Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Адальберт Штифтер - Лесная тропа
Язык оригинала: DEU
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Предлагаемые читателю повести и рассказы принадлежат перу замечательного австрийского писателя XIX века А. Штифтера, чья проза отличается поэтическим восприятием мира, проникновением в тайны человеческой души, музыкой слова. А. Штифтер с его поэтической прозой, где человек выступает во всем своем духовном богатстве и в неразрывной связи с природой, — признанный классик мировой литературы.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

Виктор посмотрел на дядю своим ясным взором и воскликнул: — Жениться? — Да, жениться, конечно, не сию минуту, но жениться молодым. Сейчас я тебе растолкую. Каждый живет для себя. Правда, не все в этом признаются, но поступают так все. И поступки тех, кто не признается, часто особенно беззастенчиво своекорыстны. Это отлично знает тот, кто идет на государственную службу, ведь служба для него — та нива, которая дает урожай. Каждый идет туда для себя, но не каждому удается туда поступить, многие всю жизнь корпят над тем, что не стоит ломаного гроша. Человек, который поставлен был тебя опекать, полагал, что позаботится о тебе, с молодых лет засадив за канцелярскую работу, ради того, чтобы ты всегда мог есть и пить досыта; та женщина в своей близорукой добросердечности сколотила для тебя небольшую сумму — я даже точно знаю, какую, — достаточную, чтобы ты имел возможность в течение некоторого времени покупать себе чулки. Она, конечно, сделала это от чистого сердца, от самого что ни на есть чистого сердца, потому что побуждения у нее прекрасные. Только какое это имеет значение? Каждый живет для себя, но живет он лишь тогда, когда отпущенные ему силы прилагает к работе и деятельности, потому что в этом и есть жизнь и наслаждение — только так он исчерпает жизнь до дна. А когда он сможет завоевать поле деятельности для всех своих сил — не важно, велики они или малы, — вот тогда его жизнь, какой бы жизнью он ни жил, будет благом и для других, да иначе и быть не может, ведь мы воздействуем на тех, кто нам дан: ведь сочувствие, участие, сострадание — тоже силы, они тоже требуют деятельности. Я скажу больше: пожертвовать собой ради других — даже жизнью пожертвовать, если мне дозволено употребить это выражение, — это и есть самый полный расцвет своей собственной жизни. Но кто по бедности духа расходует одну-единственную из данных ему сил, чтобы удовлетворить только одну потребность, ну, хотя бы потребность в пище, тот и сам станет односторонним и жалким, и погубит тех, что около него. О Виктор, знаешь ли ты жизнь? Знаешь ли ты то, что зовется старостью? — Как я могу это знать, дядя, ведь я еще так молод! — Да, ты не знаешь и не можешь знать. Пока длится молодость, кажется, что жизнь будет длиться бесконечно. Думаешь, что у тебя еще много времени впереди и пройден только короткий отрезок дороги. Поэтому многое и откладываешь, отодвигаешь с тем, чтобы взяться за это после. А когда захочешь взяться, оказывается уже поздно — ты состарился. Вот потому-то жизнь представляется необозримым полем, когда видишь ее перед собой, а когда дойдешь до конца и оглянешься назад, видишь, что длиной-то она всего в несколько пядей. На поле жизни вызревают часто другие плоды, не те, которые, как ты полагал, посеяны тобой. Жизнь радужна и прекрасна, так, кажется, и ринулся бы в нее, и думаешь, что так будет длиться вечно… Но старость — это ночная бабочка, зловещий полет которой мы ощущаем над своей головой. Вот потому-то, что столько упущено, и хочется протянуть руки и не уходить. Что пользы древнему старику стоять на холме, возведенном из разных его деяний? Чего-чего я только не сделал и что я от этого имею? Все рассыплется во мгновение ока, если ты не обеспечил себе посмертное бытие; кто в старости окружен сыновьями, внуками и правнуками, тот живет часто тысячелетия. Тут налицо единая жизнь во множестве жизней, и, когда старика уже нет, она все еще продолжается, никто даже и не заметит, что частица этой жизни безвозвратно ушла. С моей смертью исчезнет все, что было моим Я… Вот почему, Виктор, женись, и женись очень молодым. Вот почему тебе нужны воздух и простор, чтобы тело твое развивалось. Об этом я позаботился, так как знаю, что этого не могут сделать они, те, попечению которых ты был доверен. После смерти твоего отца я был не властен распоряжаться тобой и все же я позаботился о тебе лучше других. Я взялся за спасение твоего поместья, которое без меня не уцелело бы. Не удивляйся, лучше выслушай. Что даст тебе ничтожная сумма, которую наскребла твоя мать, или прозябание, которым на всю жизнь обеспечил тебя опекун? Ничего это тебе не даст, только сломает, пришибет тебя. Я был скуп, но в скупости своей разумнее иных тороватых, которые швыряют деньгами, а потом не в состоянии помочь ни себе, ни другим. При жизни твоего отца я ссужал его небольшими суммами, как это часто водится между братьями, он давал мне векселя, которые я переводил на недвижимость. Когда он умер, объявились другие кредиторы, на уговоры которых он польстился, они бы растащили по кусочкам несчастное гнездо, но я поспел вовремя и на законном основании вырвал его у них и у твоего опекуна, который хотел оттягать для тебя хоть что-нибудь. Какая недальновидность!.. Кредиторам я постепенно выплатил всю сумму ссуды вместе с причитающимися процентами, но не дал им того, что они рассчитывали урвать. Теперь на имении нет долгов, и доход, полученный с него за пятнадцать лет, лежит в банке на твое имя. Завтра, перед тем как тебе уйти, я дам тебе нужные бумаги. Теперь, когда я все высказал, лучше тебе уйти. Я послал Кристофа в Гуль приказать рыбаку, доставившему тебя сюда, забрать тебя у причала, потому что у Кристофа нет времени перевезти тебя в Гуль. Если ты хочешь уехать не завтра, а позже, можно заплатить рыбаку за перевоз и отправить лодку порожняком обратно. Я полагаю, тебе надо заняться сельским хозяйством, которым охотно занимались древние римляне, отлично зная, что надо делать, дабы все силы человека развивались правильно и равномерно… Но, впрочем, ты волен поступить, как сам захочешь. Пользуйся тем, что имеешь, как тебе заблагорассудится. Если ты человек с умом, все будет хорошо, если же ты глупец, то в старости будешь раскаиваться, как раскаиваюсь я. Я трудился много, и это хорошо, я пользовался очень многим, что жизнь справедливо предоставляет в наше пользование, хорошо и это, но я многое упустил и потом предавался раскаянию и размышлению, но и то и другое было напрасно. Потому что жизнь пролетела, и я не успел наверстать упущенное. Ты, вероятно, наследуешь после меня, и я хотел бы, чтобы ты прожил жизнь умнее, чем я. Поэтому вот тебе мой совет — я говорю «совет», не условие, потому что человека нельзя связывать. Поезжай путешествовать года на два — на три, затем, вернувшись, женись; для начала оставь того управляющего, которого я поставил, он обучит тебя должным образом. Таково мое мнение, но ты волен поступить, как сам захочешь. Этими словами старик закончил свою речь. Он сложил, как делал это обычно, салфетку, скатал ее и сунул в имевшееся для этого серебряное кольцо. Потом расставил в определенном порядке многочисленные бутылки, положил сыр и печенье на тарелки и накрыл их предназначенными для этой цели стеклянными колпаками. Но в шкаф не убрал, как делал обычно, а оставил на столе, а сам не встал со стула. Гроза между тем удалилась, перевалила по ту сторону восточного горного хребта, вспышки молнии слабели, раскаты грома затихали, солнце прорвалось сквозь тучи и осветило комнату своими ласковыми лучами. Виктор сидел напротив дяди, он был потрясен и не мог вымолвить ни слова. Прошло довольно много времени, раньше чем старик, все еще сидевший перед своими бутылками, снова заговорил: — Ежели ты уже питаешь склонность к какой-либо особе, для брака это значения не имеет, это ничему не мешает, но часто ничему и не помогает; бери ее в жены; если же ты ни к кому склонности не питаешь, то это тоже не важно, потому что симпатии не постоянны, они проходят и уходят, мы тут ни при чем: не мы их призываем, не мы гоним их прочь. Мне довелось пережить сильное чувство, — впрочем, ты, верно, это и без того знаешь, — но раз я уже об этом заговорил, я покажу тебе ее портрет, какой она была в то время, — это я заказал портрет… погоди, может быть, я отыщу. С этими словами старик встал из-за стола, он долго рылся в шкафах, то тут, в столовой, то в другой комнате, но никак не мог отыскать портрет. Наконец он вытащил его за пыльную золотую цепочку из какого-то ящика. Он протер стекло рукавом своего серого сюртука и протянул миниатюру Виктору. — Видишь? — Это Ганна, моя сестра! — весь зардевшись, воскликнул Виктор. — Нет, — сказал дядя, — это Людмила, ее мать. Как мог ты подумать, что это Ганна? Ее еще не было на свете, когда был написан этот портрет. Разве приемная мать ничего тебе обо мне не говорила? — Как же, говорила, что вы мой дядя и живете в полном уединении на далеком горном озере. — Она считала меня величайшим злодеем. — Нет, дядя, это неверно. Она ни о ком еще не сказала худого слова, а из ее рассказов о вас мы знали, что вы объездили весь свет, состарились и живете теперь очень уединенно, вдали от людей, хотя раньше охотно всюду бывали. — А больше она про меня ничего не говорила? — Нет, дядя, ничего. — Гм… это с ее стороны хорошо. Я, собственно, так и ожидал. Если бы только она была тогда чуточку посильнее и окинула ясным умом, доставшимся ей в удел, несколько большую часть мира, все было бы иначе. А про то, что я хотел присвоить твое именье, она тоже ничего не говорила? — Нет, что хотели присвоить не говорила, наоборот, она говорила, что имение по праву ваше. — Так оно и есть, но я уже смолоду был очень деятелен, начал торговлю, расширил дело и заработал столько, что мне на всю жизнь хватит, и в этом небольшом именьице я не нуждаюсь. — Приемная мать и до того, как вы меня потребовали, не раз настаивала, чтобы я отправился к вам, но опекун препятствовал. — Вот видишь!.. Намерения у твоего опекуна всегда добрые, да только он не видит дальше своего письменного стола, который закрыл от него и землю, и море, и вообще весь мир. Он, верно, опасался, как бы, живя у меня, ты не позабыл чего-нибудь из того, чему обучился, хоть это и не понадобится тебе ни разу за всю твою жизнь… Видишь ли, было время, когда я хотел взять в жены твою приемную мать. Этого она тебе, значит, тоже не говорила? — Нет, ни она, ни опекун. — Мы тогда были очень молоды, она была тщеславна. Как-то я сказал, что хочу заказать ее портрет. Она согласилась, и художник, которого я привез из города, изобразил ее вот на этой продолговатой пластинке слоновой кости. Я оставил миниатюру себе и заказал потом золотую рамочку и золотую цепочку. Я тогда питал к ней большую склонность и очень ее отличал. Возвращаясь домой из путешествий, которые предпринимал, чтобы познакомиться с моими корреспондентами, заключить новые сделки и завести связи, я выказывал ей большое внимание, привозил всякие прекрасные подарки. Она же не отвечала на мои любезности, была приветлива, но взаимности не проявляла, не говоря почему, и подарков моих не брала, тоже не говоря почему. Когда же я наконец объяснился, сказав, что назову ее своей женой, не раздумывая, ежели только она согласна сейчас или несколько позднее стать моей, она поблагодарила за честь, но ответила, что не чувствует ко мне той склонности, какую почитает необходимой для брака, который заключают на всю жизнь. Когда я спустя несколько дней поднялся к роднику под буками в Оленьей ложбинке, я увидел ее — она сидела на большом камне около родника. Шаль, которую в холодные дни она охотно накидывала на плечи, теперь висела на суку несколько поодаль растущего бука — низком и прямом, словно нарочно для того протянутом. Шляпа ее висела там же, около шали. А на камне рядом с ней сидел мой брат Ипполит, и они обнимались. Сюда, к роднику, они уже давно приходили на свидания, я узнал это только впоследствии. Сначала я хотел его убить, но потом сорвал шаль, за которой был скрыт, как за занавесом, и крикнул: «Лучше бы вы действовали открыто и поженились». С того дня я занялся его недвижимостью и помогал ему продвигаться по службе, чтобы они могли пожениться. Но когда, чтобы подняться еще на ступень выше, твоему отцу понадобилось на время отлучиться и когда, вернувшись, он по долгу службы обязан был сообщить, что некий друг нашего отца, временно находясь в затруднительном положении, растратил казенные деньги, когда об этом уже шушукались в городе, когда старик уже хотел покончить с собой, твой отец в ту же ночь побежал к нему, внес деньги и, чтобы положить конец всяким слухам, посватался к дочери того человека, ставшей потом твоей матерью; и когда брак действительно состоялся, вот тут-то я и пришел к Людмиле и стал насмехаться над тем, как неумело она распорядилась своим умом и сердцем. Впоследствии она поселилась с человеком, ставшим ее мужем, в той небольшой усадьбе, где живет и поныне. Но это старые истории, Виктор, случившиеся давным-давно и преданные забвению. После этих слов он взял миниатюру со стола, где держал ее все время, пока сидел в креслах, встал, несколько раз обмотал ее цепочкой и сунул в ящичек рядом с коллекцией трубок. Гроза меж тем миновала, и горячие лучи уже сиявшего солнца то пробивались сквозь обрывки облаков и клочья тумана, скопившиеся в горной котловине, то снова заволакивались. Раз вставши из-за стола, дядя не так-то легко садился снова. Так было и сейчас. Он убрал со стола бутылки, отнес их в стенной шкафчик и запер его на ключ. То же самое проделал он с сыром и сладостями. Затем предусмотрительно налил в собачье корытце воды. Покончив с этими делами, он подошел к окну и посмотрел на площадку в саду. — Да, все в точности так, как я тебе сказал, — промолвил он. — Смотри, песок почти высох, и через час-другой на площадке можно будет спокойно гулять. Это свойство здешней кварцевой почвы, тонкий слой которой лежит на скальном грунте и, словно сито, не задерживает влаги. Поэтому и приходится доставлять сюда для цветов столько перегноя, и поэтому так легко чахнут здесь фруктовые деревья, которые сажали монахи, а вязы, дубы, буки и другие деревья, что растут в горах, чувствуют себя здесь хорошо, они сжились со скалами, ищут трещины и укрепляются в них. Виктор тоже подошел к окну и посмотрел на горы. Позже, когда вошла экономка и убрала со стола, когда Кристоф, уже вернувшийся из Гуля, вывел на прогулку собак, дядя вышел через потайную дверь в оружейную комнату. А юноша, которого после грозы влекло на воздух побродить на просторе, пошел к себе в комнату и стал глядеть из окна. Немного спустя он увидел, что дядя подвязывает внизу на садовой площадке цветы к палкам. Некоторое время Виктор шагал по комнате из угла в угол, затем все же вышел на воздух. Он прошел через песчаную площадку, с которой дядя уже удалился, на возвышенное место скалистого берега, откуда открывался широкий вид. Там он стоял и глядел вдаль. Меж тем уже наступил вечер. Одни горы покоились в объятиях темных облаков, другие выступали, как раскаленные уголья, среди нагроможденных каменных глыб; островки бледного неба чуть заметно переливались над головой юноши. Он смотрел на расстилавшуюся перед ним картину до тех пор, пока все не догорело, не угасло и не погрузилось в густую тьму. В темноте, мимо черных призраков деревьев медленно, в глубоком раздумье шел он домой. Он решил все же покинуть остров завтра. Когда наступило время ужинать, Виктор прошел коридором из своей комнаты в столовую. Ужин был подан, дядя уже сидел за столом. Он сообщил племяннику, что, по словам вернувшегося из Гуля Кристофа, завтра на рассвете старый рыбак будет ждать на берегу в том месте, где высадил Виктора, когда привозил его сюда. — Значит, ты можешь уехать утром после завтрака, — заключил дядя, — если ты так решил; ты властен распоряжаться собой и можешь поступать, как тебе заблагорассудится. — Я, правда, располагал уехать завтра, — ответил Виктор. — Но предоставляю решать это вам, дядя, и поступлю так, как вы сочтете за благо. — Раз так, — сказал дядя, — то, как я уже говорил за обедом, я считаю за благо, чтобы ты уехал завтра. Что может принести будущее, то оно и принесет, и в какой мере ты захочешь последовать моему совету, в той мере ты ему и последуешь. Ты сам себе господин. — Тогда я завтра встречусь с рыбаком на причале, — ответил Виктор. Больше ни дядя, ни племянник ни словом не коснулись этих обстоятельств. Разговор за ужином шел о посторонних вещах. Так, дядя рассказал, что Кристоф еще до грозы поехал в Гуль, что гроза натворила там, и особенно в устье Афеля, много бед — горный обвал обрушил новые глыбы, вода невероятно размыла берег. — A y нас, перевалив через Гризель, гроза была уже кроткая, словно укрощенная, — продолжал дядя, — она хорошо полила мои цветы и обломала всего несколько штук. Кристоф, переправившийся на остров после грозы, был удивлен, что у нас она не произвела опустошений. После ужина дядя и племянник пожелали друг другу спокойной ночи и пошли спать. Виктор снова уложил вещи в ранец, на этот раз, как он думал, не зря, и приготовил на стуле дорожный костюм. На следующее утро он надел этот костюм, взял в руку палку, а на плечо повесил за ремень ранец. Понятливый шпиц запрыгал от радости. За завтраком разговор шел на посторонние темы. — Я провожу тебя до решетки, — сказал дядя, когда Виктор встал из-за стола, надел ранец на спину и начал прощаться. Старик прошел в соседнюю комнату и, как видно, нажал там на пружину или привел в движение какой-то механизм, потому что Виктор услышал скрежет решетки и увидел в окно, как она медленно отворилась. — Так, все готово, — сказал дядя, выходя из столовой. Виктор взял палку и надел шляпу. Старик спустился с ним по лестнице и прошел садом до решетки. По дороге оба не произнесли ни слова. У решетки дядя остановился, вытащил из кармана сверточек и сказал: — Вот тебе бумаги. — Дядя, позвольте мне их не брать, — возразил Виктор. — Что? Как так не брать? Что ты еще выдумал? — Позвольте, дядя, и не заставляйте меня поступать против моих убеждений, — сказал Виктор. — Предоставьте мне в этом деле свободу действия, тогда вы поверите, что я бескорыстен. — Я тебя не принуждаю, — сказал старик и сунул бумаги обратно в карман. Виктор с минуту смотрел на него. Потом на его ясных глазах блеснули слезинки — свидетели глубокого чувства, — он быстро нагнулся и крепко поцеловал морщинистую старческую руку. Дядя издал глухой, сдавленный вздох — словно всхлипнул — и вытолкнул Виктора за решетку. Вслед за тем послышались скрежет и стук — ворота захлопнулись, и замок защелкнулся. Виктор обернулся и увидел дядю в спину, увидел, как идет к дому старик в своем просторном сером сюртуке. Юноша прижал платок к глазам, из которых катились неудержимые слезы. Затем он тоже повернулся и пошел по дороге, которая вела к тому месту на берегу, где он впервые вступил на остров. Он спустился в ров по одному откосу, поднялся по противоположному, прошел через сад с гномами, через рощу с высокими деревьями и через кустарник. Когда он достиг берега, глаза его уже высохли, но еще были слегка красные. Старик из Гуля дожидался его, и приветливая голубоглазая девушка стояла на корме. Виктор вошел со шпицем в лодку и сел. Лодка тут же сдвинулась с места, повернулась носом вперед и, качнувшись, скользнула на воду, а остров стал постепенно отступать. Когда лодка достигла оконечности Орлы, остров отошел уже далеко назад, и прямо из воды, как и в тот первый раз, подымались зеленые купы деревьев. Лодка повернулась, огибая горный кряж Орлы, и остров скрылся, — теперь из-за горы выглядывала только узкая зеленая стрелка, которая, когда Виктор ехал сюда, все удлинялась, а теперь уходила за скалы. Как и в тот раз, когда Виктор только еще ехал к дяде, теперь, приближаясь к Гулю, он видел лишь синие отвесные скалы, обступившие пустынные воды, и отражавшуюся в воде синеву. В Гуле Виктор ненадолго задержался, потолковал со старым рыбаком, заплатил за перевоз. Но о сказаниях, о которых шел разговор при приезде, он теперь позабыл. Уже в Гуле Виктор увидел разрушения, причиненные вчерашней грозой, — земля была как вспахана, и берег размыт. А внизу, у обвала, громоздились страшные глыбы, которые были сорваны потоками воды и рухнули с гор. От этой картины разрушения он двинулся к устью Афеля, а оттуда вверх по длинной лесной дороге. У горловины он остановился и оглянулся на озеро. Гризель была чуть видна, а окутанный легкой дымкой голый утес, который так поразил его, когда он попал сюда впервые, — это и была Орла. Он смотрел на Орлу и думал: за ней лежит остров, а на нем сейчас, вероятно, все так же, как это часто бывало, когда он возвращался со своих прогулок — с горных склонов, где ветер овевает верхушки деревьев, с берега, где шумит прибой, — да, сейчас где-нибудь на острове сидят два одиноких старика, один тут, другой там, и оба молчат. Два часа спустя он был уже в Атманинге и, выходя из-под темных деревьев к поселению, вдруг услышал звон тамошних колоколов, и никогда еще ни один звук не казался ему столь сладостным, как этот звон, так ласково коснувшийся его слуха, потому что он так долго не слышал его. На улице перед постоялым двором толпились гуртовщики с прекрасным горным рогатым скотом рыжей масти, который они гнали в долины, а в доме было полно народу, так как день был базарный. У Виктора было такое ощущение, словно он видел долгий сон и только сейчас снова вернулся к действительности. Поев у хозяина, у того, что тогда дал ему в провожатые сынишку, Виктор отправился в дальнейший путь, но на этот раз не пешком с мальчиком, а в щеголеватой хозяйской повозке, которая покатила вдоль течения Афеля из горного края в долину. Когда он снова выбрался к возделанным полям, на оживленные людные дороги, когда перед ним раскинулись вдаль и вширь необозримые равнины с пологими холмами, а вдали в синеватой дымке маячил покинутый им венец гор, тогда в этом бескрайнем просторе сердце его затрепетало от радости и унесло его далеко-далеко за ту чуть видную черту горизонта, за которой жила любимая им больше всего на свете приемная мать с дочкой Ганной. 