Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Лью Уоллес - Бен-Гур [1888]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_history

Аннотация. "Бен-Гур» Л. Уоллеса - американского писателя, боевого генерала времен Гражданской войны и дипломата - наверное, самый знаменитый исторический роман за последние сто лет. Его действие происходит в первом веке нашей эры. На долю молодого вельможи Бен-Гура - главного героя романа - выпало немало тяжелых испытаний: он был и галерным рабом, и знатным римлянином, и возничим колесницы, и обладателем несметных сокровищ. Но знакомство с Христом в корне изменило его жизнь.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

— У тебя тонкие чувства, Эсфирь, и ты знаешь, что я полагаюсь на них в трудных случаях, когда надо составить хорошее или дурное мнение о человеке, стоящем перед тобой, как стоял он нынче утром. Но… но, — голос его отвердел, — эти члены, которые более не служат мне, это изуродованное тело, утратившее человеческий облик — не все, что я приношу ему с собой. О нет! Я приношу ему душу, одержавшую верх над пытками и римским презрением, которое страшнее пыток, я приношу ему ум, способный видеть золото на расстоянии большем, чем проходили корабли Соломона, и могущий доставить это золото в свои руки — в эти ладони, Эсфирь, в пальцы, которые умеют схватить и удержать, даже если у золота вырастут крылья, другими словами — ум, способный строить хорошие планы, — он остановился и рассмеялся. — Что там, Эсфирь, прежде, чем эта луна, приход которой празднуют сейчас во дворах Храма на Святой Горе, перейдет в следующую фазу, я могу охватить весь мир, поразив самого Цезаря, ибо знай, дитя, что я обладаю способностью, которая ценнее любого из пяти чувств, дороже совершенного тела, важнее, чем отвага и воля, полезнее, чем опыт — лучшее, что приносит обычно долгая жизнь — способность, наиболее приближающая человека к Богу, но которую, — он остановился и снова засмеялся, не горько, а по-настоящему весело, — но которую даже великие не умеют достаточно ценить, толпа же полагает несуществующей — способность подвигать людей служить моим целям и служить верно, благодаря чему я умножаю себя в сотни и тысячи раз. Так мои капитаны бороздят моря и честно привозят мне прибыль; так Малух следует за юношей, нашим хозяином, и непременно… — тут раздался звук шагов. — Ну, Эсфирь, не говорил ли я? Вот он, он несет добрые вести. Ради тебя, моя едва распускающаяся лилия, молю Господа Бога, не забывающего заблудших овец Израиля, чтобы вести были добрыми и успокоительными. Сейчас мы узнаем, отпустит ли он тебя с твоей красотой и меня с моими способностями. Малух подошел к креслу. — Мир тебе, добрый господин, — сказал он с глубоким почтением, — и тебе, Эсфирь, совершеннейшая из дочерей. Он стоял смиренно; манеры и приветствие делали трудным вопрос о его отношениях с Симонидом и Эсфирью: одни принадлежали слуге, другое — близкому другу. Симонид же, что было его обыкновением в делах, ответив на приветствие, перешел сразу к главному. — Что молодой человек, Малух? Все события дня были изложены спокойно и в самых простых словах, которые не перебивались до конца не только звуком, но даже движением сидящего в кресле слушателя; если бы не широко раскрытые горящие глаза и, изредка, долгий вздох, его можно было бы счесть изваянием. — Благодарю тебя, Малух, — сердечно сказал он, когда рассказ был завершен. — Ты хорошо справился с задачей — никто не смог бы сделать это лучше. Но что ты скажешь о национальности молодого человека? — Он израилит, добрый господин, и из колена Иудина. — Ты уверен? — Вполне. — Кажется, он немного рассказал тебе о своей жизни. — Он успел научиться быть осторожным. Я мог бы даже назвать его недоверчивым. Он отвергал все мои попытки вызвать на откровенность, пока мы не покинули Кастальский ключ, направляясь к селению Дафны. — Мерзкое место! Почему он ходил туда? — Я бы сказал, из любопытства — первый мотив, движущий всеми, кто там бывает, но вот странная вещь: он не проявлял интереса к тамошним чудесам. Что касается храмов — только спросил, греческие ли они. Добрый господин, у молодого человека есть горе, занимающее все его мысли, горе, пытаясь бежать от которого, он пошел в Рощу, как мы идем к гробницам с нашими усопшими — он ходил туда хоронить свое горе. — Хорошо бы, если так, — тихо произнес Симонид, затем сказал громче: — Мотовство — веяние нашего времени. Бедняки расточают последнее, гонясь за богатыми, а просто богатые корчат из себя князей. Видел ли ты признаки этой слабости в юноше? Показывал ли он деньги — монеты Рима или Израиля? — Ни одной, ни одной, добрый господин. — Несомненно, Малух, в месте, где столько соблазнов для глупости — я имею в виду, столько еды и питья — несомненно, он проявил свою щедрость тем или иным образом. Уже сам его возраст оправдывает это. — Он не ел и не пил при мне. — В том, что он делал или говорил, мог ли ты как-то заметить, что у него на уме? Ты-то знаешь, что такие вещи просачиваются в щелки, куда и ветер не проскользнет. — Объясни, что ты имеешь в виду, — неуверенно попросил Малух. — Ну, ты же понимаешь, что наши слова, поступки, тем более, важные вопросы, которые мы себе ставим, основываются на каком-то главном мотиве. Что ты можешь сказать о нем в этом отношении? — Что до этого, господин Симонид, я могу ответить с полной уверенностью. Он весь занят поисками матери и сестры, это — прежде всего. Затем, он озлоблен на Рим, и поскольку Мессала, которого я упоминал, как-то связан с причиненной ему несправедливостью, главная его цель в данный момент — унизить этого человека. Встреча у фонтана предоставляла такую возможность, но он отказался от нее, поскольку унижение было бы недостаточно публичным. — Мессала влиятелен, — задумчиво отметил Симонид. — Да. Но следующая встреча произойдет в цирке. — Допустим. И тогда? — Сын Аррия победит. — Почему ты так думаешь? — Я сужу по его словам, — улыбнулся Малух. — И только? — Нет, гораздо важнее — его дух. — Пусть так; но, Малух, его идея мести — сводится ли она в такие рамки? Ограничивается ли он несколькими людьми, лично виновными в его горе, или же распространяет свою месть на многих? И еще: его чувство — это обида восприимчивого мальчика, или оно созрело в сердце познавшего страдания мужчины? Ты же знаешь, Малух, что мысли о мести, коренящиеся в рассудке — это только мечты, и притом самые непрочные, готовые рассеяться в любой ясный день, тогда как месть, ставшая страстью — недуг, который заползает в мозг из сердца и питает себя ими обоими. Задавая этот вопрос, Симонид впервые утратил бесстрастность; он говорил быстро и с нажимом, руки его судорожно сжались — он сам демонстрировал признаки недуга, который описывал. — Добрый господин, — отвечал Малух, — одна из причин, заставивших меня сразу поверить в то, что молодой человек — еврей — накал его ненависти. Он постоянно контролирует себя, что неудивительно для человека, так долго прожившего в атмосфере римской подозрительности; однако я видел, как она прорывалась: однажды, когда он хотел узнать о чувствах Ильдерима к Риму, и еще раз, когда я рассказал историю о шейхе и мудрецах и передал вопрос: «Где рожденный Царь Иудейский?» Симонид быстро подался вперед. — Ну же, Малух, его слова — что он сказал? Я хочу понять, какое действие оказала на него весть о чуде. — Он хотел услышать точные слова. Сказано ли было дол жен стать или рожден! Похоже, его поразила разница в значении двух фраз. Симонид снова принял позу внимательного судьи. — Потом, — сказал Малух, — я передал ему мнение Ильдерима о чуде: что царь принесет Риму его рок. Кровь прилила к лицу юноши, и он сказал серьезно: «Кто, кроме Ирода, может быть царем, пока существует Рим?» — Что он имел в виду? — Что нужно разрушить империю, чтобы появилась другая власть. Некоторое время Симонид неотрывно смотрел на корабли и их тени, согласно покачивавшиеся на поверхности реки; а когда поднял взгляд, это означало конец беседы. — Довольно, Малух, — сказал он. — Иди поешь и готовься вернуться в Пальмовый Сад; ты должен помочь молодому человеку в предстоящем испытании. Зайди ко мне утром. Я передам письмо для Ильдерима. — Затем полушепотом, будто про себя, добавил: — Быть может, я и сам буду в цирке. Когда Малух высказал и получил обычные благословения, Симонид сделал большой глоток молока. Он выглядел бодрым и успокоенным. — Убери поднос, Эсфирь, — сказал он, — ужин закончен. Она повиновалась. — Теперь иди сюда. Она вернулась на свое место рядом с ним. — Бог добр ко мне, очень добр, — сказал он с жаром. — Обычно он держит свой промысел втайне, но иногда позволяет нам думать, что мы понимаем его. Я стар, моя дорогая, и должен уйти, но вот, в мой одиннадцатый час, он присылает этого человека, несущего надежду, и я снова бодр. Я вижу путь, на котором может переродиться весь мир. И я вижу, ради чего должен отдать свое огромное богатство, и для какой цели оно было предназначено. Воистину, дитя, я снова начинаю дорожить жизнью. Эсфирь устроилась поближе к нему будто для того, чтобы вернуть его мысли из их дальнего полета. — Царь родился, — продолжал он, думая, что все еще говорит для дочери, — и должен быть близок к середине обычной человеческой жизни. Балтазар говорит, что он был младенцем на руках матери, когда мудрецы увидели его, принесли дары и поклонились ему; а Ильдерим насчитал в прошлом декабре двадцать семь лет с того дня, когда Балтазар со своими товарищами пришел к его шатру, прося убежища от Ирода. Значит, пришествие не может быть отложено надолго. Нынче ночью, завтра. Святые праотцы Израиля, какое счастье несет эта мысль! Кажется, я слышу грохот падения старых стен и гул вселенских перемен; я вижу радость людей, когда земля разверзается, чтобы поглотить Рим, а они возводят глаза к небу и поют: «Его уже нет, а мы еще живы!» — он посмеялся над собой. — Что, Эсфирь, слыхала ты когда-нибудь такое? В самом деле, я несу в себе страсть псалмопевца, жар крови и трепет Марии и Давида. В моих мыслях, где должны быть только цифры и факты, смешались грохот бубнов, пение арф и голоса стоящих у нового трона. Я отложу пока эти мысли, но, дорогая моя, когда царь придет, ему понадобятся деньги, ибо если он рожден женщиной, то должен быть человеком, связанным человеческими путями, как ты и я. Ему нужны будут те, кто дает и хранит деньги, и те, кто поведет людей. Вот! Видишь ли ты широкую дорогу, по которой пойду я и побежит юноша, наш господин? И в конце ее — славу и отмщение для нас обоих? И… И… — он замолчал, осознав эгоизм схемы, в которой не было места для нее, потом добавил, целуя дочь: — И счастье для ребенка твоей матери. Она неподвижно сидела на ручке кресла, не говоря ни слова в ответ. Тогда он вспомнил о разнице человеческих натур и о законе, согласно которому мы не можем всегда радоваться одному и тому же, или равно бояться одних вещей. Он вспомнил, что она еще только девочка. — О чем ты думаешь, Эсфирь, — спросил он другим, домашним тоном. — Если это желание, то назови его, малышка, пока в моей власти выполнять желания. Ведь власть — капризная штука, у нее есть крылышки, чтобы вспорхнуть и улететь. Она ответила просто, почти по-детски: — Пошли за ним, отец. Пошли сегодня же и запрети ему идти в цирк. — А-а, — протянул он; и снова его глаза вперились в реку, где