Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лесли Поулс Хартли - Посредник
Язык оригинала: BRI
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. «Прошлое - это другая страна: там все иначе». По прошествии полувека стареющий холостяк-джентльмен Лионель Колстон вспоминает о девятнадцати днях, которые он провел двенадцатилетним мальчиком в июле 1900 года у родных своего школьного приятеля в поместье Брэндем-Холл, куда приехал полным радужных надежд и откуда возвратился с душевной травмой, искалечившей всю его дальнейшую жизнь. Случайно обнаруженный дневник той далекой поры помогает герою восстановить и заново пережить приобретенный им тогда сладостный и горький опыт; фактически дневник - это и есть ткань повествования, однако с предуведомлением и послесловием, а также отступлениями, поправками, комментариями и самооценками взрослого человека, на половину столетия пережившего тогдашнего наивного и восторженного подростка. (из предисловия к книге В. Скороденко)

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

— Значит, завтра вы уезжаете? — Да, или в пятницу. — Ну, что ж, может, когда и доведется нам встретиться. — Наконец он преодолел разделявшую нас пропасть и несмело подал мне руку. Наверное, все еще сомневался — а вдруг я откажусь пожать ее? — До свидания, почтальон. — Прощайте, Тед. Я уже повернулся уйти, опечаленный расставанием, но вдруг явилась одна мысль. — Может, напоследок что-нибудь передать для вас? — Вы очень добры, — растрогался он. — И вправду хотите? — Да, в последний раз. От одного раза ничего не изменится, да и когда они встретятся, я буду уже далеко; к тому же хотелось как-то показать, что мы расстаемся друзьями. — Тогда, — сказал он, отступая на свой берег протекавшей между нами реки, — передайте, что завтра не годится, я уезжаю в Норидж, стало быть, в пятницу, в половине седьмого, все как обычно. Я обещал передать. Поднявшись на шлюз, я обернулся. Тед смотрел мне вслед. Он снял с головы старую мягкую шляпу и стал махать ею, потом другой рукой прикрыл глаза от солнца, а сам все махал и махал. Я тоже хотел помахать ему в ответ шапочкой, но почему-то не мог. Почему? Оказалось, что в одной руке у меня — купальный костюм, а в другой — полотенце. Вокруг шеи уздечкой болталась веревка. Я вдруг осознал, до чего мне неудобно — движения были скованными, шея вспотела. Пока мы разговаривали, я не замечал этой стесненности, да и Тед, наверное, тоже. Надо же, я совсем забыл, под каким предлогом выбрался сюда, и голову заняло нечто другое. Уздечка терла шею; помахивая сухим купальным костюмом, прогревшимся на солнце, я зашагал назад, через сверкающую дамбу. Каким дураком я бы сейчас выглядел в глазах Маркуса! ГЛАВА 20 На столе для чаепития лежало письмо от мамы. Команда освободить меня поступила. С души словно камень свалился, ибо я с воскресенья был неспокоен — только теперь понял, как сильно рассчитывал на это письмо. Дни после воскресенья принесли мне много радостей, казалось, я дышал полной грудью, но фундамент этого счастья был зыбким. От постоянного напряжения что-то в моем организме само по себе разрегулировалось, и вот, с появлением письма, все начало приходить в норму — за столом я болтал без умолку и ел за двоих. Но я не понесся стремглав в свою комнату, чтобы поскорее прочитать письмо: во-первых, знал по опыту, что душевный подъем неизбежно сменится подавленностью, и хотел отдалить приход этой минуты, во-вторых, страшила необходимость сообщить об отъезде миссис Модсли — пожалуй, самое неприятное из того, что осталось сделать в Брэндеме. Я не видел, чтобы кого-нибудь из отъезжающих гостей оплакивали, и мог бы сообразить, что и к моему отъезду миссис Модсли отнесется философски, но ведь в своих глазах я был центром вселенной, да и в ее, как мне казалось, тоже. Наконец я заперся у себя в комнате и вот что прочитал: «Мой дорогой сынок! Надеюсь, что ты не огорчился, не получив телеграмму, и что тебя не огорчит это письмо. Оба твои письма пришли с одной почтой — как странно, да? Минуту-другую мне пришлось разбираться, какое из них написано раньше. В первом ты умолял позволить тебе остаться еще на неделю, так счастливо тебе там живется — не представляешь, как я рада была узнать о твоих успехах в крикете и на концерте, меня прямо распирало от гордости: вот какой у меня сын! И вдруг во втором письме я читаю, что ты совсем не счастлив и не пошлю ли я телеграмму с просьбой к миссис Модсли отправить тебя домой. Сынок, милый, мне тягостно думать, что ты несчастен, и стоит ли говорить, что я безумно скучаю по тебе всегда, когда тебя нет рядом, а не только в день твоего рождения, но в этот день особенно. Поэтому утром, прежде чем взяться за дела, я пошла на почту отправить телеграмму. Но по дороге мне пришло в голову: а что, если мы оба торопимся? Ведь поспешишь — людей насмешишь, верно? Я вспомнила: всего за несколько часов до написания второго письма ты поведал мне, что еще никогда в жизни не был так счастлив; признаюсь честно, меня от этих слов немножко покоробило — все-таки я надеюсь, что и здесь, дома, тебе жилось счастливо. И я задумалась: что же такого за несколько часов могло случиться, чтобы настроение твое так резко изменилось? Подумала: а не преувеличиваешь ли ты, — все мы иногда склонны к преувеличениям, правда? — не делаешь ли, как говорится, из мухи слона? Ты пишешь, что тебе приходится выполнять всякие поручения и носить письма, и тебе это не нравится. Но раньше тебе такие поручения нравились, да и не всегда приходится делать лишь то, что нравится, правда, сынок? Миссис Модсли так добра к тебе, и с твоей стороны просто неблагодарно дуться на нее из-за какой-то пустячной просьбы. (Мама по вполне понятным причинам решила, что «они» в моем письме означает миссис Модсли.) Здесь у нас тоже жарко, и я часто волнуюсь за тебя, но ты все время пишешь, что радуешься жаре, особенно после того, как мисс Модсли подарила тебе летний костюм (я умираю от желания увидеть этот костюм и тебя в нем, дорогой сыночек, хотя и не уверена, что зеленый цвет для мальчика — самый подходящий). Дома ты частенько хаживал по четыре мили (помнишь, однажды ты прошел пешком всю дорогу до Фординбриджа и обратно?), и я уверена, что если относиться ко всему спокойно и не бегать — есть у тебя такая привычка, — а стало быть, не перегреваться без нужды, эти прогулки едва ли будут большой обузой. Ты пишешь: то, что тебя заставляют делать, может быть, плохо, но, сыночек мой, разве это возможно? Ты писал, что миссис Модсли регулярно посещает церковь, да и ее семья, и гости, что по утрам все молятся, наверняка такое встретишь не в каждом большом доме (да и в маленьком тоже), поэтому не представляю, чтобы она принуждала тебя поступать плохо — да и что может быть плохого в передаче письма? Но если ты покажешь ей, что не хочешь выполнить ее просьбу, это будет довольно плохо, хотя, разумеется, не очень плохо (все же с моей матушкой не соскучишься!). Уверена, что она не рассердится, а просто удивится — как странно ты воспитан! Тем не менее я знаю, что жара — вещь малоприятная (кстати, сынок, ты пишешь «нивозможная», а надо «невозможная», не помню, чтобы ты раньше делал такую ошибку), и нисколько не сомневаюсь, что если ты подойдешь к миссис Модсли и очень вежливо попросишь ее посылать с поручениями кого-то другого, она согласится. Ты не раз писал мне, что в доме двенадцать слуг: ей не составит труда послать одного из них. Но, видимо, ей и в голову не приходит, что эти поручения могут тебе не нравиться — надеюсь, что не приходит. Милый сынок, пожалуйста, не огорчайся и не сердись на меня, но мне кажется, что твой внезапный отъезд будет ошибкой. Они не поймут, в чем дело, и сочтут меня вздорной и сумасбродной мамашей — может, это и правда, сынок, но быть такой сейчас я не хочу. Из твоих писем я вижу, что в будущем эти люди могут стать твоими хорошими друзьями. Надеюсь, мои слова не покажутся тебе чрезмерно практичными, но ведь иногда приходится быть практичным, что поделаешь; твой отец никогда не любил бывать в обществе, и в этом, мне кажется, была его ошибка, а когда он умер, я совсем потеряла возможность с кем-то тебя знакомить. Я с удовольствием приглашу к нам в гости Маркуса, но не знаю, сумеем ли мы принять его должным образом — ведь он привык к шикарной жизни! Десять дней пробегут так быстро, что и не заметишь, поэтому, сыночек, давай оба наберемся терпения. Ко мне это относится в неменьшей степени, чем к тебе, — ведь я ужасно по тебе скучаю, и самым приятным в твоем бесценном письме были для меня слова о том, что ты с нетерпением ждешь встречи со мной. Но ведь человек не бывает счастлив постоянно, правда? Мы оба это знаем. Может, для нас с тобой оно и к лучшему. И у тебя, у твоей мамы случаются не только ясные, но и пасмурные денечки. Помню, совсем недавно ты переживал, потому что мальчишки дразнили тебя из-за какого-то слова, но скоро все забылось, и ты был снова счастлив. Уверена, пока это письмо будет идти, ты почувствуешь себя гораздо счастливее и даже удивишься: как ты мог написать такое письмо? До свидания, дорогой мой, любимый мой сыночек. Я еще напишу тебе ко дню рождения и пошлю небольшой подарок: настоящий подарок получишь, когда вернешься. Попробуй угадать, какой? Крепко тебя целую, ненаглядный мой Лео. Любящая тебя мама. P. S. Какое длинное получилось письмо! Но я решила, тебе будет интересно знать, что именно я чувствую. Поверь мне — уехать сейчас было бы ошибкой. Все, что с тобой сейчас происходит, пойдет тебе на пользу, сынок.» Дети больше взрослых приучены к тому, что их просьбы встречаются категорическим отказом, но относиться к отказу философски им труднее. Хотя письмо мамы было рассудительным и умеренным по тону, смысл его сводился к категорическому отказу, и оно не просто затуманило ясную картину, но абсолютно сбило меня с толку. Я в буквальном смысле слова не знал, что делать дальше, не знал даже, остаться ли в комнате или выйти из нее. Поделиться бы с кем-нибудь моими невзгодами... но я инстинктивно уничтожил эту мысль в зародыше. Делиться мне не с кем; замыкать на себя — такова моя роль. Я Башня молчания, в которую намертво замуровали тайну — нет, нет, она не умерла, она жива и трепетно бьется, эта тайна, чреватая смертью и трагедией. Так мне, по крайней мере, казалось. Мамино письмо отрезало пути к отступлению, и мысль о роковых последствиях снова заняла мое воображение, ибо других последствий я просто не видел. Вскоре я вышел из комнаты — не мог усидеть в четырех стенах. Надеясь и страшась, что кого-нибудь встречу, я стал бродить по задворкам дома, прошел мимо прачечной, маслодельни, еще каких-то домишек, где шла своя спокойная, будничная работа, и понемногу успокоился, даже заглянул на мусорную свалку, хотя и без обычного радостного чувства. Я пытался приспособиться к моему новому положению, свыкнуться с ним, как свыкаешься с новым костюмом, — и не мог. Мимо прошли несколько служанок и улыбнулись. Как они могут заниматься своими делами с такой обыденностью, словно ничего не произошло, неужели не чувствуют нависшей катастрофы? Потом я пошел к парадной части дома, пошел украдкой, прячась за кустарником и деревьями, и наконец услышал с лужайки звуки игры в крокет и чьи-то голоса. А вдруг Мариан уже вернулась? Если у меня и была цель, так это не оставаться с Мариан наедине. Я смутно сознавал, что скалой, о которую разбился мой корабль, была именно она. Пожалуй, Теда я испугался больше, но она ранила меня больнее; я примерно знал, чего можно ждать от мужчин, как и от мальчишек, — уж во всяком случае, не нежной любви. Школьники чувствуют друг друга гораздо лучше, чем взрослые, потому что их внутренний облик не прячется за вуалью из хороших манер: выражаются они грубо, не строят далеко идущих планов (в отличие от мужчин), чтобы утвердить себя в обществе, довольствуются малыми выгодами и предпочитают быстрые прибыли. И Тед походил на такого мальчишку: только что сердился, а через минуту уже в хорошем настроении. Мне так до конца и казалось, что ему до меня не больше дела, чем людям, расталкивающим друг друга локтями в толпе, и я был готов принять его на этих условиях; верно, я идеализировал его и себя в нем, но слепого доверия к нему не испытывал. А вот Мариан я доверял полностью и безоговорочно. Защитной реакции на нее у меня не было. Она стала моей доброй феей, крестной матерью из сказки. Она творила волшебство, словно фея, делала добро, словно мать. Я не мог себе представить, что она отвернется от меня — сказочная добрая фея не может так поступить со своим избранником, это невозможно! И все же она отвернулась от меня, как, кстати, и моя родная