Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фрэнсис Фицджеральд - Загадочная история Бенджамина Баттона [1921]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Высокая
Метки: prose_classic, Рассказ, Фантастика

Аннотация. Фрэнсису Скотту Фицджеральду принадлежит, пожалуй, одна из ведущих сольных партий в оркестровой партитуре «века джаза». Писатель, ярче и беспристрастней которого вряд ли кто отразил безумную жизнь Америки 20-х годов, и сам был плотью от плоти той легендарной эпохи, его имя не сходило с уст современников и из сводок светских хроник. Его скандальная манера поведения повергала в ужас одних и вызывала восторг у других. Но эксцентричность и внешняя позолота канули в прошлое, и в настоящем остались его бессмертные книги.

Полный текст.
1 2 3 4 5 6 7 8 

— А Гарри кто? — Гарри, конечно, собака. Все мужчины, которых я встретила сегодня, более или менее собаки. — А какой смысл за этим стоит? Собака — это что, своего рода истовая мужественность в отличие от мягкости? — Вроде того. Я никогда не задумывалась над этим мне достаточно увидеть человека, чтобы понять, собака он или кошка. Наверное, это все чепуха. — Не скажите. Это интересно. У меня ведь относительно этих людей тоже была своя теория. Я полагаю, они обречены на замерзание. — Это как? — В них все яснее проступает что-то скандинавское, ибсеновское. Они потихоньку погружаются в мрак, в уныние. Ведь у нас такие долгие зимы. Вы читали Ибсена? Она отрицательно покачала головой. — Так вот, в его героях вы всегда обнаружите какую-то гнетущую скованность. Это ограниченные и унылые праведники, для которых наглухо заперт мир безмерной печали и радости. — Они не плачут, не смеются? — Никогда. Вот такая у меня теория. В этих краях живет не одна тысяча шведов. Я полагаю, их привлекает сюда климат, для них он почти свой, и постепенно они смешиваются с местным населением. Сегодня их здесь всего несколько человек, но худо-бедно четыре наших губернатора были шведы. Я надоел вам? — Нет, страшно интересно. — Ваша будущая невестка наполовину шведка. Лично к ней я отношусь неплохо, но я убежден, что в целом скандинавы влияют на нас не лучшим образом. Не случайно они держат первое место в мире по числу самоубийств. — Зачем же вы живете в таком кошмаре? — А он мне не опасен. Я живу затворником, и вообще книги занимают меня больше, чем люди. — Интересно, что все писатели именно Юг видят в трагическом ореоле. Испанки, жгучие брюнетки, кинжалы, тревожная музыка и прочее. — Нет, — покачал он головой, — трагедия — удел северных рас, потому что им неведомо счастье всласть выплакаться. Салли Кэррол вспомнила свое кладбище. Наверное, смутно к ней приходили те же мысли, когда она объясняла, что ей хорошо на кладбище. — Итальянцы вроде бы самые веселые люди на свете. Впрочем, все это скучная материя, — оборвал он себя. — Вы выходите замуж за прекрасного человека, и это главное. Он вызвал ее на ответную откровенность. — Я знаю. Таким, как я, рано или поздно надо на кого-то опереться, и, мне кажется, в Гарри я могу быть уверена. — Хотите еще потанцевать? — Поднявшись, он продолжал: — Приятно встретить девушку, которая знает, зачем она выходит замуж. Для очень многих замужество только прогулка в романтический финал кинокартины. Она рассмеялась, он ей необыкновенно нравился. Двумя часами позже, уже по пути домой, устраиваясь удобно в машине, она прильнула к Гарри. — Гарри, — шепнула она, — как хо-лод-но. — Что ты, моя хорошая, здесь тепло. — На улице холодно. Ветер как воет! Она зарылась лицом в его шубу и непроизвольно вздрогнула, когда холодные губы коснулись краешка ее уха. 4 В вихре событий пронеслась первая неделя. Январским студеным вечером ее, как обещали, прокатили на санях, прицепленных к автомобилю. Другой раз, утром, закутанная в шубу, она каталась на санках с ледяной горы у загородного клуба; она даже отважилась скатываться на лыжах, расплачиваясь за секунды сладостного парения радостным позором зарыться в сугроб. Зимние забавы ей определенно нравились, исключая прогулку на снегоступах по слепящей равнине, на которую бледным желточным оком взирало солнце. Но она скоро поняла, что ей подсовываются детские развлечения, ей подыгрывают, что весело ей одной, а остальные смеются за компанию. Чувство неудобства она начала испытывать уже в семейном кругу Беллами. С мужчинами еще можно было ладить, они ей нравились, особенно среброголовый, выдержанный мистер Беллами — в него она просто влюбилась, узнав, что он родом из Кентукки, потому что для нее это была ниточка из прошлой жизни. Зато к женщинам она чувствовала решительную неприязнь. Будущая невестка Майра являла собой унылое воплощение хорошего тона. Ее речь была до такой степени невыразительна, что Салли Кэррол, избалованная дома обществом обаятельных и уверенных в себе собеседниц, только что не презирала ее. «Хорошо, если они красивы, — думала она. — А то и смотреть не на что, пустое место. Клуши в павлиньих перьях. Одни мужчины и делают везде погоду». Наконец, сама миссис Беллами — ее Салли Кэррол определенно не переносила. Первоначальное сходство с яйцом довершили надтреснутый голос и разболтанная осанка — Салли Кэррол всерьез думала, что миссис Беллами разведет на полу яичницу, если, не дай бог, упадет. Вдобавок миссис Беллами была как бы символом кровной неприязни города к чужакам. Салли Кэррол она звала «Салли», и ничто не могло разубедить ее в том, что двойное имя — это вовсе не какое-то малоинтересное прозвище: для Салли Кэррол это усечение ее имени казалось такой же непристойностью, как выйти на люди полуодетой. Она любила свое имя, и от «Салли» ей делалось тошно. Старуха не одобряла ее короткую стрижку, и после того первого дня, когда она вошла в библиотеку, свирепо принюхиваясь, Салли Кэррол уже ни разу не осмелилась покурить внизу. Среди знакомых мужчин она выделяла только Роджера Пэттона, он часто заглядывал к ним. К Ибсену и печальной судьбе здешних жителей он более не возвращался, а когда застал ее на диване за чтением «Пер Гюнта», то рассмеялся и попросил выбросить из головы его рассуждения — все это вздор. Она гостила уже вторую неделю, когда однажды едва не рассорилась с Гарри. Всему виной, конечно, была его невыдержанность, хотя непосредственным поводом к конфликту послужил совершенно посторонний человек, точнее говоря — его невыглаженные брюки. Глубокими снежными коридорами они возвращались домой, светило солнце, за которым Салли Кэррол признавала здесь чисто символическую роль. По пути им попалась девчушка ни дать ни взять медвежонок — столько на нее было напялено шерстяных одежек, и Салли Кэррол задохнулась от наплыва материнских чувств. — Какая прелесть, Гарри! — Где? — Да эта кроха. Ты видел ее рожицу? — А что в ней особенного? — Она же красная, как клубничка. Прелестный ребенок! — У тебя самой почти такой румянец. Здесь, все прекрасно выглядят. Нас выставляют на мороз, едва мы научимся ходить. Изумительный климат. Она взглянула на него и не нашлась ничего возразить. У него был отменно здоровый вид, и у его брата тоже. Да она сама нынче утром обнаружила, что у нее порозовели щеки. Неожиданное зрелище привлекло их внимание, и они с минуту оторопело взирали на открывшийся впереди перекресток. Там, согнув ноги в коленях и экстатически уставившись в студеное небо, какой-то человек, видимо, готовил себя к вознесению. И в следующую же секунду они неудержимо расхохотались, потому что вблизи выяснилось, что их сбили с толку невообразимые брюки, мешком висевшие на их владельце. — Здорово нас провели, — смеялась Салли Кэррол. — Судя по брюкам, южанин, — подпустил шпильку Гарри. — Зачем ты так, Гарри? Ее удивленный взгляд вызвал в нем только раздражение. — Черт бы их всех взял, этих южан! Ее глаза сверкнули гневом. — Не смей о них так говорить! — Прошу прощения, — ядовито извинился он, — но ты знаешь мое отношение к ним. Это… это выродки, у них ничего общего со старыми южанами. Они столько времени выезжали на неграх, что вконец разболтались. — Придержи язык, Гарри, — резко оборвала она его. — Они совсем не такие. Пусть даже ленивы — я бы на тебя посмотрела под нашим солнышком! Но они мои настоящие друзья, и я не желаю, чтобы их всех поливали грязью. Среди них есть настоящие мужчины. — Видел, знаю. Кто идет к нам на Север получать образование — те еще ничего, но уж таких отпетых лоботрясов, нерях и грязнуль, как в вашем захолустье, я не видел нигде. Салли Кэррол сжимала пальцы в перчатках и кусала губы. — В моем выпуске, — не унимался Гарри, — в Нью-Хейвене, был один с Юга, мы все думали — наконец-то сподобились увидеть настоящего аристократа, а потом оказалось, что он вовсе не аристократ, а сын предприимчивого северянина, который у вас в Мобиле прибрал к рукам весь хлопок. — Южанин никогда не позволит себе так распуститься, как ты, — сухо отозвалась она. — Пороху не хватит. — Или чего-то еще. — Ты меня прости, Салли Кэррол, но я от тебя самой слышал, что ты никогда не выйдешь замуж за… — Это совсем другое дело. Я говорила, что вряд ли захочу связать жизнь с кем-нибудь из моих тарлтонских кавалеров, но при чем здесь остальные? Немного прошли молча. — Пожалуй, я погорячился, Салли Кэррол. Прости меня. Не отвечая, она кивнула головой. Несколько минут спустя, уже дома, она порывисто обняла его. — Гарри, — лепетала она сквозь слезы, — давай поженимся на будущей неделе. Я боюсь таких сцен, страшно боюсь. У нас все было бы по-другому, если бы мы поженились. Но Гарри еще не отошел, теперь его подогревало сознание своей неправоты. — Глупость. Мы же договорились — в марте. У Салли Кэррол сразу высохли глаза, и она вся подобралась. — Хорошо. Зря я, должно быть, это сказала. Гарри смягчился. — Чудачка! Поцелуй меня, и забудем все это. Но когда в тот же вечер, заключая программу варьете, оркестр грянул «Дикси», Салли Кэррол ощутила такой наплыв чувств, перед которым померкли все дневные переживания. Сжимая ручки кресла, она все клонилась вперед, пока ее лицо не стало совсем пунцовым. — Расстроилась, девочка? — шепнул Гарри. Она не слышала его. В животворном, будоражащем ритме скрипок и литавр мимо нее в темноту уходили ее добрые приятели-призраки, и они почти скрылись, она едва успела попрощаться с ними, когда флейта сипло, еле слышно допела: На Юг, домой, В родимый Диксиленд. 