тени сгустились, потому что луна успела опуститься за Сульфий, оставив городу лишь скудный свет звезд. Сказать ли, читатель? Его уколола ревность. Что, если она по-настоящему любит молодого господина? Нет! Не может быть — она еще слишком молода. Но мысль эта заставила его похолодеть. Ей шестнадцать лет. Разве он не помнил об этом? В прошлый день рождения они завтракали на верфи, окруженные галерами, на каждой из которых развевался желтый флаг с именем «Эсфирь». И однако этот факт поразил его теперь, как неожиданная весть. Бывают болезненные осознания — чаще всего, когда мы понимаем что-то важное о себе, — что мы стареем, например, или что должны умереть. Такие мысли упали на его сердце, как черная тень, исторгнув вздох, более похожий на стон. Мало того, что она должна будет вступить в первую пору женственности рабыней, нужно еще отдать господину ее чувства, искренность и нежность, которые прежде нераздельно принадлежали отцу. Дьявол, приставленный мучить нас страхами и горькими мыслями, редко делает свою работу наполовину. Мужественный старик мгновенно забыл о своем плане и таинственном царе, которому этот план посвящен. Однако ему удалось, хоть это и потребовало напряжения всех сил, спросить спокойно: — Не идти в цирк, Эсфирь? Почему же, дитя? — Это не место для сына Израиля, отец. — Раввинские штучки, Эсфирь. Это все? Вопрос проник в самое ее сердце, заставив его биться громче — так громко, что она не смогла ответить. Она почувствовала какое-то новое и странно приятное смущение. — Молодой человек должен получить свое состояние, — говорил он, смягчив тон и взяв ее за руку, — корабли и шекели — все, Эсфирь, все. И все же я не чувствовал себя обедневшим, потому что мне оставались ты и твоя любовь, так напоминающая любовь покойной Рахили. Скажи, он получит и это? Она склонилась и прижалась щекой к его голове. — Говори, Эсфирь. Я буду сильнее, зная все. Предупрежденный — сильнее. Она выпрямилась и заговорила так, как говорила бы сама Правда, принявшая человеческий облик. — Успокойся, отец. Я никогда не оставлю тебя; даже если он получит мою любовь, я останусь служить тебе, как сейчас. Она прервала речь, чтобы поцеловать его. — И еще. Он приятен моему взгляду, и его голос привлекает меня, и я дрожу от мысли, что его ждет опасность. И все же безответная любовь не может быть совершенной, а потому я буду ждать своего времени, помня, что я — твоя дочь и дочь своей матери. — Само благословение Божье ты, Эсфирь! Благословение, которое оставит меня богатым, даже если все остальное будет утрачено. Именем Бога и вечной жизнью клянусь, что ты не будешь страдать! Чуть позже на его зов явился слуга и укатил кресло в комнату, где он некоторое время размышлял о пришествии царя, а она ушла, легла и уснула сном невинности. ГЛАВА XII Римская оргия Строение на другом берегу реки, почти напротив дома Симонида, было, как уже говорилось, построено Епифаном и представляло собой именно то, что предполагают такие сведения; заметим только, что вкус строителя требовал более размеров, нежели классических, как мы называем их теперь, форм — другими словами, он следовал не греческим, а персидским образцам. Стена, опоясывающая весь остров, поднимаясь от самой воды, служила двум целям: защите от разливов реки и от толпы; однако такая конструкция делала дворец настолько неприспособленным для постоянного обитания, что легаты покинули его и перебрались в другую резиденцию, воздвигнутую для них на западном склоне горы Сульфия, близ Храма Юпитера. Впрочем, мнение о недостатках древнего строения разделяли далеко не все. Многие утверждали — и не без проницательности, — что причиной переезда легатов был не более здоровый климат новой резиденции, а уверенность, сообщаемая расположенными подле нее огромными казармами, называемыми в старом стиле цитаделью. Мнение выглядело вполне правдоподобным. Помимо прочего, было замечено, что старый дворец поддерживается в постоянной готовности к приему обитателей, и когда в Антиохию прибывал какой-нибудь консул, командующий армией, царь или любой другой вельможа, для него тут же выделялись квартиры на острове. Поскольку мы будем иметь дело лишь с одним помещением огромного здания, остальные предоставляются фантазии читателя, который может бродить по садам, баням, залам и лабиринтам комнат, обставленным как подобает знаменитому дворцу милтоновского «пышного Востока». В наше время упомянутое помещение назвали бы салоном. Оно было просторным, вымощенным полированными мраморными плитами, и освещалось дневным светом, подкрашенным служившей вместо оконного стекла слюдой. Вдоль стен стояли мраморные атланты — среди них не было двух похожих, — поддерживающие покрытый резными арабесками карниз, еще более элегантный благодаря сочетанию голубой и зеленой красок, тирского пурпура и позолоты. Весь периметр комнаты занимал диван, обитый индийским шелком и кашмирской шерстью. Прочая мебель состояла из столов и табуретов в египетском стиле, покрытых обильной резьбой. Мы оставили Симонида в его кресле совершенствовать план помощи таинственному царю. Эсфирь спит. Перейдем же по мосту на другую сторону реки и, миновав охраняемые львами ворота и череду вавилонских залов и внутренних двориков, войдем в золоченый салон. С потолка свисают на бронзовых цепях пять массивных канделябров — по одному в каждом углу и один в центре — колоссальные пирамиды зажженных ламп, освещающих даже демонические лица атлантов и сложный узор карниза. У столов, сидя, стоя или снуя от одного к другому, находится около сотни человек, которым необходимо уделить хоть минуту внимания. Все они молоды, некоторые почти мальчики. Разумеется, все итальянцы и большей частью римляне. Все говорят на безупречной латыни и демонстрируют домашние одеяния, принятые в столице на Тибре, — короткие туники, вполне подходящие для климата Антиохии и особенно удобные в интимной атмосфере салона. На диванах лежат небрежно сброшенные тоги и лацерны, некоторые из них подбиты пурпуром. Там же непринужденно развалились спящие; у нас нет времени разбираться, что свалило их — жаркий день или Бахус. Громкий гомон не иссякает. Временами раздаются взрывы хохота или яростных ругательств, но в основном — это таинственный для непосвященного треск. Достаточно, впрочем, подойти к любому из столов, чтобы загадка немедленно разрешилась. Общество предается своим любимым играм: шашкам и костям. Что же это за общество? — Добрый Флавий, — говорит игрок с поднятым стаканчиком в руке, — видишь ту лацерну на диване? Она только куплена у торговца и на ней золотая пряжка величиной с ладонь. — Да, — отвечает увлеченный игрой Флавий. — Я встречал такие и могу сказать, что твоя, может быть, еще не старая, но клянусь поясом Венеры, она и не вполне новая. Так что лацерна? — Ничего, просто я отдал бы ее, чтобы найти человека, который знает все. — Ха-ха! Я найду тебе здесь дюжину за меньшую награду. Но — играй. — Изволь — гляди! — Клянусь Юпитером! Ну что? Еще? — Идет. — Ставка? — Сестерций. Каждый взял табличку, стило и сделал заметку; тем временем Флавий вернулся к предыдущему замечанию своего друга. — Человек, который знает все! Клянусь всеми богами! Оракулы бы издохли. Что ты будешь делать с таким монстром? — Ответь мне на один вопрос, мой Флавий, и тогда — клянусь Поллуксом! я перережу ему глотку. — Что за вопрос? — Я попросил бы его назвать час… Я сказал час? Нет, минуту, когда прибудет Максентий. — Славный, славный ход! Теперь моя взяла! Зачем же тебе эта минута? — Тебе приходилось стоять с непокрытой головой под сирийским солнцем у причала, где нам придется ждать его? Огни Весты не так горячи, а я — клянусь отцом нашим, Ромулом! — уж если умирать, то предпочел бы умереть в Риме. Ха! Клянусь Венерой, ты и вправду меня сделал. О Фортуна! — Еще? — Должен же я вернуть свой сестерций! — Идет. Они играли снова и снова; и когда день, проникая сквозь фонари в потолке, сделал бледным свет ламп, они все еще продолжали игру. Как и большинство присутствующих, они принадлежали к военной свите консула, развлекающейся в ожидании его прибытия. Во время этого разговора в комнату вошла новая компания и, незамеченная сначала, приблизилась к центральному столу. Похоже было на то, что прибывшие только что оставили трапезу. Некоторые с трудом передвигали ноги. Венок на голове предводителя указывал на главу стола, если не хозяина. Вино не оказало на него действия, разве что подчеркнуло мужественную римскую красоту; он шел с высоко поднятой головой; губы и щеки его были румяны, глаза блестели, и только манера, с которой он шествовал в своей безупречно белой тоге, была слишком величественной для трезвого и не цезаря. Продвигаясь к столу, он бесцеремонно расчищал место для себя и своих спутников, не снисходя до извинений; когда же, наконец, остановился и оглядел играющих, те повернулись к нему и разразились приветственными криками. — Мессала! Мессала! — кричали они. Имя было услышано и подхвачено в отдаленных концах зала. Немедленно группы распались, игра прервалась, и все ринулись к центру. Мессала равнодушно воспринял демонстрацию любви. — Будь здоров. Друз, друг мой, — обратился он к игроку справа. — Желаю тебе здоровья и прошу на минуту твои таблички. Он поглядел навощенные дощечки и тут же отшвырнул их. — Динарии, одни динарии — монеты возчиков и лавочников! — презрительно рассмеялся он. — Клянусь пьяной Семелой! Куда идет Рим, если цезарь целую ночь соблазняет Фортуну ради нищенского динария! Друз покраснел до корней волос, остальные же придвинулись ближе к столу, крича: «Мессала! Мессала!» — Мужчины Тибра, — продолжал Мессала, вырвав стаканчик с костями из чьей-то руки, — чьи боги счастливее всех? Римские. Кто устанавливает законы народам? Римлянин. Кто он, ставший по праву меча хозяином мира? Компанию нетрудно было взбудоражить, а предложенная мысль была той самой, для которой они явились на свет; в мгновение ока зазвучал ответ: — Римлянин! Римлянин! — Однако… Однако… — он не спешил расставаться с вниманием, — однако есть лучший, чем лучшие в Риме. Он тряхнул своей патрицианской головой и помолчал, хлестнув их усмешкой. — Слышите? — спросил он. — Есть лучший, чем лучшие в Риме. — Да — Геркулес! — крикнули в ответ. — Бахус! — возразил какой-то шутник. — Юпитер! Юпитер! — загрохотала толпа. — Нет, — ответил Мессала, — среди людей. — Назови его, назови! — требовали они. — Я назову, — сказал он, дождавшись затишья. — Тот, кто к совершенству Рима прибавил восточное совершенство; кто, кроме руки завоевателя, рожденной Западом, обладает восточным искусством наслаждаться завоеванным. — Смотрите-ка! Его лучший все-таки римлянин, — крикнул кто-то, и все расхохотались, признавая правоту Мессалы. — На Востоке, — продолжал он, — у нас нет других богов, кроме Вина, Женщин и Удачи, и величайшая из них — Удача; а потому наш девиз: «Кто осмелится на то, что я смею?» — это годится для сената, годится для битвы, и более всего годится тому, кто, ища самого лучшего, бросает вызов наихудшему. Голос понизился до непринужденного тона, не теряя завоеванного превосходства. — В большом сундуке там, в цитадели, хранится пять моих талантов в монете, имеющей хождение на рынках, и вот расписки на них. Он достал из складок туники свиток бумаги и бросил на стол. Все молчали, затаив дыхание. Каждый взгляд был