мать, — еще одно предательство. Правда, была разница: мама не знала, что предает меня, а Мариан знала. Поэтому буду держаться от нее подальше. Я знал, что долго на такой политике не протянешь, и встречи не избежать — все-таки нужно передать послание Теда. Я почти решил, как обойдусь с этим посланием, хотя знал, что для этого потребуется мужество, какого я еще не проявлял в Брэндем-Холле. Только бы не сдрейфить в критическую минуту. Мое решение естественно проистекало из того, что я видел себя стержнем возникшего положения: я, и только я, могу вывести эту машину из строя, а коль скоро сломается машина, положение выправится. В одном я был уверен твердо — никаких писем больше передавать не буду. Наша первая встреча прошла гладко. Мариан появилась за ужином, привезла с собой двух гостей; стол снова раздвинули, разговор шел общий; она как ни в чем не бывало улыбалась мне и поддразнивала с другой стороны стола. Потом мы с Маркусом ушли спать. На следующее утро, в четверг, к завтраку вышла миссис Модсли. Она тепло поздоровалась со мной — нет, не тепло, теплота не была ей свойственна, а как бы подольщаясь и в полной мере воздавая должное гостю, который, к огромному сожалению, был оставлен без внимания. Я изучающе глядел на нее, стараясь рассмотреть симптомы истерии, но таковых не обнаружил. Она была чуть бледнее обычного, но бледность заливала ее лицо и раньше. Как всегда, взгляд ее не блуждал, а пригвождал, ни одного движения она не делала просто так. Воздух над столом сразу сгустился: я снова дрожал, как бы не сделать неловкий жест, не разлить что-нибудь, не привлечь к себе лишнего внимания. За три дня я уже привык, что день начинается расслабленно-лениво, а тут после завтрака ее голос, сразу заставивший другие голоса умолкнуть, зловеще провозгласил: — Итак, сегодня... Когда мы с Маркусом выходили из комнаты, он озорно шепнул мне на ухо: «Страхулители вернулись», и я захихикал, но не из-за самой шутки, а из-за коварства Маркуса. Уже собрался что-то ответить, как вдруг за нашими спинами раздалось: — Маркус, я хочу ненадолго похитить у тебя Лео. И не успел я опомниться, как шел следом за Мариан. Куда именно она меня повела — не помню, но разговаривали мы в помещении, и на дверь я не косился: знал, что никто не войдет. Она спросила, как я обходился без нее, и я ответил вроде бы ни к чему не обязывающей и безобидной фразой: — Очень хорошо, спасибо. Но Мариан это не понравилось, потому что она сказала: — Таких бессердечных слов я от тебя еще не слышала. У меня и в мыслях не было ничего плохого, и ни один мужчина не принял бы мои слова за бессердечные, но на меня тут же накатило раскаяние, сразу захотелось ее умилостивить. На ней было новое платье: я знал все ее туалеты и заметил обнову. — Хорошо провели время в городе? — спросил я. — Нет. Меня приглашали поужинать в ресторане, но настроение у меня было не салонное, а похоронное. Я прямо извелась, так скучала по Брэндему. А ты скучал по мне? Я задумался, как ответить, чтобы не попасться во второй раз, но она прервала мои мысли: — Если нет, говорить «да» необязательно. На лице ее появилась улыбка, и я выдавил из себя лживое: — Конечно, скучал. И тут же едва не поверил сам себе, мелькнуло: жаль, что это неправда. Она со вздохом произнесла: — Наверное, ты меня считаешь старой каргой и занудой — все время тебя поучаю, браню, да? Но я совсем не такая, честное слово — я добрая и веселая девушка. Как это прикажете понимать? Она просила у меня прощения подобно Теду? Лишь однажды я слышал, как она извинялась — ну, если не считать мелочей, когда наступаешь кому-то на ногу. Больше она ни словом не обмолвилась о нашей ссоре, видимо, считала, что обсуждать тут нечего. — Ты проводил все время с Маркусом? — спросила она. — Вот уж, наверное, пошкодили? — Вовсе нет, — тоном праведника ответил я. — Мы разговаривали по-французски. — По-французски? — удивилась она. — Я и не знала, что ко всем твоим достоинствам ты еще и по-французски говоришь! Сколько ты всего умеешь — петь, играть в крикет, говорить по-французски! Ее прекрасные глаза внимательно глянули на меня, стараясь выявить слабинку, и засекли ее. Но я был настороже и только сказал: — У Маркуса с французским куда лучше, чем у меня. Он неправильные глаголы знает. — Вот именно, что неправильные, — подхватила Мариан. — В общем, время ты провел неплохо? — Неплохо, — вежливо согласился я. — Жаль, что вы не очень довольны поездкой. — Ничего тебе не жаль, — неожиданно возразила она. — Ни капельки. Да хоть я здесь упади замертво, у тебя на глазах, ты и бровью не поведешь. У тебя не сердце, а камень. Впрочем, как и у всех мальчишек. По ее тону казалось, что она говорит мне комплимент, да я и сам считал, что пусть лучше сердце будет как камень, чем как воск, но что-то в ее словах мне не понравилось. Впрочем, поди разберись, серьезно это она или в шутку. — А у мужчин тоже каменные сердца? — спросил я, чтобы сменить тему. — У Хью наверняка нет. — С чего ты взял? — поразилась она. — Откуда? Да вы все одинаковые, гранитные глыбы, скалы — или кровати в Брэндеме, вот уж, кажется, жестче не придумаешь. Я засмеялся. — А у меня кровать не жесткая. — Ну, значит, тебе повезло. Моя так жестче земли. — А я никогда не спал на земле, — это сравнение меня заинтересовало. — Зато знаю одного мальчишку, который спал. Он все бока себе отлежал. У вас тоже так было? — С чего ты взял, что я спала на земле? — ответила она вопросом на вопрос. — Но вы сами сказали, что ваша кровать жестче... — Сказала, — согласилась она. — Намного жестче. Может, она имеет в виду не настоящую кровать? — Но вообще-то в Брэндеме замечательно, — наобум ляпнул я. — А кто возражает? — Но вы сказали, что кровати... — Жесткие? Они и есть жесткие. Она смолкла, и впервые я почувствовал: а ведь она несчастна. Это открытие было громом среди ясного неба. Я знал, что со взрослыми такое бывает — когда, например, умирает родственник или когда они становятся банкротами. В такие дни они, конечно, несчастны, тут никуда не денешься, это закон, как траур после смерти, как черная кайма на почтовой бумаге (мама до сих пор пользуется ею после кончины отца). Короче, взрослые бывали несчастны в определенных обстоятельствах. Но мне и в голову не приходило, что им бывает плохо, как бывает мне, когда что-то — этому и названия не подберешь — не ладится в моей личной жизни. И уж совсем никак не вязалось несчастье с Мариан. Да счастье просто было у нее на побегушках, только свистни — оно уж тут как тут! И вот поди ж ты! Кажется, я догадался, почему она несчастна, но решил удостовериться. — А солдатам приходится спать на земле? — спросил я. Она удивленно взглянула на меня, мысли ее бродили где-то далеко. — Наверное, приходится. Не наверное, а точно. — И Хью приходилось? — Хью? — вяло переспросила она. — Еще бы, конечно, приходилось. Мне не очень понравилось, как бездушно она отозвалась о лорде Тримингеме, и я спросил: — И Теду придется? — Теду? Я напрочь позабыл о бдительности — она изумилась, а я этого даже не заметил — и продолжал: — Да, когда он пойдет на войну. Она ошарашенно уставилась на меня, рот ее приоткрылся. — Тед пойдет на войну? Как это понимать? — спросила она. У меня и в мыслях не было, что она может об этом не знать. Вдруг промелькнуло: лорд Тримингем встречался с Тедом в понедельник, когда Мариан уехала. Но пути назад уже не было. — Обыкновенно, — ответил я. — Мне Хью сказал. Хью предложил Теду поступить на службу в армию, а Тед говорит — возможно. Хью сказал, карты... карты показывают, что Тед пойдет. Я хотел со всей ясностью донести до Мариан, а заодно и до себя, каково положение Теда. Я знал, что слишком много раз произнес имя Хью (кстати говоря, не случайно, а чтобы спрятаться за его спиной), но никак не ожидал вспышки гнева, которая последовала за моими словами! — Хью! — вскинулась Мариан. — Хью! Ты хочешь сказать, что Хью уговаривал Теда пойти в армию? Ты это хочешь сказать, Лео? Меня охватил испуг, однако я понял, что гнев ее направлен не на меня, и промямлил: — Он сказал, что уже подбивал его. — Подбивал? Наверное, она не знает, что такое «подбивать». — Это такое футбольное слово, — объяснил я. — Подбить игрока значит... сбить его с ног. — Господи! — вскрикнула Мариан, словно ее пронзила острая боль. — Ты хочешь сказать, что Хью заставил Теда согласиться? Лицо ее побелело, глаза стали темными провалами на поверхности льда. — Нет, — возразил я. — Это вряд ли. Как он мог его заставить? Тед не слабее Хью... да что там, он намного сильнее. Этот аргумент показался мне убедительным. Мне, но не Мариан. — Ты ошибаешься, — сказала она. — Тед слаб, как котенок, Хью куда сильнее. Тут я совсем ничего не понял. Это была какая-то правда навыворот, как и многое другое из того, что говорят друг другу взрослые. На лице Мариан появилось новое выражение — гнев отчасти уступил место страху. — Возможно, возможно, — повторила она, скорее для себя, чем для меня. — А почему он хочет, чтобы Тед пошел в армию — этого он не сказал? Полыньи распахнулись, словно желая затащить меня под ледяную корку. — Сказал. — Будь я человеком мстительным, я мог бы торжествовать. Мариан сжалась словно в предчувствии удара. — Он сказал, что Тед — холостяк, семьей не обременен и из него выйдет отменный сержант. Сержант — это почти офицер, но все-таки не офицер, — объяснил я. Взрослые всегда мне все объясняли, и было приятно что-то объяснить в свою очередь. — Еще Хью сказал, что Тед отличный стрелок, но к винтовке надо приспособиться. Ведь из нее легче промахнуться. Лицо Мариан снова изменилось. В глубине ее глаз что-то блеснуло. — Отличный стрелок, — повторила она. — Да, он отличный стрелок. Господи, неужели Хью посмеет? Нет, я ему не позволю, — взъярилась она, и я даже не понял, о ком речь: о Теде или Хью. — Я быстро это прекращу! Я заставлю Теда прекратить это! Могу тебе сказать: Тед очень опасен, если его задеть! Я содрогнулся, и мое настроение, умудрившееся устоять перед ее неистовыми выкриками, пошло-таки у нее на поводу. — Воевать он не будет, — сказала она гораздо спокойнее. — Я об этом позабочусь. Один шантажист хорошо, а два лучше. Я не знал, что такое «шантажист», но спросить не решился, хотя жажда знаний и одолевала меня. — Я скажу Хью... — Она замолчала. — Одного слова будет достаточно. — Какого слова? Что вы ему скажете? — спросил я. — Я скажу, что не выйду за него, если Теда заберут в армию. — Не делайте этого! — воскликнул я, сразу видя роковые последствия такого шага: перед глазами возник распростертый на земле пятый виконт, умерший от крохотной пулевой раны, из которой даже не сочится кровь. — Поймите, Хью же ничего не знает! — Не знает? — Ничего не знает о письмах. Она сильно сощурилась, будто складывала в уме цифры. — Не знает? — повторила она. — Почему же он хочет спровадить Теда на войну? — Все просто! — воскликнул я в восторге от того, что снова обрел почву под ногами. — Хью — патриот, как говорил мой отец, джингоист, и он печется о благе армии. Я это точно знаю — он почти так и сказал: я, говорит, не лучшая реклама для армии. Она взглянула на меня так, словно это был не я, а какой-то незнакомый ей человек. — Может, ты и прав, — с сомнением пробормотала она, однако в голосе ее забрезжила надежда. — Может, ты и прав. В таком случае, — без всякой логики заявила она, — это глупость со стороны Теда, я так ему и скажу. — Почему же это глупость? — спросил я. Для нас, детей, в слове «глупость» крылось сильное, хотя и несколько обобщенное неодобрение. И я хотел защитить Теда от этого неодобрения. — Почему же это глупость? — повторил я, когда не получил ответа. — Потому что кончается на «у». По-твоему, он должен делать все, о чем Хью его попросит? Позже я догадался, почему она назвала поступок Теда глупым. Подумала, что Тед страдает из-за ее помолвки с Хью и собрался на войну, чтобы облегчить душу. Но в ту минуту ничего такого не пришло мне в голову, и с неосознанной жестокостью, все еще стараясь защитить его от обвинения в глупости, я бросил: — А если он сам этого хочет? Глаза ее округлились от ужаса. — Этого не может быть! — вскричала она. Я увидел ужас на ее лице, но неправильно истолковал его, решив, что ей страшно за Теда, а не за себя. И вдруг с губ моих сорвался вопрос, которому я давно не давал ходу, — оставался верным лорду Тримингему, к тому же смутно понимал, как этот вопрос безнадежно неуместен: — Мариан, почему вы не выходите замуж за Теда? На какую-то секунду лицо Мариан отразило все выпавшие на ее долю страдания, один взгляд рассказал всю историю израненной души. — Не могу я! Не могу! — простонала она. — Неужели не понимаешь, почему? Кажется, я понял