6 Возвращение Виктор расстался с нанятой повозкой, чтобы конец путешествия проделать пешком, предпочитая такой способ передвижения. Он предпринял долгий путь к почитаемой и нежно любимой им приемной матери еще и потому, что чувствовал потребность сейчас, когда обстоятельства складывались по-новому, попросить у нее совета; и вот после многих дней странствия по полям и лесам, по горам и долам он вместе со шпицем спустился наконец в родную долину цветущими лугами, которыми больше месяца тому назад спускался туда же с приятелями. Он прошел по одному мостику, потом по другому, прошел мимо разросшегося куста бузины и через калитку в сад. Подойдя к дому, он увидел под старой яблоней мать в чистом белом переднике, который она надевала по утрам, когда хлопотала на кухне и вообще по хозяйству. — Матушка, — крикнул он, — я привел вам обратно шпица, ему жилось хорошо, и сам я тоже пришел обратно, потому что мне надо многое обсудить вместе с вами. — Ах, Виктор, это ты! — воскликнула старушка. — Здравствуй, сынок, здравствуй мой дорогой, мой любимый сынок! Говоря так, она пошла ему навстречу, сдвинула чуть на затылок шляпу на его голове, провела рукой по его лбу и кудрям, другой рукой взяла его правую руку и поцеловала его в лоб и в щеку. Шпиц прямо от калитки стрелой помчался к дому и теперь с громким лаем носился вокруг матери. Окна и двери, как обычно в погожие дни, были отворены, поэтому Ганна услышала лай, выбежала из дому и вдруг остановилась, не имея сил вымолвить ни слова. — Так поздоровайтесь же, дети, поздоровайтесь после первой в вашей жизни разлуки, — сказала мать. Виктор подошел и застенчиво молвил: — Здравствуй, милая Ганна. — Здравствуй, милый Виктор, — ответила она, взяв протянутую им руку. — А теперь, дети, идемте в дом, — сказала мать. — Там Виктор снимет ранец и скажет, не нужно ли ему чего, не устал ли он с дороги, а мы посмотрим, чем бы его накормить. С этими словами она пошла к дому вместе с обоими, как она говорила, своими детьми. В комнате у стола, с которым Виктор не надеялся так скоро свидеться, он снял ранец, поставил палку в угол и сел на стул. Мать села рядом с ним в глубокое кресло. Шпиц вошел в дом вместе со всеми, ведь теперь он вырос в собственных глазах, а кроме того, чувствовал себя тоже вернувшимся под родной кров членом семьи. Но когда начались разговоры и рассказы, он убежал во двор и, отлично понимая, что ему уже не грозит опасность быть разлученным с его другом Виктором, улегся в конуру под старой яблоней, чтобы спокойно выспаться после усталости, накопленной за весь пройденный путь. Сев за стол, мать попросила, чтобы Виктор сказал, не голоден ли он, не надо ли ему чего, не хочет ли он отдохнуть. Виктор ответил, что ему ничего не надо, что он не устал, что он поздно завтракал и может подождать до обычного обеденного часа, тогда мать вышла, чтобы распорядиться о более вкусном и обильном обеде; вернувшись, она подсела к нему и повела разговор о его делах. — Виктор, — сказала она, — тебя уже несколько дней не было, когда пришло письмо от дяди; он требовал, чтобы мы не писали тебе все то время, пока ты у него. Я подумала, что для этого, должно быть, есть основание, что, возможно, у него есть какие-то полезные для тебя планы, и согласилась. Ты, верно, очень огорчился, не получая от нас ничего — ни привета, ни ласкового слова. — Матушка, дядя прекрасный, превосходный человек, — перебил ее Виктор. — Вчера опекун опять получил от него письмо и разные документы, — сказала мать, — Опекун приехал сюда и прочитал нам письмо. Дядя думал, что ты уже здесь, и хотел, чтобы ты познакомился с содержанием письма. Сейчас ты его узнаешь. Да, дядя прекрасный человек, кому это знать, как не мне. Поэтому-то я всегда и настаивала, чтобы тебя отпустили к нему, как он того хотел, и в конце концов опекун согласился. Но, Виктор, милый мой, у него в характере есть и суровость и черствость, потому-то ему и не удалось добиться чьей-нибудь любви. Мне не раз, когда я думала о нем, вспоминалось то место из Священного писания, где говорится о явлении господа людям, — он является не в раскатах грома, не в шуме бури, а в дыхании ветерка, веющего вдоль ручья в ягодных кустах. Когда мы были молоды, я даже не подозревала, как следует уважать твоего дядю. Когда ты станешь постарше, я тебе как-нибудь расскажу про нас. — Матушка, он мне сам рассказал, — отозвался Виктор. — Он тебе рассказал, сынок? — спросила она. — Значит, он к тебе более расположен, чем я думала. — Он коротко рассказал мне, что произошло. — Как-нибудь я расскажу тебе подробнее, тогда ты узнаешь, какие горестные, какие печальные дни мне пришлось пережить, прежде чем подошла моя теперешняя ласковая осень. Тогда ты также поймешь, почему я тебя так люблю, бедный мой, милый мой Виктор! С этими словами она по-стариковски обняла его за шею, притянула к себе и, глубоко растроганная, прижалась щекой к его кудрявой голове. Потом, справившись со своим волнением, она отклонилась назад и сказала: — Виктор, в письме было сказано, о чем он с тобой говорил в последнее время и что он для тебя сделал. Услышав эти слова, Ганна быстро вышла из комнаты. — Он прислал опекуну бумаги, согласно которым имение переходит в твою собственность, — сказала мать. — Ты должен с радостью и благодарностью принять его подарок. — Матушка, это трудно, это так необычно… — Опекун говорит, ты должен в точности выполнить волю дядюшки. Теперь тебе уже незачем поступать на службу, куда он тебя определил; никто не мог предвидеть такого оборота дел, тебя ждет прекрасная жизнь. — А Ганна захочет? — осведомился Виктор. — При чем тут Ганна? — сказала мать, глаза которой сияли радостью. От сильного смущения Виктор не мог вымолвить ни слова, казалось, он сейчас сгорит со стыда. — Захочет, — сказала мать, — поверь мне, сынок, все будет хорошо, все будет как нельзя лучше, теперь надо подумать, как снарядить тебя в дальний путь. Ты стал сам себе хозяином, у тебя есть средства — значит, все должно теперь быть по-иному, и к путешествию тоже надо будет приготовить не то, что прежде. Ну, да это моя забота. А сейчас мне нужно похлопотать об обеде, а ты пока осмотрись в доме, нет ли каких перемен, или займись чем хочешь, время обеда и без того быстро подойдет. С этими словами она встала и вышла на кухню. Когда обед был готов и подан, они втроем сели за стол, за которым уже давно не сидели вместе. После обеда Виктор пошел побродить по окрестностям и посетил те места, которые знал и любил с детства. А Ганна бегала по всему дому и делала все невпопад. Вечером после ужина, когда Виктор собрался спать, мать со свечой в руке пошла с ним, она проводила его в прежнюю спальню; он увидел, что все-все там было по-старому, а тогда, уходя из дому, он так живо представил себе, как все в ней изменится. Даже упакованные им сундук и ящики стояли на том же месте. — Видишь, мы все оставили, как было, — сказала мать, — это дядя написал, чтобы мы ничего не отсылали, так как он еще не уверен, как сложится твоя судьба. А теперь, Виктор, спокойной ночи. — Спокойной ночи, матушка. Когда она ушла, он опять, как бывало, стал смотреть в окно на темные кусты и на журчащую воду, в которой отражались звезды. И, лежа в постели, он все еще слышал журчанье воды, которое так часто слышал по вечерам в пору детства и юности. 7 Заключение Если нам будет позволено прибавить еще какие-нибудь черты к портрету юноши, нарисованному нами в предыдущих главах, мы скажем следующее. Глубокой осенью, после того как было готово все, о чем позаботилась мать, снаряжая Виктора в дорогу, после того как было выяснено, что могло послужить для будущего блага юноши, — глубокой осенью того же года опять наступил час расставанья, но на этот раз прощание было не столь грустным, как тогда, потому что теперь расставались, как говорится, не на всю жизнь, а только на короткое время, после же этого короткого времени должна была наступить долгая, прекрасная, счастливая пора. Ганна всей душой хотела рука об руку с Виктором вступить в эту счастливую пору, об этом свидетельствовали радостные горячие поцелуи, которыми она осыпала Виктора, когда прощалась с ним наедине и он крепко, с сердечной болью прижал ее к груди и, казалось, не мог от нее оторваться. Во время этого прощания, сулящего в будущем столько счастья, оба — и родная дочь, и приемный сын — тем не менее проливали такие обильные слезы, словно разлучались навеки, словно сердце у них разрывалось на части, словно навсегда отнималась у них надежда свидеться вновь. Зато мать переживала тихую радость. На прощание она благословила сына, и все время ее не оставляла мысль о том, как наградил ее на старости лет господь бог за то малое добро, которое она, хоть и хотела, но не всегда могла сделать, да, наградил, наградил не по заслугам. После отъезда Виктора в долине и в доме снова потекла та же тихая, скромная жизнь, что и всегда. Мать в простоте душевной занималась домашними делами, пеклась обо всем, творила, где могла, добро и старалась создать уют и довольство для предстоящей в недалеком будущем жизни. Ганна была покорной дочерью, она не выходила из воли матери и с душевным волнением и трепетом ждала, что принесет ей будущее. По истечении четырех лет, когда выросла уже внушительная стопка писем, посланных из чужих стран и написанных знакомым дорогим почерком, прибыл и сам их отправитель, а письма прекратились. За время отсутствия Виктор так изменился, что даже его приемная мать удивилась, — она была поражена, что юноша, почти еще мальчик, за короткий срок превратился в мужчину. Он вырос умственно и духовно, но доброе сердце, которое вложила в него она, осталось неизменным, все тем же детски мягким и нетронутым, как и в раннем детстве, все тем же, какое она дала ему, какое взлелеяла в нем; да, сердце свое она могла ему дать, но стойкость, необходимую мужчине, суровость, которую требует жизнь, этого дать ему она не могла. Ганна не заметила в Викторе никакой перемены, потому что с детства привыкла считать его более ловким и сильным, чем она. Но то, что она сама человек доброй, простой, большой души, которого не склонить на зло, как не заставить реку течь вспять, этого она не знала, так как предполагала, что доброта — общее достояние людей. Прошло немного времени, и перед алтарем сочетались браком Виктор и Ганна — двое любящих, как две капли воды похожие на двух других влюбленных; с какой радостью стояли бы в свое время те двое перед этим же алтарем, но несчастье и собственная вина разлучили их, и всю свою жизнь они сокрушались об этом. Те друзья, которые однажды отмечали день рождения Фердинанда веселой прогулкой, присутствовали на свадьбе Виктора с Ганной. Был там и опекун с супругой, и Розина, тоже уже вышедшая замуж, и Розинины и Ганнины подружки, и другие гости. По окончании празднества Виктор с молодой женой совершили торжественный въезд в свое именье. Мать не поехала с ними; она сказала, что посмотрит, как еще сложатся обстоятельства. Дядя, несмотря на просьбы Виктора, который сам поехал к нему, не был на свадьбе племянника. Он сидел в одиночестве у себя на острове, потому что, как он однажды сказал, было уже поздно, слишком поздно, а раз упущенное потом не наверстать. Если бы применить к нему сравнение с бесплодной смоковницей, то, пожалуй, было бы позволено сказать: добрый, милосердный и мудрый садовник не бросил в огонь дерево, не приносящее плодов, он каждую весну смотрит на распускающуюся листву и предоставляет дереву зеленеть, но постепенно листьев становится все меньше и меньше, и в конце концов останутся только сухие ветви. Тогда дерево уберут из сада и на его место посадят другое. Вокруг будут всходить и цвести другие растения, но ни одно из них не сможет сказать, что оно проросло из его семени; если же оно принесет сладкие плоды, то обязано этим будет не ему. Солнце сияет во все времена, и голубое небо улыбается из тысячелетия в тысячелетие, и земля одевается в свой старый зеленый убор, и долгая цепь поколений нисходит до самого младшего своего отпрыска. Но он, как бесплодная смоковница, выкорчеван из этой цепи, потому что за свое существование не вылепил ни одного своего подобия, потому что его ростков нет в потоке времен. Если он и оставил другие следы, то они будут стерты, как стирается все на земле, и если в конце концов все потонет в океане времен, даже самое великое и самое радостное, то он потонет еще раньше, потому что вокруг него все уже пришло в упадок, хотя он еще дышит и живет. 1844 ЛЕСНАЯ ТРОПА © Перевод В. Розанова У меня есть друг, и хотя у нас не в обычае рассказывать случаи из жизни людей ныне здравствующих, он, должно быть, имея в виду пользу и благо таких же чудаков, каким до недавнего времени был сам, позволил мне поведать об одном таком событии, дабы и они извлекли из него урок, какой извлек он. Друг мой, — назовем его Тибуриусом Кнайтом, — слывет ныне обладателем милейшего загородного дома, какой только можно представить себе в этой части света. У него превосходнейшие цветы и отличнейшие фруктовые деревья, наипрекраснейшая жена из всех когда-либо ступавших по земле; и живет он в своем загородном доме из года в год, соседи дарят его любовью, лицо у него словно ясное солнышко, и лет ему от роду двадцать шесть, хотя совсем недавно никто ему меньше сорока не давал. И всего этого мой друг сподобился не более и не менее, как благодаря самой обыкновенной лесной тропе; ибо до того господин Тибуриус ходил в больших чудаках, и никто из знавших его прежде не мог бы предположить, что с ним произойдут столь разительные перемены. История эта, по сути говоря, наипростейшая, и рассказываю я ее только ради того, чтобы принести пользу людям, о которых говорят, что они сбились с толку, им, так сказать, в назидание. Земляки мои, из тех, что немало побродили по отечеству нашему, по горам и долам его — если им попадутся эти строки на глаза — сразу же признают упомянутую тропу и вспомнят о том или ином впечатлении, воспринятом ими, когда они гуляли по ней; однако ж навряд ли найдется хоть один, которого бы она преобразила так, как господина Тибуриуса. Я уже говорил, что друг мой был большим чудаком. И причин тому — несколько. Первой назову ту, что еще отец его был большим чудаком. Люди говорили о нем разное. Впрочем, расскажу лишь немногое и только достоверное, чему сам был свидетелем. Поначалу завел он себе лошадей, решив непременно сам кормить их, обучать и объезжать. Когда ничего из всей этой затеи не получилось, он прогнал штальмейстера, а лошадей — так ничему и не научившихся — продал за десятую долю цены. Потом он целый год не выходил из спальни, где день и ночь были спущены шторы, дабы в мягком сумраке отдыхали глаза хозяина. Всем, кто осмеливался утверждать, будто он всегда отличался превосходным зрением, старший Кнайт тут же доказывал, сколь глубоко они ошибались. Открыв задвижку в темных сенях, примыкавших к спальне, он некоторое время смотрел на гравийную дорожку, залитую солнцем, и тут же заверял, что глазам его больно. А уж смотреть на снег ему было вовсе невыносимо! На этом он почитал доводы своих противников разбитыми. В довершение всего господин Кнайт нахлобучил себе на голову колпак с огромным козырьком и так постоянно пребывал в своих затемненных покоях. Однако по прошествии года он принялся ругать врачей, которые советовали ему поберечь глаза, да и вообще поносить медицинские науки. Под конец он стал убеждать себя, будто прибегнуть к подобным средствам его заставили эскулапы, стал клясть все лекарское сословие, заверяя, что впредь будет врачевать себя только сам. Откинув шторы в спальне, он открыл окна настежь, приказал сломать деревянные сени и, когда солнце особенно сильно припекало, усаживался без шляпы под палящими лучами его, неотрывно глядя на белую стену дома. Результаты не замедлили сказаться — у него обнаружили воспаление глаз, однако, когда это прошло, он был здоров. Следует еще упомянуть, что после того как он несколько лет подряд весьма рьяно и притом успешно промышлял торговлей шерстью, он внезапно прекратил эти занятия. Потом он стал разводить голубей, стремясь при помощи скрещивания достигнуть особой расцветки оперенья этих птиц, после чего посвятил все свои силы выращиванию кактусов. Рассказываю я все это, дабы проследить генеалогию господина Тибуриуса Кнайта-младшего. Во-вторых, следует назвать его мать. Она любила сына, не зная меры, вечно пребывая в страхе, как бы он не простыл или роковая болезнь не унесла бы его навсегда. Распашонки у малыша всегда были очень красивые, вязаные, также и носочки, штанишки, и каждый из этих столь полезных предметов украшала яркая вышивка. Нанятая для этой цели вязальщица целый год трудилась на мальчика. В кроватке лежали подстилки из тончайшей кожи, а также кожаные подушечки, от сквозняков ее защищала ширма. Кушанья для сыночка мамаша готовила сама, не подпуская к ним прислуги. Когда же малыш подрос и стал бегать, мать по лучшему своему разумению отобрала для него и платье. Дабы фантазия мальчугана не дремала и к тому же не была отягощена неприятными представлениями, матушка заполнила весь дом всевозможными игрушками, прилагая старания к тому, чтобы последующая превосходила предыдущую как красотой, так и затейливостью. Однако при этом она неожиданно для себя заметила некую странность в мальчике: чуть поиграв очередной новинкой или только взглянув на нее, он откладывал игрушку и уж более не прикасался к ней; к тому же играл он в игры, к которым скорее склонны девочки, нежели мальчики, и часто его можно было видеть с завернутой в чистую тряпицу сапожной колодкой, которую он тетешкал и ласкал. В-третьих, следует назвать гувернера. Был у него и таковой. Гувернер этот отличался любовью к порядку и желал, чтобы все и всегда происходило «надлежащим образом», приносит ли «ненадлежащее» вред или нет — это уже не имело значения. Надлежащее как самоцель! Потому-то сей воспитатель не терпел, когда мальчик начинал что-либо пространно объяснять или, того хуже, увлекался сравнениями. Ибо правильным он полагал именовать каждый предмет только тем единственным словом, каким должно; и уж вовсе не подобало прибегать к описанию побочных обстоятельств, так сказать, закутывать в пеленки голый предмет. Ну, а раз мальчику было заказано говорить, как говорят дети и поэты, он и говорил чуть что не языком врачебного рецепта — кратко, замысловато и совершенно непонятно. Или же упорно молчал, что-то там про себя соображая, но что именно, никто не знал — он же никому ничего не говорил! В конце концов мальчик возненавидел все науки, всякое ученье, и заставить его взяться за них могли лишь веские и длинные до мучительства доводы о пользе наук, приводимые гувернером. А уж когда после нескольких дней прилежных занятий ученик приступал к изложению урока, воспитатель возводил целый частокол препятствий и рогаток, через который пропускалась только тоненькая струйка важнейших фактов. Из-за тацитовских своих притязаний гувернер так и не обзавелся женой и потому служил у Кнайтов долгие годы. В-четвертых и последних, следует назвать родного дядюшку. То был богатый негоциант и холостяк, постоянно живший в городе, — ведь отец и мать маленького Тибуриуса избрали местом своего жительства загородное имение. И хотя они сами были состоятельными людьми, все же они и наследство дядюшки прочили своему сыну, да и старый холостяк подтверждал это своими неоднократными заверениями. Оттого он и мнил себя вправе участвовать в воспитании наследника. Наезжая к сестре за город, он прежде всего добивался от племянника усвоения практических навыков: как, например, следует лазить по деревьям, не порвав штаны. Правда, Тибуриус никогда по деревьям не лазил. Прежде чем приступить к дальнейшему повествованию, мне надобно сказать, что настоящее имя моего друга отнюдь не Тибуриус. На самом деле его звали Теодором. Но сколько бы он ни подписывал свои домашние задания «Теодор Кнайт», как бы часто ни ставил впоследствии в гостевых книгах, когда путешествовал, «Теодор Кнайт», сколько бы писем ни получал с надписью: «Его высокоблагородию господину Теодору Кнайту», — ничто не помогало! Всякий встречный и поперечный называл его Тибуриусом. И большинство приезжих полагали, что красивый дом у северного въезда в город принадлежит батюшке господина Тибуриуса Кнайта. Имя это звучит странно, да и не найти его ни в каком календаре. А дело обстояло вот как: мальчику были свойственны задумчивость, погружение в свои мысли, и потому в рассеянности он совершал поступки, вызывавшие смех. Надо ему, к примеру, достать что-либо со шкафа, он подставит под ноги свой игрушечный барабан; или перед прогулкой почистит щеткой шапку и выйдет со щеткой в руке, а шапку оставит дома; или, перед тем как ступить на улицу в ненастную погоду, примется вытирать ноги, а не то усядется в огороде прямо на салатную грядку и поведет там беседу с кошками да мошками. В таких случаях родной его дядюшка любил говорить: «Ах ты, мой Теодор, мой Турбудор, мой Тибуриус! Тибуриус, Тибуриус, Тибуриус!» Прозвище это вскоре укрепилось за ним в семье, а поскольку на мальчика как на богатого наследника были устремлены многие взоры, его подхватили соседи, и поползло, поползло оно по всей округе, будто пустивший корешки вьюнок, добираясь так и до самой отдаленной лесной сторожки. Таково происхождение этого имени, и как это часто случается в жизни, если у кого-нибудь необычное или даже смешное имя, то по фамилии его никто уже не называет, а только по этому смешному имени. Случилось так и на сей раз. Весь город говорил: господин Тибуриус, и большинство людей считали, что это и есть его настоящее имя. Пожелай кто-нибудь положить конец подобному обращению, он не достиг бы успеха, даже написав настоящее имя господина Тибуриуса на всех межевых столбах страны. Так-то и рос Тибуриус под попечительством своих воспитателей. Сказать, каким он был, трудно: ничем он себя не выказывал, да и шум, производимый громогласными его наставниками, заглушал все, и какой след оставляли в нем их воспитательные усилия, разобрать не было никакой возможности. Незадолго до того, как Тибуриус стал уже почти взрослым мужчиной, он потерял одного за другим всех своих воспитателей. Первым умер отец, вскоре после него — матушка; гувернер ушел в монастырь, а последним приказал долго жить родной дядюшка. От отца Тибуриус унаследовал семейное состояние, от матери — присовокупленное к нему при заключении брака приданое, а от дядюшки — все то, что этот холостяк за тридцать лет нажил торговлею. Перед самой своей кончиной дядя отошел от дел и превратил достояние свое в звонкую монету, намереваясь жить на проценты с капитала, да не пришлось — он умер, и все деньги перешли к Тибуриусу. Таким-то образом господин Тибуриус и стал очень богатым человеком, как говорится, всегда при деньгах, тратить которые стоит наименьшего труда, ибо с этими плодами дело обстоит так: надобно выждать, покамест они созреют, затем собрать их, а уж после этого приступить и к самой трапезе. Правда, унаследованное от отца состояние частью было вложено в имение, в котором и жил молодой Кнайт. Там уже с незапамятных времен всеми делами управлял старший работник, и приносило оно немалый доход. Так оно повелось и при молодом господине Тибуриусе. И ему, по