обращен к Мессале, каждое ухо ловило его слова. — Сумма, лежащая там — мера того, что я смею. Кто из вас осмелится на столько же? Вы молчите? Слишком много? Я сбрасываю талант. Что? Все еще молчите? Ладно, кто бросит кости на три таланта — только три? На два? Один, наконец! Один талант ради чести реки, на которой вы родились — Римский Восток против Римского Запада! Оронт варварский против Тигра священного! Он тарахтел костями над головой, ожидая. — Оронт против Тибра! — повторил он с презрением. Никто не шевельнулся; он стукнул стаканчиком об стол и, смеясь, забрал расписки. — Ха-ха-ха! Клянусь Юпитером Олимпийцем, теперь я вижу, что ваши состояния следует еще создать или заштопать — за этим вы и прибыли в Антиохию. Эй, Сесилий! — Я здесь, Мессала, — отозвался голос за его спиной, — вот он я, затерявшийся в толпе и просящий драхму, чтобы заплатить паромщику. Но Плутон меня возьми! У этих новых не найдется и обола. Проделка вызвала громовой смех, несколько раз сотрясавший салон. Только Мессала сохранял серьезность. — Сходи в зал трапезы, — сказал он Сесилию, — и вели рабам принести сюда амфоры, чаши и кубки. Если наши соотечественники, пришедшие сюда за удачей, не располагают кошельками, клянусь сирийским Бахусом, я проверю, не лучше ли у них обстоит дело с желудками! Поторопись! Затем он обернулся к Друзу со смехом, разнесшимся по всему салону. — Ха-ха, друг мой! Не сердись, что я унизил Цезаря в тебе до динария. Теперь ты видишь, что я лишь воспользовался именем, желая испытать этих славных орлят старого Рима. Давай, Друз, давай! — он снова взял стаканчик и весело встряхнул кости. — Сам назначь сумму, и давай померяемся удачей. Это было сказано в искренней, сердечной и обезоруживающей манере. Друз мгновенно растаял. — Клянусь нифами, я готов! — сказал он, смеясь. — Я сыграю с тобой, Мессала, — на динарий. Через стол за ними наблюдал выглядящий совсем мальчиком римлянин. Внезапно Мессала обратился к нему: — Кто ты? Парнишка отпрянул. — Нет, клянусь Кастором вместе с его братцем! Я не хотел обидеть тебя. Между людьми принято в делах посерьезнее, чем кости, держать записи под рукой. Послужишь мне писцом? Юноша с готовностью достал свои таблички; манера Мессалы действительно была обезоруживающей. — Постой, Мессала, постой! — кричал Друз. — Может быть, дурной знак — перебивать вопросом поднятые кости; но мне так не терпится, что я все же спрошу, пусть сама Венера хлестнет меня за это своим поясом. — Нет, мой Друз, когда Венера снимает пояс, она занимается любовью. Что же до твоего вопроса, то я сделаю ход и придержу его, чтобы уберечься от дурных примет. Вот так. Он опрокинул стаканчик на стол и оставил на костях. Друз же спросил: — Видел ты когда-нибудь Квинта Аррия? — Дуумвира? — Нет, его сына. — Я не знал, что у него есть сын. — Неважно, — отмахнулся Друз, — а только, мой Мессала, Поллукс не так похож на Кастора, как Аррий на тебя. Замечание послужило сигналом — двадцать голосов подхватили его. — Верно, верно! Глаза, лицо! — кричали они. — Что? — возразил кто-то с отвращением. — Мессала римлянин, а Аррий — еврей. — Ты прав, — воскликнул третий. — Он еврей, если только Мом не подсунул его матери чужую маску. Назревал спор, и, видя это, Мессала вмешался: — Вино еще не принесено, мой Друз, и, как видишь, я держу веснушчатых пифий, как собак на сворке. Что же до Аррия, я приму к сведению твое мнение о нем, и тебе придется рассказать об этом человеке. — Что ж, будь он еврей или римлянин — и клянусь великим богом Паном, я говорю это не для того, чтобы оскорбить твои чувства, мой Мессала! — этот Аррий красив, храбр и умен. Император предложил ему покровительство, которое не было принято. Его появление таинственно, и он держится особняком, будто считает себя лучше или знает за собой что-то, делающее хуже всех нас. На палестре он не знал себе равных; он играл с голубоглазыми гигантами Рейна и безрогими быками Сарматии, как с ивовыми прутьями. Дуумвир оставил ему огромные богатства. Он помешан на оружии и не думает ни о чем, кроме войны. Максентий принял его в свою свиту, и он должен был плыть вместе с нами, но потерялся в Равенне. Тем не менее, благополучно прибыл сюда. Мы слышали о нем этим утром. Клянусь богами! Вместо того, чтобы явиться во дворец или цитадель, он бросил багаж в караван-сарае и снова исчез. В начале рассказа Мессала слушал с вежливым безразличием, в середине — заинтересовался, а в конце снял руку со стаканчика и окликнул: — Ты слышишь, Кай? Юноша, стоящий у его локтя — его миртил, или товарищ по тренировкам на колеснице — ответил, довольный вниманием. — Я не был бы твоим другом, Мессала, если бы не слышал. — Помнишь человека, из-за которого ты упал сегодня? — Клянусь шашнями Бахуса, разве не ушиб я плечо, чтобы закрепить воспоминание? — и он подтвердил слова таким пожатием плечами, что уши утонули в ключицах. — Ну так благодари Рок — я нашел твоего врага. Слушай внимательно. Мессала снова обернулся к Друзу. — Расскажи о нем побольше — о человеке, который одновременно еврей и римлянин — клянусь Фебом, комбинация, по сравнению с которой кентавр выглядит симпатичным! Какую одежду он носит, мой Друз? — Еврейскую. — Слышишь, Кай? — вставил Мессала. — Парень совсем молод — раз; лицом похож на римлянина — два; любит еврейскую одежду — три; и на палестре известен как человек, способный, при случае, сшибить лошадь или перевернуть колесницу — четыре. Друз, помоги еще раз моему другу. Несомненно, этот Аррий наловчился в языках, если может быть сегодня евреем, а завтра — римлянином; но как насчет афинского красноречия — так же хорошо? — Настолько чисто, Мессала, что мог бы состязаться в нем. — Ты слушаешь, Кай? — сказал Мессала. — Парень способен поприветствовать женщину на греческом не хуже самого Аристомаха; если я не сбился со счета, то будет — пять. Что скажешь? — Ты нашел его, Мессала, — ответил Кай, — или я — не я. — Прошу прощения, Друз, равно как и у всех остальных, за то, что говорю загадками, — сказал Мессала в своей знаменитой манере. — Клянусь всеми богами, я не буду злоупотреблять вашей учтивостью, но помогите мне еще. Смотрите, — он снова положил руку на стаканчик с костями, — как крепко я держу пифий с их секретом! Ты, кажется, говорил о тайне, связанной с появлением сына Аррия. Расскажи о ней. — Пустое, Мессала, пустое, — отвечал Друз — детские сказки. Когда Аррий-отец, отправлялся вдогонку за пиратами, у него не было семьи, а вернулся с парнем, о котором мы говорим, и на следующий день усыновил. — Усыновил? — повторил Мессала. — Клянусь богами, Друз. ГЛАВА XIII Возничий для ильдеримовых арабов Шейх Ильдерим был слишком важной персоной, чтобы путешествовать налегке. Нужно было поддерживать в собственном племени репутацию князя и патриарха одного из величайших родов во всех пустынях восточной Сирии; для города у него была другая репутация — одного из богатейших, за исключением царей, людей на всем Востоке; и будучи действительно богатым — деньгами равно как рабами, верблюдами, лошадьми и стадами всяческого скота, — он пользовался преимуществами положения, которое удовлетворяло не только соблюдению достоинства перед чужаками, но и собственным самолюбию и вкусу к удобствам. Поэтому читателю не следует обманываться, когда мы говорим о шатре в Пальмовом Саду. Там был респектабельный «довар», то есть три больших шатра: для самого шейха, для гостей и для любимой жены с ее женщинами; и три меньших, занятых рабами и соплеменниками, избранными в качестве телохранителей — воинами испытанной храбрости, искусно владеющими луком, копьем и конем. Чтобы обеспечить безопасность, а также по обычаю, соблюдаемому в городе не меньше, чем в пустыне, и, наконец, потому, что никогда не следует ослаблять повод дисциплины, внутренняя часть довара была отдана коровам, верблюдам, козам и подобному имуществу, на которое могли покуситься львы или воры. Отдавая справедливость, нужно сказать, что Ильдерим равно соблюдал все обычаи своего народа, не пренебрегая и самым малым; в результате чего жизнь в Саду была продолжением жизни в пустыне; а это, в свою очередь, означало, что она прекрасно воспроизводила древние патриархальные каноны — пасторальную жизнь первобытного Израиля. Перенесемся в то утро, когда караван прибыл в Пальмовый Сад. * * * — Здесь. Ставьте его здесь, — сказал шейх, останавливая коня и втыкая в землю копье. — Дверью на юг, к озеру; и рядом с этими верными детьми пустыни, чтобы сидеть под ними на закате. С последними словами он приблизился к трем огромным пальмам и похлопал по стволу одной из них, будто это была шея его скакуна или щека любимого ребенка. Кто кроме шейха мог приказать каравану остановиться, а шатру подняться? Копье было извлечено из земли, дерн на его месте взрезан, и вкопан первый столб, указывающий середину входа в шатер. Затем установили еще восемь стоек — всего три ряда по три столба в ряд. Затем настал черед женщин и детей распаковать и развернуть полотнища. Кто кроме женщин мог заниматься этим? Разве не они остригли коричневых коз? ссучили пряжу? соткали из нитей полотнища? и сшили их вместе, получив великолепную кровлю, темно-коричневую, но кажущуюся издали черной, как шатры Кедара? И наконец, с какими шутками и смехом полотнища были натянуты между столбами и укреплены растяжками! А когда были установлены стены из тростниковых матов — завершающий штрих в строительстве жилища пустыни — с каким нетерпеливым волнением ожидали суждения шейха! Он вошел в свой дом и снова вышел, проверяя расположение относительно солнца, отмеченных деревьев и озера, а затем сказал, удовлетворенно потирая руки: — Молодцы! Теперь разбейте довар, и вечером мы сдобрим свой хлеб араком, молоко — медом, и на каждом очаге будет жариться козленок. Бог с нами! Здесь не будет недостатка в хорошей воде, ибо озеро послужит нам колодцем; не будут голодать и стада, ибо здесь вдоволь зеленого корма. Бог с нами, дети мои! За работу. И все шумно занялись установкой собственных жилищ, оставив только несколько человек для внутреннего обустройства шейха; мужчины-рабы повесили полог на центральный ряд столбов, образовав два помещения: правое для самого шейха и другое — для лошадей — его главного сокровища, — которых ввели и, поцеловав, предоставили собственной воле. На центральном столбе устроили арсенал шейха — богатый набор дротиков и копий, луков, стрел и щитов; отдельно висел меч вождя, изогнутый, как молодой месяц, и клинок соперничал блеском со сверканием камней рукояти. На одном конце висели попоны, некоторые из которых походили богатством на ливреи царских слуг; на другом — гардероб хозяина: халаты шерстяные и полотняные, штаны и разноцветные головные платки. Работа не останавливалась, пока не была одобрена хозяином. Тем временем женщины распаковали и установили диван, столь же непременный атрибут шейха, как Ааронова белая борода. Рамы были соединены в форме трех сторон квадрата, открытого ко входу в шатер, устланы подушками и покрыты полотнищем, на которое легли подушечки в полосатых желтокоричневых чехлах, а по углам разместились большие подушки, обтянутые голубым и розовым; затем все пространство вокруг дивана застелили коврами, и когда последний из них протянулся от дивана ко входу, работа была закончена. Осталось только внести большие кувшины, наполнить их водой и подвесить