и, раз уж мы разоткровенничались, спросил — от этого вопроса было некуда деться: — Но зачем вы выходите замуж за Хью! Ведь вы же не хотите! — Потому что я должна выйти за него, — последовал ответ. — Тебе этого не понять, но я должна. Обязана! — Губы ее задрожали, из глаз полились слезы. Мне и раньше доводилось видеть взрослых с покрасневшими глазами, но никто из них никогда в моем присутствии не плакал, разве что мама. Когда мама плакала, она изменялась до неузнаваемости. Мариан так и осталась Мариан — просто на лице появились слезы. Но перемена все-таки произошла — во мне. Потому что плачущая Мариан не была обманщицей, злодейкой, которая надула меня и наградила ярлыком «зеленый», — это была Мариан дня нашей первой встречи, Мариан, которая пожалела меня и спасла от насмешек, сделала мне реверанс на концерте, Мариан из созвездия Зодиака, Мариан, которую я любил. Я не мог видеть ее слез и тоже заплакал. Не знаю, сколько мы плакали, но вдруг она подняла голову и спросила — изменившимся от слез голосом, но спокойно, как о чем-то постороннем: — Ты ходил на ферму, пока меня не было? — Нет, — ответил я, — но Теда видел. — Он просил что-нибудь передать? — Он сказал, что сегодня не годится, потому что он уезжает в Норидж. А в пятницу в шесть часов, как обычно. — Ты уверен, что именно в шесть? — озадаченно спросила она. — Уверен. — А не в половине седьмого? — Нет. Она поднялась и поцеловала меня — в первый раз. — Ты не откажешься носить нашу почту? — спросила она. — Нет, — выдохнул я. — Благослови тебя Бог, — сказала она. — Ты друг, каких мало. Какой-то миг я смаковал эти слова, наслаждался поцелуем, потом поднял голову и увидел — рядом никого. Итак, я выполнил задуманное, но забыл, как, видимо, и Мариан, что в пятницу за чаем собираются праздновать мой день рождения. Спрашивая Теда, не нужно ли чего передать, я твердо верил, что день рождения буду справлять дома. Думал, что к часу их свидания меня здесь уже не будет. ГЛАВА 21 После разговора с Мариан осталось радужное чувство, и поначалу я с блаженством предавался ему. На каком-то уровне сознания, хотя и не на самом глубоком, мы помирились. Это было здорово, но сказать «очень здорово» язык не поворачивался — что-то меня все-таки не устраивало, не в ней самой, а в ее поступках. Смутно я чувствовал, что она — это одно, а ее поступки — совсем другое, так же ее горести и слезы нельзя смешивать с моим представлением о ней, как о божестве: они принадлежали к земной жизни, а она — нет. На душе у меня полегчало, я мог думать о Мариан почти как раньше. И цвет катившегося за ней велосипеда почти перестал мучить меня — зеленый так зеленый! Для внутреннего подъема была и еще одна причина. Туман рассеялся, было сказано так много — и сам я на какие слова отважился! И Мариан, взрослый человек, приняла их всерьез. Да, мои отношения с самим собой и с целым миром наладились. Но за последние дни я понял одно: если в душе у меня поют соловьи, это вовсе не значит, что и все вокруг идет как по маслу. А то, что некоторые секреты выволокли на свет божий, вовсе не значит, что в них перестала крыться опасность. Допустим, лорд Тримингем и вправду подозревает, что Мариан чересчур дружелюбно относится к Теду. Что произойдет, если она отговорит Теда идти в армию — а она наверняка это сделает? «Дело не в моем желании, а в ее, — сказал Тед. — Ей и решать». Мариан сказала, что Тед опасен; вряд ли, в последний раз он был такой робкий; но, с другой стороны, он легко выходит из себя, и если его будет подстрекать Мариан, то... Вот где таилась величайшая опасность, вот в какой точке сходились пути пятого и девятого виконтов. Подобная теория страшила меня, но рассудком я ее не принимал. Землевладельцы в моем представлении обладали очень большими правами, но я не думал, что лорд Тримингем может официально принудить Теда идти в армию, да и на дуэль он его едва ли вызовет, как это в похожих обстоятельствах сделал пятый виконт. Чем больше я ломал голову над этим уравнением, стараясь отыскать неизвестные, тем отвлеченнее оно становилось; действующие лица драмы расплывались и вытягивались в набившие оскомину линии: АВ, ВС, СА. В меньшей степени это относилось к Теду. Я точно знал, чего хочет лорд Тримингем. Его я принимал за константу: он хотел жениться на Мариан. Знал я и чего хотела Мариан, вернее, как намеревалась поступить (это не одно и то же): выйти замуж за лорда Тримингема и держать возле себя Теда. Но чего хотел Тед? Того, чего хочет она, — таковы были его слова, но я в них сомневался. Из всех троих он был самый вспыльчивый — я имел случай убедиться в этом. Иногда душа его, как он выражался, противилась, а иногда и нет. С ними такого не случалось. Я вдруг понял, что его душа воспротивилась, когда он услышал о помолвке Мариан и лорда Тримингема, оттого и пересмотрел ответ своему землевладельцу насчет поступления на военную службу. Я боялся за лорда Тримингема, плакал о Мариан. Теда же мне было жалко. Мне казалось, что только у него была настоящая жизнь за пределами треугольника, совершенно отдельная жизнь, к которой он все время стремился. В эту другую жизнь он допустил меня, и не только как мальчишку-посыльного, которого надо то умасливать, то подстегивать, чтобы делал свое дело, — нет, просто человека, который ему нравился. Возможно, тут я был несправедлив к Мариан и лорду Тримингему — ведь и они относились ко мне с редкой добротой. Но для них я был всего лишь посредник, на моем месте вполне мог оказаться кто-то другой. Лорду Тримингему нужна Мариан, Мариан нужен Тед — вот когда они обращаются ко мне. Да, Мариан мне доверилась, но отнюдь не по доброй воле. С Тедом все было иначе. Он считал себя моим должником, именно моим, Лео: одна личность отдавала дань другой. Мне претила мысль о том, что он откажется от всего привычного и любимого и будет спать на земле. Ничуть она не мягче, чем кровати в Брэндеме! К тому же Теда могут убить. А вместе с ним убьют и целый мир, который не парил над домами и лужайками, а жил в сердце Теда. Но с кого же все началось, кто здесь виноват? Опасное расследование — вдруг выяснится, что дело тут не без греха? Грех в эту историю лучше не впутывать, ведь он метит всех без разбора и замазывает ровной серой краской многие прекрасные дела. И все же, кто виноват? «Дама никогда не бывает виновата», — так сказал лорд Тримингем, исключая Мариан из списка подозреваемых, и я был этому рад — не хотелось видеть на скамье подсудимых Мариан. Он не сказал: «Лорд никогда не бывает виноват», но его винить явно не в чем: лорд Тримингем не совершил ничего предосудительного, в этом я был совершенно уверен. Не сказал он и «Фермер никогда не бывает виноват», и коль скоро эти ограждающие слова произнесены не были, вина — если вообще кто-то виноват — должна лежать на Теде. Тед заманил Мариан к себе в дом, в кухню, и там околдовал ее. Приворожил. Эти чары нужно разрушить — ради него и ради нее. Но как? Первый шаг я уже сделал — изменил назначенное Тедом время свидания. Мариан придет к сараям в шесть часов, а Теда там не будет. Прождет ли она целых полчаса? Сомнительно. Ведь она очень нетерпелива, это всякий знает. Ждать для нее — нож острый. У нее не хватит терпения выслушать объяснение, дождаться конца фразы. Ожидания она не выносила органически. Две минуты — максимум, на что может рассчитывать Тед, в этом я был уверен. Она придет в ярость от того, что надо ждать, и ее чувства к нему могут измениться. Ведь когда заставляешь взрослого человека ждать — это серьезное оскорбление, даже среди взрослых. Она рассердится, потому что и у нее характер вспыльчивый. «Я никогда больше не приду! Я никогда больше не приду!» А Тед скажет: «Хорошо, вы ждали меня, но ведь и я ждал вас, и куда дольше, а ведь я — человек занятый, сейчас пора урожая». — «Подумаешь! Вы всего лишь фермер, а фермер может и подождать!» — «Ах да, конечно, я всего лишь фермер, что ж, ладно...» — и так далее, и так далее. Я представил, как они бурно ссорятся, осыпают друг друга оскорблениями, обвинениями и, наконец, разругиваются в дым — все из-за семян недоверия, посеянных мной. И гнойник, проткнутый иглой, постепенно рассосется. Насколько мы были бы счастливее без этих сложностей! Не лорд Тримингем, он и так был счастлив, но лишь потому что ничего не зная. Я имею в виду Мариан, Теда и себя, Лео Колстона. Мы так много на этом деле потеряли — а что получили взамен? Все происходящие события, казалось бы, внешне никак не связанные с нашей тайной, не имеющие с ней ничего общего, теперь интересовали нас лишь с одной точки зрения: как они повлияют на встречи Мариан с Тедом — вот до чего мы трое докатились! Эти встречи вышли на первый план, заслонили все остальное в наших жизнях. Почему Мариан, по ее словам, не находила себе места в Лондоне? Почему Тед считал необходимым бросить фермерство, которое он любил, и поступить на военную службу, которую он ненавидел, уехать в Южную Африку? Почему мне пришлось просить маму, чтобы она забрала меня из Брэндем-Холла, где я был так счастлив? Во всех случаях ответ был один: из-за отношений между Мариан и Тедом. Все прочее как-то уменьшилось в размерах, утратило свои качества — еще бы, с такой глыбиной не выдержит сравнения никто и ничто! Ее цвета выигрывали в яркости, звуки — в громкости, она тянула к себе с бесконечно большей силой. Она распространяла чувства, словно заразу. Рядом с ней все живое меркло и не могло существовать самостоятельно. Она образовала пустыню, не желая делиться ни с кем и ни с чем, требуя все внимание себе. А поскольку глыба эта была окутана тайной, она ничего не привносила в нашу каждодневную жизнь — говорить о ней было нельзя, как не говорят о какой-нибудь стыдной болезни. Я не знал, что имя этой глыбе — страсть. И не понимал, что за сила притягивает Мариан и Теда друг к другу. Но как эта сила работает, я понимал очень хорошо. Я знал, чем они готовы пожертвовать, чем поступиться ради своих встреч. Знал, что ради них Мариан и Тед готовы пойти абсолютно на все! И чувствовал: из этих встреч они берут что-то такое, чего не могу взять я. Меня — я это понял уже потом — терзала ревность: они что-то дают друг другу, а мне — нет. Опыт прожитых лет не мог подсказать, что это такое, однако инстинкты начали подводить меня к разгадке. Какими райскими кущами был Брэндем-Холл, пока туда не заполз змий-искуситель! Я стал представлять себе, как бы прошли мои каникулы, не упади я со скирды Теда Берджеса? Какие-то события я отбрасывал, другие переиначивал, третьи раздувал. Никто надо мной не смеется, никто не подтрунивает, что ни день, то праздник, как поездка по магазинам в Норидж, знаменитый мяч во время крикета, пение на концерте. Меня без конца превозносят, восторгаются мной, но при этом никто не ограничивает моей свободы — делай, что хочешь! Поток любви и обожания ни к чему меня не обязывает. Что ж, солнце двадцатого века, на который я так надеялся, все-таки грело меня своими лучами: день был холоднее вчерашнего и во всем уступал ему, однако температура все равно добралась до восьмидесяти одного. Но я бы и солнцем наслаждался иначе, упивался бы им непрерывно, осознанно, поэтично. Кругом тень, безветрие, я хожу и гляжу по сторонам, и увиденное делает меня еще счастливее. Все приняло свои лучшие формы и очертания и рассказывает о себе. Цветы, деревья, дом, далекие горизонты — все, что я вижу перед собой наяву, ничуть не уступает картинам, возникающим перед моим мысленным взором. Это мои частные владения, и никто не имеет права сюда вторгаться, это существует только для себя и для меня — такое условие я считал необходимой принадлежностью Золотого века. То же и с людьми на фоне пейзажа. Начиная с миссис Модсли (она в моем списке первая), я близко дружен со всеми и всех люблю, ибо все они замечательны по-своему, это звезды разной величины, но у каждой есть свое место на небе и каждая достойна поклонения. Вместо этого моя орбита сокращается с головокружительной скоростью, и вот меня уже несет вокруг крохотного ядра, пылающего, словно бенгальский огонь на уличном рынке, а кругом — непроницаемый мрак, и у меня нет никакой надежды на спасение. Il faut en finir[95] — как сказал бы Маркус, — il faut en finir . Но как расколдовать Мариан, заколдованную Тедом? Я не был знаком с черной магией, значит, надо полагаться на вдохновение. Надо изобрести что-то такое, чтобы самому стало страшно, чтобы сам дрожал как осиновый лист — тогда есть надежда на успех. Еще лучше, если произойдет какой-то надлом, во мне и вне меня. Заклинания, сбросившие на землю Дженкинса и Строуда, отвечали этим требованиям. Но тогда все было проще — заклинания действовали в мире, хорошо мне