Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Эрик-Эмманюэль Шмитт - Улисс из Багдада [2008]
Язык оригинала: FRA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_contemporary

Аннотация. «Меня зовут Саад Саад, что означает по-арабски - Надежда Надежда, а по-английски - Грустный Грустный» - так начинается «Улисс из Багдада» - новый роман Эрика-Эмманюэля Шмитта, одного из крупнейших представителей современной французской прозы. Герой романа, юноша по имени Саад Саад, хочет покинуть Багдад, город, где под бомбежками погибли его родные и невеста, и добраться до Европы, что для него означает свободу и будущее. Но как пересечь границы, если у тебя в кармане нет ни динара?! Как уцелеть при кораблекрушении, ускользнуть от наркоторговцев, устоять против завораживающего пения сирен, сбежать от циклопа-тюремщика, освободиться от колдовских чар сицилийской Калипсо. Так, постепенно, шаг за шагом разворачивается жестокая, трагичная и в то же время забавная одиссея беженца, одного из тех сотен тысяч, что были вынуждены покинуть родные места. Э.-Э. Шмитт - блистательный рассказчик - заставляет читателя завороженно следить за изгибами сюжета, напоминающего то странствия гомеровского героя, то сказки «Тысячи и одной ночи»; Шмитт - философ-гуманист - заставляет его задуматься над вопросом о том, чем на самом деле для человечества начала третьего тысячелетия являются границы.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

— Я убежден, что бесчестные люди строго держат слово, если предлагают тебе сделку. — Понимаю: у преступников слово — все. Потому что ничего другого у них и нет! — Точно. Поскольку они ничего не оформляют, их слово стоит всех подписей. — Хватит, сын, меня сейчас вырвет. Честный вор! Железное слово! Блатная романтика! Ради бога, прекрати! Эти гады используют чужое несчастье, чтобы набить себе карманы, и ты хочешь, чтобы я аплодировал? Он поморщился, разглядывая меня. — Выдержишь, сынок? — Да. — Точно? — Да. — Ты вот ухаживаешь за ногами, а руки ты свои видел? Заусеницы. Царапины. Они на двадцать лет старше тебя, сын. У тебя уже руки не такие, как мои. Ты помнишь мои руки, сын? — Очень красивые были руки, папа. — Признаться, я их не больно-то утруждал: листал книги, обнимал твою мать, гладил дочек… — Давал оплеухи сыну. — Один раз. — Два. Но я сам нарывался… — Знал бы ты, как я любил тебя, сын мой, и насколько эти две оплеухи я дал тебе из любви. Дальнейшее подтвердило нашу правоту — мою, потому что я в конце концов уехал, и отцовскую, потому что в уплату за перевоз они продержали меня на работе лишних шесть недель. Наконец мне сказали, что два перевозчика в следующее воскресенье отправятся к Северному морю. В то утро я явился на зады фабрики по производству печенья, в южном пригороде Неаполя. Трое рабочих, которых я знал, ибо вместе мы срезали не один километр кабеля, — один турок, один афганец и один албанец — ждали на месте. Мы кивнули друг другу. Появились другие неизвестные, в большинстве своем негры, увешанные фальшивыми часами — символом роскоши, в которой они скоро будут купаться, — каждый с котомкой или мешком, потому что по инструкциям нельзя было брать чемодан. Хотя все с трудом волочили ноги и лица у всех были осунувшимися, хотя никто ни с кем не разговаривал, один и тот же блеск радости горел у всех в глазах, и нас роднило одно и то же чувство избавления. Некоторые курили, с улыбкой глядя в небо, другие напевали, два совсем молодых негра хлопали в ладоши. Когда появился первый грузовичок, я заметил, что нас уже больше тридцати. Изнутри вышли трое мафиози и приказали нам идти в здание и сходить в туалет — важная предосторожность, чтобы не прерывать путешествие. Кстати, нам и так уже советовали накануне мало есть, чтобы в кишечнике было пусто. Мы покорно подчинились. Потом нас снова собрали во дворе и сказали лезть в машину. — Где второй грузовик? — возмутился албанец, объяснявшийся по-итальянски. — Все в задний отсек. Кто недоволен, возвращайся в свой сквот. Пробежал ропот, но никто больше не хотел протестовать. К чему? Если изначально мы бежали от своей страны, то теперь — от подпольного существования, от рабства, от зависимости от мафиози, от обращения, низводившего нас до уровня скота. Все полезли в фургон. Лучше в последний раз побыть скотиной и вырваться из стада… Мы жались друг к другу. В любом случае вариантов было два: либо ложиться штабелями и точно знать, что нижние задохнутся, либо вжиматься друг в друга вертикально, локтями к ребрам, плечами к лопаткам. К счастью, каждый, из уважения к себе и к спутникам, перед дорогой начистился, одежда не пахла потом и салом, тела не пахли грязью или мочой, и только от некоторых шел запах пряной, чесночной кухни. Все терпимо. Я думал, мне снится страшный сон, но мафиози подогнали палетту с двумя кубометрами коробок и стали грузить их за нами. — Нам и так места мало. Каждый бурчал на своем языке. Назревал бунт. Шофер тут же сгреб двух первых попавшихся нелегалов, вышвырнул их из машины и припечатал к земле. — Не нравится? Никуда не поедете. Недовольство разом стихло. Двое выброшенных встали, забормотали, что берут свои слова обратно, и попытались вскарабкаться назад. Но мафиози отодвинули их и стали снова ставить упаковки с печеньем, которые, как кирпичная стена, призваны были укрыть нас от полицейского досмотра. Когда два негра поняли, что их снимают с поездки, они принялись кричать, умолять, плакать, один из них сорвал кроссовки и вытащил из-под стельки еще пачку денег. Мафиози оставались непреклонны. Мы трусливо молчали. Мы уловили, что именно так, за счет выдворенных негров, они обеспечивали нашу покорность. Сдавленные в грузовичке, мы считали, что нам сильно повезло. — Чтобы вас не было слышно, не зовите меня, не стучите по обшивке, решайте свои проблемы молча! — проорал шофер. — Я рискую жизнью так же, как вы. Даже больше. Вы, если что, потеряете деньги и вернетесь по домам, а я окажусь за решеткой! Так что помалкивайте до конца. Если будете делать что надо, все будет нормально. Кто понял, переведите товарищам, в ваших интересах держаться заодно. Так что ни слова, ни жеста. И писайте в бутылки из-под воды, когда они освободятся. От вас шуму должно быть не больше, чем от печенья, ясно? Двери клацнули и заперли нас в полной темноте. Машина тронулась. Еще несколько метров мы слышали умоляющие крики двоих оставленных за бортом. А потом ничего. Садист-шофер, чтобы устроить пассажирам боевое крещение, поехал по разбитой дороге. К моему удивлению, несмотря на тряску, в едущем грузовике нетрудно было держаться стоя, настолько теснота придавливала нас друг к другу. Трудно было только дышать: несмотря на высокий рост, меня вдавило носом в какого-то нигерийского верзилу. Никто не протестовал. Раз уж с нами обращались как со скотом, мы считали делом чести вести себя как люди, не жаловаться, стараться не давить друг на друга. Словом, я никогда не видел такого проявления человеческого достоинства, как в этой унизительной ситуации. Нас предупредили, что путь долог, но я быстро осознал, что он невыносимо долог. Убедившись, что мафиози лишь частично держат данные обещания, я гадал, будут ли у нас остановки. — Как ты думаешь, у нас будут привалы? — прошептал я своему соседу. — Конечно. — Да? Шофер будет разбирать и снова собирать картонную стенку, чтобы мы смогли размять ноги? Что-то я не заметил в нем склонности к альтруизму. Пораженный этой идеей, мой сосед не ответил. К счастью, мы переговаривались на арабском, почти беззвучно, и наши сомнения не заразили остальных, а ведь они наверняка опасались того же. Как знать? Все мы молчали. Странное путешествие… Я вспоминаю эту поездку, как цепочку мучительных испытаний. Сначала жара. Потом голод. Потом желание помочиться: ему я сопротивлялся долго, но настал момент, когда, перетерпев спазмы в желудке, пересохшее горло, одеревеневший, соленый, раздувшийся язык, я почувствовал такое жжение в мочевом пузыре, что, даже когда я опорожнил его в бутылку, он все еще горел. Я думал, начнется вонь, ибо уронил крышку от бутылки, но за эти часы каждый из нас облегчился, и я уже настолько зачерствел, что не чувствовал запахов. В последние часы странствия все перепуталось. Мы перестали понимать, день ли стоит, ночь ли и сколько часов мы провели в пути. Не в состоянии спать стоя, я повторял Коран, те, что засыпали, тут же получали