кожаные бутылки с араком — лебен будет готов завтра. Любому арабу понятно, почему Ильдерим не мог не быть счастливым и щедрым в своем шатре у озера с чистой водой, под деревьями Пальмового Сада. Таков был шатер, в котором мы оставили ненадолго Бен-Гура. * * * Рабы уже ждали приказаний господина. Один из них снял сандалии Ильдерима, другой распутал ремни римской обуви Бен-Гура, после чего гость и хозяин сменили свои пыльные одежды на свежие полотняные. — Входи — во имя Бога входи и отдохни с дороги, — радушно сказал хозяин на диалекте Рыночной площади в Иерусалиме, после чего провел гостя к дивану. — Я буду сидеть здесь, — сказал он, указывая служанке, — а здесь — чужестранец. Женщина взбила горы подушек для их спин, они сели и дали рабам омыть и насухо вытереть ноги. — У нас в пустыне говорят, — начал Ильдерим, собирая бороду в кулак и пропуская между пальцев, — что хороший аппетит обещает едоку долгую жизнь. Не жалуешься ли ты на свой? — Если дело за этим, добрый шейх, жить мне сто лет — я голоден как волк, — отвечал Бен-Гур. — Но тебя не прогонят, как волка. Я угощу тебя лучшим, что дают мои. Ильдерим хлопнул в ладоши. — Пойди к чужестранцу в гостевом шатре и скажи, что я, Ильдерим, молю Бога, дабы мир проливался на него нескончаемо, как воды реки. Раб поклонился, ожидая продолжения. — И скажи еще, что я вернулся преломить хлеб с другим гостем, и если Балтазар пожелает разделить его с нами, то здесь хватит на троих, и это не уменьшит долю птиц. Посланный ушел. — Теперь давай отдохнем. Сказав это, Ильдерим опустился на диван и сел точно так же, как сидели в тот день купцы на Дамаскских базарах; устроившись удобно, он перестал расчесывать бороду и степенно произнес: — Поскольку ты мой гость, пил мой лебен и скоро отведаешь моей соли, я почитаю себя в праве спросить, кто ты и из какого рода. — Шейх Ильдерим, — сказал Бен-Гур, спокойно выдерживая взгляд, — прошу тебя не счесть мои слова за пренебрежение вопросом, но скажи, бывало ли в твоей жизни, что ответить на такой вопрос значило совершить преступление перед самим собой? — Клянусь славой Соломоновой, да! — ответил Ильдерим. — Предать себя иногда не меньший грех, чем предать свое племя. — Благодарю, благодарю тебя, добрый шейх! — воскликнул Бен-Гур. — Иной ответ не мог прозвучать из твоих уст. Теперь я знаю, что ты хочешь лишь найти подтверждение доверию, за которым я пришел к тебе, и подтверждение это для тебя интереснее, чем события моей недолгой несчастной жизни. Шейх кивнул, и Бен-Гур поспешил продолжить. — Значит, тебе приятно будет услышать, что я не римлянин, как предполагает названное тебе имя. Ильдерим зажал бороду в кулак, глаза его мерцали под сдвинутыми бровями. — Далее, — продолжал Бен-Гур, — я израилит из колена Иудина. Шейх чуть приподнял брови. — Но и это не все. Шейх, я еврей, претерпевший от Рима такую обиду, по сравнению с которой твоя — лишь детская шалость. Старик нервно расчесывал бороду, и брови опустились так низко, что скрыли блеск глаз. — И еще: клянусь тебе, шейх Ильдерим, клянусь заветом Господа с моими отцами, что если ты дашь мне возможность отомстить, деньги и слава победы будут твоими. Лоб Ильдерима разгладился, голова поднялась, лицо осветилось и, кажется, видно было, как довольство возвращается к нему. — Довольно! — сказал он. — Если даже у корней твоего языка свернулась ложь, то сам Соломон был бы перед ней бессилен. В то, что ты не римлянин, что как еврей ты хранишь обиду на Рим, и тобою движет месть — в это я верю, и довольно об этом. Но каково твое искусство? Каков твой опыт в гонках на колесницах? И лошади — можешь ли ты превратить их в творения своей воли? Чтобы они узнавали тебя, шли на твой зов? Чтобы по твоему слову бежали из последних сил и дыхания? И можешь ли в решающий момент влить в них силы для могучего рывка? Это, сын мой, даровано не каждому. О, клянусь Богом, я знал царя, который правил миллионами и был несравненным властелином, но не мог завоевать уважения лошади. Заметь, я говорю не о тупых животных, выродившихся телом и кровью, с умершим духом; но о таких, как мои — цари своего племени, чей род восходит к табунам первого фараона, моих друзьях и помощниках, которые, живя в моих шатрах, стали равными мне; которые к своим инстинктам прибавили наш разум, а к своим чувствам — нашу душу, так что теперь знают все о тщеславии, любви, ненависти и презрении; на войне они — герои; тому, кому дарят свое доверие, верны, как женщины. Эй, сюда! Подошел раб. — Пусть войдут мои арабы. Слуга быстро отодвинул полог, открывая взглядам несколько коней, медлящих, будто желая убедиться, что их приглашают войти. — Входите, — сказал им Ильдерим. — Почему вы медлите? Разве все мое не ваше? Входите, говорю вам! Они приблизились. — Сын Израиля! — сказал хозяин, — твой Моисей был великим человеком, но — ха-ха-ха! — я не могу удержать смех, когда думаю, что он позволил твоим отцам держать медлительных волов и тупых ослов, но запретил разводить лошадей. Ха-ха-ха! Думаешь, он поступил бы так, увидев этого… и этого… и того? Он дотянулся до морды первого коня и похлопал ее с бесконечной гордостью и нежностью. — Заблуждение, шейх, заблуждение, — мягко возразил Бен-Гур. — Моисей был воином, равно как и законодателем; а разве может воин не любить творений войны, как эти? Изысканная голова — большие, кроткие, как у оленя, глаза, полускрытые густой челкой, маленькие, остроконечные, подавшиеся вперед уши — приблизилась к его груди. Ноздри ее были расширены, а верхняя губа шевелилась, будто произнося: «Кто ты?»; и вопрос этот не был менее ясным оттого, что не прозвучал вслух. Бен-Гур узнал одного из четырех виденных на стадионе скакунов и протянул прекрасному животному раскрытую ладонь. — Они скажут тебе, эти святотатцы — да укоротятся их дни и уменьшится их род! — шейх говорил с чувством человека, перенесшего личное оскорбление, — что лучшие наши скакуны происходят с несейских пастбищ Персии. Бог дал первому арабу бескрайние пески, несколько безлесных гор да редкие колодцы с горькой водой и сказал: «Вот твое владение!» А когда несчастный пожаловался, Всемогущий сжалился над ним и сказал еще: «Возрадуйся! ибо будешь дважды благословен среди людей». Араб услышал и вознес благодарность, и с верой в душе отправился на поиски благословений. Сначала он обошел свою землю вокруг, но не нашел ничего; тогда он направил свой путь в глубь пустыни, шел долго и в самом сердце песков нашел островок зелени, приятный взгляду, а в сердце этого острова — стадо верблюдов и табун лошадей! Он взял их и заботился о них во все дни свои, потому что они — лучшие дары Господа. И из этого зеленого острова происходят все лошади земли; они дошли до пастбищ Несеи и на север до ужасных долин, терпящих бесконечные удары с Моря Холодных Ветров. Не сомневайся в этом сказании, ибо если усомнишься, никакой амулет не даст тебе власти над арабом. Нет, я докажу. Шейх хлопнул в ладоши. — Принеси записи племени, — сказал он подбежавшему рабу. В ожидании шейх играл с лошадьми, похлопывая их по шеям, расчесывая пальцами челки, оказывая знаки внимания каждому из коней. Но вот появились шесть мужчин с кедровыми сундуками, окованными медью. — Нет, — сказал Ильдерим, когда ноша была поставлена у дивана, — я имел в виду не все, а только записи о лошадях — этот. Откройте его, а остальные унесите. Сундук был открыт, и в нем оказались пластинки слоновой кости, нанизанные на большие кольца из серебряной проволоки, атак как каждая пластинка была не толще облатки, то на кольце умещалось несколько сотен их. — Я знаю, — сказал Ильдерим, беря несколько колец, — я знаю, с каким тщанием ведутся записи о каждом новорожденном в Храме Святого Города, чтобы каждый сын Израиля мог проследить свой род до его начала, даже если оно было прежде патриархов. Мои отцы — да будет жить вечно память о них! — не сочли грехом позаимствовать идею и приложить ее к своим бессловесным рабам. Посмотри на эти таблички! Бен-Гур взял кольца и, разделив пластины, увидел, что они покрыты грубыми письменами на арабском, выжженными раскаленным острием. — Можешь ли ты читать их, сын Израиля? — Нет, тебе придется объяснить их значение. — Так знай же, что каждая табличка содержит имя одного из жеребят чистой крови, родившихся у моих отцов на протяжении многих сотен лет; а также имена жеребца и кобылы. Возьми их и обрати внимание на возраст табличек, чтобы мои слова имели больше веры. Некоторые таблички совершенно истончились, и все пожелтели от времени. — В этом сундуке хранится безупречная история; безупречная, поскольку подтверждена, как редко бывает с историей. Она рассказывает, от какой ветви произошел тот конь и этот. Ха-ха-ха! Я могу рассказать тебе о чудесах, свершенных их предками. Быть может, я и сделаю это в более подходящее время, пока же довольно сказать, что никогда их не настигала погоня; и никто — клянусь мечом Соломона! — не уходил от их преследования! Это, заметь, в песках и под седлом; но сейчас — я не знаю — я боюсь, ибо они впервые узнают хомут, а успех требует очень многих условий. Они горды, быстроноги и выносливы. Если я найду того, кто справится с ними, они победят. Сын Израиля, если этот человек — ты, клянусь, ты назовешь счастливейшим в своей жизни день, когда подошел к моему шатру. Теперь говори. — Теперь я знаю, — сказал Бен-Гур, — почему в любви араба конь следует сразу за сыном, и знаю, почему арабские скакуны — лучшие в мире; но, добрый шейх, я не хотел бы, чтобы ты судил обо мне только по словам; ибо ты прекрасно знаешь, что лучшие обещания людей не всегда удается сдержать. Испытай меня на любой ровной площадке, а уж тогда доверь четверку. Лицо Ильдерима снова осветилось, и он хотел отвечать. — Мгновение, добрый шейх, одно мгновение! — перебил Бен-Гур. — Позволь мне закончить. Я получил много уроков у римских учителей, не подозревая, что смогу применить в подобных обстоятельствах. И я говорю тебе, что эти сыны пустыни, каждый из которых в отдельности быстр, как орел, и вынослив, как лев, проиграют, если не научатся бежать в упряжке. Ибо согласись, шейх, что в каждой четверке всегда есть самый быстроногий и самый слабый; и поскольку скорость определяется по слабейшему, то главные хлопоты всегда доставляет лучший. Так было сегодня, когда возница не смог заставить лучшего бежать в лад со слабейшим. Мое испытание может дать тот же результат; но если так, я скажу тебе об этом сразу — клянусь. Если же я сумею добиться, чтобы они бежали вместе, послушные моей воле, то ты получишь свои сестерции и венец, а я буду отомщен. Что скажешь ты? Ильдерим слушал, расчесывая бороду, когда же речь была закончена, сказал, усмехнувшись: — В пустыне говорят: «Если собираешься варить обед из слов, обещаю тебе океан масла». Завтра утром ты получишь лошадей. В эту минуту послышался шум у входа в шатер. — Ужин готов, и пришел мой друг Балтазар, с которым тебе следует познакомиться. У него есть рассказ, который не покажется скучным ни одному сыну Израиля. И добавил, обращаясь к рабам: — Унесите записи, и отведите моих драгоценных в их покой. Что и было исполнено. ГЛАВА XIV Довар в пальмовом саду Если читатель вспомнит трапезу мудрецов в пустыне, ему понятны будут приготовления к ужину в шатре Ильдерима. Различия определялись только большими возможностями, предоставляемыми последним