Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Плутарх - Сравнительные жизнеописания [79-120]
Язык оригинала: GRC
Известность произведения: Средняя
Метки: antique_ant, nonf_biography, sci_history, sci_philosophy, Биография, История

Аннотация. Самым ценным в творческом наследии Плутарха из Херонеи (ок. 45 — ок. 127) являются жизнеописания выдающихся государственных и общественных деятелей Греции и Рима. … Выдающиеся историки Греции и Рима, составляя биографию исторического деятеля, стремились хронологически, последовательно изложить его жизнь. Плутарх же стремился написать подробную историю «о событиях, избежать нагромождения бессвязных историй, изложить то, что необходимо для понимания образа мыслей и характера человека». «Сравнительные жизнеописания» — это биографии великих деятелей греко-римского мира, объединенные в пары. После каждой из них дается небольшое «Сопоставление» — своеобразный вывод. До наших дней дошло 46 парных биографий и четыре биографии, пары к которым не найдены. Каждая пара включала биографию грека и римлянина, в судьбе и характере которых историк видел определенное сходство. Он интересовался психологией своих героев, исходя из того, что человеку присуще стремление к добру и это качество следует всячески укреплять путем изучения благородных деяний известных людей. Плутарх иногда идеализирует своих героев, отмечает их лучшие черты, считая, что ошибки и недостатки не надо освещать со «всей охотой и подробностью». Многие события античной истории Греции и Рима мы знаем, прежде всего, в изложении Плутарха. Исторические рамки, в которых жили и действовали его персонажи, очень широки, начиная с мифологических времен и кончая последним веком до н. э. «Сравнительные жизнеописания» Плутарха имеют огромное значение для познания античной истории Греции и Рима, т. к. многие произведения писателей, из которых он почерпнул сведения, не дошли до нас, и его сочинения являются единственной информацией о многих исторических событиях, их участниках и свидетелях. Плутарх оставил потомкам величественную «портретную галерею» знаменитых греков и римлян. Он мечтал о возрождении Эллады, искренне веря, что его наставления будут учтены и реализованы в общественной жизни Греции. Он надеялся, что его книги будут вызывать стремление подражать замечательным людям, которые беззаветно любили свою родину, отличались высокими нравственными принципами. Мысли, надежды, пожелания великого грека не потеряли своего значения и в наше время, спустя два тысячелетия.

Аннотация. «Сравнительные жизнеописания» - это биографии великих деятелей греко-римского мира, объединенные в пары. После каждой из них дается небольшое «Сопоставление» - своеобразный вывод. До наших дней дошло 46 парных биографий и четыре биографии, пары к которым не найдены. Каждая пара включала биографию грека и римлянина, в судьбе и характере которых историк видел определенное сходство. Он интересовался психологией своих героев, исходя из того, что человеку присуще стремление к добру и это качество следует всячески укреплять путем изучения благородных деяний известных людей. «Сравнительные жизнеописания» Плутарха имеют огромное значение для познания античной истории Греции и Рима, т. к. многие произведения писателей, из которых он почерпнул сведения, не дошли до нас, и его сочинения являются единственной информацией о многих исторических событиях, их участниках и свидетелях.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

4. Когда Пирру исполнилось семнадцать лет, он, считая, что власть его достаточно крепка, отправился за пределы своей страны, чтобы взять в жены одну из дочерей Главкия, вместе с которыми он воспитывался. Тогда молоссы снова восстали, изгнали его приверженцев, разграбили имущество и призвали на царство Неоптолема. А Пирр, утратив власть и лишившись всего своего достояния, примкнул к Деметрию, сыну Антигона, женатому на его сестре Деидамии. Она еще девочкой была просватана за Александра, сына Роксаны, но когда дело Александра и его матери оказалось проигранным, ее, уже созревшую для брака, взял в жены Деметрий. В большой битве при Ипсе, где сражались все цари, Пирр, в ту пору еще совсем юный, принял участие на стороне Деметрия и отличился в этом бою, обратив противников в бегство. Когда же Деметрий потерпел поражение, Пирр не покинул его, но сперва по его поручению охранял города Эллады, а после заключения перемирия был отправлен заложником к Птолемею в Египет. Там на охотах и в гимнасиях он сумел показать Птолемею свою силу и выносливость, но особенно старался угодить Беренике, так как видел, что она, превосходя остальных жен Птолемея добродетелью и разумом, пользуется у царя наибольшим влиянием. Пирр умел войти в доверие к самым знатным людям, которые могли быть ему полезны, а к низшим относился с презрением, жизнь вел умеренную и целомудренную, и потому среди многих юношей царского рода ему оказали предпочтение и отдали ему в жены Антигону, дочь Береники, которую она родила от Филиппа[808] еще до того, как вышла за Птолемея. (5). После женитьбы Пирр стяжал себе еще более громкое имя, да и Антигона была ему хорошей женой, и потому он добился, чтобы его, снабдив деньгами, отправили с войском в Эпир отвоевать себе царство. Там многие были рады его приходу, ибо ненавидели Неоптолема за его жестокое и беззаконное правление. Все же опасаясь, как бы Неоптолем не обратился за помощью к кому-нибудь из царей, Пирр прекратил военные действия и по-дружески договорился с ним о совместной власти. Однако с течением времени нашлись люди, которые стали тайно разжигать их взаимную неприязнь и подозрения. И нашлась причина, более всех прочих побудившая Пирра действовать. По старинному обычаю цари, совершая в молосском городе Пассароне жертвоприношение Аресу и Зевсу, присягают эпиротам, что будут править согласно законам, и в свою очередь принимают от подданных присягу, что те будут согласно законам охранять царскую власть. Пока длился этот обряд, оба царя с многочисленными приближенными проводили время вместе, обмениваясь щедрыми дарами. Гелон, которому Неоптолем особенно доверял, дружелюбно приветствовал Пирра и подарил ему две упряжки подъяремных быков. Их попросил у Пирра Миртил, один из виночерпиев, а когда царь отказал ему и отдал быков другому, Миртил был жестоко оскорблен. Его обида не укрылась от Гелона, который, как говорят, пригласил этого цветущего юношу на пир и, за вином овладев им, принялся уговаривать перейти на сторону Неоптолема и извести Пирра ядом. Миртил сделал вид, будто одобряет замыслы Гелона и поддается на уговоры, а сам сообщил обо всем Пирру. По его приказу он. представил Гелону и начальника виночерпиев Алексикрата, готового якобы примкнуть к их заговору. Пкрр хотел иметь как можно больше улик готовящегося злодеяния. Так был обманут Гелон, а вместе с ним и Неоптолем, который, полагая, что идет прямой дорогой к осуществлению своего умысла, не сдержался и на радостях открыл его приближенным. Кроме того, на пиру у своей сестры Кадмеи он все выболтал ей, думая, что ни один человек их не слышит, ибо рядом с ними не было никого кроме Фенареты, жены Самона, ведавшего стадами и пастбищами Неоптолема, которая, казалось, спала на своем ложе, отвернувшись к стене. Но она все слышала и, тайком придя на следующий день к Антигоне, жене Пирра, пересказала ей все, что Неоптолем говорил сестре. Узнав об этом, Пирр поначалу не подал виду, но во время празднества пригласил Неоптолема на пир и убил его, зная, что это одобрят самые могущественные эпироты, которые еще раньше призывали его устранить Неоптолема и не довольствоваться долее принадлежащей ему частицей власти, не пренебрегать своими природными способностями, но обратиться к великим делам, а Неоптолема уничтожить при первом же подозрении, не дав ему времени что-либо предпринять. 6. Помня о Беренике и Птолемее, Пирр назвал сына, которого родила ему Антигона, Птолемеем, а городу, основанному на Эпирском полуострове, дал название Береникида. С тех пор он питал в душе много великих замыслов, однако больше всего надежд сулило ему вмешательство в дела соседей-македонян, для которого он нашел вот какой предлог. Антипатр, старший сын Кассандра, убил свою мать Фессалонику и изгнал брата Александра. Тот отправил послов к Деметрию с просьбой о помощи и одновременно призвал Пирра. Деметрий, занятый другими делами, замешкался, а Пирр тотчас явился и потребовал в награду за союз Стимфею и Паравею, подвластные македонянам, а также Амбракию, Акарнанию и Амфилохию, принадлежавшие покоренным ими народам. Когда юноша согласился, Пирр захватил эти области, оставил в них свои гарнизоны, а остальные владения, отобрав у Антипатра, вернул Александру. Царь Лисимах хотел помочь Антипатру, но, отвлекаемый другими делами и зная, что Пирр не пожелает оказаться неблагодарным и ни в чем не откажет Птолемею, послал Пирру от имени Птолемея подложное письмо с требованием прекратить войну, взяв у Антипатра тридцать талантов. Вскрыв письмо, Пирр тотчас разгадал обман: в письме стояло не обычное обращение – «Отец приветствует сына», а другое – «Царь Птолемей приветствует царя Пирра». Выбранив Лисимаха, он тем не менее заключил мир и встретился с ним и Антипатром, чтобы скрепить договор жертвоприношением и клятвой. Когда привели барана, быка и кабана, баран неожиданно околел; все засмеялись, а предсказатель Феодот запретил Пирру клясться, объявив, что божество возвещает смерть одному из трех царей. Так Пирр отказался от мирного договора. (7). Деметрий прибыл, когда дела Александра были улажены и тот в нем уже не нуждался. Он лишь испугал Александра, а пробыв несколько дней вместе, оба прониклись взаимным недоверием и стали строить друг другу козни. Деметрию первому представился удобный случай, он умертвил юношу и был провозглашен царем Македонии. У Деметрия и раньше были разногласия с Пирром, который уже совершил несколько набегов на Фессалию и чья алчность – врожденный порок всех самодержцев – делала соседство с ним опасным и беспокойным, особенно после смерти Деидамии. Когда же Пирр и Деметрий, поделив Македонию, столкнулись, поводов для раздора стало еще больше, и, наконец, Деметрий, завершив поход на этолийцев, разбив их и оставив в Этолии большие силы во главе с Пантавхом, сам выступил против Пирра, который, узнав об этом, двинулся ему навстречу. Однако оба сбились с пути и разминулись; Деметрий вторгся в Эпир и разграбил его, а Пирр напал на Пантавха и завязал с ним бой. Ожесточенно бились в этом сражении воины, но еще ожесточенней – полководцы. Пантавх, с которым, по общему признанию, ни один из военачальников Деметрия не мог сравниться ни храбростью, ни силой, ни крепостью тела, с присущей ему дерзостью и высокомерием взывал Пирра на поединок, а тот, не желая никому из царей уступать в мужестве и стремясь, чтобы слава Ахилла досталась ему по заслугам, а не в наследство от предков, прошел через первый ряд своих воинов и выступил навстречу Пантавху. Сперва они метнули друг в друга копья, а потом, сойдясь врукопашную, бились на мечах столь же упорно, сколь и умело. Пирр получил одну рану, а сам ранил противника дважды – один раз в бедро, другой в шею – и свалил его, но умертвить не смог, так как друзья отбили Пантавха и унесли. Эпироты, ободренные победой своего царя и дивившиеся его доблести, прорвали своим натиском строй македонян, бросились преследовать бегущих и многих убили, а пять тысяч взяли в плен. 8. Этот поединок и поражение, нанесенное македонянам, не столько разгневали их и вызвали ненависть к Пирру, сколько умножили его славу и внушили свидетелям и участникам битвы восхищение его доблестью. О нем много говорили и считали, что и внешностью своей, и быстротой движений он напоминает Александра, а видя его силу и натиск в бою, все думали, будто перед ними – тень Александра или его подобие, и если остальные цари доказывали свое сходство с Александром лишь пурпурными облачениями, свитой, наклоном головы[809] да высокомерным тоном, то Пирр доказал его с оружием в руках. О его познаниях и способностях в военном деле можно судить по сочинениям на эту тему, которые он оставил. Рассказывают, что на вопрос, кого он считает лучшим полководцем, Антигон ответил (говоря лишь о своих современниках): «Пирра, если он доживет до старости». А Ганнибал утверждал, что опытом и талантом Пирр превосходит вообще всех полководцев, второе место отводил Сципиону, а третье – себе, как мы рассказали в жизнеописании Сципиона[810]. Судя по всему, Пирр занимался одним военным делом и только в него углублялся, считая, что лишь это пристало знать царю, и совершенно не ценя всякую иную образованность. Говорят, что как-то на пиру ему задали вопрос: какой флейтист кажется ему лучше, Пифон или Кафисий? Он же отвечал: «Полководец Полисперхонт, ибо царю пристойно знать и рассуждать только о ратном искусстве». К приближенным Пирр был благосклонен, не гневлив и всегда готов немедля оказать друзьям благодеяние. Когда умер Аэроп, он был очень огорчен его смертью и, говоря, что того постиг конец, неизбежный для всех людей, бранил и упрекал себя за то, что вечно собираясь и откладывая, так и не успел оказать ему свои милости. Ведь долги можно вернуть даже наследнику заимодавца, но не воздать благодетелю, пока тот жив и в состоянии оценить это, невыносимо для человека честного и справедливого. Однажды в Амбракии кто-то ругал и позорил Пирра, и все считали, что нужно отправить виновного в изгнание, но Пирр сказал: «Пусть лучше остается на месте и бранит нас перед немногими людьми, чем, странствуя, позорит перед всем светом». Как-то раз уличили юношей, поносивших его во время попойки, и Пирр спросил, правда ли, что они вели такие разговоры. Один из них ответил: «Все правда, царь. Мы бы еще больше наговорили, если бы у нас было побольше вина». Пирр рассмеялся и всех отпустил. 9. После смерти Антигоны он женился еще не раз и всегда из расчета, желая расширить свои владения. Он был женат на дочери Автолеонта, царя пэонийцев, на Биркенне, дочери Бардиллия, царя иллирийцев, и на Ланассе, дочери Агафокла Сиракузского, которая принесла ему в приданое захваченный Агафоклом город Керкиру. От Антигоны у него был сын Птолемей, от Ланассы – Александр, а от Биркенны – Гелен, самый младший. Всех их он с самого рождения закалял для будущих битв и воспитал храбрыми и пылкими в бою. Говорят, что один из них в детстве спросил отца, кому он оставит царство, и Пирр отвечал: «Тому из вас, у кого будет самый острый меч». Это ничем не отличается от проклятия из трагедии: пусть братья   Мечом двуострым делят меж собою дом[811].   Вот к каким чудовищным раздорам ведет жажда власти! 10. После битвы Пирр вернулся домой, ликуя и блистая славой. Эпироты дали ему прозвище Орел, и он отвечал: «Благодаря вам я сделался орлом. Да и как же иначе? Ведь ваше оружие, словно крылья, вознесло меня ввысь!» Спустя недолгое время, узнав о тяжелой болезни Деметрия, он внезапно вторгся в Македонию и, хотя это был лишь набег ради добычи, чуть было не овладел всей страной и не захватил без боя целое царство: вплоть до самой Эдессы он прошел, не встречая сопротивления, причем многие присоединялись к нему и вместе с ним выступали в поход. Опасность заставила Деметрия подняться и вернула ему силы, а его приближенные и военачальники, за короткий срок собрав большое войско, решительно и быстро двинулись навстречу Пирру. А тот, явившийся с намерением всего лишь пограбить, не мешкая пустился в бегство, по дороге потеряв под ударами македонян часть своего войска. В короткий срок легко изгнав Пирра из страны, Деметрий на этом не успокоился, но задумал большой поход, собрал стотысячное войско и снарядил флот из пятисот кораблей, чтобы вернуть себе отцовское царство[812]. Поставив такую цель, он не желал ни тратить силы, сражаясь с Пирром, ни оставлять у границ Македонии такого опасного и докучного соседа, а потому, не имея возможности продолжать военные действия против Пирра, решил сперва заключить с ним мир, а затем обратиться против других царей. Когда соглашение было заключено, а замыслы Деметрия и размеры подготовленных им сил стали известны всем, напуганные цари стали посылать к Пирру вестников и писать ему, что они, мол, удивляются, почему он упускает удобный для войны момент и ждет, когда такой момент представится Деметрию, почему не воспользуется возможностью изгнать его из Македонии, пока он занят делами и тесним со всех сторон, почему медлит, пока тот не развяжет себе руки и не умножит силы настолько, что молоссам придется сражаться на своей земле за святилища и могилы отцов: ведь враг уже отнял у него Керкиру вместе с женой. Дело в том, что Ланасса, часто упрекавшая Пирра за то, что он больше привязан к женам-варваркам, чем к ней, удалилась в Керкиру и, желая вступить в брак с другим царем, призвала Деметрия, который, как она знала, был более других царей охоч до женщин. Деметрий приплыл в Керкиру, сошелся с Ланассой и поставил в городе гарнизон. 11. Посылая Пирру такие письма, цари, пока Деметрий собирался и готовился, сами двинулись на него войной. Птолемей приплыл с большим флотом и стал подстрекать греческие города к отпадению, а Лисимах, вторгшись из Фракии в Верхнюю Македонию, разорял ее. Одновременно с ними Пирр пошел на Верою, полагая – и совершенно справедливо, – что Деметрий, выступив против Лисимаха, оставил без защиты Нижнюю Македонию. В ту ночь Пирру приснилось, будто его зовет Александр Великий; приблизившись, он увидел, что царь не в силах подняться с ложа, однако обращается к нему с ласковой и дружелюбной речью и обещает немедля помочь. Когда же он осмелился спросить: «Как ты, царь, сможешь помочь мне? Ведь ты болен!» – Александр ответил: «Одним моим именем» – и, сев верхом на нисейского коня[813] поехал впереди Пирра. Ободренный этим сновидением, Пирр, не теряя времени, быстро прошел все расстояние до Верои, занял город и там остановился с большею частью войска, а остальные города захватили его полководцы. Услышав об этом и узнав, что недовольные македоняне в его лагере стали роптать, Деметрий побоялся вести их дальше, чтобы они не перебежали к прославленному царю, македонянину по рождению[814], когда окажутся поблизости от него. Потому он повернул вспять и повел их на Пирра – чужестранца, ненавистного македонянам. Однако когда он разбил свой лагерь неподалеку от Пиррова войска, из Верои явилось множество людей, и все восхваляли Пирра – знаменитого, непобедимого в сражениях и в то же время милостивого и благосклонного к тем, кто оказывался под его властью. А некоторые, подосланные Пирром и выдававшие себя за македонян, говорили, что настало время избавиться от жестокости Деметрия и перейти на сторону Пирра, друга воинов и простого народа. И вот, подстрекаемые такими речами, многие македоняне стали искать и высматривать Пирра: он в это время был как раз без шлема, и они смогли узнать его только когда он, сообразив, что происходит, снова надел свой знаменитый шлем с султаном и козлиными рогами. Сбежавшись к нему, иные македоняне стали спрашивать у него пароль[815], а иные увенчали себя свежими ветвями дуба, ибо видели, что многие приближенные Пирра носят такие же венки. Нашлись и такие, кто осмелился заявить Деметрию в лицо, что, по их мнению, он поступит разумно, если все бросит и откажется от власти. Видя, что это не пустые слова и что им полностью отвечает настроение в лагере, Деметрий испугался и тайком бежал, надев широкополую шляпу и накинув простой плащ. Пирр двинулся на лагерь, без боя занял его и был провозглашен царем македонским. (12). Когда появился Лисимах и, считая разгром Деметрия общей заслугой, стал требовать у Пирра раздела власти, тот принял его предложение, потому что, сомневаясь в македонянах, не мог твердо на них положиться, и цари поделили между собою страну и города. Сперва это решение послужило им на пользу и прекратило войну, но вскоре оба убедились, что раздел власти стал для них не концом вражды, а лишь источником распрей и взаимных обвинений. Да и как же те, для чьей алчности не служат пределом ни море, ни горы, ни безлюдная пустыня, чьи вожделения не останавливаются перед границами, отделяющими Европу от Азии, как могут они довольствоваться тем, что имеют, и не посягать друг на друга, когда их владения соседствуют и соприкасаются между собой? Коварство и зависть, присущие им от природы, всегда побуждают их воевать, и, смотря по обстоятельствам, они пользуются словом «мир» или «война», будто разменной монетой, не во имя справедливости, а ради собственной выгоды. И лучше, когда они воюют открыто и не говорят о дружбе и справедливости, между тем как сами воздерживаются лишь от прямого и явного нарушения права. Все это Пирр ясно доказал на деле: желая помешать и воспрепятствовать Деметрию, вновь крепнувшему и набиравшемуся сил, точно после тяжелой болезни, он явился в Афины, чтобы оказать помощь грекам. Поднявшись на акрополь, он принес жертвы Афине и в тот же день, сойдя вниз, объявил народу, что доволен его расположением и верностью и что афиняне, если они в здравом уме, уже не впустят в город никого из царей и ни перед кем не раскроют ворота. Затем Пирр заключил мир с Деметрием, но вскоре, когда тот отправился воевать в Азию, он по совету Лисимаха стал побуждать Фессалию к отпадению и тревожить набегами греческие гарнизоны, используя отряды македонян, которые были надежнее в походе, чем на отдыхе; впрочем, и сам он не был рожден для мирной жизни. После поражения Деметрия в Сирии Лисимах, избавленный от постоянной заботы и тревоги, двинулся, наконец, на Пирра, который стоял лагерем под Эдессой. Сперва он напал на обозы, подвозившие продовольствие, захватил их и этим вызвал в войске Пирра голод, затем письмами и речами побудил знатнейших македонян к измене, пристыдив их за то, что они поставили над собой господином чужестранца, чьи предки всегда были рабами македонян, а друзей и ближайших соратников Александра изгнали из Македонии. Когда многие склонились на уговоры Лисимаха, Пирр, испугавшись, ушел с войсками эпиротов и союзников, потеряв Македонию так же, как прежде приобрел. Значит, цари не имеют оснований обвинять народ, что он всегда на стороне того, с кем выгодней идти: ведь, поступая так, народ лишь подражает им, подлинным наставникам в вероломстве и предательстве, верящим, что наиболее преуспевает тот, кто меньше всего считается с правом. 13. Тут судьба дала Пирру, изгнанному в Эпир и потерявшему Македонию, возможность спокойно владеть тем, что он имел, и мирно править своими эпиротами. Однако он тяготился такой жизнью и скучал, когда сам не чинил никому зла и ему никто не доставлял хлопот. Словно Ахилл[816], он,   сокрушающий сердце печалью, Праздный сидел, но душою алкал он и боя, и брани.   И вот, ему, томящемуся в ожидании счастливого случая, представилась новая возможность действовать. Римляне напали на тарентинцев. У тех не было сил вести войну, но бесчестная дерзость вожаков народа не давала им сложить оружие, и тогда они задумали призвать и сделать военачальником в войне против римлян Пирра, отличного полководца и в то время самого праздного из царей. Правда, старейшие и наиболее благоразумные граждане были против такого замысла, однако тех из них, кто выступал открыто, сторонники войны криками и прямым насилием прогнали из Собрания, прочие же, видя это, удалились сами. И вот один рассудительный человек, по имени Метон, в день, когда должны были принять решение, надел увядающий венок, взял в руки факел, как делают обычно пьяные, и явился в Народное собрание, сопровождаемый флейтисткой. Как бывает везде, где власть народа не знает должных пределов, толпа, увидев это шествие, встретила его рукоплесканиями и смехом, и никто не остановил Метона, напротив, его просили вместе с флейтисткой выйти на середину и спеть. Он сделал вид, будто так и собирается поступить, но когда воцарилось молчание, сказал: «Тарентинцы! Как хорошо вы делаете, что дозволяете желающим бражничать и шутить, пока можно. Но если вы в здравом уме, то поспешите и сами воспользоваться этой вольностью: ведь когда в город явится Пирр, дела пойдут иначе и другая жизнь начнется для нас». Эти слова многим тарентинцам показались убедительными, и Собрание подняло крик, что Метон правильно говорит. Однако те, кто боялся, как бы после заключения мира их не выдали римлянам, обругали народ за то, что он так добродушно позволяет пьяному бесстыднику высмеивать его, а Метона сообща прогнали. Итак, мнение сторонников войны возобладало, и в Эпир отправили послов, чтобы отвезти Пирру дары от имени не только тарентинцев, но всех вообще италиотов[817], и сказать, что им нужен разумный и прославленный полководец и что в их распоряжении есть большие силы луканцев, мессапов, самнитов и тарентинцев: всадников около двадцати тысяч, а пехотинцев триста пятьдесят тысяч. Эти речи воспламенили не только Пирра, но и эпиротам внушили нетерпеливое желание выступить в поход. 14. Жил тогда некто Киней, фессалиец, человек, по общему мнению, очень разумный, ученик Демосфена и, кажется, единственный среди ораторов того времени, чья речь силой и страстностью заставляла слушателей вспоминать его учителя. Пирр, которому он служил, посылал его в разные города, и Киней на деле подтвердил изречение Эврипида[818]:   Словом можно сделать все, Чего с оружьем в битвах добиваются.   Пирр говорил, что Киней своими речами взял больше городов, чем он сам с мечом в руках, и всегда оказывал этому человеку высокое уважение и пользовался его услугами. Видя, что Пирр готов выступить в поход на Италию, Киней выбрал момент, когда царь не был занят, и обратился к нему с такими словами: «Говорят, что римляне народ доблестный, и к тому же им подвластно много воинственных племен. Если бог пошлет нам победу над ними, что даст она нам»? Пирр отвечал: «Ты, Киней, спрашиваешь о вещах, которые сами собой понятны. Если мы победим римлян, то ни один варварский или греческий город в Италии не сможет нам сопротивляться, и мы быстро овладеем всей страной; а уж кому, как не тебе, знать, сколь она обширна, богата и сильна!» Выждав немного, Киней продолжал: «А что мы будем делать, царь, когда завладеем Италией?» Не разгадав еще, куда он клонит, Пирр отвечал: «Совсем рядом лежит Сицилия, цветущий и многолюдный остров, она простирает к нам руки, и взять ее ничего не стоит: ведь теперь, после смерти Агафокла, там все охвачено восстанием и в городах безначалие и буйство вожаков толпы». «Что же, это справедливо, – продолжал Киней. – Значит, взяв Сицилию, мы закончим поход?» Но Пирр возразил: «Если бог пошлет нам успех и победу, это будет только приступом к великим делам. Как же нам не пойти на Африку, на Карфаген, если до них оттуда рукой подать? Ведь Агафокл, тайком ускользнув из Сиракуз и переправившись с ничтожным флотом через море, чуть было их не захватил![819] А если мы ими овладеем, никакой враг, ныне оскорбляющий нас, не в силах будет нам сопротивляться, – не так ли?». «Так, – отвечал Киней. – Ясно, что с такими силами можно будет и вернуть Македонию, и упрочить власть над Грецией. Но когда все это сбудется, что мы тогда станем делать ?» И Пирр сказал с улыбкой: «Будет у нас, почтеннейший, полный досуг, ежедневные пиры и приятные беседы». Тут Киней прервал его, спросив: «Что же мешает нам теперь, если захотим, пировать и на досуге беседовать друг с другом? Ведь у нас и так есть уже то, чего мы стремимся достичь ценой многих лишений, опасностей и обильного кровопролития и ради чего нам придется самим испытать и причинить другим множество бедствий». Такими словами Киней скорее огорчил Пирра, чем переубедил: тот хотя и понял, с каким благополучием расстается, но был уже не в силах отказаться от своих желаний и надежд. 15. Сперва он послал к тарентинцам Кинея во главе трех тысяч солдат, затем погрузил на прибывшие из Тарента грузовые суда двадцать слонов, три тысячи всадников, двадцать тысяч пехотинцев, две тысячи лучников и пятьсот пращников. Как только все было готово, Пирр отчалил; но когда он вышел на середину Ионийского моря, его суда понес необычный для этого времени года бурный северный ветер. Благодаря храбрости и расторопности гребцов и кормчих, не щадивших труда и рисковавших самою жизнью, кораблю Пирра удалось приблизиться к берегу. Остальные корабли были рассеяны бурей, причем часть их снесена мимо берегов Италии в Ливийское и Сицилийское море, а прочие не смогли миновать Япигский мыс и, застигнутые ночной тьмой, были прибиты сильными волнами к непроходимым мелям. Погибли все корабли, кроме царского, который, благодаря своей величине и прочности, выдерживал натиск моря, пока волна била ему в борт; но затем ветер подул с суши, и появилась опасность, что, идя навстречу огромным валам, корабль будет разбит, а носиться в бушующем море по воле ветра, то и дело менявшего направление, казалось самым страшным из всех грозящих бедствий. Поэтому Пирр выбросился в море, а приближенные и телохранители немедленно кинулись его спасать. Однако в темноте, в шуме прибоя, среди откатывающихся назад валов трудно было оказать ему помощь, и только на рассвете, когда ветер спал, Пирр выбрался на берег, изможденный телом, но бодрый духом, отважный и готовый преодолеть любые превратности. Тут сбежались мессапы, на землю которых его вынесло море, по мере сил оказали ему помощь и подвели к земле немногие уцелевшие корабли, на которых было несколько десятков всадников; меньше двух тысяч пехотинцев и два слона. 16. С этими силами Пирр направился в Тарент. Киней, узнав о прибытии царя, вышел с солдатами ему навстречу. Вступив в город, Пирр ничего не предпринимал против желания тарентинцев, пока не подошли спасшиеся корабли и не собралась большая часть его войска. К этому времени Пирр увидел, что чернь в Таренте по доброй воле не склонна ни защищаться, ни защищать кого бы то ни было, а хочет лишь отправить в бой его, чтобы самой остаться дома и не покидать бань и пирушек. Потому он закрыл все гимнасии и портики, где тарентинцы, прогуливаясь, вершили военные дела на словах, положил конец неуместным пирам, попойкам и шествиям и многих призвал в войско. Производя этот набор, Пирр был так неумолимо суров, что многие из тарентинцев, которые не привыкли повиноваться и жили в свое удовольствие, а всякую иную жизнь считали рабством, покинули город. Когда пришло известие, что римский консул Левин с большими силами опустошил Луканию и наступает на Тарент, Пирр счет недостойным в бездействии смотреть, как приближается враг, и выступил с войском, не дождавшись прихода союзных отрядов. Предварительно он послал к римлянам вестника, предложив им без войны получить от италиотов законное удовлетворение, а его, Пирра, сделать при этом судьей и посредником. Когда же Левин ответил, что римлянам его посредничество не нужно, а война с ним не страшна, Пирр выступил в поход и расположился лагерем на равнине между Пандосией и Гераклеей. Узнав, что римляне остановились неподалеку, за рекой Сирисом, Пирр верхом отправился к реке на разведку; осмотрев охрану, расположение и все устройство римского лагеря, увидев царивший повсюду порядок, он с удивлением сказал своему приближенному Мегаклу, стоявшему рядом: «Порядок в войсках у этих варваров совсем не варварский. А каковы они в деле – посмотрим». И, уже опасаясь за дальнейшее, он решил дождаться союзников, а на тот случай, если римляне попытаются перейти реку раньше, поставил стражу, чтобы помешать переправе. Но римляне, чтобы не дать Пирру выполнить задуманное, поспешили начать переправу, причем пехота переходила реку там, где был брод, а конница – в разных местах, так что греки, боясь окружения, отступили. Узнав об этом, Пирр встревожился и приказал своим военачальникам построить пехоту и держать ее в боевой готовности, а сам во главе трех тысяч всадников поскакал вперед, надеясь застигнуть римлян до того, как они, переправившись, встанут в боевой порядок. Приблизившись, он увидел над рекой множество щитов и конницу, двигавшуюся строем, и первым бросился вперед, пришпорив коня. Во время битвы красота его оружия и блеск роскошного убора делали его заметным отовсюду, и он делом доказывал, что его слава вполне соответствует доблести, ибо, сражаясь с оружием в руках и храбро отражая натиск врагов, он не терял хладнокровия и командовал войском так, словно следил за битвой издали, поспевая на помощь всем, кого, казалось, одолевал противник. Один македонянин, по имени Леоннат, заметил, что какой-то италиец неотступно скачет вслед за Пирром, направляя своего коня туда же, куда он, и следя за каждым его движением. «Видишь, царь, – сказал Леоннат, – того варвара на вороном коне с белыми бабками? Кажется, он замышляет грозное и страшное дело. Он полон злобы и дерзости, он не спускает с тебя глаз и повсюду преследует тебя, ни на кого больше не обращая внимания. Остерегайся его!» А Пирр ответил: «От судьбы, Леоннат, не уйдешь. А безнаказанно сойтись со мной врукопашную ни ему, ни иному кому из италийцев не удастся!» Пока они так разговаривали, италиец, занеся копье и дав шпоры коню, напал на Пирра. Он поразил копьем царского скакуна, и одновременно Леоннат, метнув копье, поразил его коня. Кони упали, Пирра унесли окружавшие его приближенные, а италийца, продолжавшего сопротивляться, убили. Он был френтан родом, командовал конным отрядом и звали его Оплак. 17. Этот случай научил Пирра осторожности; видя, что его конница отступает, он послал за пехотой и выстроил ее в фалангу, сам же отдал свой плащ и оружие одному из приближенных, Мегаклу, надел его вооружение и повел войско на римлян. Те выдержали натиск, и завязался бой, исход которого долгое время не мог определиться: говорят, что семь раз противники поочередно то обращались в бегство, то пускались в погоню за бегущими. А обмен оружием, который в другое время послужил бы на пользу царю, чуть было не погубил его дело и не отнял у него победу, ибо за Мегаклом гналось много врагов, и первый, кому удалось сразить его, римлянин по имени Дексий, сорвал с него шлем и плащ, подскакал к Левину и показал ему добычу, крича, что убил Пирра. Когда шлем и плащ стали передавать по рядам и показывать всем, римляне подняли радостный крик, а греки пали духом и ободрились лишь после того, как Пирр узнав о случившемся, проехал по полю боя, открыв лицо, простирая к сражающимся правую руку и громко окликая их, чтобы его могли узнать по голосу. В конце битвы римлян сильно потеснили слоны, так как римские кони не выносили вида этих чудовищ и мчались вместе со всадниками вспять, не успев приблизиться к врагам, а Пирр, напав во главе фессалийской конницы на пришедших в замешательство противников, обратил их в бегство и многих перебил. Дионисий сообщает, что в битве пало без малого пятнадцать тысяч римлян, Иероним утверждает, что только семь, Пирр же потерял, согласно Дионисию, тринадцать тысяч человек, согласно Иерониму – меньше четырех тысяч, но зато самых сильных и храбрых, и вдобавок из полководцев и приближенных он лишился тех, кому больше всего доверял и всегда поручал самые важные дела. Зато он взял лагерь, покинутый римлянами, привлек на свою сторону многие союзные с Римом города, опустошил обширную область и продвинулся вперед настолько, что от Рима его отделяло лишь триста стадиев[820]. После битвы к нему пришло множество луканов и самнитов, и хотя Пирр упрекнул их за промедление, было ясно, что он радуется и гордится, одержав победу над огромными силами римлян только со своими воинами и с тарентинцами. 