знакомом, мире школы. А заколдовать взрослого я не пробовал никогда. Теперешние жертвы были не просто взрослыми, они принадлежали к миру, из которого моя ворожба черпала силу; значит, я собираюсь применить против них их же оружие. Но они никакие не жертвы. Я снова и снова повторял себе это, готов повторить и сейчас. Разве я принесу им страдания? Я только разрушу чары Теда, а все останутся целыми и невредимыми. Возможно, потом Мариан с Тедом даже не узнают друг друга — как во «Сне в летнюю ночь». «Кто этот человек? — спросит меня Мариан. — Кажется, я где-то его видела... Ах, он фермер? Ну, тогда нечего с ним знакомиться». А вот как пойдет другой разговор: «Кто эта дама, господин Колстон? Кажется, мы где-то встречались, но не могу вспомнить где. Красивая женщина, правда?» — «Разве вы не знаете, кто это? Это же мисс Модсли, мисс Мариан Модсли». — «Ах вот оно что, ну, это не про нашу честь». А может, они просто превратятся в невидимок — друг для друга, разумеется, так даже интереснее. Так или иначе, порядок — общественный, вселенский — будет восстановлен, а Пак[96], или как там его, совершивший это чудо, тактично исчезнет со сцены. * * * Чтобы чары подействовали, от меня требуется максимальное напряжение сил, я должен совершить нечто внушающее мне страх; и важно, чтобы в этом было что-то символическое. Меня осенило во время разговора с Маркусом, я даже изменился в лице, но, кажется, Маркус ничего не заметил. Я надел домашние тапки, поверх ночной рубашки набросил коричневый халат «ейгер»[97] и по лестнице прокрался вниз, не забыв, что сейчас очередь левого пролета — в деле такого рода должно соблюсти все формальности. Из-за закрытой двери гостиной доносилось чье-то пение. Я знал, что после ужина взрослые часто музицируют, но нас в это время всегда отправляли спать. На рояле играла Мариан, я узнал ее манеру, а пел, наверное, мужчина, приехавший с ней из Лондона. У него был хороший тенор, много ровнее, чем у Теда, но отчасти на него похожий. Песню я знал: она называлась «Шип». «Сорви мне розу, — Хлоя попросила, — Я розою хочу украсить грудь». «О нет, — воскликнул я. — Забудь! Не пожалею жизни я для милой, Но эту грудь шипом пронзить? Помилуй!»[98] Смысл этой песни всегда оставался для меня туманным, но она взывала к моим самым глубоким чувствам. Почему дама (или женщина — я все время забывал о предупреждении Маркуса) боялась, что какая-нибудь ревнивая соперница высмеет ее? Этого я не знал, но все равно сочувствовал ей, потому что стать предметом издевательских насмешек — приятного мало. И я сочувствовал всем сердцем решимости влюбленного скорее предать себя смерти, нежели допустить подобное оскорбление в ее адрес. Песня кончилась, и раздались жиденькие аплодисменты, обрывочные и приглушенные — не сравнить с тем, как хлопали мне в деревенском клубе; потом наступила тишина. Парадная дверь была открыта прямо в ночь; за исключением дня моего приезда ее всегда оставляли на ночь открытой, чтобы в дом проникала прохлада. Но сейчас прохлады не было: под ейгерским халатом по телу струился пот. Передо мной прямоугольником зияла тьма. За спиной кое-где освещенная керосиновыми лампами уходила во тьму зала. Но из-под двери гостиной вырывался яркий сноп света и клином покоился на полу. Интересно, что будет, что они скажут, если я сейчас распахну эту дверь, войду и заявлю миссис Модсли: «Я еще не сплю — можно послушать музыку?». Я удержался от такого безрассудного шага, хотя с огромным трудом — слишком хотелось увильнуть от того, на что я себя обрек. Ладно, надо сниматься с якоря. Я решительно вперил взгляд в темноту, дошел до порога, но пересечь его не смог. Будущее стояло передо мною стеной, пробиться за которую мысль была не в состоянии. Я повернулся к зале. По ту сторону двери в гостиную были люди, и это успокаивало меня; они и не подозревали, что я здесь, но напомнили мне праздную толпу на набережной, которая машет вслед уплывающему кораблю — у одинокого пассажира теплеет на сердце, даже если его никто не провожает. Я приблизился к двери в гостиную, даже прикоснулся к ней, и оказалось, что можно услышать обрывки разговора. Там спорили, какую песню петь: «В сумерках» или «Душечка Кэтлин». Кто-то сказал: «Давайте споем обе», и, наверное, я остался бы послушать — это были мои любимые песни, — а потом тихонько пробрался бы в свою комнату. Но меня подвела отвратительная привычка дергаться — раздался скрип, и кого-то, кажется, Дэниса, попросили выйти и посмотреть, в чем дело. Услышав шаги, я метнулся прочь. Было темно, как я и ожидал, но найти дорогу оказалось просто. Среди главных страхов — страхов реальных — боязнь заблудиться занимала не последнее место. Преследовало и с каждым шагом разрасталось и такое опасение: а вдруг они запрут парадную дверь до моего возвращения? Тогда до утра торчать на улице, спать на земле. Ночь для меня была не просто непознанным миром, она была миром запретным. Маленьким детям не полагается бродить по ночам; ночь — это время взрослых, в том числе и плохих взрослых: воров, убийц и прочих отщепенцев. Но задуманное я мог совершить только ночью, иначе ценность его свелась бы к нулю. В этом я твердо себя убедил: гнездившийся в душе страх и был самым веским доводом. Я прошел между рододендронами, отгоняя назойливые мысли и засекая ориентиры, по которым (так я себе обещал) вернусь назад, если страхи совсем меня одолеют — так я с ними и договорился. По пути я прорепетировал все, что собирался сделать, потому что знал — когда что-то делаешь в первый раз, от возбуждения легко дать промашку, в чем-то ошибиться, перепутать очередность. Случалось не раз: я назубок знал, как ставить химический опыт, но при виде бунзеновской горелки, пробирки и прочего терял голову, и все шло прахом — теория пасовала перед практикой. Сейчас я тоже собирался проводить химический опыт и одно из условий уже выполнил: все должно происходить ночью, предпочтительно при лунном свете, еще лучше во время затмения, но в любом случае — ночью. Первым делом надо собрать все необходимое. Одной ягоды будет достаточно, но поскольку все растение ядовито, для большего эффекта следует взять понемногу от каждой его части: лист, черенок, цветок, ягоду, корень. Возможно, добыть кусочек последнего не так просто, корень может уходить глубоко в землю, поэтому лучше запастись перочинным ножом с толстым лезвием — это позволит расщепить корень и отсечь часть его. Совка или лопатки нет, поэтому рыть землю у основания растения придется руками, пальцами, а голова будет касаться нижних веток (это соприкосновение вызывало у меня особый трепет). Отрезав корень нужной длины, надо положить его в карман халата или другое подходящее хранилище, ни в коем случае не притрагиваться к компонентам губами, потому что все они пропитаны ядом (если при этом задержать дыхание, эффект будет больше). Потом собранные компоненты нужно быстро и не мешкая отнести в опочивальню чернокнижника, где должны лежать наготове необходимые принадлежности: Четыре свечи (для горения). Один металлический сосуд (серебро). Одна перфорированная посудина. Четыре книжки (маленьких), чтобы на них возложить вышеупомянутую. Четыре коробки спичек. Вода для кипячения. Часы для точности. Влажная губка на случай воспламенения. Металлическим сосудом был стаканчик, которым меня снабдила мама, один из комплекта стаканчиков разного размера, они помещались друг в друга и занимали мало места. Серебряные, позолоченные изнутри, они были подарены маме в день свадьбы. Предназначались для пикников, в надежде на такой случай мама мне его и дала, но воспользоваться им не пришлось — всегда было полно стеклянных стаканов. Видимо, мама также полагала, что стаканчик будет свидетельствовать о моей утонченности, все поймут, что я из хорошего дома. Для химического опыта он подходил почти идеально, потому что был чуть толще яичной скорлупы. Перфорированную посудину, от которой главным образом и зависел успех колдовства, заменила белая эмалированная съемная мыльница, красовавшаяся над моим умывальником. В середине ее было большое отверстие, да еще несколько отверстий по кругу — через них, предполагал я, пробьется пламя от свечей; если поставить ее на книги, получится нечто вроде треноги. «Вернувшись, растолочь в стаканчике компоненты и превратить их в кашицу, потом добавить воды, но не слишком много, иначе будет долго кипеть. Вода вскипает, когда появляются пузырьки (212° по Фаренгейту). Это должно произойти в полночь, во время кипения произнести заклинание (сочинить текст), тринадцать раз задом наперед, тринадцать раз как полагается, и нужно приговаривать: «Мне тоже тринадцать», — не слишком громко, чтобы не услышали в коридоре, но достаточно громко для человека, сидящего в комнате, а если колдун вспотеет, добавить в смесь несколько капель его пота, это даст самый большой эффект. После ворожбы ни в коем случае не прикасаться к жидкости губами, но вылить ее в туалет, а всю посуду вымыть и как следует протереть, потому что ею будут пользоваться и другие». Не знаю, какую часть этих инструкций я сумел повторить про себя; я записал их на чистой странице дневника, намереваясь безопасности ради вырвать ее, как только перестану гордиться ими. Но я забыл об этом, как забыл на следующий день и о многом другом. Глаза постепенно привыкли к темноте, но густые и расплывшиеся очертания красавки я увидел, лишь вплотную приблизившись к сараям. Растение замерло в дверях, словно дама, высматривавшая кого-то на улице. Я был готов к тому, что при виде его меня бросит в дрожь, но никак не думал, что в душе поднимется буря. Казалось, не только я пришел к красавке, но и она ждала меня. Я тоже нужен ей, как компонент, и сейчас она покусится на меня. Заклинанию было невтерпеж, оно не хотело рождаться на свет в моей комнате, оно рвалось наружу сейчас, здесь, в этом сарае без крыши, и не я готовил его для красавки, а красавка — для меня. «Заходи» — как бы приглашала она; наконец, спустя неизмеримо долгое время, я протянул руку сквозь загустевшую тьму и почувствовал, как на ней мягко сошлись листья и ветки. Отдернув руку, я заглянул в сарай. Внутри места для меня не было, но, войдя туда, в пропитанную пороком тьму, где нашла себе приют эта пружинистая масса растительной силы, я узнаю ее секрет, а она — мой. И — будь что будет! — я вошел. От настоенного воздуха сладко закружилась голова, листья, ветви казались такими податливыми; это, наверное, цветок порхнул по ресницам, а это, наверное, к губам прижалась ягодка... Мной овладел панический страх, я рванулся было наружу, но потерял дверь: с четырех сторон меня окружали стены, и я в кровь разодрал костяшки пальцев. Сперва я боялся причинить растению боль, но потом, охваченный ужасом, стал кидаться на него и услышал, как хрустят и трещат его ветви. Скоро я расчистил пространство у себя над головой, но этого мало — долой эту нечисть, всю, целиком! Растение оказалось куда слабее, чем я думал: я вступил с ним в бой и, ухватившись за ствол, сломал его пополам. Раздался шелестящий звук; с легким вздохом посыпались листья, я по колено оказался в водовороте перевернутых листьев, из них торчал искалеченный ствол. Я схватился за него и потянул что было сил; и в эту секунду слова еще не составленного заклинания, навеянные каким-то уроком истории, вдруг сами собой возникли в мозгу: «Delenda est belladonna, delenda est belladonna»[99]. Я услышал, как хрустят и рвутся корни, прилагая последние усилия, чтобы защититься от меня, растение в предсмертной агонии боролось за жизнь. «Delenda est belladonna», негромко, но чтобы поблизости было все-таки слышно, повторял я, собираясь с силами для того, чтобы вырвать его с корнем. И вот оно уступило и целиком оказалось в моих руках, тихонько вздохнуло, град земляных комьев пробарабанил по листьям; а я упал и, лежа на спине, все еще вцепившись в безобразную культю, тупо смотрел на косматые корни, с которых на лицо мне осыпались мелкие комочки земли. ГЛАВА 22 Той ночью я спал как убитый и впервые со дня приезда в Брэндем-Холл проснулся лишь после появления лакея. Чувствовал я себя очень странно и не мог собраться с мыслями. Лакей раздвинул шторы, но ощущение странности не исчезло. Что-то было не так во мне самом, но и не только во мне. Помню, как выдавил из себя: «Доброе утро, Генри!», иначе он вышел бы, не произнеся ни слова, — он говорил со мной, лишь если я заговаривал первый, да и то не всегда. — Доброе утро, господин Лео, с днем рождения! — Ой, сегодня мой день рождения! Я совсем забыл! — Вы, может, и забыли, господин Лео, — сказал лакей, — зато остальные помнят. Да, бежит времечко! Вот вам уже тринадцать, а там, глядишь, скоро