случаем. Три коврика были расстелены поверх ковра на пространстве, ограниченном диваном; туда принесли и накрыли скатертью столик высотой не более фута. Сбоку от дивана была установлена переносная глиняная печь, в обязанности хозяйки которой входило снабжать сотрапезников горячим хлебом, а точнее — лепешками из муки, производимой ручными мельницами, чей шум непрерывно доносился из соседнего шатра. Тем временем к дивану подвели Балтазара, встреченного стоя Ильдеримом и Бен-Гуром. Одетый в черный балахон старик передвигался неуверенными шагами, тяжело опираясь на посох и руку раба. — Мир тебе, друг мой, — почтительно произнес Ильдерим. — Войди с миром. Египтянин поднял голову и ответил: — И тебе, добрый шейх, тебе и всем твоим мир и благословение Единого Бога — Бога истинного и любящего. Мягкий и возвышенный тон вызвал в Бен-Гуре священный трепет; когда же произносилась часть приветствия, обращенная и к нему, и глаза древнего гостя, впалые, но лучащие свет, остановились на его лице, взгляд их породил новое и загадочное чувство, столь сильное, что потом, на всем протяжении трапезы, он снова и снова изучал морщинистый, бескровный лик, неизменно находя там ласковое, спокойное и искреннее выражение, как на лице невинного ребенка. — Вот, Балтазар, — сказал шейх, кладя ладонь на руку Бен-Гура, — тот, кто преломит с нами хлеб нынче вечером. Египтянин вглядывался в молодого человека, не зная верить ли глазам; заметив это, шейх добавил: — Завтра он испытает моих лошадей и, если все пройдет удачно, будет править ими в цирке. Балтазар не отводил взгляда. — Он пришел с хорошими рекомендациями, — продолжал озадаченный шейх. — Можешь называть его сыном Аррия, благородного римлянина, хотя, — шейх чуть помедлил, затем продолжал со смехом, — хотя он называет себя израилитом из колена Иудина, и — клянусь славой Божией — я верю его словам! Балтазар не мог более откладывать объяснения. — Сегодня, о щедрейший шейх, моя жизнь была в опасности, и я расстался бы с ней, если бы юноша, двойник этого, если не этот самый, не вмешался, когда другие бежали, и не спас меня. — Затем он обратился непосредственно к Бен-Гуру. — Не ты ли это был? — Могу сказать только, — скромно и почтительно отвечал Бен-Гур, — что я остановил лошадей наглого римлянина, когда они мчались на твоего верблюда у Кастальского ключа. Твоя дочь оставила мне чашу. Он достал подарок из складок туники и подал его Балтазару. Луч света прошел по старческому лицу египтянина. — Господь послал мне тебя у фонтана сегодня, — сказал он дрожащим голосом, протягивая руку к Бен-Гуру, — и он же послал тебя снова. Я благодарю его — восславь и ты, ибо по его милости я могу достойно вознаградить тебя и сделаю это. Чаша же твоя, возьми ее. Бен-Гур забрал вторично данный подарок, а Балтазар, видя вопрос на лице Ильдерима, рассказал о происшествии у Ключа. — Что? — воскликнул шейх Ильдерим, — и ты не сказал мне об этом, хотя лучшей рекомендации не дал бы тебе никто? Разве я не араб и не шейх племени из десяти тысяч шатров? И разве спасенный тобою не гость мой? И разве законы гостеприимства не превращают добро и зло моему гостю — в добро и зло мне? Куда, если не ко мне, должен был ты прийти за наградой? К концу этой речи голос его стал режуще пронзительным. — Добрый шейх, пощади. Я пришел не за наградой — боль шой или малой; и, чтобы освободить себя от подозрений в такой мысли, скажу, что помощь, оказанную этому достойнейшему человеку, получил бы и последний из твоих слуг. — Но он мой друг, мой гость, а не слуга, и разве не видишь ты в этом отличии благоволение Фортуны? — тут шейх перебил себя, обращаясь к Балтазару. — О, клянусь славой Господней! Ведь он — напоминаю тебе — не римлянин. С этими словами он обернулся к слугам, чьи приготовления к ужину подходили к концу. Читатель, помнящий историю Балтазара, рассказанную им самим при встрече в пустыне, поймет, какое действие оказало на него безразличие Бен-Гура к объекту благодеяния. Ведь его любовь к людям издавна не знала различий, а спасение, которого он ждал, должно было явиться всеобщим спасением. Следовательно, для него слова Бен-Гура звучали отражением собственных мыслей. Он сделал шаг вперед и заговорил с детской простотой: — Как тебя звать? Шейх, кажется, назвал римское имя. — Аррий, сын Аррия. — Однако ты не римлянин? — Все мои родные были евреями. — Ты говоришь, были? Их нет уже на земле? Вопрос был задан с равной мягкостью и простотой, и все же Ильдерим избавил Бен-Гура от необходимости ответа. — Пойдемте, — обратился он к обоим, — еда готова. Бен-Гур подал руку Балтазару, провел его к столу, и вскоре каждый сидел на своем коврике, как требует того восточный обычай. Они умыли руки принесенной водой, затем, по знаку шейха, слуги замерли, и зазвучал дрожащий от священного чувства голос египтянина: — Отец сущего, Бог! Все, что есть у нас, принадлежит тебе; прими же нашу благодарность и благослови далее выполнять волю твою. Это было то самое приветствие, которое праведник произносил одновременно со своими братьями: греком Гаспаром и индусом Мельхиором, каждый на своем языке — одном из тех, на которых прозвучала весть о Божественном явлении, — перед трапезой в пустыне много лет назад. Стол, к которому они обратились после благодарственной молитвы, был, как нетрудно догадаться, богат любимейшими на Востоке кушаньями и деликатесами: горячими лепешками, овощами, мясными блюдами и блюдами из мяса и овощей, козьим молоком, медом и маслом; и все это елось — напомним — без помощи современных приборов: ни ножей, ни вилок, ни ложек, ни даже тарелок не было на столе. В этой части трапезы говорили немного, ибо все были голодны. Когда же подошел черед десерта, когда были снова омыты руки, заново накрыт стол и сменены салфетки на коленях, сотрапезники готовы были говорить и слушать. В такой компании: араб, еврей и египтянин — все верующие в единого Бога — и в те времена возможна была только одна тема для беседы; и кто из троих мог вести беседу, если не тот, кому было явлено Божие чудо, кто видел явление в звезде, слышал указующий голос, был препровожден столь далеко и столь чудесно Духом Божиим? И о чем он мог говорить, если не о том, что призван был испытать? ГЛАВА XV Впечатление, произведенное Балтазаром на Бен-Гура Тени, упавшие с гор на Пальмовый Сад, не оставили синеющему небу и дремлющей земле сладкого промежутка меж днем и ночью. Последняя наступила рано и быстро, и против ее мрака молчаливыми рабами были воздвигнуты на четырех углах стола медные четырехрукие светильники с серебряными масляными лампами. При их свете продолжалась беседа, которая велась на сирийском диалекте, известном всем народам этой части мира. Египтянин рассказал историю встречи троих в пустыне и согласился с шейхом, что именно в декабре двадцать семь лет назад они попросили убежища от Ирода. Повествование было выслушано с пристрастным интересом — даже рабы старались не пропустить ни слова. По ходу рассказа впечатление, производимое Балтазаром на Бен-Гура усиливалось, а к концу стало слишком глубоким, чтобы допускать сомнения в истинности; он желал только одного: узнать, если это возможно, что предвещает удивительное событие. Для шейха Ильдерима история была не нова. Он слышал ее от троих мудрецов при обстоятельствах, не оставлявших места сомнению, и отнесся к ней тогда со всей серьезностью, поскольку укрывать беглецов от гнева первого Ирода было опасно. Теперь один из троих снова сидел за его столом как желанный гость и почитаемый друг. Несомненно, шейх верил в подлинность истории, однако по самой природе вещей центральное ее событие не могло воздействовать на него с такой всепоглощающей силой, как на Бен-Гура. Араб интересовался лишь последствиями чуда; взгляд же Бен-Гура был чисто еврейским. Вспомним, что он с колыбели слышал о Мессии, кто был одновременно надеждой, страхом и гордостью избранного народа; пророки — с первого до последнего — предрекали его пришествие, бывшее и остававшееся темой бесчисленных толкований раввинов в синагогах, школах и Храме, на людях и в тесных беседах, так что в конце концов он вошел в надежду сынов Авраама, где бы они ни обитали, и стал тем мерилом, по которому и строилась их жизнь. Долгие рассуждения позволены проповеднику, писатель же должен рассказывать и не имеет права оставлять своих персонажей, а потому лишь замечает изумительное единодушие избранного народа относительно Мессии: он должен быть, когда придет, ЦАРЕМ ИУДЕЙСКИМ — их Цезарем. Он должен мечом завоевать землю, а потом, ради их выгоды, именем Божьим удерживать ее довеку. На этой вере, дорогой читатель, фарисеи, или сепаратисты (последнее название — чисто политический термин), построили громадный дворец надежды, превышавший мечты македонца. Тот претендовал на землю, а они желали и неба; бескрайняя фантазия святотатственных эгоистов намерена была прибить ухо Всемогущего Бога к своей двери в знак вечного рабства. Возвращаясь непосредственно к Бен-Гуру, вспомним, что было два обстоятельства, относительно освободивших его от влияния заносчивой веры соотечественников-сепаратистов. Во-первых, его отец был последователем саддукеев, либералов своего времени. Они строго придерживались Закона, данного в книгах Моисеевых, но презрительно отметали большую часть раввинских добавлений. Их религия была скорее философией, чем кредо; они не отказывали себе в радостях жизни и признавали, что гойская часть человечества создала много достойного восхищения. В политике они составляли активную оппозицию сепаратистам. При нормальном положении вещей сын унаследовал бы партийную принадлежность, равно как и отцовское состояние; как мы видели, он двигался именно этим путем, когда произошло роковое событие. Чтобы лучше оценить влияние жизни в Риме, нужно вспомнить, что великий город был тогда местом встречи народов — местом политики и торговли, а равно всевозможных и безоглядных удовольствий. Присутствуя, как сын Аррия, на приемах цезаря, Бен-Гур не мог не заметить царей, князей и послов всех известных стран, смиренно ожидающих римского «да» или «нет», что означало для них жизнь или смерть. Сидя в цирке Максима среди трехсот пятидесяти тысяч зрителей, он не мог не подумать, что, возможно, и среди необрезанной части рода людского есть некоторые ветви, достойные Божьего внимания — за их муки и за то, что хуже мук — безнадежность. То, что у него появилась такая мысль, было вполне естественно, но, появившись и заставив его задуматься, она послужила причиной дальнейших наблюдений. Несчастия людей и их безнадежность не имели отношения к религиям; их мольбы и стоны были не жалобами на своих богов или просьбами новых. В дубовых лесах Британии друиды сохраняли своих последователей; Один и Фрейя установили свои культы в Галлии, Германии и среди гипербореев; Египет был доволен своими крокодилами и Анубисом; персы по-прежнему поклонялись Ормузду и Ариману, воздавая им равные почести; в надежде на Нирвану индусы, как всегда невозмутимо, шли лишенными света путями Брахмы; прекрасный греческий разум в паузах между философствованиями все воспевал Гомеровых богов; что же касается Рима, то не было там ничего столь расхожего, как боги. Следуя прихоти, хозяева мира хладнокровно переносили свои поклонения и дары с алтаря на алтарь, наслаждаясь устроенным пандемониумом. Их