1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
– Для кого же эти пять тысяч франков? – невольно вскричал Поножовщик.
– Для Грамотея… И ты велишь сразу же привести его сюда.
Глава XXI
НАКАЗАНИЕ
Сцена происходит в ярко освещенной гостиной, обитой красной тканью.
Родольф, одетый в длинный черный бархатный халат, который подчеркивает бледность его лица, сидит за большим, покрытым скатертью столом. На столе лежат всевозможные вещи: два бумажника: один был украден Грамотеем у Тома в Сите, другой принадлежит самому похитителю; цепочка из поддельного золота с крошечным скульптурным изображением святого духа из лазурита, стилет, еще покрытый пятнами крови Мэрфа, отмычка, которой была отперта калитка, и, наконец, пять билетов по тысяче франков, принесенные Поножовщиком из соседней комнаты.
Доктор-негр сидит с одной стороны стола. Поножовщик – с другой.
Грамотей, так крепко скрученный, что он не может пошевелиться, сидит посреди гостиной в большом кресле на колесиках.
Парни, доставившие сюда преступника, ушли.
Родольф, доктор, Поножовщик и убийца остались одни.
Раздражение Родольфа прошло: он спокоен, печален, сосредоточен: он готовится свершить торжественное и грозное деяние.
Врач задумчив.
Поножовщик охвачен неясным страхом. Он не может оторвать взгляда от Родольфа.
Грамотей мертвенно бледен… он боится…
Обычный арест, возможно, не так испугал бы преступника, его обычная отвага не изменила бы ему перед лицом суда; но окружающая обстановка удивляет, страшит его; он находится во власти Родольфа, которого считал сообщником, способным предать его или дрогнуть в решающую минуту; из-за этого опасения, а также в надежде воспользоваться одному плодами кражи он и решил пожертвовать им…
Зато теперь Родольф кажется ему внушительным, грозным, как само правосудие.
Кругом – глубокая тишина.
Слышится только шум дождя, который падает… падает с крыши на мощеную дорожку.
Родольф обращается к Грамотею:
– Вы – Ансельм Дюренель… беглый каторжник из Рошфора, куда вы были сосланы навечно… как фальшивомонетчик, вор и убийца.
– Это ложь! Попробуйте доказать это! – говорит Грамотей дрогнувшим голосом, бросая вокруг себя беспокойные, дикие взгляды.
– Вы Ансельм Дюренель!.. Позже вы сознаетесь в этом. Вы убили и ограбили торговца скотом на дороге в Пуасси.
– Это ложь!
– Позже вы сознаетесь в этом.
Убийца удивленно взглянул на Родольфа.
– Сегодня ночью вы проникли в этот дом ради грабежа и ранили кинжалом его владельца…
– Вы же сами предложили мне совершить это ограбление! – говорит Грамотей, немного приободрившись, – на меня напали… я защищался.
– Человек, которого вы ранили, не нападал на вас, он был безоружен. Я предложил вам совершить эту кражу… не отрекаюсь. Немного погодя я объясню, зачем мне это понадобилось. Накануне вы обобрали мужчину и женщину в Сите (вот взятый у них бумажник) и предложили им убить меня за тысячу франков!..
– Я слышал это! – воскликнул Поножовщик.
Грамотей взглянул на него с лютой ненавистью.
– Вы сами видите, что толкать вас на преступление не требовалось, – заметил Родольф.
– Вы не следователь, я больше не буду вам отвечать…
– Вот почему я предложил вам совершить это ограбление. Мне было известно, что вы беглый каторжник… вы знали родителей одной несчастной девушки, во многих бедах которой виновата Сычиха, ваша сообщница… Я решил заманить вас сюда под предлогом крупной поживы, единственной приманки, способной вас соблазнить. Как только вы оказались бы в моей власти, я предложил бы вам на выбор, либо передать вас в руки правосудия, и тогда вы головой заплатили бы за убийство торговца скотом…
– Ложь! Я не совершал этого преступления…
–…либо тайно выслать вас из Франции в место вечного заточения, где ваша судьба была бы менее тяжелой, чем на каторге; однако в обмен на смягчение вашей участи я потребовал бы от вас сведений, которые мне необходимы. Вы были осуждены на пожизненные каторжные работы и бежали с каторги. Лишая вас возможности вредить себе подобным, я оказал бы услугу обществу, а ваши признания помогли бы мне вернуть в лоно семьи бедную девушку, вся вина которой заключается в неудачно сложившейся жизни. Таков был сначала мой план, план нелегальный, но ваш побег и ваши новые злодеяния поставили вас вне закона… Вчера благодаря откровению свыше я узнал ваше подлинное имя.
– Это ложь! Я не Ансельм Дюренель.
Родольф взял со стола цепочку Сычихи и показал Грамотею маленькую скульптурку из лазурита.
– Святотатство! – грозно воскликнул он. – Подарив ее бесчестной женщине, вы осквернили эту реликвию, реликвию, трижды священную, ибо она перешла к вашему сыну от его матери и бабушки.
Грамотей, изумленный этим открытием, молча опустил голову.
– Вчера я узнал, что пятнадцать лет назад вы похитили вашего сына у его матери, вашей бывшей жены, и что вам одному известно, как сложилась судьба ребенка. Когда я понял, кто вы такой, у меня появилась еще одна причина для того, чтобы захватить вас. Я не хочу мстить вам за себя лично! Этой ночью вы опять пролили кровь ни в чем не повинного человека. Тот, кого вы серьезно ранили, доверчиво вышел к вам, не подозревая о ваших гнусных намерениях. Он спросил у вас, что вам здесь надобно… «Твои деньги и твоя жизнь!» – ответили вы и ударили его кинжалом.
– Все это поведал мне господин Мэрф, когда я оказывал ему первую помощь, – подтвердил врач.
– Это неправда, он солгал.
– Мэрф никогда не лжет, – холодно заметил Родольф. – Ваши преступления вопиют о мщении. Вы проникли в этот сад незаконным путем, вы ударили кинжалом человека, чтобы обокрасть его, и таким образом совершили еще одно убийство… Вы умрете здесь… Из жалости, из уважения к вашей жене и к вашему сыну мы спасем вас от позора смертной казни… Скажем, что вы погибли во время вооруженного нападения… Подготовьтесь… Ружья заяжены.
Лицо Родольфа было неумолимо.
Грамотей заметил в соседней комнате двоих мужчин, вооруженных карабинами… Его имя было известно, он подумал, что от него хотят избавиться, чтобы предать забвению последние совершенные им злодеяния и спасти от нового позора его семью. Как и все люди, подобные ему, этот человек был столь же труслив сколь и свиреп. Полагая, что его последний час пробил, он задрожал с головы до ног и крикнул:
– Пощадите!..
– Нет для вас пощады, – сказал Родольф. – Если вас не пристрелят здесь, эшафота вам не миновать…
– Я предпочитаю эшафот… Я проживу, по крайней мере, еще два или три месяца… Не все ли вам равно, раз я буду наказан? Пощадите меня! Пощадите!
– Но подумайте, ваша жена… ваш сын… носят ваше имя.
– Мое имя уже давно обесчещено… Прожить хотя бы еще неделю… Пощадите!
– У него нет даже того презрения к жизни, какое встречается у крупных злодеев! – сказал с отвращением Родольф.
– К тому же такая самовольная расправа запрещена законом, – уверенно проговорил Грамотей.
– Законом! – вскричал Родольф. – Законом!.. И вы смеете ссылаться на закон, вы, который уже двадцать лет живете с оружием в руках, открыто восставая против общества?..
Не отвечая, злодей опустил голову.
– Оставьте мне жизнь, хотя бы из жалости! – проговорил он наконец униженно.
– Вы скажете, где находится ваш сын?
– Да… да… Я скажу вам все, что знаю.
– Вы скажете мне, кто родители этой девушки, детство которой было искалечено Сычихой?
– В моем бумажнике имеются документы, которые наведут вас на их следы.
– Где ваш сын?
– Вы не отнимете у меня жизни?
– Прежде всего признайтесь…
– Видите ли, когда вы узнаете… – нерешительно проговорил Грамотей.
– Ты убил его?
– Нет… нет… Я поручил сына одному из моих сообщников, которому удалось бежать, когда я был арестован.
– Что же он сделал с ним?
– Он воспитал его; дал ему знания, необходимые для коммерции, чтобы мы могли воспользоваться… Но я скажу вам всю правду только в том случае, если вы пообещаете не убивать меня.
– И ты еще ставишь условия, мерзавец!
– Нет, нет! Пожалейте меня; прикажите арестовать лишь за сегодняшнее преступление; не говорите о другом. Дайте мне возможность спасти свою голову.
– Итак, ты хочешь жить?
– О да, да! Никогда не знаешь, что может случиться, – невольно вырвалось у злодея.
Он уже думал о возможности нового побега.
– Ты хочешь жить, жить во что бы то ни стало…
– Да, жить… Пусть даже в цепях! Хотя бы еще месяц, неделю… О, только бы не умереть сию минуту…
– Признайся во всех своих преступлениях, и ты будешь жить.
– Буду жить! Правда, правда? Буду жить?
– Послушай, из жалости к твоей жене, к твоему сыну я дам тебе совет: согласись умереть сегодня…
– О нет, нет, вы отказываетесь от своего обещания, не убивайте меня, жизнь, самая мерзкая, самая ужасная, ничто по сравнению со смертью.
– Ты так решил?
– О да, да…
– Ты так решил?
– Да, и никогда не пожалуюсь на свою участь.
– Что ты сделал со своим сыном?
– Тот друг, о котором я вам говорил, дал ему знания по бухгалтерии, необходимые, чтобы поступить в банк; таким образом сын держал бы нас в курсе некоторых финансовых операций. Так было договорено между нами. Тогда я еще был в Рошфоре и, готовясь к побегу, руководил этим планом посредством зашифрованных записок.
– Этот человек ужасает меня! – воскликнул Родольф, содрогаясь. – Оказывается, существуют преступления, о которых я и не подозревал. Признайся… Признайся же… Признайся же… Зачем ты хотел устроить сына в банк?
– Для того… вы понимаете… чтобы в согласии с нами незаметно войти в доверие к банкиру… помогать нам… и….
– О боже! На что он обрек сына, своего родного сына! – скорбно воскликнул Родольф, с гадливостью закрывая лицо руками.