тычки от тех, кого они расплющивали на виражах или склонах. Грузовичок снова замедлил ход. Я услышал итальянскую речь. Из этого я с тоской заключил, что мы еще не покинули полуостров. Водитель выключил мотор. Кто-то воспрянул с надеждой. Шофер стал препираться с таможенниками. Те потребовали, чтобы он показал им груз. Шофер приоткрыл дверцы. — Сами видите, одно печенье. Он стал закрывать, и тут чей-то голос остановил его: — Погоди. Дай взглянуть. Устало вздохнув, шофер открыл дверцы пошире. До нас донеслось свежее дуновение ночи. Никто не двигался. — Мать честная, ну и вонь от твоего печенья! — вырвалось у таможенника. — Ну, я его тебе и не продаю, — возразил водитель. — Зато могу подарить. — Нет уж, слишком воняет. Что еще у тебя в грузовике? — Да, может, там завалялась какая-то дрянь в глубине, я спешил на погрузке, время поджимало. Да, не исключено, что там, в глубине, дохлая крыса. — Целая куча дохлых крыс, ты хочешь сказать. Убери коробки, я посмотрю. — Слушай, я опаздываю. Хозяин убьет меня, если я не доставлю груз вовремя. — Убери коробки. — Нет. — Ты отказываешься? — Да, я потеряю работу. Пока шло это препирательство таможенника и шофера, мы стояли затаив дыхание. Чья возьмет? Вдруг таможенник воскликнул: — Нет, такая вонь — это что-то невероятное! Энергичным жестом он сдвинул несколько коробок, тут же вся стена рухнула, и луч его фонарика уперся в нас. — Мать честная, да что же это? Шофер не ответил, потому что в тот момент он уже удирал со всех ног. Пограничник понял и поднял тревогу. Его коллеги прибежали к заду грузовика. Молча, опасливо они наставили на нас свои лампы. Наши лица внушали им страх. Я сам был испуган тем, как жутко выглядели мои соседи: дикие, всклокоченные, вымотанные, обезвоженные, голодные. — Нелегалы, — решил пограничник. С дальнего конца стоянки крикнули, что шоферу удалось сбежать. — Черт с ним, у нас главное. Что могла означать эта фраза? Что им важнее схватить нас, нелегальных беженцев, а не члена организованной банды, попирающей законы и грабящей нелегалов? Что лучше наложить руку на бедолаг, чем на мошенников, которые наживаются на их горе? Потом раздался хор удивленных выкриков. Их изумляло, что мы писали друг на друга, что кто-то какал в штаны, — можно подумать, они впервые столкнулись с физиологией человека, можно подумать, над ними самими она не властна, можно подумать, наши запахи отвратительнее их. Под их взглядами мне казалось, что я сам придумал дерьмо, — не притерпелся к нему, нет — изобрел дерьмо, нес за него ответственность, хуже того, вину! Доставив нас в участок, они сводили нас в душ, и мы вернули себе пристойный вид. Их восхищение, когда мы вернулись назад, наводило на мысль, что если я изобрел дерьмо, то они только что изобрели чистоту. Нет, это был не таможенный пункт, а какой-то кружок изобретателей! — Сын, не критикуй, они славные люди, они просто делают свою работу. — Да ты видел, как они ведут себя, папа? Они ждали увидеть в грузовике крыс и на самом деле видят крыс. Они как будто не верят, что мы — люди. — Они испугались. — Есть отчего испугаться — увидеть человека, у которого ничего больше нет! Нет, отец, они не жалеют, не сочувствуют, не ставят себя на мое место, они смотрят на меня сверху вниз. В их глазах я принадлежу к другой расе. Я нелегал, человек, которого не должно быть, у которого нет права быть. По сути, они правы: я стал недочеловеком, раз у меня меньше прав, чем у других, правда? — Не сердись, Саад. Они ведут себя лучше, с тех пор как вы здесь. — Ты прав. Они обращаются с нами по-доброму. Как с животными. — Ну что ты! — Папа, кто варвар? Тот, кого считают ниже себя, или тот, кто считает себя выше других? На следующее утро в спальном отсеке, куда нас поместили, один из охранников оставил на видном месте — наверняка специально для нас — итальянские газеты. Чтение заголовков, потом статей вызвало у меня острую вспышку ярости, так что бешенство душило меня. Пограничники — и им вторили журналисты — радовались, что перехватили наш грузовик, хвалились тем, что прекратили наше унизительное путешествие — тридцать человек, в их числе семь шестнадцатилетних подростков, были скучены на менее чем шести квадратных метрах. Они жалели, что упустили перевозчика, но не жалели ни о чем, что касалось нас, ибо наша судьба была предрешена: как бродячим собакам, нам был уготован приют — отстойник, кого-то из нас вернут хозяину — его стране, если таковая найдется. Никто не сознавал, что для нас нет худшей катастрофы, чем вернуться домой, никто не понимал, что нас лишили всех накоплений и всех сбережений семей, им не приходило в голову, что мы везем с собой надежды близких, нет, они думали, что выполняют долг, а не корежат тридцать жизней, губят тридцать семей, две-три сотни человек, рассчитывавших на нас. Ура! Тюремщики пили шампанское в кабинете начальства! Вчерашние герои поздравляли друг друга с отличной работой! Такого унижения я еще не испытывал. Несколько часов спустя, когда за мной пришли, чтобы вызвать меня на дознание, я еще не остыл. Едва войдя в кабинет и даже не взглянув на собеседника, я воскликнул по-английски: — Я хочу подать жалобу! — Простите? — Я заявляю жалобу на пограничников, которые прервали мою поездку. Вчера меня лишили водителя, мои деньги пропали, многомесячная работа пропала, уничтожены трехлетние усилия, в результате которых я добрался сюда. Человек в форме смотрел на меня изумленно. Встревоженный взгляд, розовые губы, крепко сжатые, как розовый бутон, — он казался молодым, насколько это позволяла должность. Военная форма сидела на нем тесно, ремень подчеркивал узкие бедра, он походил на подростка, одевшегося по-военному, а не на блестящего офицера, которым он наверняка был. Он заговорил — тоном серьезным, обдуманным, веским и решительным, что контрастировало с юношеской порывистостью тела. — Вот как? Вы удовлетворены тем, что вас перевозили унизительным образом, хуже, чем скот? Он говорил на жеманном английском языке итальянцев, на этом английском светских танцоров, на английском, словно надевшем корсет, чтоб талия стала тоньше, а задница — выпуклее, вертлявом в каждой фразе. Не дав сбить себя с толку, я продолжил атаку: — Меня не силой затолкали в этот грузовик, я сам это выбрал! Но если меня арестуют надолго и прервут мое путешествие, мне будет нанесен ущерб! Он рассмеялся, словно мои слова были какой-то театральной интермедией. Он пригласил меня сесть и сам устроился за компьютером, чтобы начать допрос. Я тут же остановил его: — Допрашивать меня бесполезно. — Вот как? — За последние годы я вынес уж не знаю сколько бесед вроде той, что вы собираетесь мне устроить, и это ничего не дало. Видимо, я неправильно отвечаю, раз передо мной все время захлопывают дверь. — Или отвечаете очень правильно, раз вас не выслали домой. Он улыбнулся мне. Я опустил глаза. Этот необычный чиновник казался мне умнее тех, кого я встречал до того. Хороший знак или плохой? — Как вас зовут? — Улисс. — Простите? — Улисс. А иногда я называюсь Никто. Но никто не зовет меня Никто. Впрочем, меня вообще никто не зовет. Он потер подбородок: — Так, понятно. Ваша страна? — Итака. — Ирак? — Нет, Итака. Все Улиссы родом оттуда. — Где это? — Место так и не нашли. Он тихонько засмеялся. Тогда я посмотрел ему прямо в глаза: — Не теряйте времени. Я не скажу вам ни имени своего, ни подданства. Я могу молчать месяцами, я уже это доказал. Вы ничего этим не добьетесь, я — тоже. Наверно, это и есть современная война, война без победителей и проигравших. Просто война. — Что еще? — Я не переношу допросов. Я поневоле думаю, что так обращаются с преступниками. — Кто докажет нам, что вы не преступник? — Я — случай, не предусмотренный законом, но не противозаконный. — Боюсь, что я слишком хорошо вас понимаю. Я поднял бровь — в его взгляде светилось сочувствие, глубокое, ощутимое, — и тут же, смутившись, он замолчал. Встав, он предложил мне сигарету, от которой я отказался, тогда он зажег ее для себя и с наслаждением затянулся. Видя, какое удовольствие он получает, я вспомнил Лейлу и чуть улыбнулся. После нескольких затяжек он обернулся ко мне: — Я люблю свою профессию, сэр, потому что мне нравится бороться с преступностью. Но когда я сталкиваюсь с вами, мне кажется, что я делаю не свое дело. Я не только теряю время, я теряю веру… да, веру в свой долг! Лицо его прояснилось, стало почти обаятельным. — Вы