18. Римляне не лишили Левина власти, хотя, как говорят, Гай Фабриций, считавший, что поражение потерпел полководец, а не войско, заявил: «Не эпироты победили римлян, а Пирр – Левина». Пополнив свои легионы и набрав новые, римляне продолжали говорить о войне так, что Пирр был поражен их бесстрашием и надменностью. Полагая, что разгромить римлян окончательно и взять их город дело нелегкое, а при его военных силах и вовсе невозможное, он решил отправить в Рим посольство и разведать, не расположены ли там пойти на соглашение: ведь он лишь приумножил бы свою славу, прекратив войну и заключив союз после победы. Киней, отправленный послом, встретился с самыми знатными римлянами, а их женам и сыновьям поднес от имени царя подарки. Этих подарков никто не принял, но все отвечали, что если их государство заключит с царем союз, то и они с радостью предложат ему свою дружбу. Когда же Кинея привели в сенат и он в пространной и дружелюбной речи сказал, что царь без выкупа отпускает всех взятых в бою пленных и обещает римлянам помощь в завоевании Италии, ничего не требуя взамен, кроме дружеского союза с ним и неприкосновенности Тарента, никто не высказал ни радости, ни готовности принять это предложение, хотя многие открыто склонялись к заключению мира, считая себя побежденными в решительном сражении и ожидая новых неудач после того, как италийцы присоединятся к Пирру и силы его возрастут. Тем временем о царском посольстве узнал Аппий Клавдий. Прославленный муж, он по старости и слепоте уже оставил государственную деятельность, но когда распространились слухи, что сенат собирается принять решение о перемирии, не выдержал и приказал рабам нести его на носилках через форум в курию. У дверей его окружили сыновья и зятья и ввели в зал; сенат встретил его почтительным молчанием. (19). А он, тотчас же взяв слово, сказал: «До сих пор, римляне, я никак не мог примириться с потерею зрения, но теперь, слыша ваши совещания и решения, которые обращают в ничто славу римлян, я жалею, что только слеп, а не глух. Где же те слова, которые вы всем и повсюду твердите и повторяете, слова о том, что если бы пришел в Италию великий Александр и встретился бы с нами, когда мы были юны, или с нашими отцами, которые были тогда в расцвете сил, то не прославляли бы теперь его непобедимость, но своим бегством или гибелью он возвысил бы славу римлян? Вы доказали, что все это было болтовней, пустым бахвальством! Вы боитесь молоссов и хаонов, которые всегда были добычей македонян, вы трепещете перед Пирром, который всегда, как слуга, следовал за каким-нибудь из телохранителей Александра, а теперь бродит по Италии не с тем, чтобы помочь здешним грекам, а чтобы убежать от своих тамошних врагов. И он обещает доставить нам первенство среди италийцев с тем войском, что не могло удержать для него самого и малую часть Македонии! Не думайте, что, вступив с ним в дружбу, вы от него избавитесь, нет, вы только откроете дорогу тем, кто будет презирать нас в уверенности, что любому нетрудно нас покорить, раз уж Пирр ушел, не поплатившись за свою дерзость, и даже унес награду, сделав римлян посмешищем для тарентинцев и самнитов». Эта речь Аппия внушила сенаторам решимость продолжать войну, и они отослали Кинея, передав с ним такой ответ: пусть Пирр уходит из Италии и тогда, если хочет, ведет переговоры о дружбе, а пока он остается с войсками в Италии, римляне будут воевать с ним, доколе хватит сил, даже если он обратит в бегство еще тысячу Левинов. Говорят, что Киней во время своего посольства старался присмотреться к жизни римлян, понять, в чем достоинства их государственного устройства, побеседовать со знатнейшими из них и что, рассказав обо всем Пирру, он прибавил, что сенат показался ему собранием царей, а если говорить о народе, то он, Киней, боится, как бы не пришлось сражаться с неким подобием Лернейской гидры: ведь у консула насчитывается уже вдвое больше войск, чем было раньше, а в Риме остается еще во много раз больше людей, способных носить оружие. 20. После этого к Пирру отправилось из Рима посольство вести переговоры о пленных, и среди послов был Гай Фабриций, человек крайне бедный, но доблестный и воинственный, чье слово, как утверждал Киней, было для римлян решающим. Пирр наедине дружелюбно убеждал его принять в подарок золото, уверяя, что дает ему деньги не в награду за позорную измену, а просто в знак дружбы и гостеприимства. Фабриций отказался, и Пирр в тот день ничего больше не предпринял, но, желая поразить римлянина, никогда не видавшего слона, приказал на следующий день во время переговоров поставить самое большое из этих животных позади послов, скрыв его занавесом. Так и было сделано: по знаку царя занавес отдернули, слон неожиданно протянул хобот над головой Фабриция и оглушительно затрубил. Но тот спокойно улыбнулся и сказал Пирру: «Право, сегодня вид этого чудовища смутил меня не больше, чем вчера – золото». Во время пира они беседовали о разных предметах, но больше всего – о Греции и ее философах, и Киней, случайно упомянув об Эпикуре, рассказал, что говорят его ученики о богах, государстве, о цели жизни: ее они видят в удовольствиях, избегают государственной деятельности, ибо она лишь нарушает и отнимает счастье, а божеству, чуждому гнева и милосердия, не заботящемуся о наших делах, они приписывают жизнь праздную и полную наслаждений. Киней еще не кончил рассказывать, как Фабриций вскричал: «О Геракл, если бы и Пирр, и самниты придерживались этого учения, пока воюют с нами!» Пирр был поражен его бескорыстием и благородством и еще больше укрепился в желании стать союзником Рима, а не воевать с ним. Фабрицию же он предложил, если тот добьется заключения мира, уехать вместе с ним и быть первым среди его приближенных и полководцев. Но, как рассказывают, тот спокойно ответил: «Ведь это невыгодно для тебя, царь: те, кто теперь дивится тебе и чтит тебя, захотят иметь царем меня, едва узнают мой нрав». Таков был Фабриций. Пирр, однако, не разгневался на его слова, как сделал бы любой деспот, но рассказал друзьям о величии его духа и ему одному доверил пленных, с условием, что их отошлют обратно после того, как они повидаются с близкими и справят дома Сатурналии, если до этого времени сенат не примет решения о мире. И в самом деле, пленные были отосланы назад к Пирру, причем сенат постановил карать смертной казнью тех, кто не возвратится. 21. Спустя некоторое время, когда командование перешло к Фабрицию, к нему в лагерь явился человек и принес письмо, написанное царским врачом: тот предложил извести Пирра ядом и тем самым без всякой опасности для римлян избавить их от войны, если они пообещают вознаградить его. Но Фабриций, возмущенный его вероломством, убедил своего товарища по должности отправить Пирру письмо, заключавшее совет остерегаться козней врача. Вот что было в нем написано: «Консулы Гай Фабриций и Квинт Эмилий приветствуют царя Пирра. Кажется нам, что ты не умеешь отличать врагов от друзей. Прочти посланное нами письмо и узнай, что с людьми честными и справедливыми ты ведешь войну, а бесчестным и негодным доверяешь. Мы же предупреждаем тебя не из расположения к тебе, но чтобы твоя гибель не навлекла на нас клевету, чтобы не пошли толки, будто мы победили в войне хитростью, не сумев победить доблестью». Получив письмо и узнав о злом умысле, Пирр покарал врача и, желая отблагодарить Фабриция и римлян, отпустил без выкупа всех пленных, Кинея же снова послал добиваться мира. Римляне считали не подобающим для себя принимать пленных от врага ни в знак его приязни, ни в награду за то, что они воздержались от преступления, а потому без выкупа вернули пленных самнитам и тарентинцам, отказавшись, однако, начать переговоры о мире и союзе прежде, чем Пирр не прекратит войну и не отплывет с войском обратно в Эпир на тех же судах, на которых прибыл. Тогда Пирр, которого обстоятельства заставляли искать нового сражения, выступил и встретился с римлянами близ города Аскула, но неприятель оттеснил его в места, непроходимые для конницы, к лесистым берегам быстрой реки, откуда слоны не могли напасть на вражеский строй. Много воинов было ранено и убито в этом сражении, пока ночь не прервала его. На следующий день, задумав перенести битву на равнину и бросить в бой слонов, Пирр заранее укрепил наиболее уязвимые позиции караульными отрядами и, расставив между слонами множество метателей дротиков и стрелков из лука, стремительно двинул на врага плотно сомкнутый строй. Римляне не могли уклониться в сторону и ударить с фланга, как в предыдущем сражении, и встретили противника на равнине лицом к лицу, стремясь скорее отбросить тяжелую пехоту, пока не подошли слоны. Римские воины упорно бились мечами против сарисс и, не шадя себя, не обращая внимания на раны, думали только о том, как бы поразить и уничтожить побольше врагов. Говорят, что много времени прошло, прежде чем они начали отступать, и именно там, где их теснил сам Пирр. Но и ему принес успех главным образом мощный натиск слонов, ибо против них воинская доблесть была бессильна и римляне считали, что перед этой силой, словно перед прибывающей водой или разрушительным землетрясением, следует отступить, а не упорствовать и гибнуть понапрасну самой страшной смертью там, где нельзя помочь делу. Римляне бежали в свой лагерь, который был неподалеку. Иероним говорит, что погибло шесть тысяч римлян, а воинов Пирра, как сказано в царских записках, было убито три тысячи пятьсот человек. Дионисий же отрицает, что под Аскулом было два сражения, и пишет, что римляне не признавали себя побежденными; по его словам, все произошло в течение одного дня, битва продолжалась до захода солнца, и враги разошлись лишь после того, как Пирр был ранен дротиком в руку, а самниты разграбили его обоз, причем и из войска Пирра, и у римлян погибло более чем по пятнадцати тысяч человек. Сигнал к отступлению подали обе стороны, и говорят, что Пирр заметил какому-то человеку, радовавшемуся победе: «Если мы одержим еще одну победу над римлянами, то окончательно погибнем»[821]. Погибла большая часть войска, которое он привез с собой, и почти все его приближенные и полководцы, других воинов, которых можно было бы вызвать в Италию, у него уже не было, а кроме того он видел, что пыл его местных союзников остыл, в то время как вражеский лагерь быстро пополняется людьми, словно они притекают из какого-то бьющего в Риме неиссякаемого источника, и что после всех поражений римляне не пали духом, но гнев лишь приумножил их упорство. 22. В этот трудный момент у Пирра появились новые надежды. Ему даже пришлось выбирать, потому что одновременно к нему обратились сицилийцы, предложившие занять Акрагант, Сиракузы и Леонтины и просившие изгнать карфагенян и освободить остров от тираннов, и вестники из Греции, сообщившие, что Птолемей Керавн пал в битве с галатами и теперь самое время явиться в Македонию, лишившуюся царя. Пирр сетовал на судьбу, которая в один и тот же час представила ему две возможности совершить великие дела, ибо понимал, что от одной из них необходимо отказаться, и долго колебался. Но затем, решив, что в Сицилии его ждут более славные подвиги и что оттуда недалеко до Африки, он предпочел двинуться на остров и, как обычно, тотчас же послал вперед Кинея для предварительных переговоров с сицилийскими городами. В Таренте он поставил караульный отряд, а тарентинцам, с негодованием требовавшим, чтобы он либо вел войну с римлянами, ради которой явился, либо покинул страну и оставил им город таким, каким его принял, отвечал высокомерно, советуя спокойно ждать, пока придет их черед. Затем он отплыл в Сицилию, где все шло так, как он предполагал: города с готовностью присоединялись к нему, так что на первых порах ему нигде не приходилось прибегать к военной силе, и всего с тридцатью тысячами пеших, двумя с половиною тысячами конных воинов и двадцатью судами он разбил карфагенян и занял их владения. Лишь Эрик, недоступный по своему местоположению и хорошо укрепленный, Пирр решил взять приступом. Когда войско изготовилось к бою, Пирр, надев доспехи, подошел к стенам и обратился с мольбой к Гераклу[822], обещая устроить игры и принести благодарственные жертвы, если тот поможет ему в бою доказать сицилийцам, что он достоин своих предков и собственной славы. Когда по его знаку протрубили сигнал и разогнали варваров стрелами, он первым взобрался на стену, как только к ней пододвинули лестницы. Отражая натиск многочисленных врагов, одних он сбросил со стены, других сразил мечом, и, нагромоздив вокруг себя груды мертвых тел, сам остался невредим. Одним видом своим устрашая врагов, Пирр доказал правоту многоопытного Гомера, который утверждал, что из всех добродетелей лишь храбрость сродни безумию, ибо увлекает человека безоглядным порывом[823]. Взяв город, Пирр принес богу великолепные жертвы и устроил пышные игры и зрелища. 23. Возле Мессены жили варвары, именовавшиеся мамертинцами, которые немало досаждали грекам, а некоторых из них обложили данью; были они очень многочисленны и воинственны, почему и назывались на латинском языке «племенем Ареса»[824]. Пирр захватил и убил мамертинских сборщиков податей, а их самих разбил в сражении и разрушил многие принадлежавшие им крепости. Карфагеняне, стремящиеся к миру, согласны были заплатить ему деньги и прислать суда, если он заключит с ними союз, но Пирр, жаждавший добиться большего, ответил, что заключит мир только в том случае, если они покинут Сицилию, чтобы границей между ними и греками стало Ливийское море. Гордый своей мощью и успехами, стремясь осуществить то, ради чего он и приплыл в Сицилию, а больше всего мечтая об Африке, Пирр стал набирать по городам гребцов, которых не хватало на многих его кораблях, и при этом действовал уже не мягко и снисходительно, а властно и жестоко, прибегая к насилиям и наказаниям. Сначала он не был таким, напротив, как никто другой, привлекал к себе приветливым обхождением, всем доверял и никого не стеснял, зато позже, превратившись из вождя народа в тиранна, своею суровостью стяжал себе славу человека жестокого и коварного. Как бы то ни было, но города, пусть и неохотно, выполняли его требования, пока вскоре он не стал подозревать в измене Фенона и Сострата, знатных сиракузян, которые первыми уговорили его приехать в Сицилию, открыли перед ним город, едва он явился, и больше всех помогали ему в сицилийском походе. Пирр не желал ни брать их с собой, ни оставлять на острове. Сострат в страхе перешел на сторону врага, а Фенона Пирр умертвил, приписав ему то же намерение. И тут дела царя сразу же приняли иной оборот: города возненавидели его страшной ненавистью, одни из них присоединились к карфагенянам, другие призвали мамертинцев. В эту пору, когда Пирр повсюду видел измену, заговоры и восстания, к нему прибыли письма от самнитов и тарентинцев, которые, лишившись своих земель и с трудом отстаивая от врагов города, просили его о помощи. Это помогло Пирру скрыть, что его отплытие означает отказ от всех замыслов и бегство, ибо на самом деле Сицилия, словно потрясаемый бурей корабль, уже не повиновалась ему, и он, ища выхода, поспешно бросился в Италию. Говорят, что покидая остров и оглянувшись, он сказал стоявшим рядом с ним: «Какое ристалище для состязаний оставляем мы римлянам и карфагенянам, друзья!» И спустя недолгое время то, что он предугадал, сбылось[825]. 24. Когда Пирр отплывал, варвары объединились против него: карфагеняне дали ему в самом проливе морское сражение, в котором он потерял немало кораблей, а мамертинцы, числом не менее десяти тысяч, переправившись раньше Пирра, но не осмеливаясь встретиться с ним лицом к лицу, заняли неприступные позиции, а когда Пирр на уцелевших судах прибыл в Италию, напали на него и рассеяли все его войско. Погибли два слона и множество воинов из тылового отряда. Пирр сам отражал натиск врага и без страха сражался с опытным и дерзким противником. Когда он был ранен мечом в голову и ненадолго вышел из боя, мамертинцы воспрянули духом. Один из них, огромного роста, в сверкающих доспехах, выбежал вперед и грозным голосом стал вызывать Пирра, если тот еще жив, выйти и сразиться с ним. Пирр, раздраженный, повернулся и, пробившись сквозь ряды своих щитоносцев[826], пытавшихся его удержать, вышел гневный, со страшным, забрызганным кровью лицом. Опередив варвара, Пирр ударил его мечом по голове, и, благодаря силе его рук и отличной закалке стали, лезвие рассекло туловище сверху до низу, так что в один миг две половины разрубленного тела упали в разные стороны. Это удержало варваров от новых нападений: они были поражены и дивились Пирру, словно, какому-то сверхъестественному существу. Остальной путь Пирр прошел беспрепятственно и с двадцатью тысячами пехотинцев и тремя тысячами всадников прибыл в Тарент. Пополнив там войско самыми храбрыми из тарентинцев, он тотчас выступил против римлян, стоявших лагерем в Самнии. (25). Дела у самнитов в это время шли совсем плохо: разбитые римлянами во многих сражениях, они пали духом, да и отплытие Пирра в Сицилию у них вызвало недовольство, так что присоединились к нему лишь немногие. Разделив свое войско, Пирр половину послал в Луканию, желая задержать там одного из консулов, чтобы тот не пришел на помощь товарищу по должности, а другую часть сам повел на Мания Курия, стоявшего лагерем в безопасном месте возле города Беневента и ожидавшего подкреплений из Лукании (впрочем, он бездействовал еще и потому, что его удерживали предсказания жрецов и птицегадателей). Пирр спешил напасть на римлян прежде, чем подойдет второй консул, и поэтому, собрав самых сильных людей и самых свирепых слонов, ночью двинулся на лагерь врага. Но дорога была длинная, шла через густой лес, воины заблудились в темноте, и таким образом время было потеряно. Наступило утро, на рассвете враги ясно увидели Пирра, двигавшегося по гребню холмов. В лагере римлян поднялись шум и суматоха, и так как обстоятельства требовали решительных действий, а жертвы предвещали Манию удачу, консул вышел из лагеря, напал на передние ряды наступавших и обратил их в бегство, чем привел в смятение и остальных. Было перебито множество солдат Пирра, захвачено несколько слонов, брошенных во время отступления, и эта победа позволила Манию перенести бой на равнину. На глазах врага собрав свои легионы, он в одних местах обратил противника в бегство, но в других под натиском слонов отступил к самому лагерю и вызвал оттуда караульных, которых много стояло на валу в полном вооружении. Со свежими силами выйдя из-за укреплений, они забросали слонов копьями и повернули их вспять, а бегство слонов вызвало беспорядок и замешательство среди наступавших под их прикрытием воинов, и это не только принесло римлянам победу, но и решило спор о том, кому будет принадлежать верховное владычество над Италией. Доказав в этих битвах свою доблесть, они обрели уверенность в своей мощи и, прослыв непобедимыми, вскоре захватили всю Италию, а через некоторое время и Сицилию. 26. Так рухнули все надежды Пирра и Италии и в Сицилии; шесть лет потратил он на эти войны и хотя был побежден, но и в поражениях сохранил свое мужество непоколебленным и по-прежнему считался повсюду самым опытным, сильным и отважным из современных ему царей. Однако добытое подвигами он терял ради надежд на будущее и, алчущий далекого и нового, не мог удержать достигнутого, если для этого нужно было проявить упорство. Поэтому Антигон и сравнил Пирра с игроком в кости, который умеет сделать ловкий бросок, но не знает, как воспользоваться своей удачей. Вернувшись в Эпир с восемью тысячами пехотинцев и пятьюстами всадниками, растратив всю казну, Пирр стал искать новой войны, чтобы прокормить войско. К нему присоединились некоторые из галатов, и он напал на Македонию, где царствовал тогда Антигон, сын Деметрия. Целью его был захват добычи, но после того как ему удалось взять многие города и две тысячи неприятельских воинов перешли на его сторону, Пирр, преисполнившись надеждами, пошел в наступление на самого Антигона и, напав на него в узком ущелье, поверг в смятение все его войско. Только многочисленный отряд галатов в тылу у Антигона упорно сопротивлялся, и в завязавшемся жестоком бою большинство их было перебито, а вожаки слонов, окруженные вместе с животными, сдались в плен. Увеличив таким образом свои силы и более полагаясь на свою удачу, чем трезво все размыслив, Пирр ударил на фалангу македонян, которые после понесенного галатами поражения были полны смятения и страха. Македоняне уклонились от боя, и тогда Пирр, простерши к ним руку, стал поименно окликать подряд всех начальников, и старших, и младших, чем и побудил пехоту Антигона перейти на его сторону. Отступая, Антигон удержал за собой всего несколько прибрежных городов. Пирр, для которого все сложилось так счастливо, был уверен, что наибольшую славу он стяжал победой над галатами, и поэтому лучшую и самую блестящую часть добычи он сложил в храме Афины Итонийской, написав следующие стихи:   Пирр, молоссов владыка, повесил в храме Афины Длинные эти щиты, дерзких галатов разбив. Он Антигона войска разгромил. Чему ж тут дивиться? В битвах и ныне, как встарь, род эакидов могуч.   Тотчас после сражения Пирр захватил Эги и другие города, где не только сам всячески притеснял жителей, но и разместил караульные отряды галатов, служивших в его войске. А галаты, народ крайне алчный, принялись разрывать могилы похороненных в Эгах царей, причем сокровища они расхитили, а кости, осквернив, разбросали. Пирр, кажется, не придал их поступку большого значения и то ли за недосугом отложил наказание, то ли вообще не осмелился покарать варваров, из-за чего ему и пришлось услышать от македонян немало упреков. Не дождавшись, пока его дела устроятся и положение упрочится, Пирр опять увлекся новыми надеждами. Он насмехался над Антигоном, называя его бесстыдным за то, что тот не надевает плаща и продолжает носить царскую порфиру, и охотно поддался на уговоры Клеонима Спартанского, который прибыл, чтобы звать его в Лакедемон. Клеоним принадлежал к царскому роду, на вид казался сильным и властным, а потому не пользовался в Спарте ни расположением, ни доверием, и правил вместо него Арей. Это и было причиной его давней обиды на всех сограждан. Кроме того, он уже в старости женился на Хилониде, дочери Леотихида, женщине красивой и царского рода. Но она влюбилась в цветущего юношу Акротата, сына Арея, так что любившему ее Клеониму этот брак принес только горе и позор, ибо ни для кого из спартанцев не осталось тайной, как презирает его жена. И вот, когда к прежним обидам присоединились эти домашние неприятности, Клеоним, разгневанный и удрученный, привел в Спарту Пирра с двадцатью пятью тысячами пехотинцев, двумя тысячами всадников и двадцатью четырьмя слонами. Уже сама многочисленность этого войска ясно показывала, что Пирр хочет приобрести не Спарту для Клеонима, а весь Пелопоннес – для себя, но на словах он упорно отрицал это перед прибывшими к нему в Мегалополь лакедемонскими послами. Он говорил, что пришел освободить покоренные Антигоном города, и именем Зевса клялся, если ничто ему не помешает, послать своих младших сыновей в Спарту на воспитание, чтобы они усвоили лаконские нравы и благодаря этому одному превзошли всех царей. Обманув этой ложью тех, кто встречался ему на пути, Пирр тотчас же по приходе в Лаконию занялся грабежами. Послы стали обвинять его в том, что он начал военные действия, не объявляя войны, но он ответил: «Никогда мы не слыхали, чтобы вы, спартанцы, открывали кому-нибудь свои намерения». На это один из присутствующих, по имени Мандроклид, сказал на лаконском наречии: «Если ты бог, то с нами ничего не случится – мы ничем против тебя не погрешили, если же ты человек, то найдется кто-нибудь посильнее тебя». 27. После этого Пирр приблизился к Спарте. Клеоним предложил сразу идти на приступ, но, как сообщают, Пирр, опасавшийся, как бы воины, напав на город ночью, не разграбили его, отложил штурм, говоря, что возьмет Спарту днем. Спартанцев было мало, и они не были приготовлены к внезапному нападению, тем более что сам Арей отправился на Крит, чтобы оказать гортинцам помощь в войне. Самоуверенность врагов, презиравших обезлюдевший и бессильный город, спасла Спарту. Пирр, полагая, что ему не с кем воевать, остановился на ночлег, а илоты и приближенные Клеонима начали убирать и украшать его дом так, словно на следующий день Пирру предстояло там пировать. Ночью спартанцы держали совет и постановили прежде всего отослать на Крит женщин, но те воспротивились, а одна из них, Архидамия, явилась с мечом в Совет старейшин и от имени всех спартанок стала упрекать мужчин, которые хотят, чтобы женщины пережили гибель Спарты. Было решено провести вдоль вражеского лагеря ров, а справа и слева от него расставить колесницы, врытые в землю до ступиц, чтобы они прочно стояли на месте и не давали пройти слонам. Когда мужчины начали работу, к ним подошли женщины, одни – в плащах и подпоясанных хитонах, другие – в одних хитонах, чтобы помочь старикам, а тех, кому предстояло сражаться, они просили поберечь силы, и сами сделали третью часть работы, узнав предварительно размеры рва. Шириной он был в шесть локтей, глубиной в четыре, а в длину имел восемь плефров, как сообщает Филарх; по рассказу же Иеронима, он был меньше. Утром, когда враг двинулся в наступление, женщины подали мужчинам оружие и наказали им охранять и защищать ров, говоря, что славно победить на глазах у соотечественников, но почетно и умереть на руках у матерей и жен, доблестно пав за Спарту. А Хилонида, вдали от остальных, приготовила для себя петлю, чтобы не попасть снова в руки Клеонима, если город будет взят. 28. Сам Пирр со своими гоплитами ударил на спартанцев, которые оборонялись, выставив щиты, и пытался преодолеть ров, непроходимый потому, что рыхлая почва на краю его осыпалась под ногами воинов, не давая им твердо ступить. Сын Пирра Птолемей с двумя тысячами галатов и отборными воинами из хаонов двинулся вдоль рва, стараясь прорваться через ряд колесниц, но они были врыты так глубоко и расставлены так часто, что не только загородили дорогу воинам Птолемея, но и самим лакедемонянам мешали обороняться. Когда же галаты вырвали колеса из земли и стащили колесницы в реку, юноша Акротат, заметив опасность, с тремя сотнями воинов бегом пересек город, обошел Птолемея, скрывшись от него за склонами холмов, и, напав с тыла, заставил врагов повернуться и разделить свои силы. Солдаты Птолемея толкали друг друга, падали в ров и меж колесниц и, наконец, были отброшены, понеся большой урон. На подвиг Акротата смотрело множество стариков и женщин, и когда, залитый кровью, гордый победой и всеми восхваляемый, он возвращался через город, он казался спартанкам еще прекраснее, и они завидовали любви Хилониды. А некоторые старики, следуя за ним, кричали: «Ступай, Акротат, взойди на ложе Хилониды, чтобы подарить Спарте достойных потомков!». Вокруг самого Пирра завязалось ожесточенное сражение, в котором доблестно бились многие воины, но упорнее всех сопротивлялся и больше всего врагов убил Филлий. когда же он почувствовал, что слабеет от множества ран, то уступил место стоявшему с ним рядом воину и умер за строем своих, чтобы и мертвым не попасть в руки врага. 29. Ночь прервала битву. Во сне Пирр увидел, будто он мечет молнии в Лакедемон и вся страна охвачена огнем, он же радуется этому. От радости проснувшись, он приказал военачальникам держать войско наготове, а приближенным рассказал о своем сновидении, полагая, что оно знаменует взятие города. Все были удивлены и согласились с Пирром, только Лисимаху сон царя не понравился; он высказывал опасение, что раз нельзя ступать на места, пораженные молнией, значит и этот город, как предвещает божество, останется для Пирра недоступным. Но Пирр ответил, что все это вздор, достойный праздной черни, и что им следует, держа в руках оружие, только повторять самим себе:   Знаменье лучшее всех – за Пиррово дело сражаться[827].   Этими словами он ободрил войска и с наступлением дня повел их в бой. Спартанцы, обороняясь, превосходили самих себя доблестью и самоотверженностью, женщины помогали им, подавая стрелы, поднося проголодавшимся еду и питье, подбирая раненых. Македоняне собрали много хворосту и пытались завалить им ров, засыпая при этом мертвые тела и оружие. Лакедемоняне, собравшиеся на помощь, увидели Пирра, который гнал коня мимо рва и колесниц, пробиваясь в город. Оборонявшиеся подняли крик, сбежались воины, раздались вопли женщин. Пирр уже помчался вперед и налетел на стоявших перед ним врагов, когда его конь, раненный в брюхо критской стрелой, в предсмертных мучениях сбросил седока на скользкий склон. Наступавшие вместе с Пирром воины пришли в замешательство, подбежавшие спартанцы стрелами заставили их отойти. Вслед за тем Пирр повсюду прекратил сражение в надежде на то, что лакедемоняне, почти все раненные и многих потерявшие убитыми, хоть немного ослабели. Но счастливая судьба города то ли испытывала мужей, то ли желала показать, как велика ее власть даже в безвыходном положении, и на помощь лакедемонянам, уже терявшим всякую надежду, явился из Коринфа полководец Антигона фокеец Аминий со своими наемниками. Не успели спартанцы принять его, как с Крита вернулся царь Арей, ведя за собой двухтысячное войско. Женщины немедля разошлись по домам, ибо им больше не нужно было заботиться о ратных делах, отпущены были и те, кто несмотря на преклонный возраст, по необходимости взялся за оружие. Прибывшие воины приготовились к сражению. (30). Пирром овладело честолюбивое желание захватить город именно после того, как туда пришло подкрепление, однако, не добившись ничего и получив отпор, он отступил и стал опустошать страну, собираясь перезимовать в ней. Но того, чему суждено свершиться, нельзя избежать. В Аргосе шли распри между Аристеем и Аристиппом. И так как Аристипп считался другом Антигона, то Аристей поспешил призвать в Аргос Пирра. Пирр, всегда легко переходивший от одной надежды к другой, всякий успех считал лишь началом дела, а каждую неудачу стремился возместить новыми подвигами; поэтому ни победа, ни поражение не приносили мира и покоя ни ему, ни его противникам. Немедленно двинулся он на Аргос. Арей же, устроив множество засад и заняв труднопроходимые места на его пути, отрезал от войска шедших в хвосте галатов и молоссов. Один гадатель, рассмотрев внутренности жертвенных животных, счел знамения неблагоприятными и предсказал Пирру, что ему суждено потерять одного из близких. Но среди шума и суеты Пирр совсем позабыл о предсказании и велел своему сыну Птолемею, взяв телохранителей, идти на помощь хвостовому отряду, а сам двинулся вперед, чтобы поскорее вывести войско из теснин. Вокруг Птолемея завязалась ожесточенная битва, отборные лакедемонские воины во главе с Эвалком врукопашную бились со стоявшими впереди царского сына македонянами, и тут критянин из Аптеры по имени Оресс, человек воинственный и проворный, сбоку подбежал к отважно сражавшемуся юноше, ударил его копьем и поверг наземь. После его гибели те, кто был рядом с ним, обратились в бегство, лакедемоняне, преследуя их, забыли обо всем и вырвались на равнину, оставив своих гоплитов позади. И тут на них повернул молосскую конницу Пирр, уже услышавший о смерти сына и потрясенный горем. Он первым ворвался в ряды спартанцев, стремясь убийством насытить жажду мести, и хотя в бою он всегда казался страшным и непобедимым, но на этот раз своей дерзостью и силой затмил все, что бывало в прежних битвах. Когда он направил своего коня на Эвалка, тот, уклонившись в сторону, мечом разрубил поводья Пирра и чуть было не отсек руку, державшую их. Пирр в то же мгновенье ударом копья поразил Эвалка и, спрыгнув с седла, в пешем бою уложил рядом с Эвалком весь его отборный отряд. К таким бессмысленным потерям привело Спарту уже после конца войны чрезмерное честолюбие ее правителей. 31. Словно бы почтив убитого сына такой жертвой и в гневе на врагов изливши большую часть своей скорби, Пирр справил пышные поминальные игры и пошел дальше на Аргос. Узнав, что Антигон уже занял высоты над равниной, он стал лагерем близ Навплии. На следующий день он послал к Антигону вестника, называя царя погубителем и приглашая сойти на равнину, чтобы сразиться за власть. Тот отвечал, что на войне для него важнее удобный момент, чем сила оружия, и что если Пирру не терпится умереть, то для него открыто множество путей к смерти. Между тем и к Пирру, и к Антигону прибыли из Аргоса послы с просьбой отойти от города и предоставить аргосцам возможность, не подчиняясь ни одному из них, сохранять дружбу с обоими. Антигон согласился и отдал аргосцам в заложники сына, а Пирр, также согласившись отступить, ничем не подтвердил своих обещаний и тем внушил горожанам большие подозрения. В это время Пирру явилось страшное знамение: в жертву приносили быков, их головы, уже отделенные от тел, на глазах у всех высунули языки и стали слизывать собственную кровь, а в Аргосе Аполлонида, прорицательница Ликейского бога[828], выбежала, крича, что ей привиделся город, полный убитых, и орел, который шел в сражение, а потом исчез. 32. В глубокой темноте Пирр приблизился к стенам и обнаружил, что ворота, именуемые Проходными, уже отперты для него Аристеем. Пока галаты Пирра крадучись входили в город и занимали площадь, им удалось остаться незамеченными. Но слоны не могли пройти в ворота, пришлось снимать с их спин башни, а потом в темноте вновь водружать их; это задержало нападающих, и аргосцы, услышав шум, поспешили занять Аспиду и другие укрепленные места и отправили гонцов к Антигону. Тот, приблизившись к городу, сам остановился, но послал на помощь аргосцам своего сына и полководцев с большим отрядом. Подошел и Арей с тысячей критян и легко вооруженных спартанцев. Вместе напав на галатов, они повергли их в смятение. В это время Пирр с шумом и криками входил в город возле Киларабиса[829], и галаты в ответ тоже закричали, но в их крике не было бодрости и уверенности, – всем показалось, что это вопль страха и отчаяния. Тогда Пирр поспешно бросил вперед двигавшихся во главе войска всадников, но те лишь с большим трудом и риском для жизни могли проехать среди каналов, которыми был изрезан весь город. В этой ночной битве нельзя было разобраться ни в действиях войск, ни в приказах начальников. Разобщенные отряды блуждали по узким улицам, во мраке, в тесноте, среди доносившихся отовсюду криков; не было возможности руководить войсками, все медлили и ждали утра. Когда рассвело, Пирр устрашился, увидев Аспиду, занятую вооруженными врагами, и заметив на площади среди множества украшений медную статую волка и быка, готовых схватиться друг с другом, он вспомнил давнее предсказание, что ему суждено погибнуть там, где он увидит волка, сражающегося с быком. Аргосцы говорят, что эта статуя стоит у них в память очень давнего события: когда Данай впервые вступил в эту страну, то по пути в Аргос, близ Пирамий в Фиреатиде, он увидел волка, сражающегося с быком. Решив, что он сам, чужестранец, напавший на местных жителей, подобен этому волку, Данай стал наблюдать драку. Когда волк победил, Данай вознес мольбы Аполлону Ликейскому и, одолев и изгнав с помощью мятежных аргосцев царствовавшего тогда в Аргосе Геланора, захватил власть. (33). Заметив статую и видя к тому же, что ни одна из его надежд не сбывается, Пирр пал духом и решил отступить; опасаясь узких ворот, он послал своему сыну Гелену, оставшемуся со значительными силами вне города, приказ разрушить часть стены и помочь выходящим, если враг будет наседать на них. Однако в спешке и суматохе гонец неясно передал приказ, произошла ошибка, и юноша, взяв остальных слонов и самых сильных солдат, вошел через ворота в город на помощь отцу. Пирр в это время уже отходил. Сражаясь на площади, где было достаточно места и для отступления и для боя, Пирр, повернувшись лицом к врагу, отражал его натиск. Но его оттеснили в узкую улицу, которая вела к воротам, и там он столкнулся со спешившими на помощь войсками. Пирр закричал, чтобы они повернули назад, но большинство его не услышало, а тем, кто готов был повиноваться, преграждали путь новые отряды, вливавшиеся в город через ворота. Кроме того, самый большой слон, упав поперек ворот, лежал, трубя и мешая отступающим пройти, а другой слон, из тех, что вошли в город раньше, по кличке Никон, ища раненого вожака, упавшего с его спины, несся навстречу отступавшим, гоня и опрокидывая вперемешку врагов и друзей, пока, наконец, не нашел труп и, подняв его хоботом и подхватив обоими клыками, не повернул назад, словно взбесившись, валя наземь и убивая всех встречных. Сбитые в кучу и плотно прижатые друг к другу, воины не могли ничего предпринять поодиночке: словно единое тело, толпа ворочалась и колыхалась из стороны в сторону. Мало кто бился с врагами, зажатыми между воинами Пирра или наседавшими сзади, – большей частью солдаты ранили друг друга, ибо тот, кто обнажил меч или замахивался копьем, не мог ни опустить руку, ни вложить клинок в ножны: оружие разило, кого придется, и люди гибли от руки своих же товарищей. 