– Речь шла всего-навсего о фальшивых деньгах! – воскликнул разбойник. – Да и кроме того, когда мой сын узнал, чего мы ждем от него, он возмутился… После бурной сцены с человеком, воспитавшим его для выполнения наших замыслов, он исчез… С тех пор прошло полтора года… Никому не известно, что с ним сталось… Вы найдете в моем бумажнике перечень шагов, предпринятых воспитателем сына, который во что бы то ни стало хотел разыскать его, из боязни, что тот выдаст наше содружество; но след его в Париже был потерян. Последнее местожительство сына дом номер четырнадцать на улице Тампль, где он известен под именем Франсуа Жермена; адрес тоже находится в моем бумажнике. Как видите, я все сказал, решительно все… Выполните теперь свое обещание и велите арестовать меня только за попытку сегодняшнего ограбления.
– Ну а торговец скотом из Пуасси?
– Доказать это невозможно за отсутствием улик. Я признался только вам, чтобы подтвердить свою добрую волю; на следствии я все буду отрицать.
– Итак, ты признаешься?
– Я был в нищете, не знал, как жить дальше… Совет этот мне дала Сычиха… Теперь я раскаиваюсь… Сами видите, ведь я во всем признался… Ах, если бы у вас хватило великодушия не предавать меня правосудию, я дал бы вам честное слово, что не вернусь к прежней жизни.
– Ты будешь жить, и я не предам тебя правосудию.
– Так вы прощаете меня? – вскричал Грамотей, не веря своим ушам. – Прощаете?
– Я вершу суд над тобой… и выношу тебе приговор! – воскликнул Родольф громовым голосом. – Я не отдам тебя в руки правосудия, потому что ты попадешь либо на каторгу, либо на эшафот, а этого не должно быть… Нет, не должно… На каторгу? Чтобы ты снова господствовал над тамошним сбродом благодаря своей силе и подлости! Чтобы ты снова мог удовлетворить свою жажду грубого угнетения!.. Чтобы все тебя ненавидели и боялись, ибо у преступников есть своя, особая гордость, и тебе будет льстить сама исключительность твоей низости!.. На каторгу? Нет, нет: твоему железному здоровью нипочем каторжные работы и палка надсмотрщика. Да и, кроме того, цепи можно перепилить, стены пробуравить, через крепостной вал перелезть; и придет день, когда ты снова пустишься в бега, чтобы снова нападать на кого попало, как взбесившийся дикий зверь, отмечая свой путь грабежами и убийствами… ибо никто не застрахован от твоей геркулесовой силы и от твоего ножа; а этого не должно быть, нет, не должно! Но если на каторге ты можешь разбить свои цепи, как же быть, чтобы уберечь общество от твоих злодеяний? Отдать тебя в руки палача?
– Так, значит, вы хотите моей смерти! – вскричал разбойник. – Вот чего вы хотите?
– Твоей смерти? Не надейся на это… Ты так слабодушен… ты так боишься смерти… что никогда не поверишь в ее неизбежность. Благодаря твоей жажде жизни, твоей упрямой надежде ты избежишь мучительного страха при ее грозном приближении! Надежде глупой, бессмысленной!.. Но она все же избавит тебя от искупительного страха смерти, и ты поверишь в нее только в руках палача! Но тогда, отупевший от ужаса, ты превратишься в инертное, бесчувственное тело, которое и будет принесено в жертву душам загубленных тобою людей… Этого не должно быть… ты верил бы в спасение до последней минуты… Чтобы ты, чудовище… смел надеяться? Чтобы на стенах одиночной камеры надежда являла тебе свои утешительные, сладостные миражи… до тех пор пока смерть не затуманит твоего взора? Полно!.. Старик Сатана и тот смеялся бы над этим до упаду!.. Если ты не раскаешься, я не хочу, чтобы ты сохранил надежду в этой жизни…
– Но что сделал я этому человеку?.. Кто он?.. Чего хочет от меня?.. Где я?.. – вскричал Грамотей чуть ли не в бреду.
– Если, напротив, ты нагло, пренебрежительно встретишь смерть, – продолжал Родольф, – то и тогда не следует предавать тебя казни… Эшафот послужил бы тебе кровавыми подмостками, где, по примеру многих других, ты похвалялся бы своей жестокостью… где, позабыв о дурно прожитой жизни, ты произнес бы последнее богохульство и осудил бы свою душу на вечные муки!.. Этого тоже не должно быть… Негоже для народа смотреть на осужденного, который шутит со смертью, подтрунивает над палачом и с ухмылкой гасит божественную искру, вложенную в нас создателем… Спасение души есть нечто священное. «Нет греха непростительного – кроме греха нераскаянного», сказал спаситель.[77] Но расстояние от суда до эшафота слишком коротко, чтобы ты успел раскаяться. Ты не должен умереть на гильотине.
Грамотей был сражен… В первый раз в жизни он столкнулся с чем-то, что было страшнее смерти… Эти смутные опасения были ужасны…
Доктор-негр и Поножовщик смотрели на Родольфа с тревогой, они слушали, содрогаясь, его звучный, резкий голос, беспощадный, как нож гильотины; сердце их болезненно сжималось.
– Ансельм Дюренель, – продолжал Родольф, – ты не попадешь на каторгу… Ты не умрешь…
– Но чего же вы хотите от меня?.. Так, значит, вы посланы ко мне из преисподней?
– Послушай, – сказал Родольф, торжественно вставая, и властно, угрожающе поднял руку. – Ты преступно злоупотреблял своей силой… Я парализую ее… Сильнейшие дрожали перед тобой… Ты будешь дрожать перед слабейшими… Убийца… Ты погружал созданья божии в вечную ночь… Вечный мрак наступит для тебя в этой жизни… Сегодня… Сейчас… Такая кара будет, наконец, под стать твоим преступлениям… Но, – продолжал Родольф с горестным сочувствием, – эта страшная кара откроет, по крайней мере, перед тобой безграничные возможности искупления… Я был бы так же преступен, как ты, если бы покарал тебя из чувства мести, какой бы справедливой она ни была… Твоя кара не будет бесплодна, как смерть… она должна послужить спасению твоей души; вместо того чтобы обречь тебя на вечные муки… Она поможет твоему искуплению… Если, желая обезвредить тебя… я навсегда лишаю тебя великолепия божьего мира… если погружаю в непроглядную ночь… в одиночество… в воспоминания о своих злодеяниях… то делаю это для того, чтобы ты беспрестанно созерцал весь ужас содеянного тобой… Да, навеки обособленный от внешнего мира, ты вынужден будешь всецело погрузиться в себя… и тогда, надеюсь, твой лоб, отмеченный бесчестием, покраснеет от стыда, твоя душа, очерствевшая от жестокости… растленная преступлением… проникнется чувством сострадания… До сих пор каждое твое слово было богохульством… Придет время, и каждое твое слово будет молитвою… Ты отважен и жесток, ибо чувствуешь свою силу… ты будешь кроток и смирен, ибо почувствуешь свою слабость… Твое сердце было глухо к раскаянию… настанет день, когда ты станешь оплакивать свои жертвы. Ты растлил ум, данный тебе богом, превратив его в оружие грабежа и убийства… Из человека ты стал хищным зверем… Придет день, и твой ум, очищенный угрызениями совести, пробудится благодаря покаянию… Ты не берег то, что берегут даже звери – своих самок и детенышей… После долгой жизни, посвященной искуплению грехов, ты обратишься с последней молитвой к богу, слезно моля его ниспослать тебе нежданное счастье умереть в присутствии твоей жены и твоего сына.
Эти последние слова Родольф проговорил голосом взволнованным и грустным.
Ужас, охвативший было Грамотея, почти прошел… Он подумал, что Родольфу захотелось напугать его этим нравоучением, прежде чем закончить свою речь. Ободренный мягким тоном своего судьи, преступник все больше наглел, по мере того как проходил его страх.
– Черт возьми! – сказал он с грубым смехом. – Мы что, шарады разгадываем или присутствуем на уроке закона божия?
Врач-негр с опаской взглянул на Родольфа, ожидая его гневной вспышки.
Этого не случилось… Молодой человек с невыразимой печалью покачал головой и сказал врачу:
– Приступайте, Давид… И да покарает меня одного господь, если я совершу ошибку.
И Родольф закрыл лицо руками.
При этих словах врач позвонил.
Вошли двое мужчин, одетых во все черное. Доктор указал им рукой на дверь в соседнее помещение.
Они вкатили в него кресло с Грамотеем и связали его так, что он не мог пошевельнуться. Голову они прикрутили к спинке кресла с помощью повязки, охватившей одновременно шею и плечи.
– Обвяжите его лоб платком и намертво прикрепите к креслу, а другим платком заткните ему рот, – распорядился Давид, не сходя с места.
– Теперь вы хотите перерезать мне глотку?.. Помилуйте!.. – взмолился Грамотей. – Помилуйте!.. И…
Из соседней комнаты доносился теперь лишь невнятный шепот.
Двое мужчин появились на пороге… и по знаку доктора вышли из залы.
– Монсеньор? – молвил в последний раз врач вопросительным тоном.
– Приступайте, Давид, – ответил Родольф, не меняя положения.
Давид медленно вошел в соседнюю комнату.
– Господин Родольф, мне страшно, – сказал побледневший Поножовщик дрожащим голосом. – Господин Родольф, скажите что-нибудь… Мне страшно… Или это сон?.. Что делают там с Грамотеем? Ничего не слыхать… От этого мне еще страшнее.
Давид вышел из соседней комнаты; он был бледен, как бывают бледны негры. Белыми были его губы.
Двое мужчин снова вошли в залу.
– Прикатите сюда кресло.
Они повиновались.
– Выньте у него кляп.
Кляп был вынут.
– Вы что же, хотите подвергнуть меня пытке?.. – воскликнул Грамотей, и в голосе его прозвучало не страдание, а гнев. – Что это за забава колоть мне чем-то глаза?.. Мне было больно… И для чего вы потушили свет и там и здесь? Собираетесь мучить меня в темноте?
Последовала минута жуткого молчания.
– Вы слепы… – проговорил наконец Давид взволнованно.
– Неправда! Быть этого не может! Вы нарочно создали этот мрак!.. – вскричал разбойник, делая неимоверные усилия, чтобы освободиться от пут.
– Развяжите его, пусть встанет, – распорядился Родольф.
Грамотея развязали.
Он быстро встал, сделал шаг, протянул вперед руки, снова упал в кресло и воздел руки к небу.
– Давид, дайте ему этот бумажник, – сказал Родольф.
Врач вложил в дрожащие руки Грамотея небольшой бумажник.
В этом бумажнике достаточно денег, чтобы обеспечить тебе кров и хлеб до конца твоих дней в каком-нибудь уединенном месте. Теперь ты свободен… убирайся… и постарайся раскаяться… Господь милостив!
– Слеп! – проговорил Грамотей, машинально взяв бумажник.