ведь не хотите, чтобы я потерял веру? Я дрожал. К чему он клонил? — Видите ли, синьор, пока границы существуют, их надо соблюдать и надо, чтобы их соблюдали другие. Но мы можем спросить себя, зачем они существуют. Хорошо ли они решают человеческие проблемы? Провести границу — единственный ли это способ сосуществования для людей? Удивляясь обороту, который приняла беседа, я все же ответил: — Пока что других нет. — Даже если это единственный способ, хорош ли он? История человечества — это история передвижения границ. Что такое прогресс, как не уменьшение количества границ? Тысячелетия назад границы пролегали у ворот каждой деревни. Тогда они были очень многочисленны, потом они раздвинулись и охватили племена, народности, народы, становясь все реже и гибче; они заключают позже группы населения в пространстве наций. Совсем недавно они переросли рамки наций — либо за счет федерализма, как в Соединенных Штатах, либо путем договора, как тот, что положил начало Европе. По логике вещей так и должно идти дальше. Моя профессия бессмысленна, у нее нет будущего. Границы исчезнут или распространятся на более обширные территории. — Каков же будет их предел? — Континент. — Останутся лишь природные границы — моря и земли? — Да. — И все же, чтобы существовать, людям нужно говорить «мы» — мы, американцы, мы, африканцы, мы, европейцы. — А может, попробовать говорить «мы, люди»? — спросил сам себя офицер. — Тогда это будет противопоставление животным. — Ну, тогда, чтобы включить и их, можно попробовать сказать «мы, живые»? — Вы большой мечтатель, господин офицер, вам надо сменить специальность: министерство юстиции подошло бы вам больше, чем министерство обороны. Он словно проснулся и неловко ухмыльнулся в смущении. Присев на стол, он наклонился ко мне: — В моих глазах вы не изгой. — Чепуха! Если я выпрыгну в окно, вы откроете стрельбу! От удивления он отшатнулся. — Вам пришла в голову эта мысль? — Что вы станете в меня стрелять? — Нет, выпрыгнуть в окно? — Да. Он повернул голову к оконному проему, находившемуся в двух метрах от стола. Я повторил: — Вы не ответили на мой вопрос. Вы станете стрелять в меня? Он снова повернулся ко мне, его брови округлились. — А вы как думаете? Мы долго всматривались друг в друга. Я осторожно произнес: — Думаю, нет. Он так же осторожно подтвердил: — Вы правы. Мы оба опустили веки. После некоторой паузы я снова заговорил: — Так примите меры: закройте окно. Он посмотрел на меня. Пауза. Почти не шевеля губами, он обронил: — Жарко. Я едва осмеливался понять сказанное. Мозг бешено работал. — Если бы я убежал, куда мне идти? — Понятия не имею. — Если бы вы были на моем месте? — Я бы перешел границу пешком, поднялся выше в горы. На альпийских пастбищах пограничников нет. — Нет? — Нет. Довольно глупо идти по дороге через пограничную заставу. Хотя зря я вам это говорю, это может повредить нашей работе… Но есть же логика: не дразните нас там, где мы стоим, обойдите стороной, идите туда, где нас нет. Правильно? Я с восторгом запоминал его намеки. Я улыбнулся. Он тоже. Потом он поднял глаза к потолку и глубоко вздохнул: — Что за жара! Просто сил нет! Он направился к окну, открыл его еще шире, потом выглянул наружу. — Странно: во дворе никого! — пробормотал он. Совершенно естественно он вернулся за письменный стол и, словно забыв про меня, углубился в чтение рапорта. Я колебался. Чтобы ободрить меня, он посмотрел на люстру и зевнул. Не мешкая более ни секунды, я прыгнул через подоконник и приземлился ниже этажом на асфальтовое покрытие двора. Я заметил ворота в конце стоянки машин и бросился бежать. Добежав до улицы, я все-таки оглянулся. Его силуэт был виден в оконном проеме: он мирно курил, терпеливо ожидая, пока я скроюсь, чтобы объявить тревогу. 13 Проснувшись в то утро, скрюченный в канаве между двумя полями, с мокрым от росы телом, я взглянул на небо и ясно понял все. Человек борется со страхом, но, несмотря на всеобщее заблуждение, это не страх смерти, ибо не каждому дано бояться смерти: у одного нет воображения, другой считает себя бессмертным, третий ждет за кончиной чудесных встреч. Единственное, чего боятся все, что движет всеми нашими помыслами, — мы боимся стать ничем. Ибо каждый человек испытал этот страх хотя бы на миг и осознал, что по сути ни одна из многочисленных характеристик ему не принадлежит, что сдвинь на йоту — и он родился бы в другом месте, выучил бы другой язык, получил иную веру, был воспитан в другой культуре, вскормлен в другой идеологии, с другими родителями, другими наставниками, другими образцами. Голова идет кругом! Я, нелегал, напоминаю им об этом. О пустоте. Об основополагающей случайности. Им всем. Потому они меня и ненавидят. Ибо я брожу в их городах, вселяюсь в их пустующие дома, берусь за работу, от которой они отказываются, и тем самым я говорю им, европейцам, что хочу быть на их месте, что хочу приобщиться к привилегиям, которые дала им слепая судьба. При виде меня они понимают, что им повезло, что они вытянули счастливый билет, что лезвие судьбы просвистело в микроне от их задницы, и память об этой первой и главной уязвимости парализует их. Ибо чтобы забыть пустоту, придать себе содержания, человек убеждает себя, что в силу неких глубинных, незыблемых причин принадлежит именно этому языку, нации, местности, расе, морали, истории, идеологии, религии. Но, как он ни гримируется, стоит ему задумываться о себе или встретить нелегального эмигранта, он каждый раз теряет иллюзии и обнаруживает пустоту: он мог не быть собой — итальянцем, христианином, кем-то еще… Он воплотил в себе набор характеристик, они придали ему плотность, но в глубине души он знает: его удел — только получить их и передать дальше. Он лишь песок, насыпанный в оболочку: сам по себе он ничто. Поднявшись, я стряхнул травинки, приставшие к рубашке, и решил не ждать, но действовать. Я перелез через загородку и попал на съезд с дороги — зону отдыха автомобилистов, угнездившуюся между бензоколонкой и мотелем. Твердо зная, что надо скрыться, пока меня не нашли полицейские, я стал изучать ситуацию. Уйти пешком в горы, следуя подсказкам пограничника, означало, что надо раздобыть карту и несколько дней идти пешком: меня могут с легкостью обнаружить. Нет ли иного способа? Сидя в кустах на пригорке, чуть выше паркинга, я растирал себе ступни, чтобы лучше думалось. — Помнишь, сынок, историю про Улисса и баранов? — Здравствуй, папа. Рад видеть тебя, но сейчас не до литературы. — Литература полезнее, чем ты думаешь. Как бы я увлек твою мать, если бы не читал ей стихов о любви? Если бы не выучился по книгам выражать свои чувства? Если бы не знал тысячи историй, которые можно нашептать ей в ухо? — Наплевать! Польза литературы для семейной жизни — тема чересчур экзотическая, сегодня она мне вообще ни к чему. — Сын, ты никогда не понимаешь своего отца. Упомянув притчу об Улиссе, я подсказывал тебе решение. — Что за притча? — Поздно. Ты убедил меня, что я тебе мешаю. — Папа, хватит ломаться! Расскажи мне эту историю. — Хитроумный Одиссей не знал, как выйти из пещеры, куда его заперли вместе с товарищами. Ибо ослепленный им Циклоп ощупывал каждого барана, когда стадо выходило из пещеры, проверяя, что ни один из пленников не уселся верхом. И потому Одиссей придумал связать по несколько баранов между собой и спрятать греков у них под брюхом. Таким образом Циклоп, оглаживавший овец по спинам, упустил Одиссея и его спутников. Внизу под нами, на стоянке, сквозь утренний туман раздавалось тонкое блеянье, в полузачехленном фургоне толпились овцы, по бокам было заткнуто несколько тюков сена. Водитель отошел в туалет. — Спасибо, папа, я понял! — Ну наконец-то, — вздохнул папа, растворяясь в облаках. Я скатился по склону к грузовику, не раздумывая залез под кабину и пополз между колесами. Оказавшись в центре, я прижался к колесным осям, уперся ногами и с помощью ремня плотно пристегнул тело к днищу машины, не полагаясь только на силу рук. Водитель вернулся и осмотрел свой груз. — Ну что, овечки? Все путем? Я слышал, как он возится прямо надо мной. Тяжело вздохнув, он спустился на землю. Я с тревогой ждал момента, когда он присядет на корточки и обнаружит меня, но он выкурил сигарету, раздавил окурок, влез в кабину и тронулся с места. Мысленно я поблагодарил отца за то, что он подсказал мне уловку Одиссея, иначе я бы довольствовался тем, что