крайней мере в ту пору, когда он был один, ничего другого не оставалось, как проживать этот доход. Все, кто был прежде рядом с ним, покинули его, и был он весьма беспомощен. Вскоре о том проведала вся округа, и нашлось немало девушек, охочих до замужества с господином Тибуриусом. Он знал об этом, но боялся и жениться не женился. Напротив, день ото дня он все более входил во вкус безраздельного владения своими богатствами. Прежде всего стал он приобретать всевозможную мебель, стараясь выбрать покрасивей. Купил превосходную одежду из сукна и полотна, занавеси, ковры. В доме появились богатые припасы всевозможной провизии и напитков, о которых ходила молва, что они хороши. Так вот и жил среди всех этих вещей какое-то время господин Тибуриус. Когда же это миновало, стал он учиться игре на скрипке. А раз взявшись, играл целый день напролет, отбирая себе пьесы не столь трудные, дабы мог он пиликать их без запинки. В конце концов подобное музицирование наскучило ему, и Тибуриус принялся писать маслом. По всему загородному дому в дорогих золоченых рамах были развешаны его творения. Но и это занятие он забросил, не закончив многие начатые полотна, а краски так и засохли на палитрах. Однако, кроме писания маслом, было и многое другое, и покупки господина Тибуриуса множились. Читая газеты, он особое внимание уделял спискам новых книг, затем он выписывал эти книги, а получив, часами разрезал. Для чтения ему изготовили широкий кожаный диван. Но в его распоряжении находилось также высокое кресло и конторка, столь удачно устроенная, что легко поднималась и опускалась, а это позволяло заниматься за нею и сидя. Тибуриус собрал целую галерею портретов именитых людей, в одинаковых черных рамах, призванных, по его мысли, украшать все здание. Была у него и коллекция курительных трубок, которые он намеревался впоследствии разместить в шкафах под стеклом, покуда же они валялись, где придется. Всевозможные оправы, трубочки, цепочки, зажигалки, табакерки, сигарные ящики — все это имелось у него в самом богатом исполнении. Из Англии господин Тибуриус выписал великолепного дога, который спал на нарочно для него сшитой кожаной подушке в каморке камердинера. Держал он и две пары лошадей только для своего приватного выезда. Среди них было и два отличных серых коня. Кучер любил их очень и не спускал с них глаз. В конце концов дом стал ломиться от вещей, а это порождало постоянное беспокойство. Например, куда определить новый кожаный диван — никто не знал: старые диваны ведь не выбрасывали; а множество шкафов, заказанных Тибуриусом у самых дорогих мастеров, так и не распаковывали, ибо найти для них место никто не был в состоянии. Шлафроков имел господин Тибуриус более дюжины, ключей для часов — несметное число, тросточек для прогулки у него было столько, что целый год он мог бы каждый день брать с собой новую, хотя и одной ему хватило бы на годы. Порою в погожий летний вечер Тибуриус бывал и сердит. Выглянет он из-за плотно прикрытых окон, увидит, что творится во дворе, и скажет: «Вот ведь народ! Живет себе, горя не зная! Ишь расселся на возу! А вон вилами машет — снопы сбрасывает. Одно легкомыслие и грубость!» В конце концов господин Тибуриус пришел к выводу, что он тяжело болен. С ним и впрямь происходило нечто непонятное. Не будем говорить о дрожании коленей, о кружении головы, об отсутствии сна, нет, тут было что-то загадочное! Возвращается он, например, в сумерки с прогулки, шагает по лестнице и видит: рядом с ним шмыгает, как котенок, какая-то тень. И всякий раз так. И только на лестнице, в других местах ее не бывало заметно! Каково нервам-то! Ну, хорошо, он был начитанным человеком, дом — полон книг, в них вся премудрость, но ведь то, что он видел воочию, своими собственными глазами, должно же существовать на самом деле?! И чем нелепей казались людям его страхи, тем упорней настаивал он на своем, и лишь улыбался, когда они только разводили руками. С тех пор он уже никогда не задерживался допоздна вне дома, а приходил еще засветло. А некоторое время спустя господин Тибуриус и вовсе перестал покидать родные стены и только без устали расхаживал по комнатам в стоптанных домашних туфлях из желтой кожи. Примерно в эту же пору он как-то достал тетрадь со стихами, сочиненными и аккуратно переписанными им еще при жизни родителей, и спрятал в потайное место под собственной кроватью — дабы никому они не попались на глаза! Прислугу он держал в большой строгости, приказы его должны были исполняться неукоснительно — он не сводил глаз с того или иного слуги, покуда тот находился поблизости. Вскоре он совсем перестал покидать не только дом, но и кабинет. Распорядившись принести огромное зеркало, он взял себе в привычку самым тщательным образом рассматривать свою фигуру. Только поздней ночью он переходил в спальню, расположенную рядом. Если к нему наведывался гость из города по соседству или из более отдаленных мест — случалось это, правда, редко, — хозяин делался нетерпелив, едва не выгонял его. На лице господина Тибуриуса появились морщины, наружность его оставляла желать лучшего, чаще всего он бродил по кабинету небритым, нечесанным, и шлафрок болтался на нем подобно власянице на кающемся грешнике. В довершение всего он велел заклеить щели в окнах полотняными лентами, а двери обить. Уговоры, настойчивые просьбы друзей — которых он, как ни противился этому, все же еще имел, — он отвергал даже с издевкой, давая недвусмысленно понять, сколь глупыми они ему представляются, как он был бы рад, если бы друзья никогда не переступали порог его дома. Так оно в конце концов и случилось, и никто к нему более не заглядывал. Теперь господина Тибуриуса можно было сравнить с тщательно отштукатуренной и побеленной башней: ласточки и дятлы, ранее кружившие подле нее, улетели, и она стоит одинокая, всеми покинутая. Однако самому господину Тибуриусу такое положение оказалось по душе, и он впервые за долгое время с удовольствием потирал руки, полагая отныне возможным приняться за дело, за которое, как он того ни желал, ему приняться все не удавалось, ибо, хотя болезнь свою он и считал доказанной, но еще палец о палец не ударил для ее излечения, за помощью к врачу не обращался и лекарств себе не выписывал. Теперь он решил серьезно взяться за это. В доме его старший работник давно уже ведал всем хозяйством, а теперь камердинеру было поручено попечение об одежде, каретнику — о снаряжении, казначею — о финансах, сам же хозяин посвятил себя целиком заботе о своем здоровье. Чтобы успешно достигнуть намеченной цели, он тут же выписал все книги, в которых говорилось о человеческом организме. Разрезав листы, он уложил книги в том порядке, в каком он собирался их читать. На первом месте, разумеется, оказались труды, толковавшие о строении и функциях здорового человеческого тела. Из них Тибуриус мало что почерпнул. Однако когда дошел он до описания недугов, то тут же натолкнулся на длинный перечень признаков, точно совпадавших с тем, какие он приметил у себя, а вскоре нашел и такие, которые прежде у себя не замечал, и весьма подивился, как это он их до этого не обнаружил. Все авторы, как один, описывали именно его болезнь, только называли ее по-разному. Разнились они и точностью описания, каждый последующий, по его мнению, определял недуг вернее и удачнее предыдущего. Ну, а коль скоро задача, поставленная им перед самим собой, оказалась многотрудной, Тибуриус погрузился в решение ее надолго, не видя иной радости, если это вообще можно назвать радостью, как в обнаружении столь невероятно точного описания своей болезни, словно сам больной водил пером данного ученого медика. Три года врачевал он себя таким образом, вынужденный порою менять методу лечения, ведь со временем он находил другую наилучшей. Под конец ему стало совсем худо — он обнаружил у себя признаки всех болезней зараз. Приведу лишь немногие: когда он, согласно предписанию одного из ученых авторов — летним днем все же спускался в сад, он очень скоро уставал, появлялась одышка, на лбу выступала испарина, стучало то в левом виске, то в правом, и если уж не гудело в голове и не мелькало в глазах, то непременно давило грудь и кололо под ложечкой. Другой раз его бил озноб, ломило ноги, как у нервнобольных людей, внезапные приливы крови указывали на расширение сосудов… Да и аппетита он теперь настоящего не испытывал, как то бывало в детстве, хотя порой на него и нападала неестественная жадность к еде и ее приходилось утолять. Так-то обстояли дела у господина Тибуриуса. Кое-кто даже проникся к нему сочувствием, а старушки по соседству поговаривали о том, что долго, мол, он и не протянет. Однако он тянул и тянул. Под конец пересуды о нем и вовсе прекратились, — не умер же человек! Люди стали принимать его таким, каков он был; или же говорили о нем, как говорят о человеке, имеющем, скажем, кривую шею, или косину глаз, или зоб, что-то из ряда вон выходящее. А кое-кто, проходя мимо загородного дома с закрытыми окнами и поглядывая на него, думал о том, как бы славно он распорядился подобным состоянием, уж куда веселей, нежели тронувшийся его владелец. Скука распустила свой длинный шлейф над пустынным жилищем господина Тибуриуса. В саду росли однообразные лекарственные растения, которые он приказывал высеивать по весне, а один шутник уверял, будто даже петухи во владениях Тибуриуса кукарекают как-то грустно — не то, что в иных местах. А теперь, когда мы достигли такого состояния, что вполне можем понять беду господина Тибуриуса, перейдем к описанию более радостного события, поведя речь о том, как он выбрался из этой пропасти и стал тем, о ком с такой похвалой мы отозвались в начале нашей истории. Жил в ту пору в тех местах человек, о котором ходила молва, будто он тоже великий чудак. И об этом-то человеке вдруг распространился слух, что он пользует господина Тибуриуса. Правда, был тот человек доктором медицины, впрочем, вовсе не практиковавшим. Просто в один прекрасный день объявился он в этих краях, купил крестьянский двор, хозяин которого запустил свое хозяйство, перестроил дом и занялся землепашеством и садоводством. А когда кому-нибудь случалось обратиться к нему с недугом, доктор этот не прописывал никаких лекарств, а отсылал больного прочь, советуя лучше питаться и держать окна настежь. Люди, приметив, что доктор своей наукой их только за нос водит и вместо лекарств прописывает им то, что они и сами знают, оставили его в покое и более к нему не обращались. Целое поле позади дома этого доктора было засажено какими-то тоненькими деревцами, за которыми он тщательно следил, в оранжерее тоже росли какие-то прутики с зелеными и блестящими, как кожа, листьями, и никто не знал, для чего все это. Ну, так вот, как один чудак тянется к другому, говорили люди, так и господин Тибуриус исполнился доверия к одному этому доктору и даже, мол, лечится у него. По правде сказать, это не соответствовало действительности. Дело обстояло следующим образом: живейший интерес господина Тибуриуса ко всему, что касается медицинских наук, был хорошо известен, и слуги, думая сделать хозяину приятное, рассказали ему о новом докторе, который, мол, купил запущенный дом по соседству в Кверлейтене и теперь там хозяйничает. Несколько раз заговаривал об этом и камердинер, но господин Тибуриус оставил его слова безо всякого внимания. И все же, как порой небеса направляют путь человека самым причудливым образом, так и здесь случилось, что господин Тибуриус в одном из трудов ныне уже покойного Галлера натолкнулся на место, содержавшее явное противоречие. Явное, разумеется, для ученых медиков, для всех прочих смертных оно было вовсе непонятно; однако, с другой стороны, столь уж явным здесь тоже ничего не представлялось, ибо следовало ли Тибуриусу причислять себя к ученым, вызывало ведь тоже немалые сомнения. И вот, мучимый подобными pro и contra, господин Тибуриус удивительным образом вспомнил о поселившемся по соседству докторе, хотя слуга давно уже не заговаривал о нем. Однако, дабы не уклоняться от истины, нам следует признать, что о докторе господин Тибуриус вспомнил лишь благодаря чудачеству оного. У Тибуриуса ведь были свои воззрения на чудаков, потому он и подумал о новом соседе. Впрочем, когда такие люди, как господин Тибуриус, о чем-либо думают, то обычно дальше этого дело нейдет. Так было и на сей раз, покуда он однажды вдруг не приказал заложить карету — он-де намерен ехать к соседу-доктору. Слуги диву дались: как это их больной барин отважился выйти из дому, да еще трястись в коляске! К тому же он достаточно богат, чтобы пригласить к себе этого доктора и еще дюжину в придачу. Однако господин Тибуриус сел в карету и покатил к соседу. Доктора он застал в саду. Это был человек небольшого роста, одетый в просторное платье из небеленого грубого полотна. Голову его покрывала огромная соломенная шляпа, рукава были засучены. Приметив подъехавший экипаж, он на минуту оставил работу и посмотрел своими черными горячими глазами на дорогу. Господин Тибуриус, который во избежание простуды напялил на себя теплый сюртук, выбрался из кареты и зашагал навстречу поджидавшему его доктору. Подойдя, он представился Теодором Кнайтом, соседом, много времени уделяющим наукам, особенно медицине. Несколько недель назад он натолкнулся у Галлера на место, которое при скромных своих познаниях он разобрать не в силах. Потому-то он и прибыл сюда, к своему соседу, о котором идет молва, как о человеке, сведущем в медицине, и просит пожертвовать ему несколько минут, дабы помочь советом в трудном деле. На подобное обращение маленький доктор ответствовал, что таких устаревших авторов, как Галлер, он вовсе не читает, к тому же давным-давно не практикует и лишь в редких случаях знает, какое порекомендовать средство, а те сведения о человеческом организме, коими располагает, употребил на то, чтобы предписать себе образ жизни, какой ему самому представляется самым полезным и здоровым. Ради этого он покинул столицу и поселился в деревне, ибо здесь живет здоровой жизнью и намерен достичь самого преклонного возраста, какой только возможен при сочетании тех элементов, которые в совокупности составляют его организм. А если сосед прихватил с собой Галлера, то можно взглянуть на спорное место и попытаться выяснить, что к чему. После этих слов господин Тибуриус направился к карете, достал из кармана Галлера и вновь возвратился с ним в руках к маленькому эскулапу. Тот повел своего гостя в беседку, где оба и оставались некоторое время. Когда же они вышли, господин Тибуриус был вполне удовлетворен, — доктор, оказывается, толковал спорное место у Галлера, как и он сам. Теперь же, выйдя из беседки, он заметил Тибуриусу, что хотя и в обычае представлять гостя и соседа, первым нанесшего визит, хозяйке дома, — а жена у него молода и красива, — он не уверен, будет ли ей приятно это знакомство. А так как в его принципах имеется и нижеследующий: супруга, подобно ему самому, во всем, что не касалось брака, обладает полной свободой, то посему он прежде должен спросить ее, а когда господин Тибуриус вновь навестит их, он и скажет ему, желает она его видеть или нет. На это господин Тибуриус ответил, что явился по поводу спорного места у Галлера, которое они выяснили, а стало быть, и делу конец. Впрочем, доктор все же показал ему и сад, и свое хозяйство, и какая у него оранжерея, где он разводил камелии, и где у него растут рододендроны, а где азалии и вербена, и как он готовит землю и компост, высказав при этом сожаление, что угостить соседа плодами своего сада он еще не в состоянии. Вслед за тем господин Тибуриус сел в карету и уехал. В доме доктора имелся такой деревянный снаряд, который, будучи приведен в действие, довольно громко трещал, и пользовался им хозяин, когда надо было созвать работников и делать необходимые распоряжения или оповестить их о том, что наступило время обеда. Когда, стало быть, господин Тибуриус спускался по склону из Кверлейтена, он услышал, как заработал названный снаряд, из чего заключил, что маленький доктор вновь созвал своих работников, дабы распорядиться ими. К этому человеку по прошествии некоторого срока господин Тибуриус наведался вновь, а затем стал ездить к нему все чаще и чаще, то ли потому, что подобные люди, попав в колею, не любят сворачивать с нее, то ли ему просто хотелось поучиться у доктора. С тех пор часто можно было видеть, как эти два человека, которых в народе нарекли чудаками, стояли друг против друга в докторском саду: один в соломенной шляпе и платье из грубого полотна, ничуть не защищавшем от стужи и ветра, а другой — в фетровой шапке, натянутой на уши, и длиннополом кафтане, чуть не достигавшем земли, к тому же плотно застегнутом, шея обмотана пышным шарфом — как бы горло не надуло! — на ногах огромные сапоги, поверх двух пар шерстяных носков — не ровен час и ноги ведь застудить можно! Однако при этих встречах доктор уже ничего не говорил о том, что намерен представить свою супругу, да гость и не спрашивал об этом. Так как господин Тибуриус ни к кому, кроме доктора, не ходил, да и вообще покидал свой кабинет лишь когда отправлялся к соседу, то, естественно, люди и заговорили о том, что чудак доктор будто бы пользует господина Тибуриуса и оба они придумали какое-то средство, весьма редкостное, между прочим, и сохраняемое в строгой тайне, оттого-то они, сойдясь, шушукаются. Мы хорошо знаем, что это вовсе не имело места, и все же, как случается, когда прозорливость народная в самых необоснованных слухах способна разглядеть крупицу правды, так оно было и здесь. Во всяком случае, именно от этого доктора исходил первый толчок, который привел в движение все последующее, в результате чего господин Тибуриус столь решительно преобразился, что его можно было сравнить с гусеницей павлиноглазки: долгое время однообразно живя в крапиве, она в конце концов засыхает, повиснув под каким-нибудь листом, однако в один прекрасный день противный черный кокон, усыпанный колючками, вдруг лопается и из него выглядывают рожки и усики прекрасной куколки, в которой уже сложены блестящие, переливающиеся всеми цветами радуги крылышки. И правда, в один прекрасный день господин Тибуриус вдруг задал доктору вопрос, должно быть, давно уже не дававший ему покоя: — Высокочтимый господин доктор, если вы, как вы мне поведали о том день в день пять недель назад, лишь в весьма редких случаях знаете верное средство для излечения, то не знаете ли вы такового в моем случае? — А как же, уважаемый господин Тибуриус! — Так скажите мне его, ради всего святого! — Вам следует жениться. Но прежде вам необходимо поехать на воды, где, кстати, вы и встретите свою будущую избранницу. Чего, чего, а такого ответа господин Тибуриус не ожидал! Поджав губы, он спросил, причем улыбка недоверия, которую вполне можно было назвать даже иронической, не сходила с его лица. — И на какие воды, вы полагаете, мне следует отправиться? — Это в вашем случае вовсе безразлично, — отвечал доктор. — Предпочтительно избрать горный курорт, где-нибудь в нашем горном краю, куда ныне устремляется много наших с вами соотечественников. Всевозможные дядюшки, тетушки, отцы и матери, бабушки и дедушки наезжают туда с очаровательными дочками, внучками, племянницами. Среди них найдется и та, что предназначена для вас. — Уж если вы так уверены в средстве излечения, каков же, по-вашему, мой недуг? — Этого я вам не скажу, — возразил доктор, — ибо стоит вам его узнать, и никакое средство уже не поможет, вы и не прибегнете к нему, или оно вам уже более не понадобится, вы и так будете вполне здоровым. Более господин Тибуриус вопросов не задавал и, не проронив ни слова, попятился к калитке, шаг за шагом отступая к карете, а затем поспешно укатил. «А ведь сумасшедший доктор прав, — говорил он сам себе, уже сидя в экипаже, — разумеется, не в смысле женитьбы, это-то сумасбродство, вот относительно поездки на воды! Да, да, курорт! Это ведь единственное, что мне не приходило на ум. Как же это я сам не догадался! Тотчас же надобно заглянуть в книги и справиться, какой же курорт в нашей части света показан мне». Всю дорогу до самого дома господин Тибуриус не расставался с этой мыслью. Стало быть, маленький доктор немало растревожил его. Возможно, что и женитьба занимала воображение Тибуриуса, недаром же он вскоре после этого визита значительно укоротил бороду, а затем и вовсе снял ее, тщательно побрившись. — Нет, нет! — воскликнул он однажды, пристально рассматривая себя в зеркале. — Никак это невозможно. Да и немыслимо! Впрочем, несмотря на подобные восклицания, он в тот же вечер отправил слугу в город, велев купить зубного порошку самого высокого качества. Зеркало подсказало господину Тибуриусу, что зубы его находятся в ужаснейшем небрежении. А что касается курорта, то он уже на следующее утро принялся за необходимые приготовления. Прежде всего он написал в город, чтобы ему выслали все справочники и он мог бы из них уяснить себе, в какой именно курорт ему следует направиться, и уж только затем он отдаст соответствующие распоряжения. Сама мысль о поездке на воды так его захватила, что вопреки своим привычкам, следуя которым ему надлежало бы сперва изучить решительно все книги о курортах, а потом ехать, что, однако, лишило бы его возможности еще в том же году приняться за лечение, он сразу остановил свой выбор на том, который назвал доктор. Лишь после этого он отдал приказ привести в порядок дорожную карету. Слуги всполошились, однако приказ исполнили. Ни разу во всю свою жизнь барин не пользовался этой каретой, да и дальше соседнего города нигде не бывал! Или барин совсем ума решился, или, напротив, выздоровел. Выкатив экипаж из каретного сарая, где он находился со дня приобретения, они проверили, не поломалось ли что-нибудь, а затем уложили в него все, в чем такой человек, как господин Тибуриус, мог нуждаться во время путешествия. Теперь он выписал себе все книги о том курорте, куда он намеревался поехать с тем, чтобы, прибыв на место, он мог прочитать их. После этого был составлен список всего, что надлежало захватить в дорогу его слугам: значились в нем и серые в яблоках, и его прогулочный фаэтон. Лошадей он выслал вперед, дабы по прибытии они оказались под рукой. В конце концов надобно было сшить соответствующее платье, всевозможные подушки и прочее. И все это было произведено господином Тибуриусом не без некоторой сноровки. Впрочем, доктору, к которому он заглянул еще раза два, он ни единым словом не обмолвился о своих приготовлениях; а тот как будто и забыл, что совсем недавно у них заходила речь о поездке на воды. Так прошло некоторое время, покуда в один прекрасный день во двор кнайтовской усадьбы не прибыли почтовые лошади и, к величайшему удивлению соседей, не умчали господина Тибуриуса в его дорожной