– Откройте двери… Пусть уходит! – проговорил Родольф.
Двери с шумом распахнулись.
– Слеп! Слеп! Слеп!!! – твердил злодей, подавленный горем. – Боже мой, так это правда!
– Ты свободен, у тебя есть деньги, убирайся!
– Но я не могу уйти… Как вы хотите, чтобы я ушел? Я ничего не вижу, – воскликнул он в отчаянии. – Преступно злоупотреблять своей силой, чтобы…
– Преступно злоупотреблять своей силой! – повторил Родольф, голос которого прозвучал торжественно. – А что ты сделал со своей силой?
– О, лучше смерть… Да, я предпочел бы умереть! – воскликнул Грамотей. – От всех зависеть? Всего бояться? Ребенок и тот может теперь побить меня! Что делать? Боже мой! Боже мой! Что же делать?
– У тебя есть деньги.
– Их украдут у меня! – сказал разбойник.
– Их украдут у тебя. Вслушайся в эти слова!.. Ты произносишь их со страхом, ты, который столько раз воровал? Убирайся.
– Ради бога, – сказал умоляюще Грамотей, – пусть кто-нибудь проводит меня! Как я один пойду по улице?.. О, убейте меня! Прошу вас, сжальтесь… Убейте меня.
– Нет, придет день, и ты раскаешься.
– Никогда, никогда я не раскаюсь! – злобно вскричал Грамотей. – О, я отомщу! Поверьте… я отомщу!..
И, скрежеща зубами, он вскочил с кресла, угрожающе сжав кулаки.
Сделал шаг и споткнулся.
– Нет, нет, не могу!.. И однако, я такой сильный! Ах, как я жалок… Никто не пожалеет меня, никто.
И он заплакал.
Невозможно описать изумление, ужас Поножовщика во время этой трагической сцены: на его простом, грубом лице было написано сострадание. Он подошел к Родольфу и тихо сказал ему:
– Господин Родольф, он, возможно, получил то, что заслужил… Это был последний негодяй! Он и меня хотел убить; но теперь он слеп, он плачет. Дьявольщина! Мне жаль его… Он не знает, как уйти отсюда. Его могут раздавить на улице. Хотите, я отведу его куда-нибудь, где ему хоть нечего будет бояться?
– Хорошо… – сказал Родольф, тронутый великодушием Поножовщика, и пожал ему руку. – Хорошо, ступай…
Поножовщик подошел к Грамотею и положил ему руку на плечо.
Разбойник вздрогнул.
– Кто это трогает меня? – спросил он глухо.
– Я.
– Кто такой?
– Поножовщик.
– Ты тоже хочешь отомстить мне, да?
– Ты не знаешь, как выйти отсюда!.. Обопрись на мою руку… Я провожу тебя.
– Ты! Ты!
– Да, теперь мне жаль тебя, идем!
– Ты хочешь поставить мне ловушку?
– Ты прекрасно знаешь, что я не подлец… Я не злоупотребляю твоей бедой. Ну же, идем, на улице уже светло.
– Светло! А я никогда больше не увижу света! – вскричал Грамотей.
Не в силах выносить долее эту сцену, Родольф поспешно вышел из залы в сопровождении Давида, знаком приказав обоим слугам удалиться.
Поножовщик и Грамотей остались одни.
– Правда ли, что в бумажнике, который мне дали, есть деньги? – спросил разбойник после долгого молчания.
– Да, там по меньшей мере пять тысяч франков. С такими деньгами ты вполне можешь жить на полном пансионе, где-нибудь в тихом уголке, в деревне, до конца своих дней… Хочешь, я отведу тебя к Людоедке?
– Нет, она украдет мой бумажник.
– К Краснорукому?
– Он отравит меня, чтобы завладеть моими деньгами.
– Куда же ты хочешь, чтобы я отвел тебя?
– Не знаю. Ты-то не вор, Поножовщик. Вот что, хорошенько спрячь бумажник у меня под курткой, чтобы Сычиха не увидела его, не то она меня обчистит.
– Сычиха? Ее отнесли в больницу Божона. Сегодня ночью, отбиваясь от вас обоих, я покалечил ей ногу.
– Что же будет со мной? Господи, что же будет со мной из-за этой черной завесы, которая навсегда останется передо мной? А что, если я увижу на ней бледные, мертвые лица тех…
Он вздрогнул и глухо спросил у Поножовщика:
– Скажи, человек, которого я кокнул этой ночью, умер?
– Нет.
– Тем лучше.
И Грамотей некоторое время молчал; потом неожиданно воскликнул, подпрыгнув от ярости:
– И однако, Поножовщик, это ты все испортил, злодей!.. Без тебя я бы укокошил этого человека и унес бы деньги. Если меня ослепили, это тоже твоя вина, да, твоя вина!
– Не думай о том, что было, это вредно для тебя. Ну же, решайся, идешь ты или нет?.. Я устал, мне хочется спать. Я и так достаточно делов наделал. Завтра я возвращаюсь к своему подрядчику. Я отведу тебя, куда захочешь, и отправлюсь на боковую.
– Но я не знаю, куда мне идти. В мои меблированные комнаты… Я не смею… Придется сказать…
– Послушай, хочешь день или два пробыть в моей конуре? А я постараюсь подыскать тебе хороших людей, которые возьмут тебя к себе как инвалида. Да… в порту Святого Николая я знаю одного рабочего, его мать живет в Сен-Манде; она порядочная женщина, но живется ей несладко. Возможно, она могла бы взять тебя к себе… Идешь ты или нет?
– На тебя можно положиться, Поножовщик. Я не боюсь пойти к тебе со своими деньгами. Ты никогда не крал… ты не злой, ты великодушный.
– Ладно уж, довольно захваливать меня.
– Видишь ли, я благодарен тебе за то, что ты хочешь сделать для меня, Поножовщик. В тебе нет ненависти, злопамятства… – смиренно проговорил преступник, – ты лучше меня.
– Дьявольщина! Еще бы не лучше… Господин Родольф сказал, что у меня есть мужество.
– Но что это за человек? Он и не человек вовсе, – воскликнул Грамотей в новом приступе злобы и отчаяния. – Он палач! Чудовище!
Поножовщик пожал плечами.
– Ну как, идем, что ли?
– Мы пойдем к тебе, ведь так, Поножовщик?
– Да.
– Ты не затаил злобы против меня за эту ночь, поклянись мне в этом?
– Клянусь.
– И ты уверен, что он не умер… тот человек?
– Уверен.
– Одним все же будет меньше, – глухо проговорил преступник. И, опершись на руку Поножовщика, он покинул дом на аллее Вдов.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава I
ЛИЛЬ-АДАН
Прошел месяц после описанных нами событий. Мы посетим теперь вместе с читателем городок Лиль-Адан, расположенный в живописной местности на берегу Уазы, вблизи большого леса.
В провинции мельчайшие факты становятся важными событиями. Недаром зевакам, гулявшим в то утро по церковной площади, не терпелось узнать, когда приедет человек, купивший у вдовы Дюмон лучшую в городке мясную лавку со скотоприемным двором.
Новый владелец был, видимо, богачом, ибо он роскошно выкрасил и отделал лавку. Три недели день и ночь трудились там рабочие. Бронзовая с золотом решетка, закрывавшая вход в магазин, не препятствовала притоку свежего воздуха. По обеим ее сторонам высились массивные пилястры, увенчанные двумя крупными бычьими головами; на их золоченые рога опирался широкий антаблемент, предназначенный для вывески. Остальная часть этого двухэтажного дома была выкрашена в темно-серый свет, а решетчатые ставни – в светло-серый. Все работы были закончены за исключением установки вывески, которой нетерпеливо ожидали праздношатающиеся, дабы узнать фамилию преемника вдовы.
Наконец рабочие принесли большую вывеску, и любопытные прочли на ней следующие слова, начертанные золотом по черному фону: «Правдолюб-мясник».
Любопытство бездельников все же не было удовлетворено. Кто такой этот Правдолюб? Один из самых нетерпеливых горожан обратился к приказчику, парню с открытым и веселым лицом, который хлопотал в лавке, заканчивая последние приготовления.
На вопрос о его хозяине, г-не Правдолюбе, парень ответил, что еще не видал его, так как лавка была куплена по доверенности, но не сомневается, что патрон сделает все возможное, чтобы удовлетворить своих будущих покупателей, уважаемых жителей Лиль-Адана.
Эти любезные слова, сказанные с видом приветливым и радушным, да и нарядный вид лавки расположили любопытных в пользу г-на Правдолюба; кое-кто тут же обещал симпатичному парню стать клиентом его хозяина.
В этом доме со стороны Церковной улицы имелся еще обширный двор.
Через два часа после открытия лавки новенькая плетеная двуколка, запряженная холеным першероном, въехала во двор мясной; из экипажей вышли двое мужчин.
Один из них был Мэрф, бледный, но уже вполне оправившийся после нанесенной ему раны, второй – Поножовщик.
Рискуя впасть в банальность, мы скажем, что престиж костюма так велик, что Поножовщика – этого завсегдатая таверн Сите, трудно было узнать в новой, непривычной для него одежде. Такая же метаморфоза произошла и с его лицом: вместе с обносками он, казалось, сбросил и свой дикий, грубый, тревожный вид: когда он спокойно шел, положив руки в карманы длинного теплого редингота из касторина орехового цвета, уткнув свежевыбритый подбородок в широкий белый галстук с вышитыми уголками, всякий принял бы его за добропорядочного буржуа.
Мэрф привязал лошадь к железному кольцу, вделанному в стену, и сделал знак Поножовщику следовать за ним; они вошли в уютную низкую залу за лавкой, обставленную ореховой мебелью, оба окна которой выходили во двор, где лошадь нетерпеливо била копытом. Можно было подумать, что Мэрф находится у себя дома, ибо он отворил дверцу одного из шкафов и взял оттуда бутылку и стакан.
– Утро сегодня холодное, парень, не хотите ли выпить водки?
– Не в обиду будь вам сказано, господин Мэрф… я не стану пить.
– Отказываетесь?
– Да, я до того рад, а радость согревает человека. И еще я рад тому, что встретил вас… Дело в том…
– Но в чем же?
– Вчера вы нашли меня в порту Святого Николая, где я для согрева лихо выгружал из воды бревна. Я не видел вас с той ночи… когда негр с белыми волосами выколол глаза Грамотею. Это первое, что он получил по заслугам, что правда, то правда… но… словом… Дьявольщина! Меня это зрелище перевернуло. А какое лицо было у Родольфа! У него всегда такой добродушный вид, а в ту минуту он меня испугал.
– Что же дальше?
