Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Август Стриндберг - Красная комната
Язык оригинала: SWE
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_classic

Аннотация. Издание 1989 года. Сохранность хорошая. В романе "Красная комната" всемирно известный шведский писатель-реалист Август Стриндберг (1849-1912) рассказывает о стокгольмской молодежи из сферы искусства, воссоздает обстановку духовного застоя Швеции, рисует картины социальной несправедливости. Вдохновенным гимном женщине, красоте ее тела и духа является "Слово безумца в свою защиту" - роман-исповедь о мучительном, противоречивом чувстве, способном довести до безумия. Роман "Одинокий" - это размышление о смысле бытия человека, много пережившего, чуткого к чужому страданию.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 

— Что здесь такое? — улыбаясь, спросила Агнес, открыла шкатулку и вынула шестиствольный револьвер. — Нет, вы только посмотрите, какая прелестная вещица. Не с ним ли ты играл Карла Моора? Да, кажется, с ним. По-моему, он заряжен! Она подняла револьвер, прицелилась в печную заслонку и спустила курок. — А теперь положи его обратно! — сказала она. — Это не игрушка, друзья мои! Реньельм сидел безмолвный и неподвижный. Он уже все понял, но не мог произнести ни слова; настолько сильна была над ним власть ее волшебных чар, что даже сейчас он не испытывал к ней неприязни. Он сознавал, что в его сердце вонзили нож, но еще не успел почувствовать боли. Фаландер даже растерялся от такой безмерной наглости, и ему понадобилось время, чтобы прийти в себя: он понял, что задуманная им сцена моральной казни потерпела провал, и он ничего не выиграл от этого спектакля. — Так мы идем? — спросила Агнес, поправляя перед зеркалом прическу. Фаландер открыл дверь. — Иди! — сказал он. — Иди! И будь ты проклята; ты нарушила покой честного человека. — О чем ты болтаешь? Закрой дверь, здесь не так уж тепло. — Что ж, придется говорить яснее. Где ты была вчера вечером? — Ялмар знает, где я была, а тебя это совершенно не касается! — Тебя не было у тетки — ты ужинала с директором! — Неправда! — В девять часов я видел тебя в погребке! — Ложь! В это время я была дома; можешь спросить у тетиной служанки, которая проводила меня домой! — Такого я не ожидал даже от тебя! — Может, все-таки прекратим этот разговор и наконец пойдем? Не надо читать по ночам дурацкие книги, тогда не будешь сумасбродить днем. А теперь одевайтесь! Реньельму пришлось схватиться за голову, чтобы убедиться, что она все еще находится на своем месте: все у него перед глазами перевернулось и встало вверх ногами. Убедившись, что с его головой все в порядке, он стал судорожно искать какое-нибудь готовое объяснение, проливающее свет на все происшедшее, но так ничего и не нашел. — А где ты была шестого июля? — спросил Фаландер и посмотрел на нее. — Что за дурацкие вопросы! Посуди сам, ну как я могу помнить, что произошло три месяца назад? — Ты была у меня, а Ялмару солгала, что была у своей тетки. — Не слушай его, — ласково сказала Агнес, подходя к Реньельму. — Он болтает глупости. В следующее мгновенье Реньельм схватил ее за горло и отбросил к печке, где она и осталась лежать на поленнице дров, молча и неподвижно. Потом он надел шляпу, однако Фаландеру пришлось помочь ему влезть в пальто, потому что он весь дрожал. — Пошли, — сказал Реньельм, плюнул на печной кафель и вышел из комнаты. Фаландер помедлил немного, пощупал у Агнес пульс и быстро последовал за Реньельмом, догнав его уже внизу, в прихожей. — Я восхищен тобой! — сказал Фаландер Реньельму. — Наглость ее действительно перешла все границы. — Не оставляй меня, пожалуйста, мы можем провести вместе всего несколько часов; я убегаю отсюда, уезжаю ближайшим поездом домой, чтобы работать и обо всем забыть. Пойдем в погребок, оглушим себя, как ты это называешь. Они вошли в погребок и заняли отдельный кабинет, попросив избавить их от «маленьких комнат». Скоро они уже сидели за накрытым столом. — Я не поседел? — спросил Реньельм, проведя рукой по волосам, влажным и слипшимся. — Нет, мой друг, это случается далеко не сразу; во всяком случае, я еще не поседел. — Она не ушиблась? — Нет! — И подумать только, что все произошло в той самой комнате! Реньельм встал из-за стола, сделал несколько шагов, пошатнулся, упал на колени возле дивана, опустив на него голову, и разрыдался, как ребенок, уткнувший голову в колени матери. Фаландер сел рядом, сжав его голову ладонями. Реньельм почувствовал на шее что-то горячее, словно ее обожгла искра. — Где же твоя философия, мой друг? — воскликнул Реньельм. — Давай ее сюда! Я тону! Тону! Соломинку! Соломинку! Скорей! — Бедный, бедный мальчик! — Я должен ее увидеть! Должен попросить у нее прощения! Я люблю ее! Все равно люблю! Все равно! Она не ушиблась? Господи, как можно жить на свете и быть таким несчастным, как я! * * * В три часа дня Реньельм уехал в Стокгольм. Фаландер сам затворил за ним дверь купе и запер ее на крючок. Глава двадцать вторая Суровые времена Селлену осень тоже принесла большие перемены. Его высокий покровитель умер, и все, что было связано с его именем, старались вытравить из памяти людей; даже память о его добрых делах не должна была пережить его. Само собой разумеется, Селлену сразу же прекратили выплачивать стипендию, тем более что он был не из тех, кто ходит и просит о помощи; впрочем, он и сам теперь не считал, что нуждается в чьей-то поддержке, поскольку в свое время получил такую щедрую помощь, а сейчас его окружали художники, которые были гораздо моложе его и испытывали гораздо более острую нужду. Однако вскоре ему пришлось убедиться, что погасло не только солнце, но и все планеты оказались в кромешной тьме. Хотя все лето Селлен без устали работал, оттачивая свое мастерство, префект заявил, что он стал писать хуже и весенний его успех — всего лишь удача и везение. Профессор пейзажной живописи по-дружески намекнул ему, что из него все равно ничего не выйдет, а критик-академик воспользовался удобным случаем, чтобы реабилитировать и подтвердить свою прежнюю оценку картины Селлена. Кроме того, изменились вкусы покупателей картин, этой небольшой кучки богатых и невежественных людей, которые определяли моду на живопись; чтобы продать пейзаж, художнику приходилось изображать этакую пошловатую сельскую идиллию, и все равно найти покупателя было нелегко, потому что наибольшим спросом пользовались слезливые жанровые сценки и полуобнаженная натура. Для Селлена наступили суровые времена, и жилось ему очень тяжело — он не мог заставить себя писать то, что противоречило его чувству прекрасного. Между тем он снял на далекой Правительственной улице пустующее фотоателье. Жилье его состояло из самого ателье с насквозь прогнившим полом и протекающей крышей, что зимой было не так уж страшно, поскольку ее покрывал снег, и бывшей лаборатории, так пропахшей коллодиумом, что она ни на что больше не годилась, как для хранения угля и дров, когда обстоятельства позволяли их приобрести. Единственной мебелью здесь была садовая скамейка из орешника с торчащими из нее гвоздями и такая короткая, что если ее использовали в качестве кровати — а это случалось всегда, когда ее владелец (временный) ночевал дома, — колени висели в воздухе. Постельными принадлежностями служили половина пледа — другая половина была заложена в ломбарде — и распухшая от эскизов папка. В бывшей лаборатории были водопроводный кран и отверстие для стока воды — туалет. Однажды в холодный зимний день перед самым рождеством Селлен стоял у мольберта и в третий раз писал на старом холсте новую картину. Он только что поднялся со своей жесткой постели; служанка не пришла затопить камин, во-первых, потому что у него не было