спрятался среди скота. Оставалось только надеяться, что грузовик точно едет в сторону Франции, а не на юг Италии. Поскольку со стоянки можно было выехать на обе стороны дороги, я не мог убедиться в этом заранее, а с места, где я теперь лежал, вжимаясь в железное днище, чтобы не оцарапать спину о шоссе, не видно было никаких дорожных знаков. Недолгое время мы ехали, потом он замедлил ход, и я услышал его разговор с пограничниками, — слов было не разобрать из-за шума мотора. Я не знал, можно ли радоваться: с одной стороны, это указывало, что он едет в правильном направлении, с другой — что, возможно, моей поездке пришел конец. О чем он с ними говорит? Пограничники приказали ему доехать до столба и выключить мотор. — Что? Вы просите нас посмотреть, что у вас в кузове? — Это же ваша работа, нет? — Да, но мы, пограничники, сами решаем, какую машину останавливать. — Обыщите меня, а то я теперь всего боюсь. — Что такое? Что случилось? — А ваши коллеги не рассказывали? Среди скотины, которую я вез, спрятались три нефа. И пошло-поехало! Они решили, что я с ними заодно. Задержание, дознание, угрозы, мать честная! Явились ко мне домой, стали обрабатывать родню, рыться в банковских счетах и убедились, что я честный старый дурак! Да я чуть не впал в хандру, теперь уж увольте! Так что теперь я чуть что — сам себе устраиваю обыск и требую, чтобы вы проверили все по новой. Двое пограничников перешагнули борт и нырнули в кучу животных, которые стали протестовать против такого вторжения. Они быстро все обыскали. — Валяй! Все в порядке. — Спасибо, ребятки. До скорого. Грузовик снова тронулся. Я едва смел надеяться, что мы пересекли границу. Грузовик прибавил скорость, еще более впечатляющую от того, что земля проносилась в нескольких сантиметрах от меня. Ежеминутно я ждал, что автомобиль наедет на камень, на труп животного, на какой-нибудь выпавший груз и все это разорвет мне спину. Туннели следовали один за другим, зловонные, душные, к судорогам в затекших конечностях прибавилось удушье. Сколько времени продлится это мучение? Я чувствовал, что долго не продержусь… Шофер тем временем выбрал путь без остановок и светофоров, видимо автостраду. Что делать? Вдруг он остановился, заплатил дорожный сбор и съехал на более извилистую дорогу, где встречались перекрестки. Я снова воспрянул духом. Спускались сумерки. Только бы какой-нибудь светофор на перекрестке горел подольше… Как только случай представился, я расстегнул ремень и отцепился от рамы грузовика. Он взял с места как раз в тот момент, когда я закончил свой маневр, упал на спину, но не успел откатиться в канаву. Грузовик проехал надо мной, открыв звездное небо. Я улыбался. Я спасен. Я на свободе. Я во Франции. Ночь сверкала огнями. Скатившись на дно канавы, я выл от радости, не в силах остановиться. В ходе этого рассказа я слишком часто жаловался на невезение — не повезло с рождением, не повезло с политической историей и трагедией войны, не повезло с шальными пулями и ракетами, словом, я так часто жаловался, что теперь просто обязан признать, что во Франции судьба проявила ко мне щедрость. Пройдя два дня пешком, мучимый голодом, я зашел в приграничную деревню попить воды из источника, и тут мое внимание привлекли странные лозунги: «За права незаконных иммигрантов», «Забастовка в церкви Св. Петра», «Голодаем ради смягчения несправедливых законов». У церкви из темного камня манифестанты в джинсах и майках выкрикивали лозунги, размахивали табличками и агитировали прохожих. Несмотря на мой посредственный французский, я быстро понял, что эти люди выступают против правительства, за легализацию группы иностранцев, которые заперлись в ризнице и добровольно обрекли себя на голод и жажду. Встав на паперти, активисты не пускали внутрь силы порядка, которые хотели выгнать иммигрантов не только из церкви, но и из Франции. Я стал искать, кто у них заводила, и заметил некоего Макса, высокого, длинноволосого, бородатого, жилистого парня лет тридцати, с серебряной серьгой в правом ухе. Когда силы порядка сдались и снова погрузились в машины, я бросился к нему и схватил его за руку: — Говоришь по-английски? — Немного. Без промедления, торопливо, почти бессвязно я пересказал ему свою историю. Он слушал меня, широко открыв глаза. Потом объявил — синтаксис был весьма условным, а лексика — шаткой, что займется мной. Предупредив некоторых из своих товарищей, он извинился, что так коверкает язык. Он не хотел учить его — английский, несмотря на кино и джаз, из-за иностранной политики США английский казался ему языком угнетателей. В тот вечер я ночевал на чердаке его дома, ниже были комнаты его пятерых детей. В последующие дни его жена Одиль откармливала меня — после итальянской интермедии я выглядел более худым, чем обычно. Я не буду много рассказывать об ассоциации, в которую входил Макс, потому что она существует и сейчас, спасая десятки таких, как я, и женщин, и детей. Успех их работы так же зависит от их осторожности и от мужества, ибо он и его коллеги ведут борьбу с законами собственной страны и защищают понятие справедливости, выходящее за рамки права, которое они считают дурным. Взятый ими под спасительное крыло, я набрался сил, заработал несколько евро и тут же послал их матери. Однажды Макс разбудил меня, широко улыбаясь. — Саад, бери вещи, я отвезу тебя в Эльзас, к доктору Шелькеру, мэру мертвецов. — Мэру мертвецов? — Это наш верный человек на севере, один из основателей нашей ассоциации. Он о тебе позаботится. Я не осмелился переспросить, чтобы не выглядеть дураком. Мэр мертвецов? И он обо мне позаботится? Что все это значит? Нет ли здесь подвоха? По спокойной благожелательности Макса я понял, что, видимо, заблуждаюсь. Я оставил эти мысли и решил по-прежнему верить в него. Впрочем, был ли у меня выбор? Мы проехали всю Францию, поднявшись на северо-восток. Может, оттого, что это была первая страна Европы, которую я проехал, прижавшись носом к стеклу, я все не мог поверить, что страна может быть такой зеленой, что земля — жирная, богатая, влажная, щедрая — подходит для самых различных посадок и тем более — что местность может вместить столько замков, колоколен, лесов. После нескольких часов пути я завидовал стадам, которые мы обгоняли, беззаботным коровам, пасущимся на коврах сочной травы, холеным верховым лошадям, тучным, безразличным баранам. Быть собакой на ферме в этом роскошном царстве и то мне казалось желанной долей. На дороге нам встречались машины, которых я никогда не видел, они были современнее, просторнее, чище, чем на Ближнем Востоке, новее, быстрее. Дорожное покрытие, в отличие от нашего, не портило шины, потому что было длинным, гладким, ровным, вычищенным, лишенным камней и рытвин, вдобавок изгороди везде ограничивали дорогу с обеих сторон. — Вся Франция такая? — спросил я. — Что значит — такая? — Роскошная, как владения тирана? Макс обернулся и посмотрел на меня серьезным взглядом: — Это собственность народа. Я быстро кивнул, желая, чтобы он лучше приглядывался к дороге, а не ко мне. Когда он снова превратился во внимательного водителя, я снова спросил: — Такой счастливый народ, значит, никогда не жалуется? Макс рассмеялся: — Все время жалуется. Я покачал головой, не в силах понять. Точеные, невероятно быстрые поезда пересекали время от времени сельский пейзаж. Самолеты скрещивали ватные шлейфы в бесконечности неба. Гигантские грузовики спокойно и слаженно шли друг за другом. — И так каждый день? — Как — так? — Столько людей на дорогах? — Сегодня еще спокойно. Я заподозрил Макса в том, что он надо мной насмехается. Ночь спустилась, и дальнейшее путешествие оказалось еще чудеснее. Съехав с автострады, Макс проезжал одно селение за другим, все были нарядные, ухоженные, о них заранее извещали и им предшествовали усаженные цветами круглые клумбы на перекрестках. Мне хотелось остановиться в каждом из них, задержать руки торговцев, спускающих железную штору на сверкающие витрины магазинов, впрыгнуть внутрь домов, залитых золотым светом, пройти сквозь занавески, чтобы стать сыном той семьи, братом той женщины, сесть во главе того обильного стола, заменить мужчину, закрывающего ставни, чтобы потом вернуться к книгам, вернуться к задумчивой женщине, сидящей в пурпурном кресле возле букета цветов. Макс останавливался в трех деревнях, чтобы тайно вручить членам ассоциации документы. Каждый раз он оставлял