– Итак, вы мне говорите: «Здравствуйте, Поножовщик». – «Здравствуйте, господин Мэрф. Значит, вы поправились?.. Тем лучше, дьявольщина, тем лучше. А как господин Родольф?» – «Ему пришлось уехать через несколько дней после того дела на аллее Вдов, и он забыл про вас, парень». – «Если так, отвечаю я вам, если господин Родольф позабыл меня, ей-богу, мне это очень горько».
– Я хотел сказать, мой милый, что он забыл вознаградить вас по заслугам; но он вас никогда не забудет.
– Эти ваши слова меня сразу подбодрили, господин Мэрф… Дьявольщина! Я-то уж наверняка его не забуду!.. Он мне сказал, что у меня есть честь и мужество… словом, молчок.
– К сожалению, парень, монсеньор уехал, не оставив никаких распоряжений на ваш счет; у меня же самого ничего нет, только то, что мне дает монсеньор: я не могу отблагодарить вас, как бы мне хотелось, за все, что вы сделали для меня.
– Полно, господин Мэрф, вы шутите.
– Но почему же, черт возьми, вы не вернулись на аллею Вдов после той трагической ночи? Монсеньор не уехал бы, не подумав о вас.
– Как вам сказать… Господин Родольф не позвал меня. Я решил, что он больше не нуждается во мне.
– Должны же вы были подумать, что ему хочется отблагодарить вас.
– Вы же сказали, что господин Родольф не забыл меня.
– Хорошо, хорошо, не будем больше говорить об этом. Но мне было нелегко отыскать вас… Так, значит, вы больше не ходите к Людоедке?
– Нет.
– Почему?
– Так уж, кой-какие мыслишки пришли мне в голову…
– В добрый час; но вернемся к тому, о чем вы говорили.
– К чему, господин Мэрф?
– Вы говорили: «Я доволен, что встретил вас, и еще доволен, быть может…»
– Вспомнил, господин Мэрф. Вчера, найдя меня у плотового сплава, вы сказали: «Послушайте, парень, я не богат, но я могу доставить вам место, где вам не придется так надрываться, как в порту, а зарабатывать вы будете четыре франка в день». – «Четыре франка в день… да здравствует хартия!» Я ушам своим не поверил: ведь это жалованье унтер-офицера. «Дело подходящее, господин Мэрф», отвечаю я. Вы же говорите мне, что я не должен походить на бродягу, иначе испугаю хозяина, к которому вы меня ведете. «У меня нет другой одежды», отвечаю я. «Идемте в „Храм вкуса“», говорите вы. Я иду за вами, выбираю у мамаши Юбар все самое что ни на есть шикарное, вы даете мне денег в долг, и через четверть часа я разодет, как домовладелец или зубной врач. Вы мне назначаете свидание на сегодня, рано утром у ворот Сен-Дени; я нахожу вашу повозку, и вот мы здесь.
– Вы в чем-нибудь сомневаетесь?
– Видите ли, господин Мэрф, если человек хорошо одет, это портит его. И когда я вновь напялю на себя старую куртку и остальное тряпье, мне будет не по себе. Да и, кроме того… получать четыре франка в день, вместо двух… кажется мне такой большой удачей, которая не может продолжаться; я предпочел бы спать всю жизнь на дрянном соломенном тюфяке в моей меблирашке, чем проспать пять-шесть ночей в хорошей кровати. Вот какое у меня мнение.
– Оно не лишено основания. Но лучше всегда спать в хорошей кровати.
– Ясное дело, лучше есть хлеба, сколько влезет, чем подыхать с голоду. Что это! Так здесь, значит, мясная лавка? – спросил Поножовщик, слыша удары топора и заметив сквозь занавеску разрубленную бычью тушу.
– Да, мой милый; лавка принадлежит одному из моих друзей. Хотите осмотреть ее, пока лошадь отдыхает?
– Пожалуй, это напомнит мне молодость… только бойня в Монфоконе была дрянная, а убойным скотом служили мне старые клячи. Чудное дело! Имей я за душой немного денег, я из всех профессий выбрал бы только профессию мясника! Ездить на славной лошадке по ярмаркам, покупать там скотину, возвращаться домой, погреться у своего очага, если ты замерз, посушиться, если ты промок, увидеть свою хозяйку, славную толстую мамашу, свежую и веселую, с целой кучей ребятишек, которые обшаривают твои сумки в поисках гостинцев. А затем утром, на бойне, схватить за рога быка… в особенности, если он злой, черт подери!.. Люблю злых быков… привязать за кольцо, вдетое в ноздрю, убить, разделать на части, очистить… Дьявольщина! Вот чего бы мне хотелось, как хотелось Певунье съесть ячменный леденец, когда она была маленькая… Кстати, господин Мэрф… я не встречал ее больше у Людоедки, верно, господин Родольф вытащил ее оттуда. Знаете, он сделал доброе дело. Бедная девушка! Она не думала ни о чем дурном. Такая еще молоденькая! А после втянулась бы… Словом, господин Родольф хорошо поступил.
– Согласен с вами. Но не хочется ли вам осмотреть лавку, пока наша лошадь отдыхает?
Поножовщик и Мэрф вошли в лавку, затем в хлев, где стоял три великолепных быка и штук двадцать овец; затем осмотрели конюшню, каретный сарай, бойню, чердаки и подсобные помещения этого дома, порядок и чистота которого свидетельствовали о рачительном и богатом хозяине.
Когда они всюду побывали, за исключением второго этажа, Мэрф обратился с такими словами к Поножовщику:
– Признайтесь, что мой друг счастливчик. Этот дом и участок принадлежат ему, не считая тысячи экю оборотных средств, вложенных в торговлю. В довершение всего ему тридцать восемь лет от роду, силища, как у быка, железное здоровье и любовь к своей профессии. Приветливый и честный малый, которого вы видели внизу, со знанием дела заменяет хозяина, когда тот закупает скот на ярмарке. Повторяю, разве мой друг не счастливчик?
– Конечно, господин Мэрф. Но что поделаешь? Есть люди счастливые и несчастные; стоит мне подумать, что я буду зарабатывать четыре франка в день, когда иные не зарабатывают и половины, и подчас и того меньше…
– Хотите подняться и осмотреть второй этаж?
– Охотно, господин Мэрф.
– Там вы познакомитесь с хозяином, который хочет вас нанять.
– С хозяином?
– Да.
– Почему вы не сказали мне этого раньше?
– Я все объясню вам в свое время.
– Погодите, – сказал Поножовщик с печальным и смущенным видом, задерживая Мэрфа, – послушайте, я должен сказать вам одну вещь… Быть может, господин Родольф не говорил вам об этом… Но я ничего не должен скрывать от своего будущего хозяина… Пусть уж лучше узнает обо всем теперь, а не потом.
– В чем дело, что вы хотите сказать?
– Я хочу сказать…
– Что именно?
– Что я бывший преступник… что я был на каторге… – проговорил Поножовщик глухим голосом.
– Да? – молвил Мэрф.
– Но я никогда никому не делал зла! – воскликнул Поножовщик. – И я скорее подохну с голоду, чем стану воровать, – прибавил он, опустив голову, – я убил… в приступе гнева… И это еще не все, – заметил он после паузы, – хозяева нипочем не наймут бывшего каторжника; они правы: не за такие заслуги дают свидетельство о добродетели. Это и помешало мне найти приличную работу, меня нанимали только в каком-нибудь порту для выгрузки плотового леса, ведь я говорил, когда нанимался на работу: «Дело обстоит так-то и так-то… Нужен я вам? Не нужен?» Пусть лучше сразу откажут, а не после, когда сами узнают… Я сказал все это для того, чтобы упредить вас: я выложу всю правду хозяину. Вы знаете его: если он не возьмет меня после этого, избавьте меня от знакомства с ним, лучше я тут же уберусь восвояси.
– Идемте же, – сказал Мэрф.
Поножовщик последовал за Мэрфом; они поднялись по лестнице; одна из дверей отворилась, и они оказались лицом к лицу с Родольфом.
– Дорогой Мэрф… оставь нас одних, – молвил Родольф.
Глава II
ВОЗНАГРАЖДЕНИЕ
– Да здравствует хартия! Я чертовски рад видеть вас, господин Родольф, иначе говоря, монсеньор! – воскликнул Поножовщик.
Встреча с Родольфом искренне обрадовала его, ибо услуги, которые щедрый человек оказывает людям, в той же мере привязывают его к ним, как и услуги, которые он от них принимает.
– Здравствуйте, друг, я тоже счастлив вас видеть.
– Ну и шутник господин Мэрф! Он сказал мне, что вы в отъезде. Вот что, монсеньор…
– Зовите меня «господином Родольфом», мне это больше по душе.
– Так вот, господин Родольф, простите, что я не зашел вас проведать после той ночи с Грамотеем… Я понимаю теперь, что был невежлив; но вы не в обиде на меня, правда?
– Прощаю вам это промах, – проговорил Родольф, улыбаясь.
И, помолчав, спросил:
– Скажите, Мэрф показал вам этот дом?
– Да, господин Родольф; прекрасное жилое помещение, прекрасная лавка; все богато, ухожено. Кстати о богатстве… Кто теперь разбогател, так это я; господин Мэрф предложил мне заработок, и какой! Четыре франка в день!
– Я хочу предложить вам кое-что получше, мой милый.
– Лучше… Не в обиду будь вам сказано, это трудно сделать. Подумайте, четыре франка в день!
– Говорят вам, мое предложение лучше; ибо вам принадлежит этот дом, мясная лавка и тысяча экю наличными вот в этом бумажнике.
Поножовщик глупо улыбнулся, сплющил свою бобровую шапку между судорожно сжатыми коленями и не понял того, что ему сказал Родольф, хотя все было изложено очень ясно.
– Я понимаю ваше удивление, – продолжал Родольф с доброй улыбкой, – но повторяю еще раз, что этот дом и эти деньги принадлежат вам, они ваши.
Поножовщик побагровел, провел своей мозолистой рукой по вспотевшему лбу и пробормотал изменившимся голосом:
– О, так, значит… так, значит… это моя собственность.
– Да, ваша собственность, потому что я дарю все это вам! Понимаете? Вам…
Поножовщик заерзал на стуле, почесал затылок, откашлялся, опустил глаза и ничего не ответил. Он чувствовал, что мысли его разбегаются. Он прекрасно слышал то, что ему сказал Родольф, но как раз поэтому не мог поверить своим ушам. Между его беспросветным положением, его горькой нуждой и тем, что ему предлагал Родольф, зияла такая глубокая пропасть, что ее не могла заполнить даже огромная услуга, оказанная им Родольфу.