служанки, а во-вторых — нечем было топить; по тем же причинам служанка не почистила ему платье и не принесла кофе. И тем не менее он что-то весело и довольно насвистывал, накладывая краски на великолепный огненный закат в горах Госта, когда послышались четыре двойных удара в дверь. Без малейшего колебания Селлен открыл дверь, и в комнату вошел Олле Монтанус, одетый чрезвычайно просто и легко, без пальто. — Доброе утро, Олле! Как поживаешь? Как спал? — Спасибо, хорошо. — Как обстоят в городе дела со звонкой монетой? — О, очень плохо. — А с кредитками? — Их почти не осталось в обращении. — Значит, их больше не хотят выпускать. Так, ну а как с валютой? — Совсем пропала. — По-твоему, зима будет суровая? — Сегодня утром возле Бельсты я видел очень много свиристелей, а это к холодной зиме. — Ты совершал утреннюю прогулку? — Я ушел из Красной комнаты в двенадцать часов и пробродил всю ночь по городу. — Значит, ты был там вчера вечером? — Да, был и завел два новых знакомства: с доктором Боргом и нотариусом Левином. — А, эти проходимцы! Знаю я их! А почему ты не напросился к ним переночевать? — Понимаешь, они смотрели на меня несколько свысока, потому что у меня не было пальто, я и постеснялся. Я так устал; можно мне прилечь, ладно? Сначала я дошел до Катринберга возле Кунгсхольмской таможни, потом вернулся в город, миновал Северную таможню и добрался до самой Бельсты. А сегодня, наверно, пойду наниматься к скульптору-орнаментщику, а то ведь умру с голоду. — Это правда, что ты вступил в рабочий союз «Северная звезда»? — Правда. В воскресенье делаю там доклад о Швеции. — Прекрасная тема! Великолепная! — Если я засну здесь у тебя, не буди меня; я так устал! — Пожалуйста, не стесняйся! Спи! Через несколько минут Олле спал глубоким сном и громко храпел. Голова его перевешивалась через подлокотник, который подпирал его толстую шею, а ноги перевешивались через другой подлокотник. — Бедняга, — сказал Селлен, накрывая его пледом. Снова послышался стук в дверь, но он не был условным сигналом, и Селлен не торопился открывать; однако стук возобновился с такой неистовой силой, что уже можно было не опасаться каких-нибудь серьезных неприятностей, и Селлен отворил дверь: это были доктор Борг и нотариус Левин. Борг сразу же повел себя как хозяин: — Фальк здесь? — Нет! — А что это за мешок с дровами валяется? — продолжал он, показывая сапогом на Олле. — Олле Монтанус. — А, это тот самый чудак, что был с Фальком вчера вечером. Он еще спит? — Да, спит. — Он ночевал здесь? — Ночевал. — Почему ты не затопишь? У тебя дьявольски холодно! — Потому что у меня нет дров. — Вели принести! Где уборщица? Давай ее сюда! Я ее слегка встряхну! — Уборщица пошла исповедоваться. — Так разбуди этого вола, что разлегся здесь и сопит! Я пошлю его за дровами. — Нет, дай ему поспать, — сказал Селлен, поправляя плед на Олле, который все это время храпел не переставая. — Ладно, я научу тебя кое-чему. У тебя под полом земля или строительный мусор? — Я в этом ничего не понимаю, — ответил Селлен, осторожно усаживаясь на один из кусков картона, разложенных на полу. — Есть у тебя еще картон? — Есть, а зачем тебе? — спросил Селлен, и лицо его покрылось легким румянцем. — Мне нужны картон и кочерга! Борг получил то, что требовал, а Селлен, так и не поняв, зачем это ему нужно, расположился на кусках картона и сидел, словно под ним был драгоценный клад. Борг сбросил пиджак и кочергой стал выламывать половицу, насквозь прогнившую от кислот и дождя. — Ты что, с ума сошел? — закричал Селлен. — Я всегда так делал в Упсале, — объяснил Борг. — Но так не делают в Стокгольме! — А мне какое дело до Стокгольма? Здесь холодно, и сейчас мы затопим печку! — Но не ломай пол! Ведь это сразу заметят! — Поверь, мне совершенно все равно, заметят или не заметят; ведь не я здесь живу; какая она твердая, эта чертова деревяшка! Приблизившись к Селлену, он слегка толкнул его, и тот растянулся на полу; падая, он сдвинул куски картона, и под ним стали видны прогнившие доски. — Ах ты плут! У него здесь целый дровяной склад, а он сидит и помалкивает. — Это потолок протекает, вот все и прогнило. — Меня не интересует, почему прогнило; главное, у нас будет огонь. Ловко орудуя кочергой, Борг отломал несколько досок, и скоро в камине действительно пылал огонь. Во время этой сцены Левин держался спокойно, выжидательно и почтительно. Между тем Борг уселся перед камином и стал накаливать кочергу. В дверь снова постучали, но на этот раз последовали три коротких и один длинный удар. — Это Фальк, — заметил Селлен и пошел открывать. Когда Фальк переступил порог, вид у него был довольно возбужденный. — Тебе нужны деньги? — спросил его Борг, хлопнув себя по нагрудному карману. — И ты еще спрашиваешь! — ответил Фальк неуверенно. — Сколько тебе нужно? Я могу достать! — Ты это серьезно? — спросил Фальк, и лицо его просветлело. — Серьезно! Гм! Wie viel?[19] Сумма! Цифра! Называй! — О, шестидесяти риксдалеров было бы достаточно. — Какой скромный малый, — сказал Борг, поворачиваясь к Левину. — Да, немного же ему нужно, — подхватил тот. — Бери больше, Фальк, пока дают. — Нет, нельзя! Больше мне сейчас не нужно, и я не могу залезать в долги. Между прочим, я еще не знаю, как буду расплачиваться. — По двенадцать риксдалеров каждые шесть месяцев, двадцать четыре риксдалера в год двумя взносами, — ответил Левин уверенно и четко. — Очень удобные условия, — заметил Фальк. — А где вы достаете деньги на такие ссуды? — В Банке каретников. Левин, готовь бумагу и перо! В руках у Левина уже было долговое обязательство, перо и портативная чернильница. Долговое обязательство оказалось кем-то заполненным. Увидев цифру восемьсот, Фальк на какое-то мгновение заколебался. — Восемьсот риксдалеров? — спросил он изумленно. — Если этого мало, бери больше. — Нет, больше не надо; значит, не имеет значения, кто берет деньги, лишь бы аккуратно платил. Кстати, вам дают деньги по долговому обязательству просто так, без всяких гарантий? — Без гарантий? Ты же получаешь наше поручительство, — ответил Левин насмешливо и в то же время доверительно. — Нет, я говорю не об этом, — сказал Фальк. — Я очень благодарен вам за ваше поручительство, но мне кажется, что из этого ничего не выйдет. — Хо! Хо! Хо! Уже вышло! Деньги выделены, — сказал Борг, доставая «банковский чек», как он назвал этот документ. — Ну, подписывай! Фальк написал свое имя. Борг и Левин стояли над ним как полицейские. — «Вице-асессор», — продиктовал Борг. — Нет, я литератор, — ответил Фальк. — Не годится! Ты заявлен как вице-асессор, и между прочим как таковой ты до сих пор значишься в адресной книге. — А вы проверили? — Нужно строго соблюдать формальности, — ответил Борг серьезно. Фальк подписал. — Пойди сюда, Селлен, и засвидетельствуй! — приказал Борг. — Не знаю, стоит ли, — ответил Селлен. — Я своими глазами видел, сколько бед у нас в деревне натворили эти подписи… — Ты сейчас не в деревне и имеешь дело не с мужиками! Засвидетельствуй, что Фальк поставил свое имя сам, по доброй воле; ведь это ты можешь написать! Селлен написал, но покачал головой. — А теперь разбудите этого вола, он тоже должен подписать. Однако сколько Олле ни трясли, все было напрасно, и тогда Борг взял раскаленную докрасна кочергу и поднес ее к самому носу спящего. — Просыпайся, собака, а не то получишь у меня! — закричал Борг. Олле тут же вскочил на ноги и стал протирать глаза. — Засвидетельствуешь подпись Фалька! Понял? Олле взял перо и под диктовку обоих поручителей написал то, что от него требовалось, после чего хотел было снова лечь спать, но Борг не отпустил его: — Подожди еще немножко! Сначала Фальк напишет дополнительное поручительство. — Не пиши никаких поручительств, Фальк, — посоветовал