5 Ночь выдалась особенно холодная. Накануне нечаянная оттепель почти расчистила улицы, но сейчас на них снова появились клубящиеся белые гонцы, поперек мела поземка, и уже было не продохнуть от снежной крошки. Вместо неба над головой угрожающе нависало что-то набрякшее, распяленное между крышами, и было ясно, что скоро густо повалит снег, и ни на минуту не стихал северный ветер, студивший уютное тепло освещенных окон и заглушавший упругий бег их лошадки. Какой все-таки унылый город, думала Салли Кэррол, просто ужас. Ночами ей порою казалось, что здесь не осталось ни единой живой души, что все давно вымерли и только пустые освещенные дома ждут, когда их укроют могильные холмики мокрого снега. Господи, неужели ее могилу тоже когда-нибудь занесет снегом! Всю бесконечно долгую зиму лежать под этими огромными сугробами, и никто даже камня над ее могилкой не углядит. Нет, свою могилу она видела заросшей цветами, обласканной солнцем и дождем. И она снова задумалась о сиротливых фермах, которые видела из окна вагона, и о том, каково в них зимуется: слепящая белизна за окнами, ледяная корка на рыхлых сугробах, потом нудное таяние и неприветливая весна, какой она представляла ее по рассказам Роджера Пэттона. И на это променять свою весну — с сиренью и томящей негой в сердце. Сначала потерять весну, потом и душа остынет. Задула и вовсю разгулялась метель. Глаза Салли Кэррол слепила сразу таявшая снежная крупа. Гарри протянул руку в меховой рукавице и поглубже надвинул ее замысловатую байковую шапочку. Снег налетел колючим порывом, и мгновенно заиндевевшая лошадь покорно опустила голову. — Гарри, она замерзла, — испугалась Салли Кэррол. — Ты про лошадь? Ничуть. Ей это нравится. Минут через десять свернули, и цель поездки предстала их глазам. На высоком холме, ярким зеленым контуром вычерченный на сумрачном небе, стоял ледяной дворец. Он был в три этажа, с башенками и бойницами, с узкими прорезями окон, забранных ледяными пластинами, и огромный его центральный зал был насквозь высвечен морем электрических огней. Салли Кэррол нашла под меховой полостью руку Гарри и крепко вцепилась в нее. — Какая красота! — в восторге выкрикнул он. — Бог мой, какая красота! С восемьдесят пятого года такое здесь видят впервые. А ее ужаснула мысль, что этого не было с восемьдесят пятого года. Ведь лед — он призрак, и, значит, этот дом населяют призраки восьмидесятых годов, без кровинки в лице и седые от снега. — Пойдем, пойдем, — торопил Гарри. Она выбралась за ним из саней и подождала, пока он привязывал лошадь. Пронзительно звеня бубенцами, подъехали еще сани — Гордон, Майра, Роджер Пэттон и с ними какая-то девица. Народу собралось уже порядочно, все в шубах и овчинных тулупах, снег повалил крупными хлопьями, и, чтобы не разбрестись в белой пелене, приходилось перекликаться. — Сто семьдесят футов высоты, — на ходу объяснял Гарри какому-то закутанному спутнику. — Общая площадь шесть тысяч квадратных ярдов. До нее долетали обрывки разговора: — Главный зал… Толщина стен от двадцати до сорока дюймов… ледяной подвал почти в милю… Канадец, который все это построил… Попав внутрь дворца, Салли Кэррол была очарована загадочностью отвесных прозрачных стен и невольно повторяла про себя две строки из «Кубла Хана»: Эти льдистые пещеры, Этот солнечный чертог. В громадной сверкающей пещере она присела на деревянную скамью, и давешняя тоска отпустила ее. Гарри прав — это красиво, ее взгляд неторопливо скользил по гладкой поверхности стен, сложенных из глыб чистейшего льда, излучавшего опаловый свет. — Смотри! Начинается! — воскликнул Гарри. Невидимый оркестр заиграл «Сюда, сюда, на сбор друзей!», звуки, многократно повторенные эхом, набежали беспорядочной толпой, и тут выключили электричество; лед как бы обтаивал тишиной, она все сгущалась вокруг. В темноте Салли Кэррол еще различала белое облачко своего дыхания и смутные пятна лиц у стены напротив. Музыка оборвалась жалобным всхлипом, и снаружи донеслось мощное пение и мерный шаг построенных в колонны спортивных клубов. Хор нарастал, словно победный гимн викингов, шествующих по древней земле, он накатывал крепнущим валом; вот темноту пунктиром вспорола цепочка факелов, за ней другая, третья, и, отбивая мокасинами шаг, втянулась длинная процессия одетых в плотные серые куртки мужчин, перебросивших через плечо снегоступы, и пение, гулом восходившее из ледяного колодца, вздувало и рвало языки пламени. За серыми куртками вползла, подхватив припев, новая колонна, в багровых шлемах и ярко-малиновых куртках; и еще долгим строем тянулись голубой с белым, зеленый, просто белый, коричневый с желтым отряды. — Белые — это Вакута-клуб, — возбужденно шепнул Гарри. — Ты их уже встречала — на танцах. Пение звучало сильно, в ритм едва слышному шороху шагов колыхались факелы, заливая пещеру морем огней и красок. Головная колонна развернулась и стала, отряды разобрались в шеренги, огонь полыхал уже сплошной стеной, и тогда тысячеголосый клик, словно громовым раскатом, разорвал воздух, повергнув пламя в трепет. Прекрасный, жуткий миг! Салли Кэррол представилось, что это Север творит жертвоприношение у алтаря сумрачного языческого Снежного Бога. Когда клик замер, снова заиграл оркестр, снова пели, потом долго и гулко клубы обменивались приветственными возгласами. Притихшая, она слушала рикошетом скачущий клич; вдруг она вздрогнула где-то рядом громыхнуло, и вся пещера наполнилась дымом: к своим обязанностям приступили фотографы. Так завершилось это радение. Отряды перестроились в одну колонну с оркестром в голове, затянули песню и тронулись к выходу. — Пошли! — крикнул Гарри. — Пока есть свет, нужно посмотреть лабиринты в подвале! Все поднялись и заспешили к наклонно уходящему вниз коридору, Гарри и Салли Кэррол, взявшись за руки, впереди. Внизу коридор кончался ледяной камерой, где потолок был так низок, что пришлось согнуться и разнять руки. Она еще не успела сообразить, что в комнату выходят несколько слепящих глаза галерей, когда Гарри нырнул в одну из них и стал быстро таять в призрачно-зеленом свете. — Гарри! — крикнула она. — Иди сюда! — отозвался он. Она огляделась — никого: видно, их спутники решили вернуться домой, сейчас они уже наверху, плутают в метели. После минутного колебания она побежала за Гарри. — Гарри! — отчаянно закричала она. Она пробежала футов тридцать — поворот. Кажется, слева издалека донесся слабый голос, и, потеряв голову, она побежала влево. Опять поворот, еще две уходящие вдаль штольни. — Гарри! Ни звука в ответ. Она уже решила бежать, никуда не сворачивая, потом, охваченная холодящим ужасом, стремительно повернула обратно. Поворот, только тот ли? Она побежала налево, сейчас должна быть та длинная низкая комната. Но вместо нее еще одна хрустально мерцающая галерея, которая упиралась в темноту. Салли Кэррол снова крикнула, но стены глухо и безучастно оттолкнули от себя звук. Вернувшись назад, она еще раз свернула и попала в коридор пошире. Она стояла на зеленой полосе между расступившимися водами Красного моря, в сыром могильном переходе из одного пустующего склепа в другой. Боты обледенели, идти было скользко, и Салли Кэррол, раскинув руки, упиралась в стены, липкие от холодной слизи. — Гарри! Прежнее молчание в ответ. Ее голос глумливо поаукался с самим собой и пропал в глубине перехода. Потом сразу погас свет и настала кромешная темнота. Она коротко вскрикнула и, обмирая от страха, споткнулась о какой-то бугорок. Упав, она, видимо, разбила левую коленку, но сейчас это был пустяк, и даже страх потеряться отступил перед тем ужасом, который сдавил ее. Она была одна, наедине с настоящим одиночеством Севера, каким веет от затертых арктическими льдами китобоев и необозримых нехоженых равнин без жилого дымка, усеянных белыми костями первопроходцев. На нее пахнуло ледяным дыханием смерти, еще немного — и уже не высвободиться из ее цепких рук. С безумной, отчаянной решимостью она вскочила и кинулась в темноту. Надо выбраться. Ведь если ее не найдут еще несколько дней, она замерзнет насмерть и так и будет лежать замурованная во льду, такие случаи были, она читала где-то, что в мерзлоте тело сохраняется долго, пока не растает сам ледник. А Гарри не схватится, он наверняка решил, что она уехала с остальными, и раньше завтрашнего дня никто не будет о ней беспокоиться. Она обреченно дотронулась до стены. Сколько они говорили — сорок дюймов? Сорок дюймов толщины, боже мой! С обеих сторон подступали какие-то шорохи, хлюпала нечисть, которая была у себя дома и в этом замке, и в этом городе, вообще на Севере. — Придите же кто-нибудь! — громко взмолилась она. Кларк Дарроу — он бы ее услышал, и Джо Юинг тоже, они бы не бросили ее здесь одну, не дали превратиться в сосульку. За что? Она такая веселая, всему, глупышка, радовалась. Радовалась теплу и солнцу, любила свой Дикси. А тут все не свое, все чужое. — Ты не плачешь, — явственно слышала она. — Ты уже никогда не сможешь плакать. Твои слезы застынут. Здесь слезы сразу стынут. Она без сил вытянулась на льду. — Господи боже мой, — простонала она. Одна за другой уходили минуты, и с чувством бесконечной отрешенности она сознавала, что ей трудно держать глаза открытыми. Вдруг кто-то опустился рядом и взял ее лицо в теплые, мягкие руки. Она ответила благодарным взглядом. — Марджори Ли, — успокоенно пробормотала она. — Я знала, что ты придешь. — Действительно, это Марджори Ли, и именно такая, какой ее представляла Салли Кэррол, — гладкий чистый лоб, приветливое выражение широко раскрытых глаз и пышная юбка из какой-то мягкой материи, так приятно опустить на нее голову. — Марджори Ли… Как темнеет быстро. Давно пора заново покрасить эти могильные камни, хотя после они будут выглядеть много хуже. Но надо, чтобы их было видно. Минуты бежали, тянулись, складывались в густой пучок дымных лучей, струящихся к бледно-желтому солнцу, и наконец она услышала резкий хруст, с которым треснул ее обретенный покой. В глаза ударило солнце, свет. Факел, много факелов, и голоса, голоса. Огонь выхватил живое лицо, сильные руки поднимают ее с земли, что-то делают с ее щекой, вся щека мокрая. Кто-то держит ее и растирает лицо снегом. Смешно — снегом! — Салли Кэррол! Это Грозный Дэн Макгрю и с ним двое незнакомых. — Детка! Мы ищем вас уже два часа! Гарри чуть с ума не сошел. Память быстро вернула на свои места пение, факелы, трубный клич марширующих клубов. Она забилась в руках Пэттона и испустила тихий, протяжный вопль. — Вытащите меня отсюда. Я хочу домой. Домой! — Ее голос сорвался в пронзительный крик, от которого у Гарри, бежавшего по соседней галерее, кровь застыла в жилах. — Завтра же! — ничего не сознавая и не сдерживаясь, кричала она. — Завтра! Завтра! 