и четырнадцать. И пошло-поехало: пятнадцать, шестнадцать, семнадцать, восемнадцать, и что ни год, то новые заботы. Эти слова мне не очень понравились, хотя он, конечно, произнес их с добрыми намерениями, просто был пессимист до мозга костей. И все же я чувствовал себя странно: что-то не так, но что? Я взглянул в окно, и одно объяснение явилось самой собой. — Святой Боже, дождь идет! — Пока не идет, — проворчал Генри. — Но к концу дня пойдет обязательно, попомните мои слова. Да и то сказать, давно пора. Такая жарища — это уж чересчур. — Но ведь сейчас лето! — воскликнул я. — Лето или не лето, а чересчур, — повторил Генри. — Все кругом повыжгло, и еще говорят, — тут он зловеще взглянул на меня, — что много народу с ума посходило. — Ух ты! — воскликнул я, потому что умопомешательство, как и прочие бедствия в этом мире, чрезвычайно меня интересовало. — Прямо собачья жизнь настала, — доверительно сообщил он, покачивая головой. Вот, значит, на что способна погода! Я спросил: — А вы лично знаете каких-нибудь собак, которые сошли с ума? Он снова покачал головой. — С ума сходят не только собаки, — сказал он с мрачным удовольствием. — Люди тоже. — Надеюсь, здесь таких нет? — спросил я, навострив уши. — Здесь или не здесь, — туманно заявил Генри, — об этом я ничего не говорю. А говорю я другое: куда ударит молния — это ей одной известно. Эта тирада до меня не дошла, и, не держись Генри так надменно, я бы обязательно попросил его объяснить. Он стоял, наклонившись над умывальником, привычно вынимая из раковины кувшин и заменяя его обернутой полотенцем медной посудиной, в которой была горячая вода. Вдруг он укоризненно произнес: — Здесь была мыльница. — Вон она, — виновато откликнулся я и показал на письменный стол, который для экономии места стоял у края кровати. Генри пересек комнату и уставился на выстроенное мною сооружение. Выглядело оно как небольшой языческий алтарь, или Стонхендж[100] в миниатюре. Огораживали участок четыре книги, внутри довольно близко одна к другой стояли четыре свечи. Над ними, лежа на книгах, покоилась мыльница, а на ней, в готовности принять все компоненты, стоял серебряный стаканчик. Вокруг на требуемом ритуалом расстоянии размещались бутылка с водой, влажная губка, четыре коробки спичек. На перекличку не явились только часы. Хрупкое строеньице явно было плодом детского ума, но все же выдавало оккультные замыслы его создателя и по мере возможностей казалось готовым на черные дела; не без смущения пришлось признаться, что архитектор — это я. Генри медленно покачал головой. Я понял, что он имел в виду: вот еще один, у кого от жары расплавились мозги. Но он сказал лишь: — Похоже, сегодня у вас и вправду знаменательный день. Генри частенько отпускал лаконичные замечания, когда хотел показать, что к подобным безвредным чудачествам относится с олимпийским спокойствием. — Но, — сурово добавил он, — убирать это я не обязан. Как только Генри удалился, я вылез из постели и осторожно разобрал мой колдовской механизм. Отдельные предметы, разложенные по своим местам, сразу утратили магическую способность творить зло. Да они и обрели ее, лишь когда я уснул, потому что вечером после моей схватки с красавкой они выглядели самой что ни на есть белейшей магией, даже не магией вовсе. Битва так измотала меня, что на обратном пути я напрочь позабыл о пугающей перспективе заночевать на улице. Дверь была открыта, и я просто вошел в нее, будто было не одиннадцать вечера, а одиннадцать утра. А сейчас небо затянула серая пелена: одна из причин, объяснявших мое странное самочувствие. Облачные дни случались и раньше, но пасмурные, грозящие дождем — нет. Я так привык к солнцу, что был просто обескуражен, словно всегда улыбающееся лицо вдруг нахмурилось. Да, значит, лето кончается, впереди более суровое время года. Вчерашнее вечернее приключение в какой-то степени подготовило меня к этому переходу. Я не зря взял в союзники погоду — мое лето тоже кончилось. В схватке с красавкой я вывернул себя наизнанку, очистился от всех фантазий, копившихся во мне со дня приезда в Брэндем-Холл. Фантазируй, да не зарывайся! — никто меня так не наставлял, но сейчас я сам говорил себе это. Прощайте, детские выдумки! И я не без успеха пытался думать о схватке в сарае как о простой прополке, уничтожении ядовитого растения, о котором надо было давно рассказать хозяйке. Итак, мне тринадцать лет — пора посмотреть на жизнь трезво. В школе я уже буду старшеклассником, на меня будет равняться мелкота. И когда я подумал о вчерашней фантасмагории в сарае, о попытках моей тщедушной личности повлиять на события, о карьере мага и волшебника, о шаманских штучках, которым я к тому же учил других, — меня бросило в жар. А письмо маме, это постыдное ходатайство — как я презирал себя за то, что написал его! Да что там, осуждения достойны все мои поступки со дня приезда в Брэндем-Холл. Может, их совершил не я, а другой человек? Я осудил их безоговорочно. И не стал спрашивать себя, как бы поступил, повернись время вспять. Все мои поступки вдруг открылись как звенья одной огромной цепи вздора, тянувшейся со дня приезда в Брэндем-Холл — нет, раньше, с того дня, как Дженкинс и Строуд упали с крыши. С той поры я непрестанно играл роль и, кажется, ввел в заблуждение всех, и в первую очередь себя самого. Вот мою старую няню, наверное, провести бы не удалось, она безошибочно определяла, когда я или другой ребенок начинал под кого-то подделываться. Она была не против придумок — пожалуйста, изображай из себя хоть зверушку, хоть любого человека, знатного или нищего, молодого или старого, живого или мертвого, главное, чтобы ты знал — это игра, чтобы мог ясно ответить, кого ты изображаешь. Но если принятое обличье искажало твое собственное «я», если ты, желая произвести впечатление, облачался в павлиньи перья, надевал пышное платье из чужого гардероба — тут няня сразу была начеку. «Кто ты сейчас?» — спрашивала она. «Никто. Просто Лео». — «Нет, ты не мой Лео. Ты другой маленький мальчик, и он мне не нравится». Так вот, все проведенное в Брэндем-Холле время я был «другим маленьким мальчиком», и взрослые помогали и всячески содействовали мне в этом — во многом тут была их вина. Им удобней думать о маленьком мальчике вообще, потому что в их сознании существует стереотип маленького мальчика, представителя всех маленьких мальчиков — а не о конкретном Лео или Маркусе. У них даже были специальные слова для маленьких мальчиков, по крайней мере, у многих из них, у многих из гостей. Семья Модсли — дело особое; члены этой семьи, как и лорд Тримингем, который скоро вольется в нее, уважали человеческое достоинство. Но ведь назвать ребенка «маленький мужчина» — это далеко не единственный способ вскружить ему голову, есть масса других соблазнов. Мальчишкам вряд ли нравится, когда их называют маленькими мужчинами, но любой мальчишка захочет, чтобы с ним обращались, как с маленьким мужчиной, и именно так поступала по отношению ко мне Мариан: порой, когда ей было угодно, она возвышала меня до уровня взрослого, давала почувствовать, что зависит от меня. Если кто и взлелеял мою самонадеянность, так это она. Свою роль, как правильно подметил Генри, тут сыграла жара. Жара выбила из седла миссис Модсли — с помощью Мариан. А может, Мариан и была этой жарой? Вылетел из седла и Маркус, единственный, кто воспринял жару разумно: при появлении пятен сразу же улегся в постель. У него не было намерения кого-то из себя изображать, он мог сказать, что у него корь, но не сделал этого. Его никогда не заносило, если он и притворялся, то ради какой-то скрытой цели. Раз-другой его чересчур увлекала игра во француза, но и здесь была своя задача — утереть мне нос. Его интересовала протекавшая вокруг жизнь, а не собственные фантазии по ее поводу. Потому-то он и обожал сплетничать. Ему не доставило бы ни малейшего удовольствия корчить из себя романтического храбреца, готового сохранить тайну ценой собственной жизни. Он бы выболтал эту тайну и стал ждать, что получится. Утром в мой тринадцатый день рождения я восхищался Маркусом, как никогда. Так я думаю сейчас, но то же чувствовал тогда, и те чувства были сотканы из более плотного материала, нежели мысли, и куда сильнее давили на мою уставшую оторопелую душу. Сводя счеты с красавкой, я зашел слишком далеко, даже по собственным меркам. Стань кто-то случайным свидетелем этой варварской расправы — что бы он подумал? Услышь этот воображаемый кто-то, как я в ночную пору бормочу нараспев: «Delenda est belladonna», да он принял бы меня за сумасшедшего. Впрочем, достаточно того, что свидетелем этого безобразия был я сам. * * * Серый, пропитанный влагой свет, дождевой водой лежавший на крышах и деревьях, мягко вплыл в мою небольшую с высоким потолком комнату. Генри унес школьный костюм, который я надевал к ужину (иногда он прихватывал и подтяжки, и мне приходилось вызывать его звонком), и на стуле висел зеленый костюм, а рядом аккуратной стопкой лежали белье, чулки и подвязки. Выйдя форсированным маршем на последний рубеж, я уже собрался надеть костюм, как вдруг понял, что не хочу. Не из-за цвета, не потому, что он напоминал мне о двуличности Мариан, — нет, в конце концов, это обычный костюм; но ведь это и мой шутовской наряд, одеяние, в котором я воспарял в своих безумных помыслах. Пусть меня называют зеленым — я ведь и вправду зеленый, но не хочу, чтобы меня считали Робином Гудом — никакой я не Робин Гуд. Поэтому я достал изрядно залежавшийся норфолкский костюм, чулки к нему, старые ботинки. Я натянул их с непривычным ощущением, потому что они немножко жали, непривычное ощущение возникло и когда я оглядел себя в зеркало. И тем не менее это был я, именно я, а не какая-то крикливо-зеленая продажная марионетка. Во время молитв я держался в тени, эдакий святой человек, которому нипочем повестка с того света; но лишь мы поднялись с колен, я сразу стал мальчиком в норфолкской куртке, у которого сегодня день рождения. Меня осыпали поздравлениями, затем не мешкая прошлись и по моему туалету, мягким и безобидным эхом напомнив о поддразнивании в первые дни. Почему я раньше так противился этому? Но лорду Тримингему показалось, что я могу быть против и сейчас, и он сказал: — Да Лео абсолютно прав, единственный из нас. В Норфолке он носит норфолкскую куртку, к тому же вот-вот пойдет дождь. Нам придется переодеваться, а ему — нет. И правда, все за столом, кроме меня, были одеты для солнечной погоды. — Верно, — согласилась Мариан, глаза которой озорно поблескивали, — но у него такой вид, будто он собрался уезжать, вот что мне не нравится. Ведь на куртке у него лондонский ярлык. Рядом с моей тарелкой лежали два длинных конверта, на первом я узнал почерк мамы, на втором — тети. В другой раз я бы дотерпел до конца трапезы и прочитал письма в уединении, но сегодня не хотелось ни от кого таиться, пусть мои действия будут на виду; и, по-взрослому извинившись, я распечатал мамино послание. Что-то внутри было завернуто в папиросную бумагу, но я сразу вытащил письмо. Оно было полно нежных излияний и покаянных фраз. «Я так бранила себя за то, что не послала телеграмму, — говорилось в нем. — Тогда мне казалось, что разумнее не делать этого, но сейчас я терзаюсь вопросом: а вдруг ты был нездоров, но постеснялся так прямо и написать? Ведь ты бы написал, правда, сынок? Я не подозревала, что буду так сильно скучать по тебе, но скучаю безумно, а ведь ждать еще целых десять дней! Ничего, они пройдут. Надеюсь, ты снова счастлив, жаль, что не знаю этого наверняка. Если ты все еще носишь письма и находишь это утомительным, послушайся моего совета: попроси миссис Модсли, пусть она посылает кого-то другого. Уверена, она выполнит твою просьбу с радостью. Еще я боялась, сыночек, что ты подумаешь, будто я не одобряю твой новый костюм, раз я сказала, что он не очень подходящего для мальчика цвета. Но, разумеется, это не так, сейчас форму такого цвета носят наши бедные солдаты, хаки — это оттенок зеленого, поэтому я высылаю тебе галстук для нового костюма. Надеюсь, он подойдет, бывает, зеленые тона не очень хорошо сочетаются, но ты этого и не заметишь». Тут я заглянул в конверт, не собираясь вытаскивать галстук, но когда увидел уголок материи, не удержался, и из конверта выполз длинный зеленый змей. — Какой прелестный галстук! — воскликнуло несколько голосов. — Ты просто маленький счастливчик! — просюсюкал один из новых гостей, которого я тотчас невзлюбил. — Но, Лео, к норфолкской куртке он не подойдет, — заметила Мариан. Я покраснел и снова с головой окунулся в мамино письмо, но дальше было мелководье, легкая рябь на поверхности — слова прощания. Другое