Не торопя той минуты, когда его подопечный все уразумеет, Родольф наслаждался тем, как был потрясен, ошеломлен Поножовщик привалившим ему счастьем.
Он видел с радостью, смешанной с глубокой печалью, что привычка к страданиям, к бедам столь велика у некоторых людей, что их разум отказывается допустить возможность иного, более светлого будущего, которое показалось бы очень многим не слишком завидной долей.
«Конечно, – думал он, – если, по примеру Прометея, человеку удается иной раз похитить искру божественного огня, это бывает лишь тогда, когда он (да простится мне это богохульство) делает то, что надлежало бы делать иной раз самому провидению в назидание людям: доказывать добрым и злым, что существует вознаграждение для одних и кара для других».
Понаслаждавшись блаженной одурью Поножовщика, Родольф спросил:
– Так, значит, то, что я вам подарил, превзошло ваши ожидания?
– Монсеньор! – проговорил Поножовщик, внезапно вставая. – Вы предлагаете мне этот дом и много денег… чтобы соблазнить меня; но я не могу…
– Не можете? Чего именно? – удивленно спросил Родольф.
Лицо Поножовщика оживилось, его стыд прошел; он сказал твердо:
– Я знаю, вы предлагаете мне столько денег не для того, чтобы склонить меня к воровству. Впрочем, я никогда в жизни не крал… Скорее всего для того, чтобы я кого-нибудь убил… но я по горло сыт кошмарами о сержанте! – докончил он мрачно.
– Несчастные люди! – с горечью воскликнул Родольф. – Неужели сострадание так редко встречалось им в жизни, что они видят в щедром даре лишь плату за преступление?
Обратившись затем к Поножовщику, он сказал ему мягким, ласковым тоном:
– Вы плохо думаете обо мне… вы ошибаетесь, я не потребую от вас ничего бесчестного. Я дарю вам лишь то, что вы заслужили.
– Заслужил? Я? – вскричал Поножовщик, сомнения которого возобновились. – Но чем же?
– Сейчас все объясню: с детских лет вы не имели понятия ни о добре, ни о зле и были предоставлены своему необузданному нраву; вы провели пятнадцать лет на каторге с отъявленными негодяями, голодали, холодали. Затем вы вышли на свободу, но из-за клейма каторжника и недоверия честных людей вам пришлось по-прежнему жить среди подонков общества; несмотря на это, вы остались честным человеком и угрызения совести за содеянное преступление пережили наказание, наложенное на вас судом.
Этот благородный и ясный язык стал новым источником удивления для Поножовщика. Он смотрел на Родольфа с уважением, смешанным со страхом и благодарностью. И все же никак не мог поверить его словам.
– Как, господин Родольф, из-за того, что вы меня поколотили, из-за того, что я посчитал вас своим братом рабочим (ведь вы говорите на арго, как наш брат) и рассказал вам свою жизнь за стаканом вина, а после этого помешал утонуть… Вы… как же это так? Словом, я… получаю дом… деньги, становлюсь… как бы буржуа… Послушайте, господин Родольф, говорю вам еще раз: такого не бывает.
– Посчитав меня своим братом рабочим, вы рассказали мне свою жизнь попросту, без притворства, не скрывая того, что в ней было преступного и благородного. У меня создалось мнение о вас… хорошее мнение, и мне угодно вас вознаградить.
– Но, господин Родольф, это же невозможно. Нет… сколько есть на свете бедняков рабочих, которые честно прожили свою жизнь, и…
– Знаю, и я, быть может, сделал для некоторых из них больше, чем сделал для вас. Но если человек, честно живущий среди честных и уважающих его людей, заслуживает внимания и поддержки, то человек, остающийся среди самых что ни на есть отъявленных мерзавцев, заслуживает особого внимания, поддержки. Впрочем, это еще не все: вы спасли мне жизнь, вы спасли также жизнь Мэрфу, моему самому близкому другу. Итак, то, что я делаю для вас, подсказано мне и личной благодарностью, и желанием вытащить из грязи хорошего, сильного человека, который заблудился, но не погиб… И это еще не все.
– Что же я еще такого сделал, господин Родольф?
Родольф дружески взял его за руку.
– Исполненный сострадания к несчастью человека, который незадолго до этого хотел вас убить, вы предложили ему свою поддержку, вы даже приютили его в своем убогом жилище, в тупике Парижской божьей матери, номер девять.
– Вы знаете, где я живу, господин Родольф?
– Если вы забываете оказанные мне услуги, я их не забываю. Когда вы вышли от меня, за вами последовал мой человек; он видел, как вы вошли к себе вместе с Грамотеем.
– Но господин Мэрф говорил мне, что вы не знаете, где я живу.
– Мне хотелось подвергнуть вас последнему испытанию, узнать, обладаете ли вы бескорыстием, свойственным щедрым натурам. И в самом деле, после вашего благородного поступка вы вернулись на свою каждодневную тяжелую работу, ничего не попросив, ни на что не надеясь, не сказав ни единого горького слова в осуждение моей кажущейся неблагодарности, ведь я никак не отозвался на все, что вы сделали для меня; и когда вчера господин Мэрф предложил вам занятие, немного лучше оплачиваемое, чем ваша обычная работа, вы приняли его предложение с радостью, с признательностью.
– Послушайте, господин Родольф, если говорить о заработке, то четыре франка в день – это все же четыре франка. А что до услуги, которую я вам оказал, то скорее всего не вам, а мне придется вас благодарить.
– Почему?
– Да, да, господин Родольф, – проговорил он печально, – каких только мыслей я не набрался… с тех пор как узнал вас и вы мне сказали два слова: «Ты сохранил еще мужество и честь». Диву даюсь, сколько я думаю теперь. Странное дело, что два слова, всего два словечка сделали со мной такое… И то правда, бросьте в землю два крохотных зернышка пшеницы, и из них вырастут большущие колосья.
Это правильное и чуть ли не поэтическое сравнение удивило Родольфа. Действительно, два слова, но два слова редкой силы воздействия для тех, кто их понимает, внезапно пробудили в этой волевой натуре добрые, бескорыстные чувства, находившиеся лишь в зачаточном состоянии.
– Видите ли, монсеньор, – продолжал Поножовщик, – я спас господина Родольфа и отчасти господина Мэрфа, что правда, то правда; я могу спасти сотни, тысячи других людей, но это не вернет к жизни тех…
И Поножовщик, помрачнев, опустил голову.
– Такие угрызения совести благотворны, но доброе дело непременно зачтется грешнику.
– А затем, многое из того, что вы сказали Грамотею об убийцах, вполне могло бы подойти и мне.
Желая изменить ход мыслей Поножовщика, Родольф спросил:
– Это вы поместили Грамотея в Сент-Манде?
– Да господин Родольф… Он попросил меня обменять его золото на банковые билеты и купить ему широкий пояс… Мы положили в него все это богатство, я зашил пояс на нем – и в добрый путь! Теперь он живет на тридцать су в день на полном пансионе у хороших людей, которые на эти деньги могут немного побаловать себя.
– Я прошу вас еще об одной услуге, приятель.
– Говорите, господин Родольф.
– Через несколько дней вы съездите к нему… с этим документом, дающим право на пожизненное пребывание в заведении под названием «Добродетельные бедняки». Он внесет туда четыре тысячи пятьсот франков, и его примут навечно по предъявлении этой бумаги: все договорено и улажено. Я подумал, что для него это наилучший выход. Таким образом он обеспечит себе до конца дней крышу над головой и кусок хлеба и сможет думать только о раскаянии. Я жалею даже, что не отдал ему тотчас же этого документа вместо денег, которые могут быть растрачены или украдены; но он внушал мне такое омерзение, что мне хотелось как можно скорее избавиться от его присутствия. Вы предложите ему место в этом убежище и отвезете его туда. Если он откажется, мы придумаем что-нибудь другое. Итак, вы согласны съездить к нему?
– Я с радостью оказал бы вам эту, как вы говорите, услугу, господин Родольф, но не знаю буду ли я свободен. Господин Мэрф устроил меня на работу к одному своему приятелю за четыре франка в день.
Родольф с удивлением взглянул на Поножовщика.
– Что? А ваша лавка? Ваш дом?
– Полно, господин Родольф, будет вам смеяться над беднягой. Вы и так всласть позабавились, чтобы испытать меня, как вы говорите. И ваш дом, и ваша лавка все это старая песенка! Вы сказали себе: «Посмотрим, окажется ли этот скот Поножовщик таким болваном, чтобы поверить, будто…» Довольно, довольно, господин Родольф. Вы весельчак… Потешились надо мной, и баста.
– Но я только что все вам объяснил…
– Да, чтобы ваши россказни были похожи на правду… Знаем мы эти фокусы… И ей-богу, я чуть не попался на удочку. Надо же быть таким остолопом!
– Да ты с ума сошел, парень!
– Нет, нет, монсеньор. Возьмем, к примеру, господина Мэрфа. Хотя его предложение и показалось мне чертовски странным… подумать только, четыре франка в день! Да уж куда ни шло, этому можно было поверить; но дом, лавка, куча денег… Ну и потеха! Дьявольщина, ну и потеха!
И он расхохотался грубо, громко, от всего сердца.
– Выслушайте же меня…
– Скажу вам положа руку на сердце, монсеньор, что сначала вы задурили мне голову; потом я сказал себе: «Таких молодцов, как господин Родольф, поискать, он, верно, хочет послать меня с поручением к пекарю, а чтобы я не испугался запаха серы, он надумал меня подкупить». Но, пораскинув мозгами, я понял, что нехорошо так думать о вас, и догадался, что это простая шутка; ведь если бы я был таким дураком и поверил бы, будто вы дарите мне за здорово живешь целое состояние, вы сразу подумали бы: «Эх, Поножовщик, мне, право, жаль тебя… уж не свихнулся ли ты, бедняга?»
Родольф был в затруднении, не зная, как ему убедить Поножовщика. Он сказал ему серьезным, внушительным, чуть ли не суровым тоном.
– Я никогда не шучу, когда речь идет о благодарности и о сочувствии, которое вызывает у меня великодушный поступок… Я уже сказал вам, что и дом этот, и деньги ваши, я вам их дарю. Но вы не хотите мне верить, придется дать вам клятву; итак, клянусь честью, что все это принадлежит вам и что мой подарок объясняется причинами, которые я вам уже сообщил.
Когда Поножовщик услышал решительный, исполненный достоинства голос Родольфа и увидел его серьезное лицо, перестал сомневаться. Несколько секунд он молча посмотрел на него, потом сказал без всякой напыщенности, но с чувством глубокого волнения.