Олле. — От них добра не жди, одни неприятности! — Молчи, собака! — зарычал Борг. — Иди сюда, Фальк. Мы только что поручились за тебя, понимаешь, это имущественное поручительство. А теперь ты должен написать дополнительное поручительство за Струве, с которого взыскивают деньги судебным порядком. — А что такое дополнительное поручительство? — Это пустая формальность; он получил ссуду в размере семисот риксдалеров в Банке маляров, сделал первый взнос, но пропустил следующий, и против него возбудили судебное дело; теперь нам надо найти дополнительного поручителя. Это добрый старый заем, так что нет никакого риска. Фальк написал поручительство, а оба свидетеля подписались. С видом знатока Борг аккуратно сложил долговые обязательства и передал их Левину, который тотчас же направился к двери. — Через час вернешься с деньгами, — сказал Борг, — а не то я сразу же иду в полицию и тебя быстро разыщут! Он встал и, довольный собой, улегся на скамейку, где раньше лежал Олле. Олле доплелся до камина и лег на пол, свернувшись по-собачьи клубком. Некоторое время царило молчание. — Послушай, Олле, — сказал Селлен, — а если и нам взять да написать такую вот бумажку? — Тогда попадете на Ринден, — сказал Борг. — А что такое Ринден? — спросил Селлен. — Есть такое местечко в шхерах, но если господа предпочитают Меларен, то и там для них найдется подходящее место, которое называется Лонгхольмен. — Ну, а если говорить серьезно, — спросил Фальк, — что происходит, когда ко дню платежа у тебя нет денег? — Тогда ты берешь новую ссуду в Банке портных, — ответил Борг. — А почему не в Государственном банке? — поинтересовался Фальк. — Он нас не устраивает! — объяснил Борг. — Ты что-нибудь понимаешь? — спросил Олле Селлена. — Ни бельмеса! — ответил Селлен. — Ничего, когда-нибудь поймете, когда будете в Академии и попадете в адресную книгу! Глава двадцать третья Аудиенции Утром в канун сочельника Николаус Фальк сидел у себя в конторе. Он несколько изменился; время проредило его белокурые волосы, а страсти избороздили лицо узкими каналами, чтобы по ним стекала вся та кислота, которая выделялась из этой заболоченной земли. Он сидел, склонившись над маленькой узкой книжкой в формате катехизиса, и так усердно работал пером, словно выкалывал узоры. В дверь постучали, и книжка моментально исчезла под крышкой конторки, а на ее месте появилась утренняя газета. Когда госпожа Фальк вошла в комнату, ее супруг был погружен в чтение. — Садись! — сказал Фальк. — Мне некогда. Ты читал утреннюю газету? — Нет. — Вот как! А мне показалось, ты ее как раз читаешь. — Я только что начал. — Прочитал уже о стихах Арвида? — Да, прочитал. — Видишь! Его очень хвалят. — Это он сам написал! — То же самое ты говорил вчера вечером, когда читал «Серый плащ». — Ладно, чего ты хочешь? — Я только что встретила адмиральшу; она поблагодарила за приглашение и сказала, что будет очень рада познакомиться с молодым поэтом. — Так и сказала? — Да, так и сказала! — Гм! Каждый может ошибаться. Но я не уверен, что ошибся. Тебе, наверное, опять нужны деньги? — Опять? Когда в последний раз я, по-твоему, получала от тебя деньги? — Вот, возьми! А теперь уходи! И до самого рождества денег больше не проси; ты сама знаешь, какой это был тяжелый год. — Ничего я не знаю. Все говорят, что год был хороший. — Для земледельцев, да, но не для страховых обществ. Всего доброго! Супруга удалилась, и в контору осторожно, словно боялся попасть в засаду, вошел Фриц Левин. — Что надо? — приветствовал его Фальк. — Просто хотел заглянуть мимоходом. — Очень разумно с твоей стороны; мне как раз нужно поговорить с тобой. — Правда? — Ты знаешь молодого Леви? — Конечно! — Прочти эту заметку, вслух! Левин прочел: — «Щедрое пожертвование. С отнюдь не необычной теперь для наших коммерсантов щедростью оптовый торговец Карл Николаус Фальк в ознаменование годовщины своего счастливого брака передал правлению детских яслей „Вифлеем“ дарственную запись на двадцать тысяч крон, из которых половина выплачивается сразу, а половина после смерти жертвователя. Дар этот приобретает тем большую ценность, что госпожа Фальк является одним из учредителей этого гуманного учреждения». — Годится? — спросил Фальк. — Превосходно! К Новому году получишь орден Васы! — А теперь ты пойдешь в правление яслей, то есть к моей жене, с дарственной записью и деньгами, а потом разыщешь молодого Леви. Понял? — Вполне! Фальк передал Левину дарственную запись, сделанную на пергаменте, и пачку денег. — Пересчитай, чтобы не ошибиться, — сказал он. Распечатав пачку, Левин вытаращил глаза. В ней было пятьдесят литографированных листов всех цветов и оттенков на большую сумму. — Это деньги? — спросил он. — Это ценные бумаги, — ответил Фальк, — пятьдесят акций «Тритона» по двести крон, которые я дарю детским яслям «Вифлеем». — Они, надо думать, обесценятся, когда крысы побегут с корабля? — Этого никто не знает, — ответил Фальк, злобно ухмыляясь. — Но тогда ясли обанкротятся! — Меня это мало касается, а тебя и того меньше. Теперь слушай! Ты должен… ты ведь знаешь, что я имею в виду, когда говорю должен… — Знаю, знаю… взыскать судебным порядком, запутать какое-нибудь дело, проверить платежные обязательства… продолжай, продолжай! — На третий день рождества доставишь мне к обеду Арвида! — Это все равно что вырвать три волоска из бороды великана. Хорошо еще, что я весной не передал ему всего, что ты мне наговорил. Разве я не предупреждал тебя, что так оно и будет? — Предупреждал! Черт бы побрал твои предупреждения! А теперь помолчи и делай, что тебе сказано! Итак, с этим покончено. Теперь осталось еще одно дело. Я заметил у своей жены некоторые симптомы, свидетельствующие о том, что она испытывает угрызения совести. Очевидно, она встречалась с матерью или с кем-нибудь из сестер. Рождество располагает к сентиментальности. Сходи к ним на Хольмен и разнюхай, что там и как! — Да, поручение не из приятных… — Следующий! Левин вышел из конторы, и его сменил магистр Нистрем, которого впустили через потайную дверь в задней стене комнаты, после чего дверь тут же заперли. Между тем утренняя газета исчезла, и на столе снова появилась маленькая узкая книжка. У Нистрема был какой-то поникший и обветшалый вид. Его тело уменьшилось на добрую треть своего первоначального объема, да и одежда его была в крайне жалком состоянии. Он смиренно остановился в дверях, достал старый потрепанный бумажник и стал ждать дальнейших распоряжений. — Ясно? — спросил Фальк, ткнув указательным пальцем в свою книжку. — Ясно! — ответил Нистрем, раскрывая бумажник. — Номер двадцать шесть. Лейтенант Клинг: тысяча пятьсот риксдалеров. Уплачено? — Не уплачено! — Дать отсрочку с выплатой штрафных процентов и комиссионных. Разыскать по месту жительства! — Дома его никогда не бывает. — Пригрозить письмом, что его разыщут в казарме! Номер двадцать семь. Асессор Дальберг: восемьсот риксдалеров. Покажи-ка! Сын оптового торговца, которого оценивают в тридцать пять тысяч риксдалеров; дать отсрочку, пусть только заплатит проценты. Проследи! — Он никогда не платит процентов. — Пошли открытку… ну, знаешь, без конверта… Номер двадцать восемь. Капитан Гилленборст: четыре тысячи. Попался мальчик! Не уплачено? — Не уплачено. — Прекрасно! Установка такая: являешься к нему в казарму около двенадцати. Одежда — обычная, а именно — компрометирующая. Рыжее пальто, которое летом кажется желтым… ну, сам знаешь! — Не помогает; я уже приходил к нему в караульное помещение в одном сюртуке в разгар зимы. — Тогда сходи к поручителям! — Ходил, и оба послали меня к черту! Это было чисто формальное поручительство, сказали они. — В таком случае ты явишься к нему самому в среду в час дня, когда он заседает в правлении «Тритона»; и захвати с собой Андерссона, чтобы вас было двое! — И это мы уже проделывали! — И какой же вид был при этом у членов правления? — спросил Фальк, моргая глазами. — Они были смущены. — Ах, они были смущены! Очень смущены? — Да, по-моему, очень. — А он сам? — Он выпроводил нас в вестибюль и обещал заплатить, если только мы дадим слово никогда больше не являться к нему. — Ах, вот оно что! Заседает два часа в неделю и получает шесть тысяч только за то, что его зовут Гилленборст! Дай-ка мне посмотреть. Сегодня суббота. Будешь в «Тритоне» ровно в половине первого; если увидишь меня там — а ты обязательно меня увидишь, — мы с тобой незнакомы. Понял? Хорошо! Еще просьбы об отсрочке? — Тридцать пять! — Вот что значит — завтра сочельник. Фальк стал перелистывать пачку векселей; время от времени на его губах появлялась усмешка, и он отрывисто говорил: — Господи! Далеко же у него зашло дело! И он… и он… а ведь считался таким надежным! Да-да, да-да! Ну и времена! Вот оно что, ему нужны деньги? Тогда я куплю у него дом! В дверь постучали. В мгновение ока крышка конторки захлопнулась, бумаги и узкую книжку как ветром сдуло, а Нистрем вышел через потайную дверь. — В половине первого, — шепнул ему вслед Фальк. — И еще: поэма готова? — Готова, — послышалось словно из-под земли. — Хорошо! Приготовь вексель Левина, чтобы предъявить его в канцелярию. Хочу на этих днях немного прищемить ему нос. Весь он насквозь фальшивый, черт бы его побрал! Он поправил галстук, подтянул манжеты и открыл дверь в гостиную. — Кого я вижу! Добрый день, господин Лунделль! Ваш покорный слуга! Пожалуйста, заходите, прошу вас! А я тут немножко занялся делами! Это действительно был Лунделль, одетый как конторский служащий, по последней моде, с цепочкой для часов и кольцом на пальце, в перчатках и галошах. — Я не помешал вам, господин коммерсант? — Ну что вы, нисколько! Как вы думаете, господин Лунделль, к завтрашнему дню картина будет готова? — Она обязательно должна быть готова завтра? — Непременно! Я устраиваю в яслях праздник, и моя жена публично передаст правлению этот портрет, который затем повесит в столовой! — Тогда нам ничто не может помешать, — ответил Лунделль и принес из чулана мольберт с почти готовым холстом. — Не угодно ли вам будет, господин коммерсант, немного посидеть, пока я кое-что дорисую? — Охотно! Охотно! Пожалуйста! Фальк уселся на стул, скрестил ноги, приняв позу государственного деятеля, и на лице его застыло презрительно-надменное выражение. — Пожалуйста, говорите что-нибудь! — сказал Лунделль. — Конечно, ваше лицо и само по себе представляет значительный интерес, но чем больше изменений настроения отразится на нем, тем лучше. Фальк ухмыльнулся, и его грубое лицо изобразило удовлетворение и самодовольство. — Господин Лунделль, позвольте пригласить вас на обед на третий день рождества! — Благодарю… — Вы увидите людей весьма заслуженных и, возможно, гораздо более достойных быть запечатленными на холсте, нежели я. — Может, мне будет оказана честь написать их портреты? — Разумеется, если я порекомендую вас. — Неужели? — Конечно! — Сейчас я увидел на вашем лице какие-то новые черты. Пожалуйста, постарайтесь сохранить это выражение! Так! Великолепно! Боюсь, господин коммерсант, нам не управиться до самого вечера. Множество небольших черточек можно подметить только вот так, исподволь, во время работы. У вас очень интересное лицо. — В таком случае мы с вами вместе где-нибудь пообедаем. И вообще нам надо почаще встречаться, тогда вы, господин Лунделль, будете иметь возможность лучше изучить мое лицо для второго портрета, который всегда пригодится. Должен вам сказать, что мало кто производил на меня такое приятное впечатление, как вы, господин Лунделль!.. — О, весьма вам признателен. — К тому же я весьма проницателен и всегда умею отличить правду от лести. — Я сразу это заметил, — бессовестно солгал Лунделль. — Моя профессия научила меня разбираться в людях. — У вас наметанный глаз; не всякому дано меня понять. Моя жена, например… — Этого и нельзя требовать от женщин. — Нет, я говорю о другом… Господин Лунделль, можно предложить вам стакан хорошего портвейна? — Спасибо, господин коммерсант, но мой принцип — ни в коем случае не пить во время работы… — Вы совершенно правы. Я уважаю этот принцип — я всегда уважаю принципы, — тем более что это и мой принцип. — Но когда я не работаю, то охотно пропускаю стаканчик. — Как и я… совсем как я. Часы пробили половину первого. Фальк вскочил с места. — Извините, я должен ненадолго отлучиться по одному важному делу, но скоро вернусь. — Пожалуйста, пожалуйста! Дела прежде всего! Фальк оделся и вышел. Лунделль остался в конторе один. Он закурил сигару и встал, пристально рассматривая портрет. Тот, кто наблюдал бы сейчас за его лицом, ни за что не догадался бы, о чем он думает, ибо он уже настолько постиг искусство жизни, что и одиночеству не доверял своих мыслей; да, он даже боялся разговаривать с самим собой. Глава двадцать четвертая О Швеции Подали десерт. В бокалах искрилось шампанское, отражая сияние люстры в столовой Николауса Фалька, в его квартире неподалеку от набережной. Со всех сторон Арвид принимал дружеские рукопожатия, сопровождаемые комплиментами и поздравлениями, предостережениями и советами; всем хотелось хотя бы в какой-то мере разделить с ним его успех, ибо теперь это был несомненный успех. — Асессор Фальк! Имею честь поздравить вас! — сказал председатель Коллегии чиновничьих окладов, кивнув ему через стол. — Вот это жанр, жанр, который я люблю и понимаю! Фальк спокойно выслушал этот обидный для него комплимент. — Почему вы пишете так меланхолически? — спросила юная красавица, которая сидела справа от поэта. — Можно подумать, что вы несчастливы в любви! — Асессор Фальк! Разрешите выпить за ваше здоровье! — сказал сидевший слева редактор «Серого плаща», разглаживая свою длинную светлую бороду. — Почему вы не пишете для моей газеты? — Боюсь, вы не опубликуете того, что я напишу, — ответил Фальк. — Что же может нам помешать? — Взгляды! — Ах, взгляды! Ну, это еще не так страшно. И потом, это дело поправимое. К тому же у нас вообще нет никаких взглядов! — Твое здоровье, Фальк! — закричал через стол уже совершенно ошалевший Лунделль. — Привет! Леви и Боргу пришлось изо всех сил удерживать его, чтобы он не встал и не начал произносить речь. Он впервые попал на званый вечер — изысканное общество и прекрасный стол несколько ошеломили его, но поскольку все гости уже были в довольно приподнятом настроении, он не привлекал к себе излишнего внимания. Арвиду Фальку было тепло и уютно среди этих людей, которые снова приняли его в свое общество, не требуя взамен ни объяснений, ни повинной. Он испытывал чувство уверенности и покоя, сидя на этих старых стульях, которые были неотъемлемой частью дома, где прошло его детство; с грустью он узнал большой сервиз, который прежде ставили на стол только раз в году; однако здесь присутствовало так много новых людей, что мысли его все время рассеивались. Его нисколько не обманывало дружелюбие, написанное на их лицах; конечно, они не желали ему зла, но их благосклонность всецело зависела от конъюнктуры. Да и само празднество представлялось ему каким-то удивительным маскарадом. Что общего может быть у профессора Борга, ученого с большим именем, и у его необразованного брата? Наверное, они состоят в одном и том же акционерном обществе. А что делает здесь этот чванливый капитан Гилленборст? Пришел сюда поесть? Едва ли, хотя нередко людям приходится довольно далеко идти, чтобы поесть. А председатель? А адмирал? Очевидно, всех их связывают какие-то невидимые узы, крепкие и нерасторжимые. Гости веселились вовсю, но смех звучал слишком