34. Пирр, оглядев бушевавшие вокруг бурные волны, снял диадему, украшавшую шлем, передал ее одному из телохранителей и, доверившись коню, напал на врагов, следовавших за ним по пятам. Копье пронзило ему панцирь, и он, получив рану, не смертельную и даже не тяжелую, устремился на того, кто нанес удар. То был аргосец, незнатный человек, сын бедной старой женщины. Она в это время, как и остальные аргивянки, с крыши дома глядела на битву и, увидев, что ее сын вступил в единоборство с Пирром, испуганная грозящей ему опасностью, сорвала с крыши черепицу и обеими руками бросила ее в Пирра[830]. Черепица ударила его в голову ниже шлема и перебила позвонки у основания шеи; у Пирра помутилось в глазах, руки опустили поводья, и он упал возле святилища Ликимния[831], почти никем не узнанный. Некий Зопир, воевавший на стороне Антигона, и еще два-три человека подъехали к нему и, узнав, оттащили его в преддверие какого-то дома. Между тем Пирр начал приходить в себя, Зопир вытащил иллирийский меч, чтобы отсечь ему голову, но Пирр так страшно взглянул на него, что тот, перепуганный полный смятения и трепета, сделал это медленно и с трудом, то опуская дрожащие руки, то вновь принимаясь рубить, не попадая и нанося удары возле рта и подбородка. Между тем многие услышали о случившемся, и Алкионей, желая убедиться, подъехал и потребовал голову. С нею он ускакал к отцу и бросил ее перед царем, сидевшим в кругу приближенных. Взглянув и узнав Пирра, Антигон палочными ударами прогнал сына, называя его варваром и нечестивцем, а потом, прикрыв глаза плащом, заплакал, вспомнив о деде своем Антигоне и об отце Деметрии, которые в его собственной семье являли пример переменчивости судьбы. Украсив голову и тело Пирра, он предал их сожжению, а когда Алкионей встретил Гелена, жалкого, одетого в бедный плащ, и, дружелюбно приветствовав его, привел к отцу, Антигон сказал: «Сейчас, мой сын, ты поступил лучше, чем тогда; но ты сделал неправильно, не сняв с него этой одежды, ибо больше, чем его, она позорит нас, которых считают победителями». После этого он по-дружески принял Гелена и, пристойно одев его, отправил в Эпир, а заняв лагерь Пирра и захватив в плен все его войско, обошелся с его друзьями кротко и благосклонно.  Гай Марий   1. Мы не можем назвать третьего имени Гая Мария, равно как и Квинта Сертория, захватившего Испанию, или Луция Муммия, взявшего Коринф (Ахейским Муммий был назван за свой подвиг, как Сципион – Африканским, а Метелл – Македонским). Этим убедительнее всего, как думает Посидоний, опровергается мнение, будто собственным служит у римлян третье имя[832], как, например, Камилл, Марцелл, Катон: будь это так, человек, имеющий только два имени, оказался бы безымянным. Но Посидоний не замечает, что, по его собственному суждению, безымянны все женщины, ибо ни одна не имеет первого имени, которое, как он считает, и служит у римлян собственным. Что касается остальных двух имен, то одно из них – общее для всей семьи, например Помпеи, Манлии и Корнелии (как у нас говорят: Гераклиды или Пелопиды), другое – как бы прозвище, определяющее нрав человека или его наружность с ее недостатками либо данное ему за какой-нибудь подвиг; таковы имена Макрин, Торкват, Сулла, подобно тому как у нас – Мнемон, Грип или Каллиник. Повод к спорам здесь дает перемена в обычае. 2. О наружности Мария можно судить по его мраморному изображению, которое мы видели в Равенне, в Галлии, и наше впечатление вполне соответствует тому, что рассказывают о мрачности и суровости его нрава. Мужественный по природе, воинственный, воспитанный скорее как солдат, чем как мирный гражданин, Марий, придя к власти, не умел укрощать свой гнев. Говорят, он так и не выучился греческой грамоте и ни в одном серьезном деле не пользовался греческим языком, почитая смешным обучаться наукам у наставников, которые сами в рабстве у других. После своего второго триумфа, устроив греческие игры по случаю освящения какого-то храма, он пришел в театр, но, едва присев, тотчас же удалился. Платон часто говорил философу Ксенократу, который отличался угрюмым характером: «Ксенократ, приноси жертвы Харитам»[833]. И если бы кто-нибудь так же уговорил Мария приносить жертвы эллинским Музам и Харитам, то его славные деяния на войне и в управлении государством не завершились бы столь безобразно, а гневливость, недостойное властолюбие и ненасытная алчность не сделали бы его в старости таким свирепым и жестоким. Все это мы сейчас увидим из его дел. 3. Родители Мария были люди совсем не знатные, бедные, добывавшие пропитание собственным трудом; отец носил то же имя, что и сын, мать звали Фульцинией. Марий поздно попал в город и узнал городскую жизнь, а до того у себя, в Арпинской земле, в деревне Цереаты, он жил, не ведая городской утонченности, просто, но зато целомудренно, воспитываясь так, как римские юноши в старину. Военную службу он начал в Кельтиберии, где Сципион Африканский осаждал Нуманцию. От полководца не укрылось, что Марий превосходит прочих молодых людей мужеством и легко переносит перемену в образе жизни, к которой Сципион принуждал испорченных роскошью и наслаждениями воинов. Рассказывают, что он на глазах полководца сразил врага, с которым сошелся один на один. Сципион заметно отличал его, а однажды, когда на пиру зашла речь о полководцах и кто-то из присутствующих, то ли вправду, то ли желая сказать приятное Сципиону, спросил, будет ли еще когда-нибудь у римского народа такой же, как и он, вождь и защитник, Сципион, хлопнув лежащего рядом с ним Мария по плечу, ответил: «Будет, и, может быть, даже он». Оба они были так богато одарены природой, что Марий еще в юном возрасте казался человеком незаурядным, а Сципион, видя начало, мог предугадать конец. 4. Говорят, что Марий, воодушевленный этими словами, словно прорицанием божества, и преисполненный надежд, обратился к государственной деятельности и с помощью Цецилия Метелла, дому которого служил еще его отец[834], добился должности народного трибуна. Исполняя эту должность, он внес закон о подаче голосов[835], который, как ожидали, должен был уменьшить могущество знати в судах. Его противником выступил консул Котта, который убедил сенат бороться против нового закона, а самого Мария призвать к ответу. Когда это предложение было принято, Марий явился в сенат, но не как робкий новичок, только что вступивший на государственное поприще и не совершивший еще ничего великого; напротив, уже тогда выказав решительность, которая потом проявлялась во всех его поступках, он пригрозил Котте тюрьмой, если тот не отменит вынесенного решения. Тогда консул, обратившись к Метеллу, спросил его мнения, и Метелл во всем с ним согласился, но Марий вызвал ликтора и приказал отвести в тюрьму самого Метелла. Метелл обратился к остальным трибунам, но те не поддержали его, и сенат, уступив, переменил свое решение. Со славой вышел Марий к народу, и новый закон получил утверждение в Народном собрании. Все поняли, что Мария нельзя ни запугать, ни усовестить и что в своем стремлении заслужить расположение толпы он будет упорно бороться против сената. Но вскоре это мнение переменилось, после того, как он решительно воспротивился предложению о раздаче хлеба гражданам и одержал верх. Обе враждебные стороны стали одинаково уважать его за то, что он не желает угождать ни тем, ни другим вопреки пользе государства. 5. В следующем году Марий стал домогаться должности эдила высшего разряда. Есть два разряда эдилов[836]: одни получили название по креслу с изогнутыми ножками, в котором они сидят, исполняя свои обязанности, другие, уступающие первым достоинством, именуются народными. Лишь после того, как первые уже избраны, начинают подавать голоса за вторых. Когда Марию стало ясно, что высшей из этих двух должностей ему не получить, он тотчас стал домогаться другой, но и тут его постигла неудача, потому что все считали его слишком дерзким и высокомерным. Однако даже две неудачи за один день, – чего никогда и ни с кем еще не случалось, – нисколько не убавили ему самоуверенности, и спустя немного времени он начал домогаться претуры, но и на этот раз едва не потерпел поражение – был избран последним из кандидатов, а после выборов обвинен в подкупе. Больше всего подозрений внушало то обстоятельство, что за перегородкой среди голосующих видели одного из рабов[837] Кассия Сабакона, а Сабакон был самым ярым приверженцем Мария. На суде Марий заявил, будто, истомленный зноем и жаждой, он попросил холодной воды, и раб, принесший ему чашу, ушел, как только он напился. После этого цензоры изгнали его из сената: признано было, что он заслуживает наказания либо за лжесвидетельство, либо за невоздержность. Гай Геренний, вызванный свидетелем против Мария, сказал, что свидетельствовать против клиента – противно отеческим обычаям и что закон освобождает патрона (так римляне называют покровителя) от такой необходимости (и родители Мария, и он сам были клиентами Геренниев). Судьи приняли этот отказ, но Марий сам возразил Гереннию, что с получением магистратуры он освобождается от клиентской зависимости. Это было сказано не совсем точно: не всякая магистратура освобождает тех, кто ее получил, и их потомков от обязанностей перед покровителем, но только та, которая дает право на почетное кресло. Хотя поначалу дела Мария в суде шли плохо и судьи были настроены неблагоприятно, в конце концов голоса их разделились поровну, и Марий, вопреки всем ожиданиям, был оправдан. 6. Исполняя должность претора, он не снискал себе особых похвал, а по истечении срока получил по жребию Внешнюю Испанию, которую, как сообщают, очистил от разбойников (жители этой провинции отличались дикими, почти звериными нравами, а разбой считали самым почетным занятием). Выступив на гражданском поприще, Марий не обладал ни богатством, ни красноречием, с помощью которых люди, пользовавшиеся в то время наибольшим почетом, вели за собой народ. Однако граждане высоко ценили его за постоянные труды, простой образ жизни и даже за его высокомерие, а всеобщее уважение открывало ему дорогу к могуществу, так что он даже смог вступить в выгодный брак, взяв в жены Юлию из знатного дома Цезарей, племянник которой, Цезарь, немного лет спустя стал самым великим из римлян и, как сказано в его жизнеописании[838], часто стремился подражать своему родственнику Марию. О самообладании и выносливости Мария свидетельствует многое, например, то, как он перенес хирургическую операцию. Страдая, по-видимому, сильным расширением вен на обоих бедрах и досадуя на то, что ноги его обезображены, он решил позвать врача и, не дав связать себя, подставил под нож одно бедро. Не шевельнувшись, не застонав, не изменившись в лице, он молча вытерпел невероятную боль от надрезов. Но когда врач хотел перейти ко второй ноге, Марий не дал ему резать, сказав: «Я вижу, что исцеление не стоит такой боли». 7. Консул Цецилий Метелл, которому было поручено командование в войне против Югурты, отправляясь в Африку, взял с собою Мария легатом. Совершив там немалые подвиги и со славой сражаясь во многих битвах, Марий и не думал приумножать этим славу Метелла или, подобно остальным, прислуживаться к нему, но, считая, что не Метелл назначил его легатом, а счастливая судьба в самый подходящий момент дала ему высокие подмостки для подвигов, старался показать всю свою доблесть и мужество. Война несет с собой много тягостных забот, и Марий не избегал больших трудов и не пренебрегал малыми; он превосходил равных себе благоразумием и предусмотрительностью во всем, что могло оказаться полезным, а воздержностью и выносливостью не уступал простым воинам, чем и снискал себе их расположение. Вероятно, лучшее облегчение тягот для человека видеть, как другой переносит те же тяготы добровольно: тогда принуждение словно исчезает. А для римских солдат самое приятное – видеть, как полководец у них на глазах ест тот же хлеб и спит на простой подстилке или с ними вместе копает ров и ставит частокол. Воины восхищаются больше всего не теми вождями, что раздают почести и деньги, а теми, кто делит с ними труды и опасности, и любят не тех, кто позволяет им бездельничать, а тех, кто по своей воле трудится вместе с ними. Делая все это, Марий быстро стал любимцем войска и наполнил всю Африку, а затем и весь Рим славой своего имени, ибо все писали из лагеря домой, что не будет ни конца, ни предела войне с варварами, пока Гая Мария не изберут консулом. (8). Все это явно раздражало Метелла, но больше всего его огорчило дело Турпилия. Этот Турпилий, связанный с Метеллом наследственными узами гостеприимства, служил в то время в его войске начальником плотников и строителей. Стоя во главе караульного отряда в большом городе Баге, он не притеснял местных жителей, относился к ним мягко и дружелюбно, беспечно доверял им и потому попал в руки врагов. Впустив в Багу Югурту, горожане не сделали Турпилию ничего дурного, а, наоборот, упросив царя, отпустили его целым и невредимым. За это его обвинили в измене; Марий, присутствовавший на суде, был очень суров к Турпилию и так настроил против него большинство судей, что Метелл был вынужден, вопреки своему желанию, приговорить этого человека к смерти. Спустя некоторое время выяснилось, что обвинение было ложным, и все горевали с удрученным Метеллом – все, кроме Мария, который, не стыдясь, говорил повсюду, что это дело его рук и что так он воздвиг на Метелла демона, мстящего за убийство друга. С тех пор они враждовали открыто, и рассказывают, что однажды Метелл язвительно сказал Марию: «Так, значит, ты, милейший, собираешься покинуть нас и плыть домой домогаться консульства? А не хочешь ли стать консулом в один год вот с этим моим сыном»? (Сын Метелла был тогда еще мальчишкой[839].) Как бы то ни было, но когда Марий стал добиваться разрешения уехать, Метелл долго чинил ему препятствия и отпустил только за двадцать дней до консульских выборов, Марий прошел длинный путь от лагеря до Утики за два дня и одну ночь и перед отплытием принес жертвы. Как говорят, гадатель объявил Марию, будто божество возвещает ему небывалый, превосходящий все ожидания успех. Ободренный этим предсказанием, он отчалил и с попутным ветром за четыре дня пересек море. В Риме он тотчас показался народу, с нетерпением ожидавшему его, и, когда один из трибунов вывел его к толпе, он просил дать ему консульство, возводя на Метелла множество обвинений и обещая захватить Югурту живым или мертвым. (9). Избранный консулом при всеобщем ликовании, Марий тотчас провел набор, вопреки закону и обычаю записав в войско много неимущих и рабов, которых все прежние полководцы не допускали в легионы, доверяя оружие, словно некую ценность, только достойным – тем, чье имущество как бы служило надежным залогом. Но больше всего нареканий вызвали не действия Мария, а его высокомерные, полные дерзости речи, оскорблявшие самых знатных римлян: он говорил, что консульство – это трофей, с бою взятый им у изнеженной знати и богачей, или что он может похвастаться перед народом своими собственными ранами, а не памятниками умерших и чужими изображениями[840]. Неоднократно, упомянув неудачливых полководцев – Бестию или Альбина, отпрысков знатных семейств, но людей невоинственных и по неопытности терпевших в Африке поражения, Марий спрашивал у окружающих, неужели предки этих военачальников, завоевавшие славу не знатностью происхождения, а доблестью и подвигами, не предпочли бы иметь таких потомков, как он. Все это он говорил не ради пустого бахвальства, не с тем, чтобы понапрасну вызвать ненависть к себе среди первых в Риме людей: народ, привыкший звонкостью речей измерять величие духа, ликовал, слыша хулу сенату, и превозносил Мария, этим побуждая его в угоду простонародью не щадить лучших граждан. 10. Когда Марий прибыл в Африку, Метелл, одолеваемый завистью, не стал ждать встречи с ним. Метеллу не давала покоя мысль о Марии, который потому и возвысился, что забыл о благодарности за все, чем был обязан ему, а теперь, когда война закончена и остается только захватить Югурту, явился, чтобы вырвать у своего благодетеля венец и триумф. Поэтому он удалился, а войско Марию передал Рутилий, легат Метелла. Но, в конце концов, Мария настигло возмездие: Сулла отнял у него славу так же, как он сам отнял ее у Метелла; как это произошло, я расскажу кратко, потому что подробно об этом говорится в жизнеописании Суллы[841]. Тестем Югурты был Бокх, царь варваров, живших в глубине материка, однако он не очень помогал зятю в войне, якобы страшась его вероломства, а в действительности опасаясь его возраставшего могущества. Когда у Югурты, который скитался, спасаясь от римлян, осталась только одна надежда – на тестя, он явился к Бокху, и тот принял его, скорее стыдясь отказать молящему, чем испытывая расположение к нему. Держа его в руках, Бокх для вида просил за него Мария и смело писал, что не выдаст Югурту, но втайне замышлял измену и послал за Луцием Суллой, который был квестором у Мария и во время войны оказал царю какие-то услуги. Когда Сулла, доверяя ему, приехал, варвар переменил свое намерение и несколько дней колебался, выдать ли Югурту Сулле либо не отпускать его самого. Наконец он решился на давно задуманную измену и живым выдал Югурту, тем самым посеяв между Марием и Суллой непримиримую и жестокую вражду, которая чуть было не погубила Рим. Многие, завидуя Марию, утверждали, что подвиг совершен Суллой, да и сам он заказал драгоценный камень с изображением Бокха, передающего ему Югурту, и постоянно носил кольцо с этой геммой, пользуясь ею как печатью. Это раздражало Мария, человека честолюбивого, не желавшего ни с кем делиться своей славой и склонного к раздорам, но сильнее всего разжигали его гнев противники, которые приписывали первые и самые великие подвиги в этой войне Метеллу, а завершение ее – Сулле, стремясь умерить восторг народа и приверженность его к Марию. 11. Но всю эту зависть, всю клевету и ненависть к Марию тотчас рассеяла и уничтожила опасность, надвигавшаяся на Италию с запада. Когда понадобился великий полководец и республика стала искать, кого бы ей поставить кормчим, дабы выстоять в столь страшной военной буре, ни один из отпрысков знатных и богатых семейств не получил должность на консульских выборах, но единодушно был избран отсутствующий Марий. Вместе с известием о пленении Югурты в Рим пришла молва о кимврах и тевтонах; сперва слухам о силе и многочисленности надвигающихся полчищ не верили, но потом убедились, что они даже уступают действительности. В самом деле, только вооруженных мужчин шло триста тысяч, а за ними толпа женщин и детей, как говорили, превосходившая их числом. Им нужна была земля, которая могла бы прокормить такое множество людей, и города, где они могли бы жить, – так же как галлам, которые, как им было известно, некогда отняли у этрусков[842] лучшую часть Италии. Кимвры ни с кем не вступали в сношения, а страна, из которой они явились, была так обширна, что никто не знал, что за люди и откуда они, словно туча, надвинулись на Италию и Галлию. Большинство полагало[843], что они принадлежат к германским племенам, живущим возле Северного океана, как свидетельствуют их огромный рост, голубые глаза, а также и то, что кимврами германцы называют разбойников. Но некоторые утверждали, будто земля кельтов так велика и обширна, что от Внешнего моря и самых северных областей обитаемого мира простирается на восток до Мэотиды и граничит со Скифией Понтийской. Здесь кельты и скифы смешиваются и отсюда начинается их передвижение; и они не стремятся пройти весь свой путь за один поход и не кочуют непрерывно, но, каждое лето снимаясь с места, продвигаются все дальше и дальше и уже долгое время ведут войны по всему материку. И хотя каждая часть племени носит свое имя, все войско носит общее имя – кельтоскифы. Третьи же говорили, что киммерийцы, знакомые в старину грекам, составляли только небольшую часть племени, ибо это были лишь предводимые неким Лигдамидом мятежники и беглецы, которых скифы вынудили переселиться с берегов Мэотиды в Азию, а что самая большая и воинственная часть киммерийцев живет у Внешнего моря, в стране столь лесистой, что солнце там никогда не проникает сквозь чащи высоких деревьев, простирающиеся до самого Герцинского леса. Небо в тех краях таково, что полюс стоит чрезвычайно высоко и вследствие склонения параллелей почти совпадает с зенитом, а дни и ночи – равной длины и делят год на две части; отсюда у Гомера рассказ о киммерийцах в «Вызывании теней»[844]. Вот из этих-то мест и двинулись на Италию варвары, которых сперва называли киммерийцами, а позже, и не без основания, кимврами. Но все это скорее предположение, нежели достоверная история. Что же касается численности варваров, то многие утверждают, будто их было не меньше, а больше, чем сказано выше. Перед их отвагой и дерзостью нельзя было устоять, а в битве быстротой и силой они были подобны огню, так что натиска их никто не выдерживал и все, на кого они нападали, становились их добычей. От них потерпели бесславное поражение многие армии римлян во главе с управлявшими Заальпийской Галлией полководцами, которые сражались плохо, чем более всего побудили варваров наступать на Рим, ибо, побеждая всех, кого ни встречали, и захватывая богатую добычу, кимвры решили обосноваться на месте не раньше, чем разгромят Рим и опустошат Италию. 12. Узнав обо всем этом, римляне многократно звали Мария встать во главе войска. Он был вторично избран консулом, хотя закон запрещал избирать кандидата, если его нет в Риме и если еще не прошел положенный срок со времени предыдущего консульства[845]. Народ прогнал всех, кто выступал против Мария, считая, что не впервые законом жертвуют ради общественной пользы и что теперь для этого есть не менее веская причина, чем в то время, когда вопреки закону был избран консулом Сципион[846]; ведь тогда не боялись гибели собственного города, а только хотели разрушить Карфаген. Было принято постановление, и Марий вместе с войском прибыл из Африки и в день январских календ[847], с которого римляне начинают год, одновременно вступил в должность консула и отпраздновал триумф, проведя по городу пленного Югурту, при виде которого римляне глазам своим не поверили, ибо ни один из них не надеялся при жизни царя одолеть нумидийцев. Этот человек умел приспосабливаться к любой перемене судьбы, и низость сочеталась в нем с мужеством, но торжественное шествие, как рассказывают, сбило с него спесь. После триумфа его отвели в тюрьму, где одни стражники сорвали с него одежду, другие, спеша завладеть золотыми серьгами, разодрали ему мочки ушей, после чего его голым бросили в яму, и он, полный страха, но насмешливо улыбаясь, сказал: «О Геракл, какая холодная у вас баня!» Шесть дней боролся он с голодом и до последнего часа цеплялся за жизнь, но все же понес наказание, достойное его преступлений. Говорят, что во время триумфа несли три тысячи семь фунтов золота, пять тысяч семьсот семьдесят пять фунтов серебра в слитках и двести восемьдесят семь тысяч драхм звонкой монетой. После триумфа Марий созвал на Капитолии сенат и, то ли по забывчивости, то ли грубо злоупотребляя своей удачей, явился туда в облачении триумфатора, однако, заметив недовольство сенаторов, вышел и, сменив платье, вернулся в тоге с пурпурной каймой[848]. 13. В походе Марий закалял войско, заставляя солдат много бегать, совершать длинные переходы, готовить пищу и нести на себе свою поклажу, и с тех пор людей трудолюбивых, безропотно и с готовностью исполнявших все приказания, стали называть «Мариевыми мулами». Правда, многие указывают, что эта поговорка возникла при иных обстоятельствах. Сципион, осаждая Нуманцию, решил проверить, как его солдаты привели в порядок и подготовили не только свое оружие и коней, но и повозки и мулов. Тогда Марий вывел отлично откормленную лошадь и мула, превосходившего всех свой крепостью, силой и послушным нравом. Полководцу так понравились животные, что он часто вспоминал о них, и потому, когда человека хотят шутливо похвалить за стойкость выносливость и трудолюбие, его называют «Мариевым мулом». (14). Большой удачей для Мария было, видимо, то обстоятельство, что варвары отхлынули, словно волны, и напали раньше на Испанию: благодаря этому Марий выиграл время для того, чтобы его солдаты окрепли и воспрянули духом, а главное, увидели, каков он сам. Ибо суровость, с какой он управлял, и неумолимость, с какой налагал наказания, представлялись теперь воинам, которых он отучил от нарушений дисциплины и неповиновения, справедливыми и полезными, а спустя недолгое время, привыкнув к его неукротимому нраву, грубому голосу и мрачному виду, они даже стали говорить, что все это страшно не им, а врагам. Больше всего солдатам нравилась справедливость Мария в суде. Между прочим рассказывают о таком случае. Под началом Мария служил военным трибуном его племянник Гай Лузий, человек вообще не плохой, но одержимый страстью к красивым мальчикам. Влюбившись в одного из своих молодых солдат, Требония, он часто пытался совратить его, – но ничего не достиг. Наконец, однажды ночью, отослав слугу, он велел позвать Требония. Юноша явился, так как не мог ослушаться приказа начальника, но когда его ввели в палатку и Лузий попытался овладеть им насильно, Требоний выхватил меч и заколол Лузия. Все это произошло в отсутствие Мария, который, возвратившись, велел предать Требония суду. Многие поддерживали обвинение, никто не сказал ни слова в защиту юноши, и тогда он сам встал, смело рассказал, как было дело, и представил свидетелей, подтвердивших, что он неоднократно отказывал соблазнявшему его Лузию и не отдался ему, даже когда тот предлагал большие деньги. Удивленный и восхищенный, Марий приказал подать венок, которым по обычаю предков награждают за подвиги, и, взяв его, сам увенчал Требония за прекрасный поступок, совершенный в то время, когда особенно нужны благие примеры. Этот случай стал известен в Риме, что немало способствовало третьему избранию Мария в консулы. К тому же, ожидая летом варваров, римляне не желали вступать с ними в бой под началом какого-нибудь другого полководца. Но кимвры появились позже, чем их ожидали, и срок консульства Мария вновь истек. Незадолго до консульских выборов его товарищ по должности скончался, и Марий, оставив во главе войск Мания Аквилия, явился в Рим. Поскольку консульства домогались многие знатные римляне, Луций Сатурнин, который из всех трибунов пользовался в народе наибольшим влиянием и которого Марий привлек на свою сторону, выступил с речью и убеждал избрать консулом Мария. Когда же тот стал притворно отказываться, говоря, что ему не нужна власть, Сатурнин назвал его предателем отечества, бросающим свои обязанности полководца в такое опасное время. Все явно видели, что он лишь неумело подыгрывает Марию, но, понимая, что в такой момент нужны решительность и удачливость Мария, в четвертый раз избрали его консулом, дав ему в товарищи Лутация Катула, человека, почитаемого среди знати и в то же время угодного народу. 15. Марий, узнав, что враги близко, поспешил перейти Альпы и, разбив лагерь близ реки Родана, свез в него много продовольствия, чтобы недостаток самого необходимого не вынудил его вступить в битву до того, как он сам сочтет это нужным. Прежде подвоз всех припасов, в которых нуждалось войско, был долгим и трудным, но Марию удалось облегчить и ускорить дело, проложив путь по морю. Устье Родана, где волнение и прилив оставляют много ила и морского песка, почти на всю глубину занесено ими, и поэтому грузовым судам трудно и опасно входить в реку. Послав туда праздно стоявшее войско, Марий прорыл огромный ров и, пустив в него воду из реки, провел достаточно глубокий и доступный для самых больших судов канал к более удобному участку побережья, где прибой не затруднял сток речной воды в море. И поныне еще канал носит имя Мария. Между тем варвары разделились: кимвры должны были наступать через Норик на Катула и прорваться в Италию, а тевтонам и амбронам предстояло двигаться на Мария вдоль Лигурийского побережья. Кимвры замешкались, а тевтоны и амброны, быстро пройдя весь путь, появились перед римлянами, бесчисленные, страшные, голосом и криком не походившие ни на один народ. Заняв огромную равнину и став лагерем, они принялись вызывать Мария на бой. (16). Однако он пренебрег вызовом и продолжал удерживать воинов в лагере, а слишком уж горячих, рвавшихся в бой и делавших далекие вылазки, резко порицал, называя предателями: ведь сейчас главное не справить триумф или воздвигнуть трофей, но отвратить эту грозовую тучу, этот удар молнии и спасти Италию. Так Марий говорил каждому из военных трибунов и равным им по достоинству начальникам, солдат же группами выстраивал на валу и заставлял смотреть на врагов, желая приучить римлян к виду и страшному, грубому голосу варваров, познакомить их с оружием и боевыми приемами противника и тем самым добиться, чтобы солдаты постепенно освоились и привыкли к зрелищу, прежде пугавшему их. Марий вообще полагал, что новизна прибавляет много напрасных страхов, а привычка уменьшит робость даже перед тем, что действительно страшно. И в самом деле, не только привычка смотреть на варваров день ото дня утишала смятение, но и угрозы и несносная наглость врагов, грабивших все вокруг и даже осмеливавшихся открыто нападать на стены лагеря, разжигали мужество римлян и воспламеняли их душу. Марию стали доносить о таких разговорах возмущенных воинов: «Разве мы показали себя малодушными и у Мария есть причина не пускать нас в бой и караулить, запирая на замок, словно женщин? Давайте спросим его, как подобает свободным людям: неужели он ждет других воинов, чтобы сражаться за Италию? Почему он использует нас только для всяких работ – когда нужно копать ров, расчищать реку от ила или повернуть ее в другое русло? Видно, для этого он и закалял нас тяжелым трудом, это и есть те подвиги, о которых он расскажет гражданам, когда вернется в Рим после всех своих консульств. Неужто он опасается судьбы Карбона и Цепиона, которых разбили враги? Но ведь они намного уступали Марию доблестью и славой, и намного хуже были войска, которыми они командовали. И потом лучше потерпеть поражение в бою, как они, чем, сложа руки, смотреть, как разоряют союзников». 17. Услышав об этом, Марий обрадовался и поспешил успокоить солдат, сказав, что не питает к ним недоверия, но в соответствии с предсказанием ждет должного срока и места для победы. За ним всегда торжественно несли на носилках некую сириянку, по имени Марфа, слывшую гадательницей, по совету которой он совершал жертвоприношения. Незадолго до этого сенат изгнал ее, когда она стала предрекать будущее сенаторам, но она вошла в доверие к женщинам, на деле доказав свое умение гадать, особенно в одном случае, когда, сидя у ног жены Мария, предсказала, какой из двух гладиаторов, выйдет победителем. Та отослала Марфу к мужу, и у него она пользовалась уважением. Чаще всего она оставалась в носилках, а во время жертвоприношений сходила с них, облаченная в двойное пурпурное одеяние, держа копье, увитое лентами и гирляндами цветов. Это давало много поводов для споров, в самом ли деле Марий верит гадательнице или же притворяется, разыгрывая перед людьми представление и сам участвуя в нем? Удивительный рассказ находим мы и у Александра Миндского: по его словам, войско Мария перед каждым успехом сопровождали два коршуна, которых можно было узнать по медным ожерельям (эти ожерелья воины, поймав птиц, надели им на шею, а потом отпустили их). С этих пор, увидев коршунов, воины приветствовали их и, когда те появлялись перед походом, радовались, веря, что их ждет верная удача. Много знамений было в то время, но все они не относились прямо к будущему Мария, кроме одного: из италийских городов Америи и Тудерта сообщили, что ночью там видели в небе огненные копья и щиты, которые сперва были разделены некоторым расстоянием, а затем встретились и стали двигаться, словно ими сражаются люди, потом одна часть отступила, другая погналась следом, и все видение понеслось к западу. Примерно в то же время из Пессинунта прибыл в Рим жрец Великой Матери богов Батак и возвестил, что богиня из своего святилища предсказала римлянам успех в сражении и победу в войне. Сенат, поверив предсказанию, постановил воздвигнуть богине храм в благодарность за победу, и Батак, выйдя к народу, хотел сообщить ему об этом, однако трибун Авл Помпей помешал ему, обозвав жреца обманщиком и согнав его с возвышения. Но это лишь укрепило веру в слова Батака, ибо не успел Авл распустить Собрание и возвратиться домой, как его схватила страшная лихорадка, от которой он на седьмой день умер; это стало известно всему городу, и все говорили об этом случае. 18. Тевтоны, пользуясь бездействием Мария, попытались взять лагерь приступом, но были встречены градом стрел, летевших из-за частокола. Потеряв немало воинов, они решили трогаться дальше, считая, что без труда перевалят через Альпы, и, собравшись, двинулись мимо лагеря римлян, которые лишь теперь, когда варвары бесконечно длинной вереницей шли перед ними, поняли, сколь многочисленны их враги. Говорят, что это шествие непрерывно тянулось мимо укреплений Мария шесть дней. Проходя под самым валом, тевтоны со смехом спрашивали римских солдат, не желают ли они что-нибудь передать женам, ибо скоро тевтоны будут в Риме. Когда, наконец, варвары миновали лагерь, Марий поднялся и, не спеша, последовал за ними, всякий раз останавливаясь поблизости от них в недоступных местах и воздвигая укрепления, чтобы ночевать в безопасности. Так достигли они местности, именуемой Секстиевыми Водами, откуда лишь немного оставалось пройти до Альп. Здесь Марий приготовился дать сражение и занял лагерем неприступный холм, на котором не было, однако, воды (этим он хотел, как говорят, еще больше ожесточить солдат). Когда многие из них стали возмущаться и кричать, что хотят пить, Марий, указав рукой на реку, протекавшую возле вражеского вала, сказал: «Вот вам питье, за которое придется платить кровью». «Так почему же ты не ведешь нас на них, пока кровь в наших жилах еще не высохла?» – спросили воины. «Сперва нужно укрепить лагерь», – спокойно отвечал Марий. (19). Солдаты подчинились, хотя и с досадой, но рабы, во множестве следовавшие за войском, не имея воды ни для себя, ни для вьючных животных, гурьбой спустились к реке. Они захватили с собой, кроме сосудов, секиры и топоры, а некоторые даже мечи и копья, чтобы добыть воды – пусть даже с бою. Сначала на них напала только малая часть противников: все остальные в это время или купались, или завтракали после купания. В тех краях бьют горячие ключи и римляне застигли варваров в такой момент, когда многие из них, окружив эти источники, благодушествовали и предавались праздности, восхищаясь прелестью местности. На крик сражающихся сбежалось много римлян, ибо Марию было трудно удержать солдат, боявшихся за своих рабов. Самые воинственные из варваров – амброны – тоже бросились к оружию. Число их превосходило тридцать тысяч, и они уже нанесли поражение римлянам, сражавшимся под командованием Манлия и Цепиона. Хотя тела их были отягощены пищей, а души разгорячены вином и исполнены дерзости, все же они мчались вперед не разъяренной, беспорядочной толпой, а крики, которые они издавали, не были невнятны: ритмично ударяя мечами и копьями о щиты, они все разом подпрыгивали и выкрикивали: «Амброны!», – то ли окликая друг друга, то ли желая таким предупреждением испугать врага. Лигуры, первыми из италийцев спустившиеся им навстречу, услышав и разобрав их клич, стали кричать в ответ, что и они, и предки из их рода в род прозывались амбронами. И прежде чем противники сошлись врукопашную, над полем стоял непрерывный вопль, потому что оба войска, поочередно издавая клич, старались перекричать друг друга, и крики еще больше воспламеняли их, возбуждая мужество. Сперва амброны стояли за рекой, но не успели они переправиться и выстроиться, как лигуры бегом ринулись на врагов, ступивших на берег первыми, и завязали рукопашный бой, а римляне, примчавшиеся с холма на помощь лигурам, налетели на варваров и обратили их в бегство. Многие из амбронов, еще стоявшие у реки, были сброшены в воду своими же и погибли, запрудив русло трупами, а те, кому удалось переправиться, не решались встретить врага лицом к лицу, и римляне гнали их до самых лагерей и повозок, убивая бегущих. Но тут появились женщины, вооруженные топорами и мечами: со страшным криком напали они и на беглецов, и на преследователей, одних встречая как предателей, других – как врагов. Замешавшись в ряды сражающихся, они голыми руками вырывали у римлян щиты и хватались за мечи, не чувствуя порезов и ран, и только смерть смиряла их отвагу. Так описывают эту битву у реки, происшедшую скорее по воле случая, чем по замыслу полководца. 