письмо оказалось длиннее, потому что у тети было больше новостей, да и предположений на мой счет подкопилось изрядно. В ее догадках было много фантазии, она имела представление о моих возможных занятиях, но попадала в точку не всегда. «Норфолк славится своими клецками, — писала она. — Наверное, вы там ими объедаетесь». По-моему, мы их не ели ни разу. «В свое время я знавала каких-то Модсли, — заявляла она, — и они жили неподалеку от того места, где сейчас живешь ты: то ли в Райском Брэндеме, то ли в Колокольном Брэндеме, точно не помню. Наверное, тебе довелось с ними встретиться». Увы, не довелось. Но кое о чем у нее были точные сведения. «Твоя матушка написала, что у тебя новый костюм, зеленый — не совсем, пожалуй, обычный для мальчика цвет, но, с другой стороны, мужская одежда до того блеклая и тусклая! Говорят, женщины не умеют подбирать мужчинам галстуки, а по-моему, это сущая чепуха, так что Бог в помощь!» Я снова прервал чтение и глянул в конверт, но и на сей раз мимолетного взгляда оказалось недостаточно. Однако я сразу понял: может, какие-то оттенки зеленого для мальчика и подходят, но этот, горчичного цвета — никак. Зато он уже был завязан восхитительным узлом, казалось, тут приложило руку божество, а благодаря аккуратной широкой петле его можно было не боясь надевать даже в спешке. Однако этот галстук был встречен куда более сдержанно. Сидевшие за столом замешкались с одобрительными возгласами, в комнате повеяло сомнением. Брови Маркуса стали сходиться на переносице, как вдруг лорд Тримингем протянул руку через стол и сказал: — Можно взглянуть? Я подтолкнул галстук в его сторону. — По-моему, очаровательный галстук, — похвалил он. — Такая веселенькая расцветка. Подождите секунду, сейчас я его примерю. Он стащил с шеи галстук с бело-голубыми точками, немного подергал мой («сейчас, тут сразу не разберешься»), накинул его на себя и закрепил булавкой. На нем он вовсе не выглядел безвкусным, хотя именно такой приговор я прочитал на затянувшемся тучками лице Маркуса; броским — да, но все-таки элегантным. Лорд Тримингем сделал несколько напыщенных жестов «на публику» и улыбнулся, намекая на какое-нибудь легкомысленное предприятие — скажем, поездка на ипподром в Гудвуд. У меня защемило сердце — как трудно его лицу откликаться на его мысли. Но самого лорда это, казалось, ничуть не беспокоило. — Ну, как? — обратился он к мистеру Модсли. — Ну, как, Мариан? Этот галстук я хранил долгие годы. — Итак, — заговорила миссис Модсли, отодвинув свой стул, — сегодня, — она сделала паузу, — сегодня день Лео. — Она улыбнулась мне, и о мое лицо словно разбилась холодная волна. — Как бы ты хотел провести его, Лео? Язык прилип к гортани: на этот счет у меня не было никаких мыслей. Миссис Модсли пришла мне на помощь: — Как насчет пикника? — Это будет чудесно. — Лишь бы дождь не пошел. — Миссис Модсли изучающе оглядела небеса. — Или можем после обеда прокатиться к замку Бистон. Ты ведь там не был, правда? — Это будет чудесно, — жалким голосом повторил я. — Ну что ж, так и сделаем, если не будет дождя, ладно? Утро занимать не стоит, ведь ты, наверное, захочешь поиграть с Маркусом? — Да, если можно. — А в пять часов ты разрежешь торт, испеченный ко дню твоего рождения. Что такое, Дэнис? — Я только хотел сказать, мама, мы не знаем, чего хочет сам Лео. — Думаю, что знаем, — мягко ответила миссис Модсли. — То, что я предложила, тебя устраивает, правда, Лео? — Да, конечно, — подтвердил я. Миссис Модсли повернулась к старшему сыну. — Ты удовлетворен, Дэнис? — Я просто хотел сказать, мама, что это его день рождения, и он должен выбирать сам. — Разве он не сам выбрал? — Нет, мама, это ты выбрала за него. На лице миссис Модсли отразилась мольба: Боже, дай мне терпение! — Лео не предложил ничего другого, поэтому... — Я знаю, мама, но в его день рождения... — Ты можешь предложить что-нибудь другое, Дэнис? — Нет, мама, ведь день рождения не у меня. Я увидел, как сжались пальцы миссис Модсли. — Надеюсь, ты останешься удовлетворен тем, как все пройдет, — ровным голосом сказала она. — А что касается нас, взрослых... Как только мы с Маркусом вышли из комнаты, он заявил: — Нет, Лео, ни в коем случае. — Что ни в коем случае? — Не надевай этот галстук. — Почему? — Потому что, — объяснил Маркус, медленно чеканя слова, — у этого галстука готовый узел. Мы немножко повозились, потом Маркус сказал: — Тримингем — это другое дело, он может носить что угодно, а вот ты, ты должен быть осторожен. — В каком смысле осторожен? — В таком, чтобы не выглядеть невеждой. Все, больше не буду, как-никак сегодня у тебя день рождения. За утро у меня было достаточно времени переварить свои ощущения. Мое новое и истинное «я» оказалось на вкус довольно пресным. Во-первых, оно подавляло праздничное настроение, ничего не хотело слышать о том, что день сегодня особый, и не давало никаких поблажек — ни тебе повеселиться, ни побаловаться. Оно все время предупреждало меня: не забывайся, держи себя в руках. Когда я выглядел дураком в глазах окружающих, я, по крайней мере, пытался оспорить их мнение, даже если при этом страдал; но собственное мнение оспаривать не будешь! Новый ментор даже не позволил мне обследовать место преступления, а мне, как и полагается убийцам, этого ужасного хотелось. Он даже не подпустил меня к мусорной свалке, посмотреть — может, труп растения уже там? Когда вскоре из-за густых кучевых облаков проглянуло солнце, зажатая в тиски душа не могла поприветствовать его. Когда мы увидели Мариан и лорда Тримингема, мирно шествующих рядом и склонивших головы друг к другу, я призвал на помощь всю свою волю, чтобы остановить волну охватившего меня восторга. Чувства к людям, предметам как бы притупились. Даже с Маркусом, которого я никогда не оценивал однозначно, ибо в школе это был один человек, а дома совсем другой, я испытывал некоторую скованность. Мы ловко подлаживались друг под друга, в угоду друг другу укрощали свои истинные чувства — такова была наша дружба; и сейчас я видел круглоголового мальчишку чуть ниже меня ростом, который больше обычного старался угождать мне и подавлял желание заговорить по-французски, поскольку у меня был день рождения. День рождения! Все вернулось к нему. Но именинником я себя не чувствовал: скорее я был сторонний наблюдатель, попавший на чей-то день рождения; некто в норфолкской куртке, застегнутой поперек груди и подпоясанной поперек животика, в толстых чулках и зашнурованных ботинках, на которых скалились зубчатые крюки, будто его ноги оказались в распахнутых челюстях змея. Я не понимал, что, пытаясь отбросить двойное или множественное видение мира и добиться таким образом цельности, затеял самое крупное дотоле притворство в моей жизни. Вот уж самопожертвование, ничего не скажешь — закрыть сознанию доступ ко всему, что тебе дорого и мило! Видеть вещи только такими, какие они есть — Боже, что за скука! Заковав в кандалы свою плоть и дух, я слонялся с Маркусом по поместью и тайно желал — ну, набросься на меня, как-нибудь обзови, пошлифуй на мне свой гениальный французский, светскими манерами я уже сыт по горло! Перед обедом я прокрался в свою комнату, надел зеленый костюм и сразу почувствовал себя лучше. ГЛАВА 23 Обед почти всегда растягивался до трех часов, поэтому прогулку в экипаже назначили на четверть четвертого. Но небо снова затянуло облаками. Теперь вид у них был зловещий: белые переходили в серые, серые в черные, все в воздухе присмирело, того и гляди, грянет гром. Друг за другом мы выходили из дому, разглядывали небо, возвращались и оглашали приговор. Впервые мы попали в зависимость от погоды, и впервые я видел миссис Модсли в нерешительности. Выражение ее лица было, как обычно, усредненное, портретное, но движения выдавали ее. Наконец она предложила: подождем четверть часа и посмотрим, что будет. Все стояли в зале, не зная, куда себя деть — без ясного плана всегда так, — и тут Мариан сказала: — Лео, пойдем со мной, расскажешь, что задумала погода. Я последовал за ней на улицу и добросовестно уставился в нависшее над головой небо. — По-моему... — начал я. — Не трудись, — перебила меня она. — Как насчет прогулки, если не удастся прокатиться? А лицо при этом — сама невинность, какую теперь, пожалуй, и не встретишь. — Конечно! — горячо воскликнул я. — Вы пойдете со мной? — Я бы с удовольствием, — последовал ответ, — но я имею в виду другую прогулку, вот какую. — Рука ее коснулась моей, я разжал ладонь и увидел письмо. — Нет! — наотрез отказался я. — А я говорю да. Сейчас она ничуть не сердилась, наоборот, смеялась, и я начал несмело сопротивляться. Письмо в руке мешало, сковывало движения. Наверное, мы подняли страшный шум, потому что я тоже смеялся, громче ее, громче, чем допускают хорошие манеры, как какой-нибудь ухажер на набережной, смех рвался из меня, и сдерживать его не хотелось. Глазами мы вызывали друг друга на бой и бросались друг на друга, увертывались, пригибались. Кажется, она требовала, чтобы я обещал отнести письмо; я совсем забыл, из-за чего мы начали беситься, и уже не знал, защищаюсь или нападаю. — Мариан! Лео! Заслышав голос миссис Модсли, мы прекратили возню. Мариан все еще смеялась, а я стоял пристыженный и запыхавшийся. Миссис Модсли медленно сошла по ступеням. — Вы что-то не поделили? — спросила она. — Просто я решила преподать ему урок... — объясниться далее Мариан не удалось, ибо в эту секунду я совершил нечто в духе Дэниса — выронил злополучное письмо. Смятое, отталкивающее, оно лежало на земле между нами. — Не это ли яблоко раздора? — спросила миссис Модсли. Мариан подняла письмо и сунула его мне в карман. — Да, мама, — сказала она. — Я хотела, чтобы Лео отнес записку Нэнни Робсон, сказать бедной старушке, что я навещу ее сегодня немного позже. И представляешь, Лео отказался! Говорит, у него какие-то дела с Маркусом. Да, отказался! — не скрывая улыбки, повторила она, когда я стал протестовать и кричать, что отнесу. — Стоит ли из-за этого так беспокоиться, Мариан? — задала вопрос миссис Модсли, по очереди одаривая нас инквизиторским взглядом. — Ты сама говоришь, часто она вообще не помнит, была ты у нее или нет. Лучше мы с Лео прогуляемся по саду. Ехать в Бистон сейчас рискованно. Пойдем, Лео, ты ведь толком не видел сада. Маркуса цветы пока не интересуют — это придет позднее. Она была права — сада я толком не видел. Откровенно говоря, мне больше по душе была мусорная свалка, там чувствовалась какая-то романтика, а в саду — нет. Вообще-то мама рассказывала мне о цветах, и ботанику я уважал. Цветы, как отвлеченное понятие, восхищали меня — поля цветов где-то там, вдалеке, обязательно присутствовали в моих фантазиях. Мне нравилось думать о них и знать, что они есть. Нравилось читать о них, особенно о диковинных, например, насекомоядных: росянка, жирянка и ворсянка, которые потребляют насекомых, будто суп. Но просто ходить и любоваться на цветы — такой привычки у меня не было, а в обществе миссис Модсли это, наверное, и вовсе мука. Я никак не мог отдышаться после борьбы; смутно чувствуя, что хорошо бы как-то защититься от миссис Модсли, я спросил: — Может быть, вы хотите, чтобы с нами пошел Маркус? — Нет, ты был в его распоряжении все утро, пусть хоть на час уступит тебя другим. Он так привязался к тебе, Лео, и Мариан тоже. Все мы к тебе привязались. От этих слов душа запела, но что сказать в ответ? Школьный опыт тут не помощник: в школе такого не говорят. Я вызвал образ мамы и попытался ответить на ее языке. — Вы все так добры ко мне, — отважился я. — Правда? А я боялась, что мы уделяем тебе мало внимания, то Маркус болен, то еще что-нибудь. И сама я свалилась. Надеюсь, без меня за тобой присматривали? — Конечно, — ответил я. Мы прошли мимо кедра; дальше начинались клумбы. — Ну, — сказала миссис Модсли, — вот мы и в саду. Немного кособокий, правда? Из-за этой г-образной стены? Возможно, я бы поставила ее иначе, зато сюда нет доступа восточным и северным ветрам, потому и растут такие очаровательные розы. А тебя и вправду интересуют цветы? Я ответил, что да, особенно ядовитые. Она улыбнулась. — Думаю, здесь таких найдется не много. Чтобы показать свою осведомленность, я начал было рассказывать ей о красавке, но вдруг остановился. Оказалось, что говорить о ней я не хочу. Впрочем, миссис Модсли все равно почти не слушала. — В одном из сараев? Там, где был огород? — Да, где-то там... но... скажите, пожалуйста, как называется эта роза? — Русалка. Красивая, правда? А ты часто ходишь к этим, как ты их называешь, сараям? Мне казалось, там сплошные заросли. — Да, зато там могут быть правонарушители. — Настоящие правонарушители? — Да нет, понарошке. Мы