6 Том, томившийся у пыльного полотна дороги, вкушал золотую солнечную щедрость и млел от зноя. Две бестолково-суматошливые птахи искали холодок на дереве перед соседним домом; по улице; нараспев предлагая клубнику, брела негритянка. Был апрельский полдень. Вытянув на подоконнике руку и уткнувшись в нее подбородком, сверху сонными глазами смотрела Салли Кэррол, и в поле ее зрения попадали посверкивающие на солнце пылинки, колеблемые теплом, которое сегодня впервые стала отдавать прогревшаяся земля. Под ее взглядом старенький «форд» одолел рискованный поворот, дребезжа и стеная, домучил остаток пути и рывком остановился. Она ни звуком не отозвалась на происходящее, и минуту спустя знакомый пронзительный свист разорвал тишину. Салли Кэррол улыбнулась и сощурила глаза. — Доброе утро. Из- под крыши автомобиля вывернулась голова. — Утро ты уже проспала, Салли Кэррол. — Неужели? — с притворным удивлением сказала она. — А может, ты прав. — Что делаешь? — Ем зеленый персик. Приходи на похороны. И хотя дальше голове некуда был поворачиваться, Кларк все же постарался — и увидел ее лицо. — Вода как парное молоко, Салли Кэррол. Не хочешь искупаться? — Вставать неохота, — лениво вздохнула Салли Кэррол, — но ладно, попробую. ПОСЛЕДНЯЯ КРАСАВИЦА ЮГА 1 После Атланты, так тщательно и театрально воплотившей обаяние Юга, мы недооценили Тарлтон. Там было чуть жарче, чем во всех других местах, где нам пришлось побывать, — двенадцать наших новобранцев в первый же день сомлели на солнце Джорджии; когда под палящим зноем видишь стада коров, проплывающие по деловым улицам под гиканье негров-гуртовщиков, невольно теряешь ощущение реальности: хочется пошевелить рукой или ногой, чтобы убедиться, что ты жив. Поэтому я жил в лагере, а рассказывать мне о тарлтонских девушках предоставил лейтенанту Уоррену. Это было пятнадцать лет назад, и я позабыл уже свои ощущения, помню лишь, что жизнь текла день за днем, лучше, чем сейчас, и что сердце мое было пусто, потому что там, на Севере, та, чей образ я лелеял целых три года, выходила замуж. Я видел об этом в газетах заметки и фотографии. «Романтическая свадьба военного времени», очень богатая и печальная. Я живо ощущал зловещее сияние в небе, под которым это происходило, и, как юный сноб, испытывал скорее зависть, нежели печаль. Однажды я все же поехал в Тарлтон, чтобы постричься, и встретил там одного славного парня — его звали Билл Ноулз, мы вместе учились когда-то в Гарварде, Раньше он служил в отряде Национальной гвардии, который стоял до нас в этом лагере, но в последний момент перевелся в авиацию и потому застрял в Тарлтоне. — Рад видеть тебя, Энди, — сказал он с неподобающей серьезностью. Прежде чем уехать в Техас, я передам тебе все известные мне сведения. Видишь ли, в сущности, здесь всего три девушки… Я оживился: было нечто мистическое в том, что их оказалось три. — …и сейчас я покажу тебе одну из них. Мы стояли перед аптекой; он ввел меня в помещение и познакомил с особой, которая сразу же мне резко не понравилась. — Две другие — Эйли Кэлхун и Салли Кэррол Хэппер. По тому, как он произнес имя Эйли Кэлхун, я догадался, что он к ней неравнодушен. Его заботило, что она будет делать в его отсутствие; ему хотелось, чтобы она проводила время спокойно и скучновато. Сейчас я не колеблясь готов признаться, что подумал тогда об Эйли Кэлхун — какое милое имя! — совсем не по-рыцарски. В двадцать три года не существует понятий вроде «красавица, обещанная другому»; впрочем, если бы Билл попросил меня, я наверняка и совершенно искренне поклялся бы относиться к ней, как к сестре. Но он не попросил; он только страдал, что надо уезжать. Три дня спустя он позвонил мне, что едет завтра утром и хочет сегодня же нас познакомить. Мы встретились в гостинице и шли к ее дому сквозь дышащие цветами жаркие сумерки. Четыре белые колонны дома Кэлхунов были обращены к улице, веранда за ними казалась темной пещерой, и виноград вился, цеплялся и полз по ее стенам. Когда мы подошли к дому, на веранду с криком: «Простите, что заставила вас ждать!» — выскочила девушка в белом платье и, завидев нас, добавила: — Ой, а мне показалось, вы уж десять минут как пришли!.. И вдруг примолкла, потому что скрипнул стул и из темноты веранды возник еще один мужчина — летчик из лагеря Гарри-Ли. — А, Кэнби! — воскликнула она. — Здравствуйте! Кэнби и Билл Ноулз застыли, точно ожидая приговора. — Кэнби, дорогой, я хочу что-то сказать вам по секрету, — прибавила она через секунду. — Вы ведь простите нас, Билл? Они отошли в сторону. Вскоре послышался сердитый голос лейтенанта Кэнби: — Ну тогда в четверг, но уж наверняка. И, едва кивнув нам, он двинулся прочь по дорожке, поблескивая шпорами, которыми, по-видимому, подгонял самолет. — Входите же — я только не знаю, как вас зовут… Так вот она — чистокровная южанка. Я бы понял это, даже если бы никогда не слушал Рут Дрэпер и не читал Марса Чена. В Эйли была хитреца, подслащенная простодушной, говорливой ласковостью, и неизменный холодок результат бесконечной борьбы с жарой; вид ее наводил на мысль о преданных отцах, братьях, поклонниках, череда которых уходила вспять, к героическим временам Юга. В голосе ее то слышались интонации, какими отдавали приказания рабам или убивали наповал капитанов-янки, то другие — мягкие, обволакивающие, созвучные в своей непривычной прелести с этой ночью. Я почти не видел ее в темноте, но когда поднялся уходить — было очевидно, что мне не следует мешкать, — Эйли стояла в оранжевом свете, падавшем из дверного проема. Она была миниатюрная и очень белокурая; лихорадочный румянец излишне накрашенных щек усугублялся запудренным по-клоунски добела носом; но сквозь эту маску она сияла, как звезда. — Когда Билл уедет, я все вечера буду просиживать совсем одна. Может, вы как-нибудь свезете меня на танцы в загородный клуб? Услышав это патетическое пророчество, Билл усмехнулся. — Погодите, — задержала меня Эйли, — ваше оружие съехало на сторону. Она поправила мне булавку в воротничке и подняла на меня глаза — в них было не просто любопытство, взгляд был ищущий, будто она спрашивала: «Возможно ли, что это ты?» Вслед за лейтенантом Кэнби я неохотно шагнул в сразу поскучневшую ночь. Две недели спустя я сидел с ней на той же веранде, или, вернее, она полулежала в моих объятиях, тем не менее едва меня касаясь, — уж не помню, как это ей удавалось. Я тщетно пытался ее поцеловать, — я уже потратил на это битый час. Мы развлекались, обсуждая мою неискренность. Согласно моей теории, если б она позволила себя поцеловать, я бы в нее влюбился. Она же утверждала, что я явно неискренен. В перерыве между двумя такими стычками она рассказала мне о своем брате, который умер, когда учился на старшем курсе в Йеле. Она показала мне его фотографию, — у него было красивое серьезное лицо и живописная прядь на лбу, — и прибавила, что выйдет замуж, когда встретит кого-нибудь, кто будет ему под стать. Этот семейный идеализм меня обескуражил; при всей моей самоуверенности я не мог тягаться с мертвым. Другие вечера проходили, как и этот, и, возвращаясь в лагерь, я уносил с собой запах магнолии и смутное разочарование. Я так и не поцеловал ее. Субботними вечерами мы смотрели варьете и ездили в загородный клуб, где редко случалось, чтобы две минуты подряд она протанцевала с одним и тем же кавалером; она брала меня с собой на пикники и шумные вечеринки, но ей никогда не приходило в голову обратить мои чувства в любовь. Теперь я понимаю, что это было бы нетрудно, но она была мудрой девятнадцатилетней особой и, верно, знала, что мы эмоционально несовместимы. И потому она предпочла поверять мне свои тайны. Мы говорили о Билле Ноулзе. О Билле она подумывала всерьез, потому что — хоть она бы никогда с этим не согласилась — зима, проведенная в нью-йоркской школе, равно как и бал в Йеле, обратили ее взоры на Север. Она сказала, что, пожалуй, не выйдет за южанина. И постепенно я понял, что она сознательно, намеренно старалась быть другой, чем те девицы, которые распевали негритянские песни и резались в кости в барах загородных клубов. Потому-то нас с Биллом — и не только нас — тянуло к ней. Мы распознали ее. Весь июнь и июль, когда до нас едва доносились далекие слухи о сражениях и ужасах за морем, взгляд Эйли блуждал по танцевальной площадке загородного клуба, что-то отыскивая среди высоких молодых офицеров. Иных она поощряла, всякий раз делая свой выбор с безошибочной проницательностью, — если не считать случая с лейтенантом Кэнби, которого, по ее утверждению, она презирала, но которому тем не менее назначала свидания, «потому что он такой искренний»… и все лето мы делили между собой ее вечера. Однажды она отменила все свои свидания — Билл Ноулз дал знать, что приезжает в отпуск. Мы обсуждали это событие с научной беспристрастностью, пытаясь предсказать, заставит ли он ее принять решение. Лейтенант же Кэнби, наоборот, вовсе не был беспристрастен, он вел себя неприлично. Он сказал ей, что, если она выйдет замуж за Ноулза, он подымется на своем аэроплане на шесть тысяч футов, выключит мотор и отпустит ручку. Он напугал ее — я принужден был уступить ему свое последнее свидание перед приездом Билла. В субботу вечером она явилась в загородный клуб с Биллом Ноулзом. Они были очень красивой парой, и я снова позавидовал им и загрустил. Они танцевали, а оркестр, состоявший из трех инструментов, играл «Когда ты уедешь» с такой щемящей, тихой грустью, что я и сейчас еще слышу — каждый такт, будто падающая капля, уносит драгоценные минуты тех дней. Я понимал, что уже полюбил Тарлтон, и в волнении озирался, надеясь: вдруг из недр этой теплой поющей ночи, дарящей одну за другой пары в органди и хаки, явится и мне чье-то милое лицо. То были дни молодости и войны, и вокруг, как никогда, все было исполнено любовью. Потом мы танцевали с Эйли, и вдруг она предложила выйти и сесть в машину. Странно, сказала она, почему это сегодня ее никто не перехватывает. Может, все думают, что она уже замужем? — А вы собираетесь? — Не знаю, Энди. Иной раз, когда он обращается со мной, как со святыней, я просто таю от радости. — Голос ее звучал приглушенно, откуда-то издалека. — А бывает… Она засмеялась. Ее тело, такое хрупкое и нежное, касалось меня, лицо было обращено ко мне, вот тут-то — хоть Билл Ноулз был в десяти шагах — я наконец мог бы ее поцеловать. Губы наши уже соприкоснулись, но… из-за угла веранды появился какой-то офицер авиации и, вглядевшись в темноту, позвал нерешительно: — Эйли! — Да. — Вы слышали, что сегодня случилось? — Что? — Она подалась вперед, в ее голосе уже звучала тревога. — Хорэс Кэнби разбился. Насмерть. Она медленно поднялась и вышла из машины. — Вы говорите — насмерть? — произнесла она. — Да. Что там случилось — неизвестно. Мотор у него… — О-о-о! — Она закрыла лицо руками, голос донесся еле слышно и хрипло. Мы смотрели на нее беспомощно; прислонясь головой к машине, она сглатывала бесслезные рыдания. Потом я пошел за Биллом — он стоял в шеренге ожидавших кавалеров, лихорадочно отыскивая глазами Эйли, — и сказал, что она хочет домой. Я сел на ступеньку крыльца. Кэнби я не любил, но его страшная, бессмысленная смерть была для меня тогда более реальной, чем гибель тысяч солдат, убитых во Франции. Через несколько минут вышли Эйли с Биллом. Эйли тихонько всхлипывала, но, едва завидев меня, устремилась ко мне и сказала тихой скороговоркой: — Энди, вы, конечно, никогда никому не расскажете, что я говорила вам вчера о Кэнби. Я имею в виду — что он сказал. — Конечно. Она еще на секунду задержала на мне взгляд, будто желая окончательно убедиться, что я не подведу. И в конце концов убедилась. И слегка вздохнула — так странно, что я с трудом поверил своим ушам; брови ее поползли вверх в притворном — иначе это не назовешь — отчаянии. — Энди! Я в смущении отвел взгляд, поняв, что она обращает мое внимание на то, что невольно приносит мужчинам несчастье. — Спокойной ночи, Энди! — крикнул Билл, когда они садились в такси. — Спокойной ночи, — сказал я, чуть не прибавив: «Дурак несчастный». 