неудовольствие, если они бывали недовольны, относилось только к количеству богов, ибо заимствовав у земли все ее божества, они принялись обожествлять своих цезарей, посвящая им алтари и священнослужения. Нет, причинами несчастий были не религии, а дурное правление. И потому всюду: в Лодинуме, Александрии, Афинах, Иерусалиме — молили о царе, который поведет к завоеваниям, а не о Боге, которому поклониться. Изучая ситуацию две тысячи лет спустя, мы видим, что в религиозном отношении не было другого выхода из всемирной мешанины богов, кроме Бога, который бы доказал свои истинность и могущество и потому смог бы спасти мир; современники же, включая лучших из них, думали только о сокрушении Рима, об этом они молились, ради этого составляли заговоры, восставали, сражались и погибали, поливая землю сегодня кровью, завтра — слезами, но всегда с неизменным результатом. Пять лет жизни в столице дали Бен-Гуру представление о страданиях покоренного мира, и, будучи совершенно уверен, что недуги имеют политическую природу, а лечить их следует мечом, он упорно готовился к выполнению своей роли в день героической операции. Он уже стал превосходным солдатом; но война имеет высшие сферы, и тот, кто желает действовать в них, должен владеть большим, чем умение отбить удар щитом или нанести копьем. В этих сферах находят свои задачи военачальники, и величайшая из задач — превратить многих в одно и слить это целое с собой; настоящий командир — это боец, вооруженный армией. Такая концепция вошла в его жизненные планы, где месть за личные обиды гораздо скорее могла найти себе место в войне, нежели в мирной жизни. Теперь нетрудно понять чувства, с которыми он слушал Балтазара. Рассказ затронул обе чувствительных точки. Сердце забилось быстрее, а потом еще быстрее, когда, задумавшись, он не нашел в себе сомнения ни в правдивости рассказа, ни в том, что Дитя, столь чудесным образом найденное, был Мессия. Странно лишь то, что Израиль лежит в мертвом покое, не ведая о близком спасении, и что сам он никогда прежде не слышал о Младенце. Все, что он хотел теперь узнать, сконцентрировалось в двух вопросах: Где сейчас Дитя? В чем его миссия? Извинившись, он перебил Балтазара и попросил его высказать свое мнение. ГЛАВА XVI Христос грядет — Балтазар — Если бы я мог ответить, — сказал Балтазар с обычной простотой и серьезностью, — о, если бы я знал, где он сейчас, как бы я мчался к нему! Ни моря не остановили бы меня, ни горы. — Так ты пытался искать его? — спросил Бен-Гур. По лицу египтянина пробежала улыбка. — Первое, чем я занялся, покинув убежище, данное мне в пустыне, — Балтазар бросил благодарный взгляд на Ильдерима, — были попытки выяснить, что с Младенцем. Однако прошел год, а я все не решался вернуться в Иудею, поскольку Ирод сидел на троне, и кровожадность его не уменьшалась. В Египте, после моего возвращения, нашлось несколько друзей, возрадовавшихся вместе со мной рождению Спасителя и не устававших слушать о нем. Некоторые из них и отправились вместо меня на поиски Младенца. Сначала они поехали в Вифлеем, нашли там караван-сарай и пещеру, но распорядитель, что сидел у ворот в ночь, когда мы пришли за звездой, исчез. Его увели к царю, и с тех пор этого человека никто не видел. — Но они несомненно нашли какие-то доказательства, — горячо вмешался Бен-Гур. — Да, доказательства, написанные кровью — скорбящее селение, матерей, оплакивающих своих чад. Когда Ирод услышал о нашем бегстве, он приказал убить всех новорожденных в Вифлееме. Никто не спасся. Вера моих посланников утвердилась, но они вернулись сказать, что Младенец мертв, убитый вместе с другими невинными. — Мертв! — в ужасе воскликнул Бен-Гур. — Ты сказал мертв? — Нет, сын мой, я сказал, что мои посланники принесли такую весть. Я же не поверил тогда, не верю и сейчас. — Понимаю — у тебя есть особое знание. — Нет, — сказал Балтазар, опуская взгляд. — Дух должен был привести нас только к Младенцу. Выйдя из пещеры, где оставили дары, мы первым делом обратили глаза к звезде, но ее не было, и мы поняли, что предоставлены теперь самим себе. Последним наитием, ниспосланным Высшей Святостью, — последним, что я могу вспомнить, — было направление нас к Ильдериму. — Да, — подтвердил шейх, нервно расчесывая пальцами бороду, — вы сказали мне, что посланы Духом, — я помню это. — У меня нет особого знания, — продолжал Балтазар, видя уныние Бен-Гура, — но, сын мой, я очень много думал об этом предмете, думал годы напролет, вдохновляемый верой, которая так же тверда во мне сегодня, как в час, когда Дух призвал меня на берегу озера. Если ты желаешь выслушать, я объясню, почему считаю, что Младенец жив. И Ильдерим, и Бен-Гур, казалось, напрягли все свои способности, чтобы не упустить ни звука, ни смысла. Интерес не обошел и слуг, которые подвинулись ближе к дивану и замерли. В шатре установилась совершеннейшая тишина. — Все мы трое верим в Бога. Говоря, Балтазар склонил голову. — И в то, что он есть Истина. Слово его есть Бог. Горы могут обратиться в пыль, а моря быть выпиты южными ветрами, но слово его пребудет нерушимо, потому что оно есть Истина. Все это говорилось с необычайной торжественностью. — Голос, который был от него, говоря со мной на берегу озера, сказал: «Благословен будь, сын Мизраима! Спасение грядет. С двумя другими из отдаленнейших частей земли ты увидишь Спасителя». Я увидел Спасителя — будь благословенно его имя! — но Спасение, вторая часть обещания, еще не пришло. Теперь вы понимаете? Если Младенец мертв, значит некому принести Спасение, и мир остается в пороке, и Бог… нет, я не смею!.. Он воздел руки в ужасе. — Спасение — труд, ради которого был рожден Младенец; сама смерть не может разлучить его с его трудом, пока обещанное не выполнено или, по крайней мере, не близко к исполнению. Примите это как первое основание моей убежденности. Праведник помолчал. — Не попробуешь ли вина. Посмотри, оно рядом с тобой, — почтительно предложит Ильдерим. Балтазар выпил, это, по-видимому, подкрепило его, и он продолжил: — Спаситель, как я видел, рожден женщиной, природа его та же, что у нас, он подвержен всем нашим болезням и даже смерти. Запомним это. А теперь подумаем о труде, предназначенном ему. Разве не требует этот труд мужа мудрого, сильного и осторожного — мужа, а не младенца? Чтобы стать таким, он должен вырасти, как росли мы. Подумайте же, каким опасностям подвержены его детство и юность. Все существующие власти — враги его; Ирод — его враг, и что уж говорить о Риме! Что до Израиля — для того и совершалось убийство, чтобы Израиль не воспринял его. Теперь вы понимаете? Что могло защитить его на время роста, если не безвестность? Потому я говорю себе и своей вере: он не погиб, но затерялся; и поскольку труд его не совершен, он должен прийти снова. Теперь вы знаете причины моей убежденности. Не достаточны ли они? В маленьких арабских глазках Ильдерима светилось понимание, а Бен-Гур, воспрянув духом, пылко отвечал: — По крайней мере, я не вижу, как можно возразить тебе. Но говори же, молю тебя! — Разве этого не довольно, сын мой? Что ж, — начал он более спокойным тоном, — видя, что доводы основательны — а вернее видя, что это по Божьей воле Младенец не может быть обнаружен, — я укрепил верой терпение и принялся ждать, — он поднял глаза, полные святой убежденности, и продолжал. — Я и сейчас жду. Он живет, сохраняя свою великую тайну. Что с того, что я не могу пойти к нему или назвать ту гору или долину, в которой он проводит свои дни? Он живет. Быть может, как налившийся плод, а может быть, как плод, лишь вступивший в пору созревания, но он живет. Трепет пронизал Бен-Гура — трепет, бывший умиранием полуоформленного сомнения. — Где же он, по-твоему, — спросил он тихо и нерешительно, будто уста его сковывало священное безмолвие. Балтазар ласково посмотрел на него и отвечал, не вполне вернувшись из высей, в которых пребывал его разум. — В своем доме на Ниле, стоящем так близко к реке, что проплывающие на лодках видят и дом, и его отражение, я думал над этим несколько недель назад. Человек, достигший тридцатилетия, должен вспахать и засеять свое поле, ибо затем наступает лето его жизни, когда оставшегося времени хватает только на созревание. Младенцу, сказал я себе, сейчас двадцать семь лет — время посева близко. Я спросил себя, как спрашиваешь ты, сын мой, и ответом был мой приезд сюда, ибо здесь хорошее место, чтобы ждать и быть готовым близ земли, полученной твоими отцами от Бога. Где еще может он появиться, если не в Иудее? В каком городе начнет свой великий труд, если не в Иерусалиме? Кто должен первым принять благословение, если не дети Авраама, Исаака и Иакова, дети Бога, по крайней мере, в любви его? Если бы мне было дозволено искать его, я обошел бы деревни и села на склонах гор Иудеи и Галилеи, спускаясь в долины к востоку от Иордана. Он там сейчас. Нынче вечером, стоя у своих дверей или на вершине горы, он видел, как садится солнце, завершая еще один день, приблизивший его к тому, когда он станет светочем мира. Балтазар замолчал с поднятой рукой и пальцем, указывающим в сторону Иудеи. Все слушатели — даже безмолвные слуги — прониклись его энтузиазмом и ощутили высшее присутствие в шатре. Это чувство прошло не сразу: за столом долго стояло задумчивое молчание, прерванное, наконец, Бен-Гуром: — Я вижу, добрый Балтазар, — сказал он, — что дар твой богат и загадочен. Я вижу также, что ты воистину мудрый человек. Не в моих силах выразить всю благодарность за сказанное тобой. Теперь я знаю, что грядут великие дела, и приобщился к твоей вере. Но прошу тебя, пойди еще далее и скажи нам, какова миссия того, кого ты ждешь, и кого отныне буду ждать я, как подобает сыну Иуды. Он будет Спасителем, сказал ты; но не будет ли он также Царем Иудейским? — Сын мой, — говорил Балтазар благосклонно, — миссия его в не открытой еще Божьей воле. Все, что я думаю о ней, черпается из слов Голоса, а также их связи с молитвой, ответом на которую прозвучал Голос. Обратимся ли мы к ним снова? — Ты — мой учитель. — Меня лишило покоя, — тихо начал Балтазар, сделало проповедником в Александрии и в селениях на Ниле, а в конце концов привело к отшельничеству, в котором нашел меня Дух, падение людей, а причина его, как я верил, — недостаток знания о Боге. Я скорбел о скорбях человеческих — не одного сословия, но всего человечества. Мне казалось, оно пало так низко, что не может быть Спасения, если сам Бог не совершит этот труд; и я молил его прийти и позволить мне увидеть это. «Твои праведные труды победили. Спасение грядет; ты увидишь Спасителя,» — так сказал Голос; и, возрадовавшись этому ответу, я отправился в Иерусалим. Так кому же Спасение? Всему миру. И как оно придет? Укрепи свою веру, сын мой! Говорят, что не будет счастья, пока Рим стоит на своих холмах. То есть болезни времени происходят не от незнания Бога, как думаю я, а от дурных правителей. Нужно ли говорить, что власть человеческая никогда не служит религии? Сколько вы знали царей, которые были лучше своих подданных? Нет! Спасение не может свершиться ради того только, чтобы свергнуть правителей, освободив места для других. Если бы это было все, мудрость Господня не была бы превыше человеческой. Говорю вам, хоть это всего лишь слепой говорит со слепыми: грядущий будет Спасителем душ, и Спасение означает, что Бог еще