меня на центральной площади и исчезал. Воспользовавшись этим, я нюхал воздух и смотрел по сторонам. В третьем городке, когда я ополаскивал руки в фонтане, сложенном из песчаника, папа устроился рядом со мной и восхищенно свистнул: — Свобода, равенство, братство! Ты видел, сын? — Мм? О чем ты? — Свобода, равенство, братство. — Это песня? — Нет, с сегодняшнего утра я читаю эти слова повсюду: на фасадах, на фронтонах, на памятниках, на статуях. Ясное дело, это всего лишь лозунг, согласен, но люди, которые его объявили, не могут быть плохими. — Они перебарщивают. Это как человек, который на базаре кричит, что продает самые красивые и самые дешевые ткани: он кричит громко, потому что врет. — Конституция республики не имеет ничего общего с базарными привычками, сын, ты заблуждаешься! — А разве не под тем же девизом французы строили свою колониальную систему? — В Алжире, в Марокко, в Сенегале, в Азии? Возможно, ты и прав. — Так что «свобода, равенство, братство», видимо, означают: «Мы вольны вас захватывать, все равны, но кое-кто равнее других, вы нам братья, когда надо идти на войну». — Ох, мне кажется, ты слишком мрачен. — Ложь кроется в третьем понятии — «братство». Чтобы создать содружество братьев, надо решить, кто в него войдет. Очертив круг солидарных существ, которые станут помогать друг другу, несмотря ни на что, надо обозначить и тех, кто останется в стороне и не будет включен в их группу. Словом, надо прочертить границы. Как только ты говоришь «братство», ты противоречишь равенству, два понятия взаимно уничтожаются! Мы все время возвращаемся к одному и тому же: к границе. Не бывает человеческого общества без контура границ. Папа сокрушенно вздохнул и подытожил: — Человеку не следовало переходить на оседлый образ жизни, ему надо было остаться кочевником, тогда границ и не было бы. — Нет, папа, между кочевыми народами столько же войн, сколько между оседлыми. — Тогда откуда возникают войны? — Причина конфликтов — это «мы»: «мы» одного сообщества против другого, если это «мы» отражает определенные признаки и оправдывает агрессию против людей с другими признаками. — А ты-то что, никогда не произносишь слово «мы»? — Произношу, но я не хочу говорить «мы» про неизвестно кого. Ты, папа, когда восклицаешь «мы», то думаешь о народе Ирака, когда я шепчу «мы», то думаю про мою семью. По-моему, я обязан многим своей семье, а не Ираку. Я признаю долги, но не хочу ошибиться с кредитором. Что мне дала моя страна? Трагедию прошлого, хаос настоящего и сомнительность будущего. Спасибо. Я понял, я ничего от нее не жду, ничем ей не обязан. Зато я обязан близким. — Так ты теперь не иракец? — Я пытаюсь не быть им. — Узкое же у тебя представление о своих корнях! — А у тебя было такое широкое, что оно тебя погубило. — Словом, ты мечтаешь стать космополитом? — Нет, я не мечтаю стать космополитом, я хочу, чтобы мир стал космополитичным. Я мечтаю о том, чтобы «мы», которое я однажды произнесу, означало сообщество умных людей, стремящихся к миру. — Всемирное правительство? — Тише, Макс идет! Вернувшись, Макс направил свою машину в лес. И тогда я стал бороться с инстинктивным страхом. Чернильная темнота делала деревья опасными, они были такими высокими, что я чувствовал себя ребенком из сказки. Фары сполохами освещали канавы, кусты, оттуда выскакивали звери с испуганными глазами. Снаружи несся вой, пронзительный стон. Он остановился, и шины заскрипели о гравий. Он просигналил. Через несколько секунд перед нами возник дом. Владелец, только что включивший наружные фонари, виднелся силуэтом перед дверью. — Привет, Шелькер, это Макс! — выкрикнул мой спутник. Хозяин раскрыл объятия, друзья обнялись. Макс представил меня доктору Шелькеру: — Это Саад Саад, он из Ирака, позаботься о нем. — Здравствуйте, Саад Саад. Можно мне называть вас просто Саад? Оба рассмеялись. Я — нет, меня била дрожь. Макс с сочувствием посмотрел на меня: — Саад так утомил свои глаза во время путешествия, что должен их закрыть. Он падает от усталости. Он был прав, я спал на ходу. Макс отвел меня в комнату, доктор Шелькер тем временем выкладывал на поднос еду, чтобы я мог подкрепиться. — Если захотите, ради бога, ешьте в постели, — сказал он, принеся мне поднос. — Приятного отдыха. Они оставили меня одного на втором этаже и сели выпивать на кухне. Хотя их голоса доносились ко мне наверх, они говорили так быстро, что я ничего не понимал. Впрочем, едва я выскреб последнюю крупицу еды из тарелки и поднес палец ко рту, как заснул. С доктором Шелькером я познакомился только назавтра. Макс не стал меня будить и на рассвете отправился в обратный путь. Я попросил врача простить мне давешнее отупение. Пожав плечами, он спросил: — Вам наверное чай, а не кофе? — Да, спасибо. Я порадовался, что хозяин не заставляет меня — восточного человека — поглощать ту терпкую жидкость, от которой европейцы без ума. Вынужденный пить кофе во время итальянских скитаний, я так и не смог его полюбить, и только вежливость не позволяла мне выплюнуть его. — Вы сильно сластите, кажется? — Меня удивляет, насколько мало сластят свои напитки европейцы. — К счастью! Они и так поглощают достаточно сахара с алкоголем и вином. Кстати, как вы себя чувствуете? Я спрашиваю вас как врач. — Я никогда не задавался этим вопросом. Он задумчиво улыбнулся: — Давайте-ка выйдем. Шелькер одолжил мне пальто, шарф, сапоги, и мы вышли за порог. Окрестности совершенно не походили на то, что я видел — или, скорее, не видел — накануне. Вокруг дома, за низкой изгородью, окружающей его, уходили в бесконечность поля могил. Мы вошли на ближайшую лужайку белых крестов. В целом все выглядело нарядно, симметрично, ухоженно, источало мощную гармонию. Да, здесь воистину, в соответствии с официальной формулой, мертвецы покоились с миром, я это отчетливо почувствовал. Порядок и размеренность утверждали равенство перед смертью. Никто из умерших не стоил дороже других на этом военном кладбище, никто не был на голову выше, сильнее, богаче, старше по званию. — В этой местности, — объяснил Шелькер, — между тысяча девятьсот четырнадцатым и тысяча девятьсот восемнадцатым годом, во время Первой мировой войны, упало двадцать шесть миллионов снарядов. То есть шесть снарядов на один квадратный метр. Этот шквал железа и огня означал семьсот тысяч мертвых. И это не считая уничтоженных поселков, которые никогда не были отстроены, и неразорвавшихся снарядов, которые до сих пор находятся в земле. Большинство людей, похороненных здесь, были молоды, полны сил, и я невольно думаю сегодня, что именно поэтому трава так зелена, как будто растительный мир черпает энергию из сильных тел, лежащих внизу. Я смотрел на армию крестов — ровных, опрятных, выстроившихся по ранжиру, и думал о том, что солдаты, даже умерев, стоят в вечности по стойке смирно. Шелькер снова заговорил глубоким голосом: — Я живу в селе, где есть одна живая душа — моя, но я не чувствую себя одиноко, потому что все они рядом, вокруг меня — живые существа. Они были бойкими, шумными, крепкими, храбрыми. Послушайте, Саад, вслушайтесь в это молчание, вы почерпнете в нем новую силу. — Почему Макс сказал, что вы — «мэр мертвецов»? — Потому что я и есть мэр мертвецов. Здесь, в кантоне Шарни-на-Мезе, до войны проживало почти три тысячи человек, в большинстве своем крестьяне, которые населяли девять деревень. Изгнанные со своей земли начавшейся битвой, они так и не вернулись. С тысяча девятьсот девятнадцатого года закон признал за каждым из девяти сел, погибших за Францию, право на муниципальное собрание и председателя, обязанности которого примерно те же, что и у мэра. Затем последовало возведение часовни, памятника павшим, где высечены имена юношей, погибших за Францию. Я посвятил свою жизнь этим людям. — Им это приятно? — Они не жалуются. — Как они вас выбрали? — Я был избран мэром по результатам голосования призраков. Потому что в моем селе нет живых избирателей. В моей коммуне книга учета актов гражданского состояния, которую я веду, за последние сто лет не отметила ни одного новорожденного. — А как голосуют мертвые? — Префект департамента Меза назначает меня во время муниципальных выборов. Доктор Шелькер прищурил задумчивые глаза, глядя на гектары крестов, венчающих могилы тысяч павших. — Я сторожу их юность. Я забочусь о том, чтобы в вечности они остались молодыми мертвецами. Представьте себе, что их памятники