резко и пронзительно. Каждый блистал остроумием, но оно было каким-то вымученным; Фальк вдруг почувствовал себя ужасно подавленным, и ему почудилось, что с портрета над роялем отец с негодованием смотрит на гостей. Николаус Фальк сиял от удовольствия; он не видел и не слышал ничего неприятного, но избегал, насколько это было возможно, встречаться глазами с братом. Они еще не сказали друг другу ни слова — следуя указанию Левина, Арвид пришел, только когда гости уже собрались. Обед близился к концу. Николаус произнес речь о «силе духа и твердости воли», которые ведут человека к цели — «экономической независимости» и «высокому общественному положению». «Все это вместе взятое, — сказал оратор, — развивает чувство собственного достоинства и придает характеру ту твердость, без которой мы не можем приносить ровно никакой пользы, не можем трудиться на благо человечества, что является, господа, нашей высшей целью, к достижению которой мы всегда стремимся! Я поднимаю тост за здоровье уважаемых гостей, которые оказали сегодня столь высокую честь моему дому, и надеюсь, что эта честь будет и впредь мне неоднократно оказана!» В ответ капитан Гилленборст, уже немного захмелевший, произнес довольно длинную шутливую речь, которая при другом настроении и в другом доме неминуемо вызвала бы скандал. Для начала он обрушился на торгашеский дух, захвативший все и вся, и шутливо заметил, что ему всегда доставало чувства собственного достоинства, хотя и весьма недоставало экономической независимости; не далее как сегодня утром ему пришлось столкнуться с одним весьма неприятным делом, и тем не менее у него хватило твердости характера явиться на этот обед; что же касается его общественного положения, то, как ему представляется, оно ничуть не хуже, чем у любого другого, и, по-видимому, все присутствующие придерживаются того же мнения, поскольку он имеет честь сидеть за этим столом у таких очаровательных хозяев! Когда он закончил, все облегченно вздохнули, потому что «было такое чувство, словно над ними нависла грозовая туча», заметила юная красавица Арвиду Фальку, который высоко оценил это высказывание. Атмосфера была настолько пропитана ложью и фальшью, что Арвид, подавленный и усталый, думал только о том, как бы поскорее убежать. Он видел, что эти люди, вне всякого сомнения честные и достойные уважения, были словно прикованы к невидимой цепи, которую время от времени в бессильной ярости пытались разгрызть; да, капитан Гилленборст относился к хозяину дома с неприкрытым, хотя и шутливым презрением. Он курил в гостиной сигару, принимал неприличные позы, делая вид, что не замечает присутствия дам. Он плевал на печной кафель, немилосердно ругал развешанные по стенам олеографии и весьма пренебрежительно высказывался о мебели красного дерева. Остальные гости вели себя с равнодушным достоинством, словно находились при исполнении служебных обязанностей. Недовольный и удрученный, Арвид Фальк незаметно оделся и ушел. На улице его поджидал Олле Монтанус. — А я думал, ты уже не придешь, — сказал Олле. — В окнах наверху все сверкает — красота! — Вот почему ты так думал! Жаль, тебя там не было! — А как там наш Лунделль среди всей этой знати? — Не завидуй ему. Он еще хлебнет горя, если станет портретистом. Поговорим лучше о другом. Я действительно жду не дождусь сегодняшнего вечера, когда увижу совсем рядом рабочих. Мне кажется, это будет как глоток свежего воздуха после долгого пребывания в духоте. У меня такое ощущение, будто я иду на прогулку в лес после долгих дней, проведенных в больнице. Надеюсь, меня не лишат и этой иллюзии? — Рабочий недоверчив, ты должен соблюдать осторожность. — Он благороден? Не мещанин? Или гнет богатых изуродовал его? — Сам увидишь. Ведь многое оказывается совсем не таким, как мы себе представляем. — К сожалению, это так! Через полчаса они сидели в большом зале рабочего союза «Северная звезда», который был уже полон. Черный фрак Фалька произвел не слишком благоприятное впечатление на окружающих; он видел вокруг угрюмые лица и то и дело ловил на себе враждебные взгляды. Олле представил Фалька высокому худощавому мужчине с лицом фанатика; он все время покашливал. — Столяр Эрикссон. — Так, — сказал Эрикссон. — Этот господин тоже желает стать членом риксдага? По-моему, для риксдага он слишком тощий. — Нет, нет, — сказал Олле, — он из газеты. — Из какой газеты? Есть много разных газет. Может быть, он пришел посмеяться над нами? — Нет, ни в коем случае, — заверил его Олле. — Он друг рабочих и сделает для вас все, что в его силах. — Если так, тогда другое дело. И все-таки я побаиваюсь подобного рода господ; жил тут у нас в доме на Белых горах один такой; собирал с нас квартирную плату; Струве зовут эту каналью! Стукнул молоток, и председательское место занял человек средних лет. Это был каретник Лефгрен, член городского муниципалитета и обладатель медали «Litteris et Artibus»[20]. Выполняя поручения городского муниципалитета, он приобрел немалые актерские навыки, а его внешность стала настолько величественной, что позволяла ему без труда водворять тишину и спокойствие, когда бушевала буря. Его широкое лицо, украшенное бакенбардами и очками, обрамлял большой судейский парик. Возле него сидел секретарь, в котором Фальк узнал бухгалтера из Большой коллегии. Он носил пенсне и презрительной усмешкой выражал свое неодобрение по поводу большинства высказываний, которые можно было услышать в этом зале. На передней скамье сидели наиболее именитые члены этого рабочего союза — офицеры, чиновники, оптовые торговцы, которые оказывали весьма мощную поддержку всем благонамеренным предложениям и, обладая большим опытом парламентской борьбы, с необыкновенной легкостью проваливали все проекты каких-либо реформ. Секретарь зачитал протокол, который затем был уточнен и одобрен передней скамьей. Потом заслушали сообщение по первому пункту повестки дня. — «Подготовительный комитет предлагает от имени рабочего союза „Северная звезда“ выразить возмущение, которое должен испытывать каждый честный гражданин нашей страны в связи с тем противозаконным движением, что под названием забастовочного охватило сейчас почти всю Европу». — Союз считает… — Правильно! — воскликнула передняя скамья. — Господин председатель! — закричал столяр с Белой горы. — Кто это там шумит? — спросил председатель, глядя из-под очков с таким выражением, словно собирался взять розги. — Никто здесь не шумит; просто я требую, чтобы мне дали слово! — ответил столяр. — Кто это я? — Столярный мастер Эрикссон! — Мастер? Когда же это вы стали мастером? — Я подмастерье, закончивший полный курс обучения; у меня никогда не было возможности приобрести патент, но я не менее искусен, чем любой другой мастер, и я работаю на самого себя. Вот что я вам скажу! — Подмастерье Эрикссон, пожалуйста, сядьте и не мешайте нам. Принимает ли союз предложение комитета? — Господин председатель! — В чем дело? — Я прошу слова! Выслушайте меня! — заорал Эрикссон. — Дайте Эрикссону слово! — послышался ропот в конце зала. — Подмастерье Эрикссон… пишется через одно или через два «с»? — спросил председатель, которому суфлировал секретарь. На передней скамейке раздался громкий смех. — Я никак не пишусь, господа, я доказываю и спорю! Если бы у меня была возможность говорить, я сказал бы, что забастовщики правы: помещики и фабриканты, которые ничего больше не делают, как бегают друг к другу с визитами и занимаются тому подобной ерундой, богатеют и жиреют, потому что живут потом своих рабочих! Но мы знаем, почему вы не хотите оплачивать наш труд; потому что мы можем получить право голоса на выборах в риксдаг, а этого вы боитесь… — Господин председатель! — Ротмистр фон Спорн! — И мы знаем, что налоговый