– Я верю, монсеньор, и очень вам благодарен. Такой простой человек, как я, не умеет красно говорить. Повторяю, что очень благодарен вам. Единственное, что я могу пообещать, – это никогда не отказывать в помощи несчастным: голод и нищета походят на Людоедок, которые завербовали несчастную Певунью, а как только человек окажется в сточной яме, не у всякого достанет хватки, чтобы выбраться оттуда.
– Вы не могли лучше отблагодарить меня, приятель… понимаете? Вы найдете вот здесь, в секретере, купчую на дом, приобретенную для вас на имя Правдолюба.
– Правдолюба?
– У вас нет фамилии, и я даю вам эту, придуманную мной. Она послужит хорошим предзнаменованием, и я уверен, вы будете достойны ее.
– Обещаю, монсеньор.
– Мужайтесь, приятель! Вы можете помочь мне в одном добром деле.
– Я, монсеньор?
– В глазах общества вы будете живым и благотворным примером. Счастливая перемена, ниспосланная вам богом, покажет иным низко павшим людям, что они не должны терять надежды: они еще могут подняться, если раскаются и сохранят в чистоте иные добрые качества. Видя вас счастливым, ибо, совершив преступление, претерпев за него страшное наказание, вы остались честным, смелым, бескорыстным, те, что оступились, постараются стать лучше. Я хочу, чтобы ничто из вашего прошлого не осталось скрытым; лучше самому во всем признаться. Итак, мы не откладывая сходим с вами к мэру этой коммуны; я навел справки о нем: он человек достойный и может содействовать моему доброму делу. Я назову себя и буду вашим поручителем; а чтобы сразу же установить хорошие отношения между вами и двумя людьми, представляющими в нравственном отношении общество этого городка, я обязуюсь в течение двух лет ежемесячно вносить тысячу франков в пользу бедных и стану регулярно посылать вам эти деньги, об употреблении которых вы договоритесь с мэром и священником. Если один из них не решится поначалу вступить с вами в деловые отношения, его нерешительность скоро пройдет под влиянием нужд благотворительности. Как только ваши отношения с ними наладятся, от вас будет зависеть приобрести уважение этих достойных людей, и вы, конечно, преуспеете в этом.
– Понимаю, монсеньор. Не мне одному, Поножовщику, вы делаете это добро, а также несчастным, которые вроде меня оказались в нищете, совершили преступление и, по вашим словам, сохранили в беде мужество и честь. Не в обиду будь вам сказано, то же бывает в армии: когда батальон сражался не на жизнь, а на смерть, нельзя же всем навесить ордена: их всего четыре на сотню храбрецов; так вот те, кто не получил ордена, говорят себе: «Ладно, получу в другой раз», и в другой раз они опять бьются насмерть.
Родольф слушал своего подчиненного с огромной радостью. Вернув этому человеку самоуважение, подняв его в собственных глазах, он сразу пробудил в нем мысли, исполненные здравого смысла, достоинства и даже чуткости.
– То, что вы сказали, Правдолюб, – заметил Родольф, – еще раз доказывает мне вашу признательность, и я благодарен вам за нее.
– Тем лучше, монсеньор, мне было бы очень трудно доказать ее иначе.
– А теперь осмотрим ваш дом; мой старый друг Мэрф уже доставил себе это удовольствие, теперь очередь за мной.
Родольф с Поножовщиком спустились на первый этаж.
В ту минуту, когда они входили во двор, приказчик почтительно обратился к Поножовщику:
– Поскольку вы хозяин лавки, господин Правдолюб, я хочу сказать вам, что товар наш нарасхват. Кончились отбивные котлеты и окорока, надо поскорее зарезать одну или двух овец.
– Черт возьми! Вот превосходный случай проявить ваши таланты, – сказал Родольф Поножовщику, – и я первый хочу воспользоваться вашей стряпней… От пребывания на воздухе мне захотелось есть, и я с удовольствием попробую ваши отбивные, хотя боюсь, что они будут жестковаты.
– Вы очень добры, господин Родольф, – радостно проговорил Поножовщик, – вы льстите мне, уж для вас-то я постараюсь.
– Так я отведу двух овец на бойню, хозяин? – спросил его приказчик.
– Да, и принеси мне нож с хорошо наточенным, но не слишком тонким лезвием и крепким тупым краем.
– Будьте покойны, хозяин, у меня есть как раз то, что вам требуется… Взгляните, таким ножом побриться можно.
– Дьявольщина! – воскликнул Поножовщик.
Он поспешно снял редингот и закатал рукава рубашки, обнажив мускулистые, как у атлета, руки.
– Это мне напоминает молодость и бойню, господин Родольф; вот увидите, как я справлюсь с работой… Черт возьми, мне не терпится взяться за дело! Нож, где твой нож, парень! Хорош, ты понимаешь в этом толк. Вот это лезвие! Никто не хочет его испробовать?.. Дьявольщина! С таким орудием я справился бы с бешеным быком.
И Поножовщик поднял нож; его глаза налились кровью; в нем пробуждались зверские инстинкты; жажда крови давала знать о себе со страшной, пугающей силой.
Бойня находилась во дворе.
Это было сводчатое помещение, темное, с плиточным полом и узким отверстием вверху для освещения.
Приказчик довел обеих овец до двери бойни.
– Привязать их, хозяин?
– Привязать? Дьявольщина! А эти колени на что? Будь покоен. Они послужат мне лучше всяких тисков. Давай сюда овцу и возвращайся в лавку.
Родольф, оставшийся наедине с Поножовщиком, смотрел на него внимательно, с тревогой.
– Ну же, за работу, – сказал он.
– Дело не затянется, дьявольщина! Посмотрите, как я орудую ножом. Руки у меня горят, в ушах шумит… в висках как молотком стучит, кровь приливает к голове… Поди сюда, милочка, чтобы я мог чикнуть тебя ножом!
Глаза его блестели дикой радостью, он уже не замечал присутствия Родольфа и, перышком подняв овцу, мигом отнес ее на бойню.
В эту минуту он походил на волка, который уволок в логово свою добычу.
Родольф последовал за ним, закрыл за собой дверь и прислонился к ее створке.
В бойне было темно; яркий свет, падающий сверху, освещал, как на картинах Рембрандта, грубое лицо Поножовщика, его бесцветные волосы и рыжие бакенбарды. Согнувшись пополам, держа в зубах длинный нож, блестевший в полумраке, он притянул к себе овцу, зажал между коленями, поднял ее голову, вытянул шею и зарезал.
Когда овца почувствовала прикосновение ножа, она тихо, жалобно заблеяла, взглянула угасающим взглядом на Поножовщика, и две струи крови ударили ему в лицо.
Эта жалоба, этот взгляд, эта кровь, стекавшая по нему, произвели ужасное впечатление на Поножовщика. Нож выпал у него из рук, окровавленное побелевшее лицо исказилось, глаза округлились, волосы стали дыбом; с ужасом отступив назад, он глухо проговорил:
– О, сержант, сержант!
Родольф подбежал к нему.
– Очнись, парень.
– Здесь… здесь… сержант… – проговорил Поножовщик, отступая назад.
Его неподвижный, дикий взгляд был устремлен в одну точку, пальцем он показывал на какое-то скрытое от других привидение. Затем, испустив нечеловеческий крик, словно призрак дотронулся до него, он убежал в глубину бойни, в ее самый темный угол и там налег грудью и руками на стену, будто хотел ее свалить, чтобы укрыться от какого-то страшного призрака.
– О, сержант!.. Сержант!.. Сержант!.. – повторял он хриплым, натужным голосом.
Глава III
ОТЪЕЗД
Благодаря заботам Мэрфа и Родольфа, которые с большим трудом успокоили Поножовщика, тот окончательно пришел в себя после долгого приступа.
Он находился наедине с Родольфом в одной из комнат второго этажа мясной лавки.
– Монсеньор, – сказал он подавленно, – вы были очень добры ко мне… Но, видите ли, я готов влачить еще более горемычную жизнь, чем до сих пор, но принять ваше предложение не могу…
– Подумайте… все же.
– Видите ли, монсеньор, когда я услышал предсмертное блеяние несчастной беззащитной овцы… когда почувствовал, как ее кровь брызнула мне в лицо… кровь горячая, словно бы живая… О, вы не знаете, что это такое… Я снова увидел свой сон… сержанта и молоденьких солдатиков, которых я убивал ножом… они не защищались и, умирая, смотрели на меня так кротко… так кротко… словно жалели меня!.. О, монсеньор! От этого можно с ума сойти!..
И бедняга судорожно закрыл лицо руками.
– Полно, успокойтесь.
– Простите меня, но я не смогу больше выносить вид крови ножа… Они то и дело будут напоминать мне те страшные кошмары, а ведь я уже стал их забывать… Резать каждый день бедных беззащитных животных… Видеть их кровь у себя на руках, на ногах… О нет, нет, не могу… Лучше мне ослепнуть, чем заниматься таким ремеслом.
Невозможно описать жест, интонацию, выражение лица Поножовщика, произносившего эти слова.
Родольф был глубоко тронут. Его радовало впечатление, произведенное видом крови на его подопечного.
В течение нескольких минут инстинкт дикого зверя, жажда крови возобладали в душе Поножовщика; но угрызения совести все же одержали победу над инстинктом. Это было прекрасно, в этом заключался великий урок.
Надо сказать в похвалу Родольфу, что он не терял веры в Поножовщика. Его воля, а не случай вызвали сцену на бойне.
– Простите, монсеньор, – робко проговорил Поножовщик, – я очень плохо отплатил за вашу доброту… но…
– Как раз напротив… вы исполнили мое заветное желание… Признаться, я не был уверен, что обнаружу столь священный ужас, столь мучительные терзания совести.
– И что же, монсеньор?
– Выслушайте меня, – сказал Родольф, – я выбрал для вас профессию мясника, потому что ваши вкусы, ваши наклонности влекли вас к ней.
– Увы, это чистая правда, монсеньор… Без того, что вам известно, такая работа донельзя обрадовала бы меня… Я только что говорил об этом господину Мэрфу.
– Я все это предвидел… Вот почему, мой бедный Поножовщик, так удачно прозванный мною Правдолюбом, если бы вы приняли то, что я предложил вам, а вы могли это сделать, не потеряв моего уважения, все, что здесь находится, стало бы вашей собственностью. Таким образом я заплатил бы вам свой священный долг… изменил бы к лучшему ваше тяжелое положение, создал бы в вашем лице наглядный, спасительный пример… и продолжал бы следить за вашей жизнью. Но если бы, напротив, кровь, которую вы собрались пролить, напомнила бы вам о содеянном преступлении, если бы невольное отвращение, вызванное ее видом, доказало бы, что угрызения совести еще живы в глубине вашей души, мои виды на вас изменились бы, ибо предложенная мной профессия стала бы для вас ежедневной пыткой.