карете на чужбину. В намерения мои не входит описывать путешествие господина Тибуриуса, ибо это не способствовало бы достижению той цели, какую я наметил себе, принимаясь за повествование. Однако следует сказать, что, пробыв всего лишь день в пути, господин Тибуриус уже возомнил, что проехал многие и многие мили и удалился ужасно далеко, а впереди ведь был еще и второй и третий день путешествия. Во второй половине третьего дня — жара стояла неописуемая! — катил он по неширокой горной долине навстречу прекрасному и безмятежному зеленому потоку. А когда горы несколько отступили, впереди показалась большая постройка, над которой поднималось белое облачко пара. Слуга пояснил, что это солеварня и цель путешествия уже близка. Вскоре господин Тибуриус в своей плотно закрытой карете и впрямь ехал уже по улочкам горного курорта. По причине великой жары здесь царила тишина, нигде не было видно ни души, окна закрыты многостворчатыми ставнями, шторы спущены, разве что где-нибудь в щелочке или из-за складки портьеры блеснет пара любопытных глаз — кого это опять бог принес? Господин Тибуриус въехал во двор гостиницы, где по получении письма камердинера за ним оставили комнаты, и, покинув дорожный экипаж, поднялся в отведенные для него покои. Там он опустился на стул, стоящий подле хорошо отполированного столика. Слуги его и вся челядь заезжего двора занялась разгрузкой кареты и доставкой поклажи наверх. Наконец-то господин Тибуриус мог не без удовольствия отметить, что прибыл на место. Шутливое замечание маленького доктора, оказывается, привело к серьезным последствиям. Еще вчера, плетясь по бесконечной долине, Тибуриус только и думал о том, как бы не умереть, не доехав, а сегодня он уже и доехал, и теперь вот сидит за маленьким полированным столиком. Слуги заставили всю комнату вещами, выгруженными из кареты. Через просветы в зеленых ставнях сюда заглядывают окутанные дымкой вершины гор, и господин Тибуриус, несколько оглушенный, пытается упорядочить свои дорожные впечатления. Он вспоминает бесконечные поля, луга и сады, мимо которых проезжал, дома и колокольни, убегавшие назад, затем все ближе и ближе надвигающиеся горы, перед его внутренним взором колышутся воды продолговатого озера, над которым он прокатил прямо в своей карете, потом появился и бурный горный поток и под конец — нестерпимое сверканье солнца на горах, даже испугавшее его… Однако всему этому не следовало уделять чересчур много внимания, теперь его надо было направить на иные вещи, и прежде всего — комната должна быть убрана в соответствии с потребностями его лечения; немедля надобно призвать курортного врача, представиться и обсудить с ним план лечения и тотчас же приступить к оному. Но прежде всего необходимо поставить здесь большой стол, чтобы он мог разложить на нем книги, которые сейчас распаковывал камердинер, — они должны быть всегда под рукой: при первой возможности он намерен их разрезать и прочитать. Затем следовало установить кровать, привезенную разобранной, — это в небольшой спаленке, примыкавшей к остальным покоям. Стальной каркас ее сейчас собирали в самом дальнем углу, там уж ему не будут грозить сквозняки. Теперь слуги стали развинчивать стойки ширмы и натянули на них шелковое полотно с изображенными на нем красными китайцами. В конце концов набралось так много чемоданов, кожаных саквояжей, дорожных мешков, что хозяину заведения пришлось поставить в прихожей, где спали слуги, дополнительный шкаф, и только тогда нашлось, куда поместить белье, шлафроки и прочие предметы одежды. Под конец у окон и дверей установили ширмы, а пустые чемоданы и саквояжи снесли вниз в каретный сарай. Когда все заняло свое место и воцарился порядок, господин Тибуриус послал за курортным врачом. А ведь и впрямь этого ни под каким видом нельзя было откладывать: как знать, не вызвало ли столь дальнее путешествие и связанное с ним напряжение сил какого-либо серьезного заболевания! Врача не застали на месте и, сколько ни старались, нигде найти не могли. Пришлось господину Тибуриусу ждать до самого вечера. Он и ждал, сидя в своих покоях наверху. К вечеру врач действительно явился, и оба беседовали битый час, подробно обсуждая все аспекты намеченного плана лечения. Уже на следующее утро господин Тибуриус приступил к претворению его в жизнь. Жители и гости курорта видели, как он в длиннополом, доверху застегнутом сером сюртуке, направлялся к источникам, а затем скрывался в здании, где они били из-под земли. Здесь он принял свою первую ванну. Появлялся Тибуриус и среди отдыхающих, которые пили сыворотку, сидели на солнышке, прогуливались. Все это он проделывал тоже регулярно каждый день, строго следуя предписаниям. Дабы находиться в движении, как то ему посоветовал врач, он придумал собственный способ: велев заложить своих серых, он уезжал в горы и там останавливался у одной отмеченной им еще в первый день приезда скалы. Под нею образовалась просторная песчаная площадка, где господин Тибуриус останавливал свой фаэтон и выходил. Прошагав строго по часам определенный срок, он вновь садился в экипаж и ехал домой. Все население курортного городка вскоре уже знало его и говорило о нем, как о том самом господине, который недавно прибыл в наглухо закрытой карете. Курортный сезон подходил к концу, однако в этом горном крае последние летние месяцы бывают самыми жаркими, и потому общество составилось здесь избранное и блестящее. Попадались и очень красивые девушки. Иногда господин Тибуриус, встретив ту или иную из них, вспоминал слова маленького доктора о женитьбе, но, решив, что тот, несомненно, пошутил, продолжал употреблять свои усилия лишь на то, что непосредственно способствовало его выздоровлению. Почитывая понемногу из кучи громоздившихся на столе книг, он аккуратно следовал предписаниям курортного врача, однако немало делал и сверх того — то, что он сам себе предписал, сообразуясь с почерпнутым из всевозможных медицинских справочников. Вскоре он прикрепил к подоконнику подзорную трубу и стал через нее рассматривать причудливые горы, повсюду вздымавшие свои каменистые вершины. Как ни странно, но и в этом горном городке, в таком отдалении от родных мест, сразу же после того, как он прибыл, люди стали называть его господином Тибуриусом, хотя в гостевой книге черным по белому значилось: «Теодор Кнайт», и знакомых тут никого не было. Пожалуй, это слуги между собой называли его так. В ту пору на курорте можно было встретить кого угодно. Гостил здесь, например, старый, хромой граф, вечно попадавшийся всем на глаза; на его морщинистом лице словно бы лежал отблеск необычайной красоты его дочери, которая, достойно шагая рядом, повсюду терпеливо сопровождала его. В открытой коляске, запряженной двумя горячими вороными, любили разъезжать две очаровательные девушки, с глазами, пожалуй, еще более горячими, нежели кони, и с розовыми щечками, вокруг которых трепетала зеленая вуаль. То были дочери одной отдыхающей здесь мамаши, которая и сама еще слыла красавицей и, закутанная в дорогую нарядную шаль, сидела, откинувшись, в той же открытой коляске. Отдыхала тут и бездетная супружеская пара толстяков, привезшая с собой племянницу с мечтательным взором и со столь красивыми золотистыми локонами, какие не часто увидишь, однако порой она казалась чем-то подавленной. Из большого дома со множеством окон постоянно доносились звуки фортепьяно, в окнах мелькали курчавые головки мальчиков и девочек, а иногда они высовывались и наружу. Встречались в городке и наезжавшие сюда за здоровьем одинокие старики, у которых никого, кроме слуг, не было. Упомянем еще фланировавших тут без подруг холостяков, коим перевалило уже за половину жизни. Расскажем и о двух голубоглазых барышнях. Первая любила с высокого балкона смотреть своими голубыми глазами на недалекие леса, а вторая охотно устремляла их в глубины мимо текущей реки, а порой и прогуливалась по берегам ее с матерью, уже согбенной старушкой. Немало тут было и жительниц здешних мест, щеки которых так мило загораются румянцем; прибывали они сюда, сопровождая больного батюшку, матушку или благодетельницу. Не будем уж говорить о многих других приезжающих сюда каждый год, чтобы полюбоваться ландшафтом или же затем, чтобы не отстать от моды, они жадно стремились охватить все и вся, а сбившись в кучу, перешептывались и посмеивались над каждым новичком или робким человеком. Среди этих-то людей и жил теперь своей скромной жизнью господин Тибуриус. Правда, он никогда не смешивался с ними, не гулял ни с кем, и если уж во время предписанного моциона увидит издалека кого-нибудь, то не побоится сделать большой крюк, лишь бы не столкнуться носом к носу. Впрочем, подобная обособленность тотчас породила пересуды. Но он о них ничего не знал, не знал и того, что за глаза его величали Тибуриусом. Лица вокруг него менялись — одни уезжали, другие прибывали, один он оставался всегда. Сказать, какова была польза от ванн, принимаемых строго по распорядку, мы не можем, ибо сам он ни с кем не делился. В ответ на расспросы доктора, он говорил, что чувствует себя соответственно обстоятельствам, и нам, пожалуй, в конце концов удалось бы сообщить что-нибудь определенное о результатах его лечения, если б не случилось того, что сразу все переменило, исключив всякую возможность учета сопутствующих причин. Выше мы уже рассказывали о том, что господин Тибуриус ради предписанного моциона выезжал из городка и ходил взад-вперед под одной скалой. Прилежания ему было не занимать стать, и расхаживал он с завидным постоянством. Прошло уже довольно много времени с тех пор, как он прибыл на воды, когда однажды, в один особенно для него благотворный день — над долиной сверкало словно туго натянутое синее небо — Тибуриус проехал далее обыкновенного. Перед ним высились невиданные им дотоле горы, черные ели и светлые буки подступали к самой коляске, и нам трудно судить, явилось ли его состояние результатом принятых ванн или же необычайная мягкость, прозрачность и ласковость воздуха, способная воздействовать на всех людей, оказала свое влияние и на него. Впереди виднелась залитая солнцем поляна, должно быть, с твердой и сухой почвой: со всех сторон ее обступали крутые скалы, и потому холодный ветер не достигал ее. Поляна постепенно поднималась к опушке. Это и заставило господина Тибуриуса покинуть экипаж с тем, чтобы прогуляться под теплыми лучами полуденного солнца. — Здесь я совершу свой моцион, а не под скалой, — сказал он слуге и кучеру, — не все ли равно! Вы подождите меня там, покуда я не вернусь, и тогда поедем домой. С этими словами он снял сюртук, как всегда делал, кинул его на сиденье коляски, ступил на откинутую слугой подножку и направил свои стопы к поляне. Тибуриус никогда не бывал в лесу. Там, где он жил, ничего, кроме низкого кустарника, не росло, да и в него он, кстати говоря, не заглядывал, огромные же лесные урочища, раскинувшиеся на склонах гор вокруг курорта, он видел лишь из окна в подзорную трубу. И если место, избранное господином Тибуриусом, из коляски нельзя было назвать собственно лесом, то все же на недалеких возвышениях росли деревья, и вполне можно было утверждать, что сейчас он очутился на лесной прогалине. Здесь ему очень понравилось. Кругом ни души, никого не видно, не слышно! Прогалина чуть поднималась от дороги, и когда господин Тибуриус пересек ее и уже хотел было повернуть, следуя своей привычке прохаживаться взад-вперед, ему вдруг открылся вид на еще куда более красивую прогалину. Слева ее замыкала круто спадавшая каменная стена, справа, в некотором отдалении, росли редкие деревья, а прямо впереди — густой лес. Здесь господину Тибуриусу показалось еще тише: полуденный зной стекал с отвесной скалы так ласково, что чудилось, будто он шуршит. Жаловаться на жару было бы сейчас грех — миновала первая половина осени и листва кое-где начала желтеть. Почва же, благодаря сухому лету, была теперь тоже суха. Господин Тибуриус тут же решил пересечь и эту прогалину и сделать ее площадкой для своего моциона. Ведь если он пройдет немного дальше по прямой, то по прошествии положенного срока он может повернуть обратно и таким образом исполнить предписанное, как если бы ходил взад и вперед. Да и вряд ли это может причинить вред. Нежаркие солнечные лучи, отраженные скалой, благоприятно действовали на него, и, дойдя до половины этой второй прогалины, он чувствовал себя превосходно. Все было так ново кругом, так нравилось ему, никогда бы не подумал он, что в лесу можно испытывать подобное удовольствие. Вот лежит, словно вросший в землю, длинный, белый камень, а вокруг вьются всевозможные растения. Слева, у подножья скалы, разбросаны глыбы, должно быть, отколовшиеся от нее, — и белые, и желтые, и бурые, и всякие! Среди них растет какой-то рыжеватый кустарник, то отдельными прутиками, то сплошняком. Вон села на камень бабочка невиданной господином Тибуриусом расцветки, сложила и расправила крылышки, словно нежась на солнце. А то, порхая, пролетит она мимо так же тихо, как тих и сам этот осенний воздух, и сгинет, будто никогда ее и не было. Господин Тибуриус отметил также, что запахи здесь витали самые что ни на есть благоприятные. И он шагал все дальше и дальше. Порой, подняв свою испанскую трость, он медленно вертел ее, любуясь игрой и переливами золотого набалдашника в этом спокойном, темном и таком бездонном воздухе. Немного после подошел он к изуродованным стволам деревьев, с которых стекала смола. Никогда не видел он этого прежде и потому остановился. Прозрачная масса вытекала из-под коры и застывала каплями, висящими на тоненькой ниточке словно чистое золото. Господин Тибуриус пошел еще дальше. И увидел стайку горечавки изумительной голубины, посмотрел-посмотрел и даже сорвал несколько стебельков. Так, шаг за шагом, он добрался до конца избранной для моциона поляны. Лес, принятый им издали за сплошную темную стену, оказался довольно редким ельником. Тибуриус остановился и стал глядеть вперед, размышляя о том, идти ему дальше или не идти. Ящерицы, сверкая на солнце, сновали меж камней, ручей неслышно бежал под корнями елей, а от ствола к стволу тянулись серебряные нити — осенние паутинки, какие он не раз наблюдал и у себя в усадьбе. Прежде чем двинуться далее, необходимо ведь было выяснить, что это за странный иней усыпал вон те дальние елки и что это за облако, заглядывающее сюда между зеленью ветвей, — не грозит ли оно дождем? Тибуриус достал подзорную трубу, свинтил ее и приложил к глазам. Иней сразу же превратился в нестерпимый отблеск солнца на гладких гранях хвои, а облако — в отдаленную горную вершину, какие в этой стороне громоздятся одна на другой. И господин Тибуриус принял решение двигаться далее, особенно потому, что слева от него все еще высилась каменная стена, и поначалу лишь редкие буки стояли между ним и ею. К тому же прямо вперед вела хорошо утоптанная черная тропа. Ступив на нее, господин Тибуриус невольно подумал о маленьком чудаковатом докторе, которому ведь подобную землю, какая лежала здесь прямо под ногами, приходилось готовить для своих рододендронов из самых различных материалов. Да и вереск здесь под деревьями цвел куда более крупный, нежели тот, который удавалось выращивать доктору в горшках. И Тибуриус тут же принял решение сообщить доктору о столь примечательном факте. Так вот Тибуриус и шагал по тропе, поглядывая по сторонам. Порой на глаза ему попадалась красная, словно коралл, клюква, а то совсем рядом зеленели блестящие листья брусники с гроздями краснощеких шариков. Стволы деревьев делались все темней, лишь изредка одинокая береза прочерчивала между ними светящуюся линию. Только сама тропа не менялась и все бежала вперед. Но кругом постепенно все изменилось. Деревья пододвинулись вплотную, стали еще темней, и казалось, что между ветвями и воздух сделался прохладней. А это заставило господина Тибуриуса подумать о возвращении: того и гляди, он причинит себе непоправимый вред! Достав часы, он убедился в том, о чем уже стал догадываться, едва подумав об этом — он ушел дальше, чем предполагал, а ежели к этому прибавить и обратный путь, то он значительно превысил предписанный моцион. Итак, господин Тибуриус повернул и зашагал по той же тропе в обратном направлении. И шагал он быстрей, чем сюда, уже не рассматривая все по сторонам так внимательно; с той минуты, как он взглянул на часы, им руководил лишь один помысел: как можно скорей добраться до оставленной коляски. А тропа вилась все той же черной лентой между деревьями. Пройдя так некоторое время, Тибуриус подумал: а ведь знакомой скалы все еще не видно! Когда он шагал сюда, она высилась слева, теперь же он ожидал увидеть ее справа — однако она не появлялась. Тогда он решил, что, должно быть, шел сюда, погрузившись в свои мысли, и путь, проделанный им, был длиннее, чем он предполагал. Потому-то, не теряя терпения, он все шел и шел, правда, несколько быстрей, чем до этого. И все же скала не показывалась. Тогда им овладел страх. Он никак не мог понять, откуда взялось это множество деревьев, и шагал все быстрей и быстрей, и под конец до того спешил, что даже при большой поправке в его расчетах ему полагалось бы уже давно выйти к коляске. Однако скала не появлялась, да и лес никак не хотел кончаться. Тибуриус уже не раз покидал тропу, чтобы справа или слева от нее определить направление и посмотреть, не виднеется ли где-нибудь каменная стена, но так и не обнаружил ее ни справа, ни слева, ни впереди, ни позади — повсюду торчали эти деревья, заманившие его на эту тропу, — теперь это были уже буки, но росли они гораздо гуще, нежели по дороге сюда. Тибуриусу казалось, что лес густел с каждым шагом, а редкие буки, росшие между тропой и каменной стеной, как в воду канули. И тогда Тибуриус сделал то, чего не делал с самых молодых лет: он побежал! И бежал долго все по той же ничуть не менявшейся тропе, так что сбиться не мог вовсе; но лес почему-то не редел. Вдруг Тибуриус остановился и закричал, что было мочи: быть может, его услышат слуги и откликнутся. Он кричал и подолгу прислушивался. Однако никто не ответил — в лесу стояла тишина, листик не шелохнется! В густых ветвях человеческий голос глох, словно в соломе. Тогда Тибуриус подумал: уж не удаляется ли он от дороги, где стояла его коляска, не сбился ли он с пути, сам не заметив этого? В сердцах отшвырнул он горечавку, которую все еще держал в руке — уж очень страшным показался ему сейчас синий глаз ее, — и бросился бежать в обратном направлении. Он бежал и бежал, покуда пот не выступил на лбу, однако так и не мог уяснить себе: видел ли он все то, что видел сейчас, когда направлялся сюда? Пробежав так изрядный кусок и подумав, что он равен тому, какой он проделал в обратном направлении, Тибуриус остановился и вновь стал кричать — и на этот раз никто не отозвался. Стоило ему умолкнуть, как сразу же воцарялась тишина. Да и все кругом вовсе не походило на прежде виденное им, все было чужим, незнакомым. Буки куда-то исчезли, тропа пролегала теперь между елями, стволы которых уходили все выше и выше. Солнце стояло низко, на замшелых валунах жутко сверкало закатное золото, таинственно переговаривались ручейки, во множестве струившиеся из-под камней. Теперь господин Тибуриус окончательно убедился, что находится в лесу и что, быть может, лес этот весьма велик. Никогда еще не оказывался он в подобном положении. Беда! А к этому следовало прибавить и другие обстоятельства. Покамест он бегал взад-вперед, тщетно пытаясь найти каменную скалу, он, сходя с тропы, промочил ноги да к тому же вспотел, а сюртук был на нем из тонкого сукна — теплый он оставил в коляске, — из чего следовало сделать вывод, что садиться ему строго противопоказано и отдохнуть ни в коем разе нельзя, как бы ни манил его тот или иной покрытый мхом камень, — ведь так легко остыть и простудиться. На беду, и лекарство, которое ему надлежало принимать после полудня, осталось в гостинице. Впрочем, в одном он теперь был глубоко уверен: вместо того, чтобы бегать взад-вперед, необходимо следовать в одном каком-нибудь направлении, ведь это хоженая тропа, куда-нибудь она его да выведет. Хорошо еще, что он не потерял тропы, каково бы было ему, очутись он один в глухом лесу? И господин Тибуриус решил держаться того направления, в каком он в эту минуту шел. Застегнув сюртук на все пуговицы и подняв воротник, он двинулся вперед. Так он шагал и шагал. Ему стало жарко, он с трудом дышал, усталость брала свое. Наконец тропа стала подниматься, превратившись в обычную лесную тропинку. Но ведь господин Тибуриус вовсе не знал, какие бывают лесные тропинки. Огромные камни ужасающего вида лежали слева и справа от тропы, которая порой проходила прямо по ним. Некоторые из них заросли мхом самых причудливых зеленых оттенков, другие лежали голые, и было хорошо видно, где и как они откололись. Рядом веером росли разлапистые папоротники, а стволы толстых елей, то высившиеся перед ним, то лежавшие поваленными, на ощупь были влажными. Какой-то отрезок тропы был выложен палками, чрезвычайно скользкими, к тому же под ними хлюпала вода и они уходили из-под ног, когда он на них наступал. Но вот прямо перед господином Тибуриусом показалась крутая гора. Тропа поднималась прямо на гору, и Тибуриус зашагал по ней. Наверху опять пошла ровная дорога — сухая, песчаная. Здесь тропинка бежала, словно радуясь и веселясь, и господин Тибуриус шагал по ней, никуда не сворачивая. Позднее тропа снова почернела, сделалась шире, но оставалась сухой и пружинила при каждом шаге, будто резиновая. Тибуриус все шел, полностью положившись на свою судьбу. Наконец спустился вечер, время от времени раздавались жуткие крики дрозда, а Тибуриус шагал и шагал в своем застегнутом на все пуговицы и чересчур уж тонком сюртуке. Немного погодя ему послышалось какое-то урчание далеко внизу. Тибуриус, не останавливаясь, продолжал свой путь. Шум приблизился. Оказалось, это был лесной поток, отнюдь не облегчивший участь господина Тибуриуса, скорее напротив — в лесу от этого сделалось более жутко. Тибуриус вновь ускорил шаг, и так шел и шел, почувствовав, к сожалению, что тропа вновь поднимается. Но вот, когда он обогнул вслед за тропой огромный валун, черной громадой высившийся прямо перед ним, тропа стала спускаться, повела по каменной осыпи, и господин Тибуриус вдруг заметил, что уже нет рядом мрачных елей, а растут какие-то кудрявые кусты, чаще всего орешник, а это, как известно, свидетельство того, что лес кончается и вы уже на опушке. Впрочем, подобные приметы были неведомы господину Тибуриусу. Он шагал по мелким камушкам меж кустов, постепенно вокруг делалось светлей, кустарник остался позади, да и лес тоже: Тибуриус очутился на обширном лугу. Никогда в жизни не пребывал он в таком состоянии. Колени дрожали, все