комитет снижает налог на богатых всякий раз, когда он достигает определенного уровня. Если бы у меня была возможность говорить, я сказал бы еще много чего другого, но от этого все равно толку мало… — Ротмистр фон Спорн! — Господин председатель, господа! Для меня явилось полнейшей неожиданностью, что в столь почтенном собрании, завоевавшем с высочайшего соизволения своим достойным поведением столь высокую репутацию, разрешают людям без всякого парламентского такта компрометировать наш уважаемый союз своим наглым пренебрежением всеми правилами приличия. Поверьте мне, господа, ничего подобного не могло бы случиться в стране, где люди с юности знают, что такое военная дисциплина… — Всеобщая воинская повинность! — сказал Эрикссон Олле. — …которая приучает человека управлять самим собой и другими! Я выражаю нашу общую надежду, что подобные выходки никогда больше не будут иметь места среди нас… я говорю «нас», ибо я тоже рабочий… перед лицом всевышнего мы все рабочие… и я это говорю как член нашего союза, и для меня стал бы траурным тот день, когда мне пришлось бы взять обратно свои слова, сказанные недавно на другом собрании, да, на собрании Национального союза друзей воинской повинности: «Я высоко ценю шведского рабочего!» — Браво! Браво! Браво! — Союз принимает предложение подготовительного комитета? — Да! Да! Следующий пункт повестки дня: — «По предложению некоторых членов союза подготовительный комитет ставит вопрос о том, чтобы в связи с конфирмацией его высочества герцога Дальсландского и в знак признательности шведских рабочих королевскому двору, а в настоящее время и как выражение их негодования по поводу рабочих беспорядков, которые под именем Парижской коммуны несут неисчислимые бедствия столице Франции, собрать средства на приобретение с последующим подношением почетного дара, стоимость которого, однако, не должна превышать трех тысяч риксдалеров». — Господин председатель! — Доктор Хаберфельд! — Нет, это я, Эрикссон, я прошу слова! — Ну что ж! Слово предоставляется Эрикссону! — Я хочу сообщить, что Парижская коммуна — дело рук не рабочих, а чиновников, адвокатов, офицеров — таких же вот друзей воинской повинности — и журналистов! И если уж на то пошло, я предложил бы всем этим господам выразить свои чувства в поздравлении по случаю конфирмации его высочества! — Принимает ли союз предложение, внесенное подготовительным комитетом? — Да! Да! Писари тут же начали что-то писать и что-то сверять, и все разом заговорили, как в самом риксдаге. — Здесь всегда так? — спросил Фальк. — Что, весело? — усмехнулся Эрикссон. — Так весело, что с досады хочется рвать на себе волосы! Одно слово — коррупция, коррупция и еще предательство. Всеми ими движет только корыстолюбие и подлость; ни одного человека с сердцем, который бы честно делал свое дело! Вот почему все произойдет именно так, как должно произойти. — А что произойдет? — Еще увидим! — ответил столяр, хватая Олле за руку. — Ты готов? — продолжал он. — Они, конечно, набросятся на тебя, но ты не робей! Олле лукаво подмигнул. — Доклад о Швеции сделает Улоф Монтанус, подмастерье скульптора, — начал председатель. — Как мне представляется, тема эта очень большая и сформулирована несколько расплывчато, но если докладчик обещает уложиться в полчаса, то мы с удовольствием послушаем его. Что скажете, господа? — Да! — Господин Монтанус, пожалуйста, вам слово! Олле встряхнулся, как собака, приготовившаяся к прыжку, и пошел к трибуне под пристальными взглядами всего зала. Между тем председатель затеял небольшую беседу с передней скамьей, а секретарь, сладко зевнув, взял газету, чтобы показать, что отнюдь не намерен слушать доклад. Олле невозмутимо поднялся на трибуну, опустил свои тяжелые веки, пожевал несколько раз губами, давая слушателям понять, что собирается начать, и, когда стало совсем тихо, так тихо, что было слышно, о чем говорит ротмистру председатель, сказал: — О Швеции. Кое-какие соображения. Немного помолчав, он продолжал: — Господа! Мне представляется, что отнюдь нельзя назвать бездоказательным утверждение, будто самая плодотворная идея нашей эпохи, ее главная движущая сила — это преодоление узколобого национального самосознания, которое разделяет народы и превращает их во врагов; мы знаем средства, служащие достижению этой цели: международные выставки с присуждением почетных дипломов! Слушатели недоуменно переглядываются. — Куда он гнет? — спрашивает Эрикссон. — Немного резковато, а в общем пока все хорошо! — Как всегда, шведская нация идет во главе мировой цивилизации и в значительно большей степени, чем любая другая просвещенная нация, осуществляет на практике идею космополитизма, добившись в этом отношении, если судить по имеющимся у нас данным, немалых результатов. Этому в значительной мере способствовало весьма благоприятное стечение обстоятельств, коротко рассмотрев которые, мы перейдем к таким более удобоваримым предметам, как формы государственного управления, налоговая система и так далее. — Ну, это он надолго, — говорит Эрикссон, толкая в бок Фалька. — А ведь он забавный парень! — Всем известно, что первоначально Швеция была немецкой колонией, а шведский язык, который сохранился почти без изменений до наших дней, — это верхненемецкий, состоящий из двенадцати диалектов. Провинциям поначалу было чрезвычайно трудно поддерживать какие бы то ни было связи между собой, и это обстоятельство стало важным фактором, противодействующим развитию нездорового национального чувства. Между тем другие, не менее счастливые обстоятельства противодействовали одностороннему немецкому влиянию, которое, однако, зашло так далеко, что, например, при Альбрехте Мекленбургском Швеция стала немецкой провинцией. Это в первую очередь завоевание датских провинций, таких как Сконе, Блекинге, Халланд, Бухюслен и Дальсланд; эти богатейшие провинции Швеции населены датчанами, которые до сих пор говорят на языке своей родины и отказываются признать шведское господство. — Господи, к чему он клонит? Он что, спятил? — Обитатели Сконе, например, по сей день считают своей столицей Копенгаген и образуют в риксдаге враждебную правительству партию. Так же обстоят дела с датским Гетеборгом, который не признает Стокгольм столицей государства; однако сейчас в Гетеборге заправляют англичане, основавшие здесь колонию. Они занимаются прибрежным рыболовством и зимой держат в своих руках почти всю крупную торговлю, а летом уезжают к себе на родину и там, на Шотландском плоскогорье, наслаждаются богатыми плодами трудов своих. Очень разумный народ эти англичане. Помимо всего прочего, они издают газету, в которой хвалят все, что делают, и никого другого при этом не задевают и не порицают. Далее, не нужно забывать иммиграцию, которая время от времени приобретала большие масштабы. В наших финских лесах живут финны, но финны живут и в столице, куда они переселились из-за тяжелых политических условий у себя на родине. На наших металлургических заводах работает много валлонов, которые переселились сюда в семнадцатом веке и по сей день говорят на ломаном французском языке. Как известно, именно валлон ввел в Швеции новую конституцию, которую привез из Валлонии. Крепкий народ и безукоризненно честный! — Нет, во имя… что он такое несет! — Во времена Густава Адольфа сюда перебралось много шотландских бродяг, которые нанимались в солдаты и потому тоже попали в Рыцарский замок! На восточном побережье живет немало семей, которые до сих пор хранят в памяти предания о переселении из Ливонии и других славянских областей, поэтому там нередко можно увидеть чисто татарский тип лица. Я утверждаю, что шведский народ неуклонно шел по пути полной утраты своей национальной специфики! Раскройте «Геральдику шведского