– О, это истинная правда, господин Родольф, – страшной пыткой.
– Выслушайте теперь мое новое предложение. Полагаю, вы примете его, ибо я действовал не вслепую, а хорошо зная ваш характер. Один мой знакомец, у которого много владений в Алжире, уступил мне для вас (остается лишь подписать купчую) обширную скотоводческую ферму. Прилегающие к ней земли весьма плодородны и прекрасно возделаны, и, хотя я уверен в вашей смелости и в потребности проявлять ее, я приобрел эту ферму условно, ибо она расположена на границе Атласа… Вам придется быть не только землевладельцем, но и солдатом и жить в поместье, превращенном в редут. Человек, который временно заменяет там хозяина, введет вас в курс дела; говорят, он человек честный и преданный; вы оставите его у себя до тех пор, пока вам потребуются его услуги. Обосновавшись в Алжире, вы сможете не только увеличить свой достаток благодаря вашему трудолюбию и сметке, но и оказывать подлинные услуги родине, ибо вы человек отважный. Колонисты сформированы во вспомогательные воинские отряды. Величина вашего поместья, количество арендаторов, зависящих от него солдат, сделают вас командиром довольно значительного отряда. Дисциплинированный вашими усилиями, возбужденный вашей храбростью, этот отряд будет крайне полезен для защиты владений, разбросанных по равнине. Повторяю, я выбрал для вас это занятие, несмотря на связанную с ним опасность или, точнее, благодаря этой опасности, ибо после того как вы раскаялись и почти искупили содеянное преступление, восстановление вашего доброго имени будет еще возвышеннее, полнее, героичнее, если при свойственном вам бесстрашии оно завершится среди опасностей непокорной страны, а не среди мирной жизни маленького городка. Я не сразу предложил вам уехать в Алжир, так как был почти уверен, что мое первое предложение вам подойдет; да и, кроме того, с этой поездкой связано столько риска, что мне не хотелось подвергать вас ему, не предоставив возможности выбора… Время еще есть, и, если ферма в Алжире вам не подходит, скажите об этом откровенно, и мы поищем что-нибудь другое… В противном случае завтра все будет подписано: я вручу вам купчую на ваше поместье… и вы завтра же отправитесь в Алжир с человеком, выбранным прежним хозяином фермы, чтобы помочь вам вступить в ее владение… По приезде вы получите арендную плату за два предыдущих года; ваши земли приносили до сих пор три тысячи в год; работайте, улучшайте их, будьте энергичны, бдительны, и вы без труда повысите свое благосостояние и благосостояние арендаторов, которым вы всегда сможете прийти на выручку; я не сомневаюсь, что вы останетесь отзывчивым и щедрым и запомните, что богатство обязывает помогать людям… Хотя я и буду вдали от вас, но не потеряю вас из виду. Я никогда не забуду, что мы с моим лучшим другом обязаны вам жизнью. Единственное доказательство расположения и благодарности, о котором я прошу вас, – это поскорее научиться читать и писать, чтобы вы могли неукоснительно раз в неделю извещать меня о своих делах, а в случае если вам потребуется совет или поддержка, обратитесь ко мне одному.
Бесполезно говорить о радости, о восторге Поножовщика. Читатель хорошо знаком с его характером и наклонностями и без труда поймет, что ни одно предложение не подошло бы ему лучше этого.
В самом деле, на следующий же день Поножовщик уехал в Алжир.
Глава IV
ПОИСКИ
Дом Родольфа на аллее Вдов не был обычной его резиденцией Он жил в одном из самых больших особняков Сен-Жерменского предместья в конце улицы Плюме.
По приезде в Париж он пожелал избежать почестей, связанных с его высоким рангом, и сохранил инкогнито, приказав своему поверенному при французском дворе объявить, что его господин нанесет все официальные визиты под именем графа Дюрена.
Благодаря этому обычаю, принятому при дворах властителей северных стран, принц крови путешествует столь же свободно и приятно, как богатый незнатный человек, не связанный тяготами представительства.
Несмотря на свое инкогнито, Родольф жил, как это и подобает, на широкую ногу. Мы введем читателя в его особняк на улице Плюме на следующий день после отъезда Поножовщика в Алжир.
Только что пробило десять утра.
Посреди обширной приемной, расположенной в первом этаже, перед кабинетом Родольфа, сидел за письменным столом Мэрф и запечатывал депеши.
Привратник, одетый во все черное, с серебряной цепью на шее, распахнул обе створки двери в приемную и возвестил:
– Его сиятельство барон фон Граун!
Не прерывая своего занятия, Мэрф помахал барону рукой.
– Господин поверенный в делах, – проговорил он с улыбкой, – располагайтесь, пожалуйста, у камина, еще немного и я буду в вашем распоряжении.
– Сэр Вальтер Мэрф, личный секретарь его высочества… жду ваших приказаний, – весело ответил г-н фон Граун и шутливо отвесил глубокий, почтительный поклон достойному эсквайру.
Барону лет пятьдесят; у него редкие седеющие волосы, завитые и припудренные. Слегка выступающий вперед подбородок наполовину скрыт муслиновым, сильно накрахмаленным галстуком ослепительной белизны. Выражение лица говорит о тонком уме, манеры исполнены изящества, за стеклами очков в золотой оправе поблескивает лукавый, проницательный взгляд. Как того требует этикет, барон одет, несмотря на утренний час, во фрак с яркой полосатой ленточкой в петлице. Он положил шляпу на кресло и подошел к камину, а Мэрф продолжал свою работу.
– Вероятно, его высочество провел бессонную ночь, дорогой Мэрф, если судить по объему вашей корреспонденции.
– Монсеньор лег спать в шесть утра. Он написал, между прочим, письмо на восьми страницах маршалу Герольштейна и продиктовал мне не менее длинное письмо председателю государственного совета.
– Надлежит ли мне дождаться пробуждения его высочества, чтобы сообщить ему собранные мною сведения?
– Нет, дорогой барон… Монсеньор велел, чтобы его разбудили не раньше двух-трех часов пополудни: он желает, чтобы вы послали сегодня утром эти депеши со специальными курьерами, не дожидаясь понедельника. Вы изложите мне ваши сведения, а я передам их монсеньору, как только он проснется: таковы его распоряжения.
– Превосходно! Мне кажется, что его величество будет доволен собранной мной информацией. Надеюсь, дорогой Мэрф, что срочная посылка курьера не предвещает ничего дурного. В последних депешах, которые я имел честь передать его высочеству…
– Сообщалось, что там все идет хорошо, и монсеньор пожелал выразить как можно скорее свое удовлетворение председателю государственного совета и маршалу Герольштейна; вот почему он распорядился о срочной отправке курьера.
– Узнаю характер его высочества… если бы речь шла о выговоре, он не стал бы так торопиться; в стране нет ни малейших разногласий по поводу твердого и искусного ведения дел нашими временными правителями. Да иначе и быть не может, – продолжал барон, улыбаясь, – часы были не только хороши, но и превосходно отрегулированы нашим повелителем, оставалось лишь аккуратно заводить их, чтобы благодаря своему неизменному и надежному ходу они ежедневно указывали всем подданным употребление каждого дня и часа. Порядок в государстве всегда вызывает уверенность и спокойствие народа; этим и объясняются добрые новости, которые вы сообщили мне.
– А здесь ничего нового, дорогой барон? Ничего не всплыло наружу? Наши таинственные похождения…
– Остались в тайне. Со времени прибытия монсеньора в Париж здесь привыкли видеть его редко и лишь у немногих особ, которых он попросил ему представить; все полагают, что он любит уединение и часто совершает загородные прогулки. Его высочество поступил весьма остроумно, отделавшись от камергера и адъютанта, привезенных из Германии.
– Они были бы для нас весьма неудобными свидетелями.
– Итак, за исключением графини Сары Мак-Грегор, ее брата, Тома Сейтона оф Холсбери, и Чарльза, их верного раба, никто не знает о переодеваниях его величества; впрочем, ни графиня, ни ее брат, ни Чарльз не заинтересованы в том, чтобы выдать эту тайну.
– Ах, дорогой барон, – промолвил Мэрф, улыбаясь, – какое несчастье, что эта проклятая графиня овдовела!
– Ведь она вышла замуж не то в тысяча восемьсот двадцать седьмом, не то в двадцать восьмом году?
– Да, в тысяча восемьсот двадцать седьмом, вскоре после смерти этой бедной крошки, которой было бы теперь лет шестнадцать – семнадцать; монсеньор никогда не упоминает о ней, хотя и постоянно ее оплакивает.
– Это тем более естественно, что его недолгий брак был бездетным.
– И знаете, дорогой барон, помимо жалости, которую внушает монсеньору Певунья, его интерес к ней объясняется прежде всего тем, что дочери, о потере которой он так горько жалеет (одновременно ненавидя ее мать), было бы теперь столько же лет, сколько этой несчастной девушке. Я прекрасно понял это.
– В самом деле, есть что-то роковое в том, что эта Сара, от которой мы считали себя избавленными, снова оказалась свободной ровно через полтора года после того, как его высочество потерял свою жену, лучшую из всех супруг. Я уверен, графиня считает это двойное вдовство знамением судьбы.
– И ее безрассудные надежды возродились, более страстные, чем когда-либо; ей известно, однако, что монсеньор питает к ней глубочайшую и вполне заслуженную ненависть. Разве не она явилась причиной… Ах, барон, – воскликнул Мэрф, не докончив фразы, – эта женщина всем приносит несчастье… Дай-то бог, чтобы она не навлекла на нас новых бед!
– Разве она не бессильна теперь, дорогой Мэрф? Прежде она имела на монсеньора то влияние, которое всегда имеет ловкая интриганка на молодого человека, полюбившего в первый раз, особенно при известных нам обстоятельствах; но влияние этой особы было уничтожено ее недостойными махинациями и, главное, воспоминанием о вызванной ею непоправимой беде.
– Прошу вас, дорогой Граун, говорите тише, – сказал Мэрф. – Увы, наступил зловещий для нас месяц январь, и мы приближаемся к тринадцатому числу – дате столь же зловещей; я всегда опасаюсь за монсеньора, когда наступает эта страшная годовщина.
– Однако если даже великий грех подлежит прощению, то монсеньор давно искупил его.
– Умоляю, дорогой Граун, не надо вспоминать об этом, иначе весь день я буду сам не свой.
– Итак, по-моему, попытки графини Сары абсурдны, ибо смерть бедной крошки, о которой вы только что говорили, разорвала последнюю нить, которая могла бы еще привязать монсеньора к этой женщине; она безумна, если упорствует в своих надеждах.
