяческие расчеты, хотя безошибочное чутье предостерегало ее против того, чтобы открыто в них признаваться. — Мне так хотелось бы познакомиться с вашими родными, — сказала она однажды, когда они обсуждали свадебное путешествие. — Не выбрать ли нам такое место, чтобы на обратном пути мы могли побывать у них? Кого из ваших дядей вы особенно любите? — Ну… дядю Годвина, пожалуй. Очень милый старик. — Вы ведь в детстве подолгу жили у него в Куоллингеме, правда? Мне бы так хотелось увидеть старое поместье и все, что было вам тогда дорого. Он знает, что вы женитесь? — Нет, — беззаботно ответил Лидгейт, поворачиваясь в кресле и ероша волосы. — Ну, так напишите ему, гадкий, непочтительный племянник. Может быть, он пригласит нас в Куоллингем, и вы покажете мне парк, и я представлю вас себе мальчиком. Вы ведь видите меня в той обстановке, в какой я росла. И будет нечестно, если я буду знать о вас меньше. Но я забыла: вам, возможно, будет немножко неловко за меня. Лидгейт нежно ей улыбнулся и, конечно, подумал, что похвастать очаровательной женой — большое удовольствие и ради него стоит побеспокоиться. А к тому же действительно будет очень приятно обойти с Розамондой все старые милые уголки. — Хорошо, я напишу ему. Но мои кузены и кузины на редкость скучны. Иметь право так презрительно отзываться о детях баронета! Розамонда пришла в восторг и уже предвкушала, как сама отнесется к ним пренебрежительно. Однако дня через два ее маменька чуть было не испортила всего, заявив: — Мне бы так хотелось, мистер Лидгейт, чтобы ваш дядюшка, сэр Годвин, обошелся с Рози по-родственному. Чтобы он не поскупился. Ведь для баронета тысяча-другая — просто мелочь. — Мама! — воскликнула Розамонда, густо покраснев. Лидгейту стало так ее жаль, что он промолчал и, отойдя к стене, принялся, словно в рассеянности, разглядывать какую-то гравюру. Маменька позже выслушала строгую дочернюю нотацию и, как всегда, не стала возражать. Однако Розамонде пришло в голову; что на редкость скучные высокородные кузены, если удастся пригласить их в Мидлмарч, увидят в ее родительском доме немало такого, что должно шокировать их аристократические понятия. А потому было бы лучше, если бы Лидгейт поскорее нашел прекрасный пост где-нибудь подальше от Мидлмарча. А это не должно составить никаких затруднений для человека с титулованным дядей и делающего открытия. Лидгейт, как видите, увлеченно описывал Розамонде свое намерение посвятить жизнь служению высочайшей пользе и наслаждался тем, что его слушает прелестное создание, которое подарит ему поддержку нежной любви… красоту… покой — все то, чем пленяют нас и укрепляют наши душевные силы летнее небо или цветущий луг. Лидгейт весьма полагался на психологические различия между гусаком и гусыней, как я выражусь разнообразия ради, — особенно на врожденную кротость и покорность гусыни, столь прекрасно дополняющей силу гусака. 37 Та счастлива, что, сделав выбор свой, Себя не даст сомненьям обмануть, Мечтой не очаруется иной, Прогонит страх, тайком заползший в грудь. Так галион упорно держит путь В морскую гавань средь морских зыбей Его не могут в сторону свернуть Ни бури, ни прельщенья миражей. Оплотом твердым верность служит ей: Не нужно козней убегать врагов, Не нужно помощи искать друзей.

The script ran 0.028 seconds.