2 Конечно, мне следовало принять одно из тех прекрасных безоговорочных решений, какие люди принимают в книгах, и с презрением отвернуться от нее. Но случилось иначе: я не сомневаюсь, что стоило ей поманить меня, и я был бы у ее ног. Через несколько дней она все сгладила, сказав задумчиво: — Я знаю, вы считаете, что с моей стороны это было чудовищно — думать о себе в такую минуту, но все так ужасно совпало… Двадцать три года в одном я был совершенно уверен: есть люди сильные и привлекательные, и они могут делать все, что им заблагорассудится, остальные же обречены на прозябание. Я надеялся, что принадлежу к первым. Я был уверен, что к ним принадлежит и Эйли. Пришлось пересмотреть и другие о ней представления. Подробно обсуждая с одной девушкой вопрос о поцелуях — в те годы люди все еще больше говорили о поцелуях, чем целовались, — я упомянул; что Эйли поцеловала всего двух или трех мужчин, и то лишь если ей казалось, что она влюблена. К вящему моему смущению, девушка эта чуть не подавилась от смеха. — Нет, правда, — уверял я, внезапно поняв, что это неправда… — Она сама мне рассказывала. — Эйли Кэлхун! О боже! — заливалась девушка. — Да в прошлом году, когда мы весной ездили на вечер в Технологический… Это было в сентябре. Теперь каждую неделю нас могли отправить за океан, и в качестве подкрепления к нам прибыла группа офицеров из четвертого учебного лагеря. Четвертый лагерь был не похож на три первых — офицеров в нем готовили из рядовых, даже из призывников. У них были странные фамилии без гласных, и, если не считать молодых резервистов, наличие у них какой бы то ни было родословной требовало особых доказательств. К нашей компании присоединился лейтенант Эрл Шон из Нью-Бедфорда, штат Массачусетс образец такого физического совершенства, какого мне никогда не приходилось встречать. Он был шести футов трех дюймов росту, черноволос, румян, с блестящими темно-карими глазами. Тяжелодум и явный неуч, но хороший офицер, живой, распорядительный, и с тем легким налетом тщеславия, что так к лицу человеку военному. Нью-Бедфорд я считал глубокой провинцией и этим объяснял грубоватое бахвальство Шона. Помещений теперь не хватало, и его поселили со мной в одном офицерском домике. Не прошло и недели, как на стене у нас появилась приколоченная гвоздями фотография некой тарлтонской девицы. — Не какая-нибудь бабенка. Она девушка из общества. Знается здесь со всеми лучшими людьми. В следующее воскресенье я познакомился с этой дамой в загородном бассейне. Когда мы с Эйли пришли туда, мускулистая фигура Шона в купальном костюме маячила на противоположной стороне бассейна. — Эй, лейтенант! Я помахал ему в ответ, и он, улыбаясь и подмигивая, мотнул головой в сторону девушки, стоявшей рядом. Потом, ткнув ее пальцем в ребра, мотнул головой в мою сторону. Таким способом он ее представил. — Кто это такой с Китти Престон? — спросила Эйли и, когда я объяснил, сказала, что он похож на трамвайного кондуктора, и даже сделала вид, будто разыскивает свой билет. Через секунду он уже подплыл к нам мощным элегантным кролем. Я познакомил его с Эйли. — Ну как вам моя девушка, лейтенант? — спросил он. — Ведь я говорил вам — она что надо, а? Он мотнул головой в сторону Эйли — на сей раз, чтобы показать, что его девушка и Эйли вращаются в одном кругу. — Может, как-нибудь поужинаем вечерком все вместе в ресторане? Я сразу же покинул их, позабавившись тем, как явно Эйли приходила к выводу, что уж это во всяком случае не идеал. Но от лейтенанта Эрла Шона не так-то легко было отделаться. Он окинул веселым безобидным взглядом ее складную легкую фигурку и решил, что Эйди сойдет еще лучше, чем та, другая. Несколько минут спустя я увидел, их вместе в воде. Вили, как обычно, плыла энергично и быстро, а Шон шумно плескался вокруг нее, заплывая вперед, иногда останавливаясь и глазея на нее восхищенно, как мальчишка на плавающую куклу. День клонился к закату, а Эрл все не отставал. Наконец Эйли подбежала ко мне и, смеясь, зашептала: — Он меня преследует. Он думает, что я не уплатила за проезд. Она быстро обернулась. Перед нами стояла мисс Китти Престон, и лицо ее было страшно возбуждено. — Эйли Кэлхун, вот уж не думала, что вы на такое способны — пытаться увести у другой девушки мужчину. — Тень страдания перед надвигающейся сценой мелькнула на лице Эйли. — Я думала, вы выше этого. Голос мисс Престон был тих, но в нем звучала та напряженность, которую скорее чувствуешь, чем слышишь, и я увидел, как милые ясные глаза Эйли заметались в испуге. К счастью, Эрл собственной персоной весело и с невинным видом приближался к нам. — Если он вам не безразличен, не стоит унижать себя в его глазах, выпалила Эйли, вскинув голову. Так она впервые противопоставила традиционную манеру поведения наивному и свирепому собственничеству Китти Престон, или, если хотите, здесь «благовоспитанность» Эйли была противопоставлена «вульгарности» ее соперницы. Она повернулась, чтобы уйти. — Минутку, детка, — крикнул Эрл Шон. — Мне бы ваш адресок. Может, надумаю позвонить. Она бросила на него взгляд, которым намерена была показать Китти полную свою незаинтересованность. — В этом месяце у меня очень много дел по Красному Кресту, — сказала она, и голос ее был так же холоден, как блестящие, зачесанные назад белокурые волосы. — Всего хорошего. По дороге домой она смеялась. Теперь на лице у нее уже не было написано, что она дала втянуть себя в какую-то унизительную историю. — Ей ни за что не удержать этого молодого человека, — сказала она. Ему нужен кто-то новый. — Видно, ему нужна Эйли Кэлхун. Эта мысль ее развеселила. — Он мог бы подарить мне свой компостер вместо клубного значка. Вот смешно-то! Да если мама увидит, что кто-нибудь вроде него входит в наш дом, она просто умрет. И надо отдать Эйли должное — прошло целых три недели, прежде чем Эрл Шон появился в ее доме, хотя он продолжал свои атаки, а на последних танцах в загородном клубе она даже сделала вид, что рассердилась. — Он ужасный нахал, Энди, — шепнула она мне. — Но он такой искренний. Она употребила слово «нахал» не так уверенно, как могла бы применить его к южанину. Она понимала это умом, но слух ее не улавливал различий в голосах янки. Почему-то миссис Кэлхун все же не испустила дух, когда он появился на пороге. Предрассудки родителей Эйли, якобы неискоренимые, были удобным предлогом, исчезавшим по ее же воле. Поражены были ее друзья. Эйли, всегда взиравшая на Тарлтон немного сверху вниз, Эйли, чьи кавалеры очень тщательно отбирались из «самых изысканных» офицеров лагеря, Эйли — и лейтенант Шон! Я устал уверять людей, что она просто развлекается; и впрямь, чуть ли не каждую неделю появлялся кто-то новый — то морской офицер из Пенсаколы, то старый друг из Нового Орлеана — но неизменно, в промежутках между ними — Эрл Шон. Пришел приказ — первой группе офицеров и сержантов отправиться в порт и погрузиться на корабль, отплывавший во Францию. Мое имя стояло в списке. Неделю я провел на полигоне, а когда вернулся в лагерь, Эрл Шон немедленно приступил ко мне: — Мы устраиваем прощальную вечеринку в офицерской столовой. Вы, я, капитан Крэкер и три девушки. Мы с Эрлом должны были привезти девушек. Мы заехали за Салли Кэррол Хэппер и Нэнси Ламар и поехали дальше за Эйли; нас встретил дворецкий и объявил, что ее нет дома. — Нет дома? — тупо повторил Эрл. — А где же она? — Это она не сказала; просто сказала, что ее нет дома. — Что за чертовщина! — воскликнул Эрл. Он шагал по знакомой темной веранде, а дворецкий ждал у двери. Потом Эрла осенило. — Послушай, — сообщил он мне, — послушай: наверно, она обиделась. Я ждал. Он строго сказал дворецкому: — Передай ей — мне надо с ней поговорить. — Как же передать, когда ее нет дома? Эрл снова в задумчивости зашагал по веранде. Потом вдруг закивал головой и объявил: — Она обиделась на одну вещь, когда видела меня в городе. В нескольких словах он обрисовал мне суть дела. — Знаешь что, подожди в машине, — сказал я. — Может, мне удастся все уладить. — И когда он неохотно направился к машине, обратился к дворецкому: — Оливер, скажи мисс Эйли, что я хочу ее видеть. Немного поворчав, дворецкий пошел исполнять поручение и через минуту принес ответ. — Мисс Эйли сказала: она ни за что не хочет видеть того, другого джентльмена. Она сказала — зайдите, если вам угодно. Она была в библиотеке. Я приготовился увидеть воплощенную холодность и оскорбленное достоинство, но лицо у нее было растерянное, взволнованное, измученное. Веки покраснели, будто он а не один час тихо и горестно проплакала. — А, Энди, привет, — сказала она упавшим голосом. — Давно вас не видела. Он ушел? — Послушайте, Эйли… — «Послушайте, Эйли!» — закричала она. — «Послушайте, Эйли!» Вы поймите, он заговорил со мной. Он приподнял шляпу. Он стоял в десяти шагах от меня с этой ужасной… этой ужасной женщиной — он держал ее под руку, и он разговаривал с ней, а потом увидел меня и приподнял шляпу. Энди, я не знала, что делать. Пришлось зайти в аптеку и выпить стакан воды, и я так боялась — он войдет следом, что попросила мистера Рича выпустить меня через черный ход. Я не хочу его видеть никогда, я слышать о нем не хочу! Я заговорил. Я сказал то, что полагается в таких случаях. Я говорил в течение получаса. Она была непреклонна. Несколько раз пробормотала что-то насчет его «неискренности», и на четвертый раз я задумался: что же она понимает под этим словом? Разумеется не постоянство; скорее всего — то, как она хотела бы, чтобы к ней относились. Я встал, намереваясь уйти. И тут — невероятно! — на улице трижды нетерпеливо прогудел автомобиль. Это было потрясающе. Как будто сам Эрл оказался в комнате и напрямик заявил: «Ну и черт с тобой! Я не намерен торчать здесь весь вечер». Эйли посмотрела на меня с ужасом. И вдруг по лицу ее разлилось какое-то странное выражение — оно промелькнуло и застыло слезливой улыбкой. — Ну разве он не злодей?! — воскликнула она в беспомощном отчаянии. Разве он не чудовище?! — Скорее, — торопливо проговорил я. — Берите накидку. Это наш последний вечер. Этот последний вечер и сейчас еще жив в моей памяти: мерцание свечей, освещавших грубые столы лагерной столовой; обтрепанные бумажные украшения по стенам, что остались от последней ротной пирушки; и где-то рядом, на улице, печальные переборы мандолины, извлекавшей мелодию «Мой дом в Индиане» из вселенской ностальгии уходящего лета. Три девушки, затерявшиеся в этом таинственном городе мужчин, тоже ощущали что-то необычное — какое-то заколдованное непостоянство, — будто сидели они на волшебном ковре-самолете, опустившемся в этих южных краях, и каждую минуту ветер мог поднять этот ковер и унести прочь. Мы пили за нас и за Юг. Потом, оставив на столе смятые салфетки, пустые бокалы и немного прошлого, рука об руку вышли на улицу, чтобы погрузиться в лунный свет. Уже прозвучал отбой, было совсем тихо, слышалось только далекое лошадиное ржанье, да чей-то назойливый храп, очень нас насмешивший, да поскрипывание кожи — это часовой подходил и сворачивал у караулки. Крэкер в тот вечер дежурил, а мы, остальные, сели в ожидавший нас автомобиль и завезли в Тарлтон девушку Крэкера. Потом Эйли и Эрл, Салли и я — по двое, отвернувшись друг от друга на широком заднем сиденье и забыв обо всем на свете, шептались, уносясь в широко распростертую тьму. Мы мчались через сосновые леса, отяжелевшие