– Да, но она опасная сумасшедшая. И, как вам известно, ее брат неукоснительно разделяет ее честолюбивые бредни, хотя в настоящее время у этой милой парочки столько же причин для разочарования, сколько их было для надежды полтора года тому назад.
– А сколько несчастий вызвал тогда аббат Полидори, этот нечестивец, своим преступным попустительством.
– Кстати об этом прохвосте. Я слышал, что аббат уже год или два не живет в Париже, где он либо бедствует, либо занимается какими-нибудь грязными делишками.
– Какой крах для человека столь образованного, умного, одаренного!
– И известного, кроме того, своей необычайной порочностью… Дай-то бог, чтобы он не встретился с графиней! Союз этих дурных людей был бы весьма опасен.
– Повторяю, дорогой Мэрф, интересы самой графини, как бы безрассудно ни было ее честолюбие, помешают ей воспользоваться авантюристическими наклонностями монсеньора; она не отважится на столь неблаговидный поступок.
– Я тоже надеюсь на это; хотя только случай помешал ей сделать какое-то, по всей вероятности, отвратительное предложение Грамотею, мерзкому злодею, который в настоящее время, полностью обезвреженный, живет в безвестности, быть может, преисполненный раскаяния, у славных крестьян в деревне Сен-Манде. Увы! Я уверен, что монсеньор решился на такое страшное наказание, чтобы отомстить за меня этому негодяю, рискуя поставить себя в весьма щекотливое положение.
– Щекотливое! Нет, нет, дорогой Мэрф; вот как, по-моему, обстоит дело: беглый каторжник, закоренелый убийца, проникает к вам в дом и ударяет вас кинжалом; вы можете его убить в порядке самозащиты или отправить на эшафот; в обоих случаях этому негодяю не избежать смерти; а вместо того чтобы убить злодея или отдать его в руки палачам, вы прибегаете к суровому, но справедливому наказанию и тем самым лишаете его возможности причинять вред обществу. Кто осмелится порицать вас за это? Неужели вас могут привлечь к суду из-за отпетого негодяя и осудить за то, что вы сделали меньше, чем дозволено законом, и только лишили зрения того, кого имели право убить? Подумайте, если в порядке самозащиты или мести за явный адюльтер общество признает за мной право на жизнь и смерть ближнего, право чудовищное, бесконтрольное, не подлежащее обжалованию, превращающее меня в судью и палача, то неужели я не могу заменить иной карой смертную казнь, к которой мне дозволяется прибегнуть безнаказанно? И в особенности… в особенности, когда речь идет об известном нам с вами злодее? Ибо вопрос заключается именно в этом. Я оставляю в стороне ранг монсеньора, одного из владетельных князей Германского союза. Я знаю, с точки зрения права, знатность не имеет значения; однако в жизни существует фактическая неприкосновенность; давайте представим себе, что против монсеньора возбуждено судебное дело, сколько добрых поступков будет свидетельствовать в его пользу! Сколько дотоле неизвестных вспомоществований, милостей с его стороны выявится в ходе судебного разбирательства! Повторяю, если бы столь странный процесс начался в суде, как вы полагаете, чем бы он кончился?
– Монсеньор говорил мне не раз: он примет обвинительный приговор, не воспользовавшись неприкосновенностью, которую мог бы обеспечить ему присущий ему высокий ранг. Но кто предаст огласке этот печальный случай? Вам известна молчаливость Давида и четырех слуг-венгров из дома на аллее Вдов. Поножовщик, облагодетельствованный монсеньором, не скажет ни одного слова из боязни скомпрометировать себя. Перед своим отъездом в Алжир он поклялся мне хранить полное молчание на этот счет. А сам преступник прекрасно понимает, что пожаловаться на его высочество – значит сложить голову на плахе.
– Наконец, никто из нас троих – монсеньора, вас и меня – не проговорится, не так ли? Хотя эта тайна известна нескольким лицам, она будет свято сохранена. В крайнем случае можно опасаться лишь небольших неприятностей, но при разбирательстве этого странного дела, дорогой Мэрф, выявится столько благородных деяний, что обвинительный приговор обернется триумфом для его высочества.
– Вы вполне успокоили меня. Но не вы ли говорили, что узнали интересные вещи из писем, найденных у Грамотея, а также из признаний, которые сделала Сычиха, когда лежала в больнице с переломом ноги; кстати, эта мерзавка уже вышла оттуда.
– Вот эти сведения, – сказал барон, вынимая из кармана какую-то бумагу. – Они касаются поисков, предпринятых, чтобы установить происхождение девушки по прозвищу Певунья и узнать новый адрес Франсуа Жермена, сына Грамотея.
– Не прочтете ли вы мне эти заметки, дорогой Граун? Мне известны намерения монсеньора, и я сразу пойму, удовлетворят ли его собранные вами сведения. Вы по-прежнему довольны своим агентом?
– О, это ценнейший человек, умный, ловкий, скромный. Иной раз мне даже приходится умерять его пыл; как вам известно, его высочество желает лично заняться некоторыми делами.
– И вашему агенту до сих пор неизвестно участие монсеньора во всем этом?
– Он ровно ничего не знает об этом. Мое положение дипломата служит превосходным предлогом для тех розысков, которые я ему поручаю. У господина Бадино (так зовут нашего агента) много житейской сметки и широкие, явные и тайные, связи почти во всех слоях общества; в свое время он был адвокатом, но ему пришлось продать свою контору из-за всяких подозрительных махинаций; однако у него сохранились весьма точные сведения о капитале и положении своих прежних клиентов; он знает множество тайн и нагло похваляется тем, что торговал ими; два или три раза он богател и разорялся на разных аферах и теперь пользуется слишком дурной славой, чтобы заняться новыми спекуляциями; он прибегает к не совсем законным средствам, чтобы прожить, и напоминает мне Фигаро; послушать его весьма любопытно. Он принадлежит душой тем, кто ему платит, а обманывать нас не в его интересах; впрочем я устроил за ним тайную слежку: нет никаких оснований остерегаться его.
– Да и сведения, которые он собрал для нас, оказались весьма точными.
– Господин Бадино по-своему честен, и уверяю вас, дорогой Мэрф: тип он чрезвычайно оригинальный; странная жизнь, подобная его жизни, встречается только в Париже и возможна только там.
– Он очень позабавил бы его высочество, если бы всякие отношения между ними не были нам вредны.
– Может быть, увеличить оплату услуг господина Бадино, как по-вашему?
– Пятьсот франков в месяц плюс накладные расходы, достигающие примерно той же суммы, оплата, по-моему, достаточная; он как будто доволен – дальше будет видно.
– И он не стыдится своего ремесла?
– Он-то? Напротив, скорее гордится им; принося мне свои отчеты, он не приминет напустить на себя важный, я сказал бы даже, дипломатический вид; ибо этот пройдоха притворяется, будто принимает всерьез доверенные ему государственные дела и восхищается тайными связями, которые существуют между частными интересами и судьбами империй. Иной раз у него хватает наглости сказать мне: «Сколько сложностей в управлении государством, неизвестных обычным людям. Кто бы мог подумать, что заметки, которые я приношу вам, ваше сиятельство, имеют отношение к европейским делам!»
– Поверьте, прохвосты вечно стараются представить в розовом свете свои низкие поступки; это льстит их самолюбию. Но вернемся к вашим записям, дорогой барон.
– Вот они, почти в точности составленные со слов господина Бадино.
– Слушаю вас.
И барон прочел ему следующие строки:
«ЗАПИСИ, ОТНОСЯЩИЕСЯ К ЛИЛИИ-МАРИИ.
В начале тысяча восемьсот двадцать седьмого года человек по имени Пьер Турнемин, ныне отбывающий наказание на Рошфорской каторге как фальшивомонетчик, предложил некой мещанке по фамилии Жерве, прозванной Сычихой, взять к себе на воспитание девочку в возрасте пяти-шести лет за единовременное вознаграждение в сумме тысячи франков».
– Увы, дорогой барон, – сказал Мэрф, прерывая своего собеседника… – тысяча восемьсот двадцать седьмой год… ведь как раз в этом году монсеньор узнал о смерти несчастной девочки, которую он до сих пор горько оплакивает… По этой причине и по многим другим этот год был роковым для моего повелителя.
– Счастливые годы весьма редки, мой бедный друг. Но разрешите мне продолжить чтение:
«По заключении упомянутой сделки девочка пробыла у этой женщины два года, а затем сбежала неизвестно куда из-за дурного с ней обращения. Сычиха ничего не знала о ней в течение нескольких лет, когда месяца полтора тому назад увидела ее в одном из кабаков Сите. Девочка, ставшая к тому времени взрослой девушкой, была известна под прозвищем Певуньи. Вскоре после этой встречи вышеупомянутый Турнемин, с которым Грамотей познакомился на Рошфорской каторге, переслал Краснорукому (тайному и постоянному посреднику каторжан, отбывающих наказание или выпущенных на волю) подробное письмо, относящееся к девочке, некогда вверенной попечению мещанки Жерве, прозванной Сычихой. Как следует из этого письма и из заявлений самой Сычихи, некая госпожа Серафен, экономка нотариуса по имени Жак Ферран, поручила Турнемину подыскать ей женщину, которая согласилась бы за тысячу франков взять на себя заботу о девочке пяти или шести лет, от которой желали отделаться.
Сычиха приняла это предложение.
Посылая эти сведения Краснорукому, Турнемин преследовал следующую цель: потребовать через третье лицо у госпожи Серафен денег, угрожая в случае отказа разгласить это давно забытое дело. Оказалось, что госпожа Серафен лишь посредница никому не известных людей.
Краснорукий поручил хранить вышеуказанное письмо Сычихе, недавней сообщнице Грамотея, принимающей участие в его преступлениях; этим и объясняется, что письмо оказалось в руках злодея и что во время своей встречи с Певуньей в кабаке „Белый кролик“ Сычиха, желая помучить ее, сказала: „Твои родители нашлись, но ты ничего не узнаешь о них“.
Теперь надо было выяснить, насколько правдиво письмо Турнемина о девочке, некогда приведенной им к Сычихе. Были наведены справки о госпоже Серафен и о нотариусе Жаке Ферране. Оба они действительно существуют. Нотариус живет на Пешеходной улице, сорок один; он слывет человеком суровым, набожным, во всяком случае, его часто видят в церкви; в делах он отличается излишней пунктуальностью и даже придирчивостью; бережливость его граничит со скупостью; госпожа Серафен по-прежнему служит у него экономкой.
|
The script ran 0.024 seconds.