остановились возле розовеющей магнолии, и миссис Модсли сказала: — Эти деревья всегда напоминают мне о Мариан. Очень мило, что ты согласился отнести ее записку Нэнни Робсон. Мариан часто передает с тобой что-нибудь? Мозг заработал с немыслимой быстротой. — Нет, передавала раз или два. — Я тебя задержала, — сказала миссис Модсли, — а теперь тревожусь, что напрасно. Может, ты все-таки отнесешь записку? Дорогу, конечно, знаешь? Вот она возможность вырваться на волю — дверь открыта. Но как ответить на вопрос? — Не совсем, но я могу спросить. — Ты не знаешь дорогу? А я поняла, что ты уже носил туда записки. — Да, да, носил. — И до сих пор не знаешь дороги? Я не ответил. — Послушай, — заговорила миссис Модсли. — Наверное, записку все-таки нужно доставить. Она ведь у тебя в кармане? Сейчас я позову кого-то из садовников и попрошу его отнести записку. Я похолодел. — Не стоит, миссис Модсли, — возразил я, — это не так уж важно, пожалуйста, не беспокойтесь. — Видишь ли, по-своему это важно, — не согласилась миссис Модсли, — потому что Нэнни Робсон захочет подготовиться к ее приходу... старые люди не любят, когда их застают врасплох. Стэнтон, — крикнула она, — подойдите сюда на минутку. Ближайший к нам садовник опустил на землю инструменты и направился к нам, как и полагается садовнику, не спеша и чуть вразвалку. Можно было разглядеть его лицо — это было лицо палача. Я машинально убрал руки в карманы. Садовник притронулся к фуражке. — Стэнтон, — обратилась к нему миссис Модсли, — у нас тут записка для мисс Робсон, довольно срочная. Вы не отнесете ее? — Конечно, госпожа, — ответил Стэнтон и протянул руку. Пальцы вжались в материю кармана. Стараясь не шелестеть бумагой и беспомощно дергаясь, я воскликнул: — У меня ее нет! Ой, извините, наверное, она где-то выпала. — Пошарь получше, — распорядилась миссис Модели. — Пошарь получше. Я пошарил, но безрезультатно. — Ну ладно, Стэнтон, — спокойно сказала миссис Модсли, — просто передайте мисс Робсон, что скоро к ней зайдет мисс Мариан. Садовник козырнул и ушел. Мне страшно захотелось пойти за ним, просто взять и уйти, и я даже сделал несколько шагов, но тотчас понял всю обреченность такого поступка и вернулся. — Ты передумал насчет записки? — спросила миссис Модсли. Как все дети, я ненавидел иронию и потому не ответил, просто стоял и тупо смотрел в одну точку — на пышном лиловом платье хозяйки. — Вынь, пожалуйста, руки из карманов, — попросила миссис Модсли. — Неужели тебе не говорили, что держать руки в карманах — это дурной тон? Я молча повиновался. — Я могла бы попросить тебя вывернуть карманы, — сказала она, и в ту же секунду мои руки метнулись защитить их. — Но я этого не сделаю, — продолжала она, — только задам один вопрос. Ты говоришь, что уже передавал записки от Мариан? — Ну, я... — По-моему, ты сказал, что да. Если они предназначались не Нэнни Робсон, то кому же? Я не знал, что ответить, но за меня ответила природа. Небо болезненно прокашлялось, потом разразилось мощными раскатами грома. В ту же секунду полил дождь. Теперь не вспомнить, чем кончился наш разговор, сказали мы что-то еще или нет, не помню, как добежали до дома. Но помню, как влетел в свою комнату и в ужасе обнаружил, что она занята другим. Вернее, самого человека в комнате не было, но были его вещи: его стекло, серебро, кожа, черное дерево и слоновая кость, щетка для волос, губка и бритвенный прибор. На цыпочках я вышел за дверь, не зная, куда податься. В конце концов заперся в туалете, но когда чьи-то нетерпеливые пальцы стали дергать ручку, я вздохнул с облегчением — страх уже прошел. Все, за исключением Мариан и миссис Модсли, собрались у чайного стола. Кое-кого я видел впервые: это были гости, приехавшие на бал. За окном так потемнело, что пришлось зажечь лампы; мне все казалось, что сейчас время не чая, а ужина. Без хозяйки мы бродили по комнате, поглядывали в окно на вспышки молнии и обменивались отрывочными фразами. Со мной почти не заговаривали, я был как герой или жертва, которых держат за ширмой до начала церемонии. Мысли смешались, но все вокруг было четким и ясным; в середине стола громоздился окруженный розовыми свечами торт, он был покрыт сахарной глазурью, а поперек его розовым кремом было написано мое имя. Наконец все разом задвигались, и я понял, что вошла миссис Модели. Постепенно гости запрудили пространство вокруг стола, я же оставался в глубине комнаты. — Лео, дорогой, садись сюда, пожалуйста, — пригласила миссис Модсли, и я неохотно пробрался на место рядом с ней. Однако пугался я напрасно — она была сама обходительность. — Мне пришлось перевести тебя из твоей комнаты, — сообщила она, — в комнату Маркуса. Извини, пожалуйста, но твою мы отдали другому одинокому мужчине, холостяку постарше. Маркус так рад, что вы снова вместе. Надеюсь, не возражаешь? — Конечно, нет, — заверил я. — Ты видишь, что перед тобой? — спросила она. Передо мной было много чего: хлопушки, разбросанные по скатерти цветы и — раньше я его не заметил — еще один торт, копия стоявшего в центре, только крошечный, с одной свечой, а на глазури написано мое имя. — Это для меня? — глупо спросил я. — Да, все это для тебя. Видишь ли, может, это и чудачество, но мне не нравится цифра тринадцать. Все-таки несчастливое число. Поэтому мы поставили двенадцать свечей вокруг большого торта, а когда их задуют, ты зажжешь вот эту, свою. — А когда это будет? — глупо спросил я. — Когда появится Мариан. Она хочет сделать тебе подарок первой. Не гадай, все равно не угадаешь. А остальные подарки дожидаются тебя на буфете. Я покосился на буфет, увидел несколько веселых, разноцветных свертков и по форме попытался определить, что там внутри. — У тебя хватит терпения подождать? — спросила миссис Модсли, чуть поддразнивая меня. — А долго? — снова спросил я. — Примерно часов до шести. Как только Мариан вернется от Нэнни Робсон. Теперь уже скоро, мы ведь поздно собрались. Это я виновата, сильно замешкалась. Она улыбнулась, но я заметил, что у нее дрожат руки. — Вы промокли? — спросил я. Мне вдруг неудержимо захотелось вернуться к нашему с ней разговору. Не могла же она о нем забыть! — Совсем немножко, — отозвалась миссис Модсли. — Ты даже не подождал меня, это не по-рыцарски. — Лео поступил не по-рыцарски? — вмешался лорд Тримингем, сидевший по другую сторону от миссис Модсли. — Не верю, Лео — настоящий дамский угодник. Вам известно, что он — кавалер Мариан? Миссис Модсли не ответила. Чуть помолчав, она сказала: — По-моему, Лео, тебе пора резать торт. До середины стола мне было не дотянуться, и торт перенесли поближе. Я разрезал его не самым лучшим образом. — Надо оставить кусок для Мариан, — напомнил кто-то. — Пора бы ей вернуться, — заметил лорд Тримингем, поглядывая на часы. — Дождь еще не кончился, — сказала миссис Модели. — Пожалуй, стоит послать за ней коляску. Как мы об этом раньше не подумали? Она позвонила в звонок и дала распоряжение. — А когда Мариан выходила, дождь уже начался? — спросил кто-то. Но вопрос повис в воздухе — никто не видел, как Мариан уходила. Торт съели, в середине блюда остался лишь один кусок, он сиротливо лежал на боку, а вокруг него догорали свечи. Мы услышали, как за окнами проехал экипаж. — Через десять минут она будет здесь, — сказал лорд Тримингем. — Да, но ей еще надо переодеться, — уточнил Маркус. — Ш-ш, — прошипел Дэнис. — Это секрет, очень большой секрет. — Какой секрет? — спросила миссис Модсли. — Какой секрет, Дэнис? — Что Мариан надо переодеться. — Но если это секрет, зачем его выдавать? Дэнис пристыженно умолк, хотя проболтался не он, а Маркус. — Может, она не стала ждать коляску, — предположил кто-то, — и сейчас идет прямо под дождем. Бедняжка, она промокнет до нитки, хочешь не хочешь, придется переодеваться. — Какое доброе сердце у вашей дочери, миссис Модсли, — сказал другой гость. — Не каждая девушка так внимательна к своей старой няне. — Мариан всегда очень любила ее, — сообщила миссис Модсли. — А теперь, Лео, задуй свечи, пока дело не дошло до пожара, и зажги свою. У тебя осталось место для кусочка твоего личного торта? Я послушно поднялся, и вскоре комната наполнилась пшикающими звуками. Свечи, хотя и были хрупкими, гаснуть не желали, и вскоре у меня перехватило дыхание. Но на помощь пришли чужие легкие, полные воздуха и сил. — Пальцами их, пальцами! Только сначала лизнуть! Наконец дымящиеся фитильки окончательно погасли. Я зажег мою единственную свечку и отрезал кусочек маленького торта, но проглотить его был уже не в силах. — Он предпочитает есть его глазами, — пошутил кто-то. Возникла пауза; я заметил, что последние несколько минут пауза следовала за каждым движением и почти за каждой фразой. — Через минуту-другую она будет здесь, — заверил всех лорд Тримингем. Никто и не думал в этом сомневаться. — Давайте-ка устроим небольшой салют, — предложил мистер Модсли. — Лео, бери хлопушку, будешь тянуть вместе со мной. Все разбились на пары: кто-то объединился с соседом по коридору, кто-то с сидящим напротив. Некоторые дамы сморщились и отвели головы назад. Те, кто посмелее, ухватились за полоску картона. — Ну-ка, раз, два! В комнате загремели великолепные взрывы-хлопки. Они слились с подоспевшим раскатом грома, и получился мощнейший залп! И, наверное, только мои уши уловили шуршание колес — мимо окон проехала коляска. У всех появились головные уборы: шутовские колпаки, шапочки с козырьками, римские шлемы, короны, пронзительно засвистели жестяные свистки, несколько голосов принялось томно распевать какие-то сентиментальные куплеты. — Повторить! Повторить! Все стали искать среди ворохов бумаги нестреляные хлопушки. Наконец мы снова вооружились и с горящими, озорными лицами стали друг перед другом. Теперь моей партнершей оказалась миссис Модсли. Она чуть наклонила голову и сжала губы. — Оставьте одну для Мариан! — воскликнул кто-то. И снова взрывы, раздираемая в клочья бумага, дым, едкий запах. Когда воздух очистился, а шум уступил место смеху, я увидел, что у локтя миссис Модсли стоит дворецкий. — Извините, госпожа, — доложил он, — экипаж вернулся, но мисс Мариан в нем нет. Мисс Робсон сказала, что сегодня Мариан к ней вообще не заходила. Эта новость испугала меня, будто я не ждал ничего подобного. Впрочем, может, и правда не ждал — убедил себя, что Мариан окажется там. Именинный чай снова стал мне немил. Взрослые в шапках всегда выглядят старше, чем на самом деле, и в горящих глазах, в лицах, которые я видел перед собой, темно-красных при свете ламп, было что-то дикое, потустороннее. Мне вспомнились картины, висевшие в курительной комнате — люди, позабывшие обо всем на свете. — Где она может быть? — спросил кто-то словно между делом. — Правда, где она может быть? — Она должна переодеться. Может, она сейчас и переодевается. Может, она у себя, наверху, переодевается, — предположил Дэнис. — Что ж, нам остается только ждать, — спокойно заключил мистер Модсли. Колпаки и шлемы мудро закивали, снова засвистели свистки, какой-то мужчина начал загадывать загадку, голос его тонул в общем шуме, и он старался всех перекричать, как вдруг миссис Модсли поднялась, оттолкнула свой стул. Локти ее торчали в стороны, наклоненный торс дрожал, а лицо изменилось до неузнаваемости. — Нет, — заявила она. — Мы не будем ждать. Я пойду ее искать. Лео, ты знаешь, где она. Идем, ты покажешь мне дорогу. Не успел я понять, что происходит, как очутился за пределами комнаты, подгоняемый ее властным голосом и рукой, кажется лежавшей на моем плече. — Мадлен! — раздался вслед голос ее мужа; впервые я услышал, как он назвал ее по имени. Проходя через залу, я приметил зеленый велосипед, и увиденное намертво врезалось в память. Он был прислонен к перилам лестницы и почему-то напомнил мне о маленькой горной овечке с изогнутыми рогами, наклонившей голову в знак извинения или для защиты. Повернутый ко мне руль сгорбился, а седло было поднято для Мариан как можно выше, под ним виднелась блестящая стальная трубка дюймов шести длиной. Это видение не покидало меня, пробуждая мучительные мысли о чем-то изуродованном и примененном не по назначению, когда я бежал под дождем рядом с миссис Модсли. Я думал, она вообще не способна бегать, но она бежала так быстро, что я едва поспевал за ней. Ее лиловый бумажный капор вскоре насквозь промок; поначалу он зловеще хлопал, потом облепил ее голову, темный и прозрачный, а с тесемок капала вода. Сквозь мой бумажный колпак тоже сочился дождь, он холодил голову и пробирался за шиворот. Впрочем, дождь значительно утих, гром доносился откуда-то издалека, а молния уже не метала иссиня-ледяные стрелы из черных облаков, теперь она извивающейся оранжевой