20. Перебив множество амбронов, римляне с наступлением сумерек отошли, но не победные пэаны, не пиры по шатрам и не веселые трапезы ожидали войско после такой удачи, и даже целительный сон, который так сладок для счастливо сражавшихся воинов, не пришел к ним, ибо еще ни одну ночь не проводили они в таком страхе и трепете, как эту. Лагерь их не был защищен ни валом, ни частоколом, а внизу еще оставалось несчетное множество непобедимых варваров. К ним присоединились амброны, которые спаслись бегством, и всю ночь раздавались их жалобы, похожие больше на звериный рык и вой, чем на человеческий плач и стенания; с жалобами смешивались тысячеустые угрозы и вопли, их повторяли окрестные горы и речная долина, наполняя округу страшным гулом, а сердца – римлян – ужасом. Сам Марий был в смятении, опасаясь, как бы не началось беспорядочное, бессмысленное ночное сражение. Однако враги не напали ни в эту ночь, ни на следующий день, употребив все время на подготовку к бою. Между тем Марий, увидев, что над головой варваров нависают лесистые склоны, прорезанные ущельями, сплошь заросшими дубами, послал Клавдия Марцелла с тремя тысячами тяжело вооруженных воинов, приказав ему укрыться в засаде и во время битвы напасть на врага с тыла. Остальных пехотинцев, выспавшихся и рано позавтракавших, он с рассветом выстроил перед лагерем, а конницу выслал вперед, на равнину. Увидев это, тевтоны, не дождавшись, пока римляне спустятся вниз и положение сражающихся сторон уравняется, второпях схватили оружие и в гневе бросились вверх по холму. Марий разослал во все стороны начальников с приказом твердо стоять на месте и, когда неприятель окажется в пределах досягаемости, забросать его копьями, а затем пустить в ход мечи и сталкивать врагов щитами: покатое место лишит их удары силы и расшатает сомкнутый строй, ибо на такой крутизне трудно стоять твердо и удерживать равновесие. Это Марий внушал всем, и сам первый на деле показывал пример, никому не уступая силой и ловкостью и далеко превосходя всех отвагой. (21). Римляне, принимая и отражая натиск рвавшихся вверх варваров, стали сами понемногу теснить противника и, в конце концов, спустились на ровное место. Пока передние ряды варваров строились на равнине в боевой порядок, в задних возникло замешательство и поднялся крик. Когда его звук долетел до холмов, Марцелл, поняв, что удобный момент настал, поднял своих солдат и с воинственным кличем напал на варваров с тыла, убивая стоявших в последних рядах. Те, увлекая за собой соседей, вскоре привели в смятение все войско, которое недолго сопротивлялось двойному удару римлян, но, смешавшись в беспорядочную толпу, обратилось в бегство. Преследуя бегущих, римляне убили и взяли в плен больше ста тысяч человек, захватили палатки, повозки и деньги, а все, что уцелело от разграбления, решили отдать Марию. Однако все считали, что даже этот богатейший дар – недостаточная награда для полководца, отвратившего столь огромную опасность. Впрочем, некоторые сообщают о подаренной Марию добыче и о числе убитых другие сведения[849]. Во всяком случае, жители Массилии костями павших огораживали виноградники, а земля, в которой истлели мертвые тела, стала после зимних дождей такой тучной от наполнившего ее на большую глубину перегноя, что принесла в конце лета небывало обильные плоды, чем подтвердились слова Архилоха, что так вот и удобряется пашня. После больших сражений, как говорят, обычно идут проливные дожди: видимо, либо какое-то божество очищает землю, проливая на нее чистую небесную влагу, либо гниющие трупы выделяют тяжелые, сырые испарения, сгущающие воздух до такой степени, что малейшая причина легко вызывает в нем большие перемены. 22. После битвы Марий отобрал из варварского оружия и добычи все самое лучшее и наименее пострадавшее, чтобы придать великолепие своему триумфальному шествию, а из остального велел сложить огромный костер и принес великолепную жертву. Воины стояли вокруг в полном вооружении, с венками на голове, а сам он, препоясанный по обычаю предков и одетый в тогу с пурпурной каймой, взял в каждую руку по горящему факелу, вознес их к небу и уже готов был поджечь костер, как вдруг показались его друзья, быстро мчавшиеся к нему на конях. Все смолкли в ожидании, а прибывшие, подъехав ближе и спешившись, приветствовали Мария, сообщили ему, что он в пятый раз избран консулом, и вручили письма. Эта радостная весть увеличила победное ликование, и воины излили свой восторг в рукоплесканиях и бряцании оружия, военные трибуны увенчали Мария лавровым венком, а затем он поджег костер и завершил жертвоприношение. 23. Но судьба, или Немесида, или естественный порядок вещей, который, не давая людям насладиться полным и безраздельным успехом, чередует в их жизни удачи и неудачи, спустя немного дней принес Марию известие о его товарище по должности – Катуле. И снова, словно туча на ясном, чистом небе, навис над Римом страх новой бури. Дело в том, что Катул, действовавший против кимров, опасаясь дробить свои силы, чтобы их не ослабить, отказался от намерения защищать Альпийские перевалы, быстро спустился в Италию и занял оборону по реке Натизону, воздвигнув у брода на обоих берегах сильные укрепления и наведя переправу с тем, чтобы помочь стоявшему за рекой отряду, если варвары прорвутся через теснины и нападут на него. А те преисполнились такой дерзости и презрения к врагам, что даже не по необходимости, а лишь для того, чтобы показать свою выносливость и храбрость, нагими шли сквозь снегопад, по ледникам и глубокому снегу взбирались на вершины и, подложив под себя широкие щиты, сверху съезжали на них по скользким склонам самых высоких и крутых гор. Став лагерем неподалеку от римлян и разведав брод, они стали сооружать насыпь: подобно гигантам, срывали они окрестные холмы и бросали в воду огромные глыбы земли вместе с вырванными с корнем деревьями и обломками скал, так что река вышла из берегов, а по течению они пускали тяжелые плоты, которые с силой ударялись об устои моста и расшатывали их. Очень многие римские солдаты в испуге стали покидать большой лагерь и разбегаться. И тут Катул показал, что он, как положено благородному и безупречному полководцу, больше заботится о славе сограждан, чем о своей собственной. Не сумев убедить солдат остаться и увидев, что они в страхе собираются в путь, он приказал снять с места орла, бегом настиг первых из отступавших и пошел впереди, желая чтобы позор пал на него, а не на отечество, и стараясь придать бегству вид отступления, возглавленного полководцем. Варвары, напав на лагерь за Натизоном, взяли его, но, восхищенные римлянами, оборонявшимися с доблестью, достойной их отчизны, отпустили пленных, заключив перемирие и поклявшись на медном быке[850], который впоследствии, после битвы, был захвачен и перенесен в дом Катула как его доля добычи. Затем, рассеявшись по стране, лишенной защиты, кимвры опустошили ее. 24. После этого Мария вызвали в Рим. Все ожидали, что он отпразднует триумф, который сенат охотно предоставил ему, но Марий отказался, то ли не желая лишать этой чести своих соратников – воинов, то ли стараясь ободрить народ перед лицом надвигающейся опасности и для этого как бы вверяя судьбе города славу своих прежних подвигов, чтобы после второй победы вернуть ее себе еще более блестящей. Произнеся подобающую случаю речь, он отбыл к Катулу, ободрил его и вызвал своих солдат из Галлии. Едва они явились, Марий перешел Эридан, чтобы не пропустить варваров в глубь Италии. Но кимвры уклонялись от боя, говоря, что ожидают тевтонов и удивляются их задержке, – то ли они в самом деле ничего не знали о их гибели, то ли притворялись, будто не верят этому известию. Тех, кто сообщал им о разгроме, они подвергали суровому наказанию, а к Марию прислали посольство с требованием предоставить им и их братьям достаточно обширную область и города для поселения. Когда на вопрос Мария, кто же их братья, послы назвали тевтонов, все засмеялись, а Марий пошутил: «Оставьте в покое ваших братьев; они уже получили от нас землю, и получили навсегда». Послы, поняв насмешку, стали бранить Мария, говоря, что ему придется дать ответ кимврам – сейчас же, а тевтонам – когда они будут здесь. «Да они уже здесь, – ответил Марий, – и негоже вам уйти, не обняв ваших братьев». С этими словами он велел привести связанных тевтонских царей, которых секваны захватили в Альпах во время бегства. (25). Когда послы рассказали об этом кимврам, они тотчас же выступили против Мария, не двигавшегося с места и лишь охранявшего свои лагеря. Считается, что именно в этой битве Марий впервые ввел новшество в устройство копья. Раньше наконечник крепился к древку двумя железными шипами, а Марий, оставив один из них на прежнем месте, другой велел вынуть и вместо него вставить ломкий деревянный гвоздь. Благодаря этому копье, ударившись о вражеский щит, не оставалось прямым: деревянный гвоздь ломался, железный гнулся, искривившийся наконечник просто застревал в щите, а древко волочилось по земле. Бойориг, царь кимвров, с небольшим отрядом подъехал к самому лагерю и предложил Марию, назначив день и место, выйти, чтобы биться за власть над страной. Марий ответил ему, что никогда еще римляне не совещались о битвах с противником, но он сделает кимврам эту уступку; решено было сражаться на третий день, а место было выбрано у Верцелл, на равнине, удобной и для римской конницы, и для развернутого строя варваров. В назначенный срок оба войска выстроились друг против друга. У Катула было двадцать тысяч триста воинов, у Мария – тридцать две тысячи; Сулла, участник этой битвы, пишет, что Марий разделил своих людей на две части и занял оба крыла, а Катул оставался в середине. Сулла утверждает, будто Марий разместил свои силы таким образом в надежде на то, что неприятель нападет на выдвинутые вперед крылья и потому победа достанется лишь его воинам, а Катулу вообще не придется принять участие в битве и схватиться с противником, ибо центр, как всегда бывает при столь длинном фронте, был оттянут назад. Передают, что и сам Катул говорил в свою защиту то же самое[851], обвиняя Мария в недоброжелательстве. Пехота кимвров не спеша вышла из укрепленного лагеря; глубина строя у них была равна ширине и каждая сторона квадрата имела тридцать стадиев. А конница, числом до пятнадцати тысяч, выехала во всем своем блеске, с шлемами в виде страшных, чудовищных звериных морд с разинутой пастью, над которыми поднимались султаны из перьев, отчего еще выше казались всадники, одетые в железные панцири и державшие сверкающие белые щиты. У каждого был дротик с двумя наконечниками, а врукопашную кимвры сражались большими и тяжелыми мечами. 26. Всадники не ударили на римлян прямо в лоб, а отклонились вправо и понемногу завлекли их в промежуток между конницей и выстроившейся левее пехотой. Римские военачальники разгадали хитрость противника, но не успели удержать солдат, которые сразу же бросились вдогонку, едва один из них закричал, что враг отступает. Тем временем варварская пехота приближалась, колыхаясь, точно безбрежное море. Тогда Марий, омыв руки, поднял их к небу и взмолился богам, обещая принести им гекатомбу; молился и Катул, также воздев руки и творя обеты Судьбе сегодняшнего дня. Рассказывают, что Марий, когда ему во время жертвоприношения показали закланных животных, громко вскричал: «Победа моя!» Но, когда завязалось сражение, Мария, как сообщает Сулла, постигло заслуженное наказание. Огромное облако пыли поднялось и, как бывает всегда, застлало воинам глаза, и потому Марий, первым двинувшийся преследовать врага и увлекший за собой свои легионы, упустил противника, пройдя мимо варварского строя, и долго блуждал по равнине; кимвры же по счастливой случайности натолкнулись на Катула, и самое жаркое сражение шло там, где стоял он и его солдаты, среди которых находился и Сулла, по его собственным словам. Даже солнце, светившее кимврам в глаза, и зной сражались на стороне римлян, ибо варвары, выросшие, как было сказано выше, в туманных, холодных странах, терпеливые к морозу, в жару покрывались обильным потом, задыхались и щитами прикрывали лица, а битва происходила после летнего солнцеворота, по римскому исчислению – в третий день перед календами месяца секстилия[852], как его тогда называли (теперь он именуется августом). Пыль, скрыв врага от глаз солдат, увеличила их храбрость, ибо они не видели огромных толп варваров, пока те были далеко, и каждый, сходясь врукопашную с теми, кто подбегал к нему вплотную, не был устрашен видом остальных врагов. Римские солдаты были так выносливы и закалены, что ни одного из них нельзя было увидеть покрытым потом или задыхающимся, несмотря на духоту и частые перебежки, как об этом, говорят, писал сам Катул, возвеличивая подвиг своих солдат. (27). Бо льшая и самая воинственная часть врагов погибла на месте, ибо сражавшиеся в первых рядах, чтобы не разрывать строя, были связаны друг с другом длинными цепями, прикрепленными к нижней части панциря. Римляне, которые, преследуя варваров, достигали вражеского лагеря, видели там страшное зрелище: женщины в черных одеждах стояли на повозках и убивали беглецов – кто мужа, кто брата, кто отца, потом собственными руками душили маленьких детей, бросали их под колеса или под копыта лошадей и закалывались сами. Рассказывают, что одна из них повесилась на дышле, привязав к щиколоткам петли и повесив на них своих детей, а мужчины, которым не хватило деревьев, привязывали себя за шею к рогам или крупам быков, потом кололи их стрелами и гибли под копытами, влекомые мечущимися животными. Хотя они и кончали с собою таким образом, в плен было захвачено шестьдесят тысяч человек, убитых же насчитывалось вдвое больше. Имущество варваров расхитили солдаты Мария, а доспехи, военные значки и трубы принесены были в лагерь Катула, и это послужило для него самым веским доказательством, что именно он победил кимвров. Однако между солдатами, как водится, начался спор, третейскими судьями в нем выбрали оказавшихся тогда в лагере послов из Пармы, которых люди Катула водили среди убитых врагов и показывали тела, пронзенные их копьями: наконечники этих копий легко было отличить, потому что на них возле древка было выбито имя Катула. И все же первая победа и уважение к власти Мария[853] заставили приписать весь подвиг ему. Больше того, простой люд называл его третьим основателем города[854], полагая, что он не уступает полководцу, отразившему нашествие галлов. Дома, за праздничной трапезой с женой и детьми, каждый посвящал начатки яств и совершал возлияние Марию наравне с богами, все требовали, чтобы он один справил оба триумфа. Но он сделал это вместе с Катулом, потому что хотел и в счастии казаться умеренным, а быть может, и потому, что опасался, как бы воины, стоявшие в боевой готовности, не помешали ему справить триумф, если он лишит Катула этой чести. 28. Все это Марий совершил во время своего пятого консульства. Шестого он домогался так, как другие не добиваются и первого; обхаживая для этого народ, он не только угождал толпе в ущерб достоинству и значению власти, но и старался быть мягким и снисходительным, вопреки собственной природе, лишенной этих свойств. Однако, как утверждают, честолюбие делало его робким на гражданском поприще, ропот толпы пугал его, присущие ему в битвах непоколебимость и стойкость покидали его в Народном собрании, и любой мог хвалой или хулой заставить его воспрянуть или пасть духом. Правда, даровав римское гражданство тысяче камерийцев[855], отличившихся в сражении, Марий в ответ на обвинения в том, что поступил противозаконно, сказал: «Грохот оружия заглушал голос закона». Но в большинстве случаев он терялся и робел перед криками в Народном собрании. На войне, где без него не могли обойтись, Марий пользовался властью и уважением, а в государственных делах его влияние ограничивали всеми средствами, и потому он стал добиваться расположения народа и, стремясь стать выше всех, не старался быть лучше всех. Враждуя с первыми гражданами, он больше всего боялся Метелла, который пал жертвой его неблагодарности и чья врожденная неподкупная честность всегда восставала против людей, желавших привлечь народ не заботой об общем благе, а лестью и угождением. Этого человека Марий задумал изгнать, ради чего приблизил к себе Сатурнина и Главцию, людей наглых и всегда окруженных толпой обнищавших смутьянов. С их помощью он внес несколько законов и, рассеяв в толпе народа, сошедшегося на выборы, своих солдат, кознями победил Метелла. Согласно рассказу Рутилия, человека честного и правдивого, но враждебного Марию, тот, раздав по трибам[856] деньги, купил себе шестое консульство, золотом лишив власти Метелла и взяв Валерия Флакка скорее пособником, чем товарищем по должности. До Мария народ никому, кроме Валерия Корвина, не давал консульства столько раз, но у того между первым и шестым консульством протекло сорок пять лет, а Марий после первого получил еще пять как единый дар судьбы. (29). Более всего было ненавистно согражданам последнее консульство Мария, когда заодно с Сатурнином он совершил множество преступлений. К числу их принадлежит убийство Нония, который домогался трибуната, соперничая с Сатурнином, и был заколот им. Став трибуном, Сатурнин предложил закон о земле[857] и прибавил к нему требование, чтобы сенат поклялся без возражений принять все, что постановит народ. В сенате Марий сделал вид, будто порицает эту часть закона, заявив, что и сам не принесет клятвы и не думает, чтобы это сделал любой здравомыслящий человек: даже если закон и не плох, наглость – заставлять сенат принять его не по доброй воле, а по принуждению. Однако думал он иначе и, говоря так, лишь готовил коварную ловушку Метеллу. Считая ложь неотъемлемым свойством доблестного и разумного человека, Марий не собирался выполнить то, о чем говорил в сенате, и зная стойкость Метелла, уверенного, что – пользуясь выражением Пиндара – «правдивость есть начало добродетели», хотел использовать его отказ принести клятву, чтобы вызвать в народе жестокую ненависть к нему. Так оно и вышло. Когда Метелл заявил, что присягать не будет, Марий распустил сенат, а через несколько дней Сатурнин созвал членов курии к возвышению для ораторов и стал требовать от них клятвы. При появлении Мария все смолкли, выжидающе глядя на него, а он, пренебрегши всем, о чем пылко говорил в сенате, заявил, что у него не такая толстая шея[858], чтобы раз навсегда высказать свое мнение в столь важном деле, и что он даст клятву и будет повиноваться закону, если только это закон. (Этой «мудрой» оговоркой он хотел прикрыть свое бесстыдство.) Народ, узнав, что Марий принес клятву, приветствовал его рукоплесканиями и криками, а среди лучших граждан измена Мария вызвала уныние и ненависть к нему. Боясь народа, все, кроме Метелла, один за другим принесли клятву. Метелл, несмотря на уговоры и просьбы друзей присягнуть и не подвергать себя страшному наказанию, которого Сатурнин требовал для всех, не давших клятвы, не изменил своей гордости, не присягнул и удалился с собрания, верный себе и готовый претерпеть самую страшную муку, но не совершить ничего постыдного. Уходя, он говорил друзьям, что дурной поступок – это подлость, поступить хорошо, ничем при этом не рискуя, может всякий, но лишь доблестному мужу присуще поступать хорошо, невзирая на риск. После этого Сатурнин внес предложение, чтобы консулы лишили Метелла крова, огня и воды[859], а злобная чернь готова была убить его. Когда лучшие граждане в тревоге сбежались к Метеллу, он запретил им начинать из-за него распрю и покинул Рим, считая это самым разумным. «Если дела пойдут лучше, – говорил он, – и народ одумается, я вернусь по его призыву, а если все останется по-прежнему, то лучше быть подальше». Однако о том, как он снискал себе в изгнании общее расположение и почет, как жил на Родосе жизнью философа, будет уместно рассказать в его жизнеописании[860]. 30. За эту услугу Сатурнина Марий должен был закрыть глаза на то, что тот дошел до предела в своей наглости и приобрел огромную власть; так незаметно для себя Марий причинил Риму страшное зло, допустив, чтобы трибун, грозя оружием и убийствами, открыто стремился к государственному перевороту и тираннии. Стыдясь знати и угождая черни, Марий совершил совсем уже бесчестный и низкий поступок. Когда ночью к нему пришли первые люди в государстве и стали убеждать его расправиться с Сатурнином, Марий тайком от них впустил через другую дверь самого Сатурнина и, солгав, что страдает расстройством желудка, под этим предлогом бегал через весь дом то к одним, то к другому, подзадоривая и подстрекая обе стороны друг против друга. Когда же и сенаторы, и всадники устроили сходку, негодуя против мятежников, Марий вывел на форум вооруженных воинов[861], загнал сторонников Сатурнина на Капитолий и, перерезав водопровод, взял их измором: ослабев от жажды, они призвали Мария и сдались, получив от имени государства заверения в личной неприкосновенности. Он делал все, чтобы их спасти, но ничем не мог помочь, и едва они спустились на форум, как их тотчас же убили. С этого времени Марий стал ненавистен не только знати, но и простому народу, и потому, несмотря на свою громкую славу, он, опасаясь неудачи, даже не принял участия в цензорских выборах, допустив, чтобы избрали менее известных лиц, сам же лицемерно говорил, что не хочет навлекать на себя ненависть множества людей, сурово расследуя их жизнь и нравы. 31. Когда было внесено предложение вернуть Метелла из изгнания, Марий словом и делом старался помешать этому, но ничего не добился; после того, как народ охотно принял это решение, он, будучи не в силах перенести возвращение Метелла, отплыл в Каппадокию и Галатию под тем предлогом, что по обету должен принести жертвы Матери богов, в действительности же имея другую причину для путешествия, многим неизвестную. Дело в том, что Марий, по природе неспособный к мирной гражданской деятельности и достигший величия благодаря войнам, полагал, будто в праздности и спокойствии его власть и слава постепенно увядают. Ища возможностей для новых подвигов, он надеялся, что если ему удастся возмутить царей и подстрекнуть Митридата к войне, которую, как все подозревали, тот давно уже замышлял, то его выберут полководцем и он наполнит Рим славой новых триумфов, а свой дом – понтийской добычей и царскими богатствами. Поэтому, хотя Митридат принял его любезно и почтительно, Марий не смягчился и не стал уступчивее, но сказал царю: «Либо постарайся накопить больше сил, чем у римлян, либо молчи и делай, что тебе приказывают», – и этим поверг в страх Митридата, часто слышавшего язык римлян, но впервые узнавшего, какова бывает откровенность их речей. 32. Вернувшись в Рим, Марий построил дом неподалеку от форума, не желая, по его собственным словам, затруднять дальней дорогой приходивших почтить его, а на самом деле полагая, что к нему приходит меньше народу, чем к другим знатным римлянам, лишь из-за удаленности его жилища. В действительности же дело было не в этом. Уступая другим в любезном обхождении и во влиянии на дела государства, Марий жил теперь в пренебрежении, подобный орудию войны во время мира. Никто из тех, кто превосходил его славой, не заставлял его так страдать и терзаться, как Сулла, который приобрел могущество, используя ненависть знати к Марию, и сделал вражду с ним основой своего возвышения. Когда же нумидиец Бокх, объявленный союзником римского народа, воздвиг на Капитолии статуи Победы, несущей трофеи, а рядом с ними – золотое изображение Югурты, передаваемого им Сулле, Марий, уязвленный в своем честолюбии и разгневанный тем, что Сулла приписывает себе его подвиги, готовился силой сбросить дары Бокха. Сулла воспротивился этому, и распря уже готова была вспыхнуть, но ее пресекла Союзническая война, неожиданно обрушившаяся на Рим. Самые многочисленные и воинственные из италийских народов восстали против Рима и едва не низвергли его владычество, ибо были сильны не только людьми и оружием, но и талантом полководцев, которые не уступали римлянам ни отвагой, ни опытностью. (33). Эта война, с ее бедствиями и превратностями судьбы, настолько же увеличила славу Суллы, насколько отняла ее у Мария. Ибо он стал медлителен в наступлении, всегда был полон робости и колебаний, то ли потому, что старость угасила в нем прежний пыл и решительность (ему было уже больше шестидесяти пяти лет), то ли потому, что, страдая болезнью нервов и ослабев телом, он, по собственному признанию, лишь из боязни позора нес непосильное для него бремя войны. И все же он одержал большую победу[862], истребив шесть тысяч вражеских воинов, и при этом его войско было неуязвимым для врагов, потому что он остался на месте, когда они окружили его рвом, и не поддался гневу, когда они вызывали его на бой и насмехались над ним. Рассказывают, что Помпедий Силон, пользовавшийся среди италийцев наибольшей властью и влиянием, сказал ему: «Если ты великий полководец, Марий, выйди и сразись со мной»; на это Марий ответил: «Если сам ты великий полководец, то заставь меня сразиться с тобой против моей воли». В другой раз, когда неосмотрительность врагов создала удобный случай напасть на них, а римляне настолько оробели, что обе стороны стали отступать, Марий, созвав своих солдат на сходку, сказал им: «Затрудняюсь решить, кто более труслив – наши противники или мы: ни они не решились взглянуть нам в спину, ни мы им в затылок». Однако, в конце концов, по причине телесной немощи и болезни он сложил с себя обязанности полководца. 34. Когда война в Италии близилась к концу и многие в Риме стали искать расположения народа, чтобы получить командование в войне с Митридатом, народный трибун Сульпиций, человек крайне дерзкий, совершенно неожиданно для сограждан вывел Мария на форум и предложил облечь его консульскими полномочиями и отправить полководцем против Митридата. Народ разделился: одни хотели избрать Мария, другие призывали Суллу, а Мария посылали в Байи горячими ваннами лечить тело, изнуренное, как он сам говорил, старостью и ревматизмом. Там, возле Мизен, у Мария был великолепный дом, предназначенный для жизни куда более изнеженной и роскошной, чем подобало человеку, прошедшему столько войн и походов. Рассказывают, что Корнелия купила его за семьдесят пять тысяч, а спустя недолгое время Луций Лукулл заплатил за него два с половиною миллиона – так быстро поднялась цена и возросла страсть к роскоши. Тем не менее Марий, из честолюбия упрямо не желал признавать себя старым и слабым, ежедневно приходил на Поле и упражнялся вместе с юношами, показывая, как легко он владеет оружием и как крепко сидит в седле, несмотря на старость, сделавшую его тело неповоротливым, грузным и тучным. Некоторым нравился его образ действий, и они охотно приходили смотреть, как честолюбиво состязается он с молодыми, но достойные граждане при виде подобных занятий жалели этого жадного до славы человека, который, став богатым из бедного и великим из ничтожного, не ведает, что и его счастью положен предел, не довольствуется созерцанием достигнутых благ и спокойным обладанием ими, но после стольких славных триумфов, на склоне лет стремится, точно безвестный бедняк, в Каппадокию и к Эвксинскому Понту сражаться с Архелаем и Неоптолемом, сатрапами Митридата. Что же касается оправданий Мария, утверждавшего, будто он хочет сам закалить и обучить в походе сына, то они казались совершенно нелепыми. 35. Такие распри раздирали Рим, давно уже больной изнутри, когда Марий, на общую погибель, нашел себе превосходное орудие – дерзость Сульпиция, который восхищался Сатурнином и во всем подражал ему, упрекая лишь за нерешительность и медлительность. Сам же Сульпиций не медлил: окружив себя, словно телохранителями, шестьюстами гражданами из всаднического сословия, которых он именовал антисенатом, он с оружием в руках напал в Народном собрании на консулов[863], и когда один из них бежал с форума, мятежники захватили и убили его сына. Сулла же, за которым гнались враги, пробегая мимо дома Мария, неожиданно для всех ворвался в него и скрылся от промчавшихся дальше преследователей; рассказывают, что сам Марий выпустил его невредимым через другую дверь, и так Сулла пробрался к войску[864]. Но Сулла в своих воспоминаниях говорит, что не сам он прибежал к Марию, а был отведен туда, чтобы обсудить постановления, которые Сульпиций вынуждал его принять против воли: мятежники окружили его с обнаженными мечами и заставили пойти в дом Мария, после чего он вернулся на форум и отменил, как они требовали, неприсутственные дни. Вышедший победителем Сульпиций добился избрания Мария, который стал готовиться к походу и отправил двух легатов принять войско у Суллы. Тот, возмутив воинов (у него было больше тридцати пяти тысяч тяжело вооруженных пехотинцев), повел их на Рим. А легатов, посланных Марием, солдаты умертвили. Марий в Риме также убил множество сторонников Суллы и объявил, что даст свободу рабам, которые выйдут сражаться за него, однако, как рассказывают, к нему присоединилось всего трое. Когда же в город ворвался Сулла, Марий после недолгого сопротивления был разгромлен и бежал. Едва он был выбит из города, все, кто был с ним, рассеялись а сам Марий с наступлением ночи добрался до Солония, одного из своих имений. Послав сына в расположенные неподалеку владения своего зятя Муция за необходимыми припасами, он отправился в Остию, где один из его друзей, Нумерий, снарядил для него корабль, и отплыл вместе со своим пасынком Гранием. А юноша, явившись во владения Муция и собирая там все необходимое, не избежал встречи с врагом, ибо, движимые подозрением, они на рассвете прислали туда всадников. Однако управитель имения, издали увидев их, спрятал Мария-младшего в телеге, груженной бобами, и, запрягши в нее быков, выехал навстречу всадникам и погнал повозку в город. Так Марий был доставлен в дом своей жены, откуда, взяв все необходимое, он ночью добрался до моря и, сев на корабль, плывший в Африку, переправился туда. 36. Между тем Марий-старший плыл с попутным ветром вдоль берегов Италии, причем, боясь одного из своих врагов – некоего Геминия, таррацинского гражданина, он просил матросов не заходить в Таррацину. Те охотно повиновались бы ему, но ветер переменился и подул с моря, подняв большие волны, так что, казалось, корабль не выдержит бури, и сам Марий чувствовал себя плохо, страдая морской болезнью. С трудом достигли они суши возле Цирцей, буря становилась сильнее, съестные припасы стали подходить к концу, матросы без цели бродили по берегу и, как всегда бывает в больших затруднениях, спеша уйти от уже постигших их бед, как от самых тяжелых, возлагали надежды на неведомое будущее. А ведь им была враждебна земля, враждебно и море, страшно было встретиться с людьми, но страшно и не встретиться – из-за нужды в самом необходимом. Вечером им попалось навстречу несколько пастухов, которые ничего не могли им дать, но, узнав Мария, сообщили, что совсем недавно видели на этом месте множество разыскивавших его всадников и советовали ему поскорее бежать. Однако спутники Мария совсем ослабели от голода, он очутился в безвыходном положении, и вот, свернув с дороги, он зашел поглубже в лес и кое-как провел там ночь. На следующий день, гонимый нуждой, еще раз напрягши свои силы, прежде чем они совсем иссякнут, он вышел на берег и, ободряя своих спутников, убеждал их не терять последней надежды, которую он сам хранит, веря давнему предсказанию. Ибо еще совсем молодым человеком, живя в деревне, он однажды полою плаща подхватил падающее орлиное гнездо с семью птенцами, и когда родители, увидев это, удивились и обратились к гадателям, те отвечали, что он станет славнейшим из смертных и непременно семь раз получит высшую власть. Одни утверждают, что такой случай действительно произошел с Марием, другие – что вся эта история совершенно баснословна, а записали ее, поверив Марию, люди, которые в тот день или позже, во время его изгнания, слышали ее. Дело в том, что орел производит на свет не более двух птенцов; поэтому и Мусей солгал, говорят они, написав, что орел три яйца кладет, высиживает двух птенцов, питает одного. Однако все сходятся на том, что во время бегства в самых трудных положениях Марий часто говорил, что достигнет седьмого консульства. 37. Не доехав всего двадцати стадиев до италийского города Минтурны, они заметили, что за ними гонится отряд всадников, а по морю, к счастью, плывут два грузовых судна. Беглецы что было мочи ринулись к морю, бросились в воду и подплыли к кораблям. Граний взобрался на один из них и был доставлен на расположенный напротив остров, именуемый Энарией, а самого Мария, грузного и неповоротливого, двое рабов с трудом поддерживали на поверхности моря и подняли на другой корабль. Тем временем всадники достигли берега и потребовали, чтобы мореходы либо пристали, либо сбросили Мария в воду и плыли куда угодно. Марий принялся со слезами молить судовладельцев, и те, хотя и колебались некоторое время, не зная, к чему склониться, все же ответили всадникам, что не выдадут его. Когда всадники в гневе удалились, судовладельцы тотчас переменили решение, направились к земле и, бросив якорь возле болотистого устья реки Лирис, предложили Марию выйти на сушу, чтобы подкрепиться там пищей и дать покой изнуренному телу, пока не подует попутный ветер, – подует же он тогда, когда ветер с моря в обычный час уляжется, а ток воздуха, испускаемый болотом, станет достаточно сильным. Марий, поверив им, так и поступил, матросы высадили его на сушу, и он лег на траву, не подозревая, что его ждет. А мореходы поскорее взошли на корабль, подняли якорь и бежали, полагая, что выдать Мария бесчестно, а спасать его опасно. Всеми покинутый, одинокий, Марий долгое время безмолвно лежал на берегу, потом едва-едва поднялся и с трудом побрел по бездорожью. Перебравшись через глубокие топи и рвы, полные водой и грязью, он набрел на хижину старого рыбака; столкнувшись с ним, Марий стал молить его помочь и спасти человека, который, если теперь ему удастся скрыться, воздаст благодарностью, превосходящей все ожидания. Старик, то ли раньше встречавший Мария, то ли по виду признавший в нем человека незаурядного, сказал, что если гость нуждается в отдыхе, то ему подойдет и этот шалаш, если же он скитается, спасаясь бегством, то можно скрыть его в более безопасном месте. Об этом Марий и попросил его, и старик, отведя его в болото, велел спрятаться в тесной пещере неподалеку от реки, а сам собрал и набросал сверху тростника, легких трав и веток, под которыми Марий мог лежать без всякого вреда. (38). Спустя недолгое время к нему донеслись со стороны хижины шум и крики. Геминий из Таррацины разослал множество людей в погоню за Марием, некоторые из них, случайно оказавшись возле хижины, стали пугать старика и кричать, что он принял и укрыл врага римского народа. Тогда Марий поднялся, разделся и бросился в густую, илистую воду болота. Но и это не помогло ему скрыться: преследователи вытащили его из топи и, как он был, голого, покрытого грязью отвели в Минтурны и передали властям. По городам уже объявили, что надлежит всем народом искать Мария, а изловив, убить. И все же власти решили сперва посовещаться, а Мария поместили в дом некой Фаннии, женщины, у которой, казалось, давно уже были причины относиться к нему враждебно. Дело в том, что Фанния, разведясь со своим мужем Тиннием, потребовала возврата приданого, весьма богатого, он же обвинил ее в прелюбодеянии[865]. Судьей был Марий во время своего шестого консульства. Когда после разбора дело стало ясно, что Фанния вела жизнь распутную, а муж, хотя и знал об этом, все же взял ее в жены и долго жил с ней в браке, Марий осудил обоих: Тиннию он велел вернуть приданое, а женщину в знак бесчестия приговорил к штрафу в четыре медных монеты[866]. Несмотря на это, Фанния не высказала обычных чувств оскорбленной женщины, но, едва увидев Мария, далекая от всякого злопамятства, помогла ему, насколько это было в ее силах, и ободрила его. А он поблагодарил ее и сказал, что не теряет мужества, ибо ему было хорошее предзнаменование: когда его вели к дому Фаннии и уже отворили ворота, со двора выбежал, чтобы напиться из протекавшего поблизости источника, осел, который весело и лукаво взглянув на Мария, сперва остановился против него, потом пронзительно закричал и запрыгал от радости. Из этого Марий заключил, что божество указывает ему на спасение, которое придет скорее с моря, чем с суши, ибо осел, не притронувшись к сухому корму, побежал прямо к воде. Побеседовав так с Фаннией, Марий лег отдохнуть, велев прикрыть двери дома. 39. Посовещавшись, должностные лица и члены совета Минтурн решили немедля умертвить Мария. Однако никто из граждан не хотел взять это на себя, лишь один солдат конницы, родом галл или кимвр (историки сообщают и то и другое), вошел к нему с мечом. В той части дома, где лежал Марий, было мало света, и в полутьме солдату показалось, будто глаза Мария горят ярким огнем, а из густой тени его окликнул громкий голос: «Неужели ты дерзнешь убить Гая Мария?» Варвар тотчас убежал, бросив по пути меч, и в дверях завопил: «Я не могу убить Гая Мария!» Всех граждан обуял ужас, ему на смену пришли жалость и раскаяние в беззаконном решении, которое они приняли, позабыв о благодарности спасителю Италии, не помочь которому – тяжкое преступление. «Пусть беглец идет куда угодно и в другом месте претерпит все, что ему суждено. А мы должны молиться, чтобы боги не покарали нас за то, что мы изгоняем из города Мария, нагого и преследуемого». С такими мыслями все должностные лица вместе вошли к Марию и, окружив его, отвели к морю. Хотя каждый готов был чем-нибудь услужить ему и все очень спешили, по пути все же вышла задержка. Дело в том, что дорогу к морю преграждала посвященная Марике[867] роща, которую там чтили, как святыню, и заботились, чтобы ничто внесенное в нее не выносилось обратно. Чтобы обойти ее кругом, нужно было потратить много времени, и тогда один из старейших провожатых вскричал, что ни одна дорога не заповедна, если по ней идет к спасению Марий, первым взял на плечи часть поклажи, которую несли на корабль, и прошел через рощу. (40). Добрая воля спутников помогла быстро собрать все необходимое, некий Белей предоставил Марию судно, а потом, изобразив все эти события на картине, посвятил ее в храм. Взойдя на корабль, Марий отчалил и, по счастливой случайности, попутный ветер привел его на остров Энарию, где он нашел Грания и остальных друзей, с которыми отплыл в Африку. Из-за недостатка воды Марий со спутниками вынужден был пристать в Сицилии близ Эрика. Эти места охранялись римским квестором, который едва не захватил высадившегося на берег Мария и убил шестнадцать человек, посланных им за водой. Марий поскорее отчалил и переправился на остров Менинг, где впервые узнал, что его сын спасся вместе с Цетегом и теперь держит путь к Гиемпсалу, царю нумидийцев, просить у него помощи. Ободренный этими известиями, Марий отважился переплыть с острова на Карфагенскую землю. Наместником Африки был тогда бывший претор Секстилий, человек, которому Марий не сделал ни зла, ни добра и от которого ожидал сочувствия и поддержки. Однако, едва Марий с немногими спутниками сошел на берег, его встретил посланец наместника и сказал: «Претор Секстилий запрещает тебе, Марий, высаживаться в Африке, а иначе он встанет на защиту постановлений сената и поступит с тобой, как с врагом римского народа». Услышав это, Марий был так удручен и опечален, что не мог вымолвить ни слова и долго молчал, мрачно глядя на вестника. Когда же тот спросил, что передать претору, Марий ответил с громким стоном: «Возвести ему, что ты видел, как изгнанник Марий сидит на развалинах Карфагена». Так в назидание наместнику он удачно сравнил участь этого города с превратностями своей судьбы. Между тем Гиемпсал, царь нумидийский, не зная, на что решиться, с почетом принял Мария-младшего и его спутников, но всякий раз, как они собирались уезжать, удерживал их под каким-либо предлогом, и было ясно, что все эти отсрочки нужны ему для недоброго дела. Однако на помощь пришел случай. Марий-младший был очень красив, и одну из царских наложниц весьма огорчала его незаслуженно тяжкая судьба; эта жалость явилась началом и причиной любви. Марий сперва отверг влюбленную, но потом, видя, что другого пути к бегству нет и что влюбленной движет чувство более глубокое, чем бесстыдная жажда наслаждений, он принял ее любовь и с помощью этой женщины бежал вместе с друзьями и прибыл к отцу. После первых приветствий оба пошли вдоль моря и увидели дерущихся скорпионов, и Марию это показалось дурным предзнаменованием. Тотчас же взойдя на рыбачье судно, они переправились на Керкину, остров, лежащий вблизи материка, и едва успели отчалить, как увидели всадников, посланных царем вдогонку и явившихся на то место, с которого они только что отплыли. Так Марий избег еще одной опасности, ничуть не меньшей, чем все прочие. 