от лишайника и испанского моха, по незасеянным хлопковым полям, дорогой белой, точно ободок земли. Машину поставили под изломанной тенью мельницы; журчала вода, тревожно вскрикивали птицы, и надо всем плыло сияние — оно стремилось проникнуть всюду: в заброшенные негритянские хижины, в автомобиль, в твердыню сердца. Юг пел для нас. Не знаю, помнят ли они. Я помню: в холодном свете бледные лица, дремотные влюбленные глаза и шепот: — Тебе хорошо? — Да, а тебе? — Тебе правда хорошо? — Да. Вдруг мы поняли, что уже поздно и что больше ничего не будет. Мы повернули к дому. На следующий день наш отряд отбыл в лагерь Милл, но во Францию я так и не попал. Месяц мы мерзли на Лонг-Айленде, со стальными касками на боку погрузились на корабль, а потом снова сошли на берег. Война уже кончилась. Я пропустил войну. Вернувшись в Тарлтон, я попытался демобилизоваться, но я был кадровым офицером, и на демобилизацию ушла большая часть зимы. А Эрл Шон демобилизовался одним из первых. Он хотел найти хорошую работу, «пока есть из чего выбирать». Эйли помалкивала, но они уговорились, что он вернется. К январю лагеря, два года властвовавшие над городком, уже привяли. Только назойливый запах сожженного мусора напоминал о царившей там еще недавно суете. Какая-то жизнь печально теплилась лишь вокруг дивизионной штаб-квартиры, где обретались брюзгливые кадровые офицеры, тоже пропустившие войну. И вот молодые тарлтонцы потянулись домой с разных концов света — кто в канадской форме, кто на костылях или с пустым рукавом. Возвратился батальон Национальной гвардии — он маршировал по улицам, и в шеренгах его зияли пробелы — места погибших; а потом герои навсегда спустились на землю с высот романтики, чтобы продавать товары за прилавками местных магазинов. На танцах в загородном клубе среди смокингов, бывало, лишь изредка мелькнет военная форма. Перед самым Рождеством неожиданно явился Билл Ноулз и на следующий же день уехал: то ли он предъявил ультиматум Эйли, то ли она наконец приняла решение. Я иногда встречался с ней — если она не была занята героями из Саванны и Огасты, — но чувствовал, что окончательно вышел в тираж (впрочем, так оно и было). Она ждала Эрла Шона, но настолько сомневалась в нем, что ей не хотелось даже говорить об этом. За три дня до того, как я уволился, он приехал. Первый раз я встретил их на Маркет-стрит, и, кажется, никогда в жизни мне не было так жаль молодую пару; впрочем, думаю, такое случалось в любом городе, где во время войны были лагеря. Во внешнем облике Эрла все, что только можно вообразить, было невпопад. Шляпа — зеленая с торчащим пером; костюм, украшенный разрезами и тесьмой, в том фантастически нелепом стиле, с которым покончили впоследствии национальная реклама и кино. Он явно побывал у своего прежнего парикмахера, потому что волосы у него были аккуратно начесаны на розовую выбритую шею. Не сказать чтобы он выглядел обносившимся или бедным, но все это ошеломляло, обдавало вас — то есть, вернее, Эйли — духом танцулек и воскресных пикников фабричного городка. Ведь прежде она никогда не смотрела Правде в глаза; а в этой одежде пропадала даже естественная грация этого великолепного тела. Он тут же похвастался своей прекрасной работой: они смогут неплохо просуществовать, пока не «подвернется какой-нибудь легкий заработок». Но, должно быть, он сразу, как только вернулся в ее мир, понял, что дело его безнадежно. Уж не знаю, что сказала Эйли и что там перевешивало — горе или изумление. Но действовала она быстро — через три дня после приезда Эрла мы с ним отбыли одним поездом на Север. — Ну вот все и кончилось, — сказал он хмуро. — Она прекрасная девушка, но, по мне, чересчур задается. Самое для нее лучшее — выйти за какого-нибудь богатого парня и получить положение в обществе. Терпеть не могу такого зазнайства. — И немного погодя: — Она сказала, чтоб я приехал повидаться через год, но я уже никогда не вернусь — эти аристократические штучки еще ничего, пока у тебя в кармане деньги, только… «Только все это было не настоящее», — не договорил он. Провинциальное общество, в котором он полгода вращался с таким удовольствием, теперь казалось ему Жеманным, поддельным, искусственным. — Послушай, а ты видел?… — продолжал он через минуту. — Когда мы садились в поезд, там были две великолепные бабенки, и совсем одни. Что, если мотнуться в соседней вагон и пригласить их пообедать? Я возьму ту, что в синем. Пройдя полвагона, он вдруг обернулся. — Послушай, Энди, — спросил он, хмурясь, — скажи мне одну вещь: как, по-твоему, она раскопала, что я был кондуктором? Ведь я никогда ей об этом не говорил. — Почем я знаю! 3 Рассказ мой приближается к большой бреши, которую я предвидел с самого начала. В течение шести лет, пока я кончал юридический факультет в Гарварде, строил гражданские самолеты и вкладывал деньги в мостовые, которые крошились под колесами грузовиков, Эйли Кэлхун была для меня не больше, чем именем на рождественской открытке; чем-то, что возникало в моем воображении в теплые ночи, когда я вспоминал магнолию в цвету. Бывало, какой-нибудь знакомый по армейским временам спросит: «А что сталось с той блондинкой, которая пользовалась тогда таким успехом?» — и я не могу ответить. Однажды вечером в нью-йоркском «Монмартре» я столкнулся с Нэнси Ламар и узнал от нее, что Эйли была помолвлена с каким-то человеком из Цинциннати, поехала на Север, чтобы познакомиться с его семьей, и потом расторгла помолвку. Она по-прежнему прелестна, и возле нее постоянно один или два вздыхателя. Но ни Билл Ноулз, ни Эрл Шон так и не вернулись. И примерно тогда же я услышал, что Билл Ноулз женился на девушке, с которой познакомился на пароходе. Вот и все — маловато для того, чтобы доставить заплату на целые шесть лет. Как это ни странно, но о поездке на юг я стал подумывать, увидев в сумерках на полустанке в Индиане незнакомую девушку. Какой-то мужчина вышел из нашего поезда, я девушка вся в пышном розовом органди, обвила его руками и потащила к ожидавшей их машине. У меня защемило сердце. Мне показалось, будто она увлекает его в тот утраченный летний мир, где мне было двадцать три года, где время остановилось, а прелестные девушки, окутанные дымкой воспоминаний, по-прежнему прогуливаются по сумеречным улицам. Мае кажется, поэзия — это мечта северянина о Юге. Но лишь много месяцев спустя я послал Эйли телеграмму и тут же отправился в Тарлтон. Был июль. Отель «Джефферсон» казался странно обшарпанным и тесным; из ресторана, который в памяти моей был нерасторжимо связан с офицерами и девушками, вырывалось громкоголосое пение. Я узнал шофера такси, везшего меня к дому Эйли, но его: «И я тоже, лейтенант» прозвучало неубедительно. Я был одним из двадцати тысяч. Это были странные три дня. Сияние первой молодости недолговечно, и, вероятно, Эйли отчасти его утратила — впрочем, за это я не могу поручиться. Внешне она по-прежнему была так прелестна, что хотелось коснуться ее губ, чтобы почувствовать трепет этого неповторимого обаяния. Нет, перемена была более глубокая. Сразу же мне стало ясно, что стиль у нее другой. Уже не было в ее голосе тех гордых модуляций, которыми она давала понять, что помнит лучшие, светлые предвоенные дни; им не было места в постоянной сумятице полушутливого-полуотчаянного злословия, характерного для нового Юга. Настоящее, будущее, она, я — все было пущено на потребу этому злословию, лишь бы оно шло безостановочно, лишь бы не осталось времени подумать. Мы попали на шумную вечеринку к одним молодоженам, и Эйли оказалась в центре ее лихорадочного веселья. А ведь Эйли было не восемнадцать лет; но и теперь, даже в роли бесшабашного клоуна, она была не менее привлекательна, чем раньше. — А что, об Эрле Шоне были какие-нибудь вести? — спросил я на второй вечер, когда мы ехали танцевать в загородный клуб. — Нет. — Она вдруг сделалась серьезной. — Я часто о нем думаю. Его… Она колебалась. — Что его? — Я хотела сказать — его я любила больше всех… Только это было бы неправдой. Я никогда по-настоящему его не любила, — ведь иначе уж как-нибудь да вышла бы за него замуж. — Она поглядела на меня вопросительно. — По крайней мере, я не стала бы так скверно с ним обращаться. — Это было невозможно. — Конечно, — согласилась она неуверенно. Настроение у нее переменилось; она сказала легкомысленно: — И как только эти янки не обманывали нас, бедных южаночек. Боже мой! Когда мы приехали в загородный клуб, она, точно хамелеон, растворилась в незнакомой мне толпе. Танцевало новое поколение; в нем было меньше достоинства, чем в том, которое я знал, но никто не казался в большей степени частицей его ленивой, лихорадочной сути, чем Эйли. Возможно, она давно почувствовала, что в своем изначальном стремлении вырваться из провинциальности Тарлтона шла в одиночестве вслед за поколениями, обреченными на то, чтобы не иметь преемников. Не знаю, какую именно битву она проиграла, скрывшись за белыми колоннами своей веранды. Но чего-то она не угадала, что-то пропустила. Ее бурная оживленность, и сейчас собиравшая вокруг нее мужчин, на зависть самым молоденьким и свежим девицам, была признанием поражения. Я покинул ее дом, как нередко покидал его в том канувшем в небытие июне, ощущая смутное разочарование. И только много часов спустя, уже в гостинице, беспокойно ворочаясь в постели, я понял, в чем дело, в чем всегда было дело: я был глубоко и неизлечимо влюблен в нее. Несмотря на всю нашу несовместимость, она все еще была и всегда будет для меня самой пленительной из всех девушек. Я сказал ей об этом на следующий день. Был один из так хорошо знакомых мне жарких дней; мы сидели рядом в затемненной библиотеке. — О нет, я не могла бы за вас выйти, — сказала она почти испуганно. — Я люблю вас совсем не так… Так я вас никогда не любила. И вы меня не любили. Я не хотела вам говорить, но через месяц я выхожу замуж. Мы, правда, не объявляем о помолвке, потому что я уже дважды объявляла. Вдруг ей пришло в голову, что я, может быть, обижен. — Энди, вы ведь просто пошутили, правда? Вы же знаете, что я никогда не смогла бы выйти замуж за северянина. — Кто он? — спросил я. — Он из Саванны. — Вы его любите? — Конечно. — Мы оба улыбнулись. — Конечно, люблю. Что я, по-вашему, должна сказать? Теперь уже не было колебаний, как некогда с другими мужчинами. Она не могла позволить себе колебаться. Я знал это, потому что со мной она давно уже не притворялась. Самая эта естественность, как я понял, проистекала из того, что она не считала меня поклонником. Скрываясь под маской инстинктивной благовоспитанности, она всегда знала себе цену и не могла поверить, чтобы кто-нибудь, не дойдя до полного, безоглядного обожания, мог по-настоящему полюбить ее. Это она и называла «быть искренним»; она чувствовала себя в большей безопасности с людьми, вроде Кэнби или Эрла Шона, не способными вынести приговор ее мнимо аристократическому сердцу. — Ладно, — сказал я, будто она спрашивала моего разрешения выйти замуж. — Скажите, вы можете для меня что-то сделать? — Все, что хотите. — Поедем в лагерь. — Но, милый, там ничего не осталось. — Неважно. Мы