раз сойдет на землю и очистит ее от греха, чтобы не мерзко ему было пребывать здесь. На лице Бен-Гура ясно отразилось недоумение; голова его упала на грудь; он не был убежден, но не находил в себе силы для спора с египтянином. В отличие от Ильдерима. — Клянусь славой Господней! — вскричал тот, — твое суждение расходится со всеми обычаями. Пути мира установлены, и изменить их невозможно. Должен быть вождь облеченный властью, а иначе ничего нельзя изменить. Балтазар серьезно отнесся к этой вспышке. — Твоя мудрость, шейх, от мира, а ты забываешь, что это от мирских путей мы должны быть спасены. Человек как подданный нужен царю; душа же человека, дабы спасти ее, желанна Богу. Ильдерим замолчал, но тряс головой, не желая соглашаться. Вместо него вступил в спор Бен-Гур. — Отец — называю тебя так с твоего позволения — о ком ты должен был спросить у ворот Иерусалима? Шейх бросил на него благодарный взгляд. — Я должен был спрашивать людей, — спокойно говорил Балтазар, — «Где рожденный Царь Иудейский?» — И ты видел его в вифлеемской пещере? — Мы видели и поклонились ему, и принесли ему дары: Мельхиор — золото; Гаспар — ладан; и я — мирро. — Когда ты говоришь о свершившемся, отец, слушать тебя значит верить, — сказал Бен-Гур, — когда же высказываешь свое мнение, я не могу понять, что за царя ты хочешь сделать из Младенца. Я не могу отделить правителя от его власти и долга. — Сын, — говорил Балтазар, — мы привыкли тщательно изучать то, что случай кладет к нашим ногам, уделяя лишь взгляд вещам более важным, но отдаленным. Ты видишь титул Царь Иудейский, но стоит поднять глаза к стоящему за ним чуду, и камень преткновения исчезнет. Сначала о титуле. Израиль знал лучшие дни — дни, когда Бог называл твой народ своим и общался с ним через пророков. Так вот, если в те дни он обещал твоему народу Спасителя как Царя Иудейского, то явление должно соответствовать обещанному, хотя бы ради произнесенного слова. Теперь ты понимаешь мой вопрос у ворот? Да, и я больше не буду об этом. Но может быть, ты заботишься о достоинстве Младенца? Если так, подумай, что значит быть наследником Ирода? Что это значит по земной мере чести? Не может ли Бог дать большего своему возлюбленному? Если ты можешь представить Отца Всемогущего, помышляющим о титуле и снисходящим до заимствования человеческих изобретений, то почему же мне не было велено спрашивать о цезаре? О, ради природы того, о чем мы говорим, прошу тебя, смотри выше! Спроси, царем чего должен быть тот, кого мы ждем; ибо говорю тебе, сын мой, что в этом ключ к тайне, которую ни один человек не сможет разгадать без ключа. Балтазар молитвенно поднял глаза. — Есть царство на земле, но не земное — царство шире, чем земля, шире, чем море и земля, даже если скатать их вместе, как лист золота, и расплющить молотами. Его существование реально, как реальны наши сердца, и мы путешествуем по нему от рождения до смерти, не видя его; и не увидит его ни один человек, пока не узнает о существовании собственной души, ибо царство это не для него, а для его души. И в этом доминионе есть слава, не умещающаяся в нашем воображении — небывалая, несравненная и такая, что превысить ее невозможно. — То, что ты говоришь, звучит загадкой, — сказал Бен-Гур. — Я никогда не слышал о таком царстве. — Я тоже, — добавил Ильдерим. — А я не могу сказать о нем больше, — произнес Балтазар, смиренно опуская глаза. — Каково оно, зачем оно, как в него попасть, не может знать никто, пока Младенец не придет, чтобы вступить в правление им. Он несет ключи к невидимым вратам, которые откроет для возлюбленных, среди коих будут все, кто любит его, ибо для иных невозможно спасение. Наступило долгое молчание, понятое Балтазаром как конец беседы. — Добрый шейх, сказал он в своей обычной манере, — завтра или послезавтра я на время отправлюсь в город. Моя дочь хочет видеть приготовления к играм. Мы поговорим еще перед отъездом. И, сын мой, я еще увижусь с тобой. Мир вам обоим и доброй ночи. Все встали из-за стола. Шейх и Бен-Гур не отводили глаз от египтянина, пока его не довели до гостевого шатра. — Шейх Ильдерим, — сказал тогда Бен-Гур, — сегодня я услышал странные вещи. Прошу, позволь оставить тебя и побродить у озера, чтобы обдумать услышанное. — Иди, я приду туда позже. Они снова омыли руки, после чего, по знаку господина, слуги принесли Бен-Гуру его обувь, и он немедленно ушел. ГЛАВА XVII Царство — духовное или земное? Чуть выше довара стояла группа пальм, бросавших свои тени на землю и на озеро. Соловей пел приветственную песнь в их ветвях. Бен-Гур остановился, чтобы послушать. В другое время птичья песня прогнала бы все его мысли, но рассказ египтянина был удивительной ношей, и, как другие труженики, он не способен был воспринимать прелесть сладчайшей музыки, пока душа и тело не получат отдыха. Ночь была тихой. Все древние звезды древнего Востока заняли свои места, повсюду: на земле, воде и в небе было лето. Воображение Бен-Гура разгорелось, чувства восстали, воля была в смятении. Пальмы, небо, воздух казались ему теми, под которые привела Балтазара скорбь о людях; недвижное озеро преобразилось в мать Нила, у которой молился праведник, когда ему было даровано сияющее явление Духа. Не перенеслось ли сюда все, что сопровождало чудо? Или сам Бен-Гур перенесен туда? И что, если чудо повторится — для него? Он боялся, но желал и даже ждал явления. Когда, наконец, его лихорадочное настроение несколько улеглось, он задумался. Нам уже известен план, которому он собирался посвятить жизнь. Однако до сих пор в этом плане был пробел столь широкий, что он с трудом видел находящееся по другую сторону. Когда он станет таким же хорошим командиром, как солдатом, куда направить свои усилия? Безусловно, это будет восстание, но у восстания свои законы, и чтобы поднять на него людей, необходимы причина, и конечная цель. Обычно хорошо сражаются те, по отношению к кому совершена несправедливость, но несравненно лучше — те, для кого несправедливость только шпора, подгоняющая к великой цели, в которой различаются будущие повязки для ран, награда за труды и благодарная память после смерти. Чтобы верно определить причину и цель, нужно было определить сподвижников, которых он будет искать, когда все будет готово для действий. Естественно, это должны быть соотечественники. Раны Израиля — раны всех его сынов, и каждая из них являла собой причину святую и зовущую в бой. Да, причина есть, но цель? Невозможно сосчитать часы и дни, посвященные размышлениям над этой частью плана, но они не дали ничего, кроме смутной идеи национальной свободы. Довольно ли этого? Он не мог сказать «нет», ибо это убило бы надежду, но не решался сказать «да», потому что рассудок требовал большего. Он не мог убедить себя даже в том, что Израиль способен в одиночку вести победоносную войну с Римом. Он знал, какими ресурсами располагал враг, знал и о его искусстве, еще большем, чем ресурсы. Необходим был всемирный союз, но увы, он невозможен, если только — сколько размышлений было посвящено этому «если» — если только одна из страдающих наций не даст героя, военная слава которого облетит весь мир. Каким благом для Иудеи было бы превзойти Македонию, породив нового Александра! И снова увы! Раввины могли воспитать доблесть, но не дисциплину. И потому справедлива насмешка Мессалы в саду Ирода: «Все, завоеванное за шесть дней, вы теряете на седьмой». И так он всегда отступал перед своей пропастью, полагаясь лишь на счастливый случай в будущем. Герой мог появиться при его жизни, но мог и не появиться. Одному Богу ведомо это. При таком состоянии ума, эффект от краткого пересказа Малухом истории Балтазара мог быть только одним. Он слушал с неистовой радостью, чувством, что проблема решена, герой найден, и это — сын Львиного племени, Царь Иудейский. Герой, за которым с оружием в руках пойдет весь мир. Царь предполагал царство; он должен быть воином, славным, как Давид; правителем, мудрым, как Соломон, царство же должно быть таким, чтобы Рим рассыпался в прах. Должна быть колоссальная война, агония рождения и смерти, после которой — вечный мир, означавший, несомненно вечное владычество Иудеи. Сердце Бен-Гура билось так, будто он видел Иерусалим — столицу мира и Сион — подножие трона Вселенского Владыки. Ему казалось редкой удачей, что человек, видевший царя, живет в шатре, куда он направляется. Он сможет видеть и слышать свидетеля, узнать все, что тот знает о грядущих переменах, а главное — о том, когда их ждать. Если время близко, то нужно, оставив Максентия, ехать в Израиль, чтобы вооружать и организовывать племена, готовить страну к приходу царя. И вот Бен-Гур услышал чудесную историю Балтазара из уст праведника. Доволен ли он? На него легла тень, более густая, чем тень от пальм — тень сомнения, которое — заметь читатель! — относится более к царству, чем к царю. — Что это за царство? Каким оно должно быть? — мысленно спрашивал себя Бен-Гур. Так родился вопрос, который будет следовать за Младенцем до смерти, и переживет его на земле — непостижимый в дни его жизни, обсуждаемый поныне, загадка для всех, кто не понимает или не может понять, что всякий человек есть два в одном — нетленная Душа и смертное Тело. — Каким оно должно быть? — спрашивал Бен-Гур. Нам, читатель, ответил сам Младенец; но у Бен-Гура были только слова Балтазара: «На земле, но не земное — не для людей, а для их душ — держава невообразимой славы». Стоит ли удивляться, что несчастный юноша видел в этих фразах лишь неразрешимую загадку? — Рукам человеческим нет дела в нем, — говорил он в отчаянии. — Царю такого царства не нужны люди — ни работники, ни советники, ни солдаты. Земля должна умереть или быть создана заново, а для управления должны быть изобретены новые принципы, не требующие оружия, несущие нечто вместо Силы. Но что? И снова, читатель! То, что мы не увидим при своей жизни, не могло явиться ему. Власть Любви, не познал еще ни один человек, как же мог наш герой постичь, что для правления и его целей — мира и порядка — Любовь располагает большими возможностями, чем Сила? Рука, положенная на плечо, вернула его на землю. — Я должен сказать тебе одно слово, сын Аррия, — произнес Ильдерим. — Только одно, а затем уйду, ибо уже ночь. — Рад видеть тебя, шейх. — Что до услышанного тобой сегодня, — почти без паузы говорил Ильдерим, — бери на веру все, за исключением образа царства, которое должен установить Младенец; хотя бы для того, чтобы с непредвзятым рассудком выслушать купца Симонида, которому я расскажу о тебе. Египтянин поведал свои мечты, слишком праведные, чтобы воплотиться на земле; Симонид мудрее, он приведет слова ваших пророков, указывая книгу и страницу, и ты не сможешь опровергнуть, что Младенец будет Царем Иудейским на земле — клянусь Славой Господней! — таким же, как Ирод, но гораздо более славным и великим. И тогда мы вкусим сладость мести. Я сказал. Мир тебе. — Постой, шейх! Слышал Ильдерим или нет — он не остановился. — Снова Симонид! — горько произнес Бен-Гур. — Симонид здесь, Симонид там; то один говорит о нем, то другой! Всюду меня обошел отцовский раб, который, по крайней мере, хорошо знает, как удержать за собой принадлежащее мне, а потому богаче, если, в самом деле, не мудрее египтянина. Клянусь заветом, не идут к неверному укреплять свою веру — и я не пойду. Но что