41. Из Италии стали доходить слухи, что Сулла отправился из Рима в Беотию воевать с полководцами Митридата, а между консулами[868] пошли раздоры, окончившиеся вооруженной борьбой. В битве Октавий одержал верх и изгнал Цинну, стремившегося к тираннии, и вместо него поставил консулом Корнелия Мерулу; Цинна же тотчас пошел на них войной, набрав войско в Италии. Марий, узнав об этом, решил немедленно плыть на родину. Взяв из Африки небольшое число мавританских всадников, а также беглецов, явившихся к нему из Италии (тех и других вместе было не более тысячи), Марий отплыл и прибыл в этрусский город Теламон, где объявил, что даст свободу рабам, а также убедил присоединиться к нему самых молодых и крепких из свободных пастухов и земледельцев, которые сбежались к морю, привлеченные его славой. Так за несколько дней он собрал большой отряд, которым заполнил сорок кораблей. Зная, что Октавий – человек благородный, желающий править законным образом, а Цинна находится у Суллы под подозрением и настроен враждебно к установленным им порядкам, Марий решил присоединиться с войском к Цинне и послал известие, что готов подчиняться ему, как консулу. Цинна согласился и, назначив Мария проконсулом, отправил ему фасции и прочие знаки власти, но Марий заявил, что в его участи не подобает принимать их, и, одетый в грязное платье, не стриженный со дня изгнания, он, несмотря на свои семьдесят с лишним лет, пешком отправился к Цинне, желая вызвать сострадание. Но к жалости примешивался ужас, который он всегда внушал своим видом: и в унижении видно было, что дух его не только не сломлен, но еще более ожесточен переменой судьбы. (42). Поздоровавшись с Цинной и обратившись с приветствием к солдатам, Марий немедля взялся за дело, и все сразу же пошло по-иному. Прежде всего его корабли отрезали подвоз хлеба и, грабя купцов, он сделался хозяином всех товаров. Затем он напал с моря на прибрежные города и захватил их. Наконец, с помощью предательства он взял самоё Остию, разграбил ее, убив множество людей, а затем перегородил мостом Тибр и полностью отрезал путь тем, кто вез с моря припасы для его врагов. После этого он подошел с войском к Риму и занял холм, именуемый Яникулом. Октавий вредил делу не столько своей неопытностью, сколько стремлением всегда соблюдать законность, ради которой он упускал все, что могло принести пользу: например, многие советовали ему призвать рабов, пообещав им свободу, но он отказался, заявив, что не отдаст рабам родину, доступ в которую во имя защиты законов он возбраняет Гаю Марию. Когда в Рим прибыл Метелл, сын Метелла, бывшего полководцем в Африке и изгнанного по вине Мария, все решили, что он более способен возглавить войско, чем Октавий, и солдаты, бросив Октавия, пришли к нему, моля взять власть и спасти город и уверяя, что под началом человека опытного и деятельного они будут хорошо сражаться и одержат победу. Когда же Метелл, негодуя, приказал им возвратиться к консулу, они ушли к врагу. И Метелл, отчаявшись в судьбе Рима, также удалился. А Октавия какие-то халдейские прорицатели, гадатели по Сивиллиным книгам и жрецы убедили, что все будет хорошо, и удержали в городе. Вообще, кажется, этот человек, во всех делах превосходивший благоразумием прочих римлян, не запятнавший достоинство консульской власти благосклонностью к льстецам, верный законам и нравам предков, которые он соблюдал неукоснительно, словно непререкаемые правила, этот человек питал особую слабость к гаданию и больше времени проводил c шарлатанами и прорицателями, чем с людьми государственными или полководцами. Еще прежде, чем Марий взял город, высланные им вперед солдаты стащили консула с возвышения для ораторов и закололи; при этом, как рассказывают, за пазухой у убитого нашли халдейский гороскоп. И вот что кажется весьма странным: оба знаменитых мужа были привержены к гаданию, но Марию это принесло спасение, а Октавию – гибель. 43. При таком положении дел собравшийся сенат отправил к Марию и Цинне послов просить их войти в город и пощадить граждан. Цинна, который как консул принял послов, сидя на должностном кресле, дал им милостивые ответы, но Марий, стоявший рядом с креслом, не проронил ни звука, суровым выражением лица и мрачным взглядом давая понять, что скоро наполнит город резнёю. Когда же их войска поднялись с места и двинулись на город, Цинна, окруженный телохранителями, вошел в Рим, а Марий остановился перед воротами и, прикрывая гнев иронией, заявил, что он, мол, изгнанник и закон запрещает ему возврат на родину, а если кто-нибудь нуждается в его присутствии, то нужно новым постановлением отменить прежнее, изгнавшее его. Так он медлил, словно послушный законам гражданин или словно ему предстояло войти в свободный город. Народ созвали на форум, но не успели три или четыре трибы подать голоса, как Марий, отбросив притворство и все речи об изгнании, двинулся в город в сопровождении отборной стражи из преданных ему рабов, которых он называл «бардиеями»[869]. Многих они убили по приказу или по знаку Мария, а Анхария, сенатора и бывшего претора, повалили наземь и пронзили мечами только потому, что Марий при встрече не ответил на его приветствие. С тех пор это стало служить как бы условным знаком: всех, кому Марий не отвечал на приветствие, убивали прямо на улицах, так что даже друзья, подходившие к Марию, чтобы поздороваться с ним, были полны смятения и страха. Когда множество граждан было перебито, Цинна насытился резней и смягчился, но Марий, с каждым днем все больше распаляясь гневом и жаждой крови, нападал на всех, против кого питал хоть какое-нибудь подозрение. Все улицы, весь город кишели преследователями, охотившимися за теми, кто убегал или скрывался. В это время стало ясно, что в превратностях судьбы нельзя полагаться на узы дружбы или гостеприимства: ведь лишь немногие не выдавали палачам друзей, искавших у них убежища. Потому достойны удивления и восхищения рабы Корнута, которые спрятали своего господина дома, а потом, повесив за шею одного из многочисленных мертвецов и надев ему на палец перстень, показали его телохранителям Мария и после этого пышно похоронили, словно своего господина. Никто не заподозрил обмана, и Корнут был тайком перевезен рабами в Галлию. 44. Благородного друга нашел и оратор Марк Антоний, но все же злая судьба настигла его. Друг этот был человек простой и бедный; дружелюбно принимая одного из первых римлян и потчуя его тем, что было в доме, он послал раба в ближайшую лавочку за вином. Когда раб стал заботливо пробовать купленное и требовать вина получше, торговец спросил, почему это он покупает не молодое и простое вино, как обычно, а более изысканное и дорогое. Тот отвечал ему прямо, как близкому знакомцу, что хозяин угощает Марка Антония, который прячется у него. Торговец, человек нечестивый и гнусный, едва раб ушел, поспешил к Марию и, введенный в покой, где в это время пировал Марий, пообещал выдать Антония. Рассказывают, что Марий, услышав это, громко закричал, захлопал в ладоши от радости и чуть было сам не вскочил из-за стола и не побежал к указанному месту, однако друзья удержали его, и тогда он послал Анния с солдатами, приказав им поскорее принести голову Антония. Анний остался у дверей, а солдаты по лестницам влезли в дом и, увидев Антония, стали выталкивать один другого вперед и побуждать друг друга убить его. И, как видно, в речах этого человека было такое обаяние и прелесть, что, когда он заговорил, моля пощадить его, ни один из солдат уже не смел не только приблизиться, но хотя бы поднять глаза, и все стояли, потупив взоры, и плакали. Удивленный задержкой, Анний поднялся в дом и, увидев, что Антоний держит речь, а солдаты слушают, смущенные и взволнованные, обругал их, подбежал к оратору и отрубил ему голову. А Лутаций Катул, который был коллегой Мария по консульству и вместе с ним получил триумф за победу над кимврами, после того как Марий ответил просившим и молившим за него: «Он должен умереть», – заперся у себя в доме, зажег угли и задохнулся в дыму. При виде разбросанных по улицам и попираемых ногами обезглавленных трупов никто уже не испытывал жалости, но лишь страх и трепет. Больше всего народ удручали бесчинства бардиеев. Они убивали хозяев в их домах, бесчестили детей и насиловали жен, и до тех пор не удавалось положить конец грабежам и убийствам, пока Цинна и Серторий, сговорившись, не напали со своими сторонниками на лагерь бардиеев и, захватив их во время сна, всех перебили. 45. Между тем, словно переменился ветер, отовсюду стали приходить известия, что Сулла, завершив войну с Митридатом и отвоевав провинции, плывет с большим войском на Рим. Это на краткое время остановило насильников, полагавших, что война вот-вот приблизится к ним, и дало гражданам передышку в их несказанных бедах. Марий был в седьмой раз избран консулом и, едва вступив в должность, в январские календы – это первый день года – сбросил со скалы некоего Секста Лициния; все сочли это грозным предвестьем нависших над городом и гражданами бед. Сам Марий, изнуренный трудами, обремененный заботами, был уже слаб; его душа трепетала при мысли о новой войне и новых сражениях, весь ужас и тягость которых он знал по опыту. Думал он и о том, что не Октавий и Мерула, предводители нестройных толп мятежного сброда, грозят ему, а наступает сам Сулла, когда-то изгнавший его из отчизны, а теперь оттеснивший Митридата к Понту Эвксинскому. Перед его глазами вставали долгие странствия, опасности, преследования, гнавшие его по земле и по морю, и, сломленный этими мыслями, он впал в отчаяние. Его одолевали ночные страхи и кошмары, ему казалось, что он непрерывно слышит голос, твердящий:   Даже в отсутствие льва его логово людям ужасно[870].   Больше всего страшась бессонницы, Марий предался непристойному в его возрасте пьянству, желая таким способом призвать сон, избавляющий от забот. Наконец с моря прибыл вестник, и новые страхи, отягчившие его ужас перед грядущим и отвращение к настоящему, явились последней каплей, переполнившей чашу. У него началось колотье в боку, как сообщает философ Посидоний, утверждающий, что сам навещал Мария и беседовал с ним, уже больным, о делах своего посольства[871]. А некий Гай Пизон, историк, сообщает, что Марий, после обеда, гуляя с друзьями, стал перечислять свои подвиги с самого начала и рассказывать обо всех счастливых и несчастливых переменах в своей участи и при этом сказал, что неразумно и дальше верить в удачу, а потом, попрощавшись со всеми, лег и, пролежав не поднимаясь семь дней, умер. Некоторые рассказывают, что во время болезни обнаружилось все его честолюбие, которое привело к нелепой мании: ему чудилось, будто он послан военачальником на войну с Митридатом, и потому он проделывал всякие телодвижения и часто издавал громкие крики и вопли, как это бывает во время битвы. Вот какую жестокую, неутолимую страсть к воинским подвигам поселили в его душе властолюбие и зависть. Потому-то Марий, проживший семьдесят лет, первым из римлян семь раз избранный консулом, накопивший в своем доме богатства, не уступающие царским, оплакивал свою судьбу, посылающую смерть прежде, чем он достиг всего, чего желал. 46. А вот Платон, умирая, восхвалял своего гения и свою судьбу за то, что, во-первых, родился человеком, во-вторых, эллином, а не варваром и не бессловесным животным, а также и за то, что жить ему пришлось во времена Сократа. И Антипатр Тарсский точно так же перед кончиною перечислил все, что с ним случилось хорошего, не забыв при этом даже удачное плавание из родного города в Афины, ибо каждый дар благосклонной судьбы он считал за великую милость и все сохранил в памяти, потому что у человека нет более надежной кладовой для всяческих благ. У людей же неразумных и беспамятных все случившееся с ними уплывает вместе с течением времени, и, ничего не удержав, ничего не накопив, вечно лишенные благ, но полные надежд, они смотрят в будущее, не замечая настоящего. И хоть судьба может и не дать их надеждам сбыться, а все хорошее, что было в прошлом, неотъемлемо, – тем не менее они проходят мимо верных даров судьбы, грезят о ненадежном будущем и в результате получают по заслугам. Пренебрегая разумом и образованием – единственной твердой основой всех внешних благ, они собирают и копят лишь эти блага и никогда не могут насытить алчность своей души. Марий умер на семнадцатый день[872] своего седьмого консульства. Римом тотчас овладела огромная радость, все ободрились, избавившись от тяжкой тираннии, но спустя немного дней они узнали, что ими правит новый, уже не престарелый, а цветущий и сильный деспот – Марий, сын умершего, который, проявив страшную жестокость и свирепость, умертвил многих знатных и славных римлян. Сперва его считали воинственным и отважным и называли сыном Ареса, но затем он делами обнаружил свой нрав, и его прозвали сыном Афродиты. Осажденный Суллой в Пренесте, он тщетно пытался избежать гибели и после падения города, оказавшись в безвыходном положении, покончил с собой.    ЛИСАНДР И СУЛЛА   Лисандр   [перевод М.Е. Сергеенко]     1. На сокровищнице аканфийцев в Дельфах[873] сделана такая надпись: «Брасид и аканфийцы принесли в дар добычу, взятую у афинян». Поэтому многие думают, что каменная статуя, стоящая внутри храма у двери, – изображение Брасида. На самом деле это изображен Лисандр – по старинному обычаю с длинными волосами и бородой. Рассказы о том, что аргивяне[874] после своего великого поражения остриглись в знак печали, а спартанцы в противоположность им отпустили волосы, величаясь своими подвигами, или что бакхиады[875], бежавшие из Коринфа в Лакедемон, выглядели столь жалко и безобразно с бритыми головами, что спартанцам захотелось носить длинные волосы, – все эти рассказы неверны. Это – Ликургово предписание[876]: говорят, он сказал, что длинные волосы красивому лицу придают вид еще более достойный, а уродов делают еще страшнее. 2. Рассказывают, что отец Лисандра, Аристокрит, не принадлежал к царскому роду, хотя и происходил от Гераклидов. Лисандр вырос в бедности и обнаружил величайшую приверженность к порядку и отеческим обычаям и поистине мужской нрав, чуждый всяким радостям, кроме тех, какие получает человек, окруженный почетом за совершенные им прекрасные деяния. Погоня за такими радостями не считается в Спарте позором для юноши: родители хотят, чтобы дети их с самого начала были чувствительны к доброй славе – огорчались бы от порицаний и гордились похвалами. Юношу, который и то и другое переносит равнодушно и безучастно, презирают как лентяя, лишенного честолюбивого рвения к доблести. Честолюбие и жажда первенства были прочно внушены Лисандру лаконским воспитанием, и нельзя в сколько-нибудь значительной степени считать причиной этого его природный склад. Но в его природе было больше угодливости перед сильными людьми, чем это свойственно спартиатам, и в случае нужды он спокойно терпел тяжесть чужого самовластия (некоторые считают это важным достоинством государственного мужа). Аристотель говорит[877], что великие люди, например Сократ, Платон и Геракл, страдали разлитием черной желчи, и рассказывает про Лисандра, что он не сразу, правда, а в старости тоже страдал этим недугом. Его главным отличительным свойством было умение легко переносить бедность: его нельзя было соблазнить и подкупить деньгами, но, не взирая на это, он обогатил свою родину и сделал ее корыстолюбивой, и по его вине Спарта потеряла уважение, которым прежде пользовалась за свое равнодушие к богатству. После войны с Афинами он привез массу золота и серебра, но не оставил себе ни одной драхмы. Когда тиранн Дионисий прислал ему для его дочерей дорогие сицилийские хитоны, он не взял их, сказав, что боится, как бы дочери его не стали казаться в них еще уродливее. Однако, когда немного спустя он был отправлен послом от своего города к этому же тиранну и тот прислал ему два одеяния, предложив выбрать любое и отвезти дочери, Лисандр сказал, что она сама выберет лучшее, и отправился домой, захватив оба одеяния. 3. Между тем Пелопоннесская война затянулась, и после сицилийского разгрома стало ясно, что афиняне не удержатся на море и вскоре вообще прекратят борьбу. Но, когда Алкивиад, вернувшись из изгнания, стал во главе государства, положение значительно изменилось и равновесие на море было восстановлено. Лакедемоняне опять испугались, решив с новой энергией продолжать войну, для которой требовались искусный военачальник и более значительные, чем прежде, силы, и послали командовать на море Лисандра. Прибыв в Эфес, Лисандр встретил там расположение к себе и полную преданность Спарте. Самому же городу приходилось туго: постоянное общение с варварами и проникновение персидских обычаев грозило решительным возобладанием варварского начала. Город со всех сторон был окружен лидийскими владениями, и персидские военачальники подолгу жили в нем. Лисандр расположился лагерем, приказал со всех сторон стянуть к Эфесу грузовые суда, открыл верфь для постройки триер, возобновил торговлю в гавани и работу ремесленников на площади. В домах и мастерских закипела работа, и, благодаря Лисандру, с того времени Эфес стал мечтать о влиянии и силе, какими он обладает теперь. 4. Узнав, что Кир, сын царя, прибыл в Сарды, Лисандр отправился туда для переговоров с ним и с обвинением против Тиссаферна, который, получив приказание помогать лакедемонянам и вытеснить афинян с моря, как говорили, по наущению Алкивиада действовал вяло и губил спартанский флот своей скупостью. Кир охотно прислушивался к обвинениям против Тиссаферна и ко всем слухам, которые его чернили, ибо Тиссаферн был не только порочным человеком, но и его личным врагом. Слова Лисандра и его манера держаться расположили Кира к спартанскому военачальнику; своим угодливым тоном Лисандр окончательно пленил юношу и внушил ему намерение продолжать войну. Когда Лисандр уже собирался уезжать, Кир, угощая его, убеждал не отвергать его благосклонности и просить, чего он только хочет, потому что ему ни в чем не будет отказа. «Если ты так добр ко мне, Кир, – сказал Лисандр, – прошу тебя, прибавь морякам к их жалованию по оболу, чтобы они получали по четыре обола вместо трех». В восторге от честолюбивой щедрости Лисандра, Кир распорядился выдать ему десять тысяч дариков. Тот употребил их на выдачу добавочного обола морякам и так прославился этим, что очень скоро вражеские корабли опустели. Большая часть моряков переходила к тому, кто платил больше, а оставшиеся, работая спустя рукава и бунтуя, только доставляли ежедневные неприятности своим начальникам. Морского сражения, однако, Лисандр боялся, несмотря на то, что сократил число врагов и ухудшил их положение: ему был страшен Алкивиад, человек решительный, имевший много кораблей и не проигравший до тех пор ни одного сражения ни на суше, ни на море. 5. Алкивиад, отплывая с Самоса в Фокею, оставил начальником флота кормчего Антиоха. Антиох, желая оскорбить Лисандра, смело вошел, на двух триерах в Эфесскую гавань и под крики и хохот своих моряков быстро проплыл мимо стоявших на якоре вражеских судов. Раздосадованный Лисандр погнался за ним сначала на нескольких триерах, но, увидев, что афиняне собираются выйти на помощь своим, вывел в море и другие корабли. В конце концов, завязался морской бой. Победителем остался Лисандр, захвативший пятнадцать триер и воздвигший трофей. В Афинах Народное собрание, разгневавшись на Алкивиада за это поражение, отрешило его от должности, а воины на Самосе стали открыто поносить его, и, слыша громкую хулу, он отплыл из лагеря в Херсонес. Так сражение, само по себе ничтожное, стало знаменитым из-за постигшего Алкивиада несчастья. Созвав в Эфес представителей от городов, которых он считал наиболее разумными и отважными среди сограждан, Лисандр впервые внушил им мысль о перевороте и создании власти десяти[878], которая впоследствии и установилась при его содействии. Он убеждал этих людей объединиться в тайные общества и внимательно наблюдать за состоянием государственных дел, обещая одновременно с крушением Афин уничтожить демократию и дать им неограниченную власть в родном городе. Его дела внушали доверие к этим обещаниям: и прежде он возводил своих друзей и гостеприимцев на высокие и почетные должности, поручал им командование войсками, ради их выгоды становился соучастником их несправедливых и ошибочных действий. Взоры всех были устремлены на него, все угождали ему и выражали глубокую преданность, рассчитывая, что под его начальством они достигнут всего, даже того, что кажется недосягаемым. Поэтому Калликратида, явившегося на смену Лисандру командовать флотом, сразу приняли неприветливо, а впоследствии, когда он доказал свое исключительное благородство и справедливость, все же были недовольны его властью – простой, бесхитростной, истинно дорийской. Они дивились ему, как прекрасной статуе героя, но тосковали по Лисандру с его рвением, преданностью друзьям и умением доставить им выгоду. Когда Лисандр отплывал, его провожали с отчаянием и слезами. 6. Лисандр еще более настроил своих приверженцев против Калликратида, отослав назад в Сарды остаток тех денег, которые Кир дал ему на содержание флота. Он сказал Калликратиду, что если ему угодно, пусть сам попросит денег и позаботится о том, как содержать воинов. Наконец, перед самым отплытием, он торжественно заявил Калликратиду, что передает ему флот, который является господином моря. Тот, желая положить конец этому пустому хвастовству, спросил: «Почему же тебе не оставить Самос слева и не плыть в Милет, чтобы там передать мне триеры? Если мы господствуем на море, то можем без опасения плыть мимо засевших на Самосе врагов». На это Лисандр ответил, что флотом командует не он, а Калликратид, и отплыл в Пелопоннес, оставив своего преемника в большом затруднении. Калликратид приехал без денег и не мог решиться силою взять их с городов, которым и без того приходилось туго. Оставалось обивать пороги царских военачальников и просить, как просил Лисандр. Меньше, чем кто-либо иной, был способен на это Калликратид, независимый и гордый человек, считавший, что для греков достойнее понести поражение от своих же соотечественников, чем с протянутой рукой бродить у порога варва.ров и льстить этим людям, у которых, кроме груды золота, нет никаких достоинств. Находясь, однако, в безвыходном положении, он был вынужден отправиться в Лидию, явился прямо во дворец Кира и велел доложить ему, что пришел наварх[879] Калликратид, который хочет с ним говорить. «Сейчас Киру некогда, чужестранец: он пьет вино», – ответил ему один из привратников. «Пустяки, – простодушно возразил Калликратид, – я постою и подожду, пока он кончит пить». Его приняли за неотесанного мужлана, и он ушел, осмеянный варварами. Явившись во второй раз, он снова не был допущен и в гневе уехал в Эфес, осыпая проклятиями тех, кто впервые позволил варварам издеваться над собой и научил их чваниться своим богатством. Он поклялся спутникам, что как только вернется в Спарту, сделает все для восстановления мира между греками, чтобы впредь они внушали варварам ужас и перестали обращаться к ним за помощью в борьбе друг против друга. 7. Но Калликратид, чей образ мыслей был достоин лакедемонянина и кто по своей справедливости, великодушию и мужеству мог соперничать с первыми людьми Греции, в скором времени был разбит в морском сражении при Аргинусских островах и погиб. Дела союзников пошатнулись, и они отправили в Спарту посольство просить в навархи Лисандра, обещая, что они энергичнее возьмутся за дело под его начальством. Кир послал такую же просьбу. По закону один и тот же человек не мог быть навархом дважды, но лакедемонянам не хотелось отказывать союзникам, и они облекли званием наварха некоего Арака, а Лисандра отправили как бы его помощником, а на деле – главнокомандующим. Большинство из тех, кто принимал участие в управлении и пользовался властью в городах, давно уже ждали его появления: при нем они рассчитывали еще более усилить свою власть, окончательно упразднив демократическое правление. Тем же, кому нравились в правителе простота и благородство, Лисандр по сравнению с Калликратидом казался лукавым софистом: на войне он шел к цели большею частью путем обмана, превозносил справедливость, если это было ему выгодно, а в противном случае объявлял прекрасным полезное, считал, что по самой природе своей правда не лучше лжи, но отдавал честь той или другой, в зависимости от выгоды, какую они способны принести. Когда ему говорили, что потомкам Геракла не подобает добиваться побед при помощи хитрости, он отвечал на эти упреки презрительным смехом. «Где львиная шкура[880] коротка, там надо подшить лисью», – говорил он. 8. Подобным образом, как сообщают, держал он себя и во время событий в Милете. Когда его друзья и гостеприимцы, которым он обещал уничтожить демократию и изгнать их противников, изменили свой образ мыслей и примирились с врагами, он притворялся на людях, что радуется этому и сам принимает участие в примирении, но с глазу на глаз бранил и поносил своих друзей, подстрекая их к нападению на народ. Когда же он увидел, что начинается восстание, то устремился в город на помощь мятежникам, но на первых же встретившихся ему восставших грозно прикрикнул, громогласно обещая их наказать, сторонникам же демократии велел ободриться и не ждать для себя ничего дурного в его присутствии. Так лицемерил он, появляясь в разных личинах, ибо хотел, чтобы наиболее влиятельные и преданные народу люди не бежали, а остались в городе и были убиты. Так и случилось. Все, кто положился на его заверения, были перерезаны. Андроклид вспоминает его слова, изобличающие легкость, с какой Лисандр относился к клятвам: он советовал, сообщает Андроклид, обманывать взрослых людей клятвами, как детей игральными костями, следуя примеру Поликрата Самосского. И это отнюдь не похвально. Военачальник не должен был подражать тиранну, и не по-лаконски было относиться к богам, как к неприятелю, и даже с еще большей дерзостью, потому что клятву, данную врагу, нарушают из страха перед ним, а данную богу – из пренебрежения к нему. 9. Кир пригласил Лисандра в Сарды, дал ему денег, обещал позднее дать еще и, желая доставить ему удовольствие, с юношеским легкомыслием заявил, что если ничего не получит от отца, пустит в ход собственные средства. Если у него ничего не останется, сказал он, он разобьет свой сделанный из золота и серебра трон, сидя на котором, он занимался государственными делами. В заключение, отправляясь в Мидию к отцу, он поручил Лисандру собирать подати с городов и доверил ему управление. На прощанье он просил его не вступать на море в сражение с афинянами, пока он не вернется, вернуться же обещал с большим числом кораблей из Финикии и Киликии. После этого он отправился к царю. Лисандр, не будучи в состоянии ни сражаться с вражеским флотом, почти равным по силам его собственному, ни сидеть без дела с таким числом кораблей, снялся с якоря, завладел несколькими островами и, высадившись, произвел набег на Эгину и Салимин. Появившись в Аттике, он после приветствий Агиду[881] (тот спустился к нему из Декелии) показал сухопутному войску, здесь находившемуся, свой мощный флот, с которым-де он, хозяин моря, может плыть, куда ему угодно. Узнав, однако, что афиняне собираются отправиться за ним в погоню, он другим путем, между островами, убежал в Азию. Найдя Геллеспонт лишенным охраны, он осадил Лампсак с моря, а Форак с пешим войском направился туда же и подступил к городским стенам. Взяв Лампсак штурмом, Лисандр отдал его на разграбление воинам. Как раз в это время афинский флот численностью в сто восемьдесят триер пристал к Элеунту на Херсонесе. Узнав о падении Лампсака, афиняне тотчас же отправилась в Сест. Запасшись там провиантом, они зашли в Эгоспотамы, против которых, у Лампсака, еще стоял на якоре неприятель. Среди прочих афинских военачальников находился и Филокл, убедивший когда-то афинян принять постановление о том, чтобы каждому военнопленному отрубали большой палец на правой руке, дабы они могли грести, но не были в состоянии держать копье. 10. В этот день все отдыхали, рассчитывая сразиться на следующий день. Хотя у Лисандра было на уме другое, но, словно и в самом деле собираясь начать сражение с наступлением дня, он приказал матросам и кормчим взойти с рассветом на триеры, занять свои места и молча ждать его распоряжений. Такую же тишину должны были соблюдать и выстроенные у моря пехотинцы. Когда взошло солнце, афиняне выплыли сомкнутым строем и стали вызывать врага на битву. Корабли Лисандра стояли носами к неприятелю, и посадка произведена была еще ночью, однако он не двинулся с места и послал к передним судам лодки с приказом не двигаться с места и оставаться в строю, сохраняя спокойствие и не выходя навстречу врагу. Когда афиняне с наступлением сумерек повернули обратно, он снял воинов с кораблей, но лишь после того, как две или три триеры, отправленные им на разведку, вернулись с известием, что враги высадились на берег. На следующий и на третий день повторилось то же самое, пока, наконец, на четвертый день афиняне не исполнились отваги и презрения к врагу, казалось, явно испуганному и уклоняющемуся от бятвы. В это время Алкивиад (он жил тогда в Херсонесе в своей крепости), прискакав верхом к афинскому войску, поставил на вид военачальникам, что, во-первых, неразумно и небезопасно располагаться лагерем на морском берегу – плоском, открытом и лишенном надежных гаваней и что, далее, они делают ошибку, получая провиант из такого далекого места, как Сест, но что им лучше поскорее перебраться в порт и город Сест и уйти подальше от стоянки врага: ведь действиями неприятеля распоряжается один человек, из страха перед которым все немедленно выполняется по одному его знаку. Советов Алкивиада не послушали, и Тидей дерзко ответил ему, что войсками командует не он, а другие. 11. Алкивиад, увидев в этом не только высокомерие, но и признаки измены, уехал обратно. На пятый день, после того как афинские суда сначала вышли вперед, а потом, по обыкновению, повернули обратно с пренебрежительным и надменным видом, Лисандр выслал свои корабли на разведку и приказал начальникам триер, как только они увидят, что афиняне уже высадились, повернуть и плыть как можно скорее обратно, а на середине пути поднять на носу корабля медный щит – знак нападения. Сам он, подплывая к каждому судну, вызывал кормчих и начальников триер и уговаривал каждого держать в порядке и гребцов и воинов, а по данному им знаку решительно и изо всех сил ударить на врага. Когда на кораблях был поднят щит и труба с командирского судна проиграла сигнал к выступлению, флот снялся с якоря, а пехотинцы наперегонки бросились по берегу к мысу. Расстояние между материками в этом месте равно пятнадцати стадиям[882], и, благодаря рвению и энергии гребцов, суда быстро оставили его за собой. Конон первым из афинских военачальников увидел подплывающий флот и стал кричать, чтобы воины садились на суда. Вне себя от отчаяния он одних звал, других просил, третьих силой заставлял идти на триеры. Но все его старания были тщетны, так как люди разошлись кто куда. Высадившись и не ожидая ничего плохого, они сразу же отправились кто на рынок, кто просто побродить, а некоторые легли спать в палатках или принялись готовить завтрак. Из-за неопытности своих начальников афиняне были очень далеки от мысли о том, что им предстояло, и враги уже подходили, крича и громко ударяя веслами по воде, когда Конону удалось ускользнуть с восемью кораблями: он бежал на Кипр к Эвагору. Пелопоннесцы, напав на остальной флот, одни корабли захватили совсем пустыми, а другим наносили пробоины, когда вражеские моряки пытались подняться на борт. Люди, поодиночке спешившие на помощь, умирали безоружными возле кораблей, а тех, кто пытался бежать в глубь страны, убивали высадившиеся враги. Лисандр захватил три тысячи человек вместе с военачальниками и весь флот, находившийся на стоянке, кроме «Парала»[883] и восьми кораблей, бежавших с Кононом. Взяв суда на буксир и опустошив лагерь, Лисандр под звуки флейт и победных песен отплыл в Лампсак, совершив величайшее дело с самой незначительной затратой сил и в один час положив конец войне, самой долгой из всех, что бывали раньше, и, как ни одна другая, богатой разными случайностями и превратностями. Война эта представляет собою бесконечную вереницу сражений и неожиданных перемен, в течение ее погибло больше полководцев, чем за все войны, бывшие прежде в Элладе, а конец ей был положен благоразумием и опытностью одного человека. Вот почему победу эту считали делом божества. 