тело от усталости обмякло и, казалось, держится одним лишь платьем. Он чувствовал, как помимо воли по членам его пробегала нервная дрожь, как пульсировала кровь. Однако и здесь, очевидно, помощи ждать было неоткуда. Со всех сторон, принимая в сизо-серой дымке самые причудливые очертания, луг обступали горы — где покрытые лесом, а где выставив напоказ голые острые скалы. Далеко-далеко впереди, за каймой зеленого леса, над всеми остальными возвышалась какая-то очень высокая гора с тремя скальными пиками. Между ними виднелись окрашенные в этот час в розово-оранжевые тона снежные поля, на которые пики отбрасывали свои тени. Но господину Тибуриусу подобная возвышающая душу картина внушала только страх. Куда ни глянь — ни живой души. Шум и рев, которые он длительное время слышал, шагая по лесу, сделались ему понятными. В самом низу долины, куда спадал и луг, по камням и кручам убегал куда-то влево и далее вниз пенящийся зеленоватый поток. А так — нигде не было приметно никакого движения. Увидев, что тропа, перевалив через вершину луга, спускается к воде, Тибуриус вспомнил: ведь и через курортный городок, в котором он остановился, бежала такая же зеленая речка, только гораздо шире. А вдруг этот зеленый ручей впадает в ту речку? И если тропа идет вдоль него?.. Это и привело к решению спуститься вниз и следовать далее по тропе. Поборов, казалось бы, неодолимую тягу своего тела к покою, — вся трава покрылась уже холодной росой, — Тибуриус двинулся вперед, ощущая при каждом шаге нешуточные боли в коленях. Гора с розовыми снежными полями медленно скрылась за лесом, под конец его окружили только холодно-синие или темно-зеленые вершины, прочерченные полосками вечернего тумана. Так Тибуриус спустился к самой воде. Мимо торопливо бежали голубовато-зеленые волны с белой пенистой каймой, и то, о чем он сделал предположение, здесь, у воды, оправдалось: далее тропа вела вдоль ручья. Напрягши все свои силы и как бы ничего уже не ощущая, словно в каком-то опьянении, Тибуриус продолжал свой путь. Сумерки быстро сгущались. Несмотря на шум, производимый ручьем в порядочной глубине под ним, Тибуриус вдруг услышал позади чьи-то шаги. Оглянувшись, он увидел человека, который как раз его нагонял. За спиной у него был топор, на плече висело несколько железных клиньев, на ногах — грубые ботинки на деревянной подошве. Тибуриус остановился, поджидая. Когда незнакомец поравнялся с ним, он спросил: — Дорогой друг, не скажете ли вы мне, где я нахожусь и как мне возвратиться в город. — А вы как раз идете в ту сторону, — ответил человек. — Вон там в низине развилка — тропа, что получше, наверх, значит, пойдет к буковым лесам. Пожалуй, там вы опять заблудитесь… Да мне по пути — ступайте за мной, я вас выведу. Но как вы сюда-то попали, раз сами не знаете, где находитесь? — Я из больных, — ответил Тибуриус. — Лечусь, принимаю ванны. Сегодня проехал по дороге довольно далеко, а затем прошелся пешком и в лесу заблудился. Никак не найду своих людей и коляску. Человек с железными клиньями быстро оглядел Тибуриуса сверху донизу и с деликатностью, какая встречается столь часто у подобных людей и в какой им самым несправедливым образом отказывают, сбавил шаг и пошел значительно медленней, чем это было у него в привычке. — Стало быть, вы ельником прошли, раз спустились через Колокольный луг к воде. — Совершенно справедливо: я спустился к ручью, пройдя через круглый и крутой луг, весьма схожий с колоколом, — ответил господин Тибуриус. — Вон оно что! — заметил его спутник. — А у нас народ не любит там ходить, уж больно глухой и дикий этот угол, оттого вам и некого спросить было. — Да, да! — воскликнул господин Тибуриус. — Скажите, с кем я имею честь говорить? И кто вы, в столь поздний час повстречавшийся мне в этом глухом ущелье? — Я дровосек, — ответил спутник господина Тибуриуса. — Сюда тоже случаем попал. Надо старшему кое-что передать, а он в буковой лесосеке. Я и инструмент потому захватил, наточить надо — дом мой оттуда в получасе ходьбы, если влево взять. А лес мы валим часов шесть ходьбы от того места, где я вас нагнал. Нынче, в субботу, мы спускаемся, а в понедельник, стало быть, опять наверх. А то и так бывает: неделями домой не заглянешь. В субботу только до обеда работа, а потому я, стало быть, и пошел. — Когда же вы опять наверх пойдете? — поинтересовался Тибуриус. — Нынче я у жены останусь, — ответил дровосек, — а завтра поутру в три часа схожу в буковую лесосеку, а потом и назад, к себе наверх, чтоб после полудня еще полсмены отработать. — И все это в один день? — недоумевал Тибуриус. — И весь год так? — Зимой нам легче, — ответил дровосек. — Зимой мы в долине, все больше на вывозе. — Так, так, — заметил господин Тибуриус, с трудом поспевая за своим проводником, сколько тот ни сдерживал шаг. Дровосек охотно поведал ему о своем ремесле, о жизни в горах, об опасностях, какие им приходится претерпевать, и всевозможных приключениях. Так они и шли, покуда — хотя в наступившей темноте это было трудно различить — долина не стала расширяться и тропа не привела их к довольно крутому склону. Дровосек ни на шаг не отступал от Тибуриуса, поддерживал его и за руку сошел с ним до самого низа. Потом они какое-то время шагали по ровному месту и наконец увидели впереди огни, светившиеся в приземистых домах. — Стало быть, прибыли, — сказал дровосек. — Я с вами дальше прошел, нежели мне надобно было, уж больно вы слабы. Отсюда вы уж доберетесь. Этот проулок пройдете, а там будут дома, вам знакомые. Мне пора назад — еще часа два ходу до дома будет. Ночь-то коротка, а в три часа поутру опять в дорогу. — Драгоценный друг мой! — воскликнул тут господин Тибуриус. — Вы так были добры ко мне, я же ничем не могу вас отблагодарить, у меня нет при себе денег. Они у моего слуги, а его сейчас нет здесь. Позвольте пригласить вас к себе на квартиру, где я оказался бы в состоянии отплатить вам за вашу доброту, или вот — возьмите мою трость, а мне подайте вашу. Я еще долго пробуду на водах, до глубокой осени, зовут же меня Теодором Кнайтом, и ежели вы или кто-нибудь другой принесет мне трость, дабы обменять ее на вашу, я уж возмещу долг мой по совести. — А вы прикиньте, — отвечал дровосек, — мне же еще надобно инструмент точить, времени уж никак терять нельзя. А трость, пожалуй, возьму и при случае верну вам. У меня ведь двое детей, и ежели вы им подарите чего-нибудь, я не откажусь, да и мать их не откажется. С этими словами они обменялись палками и простились друг с другом. Опираясь на короткую, похожую на дубинку палку, Тибуриус медленно шагал вдоль заборов и палисадников, прислушиваясь, как позади быстро удалялись шаги дровосека, который в своих тяжелых башмаках, нагруженный железными клиньями, без палки — тонкая трость Тибуриуса с золотым набалдашником, разумеется, не могла идти в счет, — направлялся теперь к своей семье, куда было ведь еще два часа ходу. В гостинице все были немало поражены, увидев господина Тибуриуса, явившегося среди ночи с дубиной в руках да к тому же пешком. Хозяин расспросил его самым вежливым образом, другие передали это своим приятелям — и пошло и пошло по всему курорту! Тибуриус же, рассказав обо всем приключившемся с ним хозяину, не расставаясь с палкой, поднялся наверх, опустился в покойное кресло на колесах и потребовал еды. Слуги поставили перед ним столик, накрыли скатертью и принесли множество всяких кушаний. Уже за трапезой господин Тибуриус спросил, не возвратилась ли коляска. Ему ответили, что еще не возвращалась, из чего он заключил, что кучер и камердинер все еще ждут его в условном месте. Описав, в каком именно, он приказал немедля послать за ними. По окончании ужина второй слуга, оставшийся дома, снял с господина Тибуриуса платье и уложил его в постель. Уже лежа в постели, господин Тибуриус отдал приказание никого не впускать в его спаленку, разве что он сам позвонит. Когда же после этого слуга удалился, наш больной натянул на себя оба одеяла, решив после всех пережитых треволнений хорошенько пропотеть, — быть может, таким образом ему удастся избежать грозящей ему тяжелой болезни. Прошло немного времени, как послышалось ровное и глубокое дыхание — господин Тибуриус крепко спал. О том, что произошло ночью, нам нечего сообщить, и потому мы расскажем о событиях следующего дня. Проснулся господин Тибуриус чуть что не в полдень. В окно светило солнце, и красные китайцы, изображенные на шелковой ширме, казалось, горели огнем. Однако глядели они все очень приветливо. Господин Тибуриус долго смотрел на них, прежде чем пошевелиться. Тепло постели было необыкновенно приятно. Но тут он вспомнил: надо же исследовать, каков его недуг. Голова не болела, пропотел он или нет — он не мог сказать, ибо спал крепко, грудь и руки тоже не ломило, желудок был явно в порядке — Тибуриус испытывал изрядный аппетит. Тогда он взял часы, лежавшие рядом, и взглянул на них. Было уже десять часов утра, время принятия сыворотки миновало. И ванну он обычно принимал гораздо раньше, однако сегодня это можно было сделать и поздней. Тибуриус пошевелил ногами, вытянул их и испытал при этом ужаснейшую боль. Особенно болели мышцы. Однако он понимал, что боли эти проистекали от усталости и не свидетельствовали о каком-то заболевании, и когда он давал себе покой, то появлялось даже приятное чувство. Так он и лежал, не шевелясь, в этой теплой и мягкой постели, испытывая нечто похожее на злорадство, очевидно, оттого, что проспал процедуры. Он поглядел на окно, на его красивый крестообразный переплет, затем стал разглядывать завитушки на обоях, мебель, стоявшую в комнате как попало… В конце концов он все же позвонил. Вошел Матиас, слуга, который накануне ездил с ним на прогулку. Господин Тибуриус счел за благо не подниматься и сразу спросил, что было предпринято, когда он так долго не являлся. — А мы ждали, — ответил Матиас, — как всегда, ждали, когда ваша милость прохаживалась для моциона взад-вперед. Потом вас и не видать стало. Но мы не тревожились. А вот когда прошел еще час, мы и стали почаще поглядывать на часы. Тогда, значит, я сказал, что пойду поищу. А Роберт, кучер наш, говорит, нельзя, ваша милость, дескать, всегда говорили, надо делать точно, что приказано, не более и не менее, и что, дескать, ваша милость очень строги на этот счет. «А ежели, — сказал он, — барин подойдет с другой стороны и ни тебя, ни коляски нет, что тогда?» Тут я, стало быть, смекнул и искать раздумал. Стояли мы, стояли так, а солнце-то зашло. Тут-то мы струхнули. Теперь и Роберт говорит: ступай, мол, покричи. Побежал я в лес и стал кричать — нет ответа. Туда-сюда бегаю, кричу — нет ответа. Уж темнеть начало, тогда я побежал к домам по ту сторону низины и собрал народ, чтоб искать помогли. Зажгли мы смоляные факелы и искали и кричали чуть не всю ночь. За Робертом вы отсюда прислали — он, значит, раньше уехал, а мы только часа в три вернулись. Мужики меня еще до первых домов проводили, заплатил я им и отослал. — Хорошо, хорошо, — остановил его господин Тибуриус. — Ступай теперь. Слуга вышел. Однако господин Тибуриус не встал, а повернувшись на другой бок, улыбнулся про себя, чем-то весьма довольный: должно быть, недаром он побывал в настоящем лесу, да еще с такими приключениями! По прошествии часа он все же решил подняться. Позвонив, он велел явившемуся на звонок камердинеру одевать себя. В тот день господин Тибуриус ванну не принимал — было уже поздно, да и вызвало бы только лишние хлопоты. Но вот от кое-чего другого он не смог удержаться — за чрезвычайно плотным завтраком он съел много мяса, о чем позднее пожалел. Но худых последствий это не вызвало. С того дня господин Тибуриус все делал опять в том порядке, какой ему был предписан, разве только ломоту в ногах он чувствовал еще в продолжение целой недели, не имея сил совершить даже малые прогулки. Однако что бы там ни было, а все это время он вспоминал лесную тропу, и желание уяснить себе, как же это он заблудился, не покидало его. И вот однажды, вполне отдохнув от своего необычайного похода, он вновь отправился на хорошо защищенную скалой поляну. Выбравшись из коляски, он приказал своим людям, тем же, которые были с ним в первый раз, подождать и о нем не беспокоиться — теперь-то уж он не собьется с пути. Как и тогда, он прошелся по первой полянке, затем достиг и второй прогалины, так понравившейся ему, кстати, и теперь она пришлась ему по душе. Но он миновал и ее, внимательно подмечая все вокруг. Затем он углубился в лес, особенно пристально следя за каменной стеной, которая в прошлый раз так быстро скрылась с глаз. Теперь же, сколько он ни поворачивал и ни петлял, она все время была рядом. Шагая по тропе и бросая за собой маленькие палочки, коими он запасся, дабы по ним вернуться обратно, Тибуриус неожиданно обнаружил и причину, соблазнившую его тогда в первый поход. С той тропой, по которой он шагал, в каменистом месте, где она была мало заметна, сливалась другая, куда более приметная, и вскоре поднималась прямо в лес. Оттого и получилось, что всякий раз, когда Тибуриус возвращался, он попадал на это ответвление, хорошо протоптанное и уведшее его совсем в другую сторону — далеко от кареты и от слуг. Тибуриусу это показалось до чрезвычайности нелепым: как же он этого сразу не разглядел? Ведь сегодня все было так ясно! Он и не подозревал, что подобное случается со всеми, кто впервые попадает в лес. Во второй и в третий раз он для них уже привычней, покуда в конце концов не превратится в источник радости и красоты. И еще он понял, что, приняв решение не бегать более взад и вперед, а идти в одном каком-то направлении, он выбрал дорогу, уводившую его все дальше и дальше от коляски, и что, возвращаясь к городку, он проделал большой кружный путь по горам. Так, вспоминая, шел он лесом по тропе и на каждом шагу узнавал виденное тогда впервые и потому казавшееся теперь таким милым и знакомым. Возвратившись к развилке, он миновал каменистую осыпь, добрался до каменной стены, высившейся теперь справа, и вскорости достиг места, где его поджидала коляска. Тибуриус сел в нее и покатил к себе на квартиру. И то, что господин Тибуриус проделал в этот раз, он стал делать отныне все чаще. Выдавшаяся особенно прекрасной осень способствовала его начинанию. На безоблачном, ласковом небе день за днем сияло солнце. С каждой прогулкой Тибуриус уходил все дальше от коляски, не испытывая при этом неудобств, напротив — казалось, от этих прогулок ему одна только польза. Пройдется он этак подальше, посидит у нагретой солнцем каменной стены, поглядит вокруг, посмотрит на небо и чувствует себя куда веселее обычного, чувствует себя отлично, и у него превосходный аппетит, который он и спешит удовлетворить. В конце концов он так привык к пешим прогулкам, что если выезжал не слишком поздно, ему удавалось дойти до Колокольного луга, откуда открывался вид на гору со снежными полями и где внизу клокотал ручей, и уже только тогда он пускался в обратный путь. И такой поход он совершил трижды за одну неделю. В те времена, когда господин Тибуриус забросил писание маслом исторических сюжетов и пристрастился к более скромному рисованию, доставляя себе, таким образом, не один приятный час, он, как это уже вошло у него в привычку, приобрел несколько превосходных альбомов для рисования. Однако за время своих медицинских штудий — он же был не на шутку болен! — Тибуриус так ни разу и не взялся за карандаш. Сюда, на воды, он привез с собой рисовальные принадлежности и все еще не притронулся к ним, не взял в руки чистый лист бумаги. Прогуливаясь теперь по лесной тропе, он вспомнил о своих альбомах и подумал, не захватить ли их с собой и не попытаться ли порисовать с натуры, а быть может, и запечатлеть какие-то участки самой тропы? Ну, а так как в городке Тибуриус ни с кем не встречался, ему легко было привести свой замысел в исполнение — ни званые вечера, ни общество не препятствовали ему в этом. В один прекрасный день он и выехал, прихватив с собой альбом, и стал рисовать под залитой солнцем каменной стеной. И так он поступал теперь раз за разом, предметы, запечатленные им на бумаге, нравились ему, и в конце концов он уже не пропускал ни одного дня без того, чтобы не выехать в лес и не рисовать. Начал он с зарисовок отдельных деревьев и камней, рисовал и группы их, а затем, углубившись в лес, отважился изобразить на бумаге светотень. Особенно ему нравилось, когда солнце заливало чернеющую тропу и в лучах его она делалась светлосерой, а тени от деревьев ложились на нее черными резкими полосками. Так, мало-помалу, в его альбоме оказалась запечатленной чуть ли не вся лесная тропа. Но Тибуриус не только рисовал, он и гулял, и как-то раз прошел даже весь путь, который ему довелось проделать в свой первый поход. По правде говоря, господина Тибуриуса уже не следовало бы называть чудаком, во всяком случае, он был теперь далеко не таким чудаком, как прежде, однако народ все еще почитал его за такового, и по той простой причине, что лечащий врач курортного городка показал кое-кому его рисовальный альбом, и в нем, как это ни странно, оказалась одна светотень. Впрочем, и я вынужден признать — постоянные выезды Тибуриуса все к той же лесной тропе следует определить как некую странность. До сей поры господин Тибуриус не встречал на этой тропе ни единой живой души, но в конце концов он все же увидел таковую, перевернувшую всю его дальнейшую жизнь. Примерно на полпути между каменной стеной и Колокольным лугом поперек тропы лежал большой и даже красивый камень. Господин Тибуриус частенько на него присаживался, уж очень местечко это было сухое и приятное, — совсем рядом ввысь уходили стройные стволы деревьев, сквозь кроны которых падали солнечные лучи, чередовавшиеся с мягким лесным сумраком. И вот как-то раз, когда Тибуриус после полудня приближался к этому своему излюбленному местечку, он увидел, что оно уже занято. Сперва он принял сидевшего там человека за старушку, каких обычно рисуют отдыхающими в лесной чаще, и так он подумал, главным образом, потому, что рядом лежало нечто белое, и это белое он почел за узелок. Не торопясь, Тибуриус подошел и, только очутившись рядом, обнаружил свою ошибку. То была вовсе не старушка, а юная девушка и, судя по платью, — из местных крестьян. Зеленый шатер леса, поддерживаемый бесчисленными колоннами, раскинулся над ней, укутав ее фигурку в свой сумрак, перемежавшийся бликами света. На девушке был белый платок, повязанный козырьком, как это делают итальянки. Шею прикрывала ярко-красная косынка, на которой огоньками играли солнечные зайчики. Корсаж был черный, а короткая складчатая шерстяная юбка — синяя, из-под нее выглядывали ноги в белых чулках, обутые в грубые, подбитые гвоздями ботинки. То, что Тибуриус принял за узелок, — оказалось плоской корзинкой, обвязанной белым платком, очевидно, так было удобней ее нести. Однако платок не скрывал всей корзинки и ее содержимого, что и позволило Тибуриусу разглядеть в ней землянику, ту самую душистую лесную ягоду, которую находишь в горах все лето, если знаешь места, где она растет. При виде ягод у господина Тибуриуса возникло желание их попробовать, правда, возможно, этому способствовал изрядный голод, который он испытывал во время своих лесных прогулок. По одежде и корзинке он признал в девушке одну из тех, каких часто можно встретить в городке продающими землянику на перекрестках, у подъездов, а то и приносящих ягоды прямо в дом. В лицо девушки он до сих пор и не удосужился заглянуть. Постояв недолго в своем сером сюртуке перед ней, он наконец сказал: — Если ты продаешь землянику, то прошу тебя, сделай одолжение и продай мне самую малость прямо здесь в лесу. Я хорошо заплачу тебе, разумеется, если ты не откажешься пройти со мной по тропе до поляны, при себе у меня денег нет. В ответ на это девушка подняла глаза и посмотрела на Тибуриуса прямо и открыто, безо всякого страха. — Я не могу вам ничего продать, — сказала она. — Если вам вправду так мало надо, я эту малость готова вам подарить. — Подарка я не смею принять, — ответил Тибуриус. — Тогда погодите немного, — сказала девушка и, наклонившись вперед, принялась развязывать платок, в который была завязана корзинка. Откинув уголки, она показала на подобранные одна к другой ягоды — спелые, красные и даже по величине вроде бы одинаковые. Встав, девушка отыскала камушек, сорвала и положила на него несколько крупных зеленых листьев, затем высыпала на них, словно на тарелку, горсть земляники, как раз такую, какая могла там поместиться. — Вот, кушайте, — сказала она. — Подарок ведь я не могу принять, — отвечал Тибуриус. — Раз уж вы сказали, что вам очень хочется земляники, придется вам ее взять, — ответила она. — Я дарю ее вам с большой охотою. — Уж если ты даришь мне ягоды с охотою, то я возьму их, — отвечал Тибуриус, принимая из ее рук плоский камень с листьями и ягодами. Он не стал тут же пробовать их. Тем временем девушка вновь наклонилась и стала завязывать корзинку. Покончив с этим делом, она сказала: — Вы присели бы вот на этот камень и покушали бы землянику. — Камень этот твой, ты же первая заняла его, — ответил Тибуриус. — Нет, нет, вы должны сесть, вам надобно покушать землянику, а я постою. Дабы исполнить ее желание, господин Тибуриус сел, держа в руках плоский камушек с ягодами перед собой. Сперва он взял одну ягодку и съел ее, затем вторую, потом третью и так далее. Девушка же стояла перед ним и улыбалась. — Правда вкусные? — спросила она, когда он подбирал последние ягодки. — Отличные ягоды! — отвечал Тибуриус. — Ты собрала лучшие из всех, какие здесь растут. И одна к другой. Но скажи мне, пожалуйста, почему ты не продаешь землянику? — Не продаю, и все, — проговорила девушка. — Я собираю самые спелые и крупные, а потом мы с батюшкой их едим. Батюшка у меня старенький, а прошлой весной еще заболел. Курортный доктор приходил к нам и дал ему лекарство. Чудак этот доктор: прошло немного времени, и вдруг он и говорит: пусть, мол, батюшка поболее земляники кушает, тогда и здоров будет. «И зачем ему земляника, — подумала я, — это ж ягода самая обыкновенная, и не лекарство вовсе». Но ведь кто знает! Я и пошла в лес собирать землянику. Батюшка кушал ее с охотою, а я, когда собирала, старалась побольше набрать, чтоб и мне досталось — мне-то она тоже нравится. Теперь-то батюшка давно уже выздоровел, не знаю, от земляники ли или он и так бы поправился. А ягода-то уж очень хороша, вот я и не могу перестать — все хожу собираю. — В городке давно уже не торгуют земляникой — осень наступила, — заметил Тибуриус. — Ежели вам много ягод в эту пору надо… — сказала тут девушка, — как вас величать прикажете? — Теодором, — ответил Тибуриус. — Если вы, господин Теодор, в эту пору хотите кушать землянику, — продолжала девушка, — надобно вам