пошли в центр. Шофер такси, стоявшего перед отелем, повторил ее возражение: — Да там уже ничего не осталось, капитан. — Все равно. Поехали. Через двадцать минут он притормозил на широкой незнакомой мне равнине, припудренной молодыми плантациями хлопка и отмеченной редкими группами сосен. — Хотите, поедем вон туда, где дымок? — спросил шофер. — Это новая тюрьма. — Нет, поезжайте прямо по этой дороге. Я хочу отыскать место, где я когда-то жил. Старый ипподром, неприметный в дни величия лагеря, в нынешнем запустении гордо вздымал ввысь свою полуразрушенную трибуну. Я тщетно пытался сориентироваться. — Поезжайте по этой дороге, как проедете вон те деревья, поверните направо, нет — налево. Он подчинился с презрением знатока. — Но, дорогой, вы просто ничего не найдете, — сказала Эйли. Подрядчики все разрушили. Мы медленно ехали по краю поля. Может, и здесь… — Стоп. Я хочу выйти, — сказал я вдруг. Эйли осталась сидеть в машине; теплый ветер шевелил ее короткие вьющиеся волосы, и она была очень красива. Может, и здесь. Вот здесь могли быть улицы лагеря и столовая, где мы в тот вечер ужинали, — вон, через дорогу. Шофер смотрел снисходительно, как я, спотыкаясь, петлял по низенькой, по колено, поросли, отыскивая мою молодость среди досок, дранки и ржавых банок из-под томатного сока. Я пробовал определиться по смутно знакомой группе деревьев, но стало темнеть, и я не был до конца уверен, что это те самые деревья. — Старый ипподром будут приводить в порядок, — послышался из машины голос Эйли. — Тарлтон на старости лет решил принарядиться. Нет. Пожалуй, это не те деревья. Единственно, в чем я мог быть уверен, это в том, что место, которое когда-то жило такой полной и напряженной жизнью, теперь исчезло — будто и не существовало вовсе — и что еще через месяц исчезнет Эйли, и Юг опустеет для меня навсегда. ТАНЦЫ В ЗАГОРОДНОМ КЛУБЕ 1 Всю жизнь я испытываю непонятный ужас перед маленькими городами: не пригородами — они особая статья, — а небольшими захолустными местечками Нью-Гемпшира, Джорджии, Канзаса и северной части Нью-Йорка. Сама я родилась в городе Нью-Йорке и, даже будучи маленькой, не чувствовала страха ни перед улицами, ни перед незнакомыми, чужими лицами; когда же мне случалось попадать в такие местечки, о которых идет здесь речь, меня давило сознание того, что буквально под самой поверхностью сокрыты целая жизнь, целый ряд многозначительных намеков и ужасов, а я обо всем этом ничего не знаю. В больших городах все хорошее или плохое в конце концов выходит наружу — я хочу сказать, выливается из людских сердец. Жизнь кипит, идет вперед, исчезает. В маленьких городах — в тех, где от 5 до 25 тысяч жителей, — былая ненависть, давние, но незабытые споры, страшные скандалы и трагедии, похоже, не в состоянии умереть. а знай себе живут, смешавшись с естественным водоворотом внешней жизни. Но нигде это чувство так меня не захватывает, как на Юге. Стоит мне только выехать за пределы Атланты, Бирмингема, Нового Орлеана, как мне уже кажется, что я не могу общаться с окружающими меня людьми. Парни и девушки говорят на каком-то особом языке, в котором, непонятным для меня образом, учтивость сочетается с насилием, а доходящая до фанатизма мораль — с пьяной удалью. В «Гекльберри Финне» Марк Твен описал несколько таких городков на Миссисипи с их дикими наследственными распрями и не менее дикими вспышками религиозности, а многие из них почти не изменились под новой поверхностью из машин и радиоприемников. До сего дня они остаются, глубоко нецивилизованными. Я говорю о Юге потому, что именно в одном таком небольшом городишке я однажды увидела, как поверхность на мгновение раскололась и что-то дикое, страшное жутко подняло свою голову. Но трещина тут же закрылась — и когда я снова поехала туда, я, к своему удивлению, обнаружила, что меня по-прежнему чаруют магнолии, поющие на улицах негры и чувственные теплые ночи. Чаруют меня и щедрое гостеприимство, и томная жизнь на свежем воздухе, и — почти всюду — хорошие манеры. Но слишком уж часто я становлюсь жертвой кошмара, который вижу как наяву и который напоминает мне о том, что я пережила в этом городке пять лет назад. Население Дэвиса (название города я изменила) — около 25 тысяч человек, треть из них — цветные. Это хлопкопрядильный городишко, и рабочие этой профессии, несколько тысяч изможденных и неграмотных «бедных белых», живут скопом в части города, известной под названием Хлопковая Лощина и пользующейся дурной славой. В ту зиму в Нью-Йорке я чуть ли не до апреля наносила обычные визиты, когда вдруг поняла, что не выиесу, если увижу еще хоть одно приглашение. Я устала и хотела поехать в Европу отдохнуть, но паника 1921 года ударила по делам отца, в результате чего мне вместо Европы предложили съездить на Юг в гости к тетушке Мусидоре Хейл. Смутно я представляла себе, что еду «в деревню», но в день моего приезда дэвисский «Курьер» поместил на светской странице одну мою забавную старую фотографию, и я обнаружила, что мне предстоит новый сезон. В меньшем, разумеется, масштабе: танцы по субботам в небольшом загородном клубе, где была площадка для гольфа с девятью лунками, несколько неофициальных вечеринок и внимание интересных и предупредительных парней. Время я проводила совсем не скучно и когда через три недели решила уехать, это было вовсе не потому, что я там умирала со скуки. Напротив, мне хотелось поскорее попасть домой, потому что я позволила себе слишком заинтересоваться одним красивым молодым человеком по имени Чарли Кинкейд, не отдавая себе отчета в том, что он уже обручен. Нас с самого начала тянуло друг к другу: он был чуть ли не единственный парень в городе, который поехал на Север учиться в колледже, а я была еще настолько молода, что полагала, будто Америка вращается вокруг Гарварда, Принстона и Йеля. Я ему тоже нравилась — я это видела; но когда я услышала, что уж полгода, как объявлено его обручение с одной местной девушкой, Мэри Бэннерман, мне ничего не оставалось, кроме как уехать. Я уезжала в. понедельник, а в субботу мы, как обычно, обедали целой кучей в загородном клубе. Там были Джо Кейбл, сын бывшего губернатора, красивый, беспутный и все же очаровательный молодой человек, Кэтрин Джоунз, миленькая остроглазая девушка с исключительной фигуркой — из-за румян ей можно было дать от 18 до 25, Мэри Бэннерман, Чарли Кинкейд, я сама и еще двое или трое других. На таких вечеринках я любила слушать веселый поток причудливых местных анекдотов. И мне нравилось добродушное подшучивание, предполагавшее, что каждая девушка бесконечно красива и привлекательна, а парни, каждый с колыбели, тайно и безнадежно влюблены во всех присутствующих дам. Девушки «божились», ребята «клялись» по самому незначительному поводу, и все то и дело вставляли, «золотко», «золотко», «золотко», «золотко». Майская ночь на дворе была жаркой — тихая, бархатная ночь, с мягкими лапами, густо усеянная звездами. Тяжелая и сладкая, она без единого звука вползала в большую залу, где сидели мы и где потом мы будем танцевать; лишь изредка на подъездной аллее шуршали шина-ми подъезжавшие машины. Ужас, однако, уже навис над нашей маленькой группой; незваный гость, он отсчитывал часы и напряженно ждал момента, когда сможет показать свое бледное, ослепляющее обличье. Вскоре прибыл оркестр из цветных, за ним последовал первый приток танцующих. В комнату ввалился громадный краснолицый мужчина в заляпанных грязью сапогах по колена и револьвером на ремне; прежде чем подняться наверх в раздевалку, он задержался у нашего стола. Это был Билл Эйберкромби, шериф. Один из ребят что-то спросил его шепотом, и тот, тоже стараясь говорить тихо, ответил: — Да… Он на болоте, как пить дать: фермер видел его у магазина на перекрестке… Я бы и сам не прочь пальнуть по нему разок-другой. Я спросила сидевшего рядом со мной парня, в чем дело. — Да один черномазый, — ответил он. В Киско, около двух миль отсюда. Прячется на болоте, но завтра пойдут его ловить. — А что с ним сделают? — Повесят, наверное. На мгновение мысль о потерявшем надежду чернокожем, жалко скорчившемся в трясине в ожидании зари и смерти, повергла меня в уныние. Но это чувство быстро прошло и забылось. После обеда. Чарли Кинкейд и я вышли на веранду — он только что узнал о моем отъезде. Я держалась как можно ближе к другим, отвечая на его слова, но не на взгляды — что-то внутри меня протестовало против того. чтобы оставить его под таким обычным предлогом. Меня так и подмывало напоследок дать чувству между нами вспыхнуть. Девушки стали заходить в здание и подниматься в женскую комнату, чтобы привести себя в порядок, и я — Чарли все еще был рядом — последовала за ними. Именно тогда мне захотелось заплакать — возможно, у меня уже помутилось в глазах, а может, я просто боялась, как бы этого не произошло, только я по ошибке распахнула дверь небольшой комнатки для игры в карты, и с этой моей ошибкой трагическая машина той ночи пришла в движение. Там, не далее чем в пяти футах от нас, стояли Мэри Бэннерман, невеста Чарли, и Джо Кейбл. Они целовались. Я быстро захлопнула дверь и, не взглянув на Чарли, отворила нужную мне и побежала наверх. Несколькими минутами позже в переполненную женскую комнату вошла и Мэри Бэннерман. Увидев меня, она сразу же подошла ко мне, улыбаясь в каком-то притворном отчаянии. — Ты ведь никому ничего не скажешь, правда, золотко? — прошептала она. — Разумеется, нет. — Я подивилась, какое это имеет значение, раз Чарли Кинкейд обо всем знает. — А кто это еще нас видел? — Только Чарли Кинкейд и я. — О-о! — Она казалась слегка озадаченной, потом добавила: — Он ушел, не сказав ни слова. Мы вышли, золотко, смотрим, а он уже в дверях. Я боялась, что он дождется нас и набросится на Джо. — Неужели ты не боялась, что он набросится на тебя? — не удержалась я. — Ну, за этим дело не станет. — Она кисло улыбнулась. — Но я знаю, как с ним управляться, золотко. Я только и боюсь его, когда он вскипит сразу. — Она присвистнула, будто что-то вспомнив. — Мне ли не знать — однажды такое уже было. Мне хотелось залепить ей пощечину. Я повернулась к ней спиной и отошла под предлогом, что хочу взять булавку у Кейти, цветной служанки. Вниманием последней завладела Кэтрин Джоунз — она показывала ей коротенькое бумажное одеяние, кото-рое надо было починить. — Что это? — спросила я. — Платье для танца, — коротко ответила она — во рту у нее было полно булавок. Вытащив их, она добавила: — Все разлезлось — слишком часто я его надевала. — Ты будешь сегодня танцевать? — Хочу попробовать. Кто- то говорил мне, что она собиралась, стать танцовщицей — даже брала уроки в Нью-Йорке. — Помочь тебе? — Спасибо, не надо… хотя… ты умеешь шить? Кейти по субботним вечерам так возбуждается, что ни на что не годится, разве что булавки подавать. Буду бесконечно тебе благодарна, золотко. Спускаться вниз мне пока не хотелось — у меня были на то основания, — и я села и поработала над ее платьем с полчаса, а сама все думала о Чарли: ушел ли он домой, увижу ли я его вообще, но о том, свободен ли он теперь этически, думать не смела. Когда же я наконец