струйкой медленно стекала с лимонного неба. Я был ужасно напуган и не обращал внимания на разгулявшуюся стихию, хотя она ухудшала мое и без того плачевное состояние. Более всего — помимо собственных страданий — я ощущал неуловимый запах дождя, наполнявший воздух. Миссис Модсли, не произнося ни слова, бежала широкими и неуклюжими шагами, юбка с тремя рядами лент волочилась по песку и шелестела через лужи, и вскоре я понял: это она ведет меня, она знает, куда идти. Когда мы оказались на посыпанной шлаком дорожке между рододендронами, я попробовал вернуть ее и закричал: — Не сюда, миссис Модсли! Но она словно меня не слышала и слепо рвалась вперед; наконец мы добежали до сарая, где недавно росла красавка. Косматый обрубок все еще валялся на дорожке, поникший и заляпанный грязью. Миссис Модсли остановилась и заглянула внутрь — там лежала груда листьев, влажных, но уже увядающих. — В этом нет, — пробормотала она, — но, значит, в том или в том. Ты сам говорил, здесь бывают правонарушители. Из заброшенных хибарок не доносилось ни звука, только слышно было, как по просевшим крышам барабанит дождь. Я сжался, заплакал — участвовать в этих поисках было противно моему существу. — Нет, ты пойдешь! — крикнула она, хватая меня за руку, и в эту минуту мы увидели их, Деву и Водолея, они лежали на земле рядом, два тела слились в одно. Наверное, в первую секунду я не ужаснулся, скорее был заинтригован; испугался я чуть позже, когда заголосила миссис Модсли, а тень на стене, будто зонтик, раскрылась и снова закрылась. Больше я почти ничего не помню, но еще в Брэндем-Холле мне каким-то образом стало известно, что, вернувшись на ферму, Тед Берджес застрелился. ЭПИЛОГ Я отложил ручку с надеждой, что теперь отхлынут и воспоминания. Я дал им дни, недели, месяцы, но они не улеглись, и потому пришлось написать этот эпилог. Я тяжело заболел и себя во время болезни могу сравнить с поездом, на пути которого то и дело возникают тоннели: иногда вокруг тебя дневной свет и вдруг — сплошная тьма, иногда знаешь, кто ты и где находишься, а иногда — нет. Мало-помалу промежутки дневного света стали увеличиваться, и вот с тьмой покончено, поезд мчится по открытой местности. К середине сентября мне разрешили вернуться в школу. Я, однако, так никогда и не вспомнил, что произошло в Брэндем-Холле после случившегося в сарае. Эти события, как и возвращение домой, начисто стерлись из памяти. Я их не помнил и не желал вспоминать. Доктор уверял, что лучше снять груз с души, не раз пыталась разговорить меня и мама, но я все равно ничего бы ей не сказал, даже если бы что-то знал. Когда она хотела поделиться тем, что известно ей, я начинал кричать на нее, просил умолкнуть. Я так никогда и не узнал, что все-таки ей было известно. «Но тебе нечего стыдиться, сынок, — повторяла она, — абсолютно нечего. Да и все уже позади». Однако я ей не верил — пожар недоверия разгорается трудно, но его столь же трудно погасить. Я не верил, что все позади и мне нечего стыдиться. Наоборот, считал я, мне очень даже есть чего стыдиться. Я предал всех: лорда Тримингема, Теда, Мариан, семью Модсли, принявшую меня в свой круг. И что произошло потом, я не знал и не желал знать. Что-то достаточно серьезное, если судить по крикам миссис Модсли, — это были последние услышанные мной звуки, дальше наступила тьма, последние, потому что волны, всколыхнувшиеся после самоубийства Теда, дошли до меня беззвучно, словно во сне. Да, его судьба была мне известна, и горевал я именно о нем. Он не отпускал меня. Мне все время мерещилась жуть: стены его кухни, заляпанные кровью и мозговой массой, но настойчиво вставала перед глазами и другая картина: Тед сидит и чистит ружье. А вдруг он чистил его, чтобы застрелиться? Эта мысль стала для меня изощренной пыткой. Боже, если он о чем и думал за чисткой ружья, то уж никак не о самоубийстве. Эта насмешка судьбы бередила душу, словно застрявший обломок стрелы. Мне и в голову не приходило, что со мной обошлись плохо. Обвинить в чем-то взрослого — я этого себе не представлял. Просто возникли определенные обстоятельства, и с ними нужно было справиться, как в школе нужно было справиться с Дженкинсом и Строудом. Тогда я вышел из положения с честью: их издевательское «повержен» обернулось против них. На сей раз меня постигла неудача: поверженным оказался я, поверженным навсегда. В школе меня выручило заклинание, поэтому я решил прибегнуть к заклинанию и в Брэндеме. Что ж, оно сработало — разрушило отношения между Тедом и Мариан, продолжение которых, как мне виделось, обернется катастрофой. Заклинание с корнем вырвало белладонну и швырнуло ее прямо в руки Теду. Но оно ударило и по мне. Уничтожив белладонну, я уничтожил Теда, а может, и себя самого. Когда я растянулся на земле, а с вывороченного корня на меня сыпался дождь земляных комьев — был ли это миг триумфа? Я сторонними глазами видел, как появился в жизни Теда: незнакомый маленький мальчик, пришелец издалека, скатившийся с его скирды. И с этой минуты, казалось мне, Тед был обречен. А вместе с ним и я — наши судьбы переплелись. Я не мог причинить ему боль, не причинив боль себе. Да, вызванные мной сверхъестественные силы наказали меня за самонадеянность. Но почему, почему, ведь в школе они явно были на моей стороне? А потому, отвечал я себе, что в Брэндем-Холле я захотел стравить эти силы друг с другом, заставить знаки Зодиака схватиться между собой. В моих глазах действующие лица этой драмы были бессмертными, наследниками жаркого лета и грядущего величия двадцатого века. Итак, всматривался ли я в реальный мир, обращался ли к миру воображения, взгляд натыкался на пустоту. Связь с этими мирами утратилась, оборвалась пуповина, по которой от них шли питательные соки — и я замкнулся в себе. В школе мы с Маркусом встретились как чужие. Держались вежливо, но о близости не могло быть и речи — никаких совместных прогулок, никаких воспоминаний. Это никого не удивило, ибо школьная дружба — вещь непрочная. У меня появились новые друзья, но в эти дружбы я почти не вкладывал душу — да и вкладывать было почти нечего. А Маркус своим присутствием напоминал о нашей общей тайне, и при виде его мне словно падала на голову очередная капля. Постепенно острая боязнь услышать что-нибудь о Брэндеме переросла в безразличие, притупился интерес к людям, и это безразличие распространилось во многих, если не во всех направлениях. Однако на помощь пришел другой мир — мир фактов. Я стал собирать факты, существовавшие независимо от меня, никак не связанные с моими личными желаниями. Скоро эти факты стали для меня истинами, я признавал только их. Паскаль[101], наверное, осудил бы такие истины как немилосердные. Они почти не обогащали личный опыт, не развивали воображение, но постепенно замещали то и другое. И правда, жизнь фактов оказалась не такой плохой заменой фактам жизни. Она не подвела меня, наоборот, поддержала и, возможно, даже спасла мне жизнь. Ибо когда разразилась первая мировая война, мое умение раскладывать по полочкам факты оказалось полезнее любой другой работы, какую я мог бы выполнять на поле брани. Так что и повоевать мне не довелось, как не довелось испытать многое другое, в том числе помиловаться. Тед не объяснил мне, что сие значит, но показал на своем примере и в результате расстался с жизнью; с тех пор желания миловаться у меня не возникало никогда — душа противилась. Кроме бумаг, лежавших в картонной коробке, обнаружилось много прочих. И мать, и я были неисправимыми барахольщиками, я хранил все ее письма, она — мои; так что раскопать нашу брэндемскую переписку было лишь делом времени. Среди писем попался запечатанный конверт, без адреса. Интересно, что это? И сразу вспыхнула догадка: это же письмо, которое Мариан передала для Теда в день моего рождения! Мне в равной степени хотелось открыть и не открывать его. В конце концов я договорился с собой так: положу его на видное место, но открывать не буду, пока не кончу писать. Благоприобретенное уважение к фактам принесло плоды, ибо позволило хоть как-то помазать елеем душевные раны, в свое время отчаянно кровоточившие. Мне, например, стало ясно — это доказывает хронология, — что Мариан относилась ко мне с симпатией до того, как возник вопрос о моем посредничестве. Потом она удвоила благодеяния, чтобы отплатить мне, там уже было много лжи и фальши; но история с зеленым костюмом произошла раньше. Понял я и то, чего не уловил тогда: в Норидж она поехала прежде всего ради встречи с Тедом Берджесом, приподнятая шляпа на другой стороне площади наверняка принадлежала ему. Но считать, что я был всего лишь предлогом для поездки — это явно чересчур. Слишком дорогой предлог, хотя деньги ее заботили мало. Она искренне беспокоилась из-за моего хронического перегревания и хотела облегчить мою участь — теперь я в этом не сомневаюсь. Тогда же самой горькой пилюлей почему-то было убеждение, что Мариан нет до меня никакого дела. А приветливое и снисходительное отношение ко мне лорда Тримингема, так кружившее голову, вовсе не объяснялось надеждой превратить меня в удобного связного между ним и Мариан. Наибольшие подозрения вызывал Тед. Как он переменился, когда узнал, что я — гость Брэндем-Холла! А как потом, когда я начал увиливать от своих обязанностей, то приманивал меня, то угрожал! Но он искренне сожалел об этом, он так прямо и сказал, как подобает хорошему ребенку. Пожалуй, среди всех нас — и меня в том числе — он единственный каялся по-настоящему. Мне удалось раскопать и другие факты, в то время от меня сокрытые. С чего миссис Модсли взяла, будто я знаю, где Мариан, когда ее не оказалось у старой Нэнни? Конечно же, ей сказал Маркус. Своим исключительным французским он спровоцировал меня на дурацкое заявление, приведшее к трагедии. Я полагал, что правило «не наушничать» все школьники выполняют так же безоговорочно, как я, — и Маркус выполнял его, когда был в школе. Я тогда не понимал, что, попав в благовоспитанное общество, мы изменили не только свой лексикон и манеру высказываться, изменилась сама наша природа, по крайней мере, форма ее выражения. Оказывается, моя вина была не столь велика, как я предполагал долгие месяцы после лета в Брэндем-Холле, не был я и безвинным, каковым считал себя в последующие годы. Я во всем обвинял Брэндем-Холл, даже в том, что слишком серьезно к себе относился. Между тем мне не следовало читать письмо Мариан; не следовало менять время свидания Мариан с Тедом. Первый поступок, хотя и не делал мне чести, все же был простительным, второй же, несмотря на благие намерения, привел к роковым последствиям. Да, сейчас, в шестьдесят с лишним лет я бы так не поступил, но лишь потому, что у меня давно отпала охота вмешиваться в чужие дела с какими бы то ни было намерениями. «Кто раз посредничал, того уж не заставишь» — с этой сентенцией я прожил жизнь. Что до заклинания, тут остается покачать головой — к этому нельзя относиться серьезно. Заклинаниям нет места в мире фактов. Поиски фактов, означавшие в данном случае поиски истины, так успокоили и умиротворили меня, что в конце концов история в Брэндем-Холле, эдакая комната Синей бороды среди моих мозговых извилин, перестала ужасать меня. Она казалась не более ужасной, чем дотошное и длительное библиографическое исследование. Да и со мной ли все это случилось? А может, с кем-то другим? Короче говоря, как только зажгли свет и распахнули дверцы шкафа, спрятанный там скелет превратился в прах. Фактов, извлеченных на свет божий, оказалось для моего исцеления вполне достаточно. Но картина, разумеется, была не полной. Если я хочу яснее разобраться, каковы итоги встречи с жизнью vis-a-vis[102] — успехи и неудачи, счастье и несчастье, гармония и дисгармония и так далее, — нужно изучить другие факты, которых нет в моей памяти, их нужно собрать на стороне, поворошить действующие источники. Нужно выяснить, что произошло с остальными участниками истории, какую роль она сыграла в их судьбах. Остальные! С ними все не так просто. Их имена на бумаге меня не смущали, лишь бы пополнялась копилка фактов, но я и думать не хотел о них во плоти и крови, нет, ни в коем случае! Мне всегда было удобней считать, что «остальные» из Брэндем-Холла замерли в ту минуту, когда я их оставил. Они были словно фигуры на картине, обрамленные двойной рамкой времени и места, выйти за которую им не дано, они навеки заключены в Брэндем-Холле, в лете 1900 года. Пусть и остаются в этих двух измерениях — я не хочу освобождать их. А теперь с чистой совестью можно обратиться к последнему свидетельству — нераспечатанному письму. «Любимый (на сей раз без троекратного повторения)!

The script ran 0.011 seconds.