потрескались бы или даже рухнули. Для них это будет унижением, как будто их забыли, и моя небрежность сделает их подвиг бессмысленным. В оставшееся время я лечу живых в ближайшей больнице. Вдруг он взглянул мне в лицо — с вниманием и симпатией. — Ну что, мой юный друг, я должен отвезти вас на север, чтобы вы попали на судно, идущее в Англию? — Я был бы вам очень признателен, месье. — Я сделаю все, чтобы отвести вас как можно скорее. — Вы оптимист? — В том, что касается вас, — да. Относительно будущего мира — нет. Проблема людей в том, что они умеют договариваться только тогда, когда объединяются против других. Их сплачивает враг. Если судить по внешним признакам, можно подумать, что членов одной группы сплачивают между собой общий язык, общая культура, история, ценности. На самом деле ни одна позитивная связь не бывает достаточно крепкой, чтобы сплотить людей. Для того чтобы их сблизить, нужен общий враг. Посмотрите-ка вокруг. В девятнадцатом веке люди придумывают нации, и врагом становится нация иностранная, результат — война наций. После нескольких войн и тысяч погибших в двадцатом веке решают покончить с нациями, результат — создана Европа. Но для того чтобы Евросоюз существовал, чтобы люди осознали, что он существует, надо запретить другим туда приезжать. Вот такая глупая игра: все время нужно кого-то исключать. Он осторожно сорвал одуванчик и поднес его к носу. — Одно тысячелетие за другим землю населяют одни мигранты, и завтра мы будем мигрировать еще больше. Будут мигранты политические, мигранты экономические, мигранты климатические. Но люди — это бабочки, возомнившие себя цветами: как только они где-нибудь обосновываются, они забывают, что у них нет корней, они принимают собственные крылья за лепестки, придумывают себе иную генеалогию, отличную от блуждающей гусеницы и летающего зверя. Осторожно дунув, он пустил парашютики зерен по ветру. — Почему вы мне помогаете, доктор Шелькер? — Гуманизм миру либо по плечу, либо нет. Настоящий гуманист не признаёт границ. На этих словах он щелкнул каблуками, бросил мне связку ключей и объявил, что уезжает работать в больницу. Я смотрел вслед его машине, пока она не исчезла, став крошечной точкой на вершине холма. — Вот видишь, Саад, плоть от плоти моей, кровь от крови моей, вот они, французы, они считают, что рассуждают сухо и рационально, а на самом деле их захлестывают чувства. И все же люди, которые так заботятся о своих усопших, вряд ли полностью равнодушны к живым, правда? Сын, прекрасна страна, способная назначить мэра, чтобы управлять усопшими. Тебе не хотелось бы остаться во Франции? Я высоко ценю такой уровень цивилизации, далекий от варварства. Я бы с удовольствием здесь прижился, а ты? — Англия, папа, Англия. — Но почему? — Там больше работы. — Тебе не нужно много работы, главное — найти одну. — Нечего об этом говорить. Англия — моя мечта, сам не знаю почему. Наверно, Агата Кристи виновата. — Надо было прятать в подвале детективы Сименона, тогда бы ты остался тут. Так что, едем дальше, что ли? — Да. — Ладно. В конце концов, может, этот человек и не исключение… 14 Я снова стоял перед морем — Северным морем, и снова водная гладь отделяла меня от цели, и снова я думал, что плоскость воды, ложась линией обороны, надежнее всего укрывает землю, которая хочет быть неприступной. — Ты прав, сын. Стену, по крайней мере, можно перелезть. А тут… Тихое, тусклое, слабо колышущееся, грязновато-землистое, Северное море произвело на меня меньшее впечатление, чем Средиземное. Помнится, на школьной карте его ширина казалась совсем небольшой — синяя полоса отделяла Францию от Англии. А что если… — И не вздумай, сын! — Но… — Переплыть — это безумие! Спешу тебе сообщить, что эта странная лужа, Ла-Манш, с невинным видом глотает и переваривает в глубинах трупы простофиль вроде тебя, недооценивших дистанцию и риск. Впрочем, если бы достаточно было уметь плавать брассом или кролем, чтобы попасть в Англию, эта страна собрала бы у себя всех чемпионов по плаванию на всех соревнованиях в мире, а это далеко не так. Англичанин любит бултыхаться в воде не больше, чем пить ее. Остров алкоголиков, окруженный километрами соленой жидкости. Словом, не поддавайся. Никогда еще я не был одновременно так близок к цели и так уныл душой. Доктор Шелькер доставил меня к морю за несколько дней до отъезда, я слонялся между пляжем, грузовыми теплоходами высотой с дом и мокрой палаткой из полиэтилена, где служба помощи давала бедолагам вроде меня горячий суп или оказывала первую помощь. Встретив бесчисленных кандидатов на поездку — афганцев, пакистанцев, курдов, африканцев, которых роднили лишь усталость, пустой взгляд, струпья на худых и раненых телах, — я иными глазами взглянул и на себя самого. Я увидел себя таким, каким был: худосочным, вымотанным, непривлекательным. Очень быстро Полина, контакт доктора Шелькера, объяснила мне, что нам грозит: полиция избивает попавшихся нелегалов или отвозит на пятьдесят километров вглубь страны и оставляет без обуви посреди полей, они устраивают облавы в стихийных палаточных лагерях, обыски у частных лиц, которые укрывают таких, как мы, а для тех, кто хочет играть по правилам, — отдают приказ покинуть страну в срок до десяти дней. Мне следовало уехать быстро, иначе меня отправят в лионский или орлеанский центр задержания, то есть на сотни километров южнее, и мне придется все начинать сначала. Я сел на корточки и подобрал гальку. Я держал ее в руке, водил ее гладкой округлостью по ладони, прижимал ее вековую мудрость к саднящей коже — это почему-то доставляло мне тихое умиротворение. Выпрямившись и окинув взглядом пляж, я подумал, что сошел с ума. — Папа, ты видишь то, что я вижу? — Да, сын! — То же самое? — Да! — Ту же самую? — Да! Я тоже ее вижу! Если ты спятил, сынок, то мы спятили оба. По пляжу возле подъездной дорожки шла Лейла. Ее тело облегало мандариновое платье, подчеркивая контуры фигуры, она скорее не шла, а скользила по воздуху в водовороте легких тканей — фисташкового, золотого, крапчатого цвета, делавших ее похожей на статую на носу летящего по ветру корабля. В тот миг я подумал, что достиг конца пути. Дальше дороги нет. Все, я умер. Наверно, перегрелся на камнях. Остановка сердца. Инсульт. Что-нибудь такое расхожее, наверняка банальное для врачей, но сразившее меня раз и навсегда. — Сын, я угадываю твои мысли, но ты ошибаешься. Ты не умер. Умоляю, ущипни себя за руку. Я с силой ущипнул себя. Кожа отозвалась болезненным жжением, но я все еще сомневался. — Но можно ущипнуть себя и во сне, правда? Тогда почему нельзя после смерти? — Сын, ты не умер! Тогда я предположил, что достиг границ реальности, где пролегает грань между видимым и невидимым мирами. На этом северном пляже я пересек черту, отделявшую живых от усопших. — Значит, вот оно как? Я сейчас вхожу в твой мир, папа? — В царство усопших? — Да. Неужели я нашел тайную тропинку, которая ведет к вам? — Нет. — Тогда как получается, что я ее вижу? — Видишь ли ты ее так же, как видишь меня? — Нет, ты виден менее четко. Ты расплывчатый. Ты воздушный. Она как-то крепче на вид. — Тогда будь логичным, сын мой. Если ты видишь ее так же, как этот камень, с той же плотностью, значит, она шагает по тому же миру, что и ты. Саад, ты видишь ее — значит она жива. Плоть от плоти моей, кровь от крови моей, поторопись, пока она не испарилась. Да шевели же ты задницей! Марш бегом! Я едва не падая побежал к Лейле. Каждую секунду я ждал, что ее силуэт изменится, не сомневаясь, что введен в заблуждение каким-то удивительным сходством, что незнакомка, к которой я несся во весь опор, вскоре перестанет казаться Лейлой и превратится в незнакомую девушку, что какая-нибудь деталь позволит выявить ошибку. Когда оставалось несколько метров, она удивленно обернулась, ее лицо оказалось прямо перед моим лицом. И снова я узнал Лейлу. Я сделал шаг вперед. В те несколько секунд я все еще ждал, что ее черты, глаза, рот растают и станут чертами другой. Наконец я замер в нескольких сантиметрах от нее, а опровержения все не было. Я не мог поверить глазам: я столкнулся с полным двойником Лейлы, двойником поразительно похожим, испуганно смотревшим на меня, подняв брови домиком. Незнакомка боялась мужчины, который на нее налетел. Потом незнакомка выдохнула шепотом, не понимая, не веря себе: — Саад?.. И тогда я поверил, что незнакомка была Лейлой. Мы обвили