дворянства» и посчитайте чисто шведские имена. Если их наберется больше двадцати пяти процентов, можете отрезать мне нос, господа! Раскройте адресную книгу — я сам подсчитал имена на «Г»: из четырехсот двести оказались иностранного происхождения! В чем тут причина? Причин много, но главные — внедрение иностранных династий и захватнические войны. Если только вспомнить, сколько всякого сброда сидело на шведском престоле, то остается только удивляться, что нация и поныне сохраняет верность своим королям. Положение конституции, гласящее, что король обязательно должен быть иностранцем, неизбежно приводило — и привело — к утрате национального самосознания! Мое глубокое убеждение, что наша страна может только выиграть от присоединения к другим нациям; потерять она не может ничего, поскольку нельзя потерять то, чего у тебя нет. Шведской нации явно не хватает национального самосознания; это подметил еще Тегнер в тысяча восемьсот одиннадцатом году и, проявив крайнюю недальновидность, горько оплакивал в своей «Швеции», но было уже слишком поздно, так как рекрутские наборы и нелепые захватнические войны успели нанести расе непоправимый вред. Из одного миллиона жителей, которые при Густаве Втором Адольфе составляли население Швеции, семьдесят тысяч полноценных мужчин были взяты под ружье и загублены. Сколько людей погубили Карл Десятый, Одиннадцатый и Двенадцатый, сказать точно я не могу, но нетрудно представить себе, какого потомства можно было ожидать от тех, кто остался дома, если все они были забракованы как негодные к военной службе! Я возвращаюсь к своему утверждению, что нам не хватает национального самосознания. Может ли кто-нибудь из вас назвать мне что-то специфически шведское, кроме наших сосен, елей и железных рудников, продукция которых скоро будет не нужна на мировом рынке? Что такое наши народные песни? Французские, английские и немецкие песенки в плохом переводе на шведский язык! Что такое наши национальные костюмы, об исчезновении которых мы так горюем? Старые обноски средневековых дворянских костюмов! Еще при Густаве Первом жители Даларна требовали наказания для тех, кто носил пестрые платья замысловатого покроя. Вероятно, пестрый придворный наряд, так называемый бургундский костюм, тогда еще не попал к модницам из Даларна! И наверняка с тех пор его покрой претерпел в соответствии с модой значительные изменения. Назовите мне хоть одно шведское стихотворение, произведение искусства, музыкальную пьесу, которые были бы специфически шведскими, тем самым отличаясь от всего не-шведского! Покажите мне шведское здание! Такого здания нет, а если и есть, то либо оно плохое, либо построено по иностранному образцу. Я думаю, не будет преувеличением сказать, что шведская нация — нация бездарная, тщеславная, рабская по духу, завистливая, ограниченная и грубая! И поэтому в самом недалеком будущем ее ждет гибель! В зале поднялся невообразимый шум. Можно было разобрать отдельные выкрики, призывающие вспомнить о Карле XII. — Господа, Карл Двенадцатый умер, и пусть он мирно спит до следующего празднества! Ведь именно его мы должны в первую очередь благодарить за утрату национального самосознания, и поэтому, господа, предлагаю вам присоединиться к моему четырехкратному «ура»! Господа! Да здравствует Карл Двенадцатый! — Прошу собрание соблюдать порядок! — крикнул председатель. — Можно ли представить себе большее скотство, чем то, когда нация учится писать стихи по иноземным образцам! Тысячу шестьсот лет эти бараны ходили за плугом, и им даже в голову не приходило писать стихи! Но вот появляется какой-то чудак, служивший при дворе Карла Одиннадцатого, и наносит ужасный вред всему делу ликвидации национального самосознания. Раньше все писали по-немецки, а теперь им пришлось писать по-шведски! Поэтому, господа, предлагаю вам присоединиться к моему призыву: долой глупого пса Георга Шернельма! — Как его звали? Эдвард Шернстрем! — Председатель стучит молотком по столу, всеобщее негодование. — Хватит! Долой предателя! Он насмехается над нами! — Шведская нация умеет только кричать и драться! И поскольку у меня нет возможности перейти к органам управления и королевским усадьбам, я только скажу, что раболепные негодяи, которых я наслушался сегодня вечером, вполне созрели для самодержавия! И вы получите самодержавие! Можете быть уверены! Будет у вас самодержавие! От толчка сзади слова застряли у оратора в горле, и, чтобы не упасть, он ухватился за трибуну. — Неблагодарный сброд, не желающий слушать правду… — Гоните его в шею! Рвите на куски! — Олле сбросили с трибуны, но в самый последний момент под градом ударов он завопил как безумный: — Да здравствует Карл Двенадцатый! Долой Георга Шернельма! Олле и Фальк очутились на улице. — Что на тебя нашло? — спросил Фальк. — Ты с ума сошел! — Да, кажется, ты прав. Почти шесть недель я готовил свою речь, знал назубок все, что хотел сказать, но когда поднялся на трибуну и увидел их глаза, все пошло прахом: вся моя аргументация развалилась как карточный домик, земля ушла из-под ног, а мысли спутались. Что, получилось неважно? — Да уж куда хуже! И от газет тебе еще достанется на орехи! — Жалко, что так вышло. А мне казалось, я говорю так ясно. И все-таки хорошо, что я задал им жару! — Ты этим вредишь делу, которому служишь; больше тебя никто не захочет слушать. Олле вздохнул. — И чего ты, господи, привязался к Карлу Двенадцатому? Вот это уж совсем напрасно. — Не спрашивай меня! Я ничего не знаю! Ну, а ты все еще пылаешь любовью к рабочему? — продолжал Олле. — Мне жаль его — он позволяет водить себя за нос всяким авантюристам, но я никогда не изменю его делу, ибо это самый важный вопрос ближайшего будущего, по сравнению с которым вся ваша политика — пустой звук! Олле и Фальк прошлись немного, потом направились к центру города, повернули на Малую Новую улицу и решили заглянуть в кафе «Неаполь». Шел уже десятый час, и в кафе было почти пусто. За столиком у самой стойки сидел один-единственный посетитель. Он что-то читал молоденькой официантке, которая сидела рядом и шила. У них был очень милый и уютный вид, но, по-видимому, эта картина произвела на Фалька не очень приятное впечатление, потому что, сделав порывистое движение, он вдруг изменился в лице. — Селлен! Ты здесь! Добрый вечер, Бэда! — сказал он с сердечностью, явно наигранной, что было ему совсем не свойственно, и взял молодую девушку за руку. — Неужели это ты, брат Фальк? — воскликнул Селлен. — Оказывается, ты тоже заглядываешь сюда? А я уж решил, не иначе что-нибудь стряслось, раз мы так редко встречаемся в Красной комнате. Фальк и Бэда обменялись взглядами. У Бэды была слишком изысканная внешность для этого заведения: изящное интеллигентное лицо, на котором горе оставило свои следы; стройная фигурка, отмеченная своенравной, но целомудренной игрой линий; глаза были постоянно обращены кверху, словно высматривали несчастье, ниспосланное небом, хотя могли сыграть в любую игру, которая соответствовала бы в данный момент ее расположению духа. — Какой ты сегодня серьезный! — сказала она Фальку, глядя на шитье. — Я был на одном очень серьезном собрании, — сказал Фальк, краснея, как девушка. — А что вы читаете? — Посвящение к «Фаусту», — ответил Селлен и, протянув руку, стал перебирать шитье Бэды. На лицо Фалька набежала черная тень. Разговор стал принужденным и вымученным. Олле весь ушел в свои мысли, очевидно подумывая о самоубийстве. Фальк попросил газету, и ему принесли «Неподкупного». И тут ему пришло в голову, что он забыл посмотреть в «Неподкупном» рецензию на свои стихи. Он раскрыл газету и, пробежав глазами третью страницу, быстро нашел то, что искал. В статье не было комплиментов, но не было и грубых выпадов; она