сходить на Урсулинские вырубки. Там ягода только в конце лета поспевает. И сейчас еще там набрать можно. Сходите туда и наберите себе. А в другое время надо в других местах искать. Тем временем Тибуриус справился со своей земляникой и положил тарелочку-камушек подле себя на камень. — Я тут ненадолго присела отдохнуть, — проговорила девушка, — теперь пойду дальше. — И я с тобой, — сказал Тибуриус. — Как пожелаете, — ответила девушка. Она наклонилась к белому платку у своих ног, ловко перехватила все четыре угла, подняла корзинку и, Неся ее сбоку, зашагала прочь. Тогда поднялся и Тибуриус, стряхнул прицепившиеся к серому сюртуку иголки и пошел рядом. Девушка повела его по тропке, которая должна была вывести их сперва к каменной стене, а затем и на дорогу. Но когда они подошли к развилке, где Тибуриус когда-то сбился с пути, она свернула на хорошо вытоптанную тропку, оставив справа ту, что вела к каменной стене и коляске господина Тибуриуса. Он шагал рядом, тропинка вилась по красивому, густо росшему лесу. Девушка шла спокойной походкой, солнечные блики то плясали на ее одежде, то пропадали вовсе, и Тибуриус поспевал за девушкой без всякого напряжения. Скоро Тибуриусу показалось, что он узнал огромный камень, на который он тогда взобрался и оттуда так долго тщетно звал своих людей. — Мне надобно спросить вас об одной вещи, которую я не понимаю, — обратилась к нему девушка, когда они шагали рядом. — Спрашивай, — отвечал Тибуриус. — Вы давеча сказали, что хотите купить у меня ягод, но что у вас при себе денег нет, а вот если я выйду с вами на дорогу, вы мне за них хорошо заплатите. Как же это понимать? Или у вас деньги прямо на дороге валяются? — Да что ты! — воскликнул Тибуриус. — Но скажи, пожалуйста, как тебя звать? — Марией, — ответила девушка. — Вот как дело обстоит, Мария. Я часто гуляю один по лесу, а слуга ждет меня на дороге. Он у меня все необходимое сам закупает, обыкновенно платит и за меня, когда я что-либо покупаю, — оттого я никогда денег с собой не беру, все деньги у него, и в положенное время он предоставляет мне отчет. — Как нехорошо, да и сложно очень! — заметила девушка. — Деньги надобно держать при себе, самому покупать, самому и расплачиваться. Тогда не будет нужды ни в слуге, ни в счетах. — Пожалуй, это верно, — сказал Тибуриус. — Ты права. Да так уж оно вошло у меня в обычай. — Глупый этот обычай! — возмутилась девушка. — Ни за что бы не стала так делать. Вот так вот, спрашивая и отвечая, они шагали по тропинке. Сначала все лесом, однако мало-помалу он сделался реже, стали попадаться полянки, прогалины, небольшие луга, тропинка бежала через них, забираясь все выше в горы. Дойдя до очень красивого угла, где росли редкие буки и лежало несколько сверкавших на солнце больших камней, Мария свернула с тропы на еле приметную стежку, поднимавшуюся по альпийскому лугу. — Эта стежка ведет к нашему дому. Хотите зайти — милости просим. — Непременно, — отвечал Тибуриус. Итак, Мария шагала впереди, Тибуриус следовал за ней. Пройдя немного по круто поднимающемуся лугу — тропа часто петляла, — они увидели и дом. Он стоял в широкой, просторной впадине у подножья скалы, которая, чуть отступая от дома, отвесной стеной подымалась вверх, полукружьем защищая его со всех сторон, помимо южной, куда выходили окна. Должно быть, оттого и росли около дома фруктовые деревья, отягощенные множеством плодов, хотя в этих местах, особенно на высоте этого альпийского луга, условия для произрастания таковых были отнюдь не благоприятны. Ближе к скале виднелись и пчелиные улья. Сам дом следовало отнести к небольшим строениям, какие часто встречаются в этом горном крае. Мария первой переступила порог — дверь стояла настежь. Тибуриус последовал за ней. Она провела его через кухню, в которой работница мыла пол, в чистую комнату, ярко освещенную солнечными лучами. За светлым буковым столом сидел отец Марии, должно быть, единственный житель как этой комнаты, так и всего дома — мать девушки давно уже умерла. А Мария, поставив корзинку с земляникой на скамью, подвинула господину Тибуриусу стул и предложила сесть, рассказывая тем временем о том, как она в ельнике встретила этого господина и как он пожелал ее проводить. Затем она накрыла стол белой скатертью, поставила на него три тарелочки — отцу, Тибуриусу и себе, и уж только после этого подала землянику, переложенную в деревянную, ярко раскрашенную миску. Работница принесла из кухни молоко, и хозяин дома принялся есть собранные дочерью ягоды. Тибуриус только отведал ягод, а Мария сказала, что оставит свои на вечер. Побеседовав некоторое время о том, о сем с отцом девушки, кстати, вовсе еще не старым человеком, разве что на пороге пожилого возраста, Тибуриус поднялся, чтобы откланяться. Мария пожелала проводить его, покуда он не выйдет на дорогу, — оттуда уж он легко доберется до своих людей. Девушка повела его по другой, столь же мало приметной стежке через альпийский луг — но на этот раз вниз. За домом они свернули, обошли каменный обрыв, охвативший впадину, и стали спускаться по косогору в направлении как раз противоположном тому, в каком они пришли сюда. Вскоре они очутились в самом низу долины и, следуя по ней среди кустарников и редких деревьев, неожиданно вышли на большую дорогу. — Отсюда идите все прямо и прямо, — пояснила Мария, — и выйдете к тому месту, где вас ждет слуга, ежели вы и вправду прошли в ельник по тропинке вдоль скалы Андреаса и карету оставили там, где говорили. — Да, да, — ответил Тибуриус, — точно там я и вошел в лес, в котором растут большие ели. — Тогда всего вам доброго, я побегу домой, — сказала Мария, но тут же добавила: — Самим-то вам, должно быть, Урсулинских вырубок не найти, я покажу их вам — подождите меня послезавтра и в полдень на том же месте, где вы меня встретили нынче. А на вырубках вы наберете столько ягод, сколько вашей милости будет угодно. Я вам и места покажу, где они сейчас лучше всего поспевают. — Весьма тебе признателен, Мария, — ответил Тибуриус, — за подарок твой и за проводы. Я непременно приду послезавтра. — Так приходите же! — крикнула девушка, уже отвернувшись, и тут же исчезла среди кустов. Тибуриус продолжал свой путь в указанном направлении. Идти ему пришлось довольно долго, прежде чем он увидел коляску и слуг. А те немало подивились, заметив хозяина, возвращавшегося не по лесной тропе, а с другой стороны и по большой дороге. Впрочем, Тибуриус, так ничего и не объяснив им, сел в экипаж и приказал отвезти его на квартиру. Но и там он никому не рассказал, с кем повстречался и как побывал в горном домике в долине под обрывом. На второй день после этого еще до обеда он приказал отвезти себя к обычному месту. Там он покинул коляску и по лесной тропе зашагал к известной ему каменной стене. Миновав ее, он углубился в буковый лес, дошел до камня, у которого они уговорились встретиться, присел на него и стал ждать. Здесь, в лесной глуши, не услышишь полуденного благовеста, однако время когда он раздастся на всех колокольнях и часовенках нашей родины, Тибуриус знал хорошо — часы он держал в руках, и в назначенный срок он увидел Марию, подходившую к нему в лесных сумерках в том же платье, что и в первый раз. — Скажи, пожалуйста, откуда ты знаешь, что сейчас полдень? Колоколов здесь не услышишь, а часов, как я вижу, при тебе нет? — воскликнул Тибуриус, когда девушка остановилась, подойдя к нему. — А вы разве позавчера не приметили стенных часов с длинными шнурами у нас в чистой комнате? — ответила девушка. — Они хорошо идут. И когда они показывают одиннадцать, мы садимся обедать, потом я собираюсь за ягодами, и если я перед выходом взгляну на стрелки, я уж точно знаю, когда подойду сюда. — Сегодня ты пришла точно в условленный час, — сказал Тибуриус. — Да и вы — тоже, — заметила девушка, — и слава богу. А теперь ступайте за мной, я буду вашим проводником. Тибуриус поднялся. На нем, как и два дня назад, был его серый сюртук, и так они шагали через лес — девушка в вышеописанном наряде, а он в своем темно-сером сюртуке. В руках она и сегодня несла плоскую корзинку, обернутую в белый платок, однако покамест еще пустовавшую. Так она провела господина Тибуриуса по столь хорошо знакомой ему и казавшейся теперь такой красивой лесной тропе, которая в свое время нагнала на него немалый страх! Когда они дошли до высокого ельника, где вся тропа выстлана гатью, Мария свернула в сторону и зашагала между камней прямо через папоротник. Тибуриус шел следом. И хотя Мария вела его теперь прямо через лес, однако выбирала места твердые, от одного сухого камня к другому, избегая ступать на сырой мох. Вскоре они выбрались на сухое место. Порой тропинки вовсе нельзя было различить, порой они шагали по редколесью, где были только камни да ветви шумели на ветру. Примерно через час ходьбы они подошли к откосу, где деревья не росли, но виднелось много пней — свидетельство того, что лес здесь сведен был совсем недавно. Залитый ласковым осенним солнцем склон спадал к югу и был столь удачно расположен среди гор и скал, что суровые ветры не попадали сюда. Рос здесь всевозможный кустарник, цветы, а вокруг пней виднелись и листья земляники. — Вот они — Урсулинские вырубки, — сказала Мария. — Собирать будем по склону, — добавила она, указав на купы деревьев, — а немного погодя поглядим, кто собрал больше. С этими словами она зашагала прочь от господина Тибуриуса, удаляясь в залитые солнцем заросли кустарника; вскоре он увидел, как она нагибается, должно быть, что-то собирая. Корзинки у нее в руках уже не было — вероятно, она ее где-нибудь поставила. Там, где он стоял, все было зелено вокруг, порой между трав проглядывала жухлая листва, однако нигде ни одной красной точки. Тогда он стал спускаться по вырубленному склону. Но и здесь Тибуриус обнаружил лишь зеленые листья земляники, кое-где виднелась бурая или желтеющая листва, кусочки древесной коры и тому подобное — и ни одной ягодки. Тогда он решил спуститься еще ниже и быть внимательней. Должно быть, он преуспел в этом, ибо несколько позже можно было видеть, как он раз за разом нагибается. Странное представилось бы стороннему наблюдателю зрелище: ловкая быстрая девушка, юрко сновавшая меж кустов, и господин в сером сюртуке, по которому сразу можно было определить, что попал он сюда в лес, прямо из города. Некоторое время спустя Мария увидела, как спутник ее стоит, рассматривая на ладони сорванные им ягоды. Она подошла и сказала: — Вот видите, а вы и не прихватили с собой ни корзинки, ни миски — куда ж теперь вам ягоды девать? Погодите, я вас выручу. Достав из кармашка юбки небольшой ножик, Мария подбежала к холмику, на котором росла молодая белоствольная березка, быстро и ловко вырезала из ее ствола четырехугольник бересты — да такой белый, такой прочный и такой тонкий, будто пергамент. С этой берестой она возвратилась к месту, где стоял Тибуриус, срезала подле него несколько прутиков, очистила их от коры, проделала в бересте четыре дырочки и с помощью прутиков соорудила милейший коробок, преимущество которого заключалось не только в том, что в него хорошо было собирать землянику, но и в том, что он мог стоять на протянутых через него прутиках, словно на ножках. — Вот так, — сказала Мария, — теперь у вас есть своя корзиночка, и вы собирайте прилежно, а как доверху наберете и вам понадобится еще одна — кликните меня. И она ушла в ту сторону, где собирала прежде, и вновь принялась за свое дело, а господин Тибуриус последовал ее примеру. Когда Мария собрала столько, сколько обычно, она вновь подошла к Тибуриусу и увидела, что и он набрал почти полную берестяную корзиночку. Мария оглянулась по сторонам, намереваясь помочь ему поскорей заполнить коробок доверху, и впрямь тут же принесла ему горсть красных ягод на зеленых листиках и высыпала их в его корзиночку. — Теперь все, — сказала она, — утварь наша полна до краев, пора идти. Возвращались они тем же несколько чудным путем, пробираясь через кусты, папоротник, прыгая по камням, — впереди девушка, позади Тибуриус в своем темно-сером сюртуке. И с той же спокойной уверенностью, с какой Мария привела его к Урсулинским вырубкам, она вывела его теперь на знакомую лесную тропу. — Ступайте все прямо и прямо и скоро выйдете к скале Андреаса, — сказала она, когда они подошли к развилке, — оттуда вам ближе до города. А я пойду домой лесом. Приятного вам аппетита, к землянике можете и сахару взять, даже вина. Когда опять сюда придете, прихватите ножик и сделайте себе корзиночку поболее. А если пожелаете опять со мной собирать, — приходите послезавтра. Я по землянику каждый второй день хожу, покуда хорошая погода стоит. Как пойдет дождь, — земляника погибнет, уж тогда и нечего ходить. А теперь всего вам доброго. — И тебе всего доброго, Мария! — отозвался Тибуриус. И Мария ушла по тропе налево в лесной сумрак, все так же неся сбоку в белом платке корзиночку, как за два дня до этого. Тибуриус же, шагая вправо, вскоре добрался до коляски и покатил к городу, держа перед собой берестяную корзиночку с земляникой. Люди видели, как он прибыл с ней в гостиницу, и очень скоро историю о том, как он собирал ягоды в берестяную коробочку, узнали в соседних домах и немало над тем посмеялись. Впрочем, сам Тибуриус пребывал в полном неведении. Вечером он велел камердинеру подать землянику на самой красивой тарелочке и съел ее. Вина он не попросил. С тех пор он еще два раза побывал в лесу. Первый раз с помощью прихваченного ножа Тибуриус смастерил довольно большую корзину из бересты и до половины наполнил ее собранной земляникой. Во второй раз подобное времяпрепровождение показалось ему чересчур уж большим ребячеством, и он сидел и читал книгу, покуда Мария собирала ягоды. В тот раз он опять проводил Марию до дому и долго сидел потом в своем сером, полюбившемся ему сюртуке с отцом ее на скамейке перед дверью и беседовал. День выдался чудесный, и осеннее полуденное солнце так ласково пригревало, что даже мухи веселились и жужжали около этих двух людей, как будто и в самом деле вернулось лето. Потом Тибуриус один — стежка по склону была ему уже хорошо знакома — спустился вниз на дорогу и оттуда к своим лошадям. Этот ласковый теплый день оказался последним хорошим днем, и, как оно часто бывает в горах, если поздней осенью долго стоят погожие дни, они являют собой не что иное, как предвестие бурь и дождей. Чудесная голубоватая дымка, окружавшая величественную вершину, которую господин Тибуриус хорошо видел из окна и которая с первого дня его прибытия вызвала его удивление, — как же это возможно, чтобы подобное нагромождение камней размещалось столь высоко! — исчезла, да и всей горы уже не было видно, только серые клубы тумана наползали с той стороны, будто их вытряхивали из бездонного мешка, но так и не могли вытряхнуть. Туманы порождали постоянные ветры, налетавшие на стены городка и приносившие с собой мелкий моросящий дождь, к тому же ужасно холодный. Тибуриус переждал день, переждал другой, переждал несколько дней, и так как даже курортный врач сказал, что теперь мало надежды на ясные, полезные для здоровья дни и что подобная погода приезжим скорей всего даже вредна, то Тибуриус велел укладываться и, как только это было сделано, укатил домой. За два дня до отъезда у него побывал и дровосек, который вывел его тогда ночью из ельника, он принес ему трость. При этом он заверил Тибуриуса, что, знай он, что набалдашник из чистого золота, он бы выбрался ранее, да ему только вчера сказали об этом. Тибуриус ответил, что это не так важно и что за услугу он заплатит гораздо более, нежели стоит и набалдашник, да и вся трость. С этими словами он выдал дровосеку награду, и тот удалился, не переставая благодарить. В тех местах, где был расположен загородный дом господина Тибуриуса, еще держалась теплая погода, хотя бывало пасмурно. Тибуриус навестил и маленького доктора, у которого весь сад был увешан трещотками и который без конца расширял свои насаждения. Тот принял его в своей обычной манере, побеседовал с ним, ни слова не сказав о том, как он находит Тибуриуса: лучше или хуже, чем до отъезда. Сам Тибуриус сообщил, что побывал на водах и что пребывание это благотворно сказалось на нем, однако о жизни в курортном городке, обо всем происшедшем там не поведал доктору ничего. Стояли они около горшков с растениями, и доктор, невзирая на позднее время года, трудился все еще без сюртука. Прежде чем лег снег, Тибуриус еще не раз навещал маленького эскулапа. Зимой господин Тибуриус, надев высокие сапоги и облачившись в теплый кафтан из грубого сукна, попытался совершить прогулку по снегу. Попытка оказалась удачной, и Тибуриус стал частенько прогуливаться в таком виде. Но когда настала весна и солнце вновь пригрело своими лучами землю, Тибуриус, справившись по книгам, настало ли теплое время и в горах, и убедившись, что так оно и есть, велел приготовить дорожный экипаж и вскоре уехал на воды. Ну, а так как он принадлежал к тем людям, которые верны своим привязанностям и не любят менять привычки, то он еще минувшей осенью, прежде чем покинуть курорт, снял несколько комнат у своего старого хозяина на весь новый сезон. Прибыв в городок, Тибуриус приказал распаковать вещи и, когда шелковые китайцы засверкали возле его аккуратно застланной постели, приступил к приготовлениям на лето. Прежде всего он разложил свои прекрасные альбомы для рисования, прихваченные и в этот раз, на столике, в столешнице которого теперь вновь отражалась голубая вершина, присовокупил к ним заранее припасенные пачки карандашей, а рядом поставил милейшие коробочки, где хранились тончайшие ножички, которыми он имел обыкновение затачивать карандаши. Под конец, когда все было сделано, он призвал к себе курортного врача, дабы обсудить с ним предстоящий курс лечения. Установив, таким образом, свой распорядок, Тибуриус отправился к скале Андреаса. А та сверкала во всей своей весенней красе! Мелкие кусты и всевозможные растения переплетались здесь, и веселая молодая зелень, меж которой светился ярко-синий, а то и алый или белый цветок, заменила бурые и желтые тона прошлогодней осени. Помолодел и лес — в нем преобладали теперь светло-зеленые оттенки, и даже поваленные стволы, в прошлом году казавшиеся одной гнилью, пустили свежие, игравшие нежными листьями побеги. «А вот земляники в это время года, пожалуй, еще нет!» — отметил про себя господин Тибуриус. Так он постоял некоторое время под скалой, поглядывая вокруг себя. Во второй же свой выезд он взялся за карандаш, после чего совершил прогулку, углубившись далеко в лес по хорошо знакомой ему тропе. Но и тут все переменилось: тропа словно сделалась у́же, потому что со всех сторон на нее наступали травы. Деревья и кустарники выпустили молодые побеги. Даже отдельные камни, хорошо ему запомнившиеся, блистали кое-где свежей зеленью, а в местах, где накопилось на них много земли, выглядывали редкие цветочки. Ну, а когда таким вот образом прошло некоторое время, когда миновало довольно много ясных дней и Тибуриус даже пересек однажды весь ельник до прогалины, откуда открывался вид на снежные поля между пиками, он стал как-то раз прохаживаться в своем темно-сером сюртуке с альбомом в руках по знакомой тропе и неожиданно увидел перед собой Марию. Была ли она одета как в прошлом году или по-иному, он бы не мог сказать, он ведь не запомнил этого, и был ли он сам таким же, как тогда, он тоже не знал, ибо никогда над этим не задумывался. Но вот она подошла совсем близко, он остановился и стал смотреть на нее. Она тоже остановилась, вскинула глаза и сказала: — Приехали, значит, опять к нам? — Да, приехал, — ответил он, — Я уже несколько недель как приехал на воды, и здесь уже бывал не раз, однако тебя не видел, да оно и понятно: земляника еще не поспела. — А я и так часто в лес хожу, — заметила на это девушка. — Сколько тут всяких трав растет, и все целебные, а есть и вкусные, и только по весне такие… После этих слов она своими ясными глазами посмотрела прямо ему в глаза и сказала: — А неверный вы человек. — Никогда я не был неверным, Мария! — воскликнул Тибуриус. — Нет, неверный, — повторила она. — Имя, какое дано нам от рождения, оно от бога, и имени этому надо быть верным, как родителям своим — богатые они там или бедные. Вас ведь вовсе не Теодором зовут. Тибуриус ваше имя. — Нет, нет! — запротестовал он. — Теодор мое имя! Поистине меня зовут Теодором Кнайтом! Это люди нарекли меня Тибуриусом, я уже не раз слышал это, да и один мой друг у нас дома всегда меня так называет. Если же ты не веришь моим словам, я тебе докажу. Погоди, кажется, у меня с собой несколько писем, и по адресу на конвертах ты можешь убедиться в моей правоте. А коли тебе и этого мало, я завтра прихвачу с собой свидетельство о крещении, в коем имя мое удостоверяется неоспоримо. — При этом он достал из нагрудного кармана своего серого сюртука несколько бумаг. — Не надо! — воспротивилась она, удерживая его за руку. — В этом нет нужды. Как вы сказали, так оно и должно быть. Я верю вам. Поколебавшись, Тибуриус спрятал бумаги, и только после этого Мария отпустила его руку. Прошло некоторое время, прежде чем господин Тибуриус спросил: — Ты, значит, расспрашивала обо мне в городке? Мария не сразу ответила, однако в конце концов сказала: — Да, я спрашивала о вас. Люди еще и другое говорят, будто вы человек странный. Чудак какой-то. Ну и пусть говорят. Сказав это, она повернулась с намерением уйти, но Тибуриус последовал за ней. Они заговорили о весне, об этом прекраснейшем времени года, и, дойдя до развилки, расстались: Мария пошла по левой тропе, вниз к долине, а он — по правой, ведшей к скале Андреаса. В последующие дни господин Тибуриус поднялся и к домику отца Марии, а после первого посещения стал наведываться часто, оставляя лошадей и слуг на обычном месте у дороги. Сидя с отцом Марии, Тибуриус беседовал с ним о том, о сем, заговаривал и с Марией, когда она хлопотала где-нибудь рядом по хозяйству или, если это бывало в чистой комнате, подходила к столу, прислушиваясь к их беседе, а то и тогда, когда они устраивались на скамье подле дверей, а девушка стояла рядом и, приложив руку к глазам, смотрела на облака и далекие вершины. Отец баловал дочь — трудилась она лишь столько, сколько хотела, а то и отпускал ее в лес просто так, погулять. Иной раз она провожала Тибуриуса недалеко по склону и, нисколько не конфузясь, договаривалась с ним о новой встрече в лесу. И господин Тибуриус не упускал такого случая. Вместе они гуляли, она собирала всевозможные травы в свою корзиночку, показывала ему, как и где они растут, называла их, как принято было называть в ее родном горном краю. Наконец господин Тибуриус позволил ей заглянуть в свои альбомы для рисования. Правда, для этого ему понадобился немалый срок. Раскрыв