друг друга руками, губы потянулись к губам, и, плача навзрыд, мы поцеловались, теряя дыхание. Несколько часов спустя, когда изумление от встречи прошло, Лейла поведала мне о том, что с ней случилось. Так же как ее родители, она избежала взрыва, хотя все вокруг были уверены, что они погибли. На самом деле Лейла, ее мать и отец в момент теракта были в гостях у тетки. Отец решил не опровергать слух о смерти и воспользоваться им, чтобы сбежать за границу, тем более что им пришлось оплакивать смерть четырех братьев. Думая обо мне, о нас, о нашем будущем, Лейла протестовала, отказывалась ехать. Однако в суматохе и горе отец не дал ей времени на раздумья. Той же ночью они на такси добрались до Сирии. В следующие дни они достигли Бейрута и начали хлопоты. Тем временем Лейла разыскала в Багдаде своего двоюродного брата Амина, с тем чтобы он предупредил меня о том, что она жива. — Он не сумел добраться до тебя? Я так и не узнала, смог ли он что-то сделать. Я вспомнил Амина, поджидавшего меня на улице возле дома в тот вечер, когда я возвращался после стажировки у исламистов, — взбудораженный, как акула, учуявшая запах крови… Мучась виной, поняв наконец ситуацию, я в двух словах объяснил Лейле, что Амин действительно пытался выполнить ее поручение, но речи мои его, должно быть, напугали, и он решил, что лучше ничего мне не говорить, во-первых, потому, что я того не стою, а во-вторых, чтобы не подвергать опасности сестру. Ее родители надеялись купить канадскую визу, но глупейшим образом погибли в горах. Лейла оказалась одна в Ливане, где напряжение между национальными группами снова нарастало. Отказавшись вернуться в Ирак, где она официально считалась погибшей, она решила попробовать счастья в Европе. Она решила, что я скорее всего погиб, и пустилась в путь. Сначала передвижение было для нее проще. Располагая семейными сбережениями, она приехала в Париж по туристической визе, поселилась в маленьком отеле, устроилась работать секретарем-переводчиком в ожидании легализации. Но деньги таяли, работа ограничивалась короткими, довольно дешевыми заказами, и оказалось, что в намеченный срок все осуществить не удастся. Она еще долго надеялась, что получит документы, а между тем прошли выборы и правые демагоги объявили, что причина всех бед во Франции — иммигранты, нелегалы, незарегистрированные работники. Так начался долгий путь на дно, приведший Лейлу сначала к работе по-черному, потом к работе за полцены, потом к нищете, комнатка для прислуги сменила сквот, бутерброды — благотворительные обеды. — Это было невыносимо, Саад. Я все время боялась. Соблюдение обычных мер предосторожности изматывало меня, не принося успокоения: выглядеть прилично, без декольте, без лишних накидок, избегать косых взглядов, всегда брать билет в метро или в автобусе, ибо любая ошибка могла обернуться полицейской проверкой, избегать электричек и пересадочных узлов, таких как Шатле-Ле-Аль, и потому дико долго, страшно долго добираться в обход к редким работодателям. Нигде мне не было покоя. Где присесть? Где спать без страха? Я, не совершившая никакого преступления, боялась полиции. Я работала без передышки, Саад, работала, чтобы выжить, старалась не привлекать внимания и главное — не заболеть. Наконец, все более напуганная и загнанная, она решила приехать сюда, на север, и бежать в Англию. — Теперь я даже не знаю, какой путь выбрать, подпольный или легальный, иду по всем сразу, и меня гонят отовсюду. Здесь так же плохо, я так же озираюсь по сторонам, я все время начеку: вот оно, мое дело, — быть начеку. — Поехали со мной в Англию, Лейла. — Куда бы ты ни шел, я с тобой. Она отвела меня в сквот, где жила. По дороге я рассказал ей про свои скитания, умолчав про сицилийский эпизод с участием Виттории, ибо считал ненужным вызывать у Лейлы запоздалую ревность. Затерянный в сельской глубинке вдали города и городских поселков, сквот состоял из зданий бывшей заводской администрации и квартир для рабочих, пустовавших после закрытия производства. Нелегальные иммигранты устроили там свою колонию в надежде, что удаленность обеспечит им относительное спокойствие. В доме, где жила Лейла, каждая комната была занята африканской семьей из пяти-семи человек. Лейла находилась в привилегированном положении, занимая в одиночестве крошечную каморку, и за это мыла места общего пользования на этаже, что было нелегким делом, ибо квартал был отключен от канализации, и ей приходилось носить вонючие ведра на середину поля. Коллективная кухня была устроена в коридоре из двух плиток и трех пластиковых тазов — изначально в этом блоке офисов кухня не предусматривалась. Душевая тоже. Единственная возможность помыться, вымыть посуду и постирать — это использовать поливочный шланг, присоединенный к уличной колонке и подвешенный для всех под темной лестничной клеткой. Иногда, если находился сообразительный африканец, удавалось подключиться к линии и на несколько минут получить свет. В доме что-то постоянно шумело, говорило, экзотически пахло. Распорядок дня у всех был разный — не совпадало ни время сна, ни время разговоров, ни время секса. Если кто-то жаловался, ответ был один: хочешь, чтобы было как дома — отправляйся к себе! — Вавилон! Опять Вавилон… — шепнула мне на ухо Лейла с нежной улыбкой. Несмотря на такую обстановку, мы с Лейлой провели чудесную ночь в ее закутке, на ложе из картонных коробок, ибо, решив вести себя так, как будто мы женаты, мы впервые остались наедине. Тела наши вернули себе то, что утратили, — молодость, нежность, наслаждение, веру в будущее. Мы были счастливы, как никогда, под звездами, которых даже не было видно в узкую форточку. Утром Лейла трепетала от счастья в моих объятиях. Я наконец-то чувствовал себя хозяином своей судьбы. Последующие дни мы прожили в мире и покое. Притом что были тысячи причин для грусти: беспрестанно лил дождь, полиция проводила облавы в районе порта, не хватало денег и еды, вонючий дом кишел тараканами, повсюду были отбросы, мы с Лейлой наслаждались счастьем в тихой гавани. Утром она уходила к вышивальщице, которая нанимала ее работать за несколько сантимов и хлебные корки, я искал случайные заработки, попутно подбирая варианты отплытия в Англию. Я подружился с Полиной, знакомой доктора Шелькера, рыжей женщиной с молочной кожей и характером живее и подвижнее листвы на ветру, которая жила в блочном доме, пахшем перегретым кофе, и помогала бездомным заполнять официальные бланки. Имея диплом медсестры, она еще и лечила, по мере своих слабых возможностей, тех, кто был совсем плох. Полина ценила меня, потому что, не создавая ей особых проблем, я брал на себя самые неприятные обязанности: помогал снять ботинки, неделями не слезавшие с ног, обмыть тело вокруг раны, когда стеснительный мусульманин не хотел раздеться перед женщиной. В обмен Полина давала мне советы, как выжить, как избежать полиции и приблизить возможный отъезд. Дочь пастора, она не верила в Бога, но верила в радушие. Несправедливость возмущала ее. — Особенно по отношению к вам, Саад, особенно несправедливость, которую испытываете вы, нелегальные иммигранты, — вашего горя никто не хочет замечать. Бедность — это многоэтажный дом. Наверху, на этаже для чистой публики, — безработные, обедневшие работники, лишившиеся работы в силу обстоятельств, и если сказать просто, к безработному относятся хорошо, ему сочувствуют, его бедность не сильно нам мешает, поскольку она временная. Дальше, этажом ниже, — честные бедняки: они работают, на жизнь не хватает, на них смотрят с жалостью, такому можно подсказать, чтобы не соглашался на невыгодную работу, но мы молчим, ибо он пусть и не деревенский дурачок, так дурачок общественный, мы постоянно радуемся тому, что умнее его. Ниже, на этажах без удобств, живут бедняки неприспособившиеся — бродяги, нищие, все, кто не сумел работать или жить вместе с людьми. Они не внушают нам страха, ибо по собственной воле исключают себя из системы и тем самым укрепляют ее. Но где-то в доме есть те, кто пугает, кто мешает жить, — это бедняки незаконные, нелегалы, подпольные иммигранты вроде тебя. Они селятся в подвалах, на лестничных клетках, во дворах. Это экономические мигранты, бегущие из стран, где, по их словам, нет работы. Во-первых, кто докажет? И как там выживают те, что остались? Может, эти приехали нас обокрасть? Они злоумышленники! И уж точно — нахлебники! Им, пиявкам, все