это? Пение… голос женский… или ангельский! Приближается. Мелодичный, как флейта, голос, летел над замершей водой, становясь громче с каждой минутой. Скоро послышались медленные всплески весел, чуть позже стали различимы слова — на чистейшем греческом, лучше, чем все существовавшие тогда языки, способном выразить страстную печаль. ЖАЛОБА Вздыхая, пою о земле веков За морем синим вдали. Где сладкие ветры мускусных песков Дыханием были моим. Их шепот баюкал пальмовый лес — Мне больше не знать тех нег. Не видеть мне Нила подлунный блеск И грустного Мемфиса брег. О Нил! божество моей бедной души! Во сны ты приходишь мои; Где лотосов чаши играют больших, И песни поются твои. И слышу я издали Мемнона род И милой Симбелы зов; И горькая складка мой кривит рот: «Прощай во веки веков!» Завершив песню, певица была уже у берега. Слова прощания донесли до Бен-Гура всю тяжесть разлуки. Лодка скользнула подобно тени, чуть более темной, чем ночной мрак. Бен-Гур вздохнул. — Я узнаю ее по песне — дочь Балтазара. Как прекрасна ее песня! И как прекрасна она сама! Он вспомнил большие глаза под приспущенными веками, овал щек, цветом спорящий с лепестками розы, полные губы и всю грацию высокой, гибкой фигуры. — Как она прекрасна! — повторил он. И почти в то же мгновение другое лицо, моложе, но столь же прекрасное, более детское и нежное, если не столь чувственное, возникло, будто сложившись и бликов лунного света в озерной воде. — Эсфирь! — сказал он, улыбаясь. — Звезда, о которой я просил, послана мне. Он повернулся и побрел к шатру. Его жизнь была до сих пор переполнена скорбью и приготовлениями к мести — слишком переполнена, чтобы оставалось место для любви. Начиналась ли счастливая перемена? И если он унес с собой в шатер чьи-то чары, то чьи? Эсфирь дала ему чашу. Так же, как египтянка. И обе вошли в его мысли под сенью пальм. Чьи же? КНИГА ПЯТАЯ Деяния справедливых лишь святы, В пыли благоухания, как цветы Ширли В запале боя мирный он закон Блюдет и видит, что предвидел он. Вордсворд ГЛАВА I Мессала сбрасывает венок Утром после вакханалии диван в известном нам зале дворца был покрыт телами молодых патрициев. Максентий мог прибыть, встреченный городской толпой, легион мог спуститься с горы Сульфия в блеске оружия и доспехов, от Нимфеума до Омфалуса могли прокатиться торжества, затмевающие все, когда-либо виденное на пышном Востоке; однако большинство спящих продолжали бы спать там, где упали или были небрежно брошены равнодушными рабами. Они не с большим успехом могли принять участие в чем бы то ни было в этот день, чем гипсовые фигуры из мастерской современного художника — закружиться под «раз-два-три» вальса. Не все, впрочем, принимавшие участие в оргии, находились в столь постыдном состоянии. Когда рассвет начал проникать сквозь фонари салона, Мессала поднялся и снял с головы венок в знак того, что пирушка закончена. Затем он поднял свою одежду, окинул последним взглядом остающихся и, ни слова не говоря, отправился к себе. Цицерон не мог бы с большим достоинством удалиться с растянувшихся на всю ночь сенатских дебатов. Три часа спустя в его комнату вошли два курьера, получившие из собственных рук Мессалы по запечатанному пакету, содержащему одну из двух копий письма к прокуратору Валерию Гратусу, чьей резиденцией оставалась Цезария. Для нашего повествования весьма важно, чтобы читатель получил полное представление о письме, а потому мы приводим его ниже: Антиохия, XII. Кал. Юл. Мессала — Гратусу. О мой Мидас! Молю тебя, не обижайся на это обращение, но толкуй его лишь как выражение любви и благодарности, а также признание тебя счастливейшим из смертных, тем более, что уши твои унаследованы от матери и находятся в должной пропорции к твоей мужественной красоте. О мой Мидас! Должен сообщить тебе о поразительном событии, которое, хотя и находится еще в сфере предположений, несомненно, должно оказаться под твоим постоянным вниманием. Позволь мне сначала оживить одно твое воспоминание. Вспомни, довольно много лет назад была в Иерусалиме княжеская семья, невообразимо древняя и несметно богатая — Бен-Гуры. Если в твоей памяти случится пробел, то шрам на голове поможет вспомнить некоторые обстоятельства. Далее, чтобы возбудить твой интерес. В наказание за покушение на твою жизнь — да не позволят боги кому и когда бы то ни было доказать, что это был несчастный случай, — семья была схвачена и осуждена, а имущество конфисковано. И поскольку, мой Мидас, мы получили санкцию цезаря, который был так же справедлив, как мы — умны, — да не увядают цветы на его алтаре! — то не будет укором вспомнить о суммах, полученных нами от реализации имущества, за что я не устану благодарить тебя никогда, и уж во всяком случае, пока пользуюсь, как сейчас, неиссякаемыми удовольствиями, какие обеспечивает моя доля. В подтверждение твоей мудрости (качество, как я теперь вспоминаю, не отличавшее сына Гордия — которому я имел смелость тебя уподобить — ни среди богов, ни людей) я вспоминаю решение, принятое тобою относительно семьи Гуров — план, показавшийся нам тогда оптимальным, ибо обеспечивал молчание и неизбежную, но естественную, смерть. Ты должен помнить, что сделал с матерью и сестрой злоумышленника; и если теперь я поддаюсь желанию спросить, живы они или нет, то лишь зная дружелюбие твоей натуры и надеясь, о мой Гратус, что ты извинишь своего не менее искреннего друга. Как более актуальное обстоятельство для настоящего случая, осмеливаюсь напомнить тебе, что сам злодей был отправлен пожизненным рабом на галеры — так гласил приговор, и мне тем более странно излагать событие, которому посвящено письмо, что я сам читал приговор, передававший его командиру галеры. С этого места читай внимательно, мой великолепный фригиец! Учитывая продолжительность жизни на галерах, наш справедливо осужденный преступник должен уже умереть, или, если быть более точным, одна из трех тысяч Океанид должна была взять его в мужья по меньшей мере пять лет назад. И, если ты простишь мне мгновенную слабость, о добродетельнейший и добрейший из людей, поскольку я любил его в детстве, а также потому, что он очень красив — я в восхищении называл его Ганимедом, — он по праву должен был попасть в объятия красивейшей из дочерей этой семьи. Так или иначе, придерживаясь этого мнения, я прожил пять лет в спокойствии и невинных наслаждениях состоянием, которым, отчасти, обязан и ему. Упоминаю об этой обязанности, отнюдь не намереваясь уменьшить своих обязательств перед тобой. Теперь приступаю к самой интересной части. Прошлой ночью, давая праздник для только что прибывшего из Рима! общества, — их крайняя молодость и неопытность взывали к моему сочувствию — я услышал странную историю. Консул Максентий, как ты знаешь, прибывает на днях, чтобы возглавить кампанию против парфян. Среди сопровождающих его честолюбцев есть один, сын бывшего дуумвира Квинта Аррия. Случайно я спросил о нем. Когда Аррий отправлялся в погоню за пиратами, победа над которыми принесла ему последний титул, у него не было семьи; обратно же привез наследника. Теперь соберись с силами, как подобает обладателю столь многих талантов в звонких сестерциях! Сын и наследник, о котором я говорю — это Бен-Гур, коего ты послал на галеры — тот самый Бен-Гур, который должен был умереть у весла пять лет назад — он вернулся ныне с состоянием, титулом и, возможно, римским гражданством. Конечно, твое положение слишком прочно для беспокойства, но я, мой Мидас, я в опасности — не нужно объяснять, какой. Кто должен это знать, если не ты? Ты скажешь: «Ну тебя!» Когда Аррий, приемный отец этого призрака, явившегося из рук прекраснейшей из Океанид (смотри выше, почему я считаю ее таковой), присоединился к сражающимся с пиратами, его судно было потоплено, и из всей команды спаслись только двое — сам Аррий и этот его наследник. Офицеры, снявшие неудачливого трибуна с доски, передавали, что его товарищем был некий юноша в одежде галерного раба. Звучит достаточно убедительно, чтобы остановиться на этом, но если ты снова скажешь: «Ну тебя!», добавлю, о мой Мидас, по счастливой случайности я столкнулся с таинственным сыном Аррия лицом к лицу и утверждаю: хоть я не узнал его в тот момент, он — тот самый Бен-Гур, который был товарищем моих игр; тот самый Бен-Гур, который, будь он даже человеком самого низкого происхождения, должен и момент, когда я пишу тебе, думать о мести — ибо, будь я им, я думал бы только об этом — мести за испорченную жизнь, мести за страну, мать, сестру, себя самого и — говорю об этом в последнюю очередь, хотя ты вполне мог подумать и в первую — за потерянное состояние. Теперь, мой добрый благодетель и друг, мой Гратус, ради оказавшихся под угрозой сестерциев, потеря которых была бы худшей из бед для твоего состояния, я больше не называю тебя именем старого глупого фригийского царя; теперь (имею в виду: прочитав все предыдущее), ты не говоришь более «Ну тебя!» и готов подумать о мерах, необходимых при такой опасности. Было бы вульгарным спрашивать тебя: «Что делать?» Позволь лучше сказать, что я твой клиент; а еще лучше, что ты — мой Улисс, чьим мудрым указаниям я готов следовать. И я льщу себя мыслью, что вижу тебя, получающим это письмо. Вижу, как ты читаешь его в первый раз — серьезно; затем перечитываешь с улыбкой; и вот, наконец, все сомнения отброшены, выход найден с мудростью Меркурия и решимостью Цезаря. Солнце уже высоко. Через час от моих дверей отправятся два гонца, каждый с запечатанной копией этого письма; один поедет сушей, другой — морем: столь важным полагаю я надежно и быстро передать тебе весть о появлении нашего врага в этой части римского мира. Жду твоего ответа здесь. Передвижения Бен-Гура, разумеется, будут зависеть от его господина, консула, который, даже если не даст себе отдыха ни днем, ни ночью, не сможет управиться здесь быстрее, чем за месяц. Ты знаешь, каково это — подготовить армию, к действиям в пустынной, лишенной городов стране. Я видел еврея вчера в Роще Дафны, и если сейчас он не там, то, несомненно, где-то поблизости, что делает нетрудным держать его под присмотром. Так что, если бы ты спросил меня, где он в данный момент, я сказал бы с полной уверенностью, что искать его следует в Пальмовом Саду, под шатром этого изменника, шейха Ильдерима, которому недолго осталось ждать нашей твердой руки. Не удивляйся, если Максентий первым делом посадит араба на корабль и отправит в Рим. Я так подробно распространяюсь о местонахождении еврея; ибо знаю уже и льщу себя мыслью, что стал мудрее от этого знания, что в любом плане человеческих действий всегда необходимо учесть три элемента: время, место и средства. Если место тебя устраивает, не колеблясь доверь это дело своему самому любящему другу, он же — самый способный твой ученик. МЕССАЛА ГЛАВА II Ильдеримовы арабы в упряжке Примерно в то же время, когда курьеры с пакетами вышли из дверей Мессалы (самый ранний час утра), Бен-Гур входил в шатер Ильдерима. Он искупался в озере и позавтракал, а теперь был в легкой тунике без рукавов, едва достигающей колен. Шейх приветствовал его с дивана. — Мир тебе, сын Аррия, — произнес он с восхищением, ибо никогда еще не видел такого воплощения цветущей, могучей, уверенной в себе мужественности, — Мир и пожелания удачи. Лошади готовы, я готов. А ты?

The script ran 0.003 seconds.