12. Некоторые говорили, что, когда корабль Лисандра в первый раз вышел из гавани против врагов, над ним по обе стороны кормы сверкали Диоскуры[884] в виде звезд. Некоторые утверждали, что знамением, предвещавшим поражение, было падение камня: на берегу Эгоспотамов свалился огромный камень, и большинство уверяло, что он упал с неба. Его показывают и сейчас, и для жителей Херсонеса он служит предметом поклонения. Говорят, будто Анаксагор предсказывал, что одно из прикрепленных к небу тел в случае колебания или сотрясения может оборваться и рухнуть вниз. Ни одна из звезд, утверждал он далее, не находится теперь на искони присущем ей месте: каменистые по составу и тяжелые, светящиеся вследствие сопротивления и разрыва эфира, они удерживаются в вышине, увлекаемые огромною силой вихревого круговорота, примерно так же, как были они удержаны от падения на землю первоначально, когда тяжелые и холодные части отделялись от вселенной. Существует, однако, иное, более правдоподобное объяснение: некоторые полагают, что падающие звезды не являются ни током или разлитием эфирного огня, угасающего в воздухе сразу вслед за вспышкой, ни воспламенением воздуха, проникшего в большом количестве в верхние сферы, но что это – небесные тела, срывающиеся и падающие вследствие каких-то причин, подобных уменьшению напряжения и изменению обычного пути движения. Сойдя со своего пути, они в большинстве случаев падают не в населенных местах земли, а за пределами их, в обширном море. Поэтому мы их и не видим. Даимах в сочинении «О благочестии» подтверждает слова Анаксагора, рассказывая, что в течение семидесяти пяти дней до падения камня на небе непрерывно было видно огромное, похожее на пылающее облако огненное тело, которое не стояло на месте, а неслось сложным, кривым путем, так что вследствие мощного сотрясения от него отрывались огненные куски, которые разлетались во все стороны и сверкали, как падающие звезды. После того как это тело рухнуло в названном месте на землю и тамошние жители, придя в себя от изумления и страха, сошлись к нему, они не увидели никаких следов огня; перед ними лежал камень, правда, большой, но совершенно несоизмеримый с тем огромным огненным телом. Что Даимах нуждается в снисходительных слушателях, это ясно. Если же рассказ его соответствует истине, тогда полностью опровергается мнение людей, утверждающих, что это обломок скалы, который был оторван ветрами и бурями от какой-то горной вершины и несся, подхваченный вихрем, подобно волчку, а потом упал в том месте, где подхватившая его вращающая сила сдала и ослабела. Могло ведь быть и так, что пламя, которое наблюдали в течение многих дней, было настоящим огнем, и тогда его угасание вызвало в воздухе перемену, следствием которой явились сильные и порывистые ветры, вызвавшие падение камня. Но об этом следует говорить подробнее в работе иного рода. 13. Когда три тысячи афинян, взятых Лисандром в плен, были приговорены советом к смерти, Лисандр позвал к себе стратега Филокла и спросил, какое наказание назначит он самому себе за то, что убеждал граждан так жестоко обходиться с пленными греками. Филокл, не сломленный своим несчастьем, ответил Лисандру, что нечего ему брать на себя роль обвинителя там, где нет судьи; пусть он, победитель, творит то, что в случае поражения претерпел бы сам. После этого, вымывшись и надев чистый плащ, он во главе своих сограждан пошел на казнь. Так сообщает Феофраст. После этого Лисандр отправился с флотом по городам и велел всем афинянам, которых он там застал, вернуться в Афины, пригрозив, что он не пощадит ни одного афинского гражданина, найденного им вне Афин: все будут казнены. Таким образом он согнал всех афинян в Афины, желая, чтобы там начались нужда и лютый голод и тем самым он был бы избавлен от хлопот, которые бы доставило ему население, легко выдерживающее осаду. Уничтожая демократию и другие законные формы правления, Лисандр повсюду оставлял по одному гармосту из лакедемонян и по десять правителей из членов тайных обществ, организованных им по городам. Так он действовал без различия во вражеских и в союзнических городах, исподволь подготовляя себе в известном смысле господство над Грецией. Правителей он назначал не по знатности или богатству: члены тайных обществ и друзья, связанные с ним узами гостеприимства, были ему ближе всего, и он предоставлял им неограниченное право награждать и карать. Лично присутствуя при многих казнях, изгоняя врагов своих друзей, он дал грекам образчик лакедемонского правления, судя по которому добра от Спарты ждать было нечего. Вот почему, мне кажется, неудачным сравнение, принадлежащее комическому поэту Феопомпу: он сопоставил лакедемонян с трактирщицами, сказавши, что, в то время как эллины вкушали сладостнейший напиток свободы, спартанцы подлили туда уксусу. Нет, питье с первого же глотка оказалось противным и горьким, так как Лисандр не только не позволил народу распоряжаться своими делами, но вдобавок, передавая власть над городами в руки немногих, выбирал среди них самых дерзких честолюбцев. 14. Проведя недолгое время за этими делами, Лисандр послал гонцов в Лакедемон с известием, что он идет с двумястами кораблей, а сам в Аттике соединился с царями Агидом и Павсанием, чтобы совместными силами поскорее взять Афины. Но афиняне держались, и он вместе со своим флотом отбыл обратно в Азию. Во всех городах без исключения он уничтожил законный государственный строй, поставил правительства из десяти человек и в каждом городе многих граждан казнил, а многих заставил бежать. Самосцев он изгнал всех, а город передал бывшим изгнанникам. Отняв у афинян Сест, он не разрешил его жителям остаться в городе, а отдал его вместе с землей кормчим и начальникам гребцов, служившим под его начальством. Это был первый его поступок, который в Лакедемоне отказались одобрить, и жители Сеста были возвращены обратно. Все греки, однако, с удовлетворением наблюдали, как эгинцы[885], благодаря Лисандру, спустя долгое время после выселения, снова возвращаются в свой город и как афиняне, изгнанные с Мелоса и из Скионы, вынуждены были отдать тамошние города их прежним владельцам, которых Лисандр и водворил на старом месте. Узнав, что афиняне начинают страдать от голода, он отплыл в Пирей и принудил город к сдаче, заставив просить мира на условиях, им предписанных. Лакедемонские писатели рассказывают, что Лисандр сообщил эфорам: «Афины взяты», – а эфоры ответили ему: «Этого достаточно». Рассказ этот, однако, придуман для того, чтобы придать случившемуся вид благопристойный. Подлинное же распоряжение эфоров было следующим: «Власти Лакедемона постановляют: если вы разрушите Пирей и Длинные стены, уйдете из всех городов и сохраните только собственную землю, вы получите мир, если вам угодно. Кроме того, вы примете обратно изгнанников. Что же касается количества кораблей, вы поступите так, как будет решено на месте». Афиняне по совету Ферамена, сына Гагнона, согласились на эти требования, Рассказывают, что некий Клеомен, один из молодых вожаков толпы, спросил его, как он смеет словом и делом идти наперекор Фемистоклу, выдавая лакедемонянам стены, которые тот воздвиг против воли лакедемонян. «Я не иду наперекор Фемистоклу, юноша, – ответил Терамен. – И он воздвиг эти стены для блага граждан, и мы разрушим их для их же блага. Если бы счастье городов зависело от стен, то хуже всех жилось бы Спарте, не имеющей стен вовсе». 15. Забрав у афинян все корабли, кроме двенадцати, Лисандр вошел в город в 16-й день месяца мунихиона – в тот самый день, в который некогда афиняне победили варваров в морской битве при Саламине[886]. Он решил тотчас же изменить государственный строй Афин. Афиняне не желали с этим смириться, и он заявил народу, что город нарушил условия мира, что стены еще стоят, хотя сроки, назначенные для их срытия, уже прошли, и что он внесет теперь новое предложение, касающееся афинян, так как прежнее соглашение ими не выполнено. Говорят, на собрании союзников некоторые действительно предлагали продать афинян в рабство, а фиванец Эриант посоветовал разрушить город и обратить место, на котором он стоял, в пастбище для овец. Но когда затем военачальники собрались вместе на пир и один фокеец запел первую песню хора из «Электры» Эврипида[887], которая начинается так:   ...Агамемнона дочь, В сельский дом твой пришли мы, Электра,   все были растроганы, все решили, что покончить со столь славным городом, давшим таких великих людей, и уничтожить его было бы делом чудовищно жестоким. Теперь афиняне соглашались на все. Лисандр потребовал, чтобы город дал большое число флейтисток, прибавил к ним всех, какие были у него в лагере, и под звуки флейт в присутствии союзников, украсивших себя венками и певших победную песню, ибо день этот был началом свободы, срыл стены и сжег триеры. Тотчас же было изменено и государственное управление: в Афинах было назначено тридцать правителей, в Пирее – десять, на Акрополе размещен сторожевой отряд и гармостом поставлен спартанец Каллибий. Когда однажды он замахнулся палкой на атлета Автолика, которому Ксенофонт посвятил свой «Пир», тот, схватив его за ноги, бросил на обе лопатки. Лисандр не рассердился на Автолика, но выбранил Каллибия, заметив ему, что он не умеет управлять свободными людьми. Вскоре, однако, Автолик был казнен Тридцатью в угоду Каллибию. 16. Покончив с этим, Лисандр сам отплыл во Фракию, оставшиеся же деньги, а также полученные им дары и венки (многие, как и следовало ожидать, подносили подарки самому могущественному из греков, своего рода владыке всей Греции) отправил в Лакедемон с Гилиппом, который ранее командовал войсками в Сицилии. Про Гилиппа рассказывают, что он расшил мешки по нижнему шву, взял из каждого значительную сумму и затем зашил снова, не знал того, что в каждый мешок была вложена записка с указанием суммы, в нем находящейся. Прибыв в Спарту, он спрятал похищенное под черепичной крышей своего дома, а мешки передал эфорам, обратив их внимание на то, что печати целы. Вскрыв мешки, подсчитав деньги и обнаружив расхождение между наличностью и указанной в записке суммой, эфоры пришли в недоумение. Слуга Гилиппа навел их на след, загадочно сказав, что в Керамике[888] спит много сов. Как известно, на большинстве монет того времени под афинским влиянием была вычеканена сова. 17. Гилипп, завершивший столь низким и позорным поступком свою прежнюю великую и блестящую деятельность, добровольно оставил Лакедемон. Наиболее проницательным из спартанцев его пример внушил страх прежде всего перед властью денег, подчиняющей себе и незаурядных граждан. Лисандра стали бранить и заклинали эфоров отречься, как от скверны, от золота и серебра, несущих городу гибель. Вопрос был поставлен на обсуждение. По словам Феопомпа, Скирафид (а по сообщению Эфора, Флогид) высказался за то, чтобы не допускать в Спарту золотых и серебряных денег, а пользоваться только старинными, унаследованными от предков. То были деньги из железа, которое прямо из огня опускали в уксус: после такой закалки металл нельзя было ковать, до того хрупким и ломким он становился. Кроме того, деньги эти при большом весе и размерах имели весьма малую стоимость, были очень тяжелы, их было трудно переносить с места на место. По-видимому, обычай пользоваться в качестве денег железными или медными палочками в форме вертела был очень древним. Поэтому для мелкой монеты и доныне удержалось название обола[889], а шесть оболов называются драхмой, потому что в горсти умещалось как раз столько этих монет. Друзья Лисандра стали возражать и приложили все усилия к тому, чтобы деньги остались в городе. Постановлено было, однако, ввозить эти деньги только для государственных надобностей, если же они оказывались во владении у частного лица, ему грозила смерть. Как будто Ликург боялся денег, а не страсти к деньгам! Между тем последняя не только не была уничтожена запрещением, наложенным на частных лиц, но вследствие разрешения, данного государству, крепко укоренилась: употребление денег давало понятие об их ценности и внушало желание их приобрести. Честный человек не мог презирать как безделку то, что, как он видел, пользуется уважением в государстве, и в собственном хозяйстве считать ничего не стоящим предмет, столь высоко ценимый в общественной жизни. Ведь строй частной жизни в гораздо большей степени определяется общественными установлениями, нежели наоборот: ошибки и страсти отдельных лиц приносят государству гораздо меньше зла. Испорченность целого естественно влечет за собой ухудшение и отдельных частей, в то время как погрешности отдельных частей встречают сопротивление со стороны здоровых элементов и бывают ими исправлены. Грозный закон поставлен был стражем, не допускавшим проникновения денег в дома спартанцев, но сохранить в душах граждан стойкое равнодушие к деньгам не удалось: всем было внушено стремление к богатству как к чему-то великому и достойному. За это мы укоряли лакедемонян и в другом нашем сочинении[890]. 18. За счет полученной добычи Лисандр поставил в Дельфах медные изображения – свое и всех навархов – и золотые звезды Диоскуров, позже, перед сражением при Левктрах, исчезнувшие. В сокровищнице Брасида и аканфийцев лежала триера длиной в два локтя, сделанная из золота и слоновой кости, которую Кир послал Лисандру в качестве награды за победу. Дельфиец Анаксандрид рассказывает, что Лисандр оставил в Дельфах вклад в сумме одного таланта серебром, пятидесяти двух мин и одиннадцати статеров, что не согласуется с единодушными свидетельствами о его бедности. Тогда-то Лисандр, пользовавшийся такой властью, какой не имел до него ни один из греков, стал проявлять заносчивость и самонадеянность, не соответствующие даже его власти. Дурид рассказывает, что ему первому среди греков города стали воздвигать алтари и приносить жертвы как богу и он был первым, в честь кого стали петь пэаны. Начало одного из них таково:   Сына спартанских равнин, Эллады прекрасной вождя, Мы песней прославим своей – Ио, Пэан!   Самосцы постановили, чтобы праздник в честь Геры, справляющийся у них, назывался Лисандриями. Лисандр постоянно держал при себе поэта Херила, который своим поэтическим искусством должен был украшать его деяния. Когда Антилох написал о нем несколько заурядных стихов, он так обрадовался, что отдал ему свою шляпу, насыпав ее доверху серебром. Антимах из Колофона и какой-то Никерат из Гераклеи состязались между собой в его присутствии, читая каждый поэму, озаглавленную «Лисандрия». Он увенчал Никерата, и раздосадованный Антимах уничтожил свое произведение. Платон, который был тогда молод и восхищался поэзией Антимаха, видя, как тяжело переносит он свое поражение, пригласил его к себе и стал утешать, говоря, что для непонимающих непонимание такое же зло, как слепота для незрячих. Когда же кифарист Аристоной, шесть раз одержавший победу на Пифийских играх, угодливо заявил Лисандру, что в случае новой победы он объявит себя через глашатая Лисандровым[891], – «Рабом, конечно?» – подхватил тот. 19. Честолюбие Лисандра было тягостно только для людей, занимавших первые места в государстве и равных ему по достоинству. Однако лесть окружающих привела к тому, что наряду с честолюбием в характере его появилась надменность и нетерпимость. Ни в почестях, ни в наказаниях он не знал меры, свойственной демократическому образу правления: наградой за дружбу и гостеприимство была у него неограниченная, тиранническая власть над городами, а успокоить его гнев могла только смерть ненавистного врага – удаляться в изгнание противникам Лисандра не дозволялось. В Милете, боясь, как бы главари народа не бежали, и желая выманить спрятавшихся, он поклялся не чинить насилий. Ему поверили: одни остались, другие вышли из своих убежищ, он же и тех и других – а было их не меньше восьмисот человек – отдал на расправу олигархам. Число сторонников народа, убитых по городам, счесть вообще невозможно; Лисандр казнил, не только карая за проступки, но, угождая своим друзьям, повсюду помогал им сводить счеты с многочисленными врагами и потакал их ненасытному корыстолюбию. Поэтому такую известность приобрели слова лакедемонянина Этеокла о том, что двух Лисандров Греция вынести бы не смогла. Феофраст говорит, что то же самое сказал Архестрат об Алкивиаде[892]. Но у Алкивиада были непереносимы главным образом его заносчивость, страсть к роскоши и своеволие, власть же Лисандра делал тяжелой и страшной его жестокий нрав. Лакедемоняне не придавали особенного значения жалобам на Лисандра, но когда Фарнабаз, возмущенный разбоем и грабежами, которые Лисандр чинил в его области, послал обвинение в Спарту, эфоры возмутились и казнили Форака, одного из друзей Лисандра, вместе с ним командовавшего войском и уличенного во владении деньгами, а Лисандру послали скиталу с требованием вернуться. А скитала вот что такое. Отправляя к месту службы начальника флота или сухопутного войска, эфоры берут две круглые палки совершенно одинаковой длины и толщины. Одну они оставляют себе, другую передают отъезжающему. Эти палки и называют скиталами. Когда эфорам нужно сообщить какую-нибудь важную тайну, они вырезают длинную и узкую, вроде ремня, полосу папируса, наматывают ее на свою скиталу, не оставляя на ней ни одного промежутка, так чтобы вся поверхность палки была охвачена этой полосой. Затем, оставляя папирус на скитале в том виде, как он есть, они пишут на нем то, что нужно, а написав, снимают полосу и без палки отправляют ее военачальнику. Так как буквы на ней стоят без всякой связи, но разбросаны в беспорядке, прочитать написанное он может, только взяв свою скиталу и намотав на нее вырезанную полосу, располагая ее извивы в прежнем порядке, чтобы, водя глазами вокруг палки и переходя от предыдущего к последующему, иметь перед собой связное сообщение. Полоса папируса называется, как и деревянная палка, «скиталой», подобно тому как измеряемый предмет называется по мере. 20. Лисандр, которого скитала нашла на Геллеспонте, пришел в смятение. Очень боясь обвинений Фарнабаза, он постарался лично встретиться и переговорить с ним, чтобы достигнуть примирения. При встрече он попросил его написать эфорам другое письмо и в нем сообщить, что он не терпел от Лисандра никаких обид и ни в чем его не винит. Не зная Фарнабаза, он не подозревал, что ведет себя, говоря словами пословицы, «с критянином по-критски»[893]. Фарнабаз обещал все исполнить и на глазах у Лисандра написал письмо, о котором тот его просил. Но у него было с собой другое, тайком написанное. Прикладывая печати, он подменил письмо другим, по виду ничем не отличавшимся от первого, и дал Лисандру то, которое было написано тайком. Явившись в Лакедемон и направившись по обычаю в здание, где находились должностные лица, Лисандр передал эфорам письмо Фарнабаза, уверенный, что самое главное обвинение с него снято: Фарнабаза любили в Лакедемоне, так как во время войны он среди царских военачальников действовал наиболее энергично. Когда же эфоры, прочтя письмо, показали его Лисандру, он понял, что   Хитрец Лаэрта сын, но ведь не он один[894],   и ушел чрезвычайно встревоженный. Встретившись через несколько дней с эфорами, он сказал им, что ему нужно отправиться к храму Аммона и принести жертвы, которые он обещал богу перед битвами. Некоторые рассказывают, что, действительно, Лисандру, когда он осаждал город Афиту во Фракии, явился во сне Аммон и что, следуя будто бы велению божества, он снял осаду и велел афитийцам приносить жертвы Аммону, а сам отправился в Африку[895], чтобы умилостивить бога. Но большинство сочло его ссылку на бога просто предлогом: Лисандр боялся эфоров, домашнее ярмо было для него невыносимо, он не терпел власти над собой и потому стремился вырваться на свободу, словно лошадь, вернувшаяся с заповедных лугов и пастбищ назад к яслям и снова приневоленная к обычной работе. Приводимую же Эфором причину этого путешествия я изложу несколько позже. (21). С большим трудом добившись от эфоров разрешения уехать, Лисандр отплыл. После его отъезда цари сообразили, что он господствует над всей Грецией, с помощью тайных обществ держа в своих руках города, и стали действовать так, чтобы вернуть к власти сторонников народа, а друзей Лисандра изгнать. Опять произошли перевороты, и прежде всего афиняне из Филы[896] напали на Тридцать и одолели их. Лисандр, спешно вернувшись, убедил лакедемонян помочь олигархам в городах и наказать народ. Прежде всего они послали Тридцати сто талантов на военные расходы и Лисандра в качестве военачальника. Цари, завидуя Лисандру и боясь, как бы он не взял Афины, постановили, что один из них выступит в поход. Выступил Павсаний, будто бы на помощь тираннам против народа, а на деле стремясь закончить войну, чтобы Лисандр с помощью своих друзей опять не стал господином Афин. Цели своей он достиг легко: примирил афинян, прекратил междоусобную борьбу и нанес удар честолюбию Лисандра. Немного времени спустя афиняне снова отложились, и Павсания стали обвинять в том, что он распустил народ, обузданный было властью немногих, снова дав простор его дерзкому своеволию. За Лисандром осталась слава человека, который в своих действиях не ищет угодить другим, не гонится за показным блеском, но распоряжается по собственному усмотрению в интересах Спарты. 22. В разговоре с противниками он был резок и грозен. Когда аргивяне, споря с лакедемонянами о разделяющей Арголиду и Лаконию границе, заявили, что их доводы справедливее, он показал им меч и промолвил: «Кто держит в руке вот это, лучше всех рассуждает о границах». Как-то один мегарянин дерзко разговаривал с ним в собрании. «Для убедительности твоих слов надо бы иметь побольше государство, чужестранец», – заметил ему Лисандр. Беотийцев, колебавшихся, к какой стороне примкнуть, он спросил, как ему пройти через их землю: подняв копье или опустив его. Явившись после отпадения Коринфа под стены города, он увидел, что лакедемоняне не торопятся взять его приступом. Как-то на глазах у всех заяц перескочил через ров. «Вам не стыдно бояться врага такого ленивого, что у него под стенами спят зайцы?» – обратился он к войску. Царь Агид умер, оставив после себя Леотихида, считавшегося его сыном, и брата Агесилая. Лисандр, любивший Агесилая, убедил его завладеть царской властью по праву законнорожденного Гераклида. Про Леотихида говорили, что он сын Алкивиада, который, живя в Спарте изгнанником, тайком сошелся с женою Агида Тимеей. Рассказывают, что Агид, рассчитав, что жена на могла быть беременна от него, не обращал внимания на Леотихида и в течение всей жизни открыто не признавал его. Когда же его больным привезли в Герею и он уже был близок к смерти, под влиянием просьб и самого юноши и своих друзей, он в присутствии многих свидетелей признал Леотихида своим сыном и, попросив присутствующих объявить это лакедемонянам, умер. Свидетельство в пользу Леотихида было дано. Агесилаю, человеку известному и к тому же пользовавшемуся поддержкой Лисандра, оказывал противодействие Диопиф, прославленный прорицатель, отнесший на счет хромого Агесилая следующее предсказание:   Спарта! Одумайся ныне! Хотя ты, с душою надменной, Поступью твердой идешь, но власть взрастишь ты хромую. Много придется тебе нежданных бедствий изведать, Долго хлестать тебя будут войны губительной волны.   Многие послушались оракула и перешли на сторону Леотихида, но Лисандр заявил, что Диопиф толкует предсказание неправильно: бог не разгневается, если Лакедемоном будет управлять царь, хромающий на одну ногу, но царская власть окажется хромой, если царствовать будут не Гераклиды, а люди низкого происхождения и незаконнорожденные. Такими доводами и силою своего влияния он убедил народ, и царем стал Агесилай. 23. Лисандр тотчас стал убеждать его идти походом в Азию, внушая ему надежды на низвержение персидской державы и на великую славу в будущем. Своим друзьям в Азии он написал, чтобы они просили лакедемонян послать к ним Агесилая военачальником для борьбы с варварами. Те послушались и отправили в Лакедемон послов с такою просьбой. На наш взгляд, в этом случае Лисандр облагодетельствовал Агесилая не меньше, чем когда доставил ему царскую власть. Но человеку с честолюбивым характером, хотя бы он и был способным полководцем, путь к славным подвигам преграждает зависть к равным, вызываемая их славой: тех, кто мог бы стать его помощниками, такой человек делает своими соперниками. Агесилай взял с собой Лисандра в числе тридцати советников, рассчитывая иметь в нем самого первого и близкого друга. Но когда они прибыли в Азию, местные жители, для которых Агесилай был новым человеком, обращались к нему редко. Лисандр же был их старым знакомым, и друзья – из желания угодить, а люди, попавшие под подозрение, – из страха толпились у его дверей и ходили за ним по пятам. На сцене случается, что трагический актер, играющий какого-нибудь вестника или слугу, стяжает восторженные похвалы и роль его делается первой, владыку же в диадеме и со скипетром зрители едва слушают. Так было и здесь: все достоинство царской власти принадлежало царскому советнику, самому же царю не осталось ничего, кроме титула. Следовало, пожалуй, обуздать это неуместное честолюбие и отодвинуть Лисандра на второй план, но совершенно прогнать и очернить благодетеля и друга, завидуя его славе, было делом, недостойным Агесилая. Сначала он лишил его возможности действовать самостоятельно и перестал доверять командование военными отрядами. Затем те люди, за которых, как он знал, хлопочет Лисандр, стали уходить от него неизменно с пустыми руками, добившись меньшего, чем любой другой проситель. Таким образом, он исподволь уничтожал и ослаблял влияние Лисандра. Терпя во всем неудачи, Лисандр понял, что его хлопоты обращаются во вред его друзьям. Он перестал помогать им, просил их не приходить и не оказывать ему знаков почтения и советовал обращаться к царю и к тем, кто сейчас может быть более полезен для своих приверженцев. Большинство, выслушав это, перестало беспокоить его своими делами и продолжало почтительно сопровождать его на прогулках и в гимнасиях, вызывая тем самым еще большую зависть и раздражение Агесилая. Назначив, наконец, многих простых воинов начальниками либо доверив им управление городами, он пожаловал Лисандру должность раздатчика мяса[897]. «Пусть эти люди теперь пойдут на поклон к моему раздатчику мяса», – сказал он, глумясь над ионийцами. Лисандр решил прийти к нему поговорить. Разговор был короткий, в лаконском духе. «Ты прекрасно умеешь унижать друзей, Агесилай». – «Если они хотят быть выше меня. А те, кто способствует усилению моей власти, по справедливости должны делить ее со мной». – «Может быть, Агесилай, твои слова правильнее моих поступков. Но я прошу тебя – кроме всего прочего, из-за чужеземцев, которые смотрят на нас, – дай мне такое место в своем войске, на котором я был бы тебе менее всего неприятен и более всего полезен». 24. После этого разговора Агесилай отправил его послом на Геллеспонт. Сердясь на Агесилая, Лисандр тем не менее старательно выполнял свои обязанности. Знатного перса Спифридата, стоявшего во главе войска и не поладившего с Фарнабазом, он убедил восстать и привел его к Агесилаю. Больше, впрочем, он никаких военных поручений не исполнял и по истечении своего срока бесславно отплыл в Лакедемон, гневаясь на Агесилая и больше прежнего ненавидя весь государственный строй Спарты. Он решил, не откладывая, взяться за осуществление своих старых замыслов относительно мятежа и государственного переворота. Заключались они в следующем. Гераклиды, объединившиеся с дорийцами и вернувшиеся в Пелопоннес, были большим и славным родом, но царская власть не была уделом всякого, кто принадлежал к нему. Царями были представители только двух домов – агиадов и эврипонтидов, всем остальным их знатность не давала никаких преимуществ, но высокую должность как награду за доблесть мог получить каждый гражданин, которому это было по силам. Лисандр, принадлежавший к Гераклидам, пользовавшийся громкой славой за свои деяния, имевший влияние и множество друзей, с досадой видел, что Спарта возвышается благодаря ему, а царствуют в ней другие, ничуть не превосходящие его знатностью. Он задумал отобрать царскую власть у двух названных выше домов и сделать ее достоянием всех Гераклидов, а по словам некоторых – даже не Гераклидов, а всех спартанцев, чтобы она стала почетным даром не тем, кто происходит от Геракла, а тем, кто, подобно Гераклу, выделяется своей доблестью, которая и возвела его к богам. Он надеялся, что царская власть, присуждаемая таким образом, не достанется никому, кроме него. 25. Готовясь убедить сограждан в своей правоте, он стал заучивать наизусть речь, которую написал для него Клеон Галикарнасский. Затем, видя, что задуманный им план переворота по необычности своей и размаху требует средств более бессовестных, он решил пустить в ход против своих сограждан нечто вроде театральной машины[898] и сочинил ложные оракулы и предсказания Пифии. Ему стало ясно, что все искусство Клеона не принесет ему никакой пользы, если прежде, чем ознакомить граждан с его соображениями, не потрясти их суеверным ужасом перед богами и не подготовить их таким образом к восприятию этой речи. Эфор рассказывает, что его попытка подкупить пифию и через Ферекла склонить на свою сторону додонских жриц[899], потерпела неудачу, после чего он отправился к Аммону и обещал много золота его прорицателям. Возмущенные, они послали гонца в Спарту с обвинением против Лисандра. Тем не менее, он был оправдан, и ливийцы, уходя, сказали: «Мы, о спартанцы, будем судить лучше, когда вы прибудете в Африку, чтобы поселиться среди нас». (Существовал старинный оракул, что лакедемоняне переселятся в Африку.) Теперь мы изложим, следуя рассказу одного историка[900] и философа, тщательно разработанный, тонкий и точно рассчитанный план Лисандра: как математическая задача, он основывался на многих и важных предпосылках и вел к цели через сложные дополнительные затруднения. 26. В Понте жила женщина, утверждавшая, что она беременна от Аполлона. Многие, естественно, не верили этому, другие же относились с доверием к ее словам, и когда у нее родился мальчик, нашлось немало людей, и при этом знатных, которые приняли ревностное участие в его воспитании. Ребенку по какой-то причине было дано имя Силен. Взявши это событие за основу, Лисандр с помощью многочисленных и влиятельных помощников соткал и сплел на ней все остальное. Не возбуждая никаких подозрений, они добились полного доверия к толкам о рождении мальчика, а затем стали распространять в Спарте рассказ, привезенный ими из Дельф, будто там, в тайных записях, хранимых жрецами, есть очень древние предсказания, взять и прочесть которые не дозволено никому, кроме сына Аполлона, который однажды придет, предъявит хранителям ясное доказательство своего происхождения и заберет таблички с предсказаниями. После того как эти приготовления были завершены, Силен должен был явиться в Дельфы и в качестве Аполлонова сына потребовать эти предсказания, а жрецы-соучастники, тщательно расследовав обстоятельства его рождения и, в конце концов, убедившись в справедливости его слов, показать ему как сыну Аполлона эти записи. Он должен был прочесть их перед множеством собравшихся и, среди прочих предсказаний, огласить оракул о царской власти – тот, ради которого было придумано все остальное, – а именно, что спартанцам значительно целесообразнее выбирать царя из числа лучших граждан. Силен был уже юношей и явился, чтобы приступить к делу, когда вся постановка Лисандра провалилась из-за робости одного актера и соучастника, который, уже принявшись было за дело, струсил и пошел на попятный. Все это раскрылось после смерти Лисандра; при жизни его ничего не было известно. 27. Прежде чем Агесилай вернулся из Азии, Лисандр погиб, ввязавшись в Беотийскую войну или, вернее, ввергнув в нее Грецию. Об этом судят по-разному: одни возлагают вину на Лисандра, другие на фиванцев, некоторые считают виновными обе стороны. Фиванцев обвиняют в том, что они сбросили жертвы с жертвенников в Авлиде[901] и что Андроклид и Амфитей, подкупленные деньгами царя и обещавшие поднять в Греции войну против лакедемонян, побудили беотийцев напасть на фокейцев и опустошить их страну. Про Лисандра же говорят, что он был сердит на фиванцев, которые, в то время как остальные союзники молчали, единственные осмелились заявить притязания на десятую часть военной добычи и выразили недовольство тем, что Лисандр отправил деньги в Спарту. Особенно же был он раздосадован тем, что они первые помогли афинянам освободиться от тридцати тираннов, которых Лисандр поставил, а лакедемоняне сделали еще страшнее и могущественнее своим решением, гласившим, что беглецы из Афин должны быть отовсюду возвращены назад, а кто этому воспрепятствует, исключается из союза. На это фиванцы ответили постановлением, достойным подвигов Геракла и Диониса[902] и сходным с ними: все дома и города в Беотии открыты для афинян, нуждающихся в приюте; человек, не пришедший на помощь беглецу, которого уводят вопреки его желанию, платит талант штрафа; если кто-нибудь понесет через Беотию оружие в Афины для борьбы против тираннов, фиванцы закроют глаза и заткнут уши. Они не ограничились только постановлением, истинно эллинским и человечным, – тому, что было в нем записано, соответствовали их действия: Фрасибул с товарищами захватил Филу, выйдя из Фив, причем фиванцы снабдили их оружием и деньгами, скрывали их и помогли приступить к делу. Такие обвинения предъявлял фиванцам Лисандр. 28. Гнев Лисандра был вообще страшен вследствие разлития черной желчи – недуга, усиливающегося к старости. Он уговорил эфоров объявить поход против Фив и сам отправился во главе войска. Спустя некоторое время был отправлен с войском и царь Павсаний. Пройдя кружным путем, Павсаний собирался вторгнуться в Беотию через Киферон, Лисандр же с большим войском выступил через Фокиду[903]. Он взял Орхомен, добровольно ему сдавшийся, а Лебадию захватил силою и разграбил. Письмом он предложил Павсанию выступить из Платей на соединение с ним к Галиарту, обещая, что с наступлением дня сам будет под его стенами. Письмо это попало в руки фиванцев, так как гонец натолкнулся на их разведку. Они оставили свой город под охраной афинян, явившихся к ним на помощь, а сами, двинувшись в путь, едва настала ночь, оказались под Галиартом чуть раньше Лисандра и частью своих сил заняли город. Лисандр решил сначала, расположившись на холме, ждать Павсания, но время шло, Лисандр не мог больше оставаться на месте, и вот, приказав воинам взять оружие и ободрив союзников, он двинул своих людей колоннами вдоль дороги к городским стенам. Фиванцы, оставшиеся вне города, обошли Галиарт слева и ударили врагу в тыл подле источника, называемого Киссусой, в котором, как рассказывают, кормилицы выкупали Диониса тотчас же после рождения. Вода в нем цветом несколько напоминает вино, прозрачна и очень вкусна. Неподалеку растут критские стираксы[904], на которые жители Галиарта указывают в подтверждение того, что у них жил Радамант[905]; они показывают и его могилу, которая зовется могилой Алея. Поблизости находится и памятник Алкмене: став после смерти Амфитриона женою Радаманта, она здесь, как сообщают, была предана погребению. Фиванцы, вошедшие в город и соединившиеся с галиартцами, сперва не двигались с места, когда же они увидели, что Лисандр с передовым отрядом приближается к стенам, они, внезапно открыв ворота, ударили на противника, убили Лисандра, прорицателя и еще нескольких человек, а потом бегом вернулись к основным силам. Не давая врагам опомниться, фиванцы напали на них, загнали на холмы и перебили тысячу человек. Фиванцев погибло триста, они пали, преследуя неприятеля на голых, крутых склонах. Это были те, кого обвиняли в симпатии к лаконцам: стремясь оправдаться перед согражданами, они не щадили себя и погибли во время погони. 29. Павсаний узнал о поражении по пути из Платей в Феспии. Выстроив войско в боевой порядок, он двинулся к Галиарту. Прибыл туда из Фив и Фрасибул с афинянами. Павсаний хотел заключить перемирие и просить о выдаче тел, но между спартанцами старшего возраста поднялся ропот, они пришли к царю и с негодованием заявили, что вернуть тело Лисандра надо не посредством перемирия, но силой оружия, сражаясь вокруг павшего, и, победив, похоронить; для побежденных же славно будет лечь на том же месте, рядом со своим начальником. Так говорили старики, но Павсаний, видя, что одолеть в битве фиванцев, только что одержавших победу, дело трудное и что тело Лисандра лежит у самой стены и, стало быть, без перемирия его нелегко будет взять даже в случае победы, послал к фиванцам вестника, заключил перемирие и отступил. Лисандра похоронили сейчас же за границей Беотии, на земле дружественного и союзного города Панопея. Там теперь стоит памятник на дороге из Дельф в Херонею. Войско расположилось там на стоянку, и какой-то фокеец стал рассказывать про сражение при Галиарте своему земляку, не принимавшему в нем участия. Между прочим, он сказал, что враги напали на них, когда Лисандр уже перешел Гоплит. Один спартанец, друг Лисандра, с изумлением спросил, что он имеет в виду: это название ему неизвестно. «Да ведь именно там, – ответил рассказчик, – враги и обрушились на наши первые ряды: Гоплитом называется ручеек под городом!» Услышав это, спартанец заплакал и сказал, что человек не может избежать своей судьбы. Есть сведения, что Лисандру был дан такой оракул:   Бойся Гоплита, тебе мой совет, шумящего грозно, Также змеи, что землей рождена и разит тебя с тыла.   