листы, он показал, как он своими остро отточенными карандашами изображает скалу Андреаса, да и все, что видит в лесу. Она приняла живейшее участие, даже пришла в восторг оттого, что одними только черточками можно, оказывается, так славно и так точно изобразить лес. Теперь, когда он рисовал, она сидела позади, внимательно следила за его движениями и то и дело переводила взгляд с деревьев на альбом и обратно. Скоро она стала давать и советы. — Это вот слишком коротко получилось — в лесу не так. И всякий раз он соглашался с ней, брал мягкую смолу, стирал нарисованное и поправлял. Случалось, он провожал ее после нескольких часов рисования к домику отца, а случалось, и она провожала его до каменной стены. О своей коляске и о том, что слуги дожидаются его на дороге, — он ей теперь ничего не говорил. Так прошла большая часть лета. И вот однажды после полудня — земляника давно уже поспела, — когда Тибуриус сидел под скалой Андреаса и рисовал, а Мария, поставив корзинку с ягодами подле себя, примостилась чуть позади на камень, рядом с которым на длинном стебле пламенела тигровая лилия, и следила за его карандашом, он спросил: — Скажи мне, пожалуйста, Мария, почему ты в лесу никогда не боишься, да и с первой нашей встречи меня ни минуты не страшилась? — Леса я не боюсь, — ответила она. — Я и не знаю, чего мне бояться. В лесу я выросла, знаю его вдоль и поперек, а вот чего бояться — не знаю. И вас я никогда не боялась, вы — добрый и не такой, как все, а совсем другой. — Какой же я другой, скажи? — Другой, и всё, — ответила Мария. — Я раньше, бывало, ходила в город, как тут все ходят, чтоб продать чего-нибудь, а потом перестала ходить и не хожу, даже когда приезжих никого нет. Мужчины, каким это и вовсе не пристало, меня остановят, потреплют по щеке и скажут: «А ведь красавица!» Услыхав такое, господин Тибуриус отложил альбом и карандаш, повернулся на камне, на котором сидел, и стал рассматривать Марию. «А ведь и впрямь она необыкновенно красива!» — отметил он про себя, не на шутку испугавшись. Из-под платочка, которым всегда была повязана головка, выбились каштановые, аккуратно разделенные пробором волосы и открывали взору чистый и прекрасный лоб. И весь ее облик, несмотря на свежесть красок и пышущее здоровье, отличался несравненной тонкостью и изяществом, каковое впечатление скорее усиливалось, нежели умалялось грубой одеждой, которую она имела обыкновение носить. Глаза были большие, темные и лучистые, и стоило ей их вскинуть, как они смотрели на вас прямо и открыто, а когда она их опускала — длинные пушистые ресницы целомудренно прикрывали их. Губы были красные, зубы — белые; фигура ее, даже сейчас, когда она сидела, вполне соответствовала величине головки, к тому же была стройной и женственной. Так, посмотрев на Марию, господин Тибуриус вновь обратился к своему альбому и взялся за карандаш. Впрочем, ненадолго. — Нет, лучше я сегодня не буду больше рисовать, — проговорил он вдруг, полуобернувшись к Марии, надел на карандаш наконечник, прикрепленный к альбому, завязал тесемки, собрал все свое снаряжение, лежавшее вокруг, и поднялся. Мария также встала с камня, на котором сидела, и взяла в руки корзинку, и они пошли вместе — он с альбомом под мышкой, она со своей корзиночкой. И шагали они не в сторону дороги, а в лес — девушка хотела проводить господина Тибуриуса до места, где стежка отходила в сторону и вела через заросли, а оттуда — уже к склону, под которым стоял домик ее отца. Подойдя к развилке, они остановились, и Мария сказала: — Всего вам доброго, и не забудьте прийти послезавтра пораньше. Нынче земляника поспела на Турских вырубках, а туда нам идти гораздо дальше. После вы заглянете к батюшке, и я угощу вас свежей ягодой. А теперь доброй ночи вам. — Доброй ночи и тебе, Мария. Я непременно приду, — ответил Тибуриус и направился в обратный путь к своей каменной стене. Мария же быстро исчезла с глаз в темных ветвях густого ельника. Как и обещал, господин Тибуриус появился в назначенный день и час и застал Марию уже поджидавшей его. — Видите, а вы все-таки опоздали. Я сегодня вышла по нашим часам и пришла ранее вас, — рассмеявшись, сказала она, увидев его. — А теперь вы пойдете со мной на Турские вырубки, а потом к нам домой и будете кушать вместе с батюшкой землянику. И господин Тибуриус отправился с Марией на Турские вырубки и оставался там все то время, покуда Мария собирала ягоды, а затем они вместе поднялись к домику ее отца, и он отведал тех ягод, которые она приготовила для мужчин, как делала это обычно, оставив для себя горсть в зеленой мисочке. Однако с тех пор господин Тибуриус сделался весьма конфузлив, его можно было назвать даже робким. Всякий раз, как они договаривались, он приходил на условленное место, прогуливался с Марией, как и прежде, но был сдержанней, избегал говорить ей «ты», а порой, когда она не замечала этого, украдкой рассматривал ее, дивясь ее красоте. Так прошло лето, наступила осень и миновал как раз год с тех пор, как они познакомились. И тогда-то и случилось, что однажды вечером, среди многих мыслей, неведомо по какой причине досаждавших ему, его осенила и следующая: «А что, если ты попросишь руку Марии?» И стоило ему подумать об этом, как его охватило безумное нетерпение. Ему казалось, что все холостяки курортного городка одержимы желанием немедленно жениться на Марии. А ведь нынче он не был в доме под скалой, вдруг кто-нибудь поедет в лес посватается? Чего проще! И как это он сам целое лето провел с Марией и ни разу даже не подумал об этом, не предпринял никаких решительных шагов, могущих способствовать достижению этой цели? Оттого он и приказал на следующий же день спозаранку заложить лошадей и проехал по дороге порядочный отрезок, дабы не привлекать к себе внимания, и затем уже пошел пешком прямо через подлесок к склону, под которым стоял домик отца Марии. На сей раз он и не вспомнил о распорядке дня водолечебницы, кстати, им и так уже частенько нарушавшемся. И отец и дочь удивились столь раннему его приходу, а он даже не мог ответить что-либо вразумительное. Мария же, как раз потому, что он пришел, никуда не выходила из комнаты. Но когда она по какой-то хозяйственной надобности все же вышла, Тибуриус поспешил открыть причину своего раннего появления ее отцу. Как только девушка вновь вошла в комнату, отец обратился к ней со следующими словами: — Мария, наш друг, часто заглядывавший к нам этим летом, сватается к тебе, если ты, разумеется, как он сам выразился, своей охотой пойдешь за него, иначе и не надобно вовсе. Мария стояла будто пламенеющая роза, не в силах произнести ни слова. — Ничего, ничего, все к лучшему обернется, — проговорил отец, — сейчас тебе не надо ничего говорить, все обернется к лучшему. Мария вышла, а господин Тибуриус, который, выезжая, и не подумал прихватить с собой документы, удостоверяющие его личность, обратившись к отцу Марии, сказал, что привезет все сведения о своем состоянии и своей личности, поскольку они у него в гостинице, а о недостающих документах тут же напишет, — и удалился. Отец девушки вскоре вышел и увидел ее на скамейке в садике у обрыва. — Дорогой батюшка, — сказала Мария. — Я с охотой пойду за него. Он добр, как никто другой, он славный и такой учтивый, что можно с ним без конца бродить в самом глухом лесу. Потом он не носит этих глупых одежд, как остальные приезжие, а одет просто, как мы. Только вот одного боюсь — можно ли ему жениться, есть ли у него дом и достаток, чтобы содержать жену. Когда я была в городке и расспрашивала о нем, я позабыла спросить. — Об этом ты не тужи, — успокоил ее отец. — Все то время, покуда он ходил к нам, он был так любезен, скромен и говорил так понятно и разумно, — не станет он свататься, если нет у него всего, что для этого положено. Человеку не обязательно иметь много, он может довольствоваться и малым. Слова эти убедили Марию, и она успокоилась. На следующий день, едва Тибуриус переступил порог, как отец уже сообщил ему, что Мария согласна пойти за него. От радости Тибуриус совсем растерялся, но знал, как ему быть, что делать и куда деваться. Только уже через неделю, когда они сидели с Марией на скамье перед дверью и она сказала ему, что пойдет за него с радостью и охотою, Тибуриус потихоньку, прежде чем уйти, положил на стол подарок, который он уже несколько дней носил в кармане. То было ожерелье в шесть рядов великолепных жемчужин, вот уже многие поколения украшавшее невест дома Кнайтов. Еще весной, собираясь на воды, Тибуриус взял с собой шкатулку с семейными драгоценностями, в ней хранился еще не один камешек, который ему следовало отдать оправить, и только после этого можно было преподносить невесте. Впрочем, Мария и не подозревала, сколь драгоценны эти жемчужины, хотя чисто женское чутье и подсказывало ей, что они очень дороги, достоверно она знала одно: ожерелье несказанно прекрасно, стоит только надеть его на шею. Тем временем все документы, подтверждавшие обстоятельства Тибуриуса, прибыли, и он предъявил их отцу Марии. Вдобавок Тибуриус прислал в домик на лугу несколько кусков превосходной материи. Мария сшила себе из них платья, впрочем, все такого фасона и покроя, какие она носила до сей поры. Тибуриус ничего ей не советовал, не навязывал, и только радовался, когда она, принарядившись в обновы, ехала с ним в карете по оживленным улочкам городка, а впереди, пританцовывая, вышагивали серые в яблоках. Жители городка немало дивились: теперь-то они стали кое о чем догадываться, и прежде всего потому, что Тибуриус незадолго до этого снял большую и богато отделанную квартиру. До этого ведь никому ничего и в голову не приходило, даже слуги и те были уверены, что Тибуриус ездит в лес только ради рисования. А он-то тем временем возьми да и подцепи себе невесть где эту красавицу, а теперь вот объявил ее своей невестой. Известие это распространилось по всем гостиницам и пансионам, а также и по квартирам. Не один, а сотни раз люди повторяли при этом поговорку: «В тихом омуте черти водятся», — а иной знаток преклонных уже лет многозначительно присовокуплял: «Старая лиса знает, где голубку поймать». Когда же все бумаги были выправлены и прошел положенный законом срок, господин Тибуриус ввел Марию, уже как супругу, в свою квартиру, и поздней осенью приезжие, еще отдыхавшие на водах, имели случай наблюдать, как Тибуриус помог Марии подняться в дорожный экипаж и как молодая пара укатила в нем в Италию. В намерения Тибуриуса входило провести в этой южной стране зиму, однако свадебное путешествие затянулось на три года, и, уже только объехав многие страны, супруги вернулись, наконец, в свой дом, выстроенный за это время на чудесной родине Марии. Отцовский Тибуриус продал. И до чего же преобразился господин Тибуриус! Шелковых китайцев как не бывало, лосевые покрывала исчезли с кровати и диванов — спит Тибуриус теперь на чистой соломе, покрытой полотняной простыней. Все окна в доме открыты — потоки воздуха струятся в комнаты, по дому он расхаживает в таких же просторных одеждах, как его друг — маленький доктор, посоветовавший ему поехать на воды, да и хозяйство господин Тибуриус ведет по примеру своего исцелителя сам. А доктор этот, живший словно по рецепту, вот уже многие годы, как поселился рядом с Тибуриусом, он перевез сюда все свои растения и оранжереи — воздух-то здесь намного лучше, да и прочие условия для произрастания отличные. Говорят, когда слухи о женитьбе Тибуриуса дошли до него, маленький эскулап хохотал до упаду. Однако он любит и уважает своего соседа необычайно, и, хотя когда-то давно, сразу же после первого знакомства, он называл его Тибуриусом, ныне он этого никогда не делает, а говорит: «Друг мой Теодор». Да и госпожа докторша, не жаловавшая Тибуриуса во времена его чудачества, весьма ценит и уважает его ныне, Марию же она любит всем сердцем, и та отвечает ей взаимностью. Светлый и ясный ум девушки-горянки помог Марии быстро освоиться в новых обстоятельствах, и никому и в голову не приходило, что они для нее внове. А благодаря природной жизненной силе, коей наградил ее лес, дом их сверкает чистотой, да и вся жизнь в нем светится улыбкой, будто сотворена она из единого чудесного камня. Тибуриус не первый горожанин, взявший себе в жены девушку из крестьянского сословия, но далеко не все сделали столь удачный выбор. Я и сам знал одного городского жителя, у которого жена была великая расточительница — все холила великолепное деревенское тело свое. Отец Марии живет теперь с детьми, в домике на альпийском лугу он заскучал бы, а в комнате его висят те же часы, что когда-то так хорошо показывали время в его родных стенах. Вот и вся история о лесной тропе. Под конец одна просьба: да простит мне господин Теодор Кнайт то, что я опять называл его Тибуриусом. К Теодору я далеко не так привык, как к доброму старому Тибуриусу, который однажды, разъярившись, даже накричал на меня, когда я сказал: «Послушай, Тибуриус, ты же чудак из чудаков и фантазер, каких на свете не сыщешь!» А разве я не был прав? Приписка. В ту минуту, когда я пишу это, до меня дошло известие, что единственное горе, единственная беда и единственная досада, омрачавшие брак Марии и Тибуриуса, отлегли — у них родился первый ребенок, веселый; и крикливый мальчик. 1844 ПОТОМКИ © Перевод Е. Михалевич Итак, я вдруг стал пейзажистом. Это ужасно. Попадете ли вы на выставку новых картин — там вы увидите великое множество пейзажей; придете ли вы в картинную галерею — там число пейзажей будет еще больше; если же собрать и выставить на всеобщее обозрение все пейзажи, написанные современными пейзажистами — теми, кто хочет продать свои картины, и теми, кто не помышляет их продавать, — какое несметное множество пейзажей предстало бы нашим взорам! Я уж не говорю о скромных барышнях, тайком пишущих акварелью плакучую иву, а под ней какую-нибудь увенчанную зеленью урну среди цветущих незабудок, — творение это предназначается в подарок маменьке к дню рождения; я не говорю также о набросках на листке альбома, которые путешествующие дамы или девицы делают на память, стоя у борта парохода или у окна гостиницы; я не говорю ни о тех пейзажах, которыми виртуозы каллиграфии украшают свои виньетки, ни о кипах рисунков, ежегодно изготовляемых в женских пансионах, — среди них тоже на каждом шагу попадаются пейзажи с деревьями, на которых растут перчатки, — если прибавить все это, лавина пейзажей погребет под собою отчаявшееся человечество. Значит, создано уже предостаточно писанных маслом и вставленных в позолоченные рамы пейзажей. И все же я хочу писать пейзажи маслом — столько, сколько успею за время, отмеренное мне судьбой. Мне теперь двадцать шесть лет, моему отцу пятьдесят шесть, деду восемьдесят восемь, и оба они такие крепкие и здоровые, что могут прожить и до ста лет; мои прадед и прапрадед, а также их деды и прадеды, по словам моей бабки, все умерли за девяносто; если и я проживу так долго, причем все время буду писать пейзажи и все сохраню, то, вздумай я перевезти их в ящиках вместе с рамами, потребовалось бы не меньше пятнадцати пароконных повозок с лучшими тяжеловозами в упряжке, и это при условии, что иногда я все же позволю себе провести денек-другой в праздности и довольстве. Тут есть над чем подумать. Далее. Когда попадаешь на одно из альпийских озер и останавливаешься на ночлег в какой-нибудь уединенной гостинице, то вечером в общем зале непременно увидишь трех или четырех пейзажистов, весь день просидевших за работой где-нибудь на лугу. Те же, которые пишут у кромки ледников, ночуют в пастушьей хижине на горном пастбище или еще где-нибудь. У водопада несколько больших белых зонтов составляют как бы римскую «черепаху», применявшуюся при штурме осажденных городов; под зонтами сидят люди, пытающиеся перенести на холст низвергающийся в дымке брызг поток. На опушке леса, перед руинами древнего рыцарского замка, у нагромождения скал, над ширью равнин, на берегу моря, в гротах и зеленовато-голубых ледяных пещерах глетчеров, чуть ли не перед каждым деревом, прудом, полуразвалившимся строением или лесным растеньицем — всюду сидят те, которые стремятся запечатлеть красками на холсте все, что предстает их взору. А учителя пейзажных классов государственной художественной школы — те и вовсе выезжают за город со всеми своими подопечными, и они пишут с натуры так же, как в классе писали с моделей. И вот теперь я тоже обзавелся трехногим складным стулом и большим зонтом из грубого полотна в зеленую полоску, который я могу воткнуть в землю и укрепить, так что он возвышается надо мной, словно сторожевая башня; кроме того, есть у меня и ящик с красками, служащий мне мольбертом, холст, бумага, кисти и все прочее; я уже не говорю о болотных сапогах, дождевике и прочем, что требуется для защиты от непогоды. Все это весьма примечательно. Часто, разглядывая бесчисленные корешки книг, собранных в публичных библиотеках, или просматривая каталоги новых изданий, я задавался вопросом, как это могут люди писать еще одну книгу, когда уже столько их написано; в самом деле, если сделано новое, удивительное открытие, его стоит описать и объяснить в книге, но если хотят просто о чем-либо рассказать, когда уже столько всего рассказано, то это представляется мне явно излишним. И все же с книгой дело обстоит куда лучше, чем с пейзажем, написанным маслом и вставленным в позолоченную раму. Книгу можно засунуть куда-нибудь в дальний угол, можно вырвать из нее страницы, а переплетом закрывать кринки с молоком; что же до картины, то людям жалко позолоченной рамы, и потому сменится несколько поколений, прежде чем она перекочует в какой-нибудь из переходов замка, в сени трактира или лавку старьевщика, чтобы потом, когда багет потеряет позолоту, а на полотне оставят след все перипетии ее судьбы, попасть, наконец, в чулан, где ее что ни год будут переставлять из угла в угол и где она все еще будет блуждать как призрак самой себя, в то время как от книги давно уже не останется ни единой страницы, а переплет успеет покрыться плесенью и сгнить на свалке. Но я не чувствую за собой вины. Я и в мыслях не держал стать пейзажистом. Разве не получил я первую премию в латинской школе бенедиктинского аббатства? Разве это не означает, что я усердно изучал латынь? А также и греческий? И разве не зубрил я как проклятый географию и историю? Но был в школе и класс рисования. Я запрыгал от восторга, увидев однажды сделанный учеником старшего класса рисунок тушью: бледно-розовую колонну на бледно-зеленом, оттенка бронзовой патины, фоне. Я написал отцу, прося разрешения посещать рисовальный класс, и получил его. Теперь и я рисовал такие бледно-розовые колонны на бледно-зеленом фоне. А потом стал рисовать деревья, и учитель заставлял меня рисовать их во множестве, говоря, что у меня есть задатки. К югу от аббатства тянулись красивые голубые горы, зеленые холмы, золотые нивы, там и сям попадались бурные горные речки и деревья с пышной листвой. Я любовался ими и рисовал то углем, то акварелью на белой или голубой бумаге. А потом, давно уже покинув стены аббатства, повидав и людей, и города, и картинные галереи, и выставки, исходив Альпы вдоль и поперек, я сказал себе: «Неужели и впрямь нельзя изобразить Дахштейн таким, каким я его столько раз видел со стороны озера Гозау? Почему все пишут его иначе? В чем тут причина? Я хочу до этого докопаться». И я сделал более десятка этюдов. Все они были неудачны. Тогда мной овладело столь сильное желание написать красавец Дахштейн в точности таким, каким он был на самом деле, что однажды я сказал: — Хочу построить домик на берегу озера Гозау с видом на Дахштейн и окном во всю стену и жить в нем до тех пор, пока не удастся написать Дахштейн так, что невозможно будет отличить изображение от натуры. Но один из моих друзей, изрядный острослов, сказал мне: — В этом домике ты просидишь за мольбертом пятьдесят семь лет. Это обстоятельство станет известно, как только о нем напишут в газетах, нахлынут любопытные англичане, усеют окрестные холмы и станут рассматривать твой домик в подзорные трубы, друзья будут доставлять тебе все необходимое, и по истечении пятидесяти семи лет ты умрешь, мы тебя похороним, а домик будет битком набит неудавшимися Дахштейнами. Относительно моих неудач он был, вероятно, прав; но я так и не построил домика и больше не писал Дахштейн; только вот ящик с красками я уже успел купить, были у меня и зонтик, и складной стул, и я продолжал писать. Живопись мне дороже всего на свете, нет в этом мире занятия, способного захватить меня сильнее, чем живопись. Рассвет только брезжит, а я уже на ногах и жду не дождусь, когда смогу вновь взяться за милые моей душе краски, а спустится вечер, и я мысленно подвожу итог прожитому дню — в чем его успехи и неудачи — и в воображении вновь берусь за кисть. Но я во многом отличаюсь от других художников. Тому острослову не довелось бы увидеть домик на озере Гозау битком набитым неудавшимися Дахштейнами. Все мои работы, что не нравятся мне самому, я сжигаю. Те этюды Дахштейна и впрямь не получились, и я сжег их все до единого, я не выносил их вида и не мог найти покоя, пока не уничтожил последнего. Так что и в том домике, если бы мне не удалось добиться своей цели, осталась бы только куча золы. Правда, некоторые из друзей говаривали мне: — Хотя тебе самому и не нравится какая-нибудь из твоих работ, другому она может очень понравиться. Прошу тебя, лучше подари ее мне, вместо того чтобы сжигать; ведь это же глупо, сгоревшая картина уже никому не принесет радости. — Наоборот, глупо то, что ты предлагаешь, — отвечал я, — пока я знаю, что эта пачкотня пребывает в целости и сохранности, меня денно и нощно мучает досада, а о сожженной я тут же забываю и надеюсь в следующий раз создать нечто действительно прекрасное. Так уже много моих вещей было предано огню. Это может привести к самым неожиданным последствиям. Либо я буду совершенствоваться от картины к картине, и тогда меня переживет только одна картина, — та, над которой я буду работать перед самой смертью, ибо все остальные я сожгу; либо же я быстро достигну вершин мастерства, после чего из-под моей кисти будут выходить сплошь одни шедевры; тогда после моей смерти останутся те самые пятнадцать, а может быть, и двадцать повозок, доверху набитых картинами, ибо, воодушевившись непрерывными удачами, я стану писать всё с большим рвением, а благодаря навыку, создаваемому постоянным упражнением, кисть моя станет проворнее. Но какая судьба постигнет все эти полотна? Придется ли мне и впрямь нанимать целый обоз, если я на склоне дней, на девяносто седьмом или девяносто восьмом году жизни, решу перебраться в другой город или в другой дом? Или они окажутся рассеянными по белу свету? Тут уместно упомянуть еще об одном обстоятельстве, связанном с