была продиктована подлинным и глубоким интересом к поэзии. Критик писал, что стихи Фалька не хуже и не лучше, чем вся остальная современная поэзия, в них так же много себялюбия и так же мало смысла; они повествуют только о личной жизни автора, о его незаконных связях, выдуманных или действительных, кокетничают с его мелкими грешками, но не выражают ни малейшего огорчения по поводу грехов больших; они ничем не лучше английской камерной поэзии, и автору следовало бы поместить перед заголовком книги гравюру со своим портретом, которая стала бы иллюстрацией к тексту, и так далее. Эти простые истины произвели на Фалька глубокое впечатление, поскольку до этого он прочитал только панегирик в «Сером плаще», написанный Струве, и хвалебную рецензию в «Красной шапочке», продиктованную личной симпатией к нему рецензента. Он коротко попрощался и встал. — Ты уже уходишь? — спросила Бэда. — Да. Завтра встретимся? — Конечно, как обычно. Спокойной ночи! Селлен и Олле последовали за ним. — Очаровательная девушка! — сказал Селлен после того, как некоторое время они молча шли по улице. — Попрошу тебя выражаться более сдержанно, когда ты говоришь о ней. — Если я не ошибаюсь, ты влюблен в нее? — Да, влюблен и надеюсь, ты не возражаешь? — Пожалуйста, я вовсе не собираюсь становиться тебе поперек дороги. — И прошу тебя не думать о ней плохо… — Я и не думаю. Когда-то она работала в театре… — Откуда ты знаешь? Она ничего не говорила мне об этом. — А мне говорила. Никогда нельзя верить этим маленьким чертовкам! — Но ведь в этом нет ничего дурного. Я постараюсь забрать ее отсюда как можно скорее; пока что все наши встречи сводятся к тому, что по утрам в восемь часов мы идем в парк и пьем воду из источника. — Как невинно! А по вечерам вы никогда не ходите ужинать? — Мне и в голову не приходило сделать ей такое непристойное предложение, да она наверняка с возмущением отказалась бы его принять! Ты смеешься! Что ж, смейся! А я еще верю в любовь женщины, к какому бы общественному классу она ни принадлежала и какие бы злоключения ни выпали на ее долю! Она призналась, что в жизни у нее далеко не все было так уж гладко, но я обещал никогда не спрашивать ее о прошлом. — Значит, у тебя это серьезно? — Да, серьезно! — Тогда другое дело. Спокойной ночи, брат Фальк! Олле, ты, наверное, пойдешь со мной? — Спокойной ночи! — Бедный Фальк, — сказал Селлен Олле. — Теперь наступила его очередь пройти через это испытание, но его не избежать, как не избежать смены молочных зубов на постоянные: пока не влюбишься, не станешь мужчиной. — А что собой представляет эта девушка? — спросил Олле только из вежливости, потому что мысли его были далеко-далеко. — По-своему она очень неплохая девушка, но Фальк воспринимает ее слишком уж серьезно; она подыгрывает ему, пока не потеряла надежду заполучить его, но если дело затянется, ей все это надоест, и у меня нет никакой уверенности, что время от времени она не станет развлекаться где-нибудь на стороне. Нет, здесь надо действовать по-другому: не ходить вокруг да около, а сразу брать быка за рога, не то кто-нибудь непременно помешает. А у тебя, Олле, было что-нибудь в этом роде? — У меня был ребенок от служанки, которая работала у нас в деревне, и за это отец выгнал меня из дому. С тех пор мне на женщин наплевать. — Ну, у тебя все обстояло гораздо проще. А быть обманутым, можешь мне поверить, — ой! ой! ой! — как это неприятно. Надо иметь нервы как скрипичные струны, если хочешь играть в эти игры. Посмотрим, чем все это кончится для Фалька; глупо, но некоторые смотрят на подобные вещи слишком серьезно. Итак, ворота открыты! Входи же, Олле! Надеюсь, нам уже постелили, так что тебе будет удобно спать; но ты должен извинить мою старую горничную за то, что она не может как следует взбить перину, понимаешь, у нее ослабли пальцы, а перья в перине свалялись, и, возможно, лежать будет немного жестко. Они поднялись по лестнице. — Входи, входи! — сказал Селлен. — Старая Става, наверно, только что проветривала комнату или вымыла пол, по-моему, пахнет сыростью. — Ну и артист! Что тут мыть, когда и пола-то нет? — Нет пола? Тогда другое дело. Куда же девался пол? Может быть, сгорел? Впрочем, это не имеет значения. Пусть будет нам постелью мать-земля, или щебенка, или что там еще есть! Они улеглись прямо в одежде, подстелив куски холста и старые рисунки, а под голову положили папки. Олле зажег спичку, достал из кармана свечной огарок и поставил его возле себя на пол; в большой пустой комнате забрезжил слабый огонек, который, казалось, оказывал яростное сопротивление огромным массам тьмы, врывавшейся через громадные окна. — Сегодня холодно, — сказал Олле, доставая какую-то засаленную книгу. — Холодно? Нисколько! На улице всего двадцать градусов мороза, значит, у нас здесь не меньше тридцати, мы ведь живем высоко. Как ты думаешь, сколько сейчас времени? — По-моему, у святого Иоанна только что пробило час. — У Иоанна? Но у них там нет часов. Они такие бедные, что давно заложили их. Воцарилось продолжительное молчание, которое первым нарушил Селлен: — Что ты читаешь, Олле? — А тебе не все равно? — Все равно? Ты бы повежливей, все-таки в гостях. — Это старая поваренная книга, которую я взял почитать у Игберга. — Правда, черт побери? Тогда давай почитаем вместе: за весь день я выпил чашку кофе и три стакана воды. — Так, что же мы будем есть? — спросил Олле, перелистывая книгу. — Хочешь рыбное блюдо? Ты знаешь, что такое майонез? — Майонез? Не знаю! Читай про майонез! Звучит красиво! — Ты слушаешь? «Рецепт сто тридцать девятый. Майонез. Масло, муку и немного английской горчицы смешать, обжарить и залить крепким бульоном. Когда закипит, добавить сбитые яичные желтки, после чего охладить». — Нет, черт побери, этим не наешься… — Еще не все. «Добавить растительное масло, винный уксус, сливки и перец…» Да, теперь и я вижу, что это нам не годится. Не хочешь ли чего-нибудь поосновательней? — Почитай-ка про голубцы, это самое вкусное, что я только знаю. — Нет, не могу больше читать вслух, хватит. — Ну, пожалуйста, почитай еще! — Оставь меня в покое! Они снова замолчали. Свечка погасла, и стало совсем темно. — Спокойной ночи, Олле, закутайся во что-нибудь, а то замерзнешь. — Во что же мне закутаться? — Сам не знаю. Правда, здесь презабавно? — Не понимаю, почему люди не кончают самоубийством в такой собачий холод. — Это совсем не обязательно. Хотел бы я знать, что будет дальше. — У тебя есть родители, Селлен? — Нет, ведь я внебрачный; а у тебя? — Есть, но их все равно что нет. — Благодари провидение, Олле; нужно всегда благодарить провидение… хотя я и не знаю, за что его благодарить. Но пусть так и будет! Снова воцарилось молчание; на этот раз первым заговорил Олле: — Ты спишь? — Нет, лежу и думаю о статуе Густава Адольфа; поверишь ли… — Тебе не холодно? — Холодно? Здесь так тепло! — Правая нога у меня совсем окоченела. — Втащи на себя ящик с красками, засунь под одежду кисти, и тебе сразу станет теплее. — Как ты думаешь, живется еще кому-нибудь так же плохо, как нам? — Плохо? Это нам-то живется плохо, когда у нас есть крыша над головой? Я знаю одного профессора из академии, ходит в треугольной шляпе и при шпаге, а ему приходится гораздо хуже. Профессор Лундстрем половину апреля проспал в театре в Хмельнике! В полном его распоряжении была вся левая ложа у авансцены, и он утверждает, что после часа ночи в партере не оставалось ни одного свободного места; зимой там всегда очень уютно, не то что летом. Спокойной ночи, теперь я сплю! И Селлен захрапел. А Олле встал и долго ходил взад и вперед по комнате, пока на востоке не заалел рассвет; и тогда день сжалился над ним и послал ему покой, которого не дала ночь.

The script ran 0.012 seconds.