Некоторые, правда, утверждают, что Гоплит течет не возле Галиарта, но что это поток, сбегающий с гор возле Коронеи и там же впадающий в реку Филар; раньше его называли Гоплией, а теперь Исомантом. Галиартец Неохор, убивший Лисандра, имел на щите изображение змеи: это, видимо, и возвещал оракул. Рассказывают, что приблизительно во время Пелопоннесской войны фиванцам был дан в Исмении[906] оракул, предсказавший сразу и битву при Делии и битву при Галиарте, отделенную от первой промежутком в тридцать лет:   С дротом идя на волков, берегись краев пограничных И орхалидских высот, где лиса в засаде таится.   Местность около Делия, там, где Беотия граничит с Аттикой, называется «Краем»; Орхалидой именовался холм, который теперь зовется Лисьим: он находится в той части Галиарта, которая обращена к Геликону. 30. Неожиданную гибель Лисандра спартанцы восприняли так тяжело, что предъявили своему царю обвинение, грозившее ему смертью. Он не явился на суд, а бежал в Тегею и жил там до конца своих дней в качестве молящего о защите на священном участке, принадлежащем Афине. Бедность Лисандра, обнаружившаяся после его смерти, показала особенно отчетливо его добродетель: имея в руках такую власть и такие средства, осыпаемый дарами от городов и царя, он не взял ни обола на украшение собственного дома. Так рассказывает Феопомп, чьей похвале можно верить больше, чем порицанию, ибо он порицает охотнее, чем хвалит. Впоследствии, сообщает Эфор, когда у Спарты возникли разногласия с союзниками, понадобилось посмотреть записи, которые находились у Лисандра, и Агесилай пришел к нему в дом. Он нашел у него рассуждение о государственном строе, где говорилось, что эврипонтидов и агиадов следует лишить царской власти и, сделав ее доступной для всех, выбирать царя из лучших граждан. Агесилай хотел немедленно сообщить всем о своей находке и показать, каким гражданином был на самом деле Лисандр, хотя этого никто и не замечал; Лакратид же, человек разумный, бывший тогда первым эфором, остановил Агесилая, сказав, что надо не выкапывать из могилы Лисандра, а закопать вместе с ним это рассуждение – до того убедительно и коварно было оно составлено. Несмотря на это, Лисандру были возданы все посмертные почести, и, между прочим, женихи его дочерей, отказавшиеся после его смерти взять их в жены, так как отец оказался бедняком, были приговорены к штрафу за то, что они оказывали ему почтение, пока считали его богачом, но отреклись от него, когда бедность умершего открыла его справедливость и достоинство. В Спарте существовало, по-видимому, наказание не только за безбрачие[907], но и за поздний или недостойный брак. Последнее налагали по преимуществу на тех, кто сватался к девушкам из богатых, а не из хороших и близких семей. Вот что мы можем рассказать о Лисандре.  Сулла  [перевод В.М. Смирина]     1. Луций Корнелий Сулла родом был из патрициев, или, как мы бы сказали, эвпатридов[908], и один из предков его, Руфин[909], был, говорят, консулом. Впрочем, этот Руфин более известен не оказанною ему честью, а выпавшим ему на долю бесчестьем: уличенный в том, что он имел больше десяти фунтов серебряной посуды (а закон этого не дозволял), он был исключен из сената. Потомки его жили уже в постоянной бедности, да и сам Сулла вырос в небогатой семье, а с молодых лет ютился у чужих, снимая за небольшую плату помещение, чем ему и кололи глаза впоследствии – счастье его казалось несогласным с его достоинством. Так, рассказывали, что когда после африканского похода[910] он возгордился и стал держаться надменно, кто-то из людей благородных сказал ему: «Ну, как тебе быть порядочным, если ты, ничего не унаследовав от отца, владеешь таким состоянием?» Дело в том, что, хотя и тогда нравы не сохраняли прежней строгости и чистоты, но под тлетворным воздействием соперничества в роскоши и расточительстве стали портиться, тем не менее равный позор навлекал на себя и тот, кто промотал свое богатство, и тот, кто не остался верен отцовской бедности. Позднее, когда Сулла пришел к власти и многих лишил жизни, какой-то человек из отпущенников, заподозренный в укрывательстве одного из объявленных вне закона и приговоренный к свержению в пропасть, попрекал Суллу тем, что тот долгое время жил с ним под одной крышей и сам он платил две тысячи нуммов за верхний этаж, а Сулла – три за нижний, так что вся разница в их положении измерялась одной тысячей нуммов или двумястами пятьюдесятью аттических драхм. Вот что рассказывают о молодых годах Суллы. 2. Все черты внешнего облика Суллы переданы в его статуях, кроме разве взгляда его светло-голубых глаз – тяжелого и проницательного – и цвета его лица, который делал еще более страшным этот и без того трудно переносимый взгляд. Все лицо его было покрыто неровною красной сыпью, под которой лишь кое-где была видна белая кожа. Поэтому говорят, что имя Сулла – это прозвище[911], которое он получил за цвет лица, а в Афинах кто-то из насмешников сложил такой издевательский стих:   Сулла – смоквы плод багровый, чуть присыпанный мукой.   Прибегать к подобным свидетельствам вполне уместно, когда речь идет о человеке, который, как рассказывают, был по природе таким любителем шуток, что молодым и еще безвестным проводил целые дни с мимами и шутами, распутничая вместе с ними, а когда стал верховным властелином, то всякий вечер собирал самых бесстыдных из людей театра и сцены и пьянствовал в их обществе, состязаясь с ними в острословии; о человеке, который в старости, по общему мнению, вел себя не так, как подобало его возрасту, и, унижая свое высокое звание, пренебрегал многим, о чем ему следовало бы помнить. Так, за обедом Сулла и слышать не хотел ни о чем серьезном и, в другое время деятельный и, скорее, мрачный, становился совершенно другим человеком, стоило ему оказаться на дружеской пирушке. Здесь он во всем покорялся актерам и плясунам и готов был выполнить любую просьбу. Эта распущенность, видимо, и породила в нем болезненную склонность к чувственным наслаждениям и неутолимую страсть к удовольствиям, от которой Сулла не отказался и в старости. Вот еще какой счастливый случай с ним приключился: влюбившись с общедоступную, но состоятельную женщину по имени Никопола, он перешел потом на положение ее любимца (в силу привычки и удовольствия, которое доставляла ей его юность), а после смерти этой женщины унаследовал по завещанию ее имущество. Наследовал он и своей мачехе, которая любила его как сына. Таким образом приобрел он изрядное состояние. 3. Назначенный квестором к консулу Марию в первое его консульство, Сулла с ним вместе отплыл в Африку воевать с Югуртой. Во время военных действий Сулла во всем показал себя с лучшей стороны и сумел воспользоваться представившимся случаем, чтобы приобрести дружбу нумидийского царя[912] Бокха. Послы Бокха, ускользнувшие от шайки нумидийских разбойников, были радушно приняты Суллой, который, отсылая их назад, одарил их и дал им надежных провожатых. А Бокх, давно уже ненавидя и боясь приходившегося ему зятем Югурту, теперь, когда тот, гонимый военными неудачами, бежал к нему, решил его погубить. Бокх вызвал к себе Суллу, предпочитая чужими, а не собственными руками схватить и выдать Югурту врагам. С ведома Мария Сулла, взяв с собою нескольких солдат, пошел навстречу величайшей опасности, ради поимки неприятеля доверив свою жизнь варвару, не хранившему верности даже самым близким ему людям. Впрочем, Бокх, в руках которого оказались и Сулла и Югурта и который сам поставил себя перед необходимостью нарушить уговор с одним из них, очень долго колебался и размышлял, но, в конце концов, решился на предательство, задуманное им прежде, и передал Сулле Югурту. Триумф за это достался, конечно, Марию, который, однако, втайне был уязвлен тем, что его недоброжелатели и завистники славу и успех стали приписывать Сулле. Да и сам Сулла, от природы самонадеянный, теперь, когда после жизни скудной и безвестной о нем впервые пошла добрая молва среди сограждан и он вкусил почета, в честолюбии своем дошел до того, что приказал вырезать изображение своего подвига на печатке перстня и с тех пор постоянно ею пользовался. На печатке был изображен Сулла, принимающий Югурту из рук Бокха. 4. Все это раздражало Мария, но он еще пользовался в походах услугами Суллы, считая, что тот слишком ничтожен, а потому не заслуживает зависти. Сулла был легатом Мария в его второе консульство и военным трибуном в третье, и Марий был обязан ему многими успехами. Так, в бытность свою легатом Сулла захватил вождя тектосагов[913] Копилла, а будучи военным трибуном, склонил большой и многолюдный народ марсов к дружбе и союзу с римлянами. После этого, почувствовав, что он восстановил против себя Мария, который уже не желал поручать ему никаких дел и противился его возвышению, Сулла сблизился с Катулом, товарищем Мария по должности, прекрасным человеком, хотя и не столь способным полководцем. Пользуясь его доверием в самых важных и значительных делах, Сулла прославился и вошел в силу. Он покорил большую часть альпийских варваров, а когда у римлян вышло продовольствие, принял эту заботу на себя и сумел запасти столько, что воины Катула не только сами не знали ни в чем нужды, но и смогли поделиться с людьми Мария. Этим Сулла, по собственным его словам, сильно озлобил Мария. И вот эта-то вражда, столь незначительная и по-детски мелочная в своих истоках, но затем, через кровавые усобицы и жесточайшие смуты приведшая к тираннии и полному расстройству дел в государстве, показывает, сколь мудрым и сведущим в общественных недугах человеком был Эврипид[914], который советовал остерегаться честолюбия, как демона, самого злого и пагубного для каждого, кто им одержим. 5. Сулла думал, что достаточно уже прославил себя воинскими подвигами, чтобы выступить на государственном поприще, – сразу после похода он посвятил себя гражданским делам; он записался кандидатом в городские преторы, но при выборах потерпел неудачу. Виновницею тому была, по его мнению, чернь: зная дружбу его с Бокхом и ожидая – в случае, если он, прежде чем стать претором, займет должность эдила, – великолепной травли африканских зверей[915], она избрала преторами других соискателей, чтобы заставить его пройти через эдильскую должность. Но похоже на то, что Сулла скрывает истинную причину своей неудачи – сами события уличают его в этом. Ведь спустя год претура все-таки досталась Сулле, который лестью и подкупом расположил народ в свою пользу. Вот почему Цезарь, которому Сулла в гневе пригрозил употребить против него свою власть претора, издевательски ответил ему: «По праву ты почитаешь своей эту власть – разве ты не купил ее?». После претуры Суллу посылают в Каппадокию[916], как было объявлено, чтобы вернуть туда Ариобарзана, а на деле – чтобы обуздать Митридата, который стал не в меру предприимчив и чуть ли не вдвое увеличил свое могущество и державу. Войско, которое Сулла привел с собою, было невелико, но с помощью ревностных союзников он, перебив много каппадокийцев и еще больше пришедших им на подмогу армян, изгнал Гордия и водворил на царство Ариобарзана. Когда Сулла стоял у Евфрата, к нему явился парфянин Оробаз, посол царя Арсака. До тех пор оба народа еще не соприкасались друг с другом; видимо, счастью своему Сулла обязан и тем, что первым из римлян, к кому обратились парфяне с просьбой о союзе и дружбе, оказался именно он. Рассказывают, что Сулла поставил три кресла – одно для Ариобарзана, другое для Оробаза, третье для себя – и во время переговоров сидел посредине. Оробаза парфянский царь впоследствии за это казнил, а Суллу одни хвалили за то, что он унизил варваров, а другие хулили за наглость и неуместное тщеславие. Среди спутников Оробаза, как передают, был один халдей[917], который, посмотрев в лицо Сулле и познакомившись с движениями его духа и тела – не мельком, но изучив их природу согласно с правилами своей науки, – сказал, что человек этот непременно достигнет самого высокого положения, да и сейчас приходится удивляться, как он терпит над собой чью-то власть. По возвращении Суллы в Рим Цензорин обвинил его во взяточничестве, потому что из дружественного и союзного царства он вернулся с большой суммой денег, собранной вопреки закону. Впрочем, Цензорин не явился в суд, отказавшись от обвинения. 6. Между тем вражда Суллы и Мария получала все новую пищу; на этот раз поводом послужило честолюбие Бокха. Желая польстить римскому народу и в то же время угодить Сулле, Бокх поставил на Капитолии статуи Победы с трофеями в руках, а подле них золотое изображение Югурты, которого Бокх передает Сулле. Когда рассерженный Марий собрался было уничтожить эти изваяния, а сторонники Суллы готовились встать на его защиту и раздор между приверженцами того и другого едва не вверг в пламя весь город, тогда-то разразилась, сдержав на этот раз распрю, давно уже угрожавшая городу Союзническая война. В войне этой, которая оказалась и чрезвычайно жестокой, и полной всяческих превратностей, которая принесла римлянам многочисленные бедствия и самые тяжкие опасности, в этой войне Марий не смог совершить ничего великого и тем самым доказал, что воинская доблесть нуждается в цветущем возрасте и силе; Сулла же замечательными подвигами стяжал у сограждан славу великого полководца, у друзей – величайшего и даже у врагов – самого счастливого и удачливого. Однако Сулла избежал участи Тимофея, сына Конона, чьи враги, приписывая его успехи счастливому случаю, заказали картину, на которой был представлен спящий Тимофей и Счастье, улавливающее города своею сетью. Тимофей разгневался и бушевал, как последний мужлан, словно у него отнимали славу его дел, и как-то, вернувшись из похода, как считали, вполне удачного, сказал, обращаясь к народу: «А уж в этом походе, афиняне, Счастье не принимало никакого участия». В отместку за такое нескрываемое честолюбие божество, говорят, зло подшутило над Тимофеем: он уже не совершил ни одного славного подвига, потерял удачу во всех своих делах и, рассорившись с народом, был изгнан из родного города. Сулла же, напротив, не только испытывал удовольствие, когда завистники называли его счастливцем, но даже сам раздувал эти толки, все свои успехи приписывая богам и объясняя все своим счастьем – то ли из хвастовства, то ли действительно следуя своим представлениям о божестве. Ведь и в «Воспоминаниях» Суллы написано, что дела, на которые он отваживался по внезапному побуждению, удавались ему лучше тех, которые он считал хорошо обдуманными. Там же он говорит, что больше одарен счастьем, чем военными способностями, а стало быть, отдает предпочтение счастью перед доблестью; вообще он считал себя любимцем божества – ведь даже согласие с Метеллом[918], своим товарищем по должности и свойственником, он приписывал некоей божественной удаче. В самом деле, тот, кто, как можно было ожидать, доставит Сулле немало хлопот, оказался самым сговорчивым товарищем по должности. Кроме того, в «Воспоминаниях» Сулла убеждает Лукулла (которому это сочинение посвящено) ни на что не полагаться с такой уверенностью, как на то, что укажет ему ночью божество. Когда он был послан с войском на Союзническую войну, рассказывает Сулла, то близ Лаверны[919] широко разверзлась земля, оттуда вырвался язык пламени и огненным столпом уперся в небо. Это, по словам предсказателей, означало, что доблестный муж, с прекрасною и необычною внешностью, придет к власти и прекратит нынешние смуты в государстве. И вот он-то сам, утверждал Сулла, и есть этот муж: ведь золотистые волосы отличают его среди других людей, а о доблести своей после стольких прекрасных и великих подвигов он может говорить без ложного стыда. Таковы были его представления о божественном. В остальном же он производил впечатление человека переменчивого и с самим собой несогласного: он много отбирал насильно и еще больше раздавал, без оснований возносил и без оснований оскорблял, обхаживал тех, в ком имел нужду, и чванился перед теми, кто имел нужду в нем, так что непонятно, что было более свойственно его натуре – высокомерие или угодливость. За случайные провинности он засекал до смерти, но смотрел сквозь пальцы на самые тяжкие преступления, легко мирился с лютой обидой, а за мелкие и ничтожные оскорбления мстил казнями и конфискациями имущества; такую несоразмерность в наказаниях можно, пожалуй, объяснить тем, что, крутой нравом и мстительный от природы, Сулла, ради пользы, умел сдерживать гнев, уступая расчету. Так, когда его солдаты в ту же Союзническую войну камнями и палками убили легата Альбина, бывшего претора, Сулла оставил столь тяжкий проступок безнаказанным и даже гордился этим, не без хвастовства говоря, что благодаря этому его люди, дескать, станут еще воинственнее, искупая храбростью свою вину. На тех, кто осуждал его, Сулла не обращал никакого внимания, но угождал собственному войску, уже тогда замышляя покончить с Марием, и считая, что война с союзниками окончена, надеялся получить командование в войне с Митридатом. По возвращении Суллы в Рим его выбрали консулом вместе с Квинтом Помпеем. Сулле было тогда пятьдесят лет, и в ту пору он вступил в почетный для него брак с Цецилией, дочерью верховного жреца Метелла. За это Суллу высмеивали в многочисленных песенках, ходивших среди простонародья, да и среди высшей знати многие были возмущены, считая, говоря словами Тита[920], что этот человек недостоин такой жены, хотя сами признали его достойным консульства. Замужем за Суллой побывала, впрочем, не одна Метелла: впервые, еще юнцом, он женился на Илии, которая родила ему дочку, затем, после нее, на Элии, в третий же раз на Клелии. Последней, под предлогом ее бесплодия, он дал развод, отпустив ее с почетом: он и сказал о ней много хорошего, и богато одарил. Однако, введя всего через несколько дней в свой дом Метеллу, он показал, что не был честен в своих упреках Клелии. Метелле он, правда, угождал всегда и во всем, так что римскому народу, когда тот пожелал вернуть из изгнания сторонников Мария, пришлось после полученного от Суллы отказа призвать на помощь Метеллу. Вероятно, и с афинянами, взяв их город, он обошелся особенно жестоко, потому что они, насмехаясь над ним с городских стен, грубо поносили Метеллу. Но об этом ниже[921]. 7. Когда Сулла, невысоко ценя консульство в сравнении с тем, что он для себя готовил, в мыслях своих стремился к войне с Митридатом, соперником его выступил Марий, снедаемый тщеславием и честолюбием – не подвластными возрасту страстями. Этот обрюзгший человек, которому в недавней войне из-за преклонных уже лет изменили силы, рвался за море, в дальние походы. И вот, когда Сулла отправился к войску, куда его призывали не завершенные еще дела, Марий оставаясь дома, занялся подготовкой пагубнейшей распри, принесшей Риму больше вреда, чем все войны вместе взятые, как то и предвещали знамения, посланные римлянам божеством. А именно, на древках знамен сам сабою вспыхнул огонь, который едва погасили, три ворона притащили своих птенцов на дорогу и съели, а остатки унесли обратно в гнездо. Мыши прогрызли золотые приношения, выставленные в храме, а когда служители поймали одну самку, она принесла пятерых мышат прямо в мышеловке и троих загрызла. И самое главное: с безоблачного, совершенно ясного неба прозвучал трубный глас, такой пронзительный и горестный, что все обезумели от страха перед величием этого знамения. Этрусские толкователи объявили, что чудо это предвещает смену поколений и преображение всего сущего. Существует, говорили они, восемь человеческих поколений, различающихся между собой нравами и укладом жизни, и для каждого божеством отведено и исчислено время, ограниченное кругом большого года[922]. Когда же этому кругу приходит конец, и начинается новый, всякий раз то ли из земли, то ли с неба приходит какое-нибудь удивительное знамение, чтобы те, кто размышлял над такими вещами и умудрен в них, тотчас поняли, что в мир явились люди, и живущие, и мыслящие по-иному, и боги пекутся о них больше или меньше, чем о прежних. Среди прочего, продолжали прорицатели, при чередовании поколений большие перемены испытывает и сама наука предсказания будущего: она то обретает большое уважение, а также точность и надежность, благодаря идущим от богов ясным знамениям, то – при новом поколении, – напротив, влачит жалкое существование, рассуждая о многом наугад и пытаясь проникнуть в грядущее с помощью темных и ненадежных средств. Вот какие предания рассказывали самые ученые из толкователей-этрусков, те, что считались наиболее сведущими. Когда сенаторы, заседая в храме Беллоны, слушали рассуждения гадателей об этих предметах, в храм на глазах у всех влетел воробей, в клюве у него была цикада, часть которой он выронил, а другую унес с собой. Гадатели возымели подозрение, что это предвещает распрю и раздоры между имущими и площадною чернью города. Последняя ведь голосиста, словно цикада, а те, другие, – сельские жители, обитающие среди полей. 8. Марий тем временем заручился поддержкой народного трибуна Сульпиция, человека, не знавшего себе равных в самых гнусных пороках[923], так что не стоило и задаваться вопросом, кого он превосходит испорченностью: можно было спрашивать только, в чем он испорченнее самого себя. Жестокость, дерзость и жадность делали его нечувствительным к позору и способным на любую мерзость: ведь это он, поставив посреди форума стол, не таясь, подсчитывал деньги, вырученные от продажи вольноотпущенникам и пришлым прав римского гражданства. Сульпиций содержал три тысячи вооруженных мечами бойцов и окружил себя толпой готовых на все молодых людей из всаднического сословия, которых именовал антисенатом. Он провел закон, по которому сенаторам запрещалось иметь долг, превышающий две тысячи драхм, а сам оставил после себя долгов на три миллиона. Этот-то человек, обратившись по поручению Мария к народу и нарушив силой оружия весь ход дел в государстве, предложил несколько вредных законопроектов, одним из которых он передавал Марию командование в Митридатовой войне. Это вынудило консулов объявить неприсутственные дни, тогда Сульпиций во время собрания, созванного консулами у храма Диоскуров[924], возмутил против них толпу, и в числе многих других на форуме погиб молодой сын консула Помпея. Сам Помпей бежал и скрылся, а Сулле, загнанному погоней в дом Мария, пришлось выйти к народу и отменить решение о неприсутственных днях. Поэтому Сульпиций, который Помпея отрешил от должности, у Суллы консульства не отобрал, но лишь перепоручил поход против Митридата Марию и тут же послал в Нолу военных трибунов, чтобы те, приняв войско, привели его к Марию. 9. Но Сулла, бежавший в лагерь, успел опередить трибунов, и воины, узнав о случившемся, побили посланцев Сульпиция камнями, а приверженцы Мария в Риме со своей стороны принялись избивать друзей Суллы и грабить их имущество. Появились изгнанники и беглецы: одни пробирались в город из лагеря, другие из города в лагерь. Сенат, который уже не был свободен в своих решениях, но руководился предписаниями Мария и Сульпиция, узнав, что Сулла идет на город, послал двух преторов, Брута и Сервилия, чтобы те запретили ему двигаться дальше. Преторы говорили с Суллой слишком дерзко, и воины, кинувшись на них, хотели их растерзать, но только изломали ликторские розги[925], сорвали с преторов окаймленные пурпуром тоги и после многих оскорблений отослали их назад. Вид преторов, лишенных знаков отличия, и принесенное ими известие о том, что усобицу уже невозможно сдержать и положение непоправимо, произвели тяжелое и страшное впечатление. Марий был теперь занят подготовкой к борьбе, а Сулла, располагая шестью полными легионами, вместе с товарищем по должности двигался от Нолы; он видел, что войско готово немедленно идти на город, но сам колебался, испытывая страх перед опасным начинанием. Однако когда он совершил жертвоприношение, прорицатель Постумий, протянув к нему обе руки, потребовал, чтобы его связали и до сражения продержали под стражей: он-де готов пойти на казнь, если все дела Суллы не придут к скорому и благополучному завершению. Да и самому Сулле, как рассказывают, во сне явилась богиня, чтить которую римляне научились от каппадокийцев[926], это то ли Луна, то ли Минерва, то ли Беллона. Сулле снилось, будто богиня, представ перед ним, протягивает ему молнию и, называя по имени каждого из его врагов, повелевает поразить их, и, пораженные молнией, они падают и исчезают. Доверившись этому видению и рассказав о нем товарищу по должности, Сулла, как только рассвело, повел войско на Рим. У Пикт[927] его встретило посольство: послы умоляли повременить, так как сенат восстановит справедливость, издав соответствующие постановления. Сулла согласился разбить лагерь здесь же и приказал командирам сделать для этого обычные в таких случаях промеры, так что послы, поверив ему, ушли. Однако тотчас вслед за тем Сулла выслал вперед Луция Базилла и Гая Муммия, которые захватили ворота и стену у Эсквилинского холма, а потом и сам устремился за ними со всею поспешностью, на какую был способен. Хотя отряд Базилла, ворвавшись в город, стал одолевать врага, многочисленная толпа безоружного народа остановила его продвижение и оттеснила назад к стене. Но тут подоспел Сулла: увидев, что происходит, он громким голосом отдал приказание поджигать дома и, схватив пылающий факел, сам кинулся вперед, а лучникам дал приказ осыпать кровли домов зажигательными стрелами. Он не следовал заранее намеченному плану, но, потеряв власть над собой, предоставил своему гневу распоряжаться происходящим. Перед глазами его были одни враги, и он, нисколько не задумываясь о друзьях, родственниках, домашних, нимало не сочувствуя им, прокладывал себе путь огнем, не разбирающим правых и виноватых. Тем временем Марий, оттесненный к храму Земли[928], воззвал к рабам, обещая им свободу, но, осиленный наступавшим противником, бежал из города. 10. Сулла, созвав сенат, осудил на смерть самого Мария и еще нескольких человек, в их числе и народного трибуна Сульпиция. Сульпиций, преданный своим рабом, был убит (раба этого Сулла сперва освободил, а затем приказал сбросить со скалы), а за голову Мария Сулла назначил награду, не обнаружив тем самым ни благоразумия, ни порядочности – ведь совсем незадолго он, придя в дом Мария и сдавшись на его милость, был отпущен целым и невредимым. Если бы Марий тогда не отпустил Суллу, а дал Сульпицию расправиться с ним, он остался бы полным хозяином положения, и все же он Суллу пощадил, а немного спустя, когда Марий сам оказался в такой же крайности, с ним обошлись совсем по-иному. Сенат втайне досадовал на это, а народ и на деле дал Сулле почувствовать свою враждебность и возмущение. Так, провалив с позором Нония, племянника Суллы, и Сервилия, которые домогались должностей, народ должности эти отдал тем, чье избрание, как предполагали, доставит Сулле наибольшее огорчение. Сулла же делал вид, что это его радует, – ведь благодаря ему народ, дескать, и пользуется свободою поступать, как хочет, – а чтобы отвести от себя ненависть толпы, провел в консулы принадлежавшего к стану его противников Луция Цинну, взяв с него скрепленное страшными клятвами обещание поддерживать дело Суллы. Цинна поднялся на Капитолий и, держа в руке камень, принес присягу на верность, скрепив ее таким заклятием: пусть будет он, если не сохранит доброго отношения к Сулле, вышвырнут из города, подобно этому камню, брошенному его собственной рукой. После этого в присутствии многих свидетелей он бросил камень на землю. Но вступив в должность Цинна тут же принялся расшатывать устои существовавшего порядка. Он подготовил судебное дело против Суллы, поручив обвинение одному из народных трибунов – Виргинию. Но Сулла, пожелав и обвинителю и судьям долго здравствовать, отправился на войну с Митридатом. 11. Говорят, что в те самые дни, когда Сулла с войском готовился покинуть Италию, Митридату, находившемуся тогда в Пергаме, явились многие знамения: так, пергамцы с помощью каких-то приспособлений опускали на него сверху изображение Победы с венцом в руке, и над самой головой Митридата статуя развалилась, а венец упал наземь и разбился на куски, так что народ в театре был повергнут в ужас, а Митридат – в глубокое уныние, хотя успехи его в то время превосходили все ожидания. Отняв Азию у римлян, а Вифинию и Каппадокию у тамошних царей, он обосновался в Пергаме, наделяя своих друзей богатствами, землями и неограниченной властью; из сыновей его один, не тревожимый никем, управлял старинными владениями в Понте и Боспоре вплоть до необитаемых областей за Мэотидой, другой же, Ариарат, с большим войском покорял Фракию и Македонию. И в иных краях, подчиняя их власти Митридата, действовали его полководцы, самым выдающимся из которых был Архелай. Корабли Архелая господствовали почти над всем морем, он подчинил себе Киклады и другие расположенные по эту сторону мыса Малеи острова, завладел даже самой Эвбеей; выступив из Афин, он склонил к отпадению от Рима все греческие племена до границ Фессалии и лишь при Херонее потерпел небольшую неудачу. Здесь встретил его Бруттий Сура, легат Сентия, претора Македонии, человек замечательной отваги и ума. Оказав упорное сопротивление Архелаю, который подобно бурному потоку несся по Беотии, и выдержав при Херонее три битвы, Бруттий задержал его и вновь оттеснил к морю. Но, получив от Луция Лукулла приказание освободить место для приближающегося Суллы, которому сенат поручил вести эту войну, Бруттий тотчас оставил Беотию и вернулся к Сентию, хотя дела его шли успешнее, чем он мог надеяться, а греки, привлеченные его безупречным благородством, уже готовы были перейти на сторону римлян. И все же именно эти подвиги прославили Бруттия всего сильнее. 12. Сразу овладев остальными городами Греции, призвавшими его через послов, Сулла подступил со всеми своими силами к Афинам, которые держали сторону царя, вынуждаемые к этому тиранном Аристионом и, окружив Пирей, повел осаду, установив всевозможные военные машины и вступая во всякого рода стычки. И хотя, выжди Сулла немного, он без малейшей опасности взял бы Верхний город[929], уже доведенный голодом до крайности, но стремясь поскорее возвратиться в Рим из боязни, как бы там не произошел новый переворот, он торопил события, не останавливаясь в ходе войны перед опасными предприятиями, многочисленными сражениями и громадными расходами: не говоря о прочих приготовлениях, только на работах по сооружению осадных машин ежедневно были заняты десять тысяч пар мулов. Так как многие машины выходили из строя – рушились под собственной тяжестью или сгорали, подожженные зажигательными стрелами врагов, и потому не хватало леса, Сулла принялся за священные рощи: он опустошил Академию, самый богатый деревьями пригород, и Ликей[930]. Нуждаясь в больших деньгах для ведения войны, Сулла не оставил в покое и святилища Эллады, посылая то в Эпидавр[931], то в Олимпию за прекраснейшими и ценнейшими из приношений. Даже дельфийским амфиктионам он написал, что сокровища бога лучше было бы перевезти к нему, у него-де они будут целее, а если он и воспользуется ими, то возместит взятое в прежних размерах. Вслед за тем он послал туда своего друга, фокейца Кафиса, приказав ему принять каждую вещь по весу. Кафис прибыл в Дельфы, но не решался прикоснуться к святыням и пролил много слез, оплакивая при амфиктионах свою участь. И когда кто-то сказал ему, что слышал, как зазвучала находящаяся в храме кифара, Кафис, то ли поверив этому, то ли желая внушить Сулле страх перед божеством, написал ему об этом. Но Сулла насмешливо ответил, что удивляется Кафису: неужели тот не понимает, что пением выражают веселье, а не гнев, и велел своему посланцу быть смелее и принять вещи, которые бог отдает с радостью. И вот, когда все прочие сокровища втайне от большинства греков были отправлены к Сулле, амфиктионам пришлось, наконец, сломать серебряную бочку, которая одна еще оставалась нетронутой из царских пожертвований[932] и которую из-за ее величины и тяжести нельзя было взвалить целиком на вьючных животных. Тут им вспомнились Тит Фламинин, Маний Ацилий и Эмилий Павел: один из них выгнал из Греции Антиоха, двое других разгромили в войнах македонских царей, и все же они не только не тронули эллинских святилищ, но даже сами пополнили их новыми дарами, почтили и возвеличили. Да, но ведь они в согласии с законом распоряжались людьми воздержными, привыкшими беспрекословно повиноваться начальствующим, и сами, обладая царственной возвышенностью духа, соблюдали умеренность в расходах, ограничиваясь скромными и строго определенными тратами, а лесть войску почитали более позорной, нежели страх перед врагом; теперь же полководцы добивались первенства не доблестью, а насилием и, нуждаясь в войске больше для борьбы друг против друга, чем против врагов, вынуждены были, командуя, заискивать перед подчиненными и сами не заметили, как, бросая солдатам деньги на удовлетворение их низменных потребностей и тем покупая их труды, сделали предметом купли-продажи и самое родину, а желая властвовать над лучшими, оказались в рабстве у худших из худших. Вот что изгнало Мария, а потом вернуло его для войны с Суллою, вот что сделало Цинну убийцею Октавия и Фимбрию убийцею Флакка[933]. Но едва ли не главным виновником, положившим начало этому злу, был Сулла, который, чтобы соблазнить и сманить тех, кто служил под чужою командой, слишком щедро оделял своих солдат; тем самым он развращал и чужих воинов, толкая их на предательство, и своих, делая их людьми безнадежно распущенными. Понятно, что он нуждался в крупных суммах, и всего более для осады Афин. 13. Дело в том, что Суллой овладело неодолимое, безумное желание взять Афины – потому ли, что он в каком-то исступлении бился с тенью былой славы города, потому ли, что он приходил в бешенство, терпя насмешки и издевательства, которыми с городских стен ежедневно осыпал его, глумясь и потешаясь над ним и над Метеллой, тиранн Аристион. Человек этот, чья душа была сплавом из наглости и жестокости, который усвоил и совместил в себе худшие из Митридатовых пороков и страстей, подобно смертоносной болезни, обрушился на город, прошедший некогда невредимым сквозь бесчисленные войны, претерпевший многие тираннии и усобицы, а теперь стоявший на краю гибели. И хотя медимн пшеницы стоил тогда в Афинах тысячу драхм, а люди питались девичьей ромашкой, росшей вокруг акрополя, варили сандалии и лекифы[934], Аристион проводил время в ежедневных попойках и пирушках, военных плясках и насмешках над врагами, не тревожась о том, что священная лампада богини[935] потухла из-за недостатка масла. Верховной жрице, которая попросила у него половину гектея пшеницы, он послал перцу, а членов Совета и жрецов, умолявших его пожалеть город и заключить соглашение с Суллой, разогнал стрелами. Уже гораздо позже, и то с большой неохотой, он послал для переговоров о мире двоих или троих из своих собутыльников, которые, нисколько не интересуясь спасением города, важно повели речь о Тесее, об Эвмолпе, о Персидских войнах, так что Сулла сказал им: «Идите-ка отсюда, милейшие, и все свои россказни прихватите с собой: римляне ведь послали меня в Афины не учиться, а усмирять изменников». 