моими занятиями живописью. Дело в том, что, на мое счастье, мне нет нужды продавать свои картины. Я и не стану их продавать. Состояния, которым я владею, хватило бы с избытком до конца моих дней, даже если бы у меня была жена и семеро детей. Но у меня никогда не будет жены, потому что я не испытываю ни малейшего желания обзаводиться семьей. Дядюшка мой сказал однажды отцу, когда тот выразил тревогу по поводу моего увлечения живописью: «Чем бы дитя ни тешилось! У теленочка просто рога чешутся, а отбери у него эту забаву, он еще начнет попусту сорить деньгами». Ну, сорить деньгами я пока не собираюсь. Краски, холст, кисти, карандаши стоят недорого, кроме этого мне почти ничего не нужно, так что состояние мое все растет. Но куда я дену свои картины, если они останутся в целости и сохранности? Этого я пока не знаю. Теперь, если я пишу картину и мазок за мазком ложится удачно, я испытываю такую радость, что не отдал бы этой вещи ни за какую цену, — будь то деньги, похвалы или любовь родных, — пока понемногу сам не испорчу ее и не брошу в огонь. Если все же какие-либо полотна избегнут этой участи, а я по-прежнему не захочу расстаться с ними, то в конце концов все мои картины и на самом деле скопятся в моей квартире или в помещении, которое я сниму для этой цели. Пожелай я расстаться с ними, что было бы прискорбно, то на этот случай у меня есть сестра, а у сестры — дети; у двух моих дядюшек — тоже, у этих детей когда-нибудь появятся свои дети, те тоже народят детей, так что, достигнув глубокой старости, которая мне на роду написана, я буду окружен толпой племянниц, племянников, кузин, кузенов, внучатых племянников и племянниц, троюродных братьев и сестер, двоюродных правнуков и правнучек, которым и смогу раздарить свои картины. Бабка моя говорит, что у наших предков всегда бывало большое потомство и что род наш никогда прежде не был столь малочислен, как ныне, но теперь как будто вновь начинает множиться, поскольку ее младшие сыновья имеют уже помногу детей и, видимо, не теряют надежды иметь их еще больше, — надежды, которую пока еще может питать и мой отец. А если бы не умерли те дядюшки, тетушки и двоюродные дедушки, от которых я унаследовал свое состояние, то род наш был бы еще многочисленнее; художнику, который взялся бы оделить их всех пейзажами, пришлось бы работать не покладая рук. Пусть себе множатся, а я плодиться не собираюсь, — по примеру своего двоюродного дедушки, который настрелял за свою жизнь такое множество зайцев, что так и умер один как перст. И вот нелегкая занесла меня в Люпфингскую долину. Долина эта примечательна отнюдь не красотой, а скорее бесконечным болотом, в котором гнездится лихорадка. Но я не заболею, потому что уже бывал здесь и не заболел, хотя подолгу работал, пытаясь запечатлеть на полотне болото и бор, подступающий к нему стеной, а за болотом — гряду зеленых холмов и такой же бор, из-за которого вздымаются горные вершины, сверкающие голубым и зеленым. В нынешний мой приезд я опять пишу все это, ибо прежние работы сжег. Но писать теперь почти нечего, потому что какой-то новоявленный богач купил замок Фирнберг, и по его приказу на болото свезли столько камней и земли и отвели от него такое множество канав, что болото почти исчезло, а заодно с ним и лихорадка. Уродился же там только чахлый овес, да накосили немного травы. По словам хозяйки трактира «У Люпфа», где я остановился, нынче лихорадка так сдала, что о ней и говорить не стоит, а я на это отвечал, что говорить не стоит о болоте — настолько его теперь неинтересно писать. Но писать его все же нужно, потому что тот богач в конце концов начисто изведет болото, а тогда художнику здесь просто нечего будет делать. Были тут раньше и лечебные грязи, а при них домик; все это относилось к имению Фирнберг, а новый владелец замка совсем забросил и домик и грязи, так что, по слухам, последним пациентом, принимавшим там ванны, была свинья дорожного мастера. Так все меняется. Если бы дом моей хозяйки не стоял на холме, с которого открывается вид на оставшуюся часть болота, на однообразные боры по обе его стороны, на серые холмы за ним и голубые горы вдали, и если бы холм и дом не принадлежали хозяевам трактира с незапамятных времен, а теперешний хозяин не был бы готов на все, чтобы только не лишать себя и своих потомков фамильного достояния, если бы не все это, богач сосед уже давно купил бы его дом и скорее всего свалил бы в болото вместе с холмом. Если сын и внук хозяина трактира «У Люпфа» пойдут в своего отца и деда, они так же будут пахать свои клочки земли на буграх за холмом, подавать вино путникам, довольно часто заглядывающим в этот трактир на перекрестке проселочных дорог из четырех долин, и сдавать каморку под крышей художнику, который станет писать раскинувшиеся внизу поля, — ведь у потомков богача на месте болота только и останется, что луг, поросший жухлой травой, да поле низкорослого овса. Вчера, впервые за те три дня, что я живу на Люпфе, немного потеплело, и, когда начало вечереть, я, почистив и приведя в порядок послужившие мне за день кисти, сел на скамью за один из столиков под яблоней, растущей перед домом на вершине холма, предвкушая ужин на вольном воздухе. Хозяйка подала на стол жареную рыбу, яйцо, ломоть белого хлеба и стакан хорошего вина, которое она ради меня держала в погребе. Провизия на Люпфе всегда самая свежая, так как куры тут несутся, в реке водится рыба, а хозяйка всякий раз, кроме ржаных хлебов, печет одну буханку пшеничного. Когда я утолил голод и с наслаждением погрузился в созерцание своего болота — не изображенного, а настоящего, — к яблоне подошел какой-то человек. Он был среднего роста, в сером платье и сером картузе. Коротко подстриженные волосы серебрились сединой, седой была и короткая, густая борода, обрамлявшая румяные щеки, а глаза были карие и блестящие. Он сел за один из столиков, приподнял серый картузик и вытер белым платком слегка вспотевший лоб. Потом вновь приподнял картуз и поздоровался со мной. Я вздрогнул, вскочил со своего места и учтиво поклонился, потому что мне, как младшему, полагалось бы поздороваться первым. Хозяйка принесла пиво в граненой кружке с крышечкой и поставила на его столик. Посидев немного, он открыл крышечку, сдул в сторонку пену и пригубил. Я говорю «пригубил», потому что он не отпил и трех глотков. Прошло довольно много времени, прежде чем старик опять взялся за кружку, но теперь он выпил уже побольше. Передо мной на столе ничего не было; потому что, кроме стакана вина, я больше ничего не пью после ужина. Прошло опять сколько-то времени, на этот раз немного, и вдруг он заговорил со мной, похвалив погоду. Ведь мы сидели, хоть и за разными столиками, однако все же достаточно близко друг к другу, чтобы беседовать. Я тоже похвалил вечер; ибо и впрямь делалось не прохладнее, а даже, пожалуй, теплее; зеленая топь становилась все красивей, запах трав все сильнее, а воздух чище. Он заметил, что теперь весна начнет быстро набирать силу и что уже вряд ли следует опасаться серьезных заморозков, потом рассказал мне о строительстве дороги в Киринге и сообщил, что в горах пришлось взорвать немало скал; но дело это неотложное, потому что Кирингская дорога раньше переваливала через гору и на ней выбивались из сил и люди и животные. Затем он заговорил о залежах угля в Фуксберге; от них нынче мало толку здешним местам, поскольку тут пока еще в изобилии растет пихта, однако в отдаленном будущем значение Фуксберга должно необыкновенно возрасти. Упомянул также и о том, что долину в нижнем течении Люпфа необходимо защитить от ежегодных наводнений. Я отвечал односложно, поскольку мало что знал и понимал в тех вещах, о которых он говорил, и большей частью лишь внимательно слушал. За беседой он мало-помалу выпил кружку до дна, а заметив это, положил на столик несколько крейцеров в уплату за пиво. Вскоре он встал, вновь приподнял серый картуз, пожелал мне спокойной ночи и удалился. В свою очередь поднявшись со скамьи, я поклонился и долго смотрел ему вслед. Когда он встал, из дому вышла хозяйка, сделала книксен и пошла его проводить. Я же вновь уселся за свой пустой столик. Вероятно, хозяйка проводила его до можжевеловой изгороди за домом, где дорога начинает спускаться с холма; потом она поспешно вернулась и, убирая со столиков стакан и кружку, сказала: — Это он и был. — Кто? — спросил я. — Да господин Родерер, — ответила она. — Господин Родерер? — переспросил я. — Но ведь и меня зовут Родерер! — Ваше имя Родерер, сударь? — удивилась хозяйка. — Ну, значит, еще один Родерер, их, наверно, много есть на свете. У нас тут полным-полно людей по фамилии Майер, Бауэр или Шмид. — При чем тут Майер, Бауэр и Шмид! — воскликнул я. — Эти имена встречаешь на каждом шагу; другое дело Родерер! Да кто он такой, этот ваш господин Родерер? — Тот богач, — ответила она. — Тот самый, — подхватил я, — который собирается осушить болото на свои неправедные деньги? — Да, который валит камни в болото, — подтвердила она. — Позапрошлой осенью, когда у нас весь урожай градом побило, он подарил нам семена озимой ржи; с тех пор стал он частенько заходить сюда. В благодарность за семена мы берем пиво в той пивоварне, что он построил выше по реке, и сдается мне, заходит он к нам неспроста — хочет проверить, не разбавляем ли мы его пиво. Но, слава тебе господи, нам это без надобности! Выпьет одну-единственную кружку, не больше и не меньше, заплатит и идет себе. Бывает, заходит сюда что ни день, даже завел для себя особую граненую кружку с крышечкой. Потом садится в коляску — она ждет неподалеку — и едет через Люпфинг в свой замок Фирнберг. Когда тепло, он всегда сидит под яблоней, а когда холодно, вообще не приходит. Небось он и с вами заговорил, он со всеми заговаривает. — Да, он заговорил со мной. А, собственно, откуда взялся этот господин Родерер? — спросил я. — Приехал издалека, — отвечала хозяйка. — Не то из Голландии, не то из Испании. Привез с собой жену, сына и дочь и купил замок, и нанял лесника, и управляющего нанял, и пивовара, и садовника. Тут у нас сосед один погорел, так он ему ни гроша не дал, а когда тот строиться начал, так живо подоспел — продал ему стропила под кровлю, чтобы сбыть бревна, что давно лежали на заднем дворе замка. Часть их еще и по сей день там; да только в последнее время что-то давно пожаров нету. Хотели мы было величать его «господин барон», — так уж у нас заведено, — да он не велел. На горе сводит сосновый лес на доски, а внизу, где одна глина, копает канавы и сажает деревья, когда там разве что кувшинки да еще мать-и-мачеха расти могут. Одевается он не так, как знатные господа, ходит всегда в простом платье. Предлагает, чтобы в Люпфинге поместили всех больных и убогих в один дом, и обещает давать им похлебку и лекарства. В Киринге у него мельница ветряная есть — чуть не с церковь вышиной. Сына его здесь нету, поехал к англичанам машинному делу обучаться. Завтра будет еще теплее, чем нынче, так он наверняка заявится, вот вы и поговорите с ним, может, он купит у вас все эти картинки, на которых болото нарисовано, может, они ему на что и сгодятся. — Ладно, ладно, хозяюшка, — ответил я, — завтра утром, как рассветет, принесите мне наверх теплого молока и ломоть белого хлеба, а еще кусок я возьму с собой, потому что уйду на целый день. К вечеру поджарьте мне на обед курицу или утку. — Курицу нельзя, — возразила хозяйка, — они у нас все несутся. А уж уточку я вам выберу из нового выводка, и раз яблоки долежали до весны, то и яблочко в нее запеку. — Вот и хорошо, — сказал я, — а теперь я пойду спать. — Приятного сна, — ответила хозяйка и сделала книксен. Я поднялся по лестнице в свою каморку под крышей. А наверху подумал: «Не дай бог, чтобы этот богач Родерер — ну, насколько он богат, еще неизвестно — оказался вдруг еще одним Родерером из нашей родни, его любезный сынок моим кузеном, а его любезная дочка — моей кузиной! Тогда наше семейство разрослось бы так, что дальше некуда. Надо сказать об этом бабушке, она любит копаться в родословных». Наутро заря занялась на ясном безоблачном небе. Едва звезды успели поблекнуть, появилась моя заботливая хозяйка с теплым молоком и хлебом. Я был уже одет и быстро проглотил все, что предназначалось мне на завтрак. Ломоть хлеба, взятый про запас, я сунул в карман, еще раз взглянул на два наброска с натуры, сделанные мной накануне и висевшие пока на стене моей комнаты, повесил на плечо ящик с красками, взял большой зонт, длинную палку и двинулся в путь. Все необходимое я приготовил еще с вечера: краски, кисти и побольше чистой бумаги, ибо собирался писать болото на рассвете, болото при утреннем, дневном и вечернем освещении, и каждый день в одни и те же часы работать над каждым из этюдов столько, сколько позволит погода. Болото под дождем я решил писать из своего окна. О болоте в тумане я еще не думал. Как все-таки удачно, что мне пришло в голову сделать такое приспособление, благодаря которому я могу класть в мой ящик несколько непросохших набросков, не опасаясь смазать краски. День выдался такой жаркий, какие редко бывают весной. Работать пришлось очень быстро; часы летели как минуты, освещение то и дело менялось, вынуждая меня переходить с места на место в поисках наиболее удачного. Я бы умер от жажды, если бы люди, проезжавшие в телегах по насыпи, проложенной через болото, чтобы сваливать в нее камни, не дали мне напиться холодной родниковой воды из зеленого пузатого кувшина. Вода показалась мне необыкновенно вкусной. Когда день сменился вечером и я чистил и приводил в порядок свои принадлежности, готовя ящик на завтра, хозяйка принесла утку, а когда я уже сидел под яблоней, наслаждаясь теплым вечером и видом хорошо зажаренной утки, начиненной яблоками, появился господин Родерер в своем сером костюме и сером картузе, из-под которого выглядывали коротко подстриженные седые волосы. Я тотчас вскочил, чтобы поклониться первым и не попасть вновь в неловкое положение; поспешно сняв шляпу, я выжидающе смотрел на него. Он же, как и вчера, приподнял картуз в знак приветствия и направился ко мне. Я пригласил его за свой столик, и он сел на скамью напротив меня. Потом хозяйка принесла его кружку пива. Я принялся за утку, а он точно так же, как вчера, откинул крышечку, сдул в сторонку пену и только пригубил. Лишь спустя довольно много времени он отхлебнул несколько глотков. Разговор на этот раз завязался с большей легкостью. Он сообщил, что сегодня потрудился на славу, потому что в такой погожий весенний денек нужно всюду поспеть. В саду, на полях и лугах, в лесу и на пастбище, — везде найдется дело. Он сам весь день был на ногах, так что вечерний отдых ему вдвойне приятен. — У меня есть пивоварня, — продолжал он. — Пиво лучшей варки привозят оттуда мне на дом, где оно хранится в хороших погребах, по всем правилам; и все же пиво, которое здешние хозяева берут на моем же заводе, под этой яблоней кажется мне куда вкуснее, чем дома. Вечером, посмотрев, как идут дела на болоте, я люблю зайти сюда и выпить глоток-другой. Холм этот весь из песчаника, а потому погреб здесь великолепный и пиво сохраняет аромат. Кроме того, поднимаясь сюда, уже предвкушаешь удовольствие, да и обратный путь потом как-то намного приятнее. Я уж не говорю о том, что этот уединенный холм на краю болота со старой яблоней на вершине сам по себе чем-то очень привлекателен; ну да это не столь важно. — А для меня очень даже важно, — сказал я, — и поэтому я провожу все вечера тут, если только не холодно и дождь не льет. — Ну, это все еще переменится. Нам часто приходится отказываться от того, что казалось всего важнее. Вы сегодня трудились, не покладая рук; мои люди, видевшие вас нынче на болоте, рассказывали, что вы работали целый день и даже не обедали. — Вот мой обед, — показал я на утку. — Так я и думал, — ответил он. — Я позаботился о том, чтобы людей, работающих на болоте, почаще сменяли — во избежание лихорадки. Вы же проводите на болоте все время, а ведь тамошний воздух может вам повредить. — Ради цели, которую я себе поставил, приходится идти на риск, — ответил я. — Ну что ж, желаю вам наилучшим образом ее достигнуть, — ответил он. — Настойчивость обычно приводит к цели; только вот цели-то часто меняются. Так мы беседовали о том о сем, пока он не допил пиво и не встал, приподняв картуз и пожелав мне спокойной ночи. Потом снизу донесся стук колес отъезжающей коляски. Следующий день был таким же ясным. С рассветом я ушел на болото и весь день провел там. Но теперь я уже захватил с собой большую оплетенную флягу с водой, чтобы было чем утолить жажду. Правда, вода стала теплой, но это не беда. Я продолжал работать над этюдами в тех местах, где они были начаты, пока день не стал клониться к вечеру. И до самого вечера люди, занимавшиеся осушением болота, привозили камни и воз за возом сбрасывали их в вязкую топь, бесследно их поглощавшую. День был еще более жаркий, чем предыдущий. А вечером под яблоней вновь появился пожилой господин, и мы с ним вновь беседовали. Я собирался сделать множество эскизов, чтобы затем с их помощью приступить к большому полотну. Однажды, когда я сидел в одном из облюбованных мной уголков, — на лугу с твердой дерниной по краю болота, неподалеку от проселочной дороги, ведущей в Фирнберг, — и, укрывшись от солнца под зонтом, увлеченно работал, ко мне подошла целая компания. Я только тогда заметил, что кто-то стоит за моей спиной, когда случайно взглянул в сторону и увидел тени, отбрасываемые явно не мною и не моим зонтом. Я захлопнул крышку ящика, не желая, чтобы на мою работу смотрели, и, не вставая со складного стула, обернулся. За мной стояли четверо. Две барышни и два кавалера. Одна из барышень стояла как раз за моей спиной. У нее были темные волосы, прикрытые желтой соломенной шляпкой, карие глаза и свежий цвет лица. Молодой человек, стоявший рядом с ней, цветущий блондин, был весь в желтом: желтые нанковые панталоны, желтый нанковый жилет, желтый нанковый сюртук и желтая соломенная шляпа. Вторая пара стояла чуть поодаль — оба черноволосые, черноглазые и очень похожие друг на друга. Увидев этих четверых, я поднялся и повернулся спиной к мольберту, лицом к пришельцам. — Не слишком любезно с вашей стороны лишать нас возможности насладиться вашей прекрасной картиной, — сказала кареглазая барышня. — Эту картину, о которой еще нельзя сказать, прекрасна она или нет, вы уже успели увидеть без моего ведома, — ответил я. — Вы нас не заметили, — сказала она, — потому что были увлечены своим делом, и мы действительно немного понаблюдали за вашей работой. Вы на нас в обиде за это? — Да, — ответил я, — ибо вы не могли знать, согласен ли художник, чтобы за его работой наблюдали. Тут в разговор вмешался светловолосый молодой человек. — Эта дорога ведет из Киринга в Фирнберг, — сказал он, — и каждый, не имеющий причин опасаться преследования властей, может спокойно воспользоваться ею; поскольку мы относимся именно к этому разряду людей, то нам и не возбраняется ходить по этой дороге. А поскольку у нас есть глаза, нам не возбраняется и смотреть на дорогу, а также на все, что находится слева и справа от нее. — На то, что слева и справа находится, — конечно, — ответил я, — но не на того, кто неподалеку от дороги занимается делом: для этого нужно его согласие. — Но ведь вы могли закрыть свой ящик, заслышав наши шаги, — возразил молодой человек. — Я не слышал ваших шагов, и вы это прекрасно знаете, — ответил я. — Не надо ссориться, граф, — сказала кареглазая барышня, — мы, пожалуй, и впрямь поступили неучтиво, когда, очарованные волшебной игрой красок в тени зонта, остановились и немного понаблюдали за тем, как создается это волшебство. Нам нужно было бы сперва испросить разрешение у господина художника. — Вы правы, как всегда, прекрасная Сусанна, — ответил тот, кого она назвала графом, — я и надеюсь, что господин живописец не откажется приподнять крышку и открыть перед нами волшебство своих красок, если я учтиво попрошу его ради вас. — Под этой крышкой, — возразил я, — можно увидеть лишь хаос линий и пятен, имеющих смысл лишь для того, кто собирается работать над ними дальше и делать явным этот скрытый в них смысл. Потому-то я избегаю показывать их другим людям. — Все это правильно и справедливо, милостивый государь, — ответила кареглазая девица, — но я знаю, что в трактире «У Люпфа» есть у вас и готовые эскизы этих мест; будет ли нескромно с моей стороны, если я, любя здешнюю природу и живопись, не откажусь от надежды взглянуть на некоторые из них? — Нескромностью это назвать нельзя, — сказал я, — но только мои картины написаны не для показа. Быть может, я и покажу их кому-нибудь или даже подарю, быть может, навсегда оставлю их у себя, а может быть, и уничтожу. К тому же вещи, находящиеся в трактире «У Люпфа», — всего лишь эскизы, а не картины. Поэтому я не могу вам их показать. — Теперь вы сами видите, высокочтимая Сусанна, что с этим господином не договоришься, — сказал тот, кого назвали графом, — и нам придется, видимо, отказаться от мысли увидеть больше того, что мы уже видели. — Да, придется отказаться, — был ответ. Сказав это, Сусанна кивнула, я поклонился, остальные тоже откланялись, и обе пары пошли своей дорогой. Вскоре мимо меня проехала коляска в том же направлении, куда удалилась вся компания. В коляске, — очень красивой и запряженной парой великолепных гнедых, — никого не было. Когда она догнала их, все уселись в нее и поехали в сторону замка Фирнберг. Я же открыл крышку ящика, сел и работал до тех пор, пока не подошло время переходить на другое место. Потом я еще раз видел этих людей. Теперь, работая близ места нашей встречи, я, наученный опытом, соблюдал осторожность и время от времени поглядывал на дорогу. И однажды я увидел их. Прежде чем они приблизились, я закрыл крышку, поднялся и стал лицом к ним. Но они прошли мимо, и мы лишь обменялись поклонами. Сусанна пристально взглянула на меня своими огромными, полными огня глазами. Лишь когда они удалились, я мог спокойно продолжать работу. Спустя немного времени погода резко переменилась к худшему. Над болотом пронеслась гроза, за ней последовала череда холодных и дождливых дней. Дождь над болотом я писал из окна своей комнаты. Но потом потянулись пасмурные дни без дождя, и я решил приступить к той большой картине, которую собирался написать с уже накопившихся эскизов. Для этой цели я собрал и поставил мольберт, натянул на привезенный с собой подрамник большой холст, поставил все это на мольберт, а рядом пристроил ящик с красками. Чтобы я мог время от времени отходить от картины на нужное расстояние, хозяйка отперла дверь, ведущую из моей комнаты в соседнюю, и часто во время работы я входил в эту комнату и смотрел оттуда на свою картину.

The script ran 0.032 seconds.