нипочем — неравенство, бедность, ненастье, риск, незнание языка! Непонятно, как выживают при кораблекрушении… Моим современникам легче считать их везучими, а не активными, бесшабашными, а не смелыми. Такие, как ты, мешают, к ним поворачиваются спиной, предпочитают забыть, что они рядом, для них не ищут решений. Они сами выкарабкаются, чего им помогать? Им тут приходится туго — а дома ведь еще хуже? Иначе почему они не едут назад? Так что пусть помалкивают, чтобы их не было ни слышно, ни видно, как будто их вовсе нет… Пусть живут, только тихо, как мертвые. И это, дорогой мой Саад, худшее из оскорблений: оскорбление равнодушием. Все делают вид, что вас нет, словно вы не мерзнете в холод, не истекаете кровью, когда вас ранят. С этого и начинается варварство, Саад, когда человек не хочет видеть в другом себе подобного, когда назначают кого-то недочеловеком, когда людей разбирают по сортам и кого-то исключают из списка. Я всегда была за гуманность, за человечность против варварства. Пока будут люди «с правами» и люди «без прав», будет варварство. Я знаю, что, помогая вам, могу получить пять лет тюрьмы. И пусть. Так даже лучше! Пусть варвары посадят меня за решетку! Пусть заткнут мне глотку! Я выйду и все начну сначала! Цивилизация изменяет себе, назначая кого-то «чужим», «нехорошим», «нецивилизованным». Ни одна страна, достойная называться цивилизованной, не должна требовать вида на жительство. Не прекращая выдавать эти тирады, Полина сосредоточенно вскрывала гнойники или звонила мэру, чтобы сделать ему разнос из-за бездомных. Но однажды она подмигнула мне, шепотом приказала проверить, что за дверью никого и никто нас не слышит, и сунула мне в руку конверт. — Вот, Саад. Два билета на сегодня, на спектакль современного танца. — Спасибо. — Ты уже видел когда-нибудь современный танец? — На родине я танцевал на свадьбах. И еще я много танцевал в Каире. — Нет, я говорю о спектакле современного балета, поставленном одним из величайших хореографов современности. — Я не знаю. — Сегодня ты пойдешь туда. После спектакля пройдешь за кулисы и спросишь Хорхе, бразильца, он тоже иммигрант. Он член нашей организации. Он объяснит тебе, как, через несколько дней, когда закончится гастрольный тур, он переправит вас с Лейлой в Англию. — Правда? — Правда. Хотя я бы тебя с удовольствием оставила при себе, ты очень мне помогаешь. Никогда еще я не пробегал так быстро километры, отделявшие меня от сквота. Я рассказал все Лейле, мы смеялись и плакали вместе. Вечером мы отправились в просторный современный театр, где давали спектакль. Редко когда прекрасное зрелище доставляло мне столько горя. Видя этих людей — великолепных, свободных, раскованных, невесомых, грациозно владеющих своим телом, отринувших все цепи, кроме земного притяжения, — мы с Лейлой испытали потрясение. Мы поняли, что мы уже не такие, что никогда уже такими не будем, что мы выдохлись, состарились, устали, что мы забыли, как это — жить, двигаться и дышать просто из счастья жить, двигаться и дышать, что мы обретаем мимолетное воспоминание об этом только в любви. Сидя с открытым ртом, со слезами на глазах, мы чувствовали себя одновременно отчаявшимися и утешенными. За кулисами Хорхе, один из танцовщиков, сложенный как фавн, в его стоявших дыбом волосах необъяснимым образом сочетались темные и светлые пряди, впустил нас к себе, потом принял душ и подробно рассказал нам о предстоящих действиях. Мы вернулись в сквот после многочасовой ходьбы, ничего не соображая от усталости и восхищения, легли, слились в объятии, и, не в силах заснуть, до рассвета улыбались в потолок. К утру я, должно быть, задремал, потому что внезапно меня разбудила Лейла: — Бежим, Саад! Умоляю тебя! Убежим за поле. Я слышала звук мотора. — Думаешь, уходить? Постой, я выгляну в окно. Она собрала вещи. В несколько секунд я понял, что она права: на горизонте виднелись силуэты машин. — Уходим. Не мешкая, я схватил мешок, мы выскочили на лестницу и бесшумно скатились вниз. — Поднимем тревогу? — спросил я. — Да. Иди вперед. Я сама. Я выскочил на улицу, пробежал вдоль стены, закрывавшей меня от полицейских машин, и бросился в поле. Чтобы предупредить всех до единого, Лейле пришлось кричать, ибо в здании началась суматоха. Другие дома, ближе к дороге, уже захватывала полиция. Я бежал не оглядываясь, до потери дыхания, пока не оказался под защитой леса. — Только бы она скорее пришла, — говорил я себе, переводя дух. Я еще надеялся, но смутно уже понимал, что случилось. Лейла ускорила вмешательство полиции и отрезала себе путь к бегству. И все же я уговаривал себя, что это не так, прятался в канаве и, замирая от тревоги, ждал. Крики. Вопли. Африканцы пытались отбиться. Тут же раздались хлопки и взрывы. По-видимому, полицейские стали бросать гранаты со слезоточивым газом. Или поджигать комнаты. Стук дверей. Сирены. Визг колес. Шум моторов, сначала растущий, потом стихающий вдали. Лейла не пришла. Я понял. И все равно до полудня просидел в грязной траве. Потом вернулся в сквот, который, как я и предполагал, еще дымился после поджога. Вокруг не было ни души. Вечером я пришел к Полине, не в блочный дом, где было закрыто, но по ее домашнему адресу. Увидев меня в окно, она сделала знак идти к задней двери, через сад, незаметно. Вид у нее был измученный и тревожный. — Саад, ты уцелел! — Боюсь, что я один. — Я знаю, что Лейлу арестовали. Весь вечер она не отрывалась от телефона. Потом пришла сообщить мне правду — всклокоченная, с потухшим взглядом. — Лейла пыталась легализоваться, и потому с ней обойдутся еще суровее, чем с другими, — их пошлют в центр временного содержания. — Как! Что они с ней сделают? — С женщинами они решают быстро, потому что боятся, что те могут завести семью. — Что они с ней сделают? — Мужайся, Саад. — Что? — Через три дня ее вышлют в Ирак. Я рухнул на кафельный пол кухни. От голода ли, от жажды, от ужаса? Какая разница, у меня не было сил слушать продолжение. Полина приютила меня и прятала на чердаке до дня, условленного с Хорхе. Упрямая, властная, не давая мне возможности уклониться, она требовала, чтобы я в одиночку выполнил план, изначально рассчитанный на двоих. — В любом случае, — уточнила Полина, — теперь уже этот план распространяется только на одного человека. Стало слишком опасно. Политики и чиновники усиливают проверки. В вечер перед отъездом мне захотелось совершить долгое омовение, словно чтобы смыть с себя горести и разочарования, и я попросил разрешения подольше побыть в ванной. Я знал, что впереди много часов без питья, без еды, без туалета. Папа улучил момент после молитвы и душа и объявился прямо на кафельных плитках. — Плоть от плоти моей, кровь от крови моей, я вернулся. Я думал было, что ты счастливо достиг конца одиссеи, а тут… Ну почему в жизни все не так хорошо, как в книгах? У Гомера, например, под конец Улисс обнимает Пенелопу и… — Папа, отстань ты от меня со своим Гомером. Не морочь голову. — Сын, со мной ты можешь говорить как угодно, лучшего я не стою, но про великих гениев, пожалуйста, говори с уважением. — Одно я знаю точно: твой Гомер — слепец! — Это почему же? — Он слагал сказки, имевшие смысл, ибо своими выколотыми глазами видел мир не таким, каков он есть, но таким, как он его описывает. — Теперь я, сынок, не уверен, что понимаю тебя. — Понимаешь, папа, когда ты воскрешаешь передо мной свои любимые книги, все эти романы, которые кончаются счастливо или по справедливости, я понимаю, что писатели — шарлатаны. Они хотят всучить нам мир, выдав его за то, чем он не является, — за мир правильный, справедливый, честный. Сплошное надувательство! Романы надо прятать от детей, надо заклеймить чтение, книги делают жизнь еще глупее, ибо сначала убеждают, что она может быть прекрасной. Из-за них каждый раз, когда мы спотыкаемся на лестнице или наступаем в дерьмо, то есть почти все время, мы чувствуем свою вину. Мы упрекаем себя, что не добились положенной удачи. А это серьезно! — Ты ничего не понимаешь, Саад! Писатели рисуют мир не таким, каков он есть, а таким, каким могли бы сделать его люди. — Твой Улисс, возвращающий себе Пенелопу, и Пенелопа, по-прежнему любящая Улисса, — это фикция. — Да неужели? А то, что твоя Лейла осталась в живых, — тоже фикция? — Нет. Но нас разлучили. — Не бывает хороших сюжетов без разлуки. — Я хочу прожить жизнь, а не сюжет.

The script ran 0.015 seconds.