сошла вниз, его нигде не было видно. Зал уже был полон — столы убрали, танцы стали всеобщими. В то время, сразу после войны, у всех южных парней была манера, вращаясь в танце, на носках, водить пятками из стороны в сторону, и, желая овладеть этим искусством, я потратила немало часов. Многие ребята пришли без девушек, почти все они были навеселе от кукурузной самогонки; мне самой раза два за танец предлагали выпить, но я отказывалась — ужасное предложение, даже когда ее разбавляют, как принято, каким-нибудь безалкогольным напитком, а не хлещут из горлышка теплой бутылки. Только некоторые девушки, вроде Кэтрин Джоунз, тянули иногда из фляжки какого-нибудь парня в темном конце веранды. Кэтрин Джоунз мне нравилась — в ней, казалось, больше энергии, чем в других девушках, хотя тетушка Мусидора всякий раз, когда Кэтрин заезжала за мной в своем автомобиле, чтобы съездить вместе в кино, презрительно фыркала и говорила, что вот теперь-то уж определенно «нижняя ступенька добралась до верхней». Она была из «новой и простой» семьи, но мне сама ее простота казалась ценным качеством. В то или иное время чуть ли не каждая девушка в городе доверительно сообщила мне, что ее заветным желанием было «уехать отсюда в Нью-Йорк», но лишь Кэтрин Джоунз решилась на этот шаг. На этих субботних вечеринках ее часто просили станцевать что-нибудь «классическое» или исполнить какой-нибудь акробатический танец в деревянных башмаках; однажды — этот случай всем запомнился — она досадила правлению, клуба, выдав «шимми» (в то время крик моды в джазе), и новым, даже несколько поразительным оправданием для нее было то, что она была «так пьяна, что все равно не соображала, что делает». В двенадцать музыка умолкала — в воскресное утро танцы запрещались. В половине двенадцатого раскатистая фанфара трубы и барабан пригласили танцующих и парочки на верандах, а также тех, кто сидел в машинах во дворе или забрел в бар, обратно в танцзал. Внесли стулья и бегом, кучей, с шумом подтащили их к приподнятой платформе — оркестр уже освободил ее и расположился рядом. Затем при убавленном заднем освещении музыканты заиграли мелодию в необычном сопровождении ударных, какого я еще не слышала, и тут же на подмостках появилась Кэтрин Джоунз. На ней были то самое коротенькое, деревенское платьице, над которым я совсем недавно работала, и широкополая шляпа от солнца. Ничего подобного я еще не видела, а снова увидела только пять лет спустя. Это был чарльстон — наверняка это был чарльстон. Помню двойные удары барабана, похожие на выкрики «Гей! Гей!», непривычные взмахи рук и странное выворачивание коленей. Бог знает, где только она этому научилась. Ее зрители, знакомые с негритянскими ритмами, так и подались вперед — даже для них это было что-то новое, а у меня в голове эта картина запечатлелась до того ясно и неизгладимо, что я вижу все, как сейчас: раскачивающаяся, и притопывающая фигура на подмостях, возбужденный оркестр, ухмыляющиеся в дверях бара официанты; а со всех сторон — с болот и хлопковых полей, с буйной листвы и мутных теплых потоков — просачивается во все окна мягкая и томная южная ночь. Не знаю, в какой именно момент меня стало обуревать чувство напряженной тревоги; вероятно, беспокойство овладело мною при первых же ударах этой варварской музыки. Я не из нервных, не подвержена я и панике, но на какое-то мгновение меня вдруг Обуял страх, что, если музыка и танец не прекратятся, я закачу истерику. Что-то вокруг меня творилось — я была в этом так же уверена, как если бы могла заглядывать в души. Музыка смолкла. Раздались аплодисменты, Кэтрин Джоунз просили повторить, но она, глянув на дирижера, решительно покачала головой и сделала вид, что собирается сойти с подмостей. Крики «бис» продолжались — и снова она покачала головой, и мне показалось, что она даже злится. И тут произошел довольно странный инцидент. Поскольку кто-то из первого ряда настойчиво просил повторить, руководитель цветного оркестра стал импровизировать на тему этой мелодии, точно желая соблазнить Кэтрин Джоунз. Как бы не так! Она повернулась к нему, резко бросила: «Ты разве не слышал, что я сказала?» — и, к всеобщему удивлению, залепила ему пощечину. Музыка прекратилась, а последовавший шумок внезапно смолк, когда раздался приглушенный и все-таки отчетливый, выстрел. Все повскакивали — стреляли где-то совсем рядом, может быть, даже внутри здания. Одна из девушек вскрикнула, но тут же кто-то сострил: «Опять, наверно, Цезарь залез в курятник», и мгновенная тревога сменилась смехом. Администратор в сопровождении нескольких любопытных парочек вьшел на улицу посмотреть, а остальные уже танцевали под музыку «Доброй вам ночи, дамы», которой традиционно кончались танцы. Я обрадовалась, что они кончилась… Парень, с которым я приехала, пошел но догнать машину, а я, подозвав официанта, послала его за моими клюшками для гольфа, которые лежали в общей куче наверху. Я вышла на крыльцо, а сама все думала, уехал ли Чарли Кинкейд. И вдруг я осознала — тем странным образом, которым мы осознаем то, что происходит уже несколько минут, — что внутри какая-то суматоха. Женщины пронзительно кричали, кто-то воскликнул: «О боже мой!», на лестнице стоял топот, по залу бегали взад и вперед. На крыльцо выбежала девушка и упала без чувств — ее примеру тут же последовала другая, и я услышала, как какой-то мужчина по-сумасшедшему орет в телефонную трубку. Бледный и без шляпы, на крыльцо выскочил молодой человек и руками, холодными, как лед, сжал мою руку. — Что там такое? — крикнула я. — Пожар? Что случилось? — Убита Мэри Бэннерман! Лежит в женской комнате с простреленным горлом! Остальное в ту ночь — это серия видений, которые, казалось бы, не имеют никакой внутренней связи, а сменяют одно другое с резкими мгновенными переходами, как сцены в кино. На крыльце собралось несколько человек. То повышая, то понижая голоса, они спорили о том, что следует сделать — надо, мол, учинить допрос с пристрастием всем официантам клуба, «даже старому Мозесу». Мисс Мэри Бэннерман убил какой-то «черномазый» — в первые минуты безрассудства любой, сомневающийся в этом моментально родившемся предположении, непременно бы попал под подозрение. Говорили, что тут не обошлось без Кейти Голстин, цветной служанки, которая, обнаружив тело, потеряла сознание. Говорили, что это «тот ниггер, которого ищут около Киско». И вообще — любой негр. Через полчаса из клуба стали выходить люди, и каждый добавлял что-нибудь новое. Убийство было совершено из револьвера шерифа Эйберкромби — прежде чем спуститься на танцы, он снял его вместе с ремнем и повесил на стене у всех на виду. Револьвер пропал — сейчас его искали. Смерть наступила мгновенно, заявил доктор, пуля была выпущена с очень близкого расстояния. Несколько минут спустя вышел еще один молодой человек и возвестил громким и мрачным голосом: — Чарли Кинкейда арестовали. У меня голова пошла кругом. Люди, собравшиеся на веранде, благоговейно замолчали. — Арестовали Чарли Кинкейда! — Чарли К и н к е й д а! Господи, он же один из лучших, один из них самих! — Такой глупости я еще сроду не слышал! Молодой человек, шокированный не меньше остальных, кивнул, но его так и распирало от важности — принес такую весть! — Внизу, когда танцевала Кэтрин Джоунз, его не было — он говорит, что сидел в мужской комнате. А Мэри Бэннерман многим девушкам рассказала, что они поссорились и что она боялась, как бы он чего не натворил. — Такой глупости я еще сроду не слышал! — повторил кто-то. — Чарли К и н к е й д! Рассказчик помолчал и добавил: — Он застал ее, когда она целовалась с Джо Кейблом… Тут уж я не выдержала. — Ну и что? — выкрикнула я. — Я как раз была с ним рядом. Он совсем… он вовсе не был зол. Все посмотрели на меня — испуганные, смущенные, несчастные. Вскоре через зал, громко топая, прошагали несколько человек, и мгновение спустя Чарли Кинкейд со смертельно бледным лицом вышел из парадной между шерифом и еще одним мужчиной. Быстро пересекши веранду, они спустились по ступенькам и растворились в темноте. Минуту спустя послышался шум мотора. И когда почти туг же я услышала далеко на дороге жуткий вой сирены «скорой помощи», я в отчаянье встала и подозвала своего сопровождающего, ставшего частью шепчущейся кучки. — Мне надо ехать, — сказала я. — Я уже не могу. Отвезите меня, или мне придется искать место в другой машине. Он неохотно положил на плечо мои клюшки — увидев их, я поняла, что в понедельник мне теперь никак не уехать. — и последовал за мной по ступенькам, а темный корпус кареты «скорой помощи» уже сворачивал в ворота — призрачная тень в Светлую звездную ночь. 2 После того как были высказаны первые нелепейшие предположения и первые вспышки безрассудной преданности Чарли Кинкейду погасли, дэвисский «Курьер» и большинство газет штата обрисовали ситуацию следующим образом. Мэри Бэннерман умерла в женской комнате загородного клуба в Дэвисе оттого, что в субботу вечером, после 11. 45, в нее с близкого расстояния выстрелили из револьвера. Выстрел слышали многие, более того, выстрел, несомненно, был произведен из висевшего у всех на виду на стене соседней комнаты револьвера шерифа Эйберкромби. Сам Эйберкромби в момент убийства был внизу, в танцзале. Это подтверждают многие свидетели. Револьвер не нашли. Насколько известно, в момент выстрела наверху находился только один человек — Чарли Кинкейд. Он был обручен с мисс Бэннерман, но в тот вечер, по показаниям многих свидетелей, они крупно поссорились. Мисс Бэннерман сама упоминала о ссоре и говорила, что боится его и предпочитает держаться подальше, пока он не остынет. Чарли Кинкейд утверждает, что, когда раздался выстрел, он находился в мужской комнате, где, собственно, его и нашли, сразу же вслед за тем, как обнаружили тело мисс Бэннерман. Нет, с ней он в тот вечер вообще не говорил. Выстрел он слышал, но не придал ему особого значения — если он о чем и подумал, так о том, что «на дворе кто-то шлепает кошек». Почему во время танцев он предпочел оставаться в мужской комнате? Совершенно беспричинно. Просто чувствовал себя усталым и ждал, когда мисс Бэннерман пожелает пойти домой. Труп обнаружила Кейти Голстин, цветная служанка, которую саму нашли в обмороке, когда толпа девушек хлынула наверх за своими пальто. Возвратившись из кухни, где она немного перекусила, Кейти увидела мисс Бэннерман, уже мертвую, на полу. Платье у нее было все в крови. И полиция, и газеты не обошли вниманием план второго этажа здания. Там было три комнаты — женская и мужская по краям, а между ними гардеробная, где также хранились клюшки для гольфа. Из женской и мужской двери выходили только в гардеробную, а из последней одна лестница вела в танцевальный зал внизу, другая — на кухню. Согласно показаниям трех поваров-негров и белого бригадира кэдди (Кэдди — мальчики, подносящне клюшки и мячи во время игры в гольф.), по лестнице из кухни никто, кроме Кейти Голстин, в тот вечер не поднимался. Насколько я помню по прошествии пяти лет, сказанное выше довольно точно характеризует обстоятельства, при которых Чарли Кинкейда обвинили в убийстве и отдали под суд. Подозревались и другие люди, в основном — негры (при подстрекательстве верных друзей Чарли Кинкейда), нескольких человек арестовали, но ничего из этого не вышло, а чем эти аресты обосновывались, я давно забыла. Отдельные лица, несмотря на исчезновение пистолета, настаивали, что это самоубийство, и весьма изобретательно пытались объяснить отсутствие оружия. Теперь, когда известно, как Мэри Бэннерман случилось умереть такой страшной, насильственной смертью, уж кому-кому, а, мне было бы проще простого заявить, что я с самого начала верила в Чарли Кинкейда. Но это не так. Я считала, что это он убил ее, и в то же время понимала, что люблю его всем сердцем. То, что именно я случайно натолкнулась на улику, которая принесла ему свободу, произошло не из-за какой-то там веры в его невиновность, но благодаря удивительной отчетливости, с какой отдельные сцены, когда я в состоянии возбуждения, врезаются мне в память, так что я помню каждую деталь, и благодаря тому, как эта деталь в свое время поразила меня. Как- то в начале июля, когда дело против Чарли Кинкейда, казалось, достигло высшей точки, ужас свершившегося на мгновение оставил меня, и я стала думать о других событиях того, не дававшего мне покоя вечера. От меня все время ускользала какая-то фраза, сказанная мне Мэри Бэннерман, и я все пыталась ее вспомнить — не потому, что считала ее важной, а потому, что совершенно ее забыла. Она никак не давалась мне. точно была частью того причудливого, невидимого для постороннего глаза течения жизни маленького городка, которое я так сильно почувствовала в тот вечер — почувствовала, что в воздухе чем-то пахнет, что он насыщен старыми тайнами, нерешенными спорами, старой любовью, и враждой, чего мне, пришлой, ни за что не понять. Всего на какую-то минуту мне показалось, что Мэри Бэннерман отдернула занавеску, которая тут же соскользнула на прежнее место — в доме, куда я могла заглянуть, наступил вечный мрак. И еще один инцидент — возможно, менее важный — тоже не давал мне покоя. Трагические события, происшедшие несколькими минутами спустя, вышибли его у всех из головы, но какой-то короткий отрезок времени я была уверена, что я не единственная, кого этот инцидент поразил. Когда публика просила Кэтрин Джоунз повторить, ее нежелание было настолько резким, что она залепила пощечину дирижеру. Несоответствие между прегрешением последнего и злобностью этого акта приходило мне на ум снова и снова. Ее поведение было неестественным или — что еще важнее — не к а з а л о с ь естественным. Если учесть, что Кэтрин Джоунз выпила, оно было объяснимо, и все же сейчас этот инцидент, не давал мне покоя, как не давал покоя и тогда. Скорее ради того, чтобы избавиться от наваждения, нежели ради какого-то там расследования я упросила одного весьма обязательного молодого человека оказать мне услугу и сходила с ним к руководителю оркестра. Его звали Томас, это был очень черный, исключительно простодушный виртуоз-ударник, и нам не понадобилось и десяти минут, чтобы выяснить, что жест Кэтрин Джоунз удивил его не меньше, чем меня. Он знал ее давно, а на танцах видел с тех пор, как она была еще маленькой девочкой, — господи, да ведь танец, что она исполнила в тот вечер, она репетировала с его оркестром неделей раньше! А несколько дней спустя пришла и попросила у него прощения. — Я был уверен, что она придет, — заключил Томас. — Она прямая, добросердечная девушка. Моя сестра нянчила ее до самой школы. — Ваша сестра? — Кейти. Служанка в загородном клубе. Кейтн Голстин. Да о ней еще писали в газетах по этому делу Чарли Кинкейда. Это она и есть Кейти Голстин. Та служанка в загородном клубе, которая обнаружила труп мисс Бэннерман. — Значит, Кейти была мамкой мисс Кэтрин Джоунз? — Да, мэм. По дороге домой, обрадованная, но еще не удовлетворенная, я быстро спросила своего спутника: — Кэтрин и Мэри были хорошие подруги? — А как же, — не раздумывая ответил он. — Здесь все девушки хорошие подруги, кроме разве тех случаев, когда двое из них пытаются подцепить одного и того же парня. Тогда они слегка взгревают друг друга. — Как ты думаешь, почему Кэтрин не замужем? У нее что, мало кавалеров? — Когда как. Они ей нравятся только день-два — все, кроме Джо Кейбла. 3 И тут одна сцена бросилась на меня, захлестнула меня волной. Я вдруг вспомнила — мой разум прямо задрожал от этого соприкосновения, — что сказала мне Мэри Бэннерман в женской комнате: «А кто это еще нас видел?» Уголком глаза она смутно увидела кого-то еще, чью-то фигуру, проследовавшую так быстро, что она даже не узнала ее. Одновременно я тоже словно бы увидела эту фигуру — так человек осознает знакомую походку или фигуру на улице задолго до того, как появляются какие-то проблески узнавания. В уголке моего собственного глаза запечатлелась чья-то спешащая фигура — это могла быть и Кэтрин Джоунз. Но когда раздался выстрел, Кэтрин Джоунз была на виду у пятидесяти с лишним человек. Возможно ли, что Кейти Голстин, пятидесятилетняя женщина, которую знали и которой доверяли три поколения жителей Дэвиса, по приказу Кэтрин Джоунз хладнокровно застрелит молодую девушку? «Но когда раздался выстрел, Кэтрин Джоунз была на виду у пятидесяти с лишним человек». Это предложение билось у меня в голове всю ночь, принимая немыслимые формы, разделяясь на фразы, отрывки, отдельные слова. «Но когда раздался выстрел, Кэтрин Джоунз была на виду у пятидесяти с лишним человек». Когда раздался выстрел! Какой выстрел? Тот выстрел, который слышали мы. Когда раздался выстрел… Когда раздался выстрел… На другой день, в 9 часов утра, с бледностью от бессонной ночи, сокрытой под таким слоем косметики, какого на мне никогда больше — ни до, ни после этого — не было, я поднялась по шаткой лестнице в кабинет шерифа. Эйберкромби, занятый утренней почтой, с любопытством взглянул на меня. — Это Кэтрин Джоунз! — крикнула я, стараясь изо всех сил, чтобы в моем голосе не было истерических ноток. — Выстрела, которым она убила Мэри Бэннерман, мы не услышали — играл оркестр, все с шумом передвигали стулья. Мы только слышали, как Кейти пальнула из окна, когда музыка смолкла. Чтобы обеспечить Кэтрин алиби! Я оказалась права, как теперь все знают; но с неделю, пока Кейти Голстин не сломилась перед страшной и безжалостной инквизицией, никто мне не верил. Даже Чарли Кинкейд, как он потом признался, и тот не смел думать, что это может быть правдой. Каковы были отношения между Кэтрин и Джо Кейблом, никто толком не знал, но, очевидно, она решила, что его тайная связь с Мэри Бэннерман зашла слишком далеко. Мэри случайно появилась в женской комнате, когда Кэтрин одевалась к своему танцу, — и тут опять-таки возникает некоторая неясность, ибо Кэтрин доказывала, что у Мэри был револьвер, которым она ей угрожала, и что в последовавшей борьбе кто-то из них нажал на курок. Несмотря на все это, Кэтрин Джоунз мне всегда нравилась, но, справедливости ради, надо сказать, что только у простодушных и в высшей степени добрых присяжных она могла получить пять лет… Выстрелив, она, вероятно, мгновенно все обдумала. Кейти было приказано ждать, когда смолкнет музыка, выстрелить из револьвера и спрятать его — Кэтрин Джоунз не указала, куда именно. Кейти, на грани коллапса, повиновалась, но она так и не вспомнила, куда же она сунула револьвер. И никто этого так и не узнал, пока год спустя, когда мы с Чарли проводили наш медовый месяц, страшное оружие шерифа Эйберкромби не вывалилось из моей сумки для клюшек на площадку для гольфа в Хот Спрингс. Сумка, наверно, стояла как раз за дверью женской комнаты, и Кейти дрожащей рукой опустила револьвер в первое попавшееся отверстие… Мы живем в Нью-Йорке. В маленьких городах нам обоим как-то не по себе. Каждый день нам приходится читать о растущих волнах преступлений в больших городах, но волна — это хоть что-то осязаемое, против нее можно принять меры предосторожности. Больше всего меня страшат неведомые глубины, непредвиденные течения и водовороты, неясные контуры предметов, дрейфующих в светонепроницаемой тьме под поверхностью моря. ОПЯТЬ ВАВИЛОН I А мистер Кемпбелл где? — спрашивал Чарли. — Уехал в Швейцарию. Мистер Кемпбелл сильно болеет, мистер Уэйлс. — Это грустно. Ну, а Джордж Хардт? — Вернулся в Америку, работает. — А где Кокаинист? — На той неделе заходил к нам. Мистер Шеффер, друг его, этот определенно в Париже. Полтора года, и всего двое из длинного перечня знакомых имен. Чарли набросал в записной книжке адрес и вырвал листок. — Увидите мистера Шеффера, передайте ему, — сказал он. — Тут адрес моих родных. Я еще не решил, где остановиться. Париж опустел, но это было не так уж худо. Настораживало гнетущее, непривычное затишье в баре отеля «Риц». Американский дух исчез — теперь здесь невольно хотелось держаться вежливым гостем, не хозяином. Бар вновь отошел к Франции. Чарли ощутил затишье сразу, едва только вылез из такси и увидел, что швейцар, которому в такой час обыкновенно вздохнуть было некогда, судачит у служебного входа с chasseur[3]. Он двинулся по коридору, и лишь одинокий скучающий голосок долетел до него из дамской комнаты, когда-то полной щебетанья. Свернув в бар, он прошел пятнадцать шагов до стойки по зеленому ковру, глядя по старой привычке прямо перед собой, сел, поставил ногу на опору, а уж тогда повернулся, осмотрелся кругом, и лишь чей-то одинокий взгляд, оторвавшись от газеты, вспорхнул навстречу ему из угла. Чарли спросил, нет ли старшего бармена Поля, который в те дни, когда на бирже еще играли на повышение, приезжал на работу в собственном несерийной модели автомобиле — хоть, правда, из понятной щепетильности оставлял его за углом. Но Поль был сегодня в своем загородном доме, и новости рассказывал Аликс. — Нет, хватит, — сказал Чарли, — я нынче соблюдаю меру. Аликс поздравил его. — А года два назад вы крепко налегали. — Теперь — кончено, — уверил его Чарли. — Точка. Держусь полтора с лишним года, даже больше. — Каково сейчас в Америке? — Я в Америке не был уж сколько месяцев. Веду дела в Праге, представляю кой-какие предприятия. Туда обо мне не дошли слухи. Аликс улыбнулся. — Помните, когда Джордж Хардт давал холостяцкий ужин, что здесь было? — сказал Чарли. — А кстати, что с Клодом Фессенденом, где он? Аликс доверительно понизил голос: — В Париже, только теперь не показывается сюда. Поль не пускает. У него тут счетов набралось на тридцать тысяч франков, больше года пил, обедал, да и ужинал большей частью — и все в долг. А под конец, когда Поль сказал, что надо платить, дал негодный чек. Аликс сокрушенно покачал головой. — Понять не могу, такой приличный человек, и вот поди ты. Теперь к тому же разнесло всего… — Он очертил ладонями пузатое яблоко. Чарли смотрел, как рассаживается в углу стайка писклявых педерастов. Этих ничто не берет, думал он. Повышаются и падают акции, люди слоняются без дела или работают, а им все нипочем. Ему становилось тягостно здесь. Он попросил у Аликса игральные кости, и они кинули, кому платить за выпивку. — Надолго сюда, мистер Уэйлс? — Дня на четыре, проведать дочь. — О-о! Так у вас есть дочка?

The script ran 0.028 seconds.