14. Тогда-то, как передают, и донес кто-то Сулле о подслушанном в Керамике разговоре: старики беседовали между собой и бранили тиранна, который не охраняет подступы к стене у Гептахалка, в том единственном месте, где враги могут легко через нее перебраться. Сулла не пропустил мимо ушей это донесение, но посетив ночью удобное для приступа место и осмотрев его, взялся за дело. Как рассказывает в своих «Воспоминаниях» сам Сулла, первым взошел на стену Марк Атей. На неприятельского воина, который преградил ему путь, Атей обрушил такой удар, что переломил меч о его шлем, и все-таки не отступил, остался на своем месте и упорно его удерживал. Именно с этой стороны и был взят город, как об этом рассказывают старейшие из афинян. А сам Сулла, срыв и сравняв с землей стену между Пирейскими и Священными воротами[936], вступил в город в полночь – грозный, под рев бесчисленных труб и рогов, под победные клики и улюлюканье солдат, которые, получив от Суллы позволение грабить и убивать, с обнаженными мечами носились по узким улицам. Убитых не считали, и вплоть до сего дня лишь по огромному пространству, залитому тогда кровью, судят об их множестве. Ведь, не говоря уже о тех, кто погиб в других частях города, только резня вокруг Площади обагрила кровью весь Керамик по самые Двойные ворота, а многие говорят, что кровь вытекла за ворота и затопила пригород. Но сколь ни велико было число людей, погибших насильственной смертью, не меньше было и тех, что покончили с собой, скорбя об участи родного города, который, как они думали, ожидало разрушение. Это наполняло отчаянием лучших граждан – они боялись остаться в живых, не надеясь найти в Сулле никакого чувства меры, ни малейшего человеколюбия. Но когда в ноги Сулле повалились с мольбою изгнанники Мидий и Каллифонт, когда с просьбой пощадить город обратились к нему также соратники-сенаторы, он, и сам уже пресытившись местью, произнес несколько слов в похвалу древним афинянам и сказал, что дарует немногих многим, милуя живых ради мертвых. Сулла взял Афины, как сам он говорил в «Воспоминаниях», в мартовские календы, в день, почти совпадающий с новолунием месяца анфестериона; в этом месяце, по случайному совпадению, афиняне творят многочисленные обряды в память о страшных бедствиях, причиненных проливными дождями, так как примерно в это время, по их расчетам, случился некогда потоп[937]. Когда город был взят, началась осада Акрополя, куда бежал тиранн. Она была поручена Куриону. Тиранн стойко продержался немалое время, пока жажда не вынудила его сдаться. И божество тотчас дало знамение, так как в тот самый день и час, когда Курион свел пленника вниз, на чистом до того небе собрались облака и хлынул ливень, насытивший водою Акрополь. Немного спустя Сулла взял Пирей и сжег бо льшую часть его зданий, в том числе и удивительное строение – арсенал Филона[938]. 15. Тем временем военачальник Митридата Таксил, спустившись из Фракии и Македонии со ста тысячами пехотинцев, десятью тысячами всадников и девятью десятками серпоносных колесниц, вызвал к себе Архелая, который все еще стоял на якоре у Мунихии, не желая очистить море, но и не стремясь к схватке с римлянами, а считая разумным затянуть военные действия, чтобы оставить противника без припасов. Сулла, однако, предвидел все это гораздо лучше, чем Архелай, а потому из мест скудных, которые и в мирное время не могут прокормить собственных обитателей, отошел в Беотию. Расчет его многим казался ошибочным, ибо, зная, что сила врага в колесницах и коннице, Сулла тем не менее покинул суровую и неудобную для действий конницы Аттику и оказался среди равнин и открытых пространств Беотии. Но, чтобы избежать, как было сказано, голода и нужды, он вынужден был пойти навстречу опасностям, которыми грозило сражение. Кроме того, Сулла боялся за Гортензия. Этого искусного и горячего полководца, который вел к Сулле войско из Фессалии, подстерегали в теснинах варвары. Вот какие причины заставили Суллу отойти в Беотию. Но Гортензия провел другою дорогою наш земляк[939] Кафис. Обманув варваров[940], он вывел его через Парнас к самой Титоре, которая была тогда не городом, как ныне, но крепостцою на крутой скале; в древности там укрылись и спасли свою жизнь и имущество бежавшие от Ксеркса фокейцы. Гортензий расположился лагерем и днем отразил натиск врагов, а ночью, преодолев трудный спуск к Патрониде, присоединился к вышедшему ему навстречу Сулле. 16. Оказавшись вместе, они заняли холм, возвышающийся посреди Элатийской равнины; холм этот велик, плодороден, а у подножия его есть вода. Он называется Филобеот, и Сулла очень хвалит его природу и местоположение. Когда римляне разбили лагерь, враги увидели, что их совсем немного: всадников оказалось не больше полутора тысяч, а пеших меньше пятнадцати тысяч. Поэтому, вопреки сопротивлению Архелая, остальные военачальники выстроили войско к бою, покрыв всю равнину конями, колесницами, щитами. Воздух не вмещал крика и шума, поднятого множеством племен, одновременно строившихся в боевой порядок. Даже чванливая пышность драгоценного снаряжения отнюдь не была бесполезна, но делала свое дело, устрашая противника: сверкание оружия, богато украшенного золотом и серебром, яркие краски мидийских и скифских одеяний, сочетаясь с блеском меди и железа, – все это волновалось и двигалось, создавая огненную, устрашающую картину, так что римляне сгрудились в своем лагере, и Сулла, который никакими уговорами не мог вывести их из оцепенения, ничего не предпринимал, не желая применять силу к уклоняющимся от битвы, и с трудом сдерживал себя, глядя на варваров, с хвастливым смехом потешавшихся над римлянами. Но именно это и обернулось для Суллы величайшей выгодой. Враги, которые и без того были не слишком послушны своим многочисленным начальникам, из презрения к римлянам перестали соблюдать какой бы то ни было порядок. Лишь небольшая часть их оставалась в лагере, а все остальные в поисках добычи разбредались на расстояние многих дней пути от лагеря. Сообщают, что они разрушили Панопей и разорили Лебадию, ограбив святилище[941], и все это – без приказания кого-либо из начальников. А Сулла, негодуя и печалясь о судьбе городов, которые гибли у него на глазах, не позволял своим воинам бездельничать, но принуждал их работать, заставляя отводить русло Кефиса и копать рвы; он не давал им никакой передышки и беспощадно наказывал нерадивых, чтобы отвращение к изнурительному труду заставило воинов самих желать опасности. Так и вышло. На третий день работы они с криком стали просить проходившего мимо Суллу, чтобы он вел их на врагов. Сулла ответил, что слышит это не от желающих сражаться, а от не желающих работать, однако, если они и в самом деле хотят боя, пусть сразу идут с оружием туда – и он указал им на бывший акрополь Парапотамиев[942]. Этот разрушенный к тому времени город[943] стоял на крутом, скалистом холме; от горы Гедилия холм отделяет только река Асс, которая у самого подножия этого холма сливается с Кефисом, становясь от этого бурной и стремительной и превращая холм в природное укрепление, подходящее для лагеря. Поэтому Сулла, заметивший, что неприятельские «медные щиты» устремились к этой высоте, захотел предупредить их и овладеть ею первым. И он ею овладел, благодаря усердию своих солдат. А когда вытесненный оттуда Архелай двинулся на Херонею, херонейцы, служившие в римском войске, обратились к Сулле с просьбой не оставлять их город в беде. Сулла послал туда одного из военных трибунов, Габиния, с легионом и отпустил херонейцев, которые хотели было опередить Габиния, но не смогли. Вот как благороден был этот человек: неся спасение, он превзошел усердием самих спасаемых. Юба, впрочем, говорит, что послан был не Габиний, а Эриций. Вот как близка была опасность, которой счастливо избег наш город. 17. Из Лебадии римлянам были присланы благоприятные вещания Трофония и предсказания победы. Об этом у местных жителей существует множество рассказов, а в «Воспоминаниях» самого Суллы, в десятой книге, написано, что когда Херонейское сражение было уже выиграно, к нему пришел Квинт Титий, человек отнюдь не безвестный среди тех, что вели торговые дела в Греции, и сообщил, что Трофоний предсказывает в ближайшее время и на том же месте еще одну битву и победу. После этого строевой солдат по имени Сальвиен принес от бога ответ, какой оборот примут дела в Италии. Об обличии бога оба рассказали одно и то же: он показался им прекрасным и великим, подобным Зевсу Олимпийскому. Перейдя через Асс, Сулла расположился лагерем у подножия Гедилия против Архелая, соорудившего сильное укрепление между Аконтием и Гедилием. Место, где тот разбил свои шатры, и по сей день зовется Архелаем по его имени. Переждав один день, Сулла оставил здесь Мурену с легионом и двумя когортами, чтобы помешать врагу беспрепятственно выстроиться в боевой порядок, а сам принес у Кефиса жертвы и по окончании священнодействия двинулся к Херонее, где должен был принять стоявшее там войско и осмотреть так называемый Фурий, захваченный к тому времени врагами. Фурий – это скалистая вершина конусообразной горы, которую мы зовем Орфопагом, внизу под ним – речка Мол и храм Аполлона Фурийского. Этим именем бог называется в память о Фуро , матери Херона, который, как передают, основал Херонею. Другие, впрочем, рассказывают, что здесь явилась Кадму корова[944], данная ему в проводники Пифийским богом, и от нее место получило такое название: словом «фор» финикийцы обозначают корову. Когда Сулла подходил к Херонее, военный трибун, которому было поручено командование в городе, во главе вооруженных воинов вышел навстречу, неся лавровый венок. Сулла принял венок, приветствовал солдат и призвал их смело встретить опасность. После этого к нему обратились двое херонейцев – Гомолоих и Анаксидам, которые брались, получив от Суллы небольшое число солдат, выбить врагов, державших Фурий. Есть, говорили они, тропинка, неизвестная неприятелю, – от так называемого Петраха мимо святилища Муз она выведет на Фурий, так что окажешься прямо над головой у противника; пройдя по ней, нетрудно напасть на врагов и перебить их сверху камнями или согнать на равнину. Габиний засвидетельствовал мужество и верность этих людей, и Сулла велел им взяться за дело. А сам он выстроил пехотинцев и, распределив конницу по двум крыльям, правое принял сам, а левое передал Мурене. Легаты же Гальба и Гортензий с запасными когортами поставлены были в тылу на высотах, чтобы не допустить окружения: было видно, что неприятель, укрепив одно из своих крыльев многочисленной конницей и проворной легкой пехотой, сделал его гибким и подвижным, готовясь сильно растянуть его и обойти римлян. 18. Тем временем херонейцы, во главе которых Сулла поставил Эриция, незаметно обойдя Фурий и появившись перед варварами, привели их в сильное смятение и обратили в бегство. Многие погибли от руки товарищей, ибо понеслись вниз по склону, натыкаясь на собственные копья и сталкивая друг друга со скал, а неприятель, напиравший сверху, поражал их в спину, на защищенную доспехами, так что павшие при Фурии исчисляются тремя тысячами. Из бежавших одни нашли свою гибель, встретившись с двигавшимся им наперерез Муреной, который уже выстроил своих в боевой порядок, а другие, кинувшись к своему лагерю и впопыхах налетев на фалангу, перепугали и привели в замешательство большинство солдат, военачальников же заставили потерять время, что принесло огромный вред, ибо Сулла, едва заметив смятение в рядах противника, тут же ударил и быстро преодолел расстояние, разделявшее оба войска, чем лишил силы серпоносные колесницы. Дело в том, что главное для этих колесниц – продолжительный разбег, который сообщает стремительность и мощь их прорыву сквозь неприятельские ряды, а на коротком расстоянии они бесполезны и бессильны, словно стрелы, пущенные из плохо натянутого лука. Так и вышло в тот раз у варваров, и римляне, отразив вялое нападение лениво двигавшихся первых колесниц, с рукоплесканиями и смехом потребовали новых, как они обычно делают на бегах в цирке. Затем в бой вступила пехота; варвары выставили вперед сариссы[945] и, сдвинув щиты, пытались сохранить сомкнутый строй. Но римляне побросали свои дротики и обнаженными мечами отбивали вражеские копья, стремясь, поскорее схватиться врукопашную, так как были охвачены гневом. Дело в том, что в первых рядах вражеского строя они увидели пятнадцать тысяч рабов, которых царские полководцы набрали по городам, объявили свободными и включили в число гоплитов. Какой-то римский центурион, говорят, сказал, что только на Сатурналиях[946] случалось ему видеть, чтобы рабы пользовались свободой, да и то лишь в речах. Тем не менее, благодаря глубине и плотности своего строя, рабы слишком медленно уступали напору римской тяжелой пехоты и, вопреки своей природе, стояли отважно. Только множество дротиков и зажигательных стрел, пущенных римлянами из задних рядов, обратило их в беспорядочное бегство. 19. Тогда Архелай повел правое крыло в обход, а Гортензий послал для бокового удара свои когорты, двинувшиеся беглым шагом. Но Архелай быстро повернул против него две тысячи находившихся при нем всадников, и под натиском превосходящих сил противника Гортензию пришлось отойти к склону горы, а враги мало-помалу оттесняли его от основных сил римлян и захватывали в кольцо. Узнав об этом, Сулла бросил правое крыло, где бой еще не начался, и кинулся на помощь Гортензию. Но Архелай, догадавшись об этом перестроении по поднявшейся пыли, оставил Гортензия в покое, а сам повернул своих и устремился туда, откуда ушел Сулла, на правый фланг, чтобы в отсутствие командующего захватить римлян врасплох. В тот же миг и Мурена был атакован Таксилом с его «медными щитами», так что доносившиеся с двух сторон и отражавшиеся от окрестных гор крики остановили Суллу, который не мог решить, где его присутствие нужнее. Он принял решение вернуться на прежнее место, на помощь Мурене отправил Гортензия с четырьмя когортами, а сам, приказав пятой следовать за собой, поспешил на правый фланг, который и без него успешно выдерживал натиск Архелая. С появлением Суллы враг был полностью сломлен, разбит и бежал без оглядки, а римляне гнали беглецов до реки и горы Аконтия. Сулла не кинул в опасности и Мурену, но устремился на подмогу его воинам, а увидав, что они уже одолевают неприятеля, присоединился к преследователям. Многие из варваров погибли на равнине, но большинство было изрублено во время бегства к лагерю, так что из несметного множества их лишь десять тысяч добрались до Халкиды. Сулла не досчитался, как он сам рассказывает, четырнадцати солдат, да и из тех двое к вечеру вернулись. Поэтому на поставленных им трофеях Сулла написал имена Марса, Победы и Венеры[947] – в знак того, что своим успехом не менее обязан счастью, чем искусству и силе. Один трофей, в память о сражении на равнине, Сулла поставил там, где началось отступление воинов Архелая, бежавших до ручья Мола, а другой воздвигнут на вершине Фурия в память об окружении варваров, и греческие письмена на нем называют героев этого дела – Гомолоиха и Анаксидама. Победу Сулла отпраздновал в Фивах, соорудив театр у Эдипова источника. Судьями на состязаниях были греки, вызванные из других городов, так как к фиванцам Сулла питал непримиримую вражду[948] и отрезал у них половину земли, посвятив ее Пифийскому и Олимпийскому богам и приказав, чтобы из доходов с этих земель были возмещены богам те деньги, которые он взял. 20. После этого Сулла, узнав, что принадлежавший к стану его противников Флакк избран консулом и плывет с войском через Ионийское море будто бы для борьбы с Митридатом, а на деле – с ним, Суллою, двинулся навстречу ему в Фессалию. Когда Сулла находился у города Мелитии, с разных сторон стали приходить вести, что в тылу у него опять действует, опустошая все на своем пути, царская армия, численностью не уступающая прежней. В Халкиду с множеством кораблей прибыл Дорилай, который привез восемьдесят тысяч отборных воинов Митридата, наилучшим образом обученных и привыкших к порядку и повиновению, тотчас вторгся в Беотию и овладел всей страной. Не взирая на сопротивление Архелая, Дорилай очень хотел принудить Суллу вступить в бой, а насчет предыдущего сражения говорил, что не без предательства, дескать, стала возможной гибель такого огромного войска. Впрочем, Сулла быстро вернулся и показал Дорилаю, что Архелай и разумен и хорошо знаком с доблестью римлян: после небольшой стычки с Суллой у Тилфоссия Дорилай сам оказался первым среди тех, кто предпочитал не решать дело битвой, но затягивая войну, вынуждать противника к напрасной потере средств и времени. Тем не менее сама позиция придала решимости Архелаю, который расположился лагерем у Орхомена, ибо местность здесь предоставляла наилучшие условия для сражения тому, чья сила была в коннице. Среди всех равнин Беотии, отличающихся обширностью и красотой, лишь та, что примыкает к Орхомену, совершенно лишена деревьев и простирается до самых болот, в которых теряется река Мелан, берущая свое начало под городом орхоменцев. Это единственная из греческих рек, которая велика и судоходна в верховьях, а к летнему солнцестоянию разливается, подобно Нилу, и взращивает растения, подобные нильским – только здесь они малорослы и не приносят плодов. Но протяженность ее невелика, почти вся вода вскоре теряется в глухих болотах и лишь небольшая часть ее вливается в Кефис – как раз там, где на болоте больше всего тростника, который идет на флейты. 21. Когда обе армии стали лагерем поблизости одна от другой, Архелай расположился на отдых, а Сулла стал вести рвы с двух сторон, чтобы, если удастся, отрезать врагов от удобных для конницы мест с твердой почвой и оттеснить в болота. Враги, однако, этого не потерпели, но, получив от своих полководцев разрешение действовать, потоком хлынули на римлян и не только рассеяли тех, кого Сулла назначил на работы, но и смяли бо льшую часть выстроенного к бою войска, которое обратилось в бегство. Тогда Сулла, спрыгнув с коня и схватив знамя, сам кинулся навстречу врагам, пробиваясь сквозь толпу бегущих и крича: «Римляне, здесь, видно, найду я прекрасную смерть, а вы запомните что на вопрос: „Где предали вы своего императора?”[949] – вам придется отвечать: „При Орхомене”». Слова эти заставили бегущих повернуть, и с правого крыла на помощь Сулле подошли две когорты, во главе которых он оттеснил врага. Затем, отведя своих чуть-чуть назад и дав им позавтракать, Сулла вновь принялся рыть ров перед вражеским лагерем. Противники снова атаковали – в более строгом порядке, чем прежде. В этой стычке на правом крыле погиб, сражаясь с замечательной доблестью, пасынок Архелая Диоген, а лучники, теснимые римлянами так, что не могли натянуть лук, пытались отразить противника, сжимая в кулаке пучок стрел и действуя им наподобие меча. Наконец их загнали в лагерь, и они провели тяжелую ночь, страдая от ран и горюя о погибших. На следующий день Сулла опять подвел своих солдат к вражескому лагерю и продолжил работу. Враги высыпали во множестве, готовые к сражению, Сулла напал на них и, обратив в бегство, взял штурмом лагерь, который остальные варвары, видя поражение своих, уже не отважились защищать. Кровь убитых наполнила болота, озеро[950] было завалено трупами, и до сих пор, по прошествии почти двухсот лет, в трясине находят во множестве варварские стрелы, шлемы, обломки железных панцирей и мечи. Вот что, насколько нам известно, произошло у Херонеи и при Орхомене. 22. Между тем в Риме Цинна и Карбон чинили беззаконные насилия над знатнейшими людьми и многие бежали от тираннии, устремляясь, как в надежную гавань, в лагерь Суллы, так что недолгое время спустя вокруг него собралось подобие сената. К нему прибыла и Метелла, которая, взяв детей, с трудом выбралась из города. Она принесла Сулле весть о том, что дом и имения его сожжены недругами, и молила прийти на помощь оставшимся на родине. И вот, когда Сулла колебался, не зная, что предпринять (он не мог оставить отечество в беде, но и уходить, бросив неоконченным столь важное начинание – войну против Митридата, не собирался), явился к нему делосский купец Архелай, который тайно привез многообещающие предложения от царского полководца Архелая. Это так обрадовало Суллу, что он поспешил встретиться с вражеским полководцем для переговоров. Встретились они у моря, близ Делия, где находится святилище Аполлона. Первым говорил Архелай; он убеждал Суллу оставить Азию и Понт и, взяв у царя деньги, триеры и сколько понадобится войска, плыть в Рим, чтобы начать войну со своими противниками. Сулла же в свою очередь советовал Архелаю не заботиться о Митридате, но воцарившись вместо него, сделаться союзником римского народа и выдать флот. А когда Архелай отверг мысль о предательстве, Сулла сказал: «Так, значит, ты, Архелай, каппадокиец и раб, или, если угодно, друг царя-варвара, не соглашаешься на постыдное дело даже ради таких великих благ, а со мною, Суллою, римским полководцем, смеешь заводить разговор о предательстве. Будто ты не тот самый Архелай, что бежал от Херонеи с горсткой солдат, уцелевших от стодвадцатитысячного войска, два дня прятался в Орхоменских болотах и завалил все дороги Беотии трупами своих людей!» После этого Архелай стал вести себя по-другому и, простершись ниц, умолял Суллу прекратить военные действия и примириться с Митридатом. Сулла согласился, предложив такие условия мира: Митридат уходит из Азии и Пафлагонии, отказывается от Вифинии в пользу Никомеда и от Каппадокии в пользу Ариобарзана, выплачивает римлянам две тысячи талантов и передает им семьдесят обитых медью кораблей с соответствующим снаряжением, Сулла же закрепляет за Митридатом все прочие владения и объявляет его союзником римлян. 23. Договорившись с Архелаем, Сулла повернул назад и через Фессалию и Македонию двинулся к Геллеспонту вместе с Архелаем, которому оказывал все знаки уважения. Когда близ Лариссы Архелай опасно заболел, Сулла, прервав поход, заботился о нем, как об одном из собственных полководцев. Это внушало подозрения, что Херонейская битва не была честной. К тому же Сулла, отпустив из плена захваченных им друзей Митридата, лишь тиранна Аристиона, который был врагом Архелая, умертвил ядом. Наконец, что всего важнее, Сулла подарил Архелаю десять тысяч плефров земли на Эвбее и объявил его другом и союзником римского народа. Во всяком случае сам Сулла в своих «Воспоминаниях» защищает себя от таких обвинений. Вскоре прибыли послы от Митридата и сообщили, что он принимает все условия, но просит, чтобы у него не отбирали Пафлагонию, и с требованием о выдаче флота решительно не согласен. «Что вы говорите? – отвечал в гневе Сулла. – Митридат притязает на Пафлагонию и спорит о флоте? А я-то думал, что он поклонится мне в ноги, если я оставлю ему правую его руку, которою он погубил столько римлян?[951] Но погодите, скоро я переправлюсь в Азию, и тогда он заговорит по-другому, а то сидит в Пергаме и отдает последние распоряжения в войне, которой и в глаза не видал!» Послы, напуганные, замолчали, Архелай же принялся умолять Суллу и старался смягчить его гнев, взяв его за правую руку и проливая слезы. Наконец он уговорил Суллу, чтобы тот послал к Митридату его самого: он-де добьется мира на тех условиях, каких хочет Сулла, а если не убедит царя, то покончит с собой. С тем Сулла его и отправил, а сам, вторгшись в страну медов и сильно опустошив ее, опять повернул в Македонию. Подле Филипп его поджидал Архелай с вестью, что все улажено и что Митридат очень просит Суллу встретиться с ним для переговоров. Главной причиной тому был Фимбрия, который, умертвив Флакка – консула, принадлежавшего к противникам Суллы, и победив Митридатовых полководцев, шел теперь на самого царя. Страшась его, Митридат предпочел добиваться дружбы Суллы. 24. Итак, встреча состоялась в Дардане, что в Троаде. Митридата сопровождали двести военных кораблей, двадцать тысяч гоплитов, шесть тысяч всадников и множество серпоносных колесниц, Суллу – четыре когорты пехоты и двести всадников. Митридат вышел навстречу Сулле и протянул ему руку, но тот начал с вопроса, прекратит ли он войну на условиях, которые согласованы с Архелаем. Царь отвечал молчанием, которое Сулла прервал словами: «Просители говорят первыми – молчать могут победители». Тогда Митридат, защищаясь, начал речь о войне, пытаясь одно приписать воле богов, а за другое возложить вину на самих римлян. Тут Сулла, перебив его, сказал, что он давно слыхал от других, а теперь и сам видит, сколь силен Митридат в красноречии: ведь даже держа речь о таких подлых и беззаконных делах, он без всякого труда находит для них благовидные объяснения. Изобличив царя в совершенных им жестокостях и высказав свои обвинения, Сулла еще раз спросил, выполнит ли Митридат условия, договоренность о которых была достигнута через Архелая. Царь ответил, что выполнит, и только тогда Сулла приветствовал его и, обняв, поцеловал, а затем подвел к нему царей Ариобарзана и Никомеда и примирил его с ними. Наконец, передав Сулле семьдесят кораблей и пятьсот лучников, Митридат отплыл в Понт. Сулла чувствовал, что его воины возмущены мирным соглашением, ибо они считали для себя страшным позором то, что ненавистнейший из царей, по приказу которого в один день перерезаны сто пятьдесят тысяч живших в Азии римлян, беспрепятственно отплывает из Азии, с богатой добычей, взятой в этой стране, которую он в течение четырех лет не переставал грабить и облагать поборами. Поэтому Сулла стал оправдываться перед ними, говоря, что если бы Фимбрия и Митридат объединились против него, то воевать сразу с обоими было бы ему не по силам. 25. Выступив против Фимбрии, который стоял лагерем у Фиатир, Сулла остановился поблизости и стал обводить его лагерь рвом. Воины Фимбрии, выходя за частокол в одних туниках, приветствовали солдат Суллы и принимались усердно помогать им в работе. Сам Фимбрия, убедившись в измене и боясь Суллы, в котором видел непримиримого врага, покончил самоубийством в собственном лагере. Азию же Сулла покарал[952] общим штрафом в двадцать тысяч талантов, а кроме того, наглым вымогательством размещенных на постой солдат разорил чуть не каждый частный дом. Было указано, что домохозяин обязан ежедневно выдавать своему постояльцу по четыре тетрадрахмы и кормить обедом его самого и его друзей, сколько бы тому ни вздумалось привести, а центурион получал пятьдесят драхм в день и одежду – отдельно для дома и для улицы. 26. Сулла отплыл из Эфеса со всеми кораблями и на третий день вошел в гавань Пирея. Его посвятили в таинства[953], и он забрал себе библиотеку теосца Апелликона, в которой были почти все сочинения Аристотеля и Феофраста, тогда еще мало кому известные. Когда библиотека была доставлена в Рим, грамматик Тираннион, как рассказывают, многое привел в порядок, а родосец Андроник, получив от Тиранниона копии привезенных книг, обнародовал их и составил указатели, которыми пользуются и поныне. Старшие же перипатетики сами по себе были, видимо, людьми умными и учеными, но из сочинений Аристотеля и Феофраста знали, кажется, немногое, и то не слишком хорошо, потому что наследство скепсийца Нелея, которому Феофраст оставил свои книги, досталось людям невежественным и безразличным к науке. Сулла находился в Афинах, когда его стало мучить болезненное оцепенение и тяжесть в ногах – то, что Страбон[954] называет «детским лепетом подагры». Перебравшись из-за этого в Эдепс[955], он лечился теплыми водами и развлекался, проводя время в обществе актеров. Раз, когда он прогуливался по берегу моря, какие-то рыбаки поднесли ему несколько великолепных рыб. Узнав, что рыбаки из Галеи, Сулла, обрадованный подарком, спросил: «Так кто-то из галейцев еще жив?» (Преследуя врага после победы при Орхомене, Сулла разрушил сразу три беотийских города – Анфедон, Ларимну и Галеи.) У рыбаков от ужаса отнялся язык, но Сулла, улыбнувшись, разрешил им удалиться, не страшась за будущее: дескать, заступники, с которыми они к нему пришли, неплохи и заслуживают внимания. Говорят, что после этого галейцы, осмелев, вернулись в свой город. 27. А Сулла, спустившись через Фессалию и Македонию к морю, готовился на тысяче двухстах кораблях переправиться из Диррахия в Брундизий. Невдалеке от Диррахия расположена Аполлония, а с нею рядом Нимфей – священное место, где в горах, среди зелени лесов и лугов, бьют источники неугасимого огня. Рассказывают, что здесь поймали спящего сатира, такого, каких изображают ваятели и живописцы. Его привели к Сулле и, призвав многочисленных переводчиков, стали расспрашивать, кто он такой. Но он не произнес ничего вразумительного, а только испустил грубый крик, более всего напоминавший смесь конского ржания с козлиным блеянием. Напуганный Сулла велел прогнать его с глаз долой. Собираясь перевезти воинов через море, Сулла боялся, как бы, достигнув Италии, они не разбрелись по своим городам[956]. Но они по собственному почину принесли клятву не расходиться и самовольно не чинить в Италии никаких насилий, а затем, видя, что Сулла нуждается в больших деньгах, устроили сбор пожертвований и вносили каждый по своим возможностям. Сулла, правда, не принял пожертвований, но похвалил своих людей за усердие, и ободрил их, а затем, как он сам рассказывает, приступил к переправе, чтобы выступить против пятнадцати неприятельских полководцев, располагавших четырьмястами пятьюдесятью когортами[957]. Божество недвусмысленно возвестило ему удачу, ибо, когда, только что переправившись, он совершал близ Тарента жертвоприношение, на печени жертвенного животного увидели очертания лаврового венка с двумя лентами. А незадолго до переправы близ горы Тифаты[958] в Кампании средь бела дня появились два огромных козла; они дрались, воспроизводя все движения людей в бою. Но то было лишь видение: мало-помалу поднимаясь от земли, оно расплылось в воздухе, подобно неясным теням, и, наконец, исчезло. Спустя недолгое время на этом самом месте, куда Марий-младший и консул Норбан привели большие силы, Сулла, даже не выстроив и не разделив войско на отряды, но положившись на всеобщее воодушевление и единодушный порыв отваги, обратил врагов в бегство и, перебив семь тысяч, загнал Норбана в город Капую. Это, по словам Суллы[959], и послужило причиной тому, что воины его не разошлись по городам, но остались в строю и исполнились презрения к противнику, гораздо более многочисленному. В Сильвии, рассказывает Сулла, повстречался ему раб некоего Понтия, одержимый божественным наитием, и сказал, что его устами Беллона возвещает Сулле успех и победу в этой войне, но, если Сулла не поторопится, сгорит Капитолий, что и случилось в предсказанный рабом день, а именно, накануне квинтильских (или, как мы теперь их называем, июльских) нон[960]. А вот что произошло с Марком Лукуллом, одним из полководцев Суллы. Он стоял у Фидентии с шестнадцатью когортами против пятидесяти когорт противника, и хотя видел боевой пыл своих воинов, не решался начать сражение, так как многие из его людей были безоружны. Пока он медлил и раздумывал, подул мягкий, ласковый ветерок и осыпал войско дождем цветов, принесенных с соседнего луга, и цветы сами собою так легли на щиты и шлемы воинов, что врагам показалось, будто бы это венки. Воодушевленные этим, воины Лукулла начали сражение и, перебив восемнадцать тысяч, захватили неприятельский лагерь. Этот Лукулл приходился братом тому, который впоследствии победил Митридата и Тиграна. 28. Все еще видя себя окруженным многочисленными лагерями и значительными силами противника, а потому действуя как оружием, так и хитростью, Сулла пригласил к себе для мирных переговоров второго консула – Сципиона. Тот принял его приглашение, начались встречи и совещания, но Сулла, постоянно находя новые предлоги, все откладывал окончательное решение, а тем временем разлагал солдат Сципиона с помощью собственных воинов, которые были столь же искусны во всякого рода хитростях и кознях, как и сам их полководец. Они приходили в лагерь к неприятелям и, оказываясь среди них, одних сразу сманивали деньгами, других обещаниями, третьих лестью и уговорами. Наконец Сулла с двадцатью когортами подошел вплотную к лагерю Сципиона. Солдаты Суллы приветствовали солдат Сципиона, а те ответили на приветствие и присоединились к ним. Покинутый Сципион был схвачен в своей палатке, но отпущен, а Сулла, который, как на подсадных птиц, приманил на свои двадцать когорт сорок неприятельских, увел всех в свой лагерь. Вот почему Карбон, говорят, сказал, что, воюя с жившими в душе Суллы лисицей и львом, он больше терпел от лисицы. После этого при Сигнии Марий, у которого было восемьдесят пять когорт, стал вызывать Суллу на бой. Сулла и сам жаждал сражения именно в этот день, потому что увидел такой сон: приснилось ему, что старик Марий, уже давно умерший, советует Марию, своему сыну, остерегаться наступающего дня, который-де несет ему тяжкую неудачу. Поэтому Сулла жаждал боя и послал за Долабеллой, чей лагерь находился поодаль. Но так как дороги были заняты врагами, преграждавшими путь Сулле, солдаты его, с боем прокладывая себе дорогу, устали, а заставший их за этими трудами ливень измучил их окончательно. Центурионы подошли к Сулле и указали ему на солдат, которые, не держась на ногах от усталости, отдыхали на земле, подложив под себя щиты, и просили отложить сражение. Но когда Сулла нехотя согласился, а солдаты стали насыпать вал для лагеря и рыть ров, на них напал Марий. Гордо скакал он перед строем, надеясь, что рассеет войско, в котором царит замешательство и беспорядок. И тут волею божества совершилось то, о чем Сулла слышал во сне. Гнев овладел его солдатами и, бросив работу и воткнув свои копья в землю подле рва, они выхватили мечи и вступили в рукопашный бой с противниками. Те долго не продержались, но обратились в бегство, и множество их было убито. Марий бежал в Пренесту, но нашел ворота уже запертыми. Он обвязался спущенною ему веревкой и был поднят на стену. Некоторые (в их числе и Фенестелла) говорят, что Марий и не заметил, как началось сражение: отдав все распоряжения, измученный бессонницей и усталый, он прилег на землю и заснул где-то в тени; лишь потом, когда началось бегство, его с трудом разбудили. В этом сражении Сулла, говорят, потерял только двадцать три человека, а врагов перебил двадцать тысяч. Столь же успешны были действия его полководцев – Помпея, Красса, Метелла, Сервилия. Не потерпев почти ни одной неудачи, – разве что самые незначительные, – они сокрушили большие силы врагов, так что глава стана противников, Карбон, ночью сбежал от собственного войска и отплыл в Африку. 29. Но в последнем сражении самниту Телезину, который напал на Суллу, как запасной борец на утомленного атлета, едва не удалось разбить и уничтожить его у самых ворот Рима. Дело было так. Собрав большой отряд, Телезин вместе с луканцем Лампонием спешил к Пренесте, чтобы освободить от осады Мария, но тут узнал, что навстречу ему уже движется Сулла, а с тыла подходит Помпей. Ни вперед, ни назад пути не было, и Телезин, опытный воин, испытанный в тяжелых боях, снявшись ночью с лагеря, тронулся со всеми войсками прямо к Риму. Еще немного – и он ворвался бы в беззащитный город. Но, не доходя десяти стадиев до Коллинских ворот[961], Телезин, высоко занесясь в своих надеждах и гордясь тем, что столько полководцев (и каких!) стали жертвами его хитрости, сделал привал. С рассветом против него выступил конный отряд, составленный из знатнейших юношей города. Многие из них были убиты и среди других благородный и прекрасный человек Аппий Клавдий. В городе началось обычное в таких случаях смятение – крики женщин, беспорядочная беготня, как будто он был уже взят приступом, и тут римляне увидели Бальба: гоня во весь опор, он прискакал от Суллы с семьюстами всадников. Остановившись ненадолго, чтобы дать передышку взмыленным коням, он приказал поскорее взнуздать их снова и напал на противника. Тем временем появился и сам Сулла. Он велел своим передовым, не теряя времени, завтракать и принялся строить боевую линию. Долабелла и Торкват упрашивали его подождать, не идти с усталыми солдатами на крайне рискованное дело (ведь не с Карбоном и Марием предстояло им сражаться, а с самнитами и луканцами, самыми лютыми врагами Рима и самыми воинственными племенами), но он не внял их просьбам и распорядился протрубить сигнал к нападению, хотя уже перевалило за девятый час дня[962]. Началось сражение, каких дотоле не бывало. На правом крыле, куда был поставлен Красс, дела шли блестяще и римляне побеждали, но левому приходилось худо, и Сулла кинулся туда на выручку. Под ним был белый конь, горячий и очень резвый, – по этому-то коню узнали его двое из врагов и направили на него свои копья. Сам Сулла этого не заметил, но его конюх успел хлестнуть коня и заставить его отскочить как раз настолько, чтобы копья воткнулись в землю у самого хвоста. Рассказывают, что у Суллы было золотое изваяньице Аполлона, вывезенное из Дельф, которое он в сражениях всегда носил спрятанным на груди, а в этот раз, целуя его, обратился к нему со словами: «О Аполлон Пифийский, ты, кто в стольких сражениях прославил и возвеличил счастливого Суллу Корнелия, кто довел его до ворот родного города, неужели ты бросишь его теперь вместе с согражданами на позорную гибель?». Воззвав в таких словах к богу, Сулла, как рассказывают, принялся одних умолять, другим угрожать, третьих стыдить. Наконец, когда левое крыло все же было разбито, он, смешавшись с бегущими, укрылся в лагере, потеряв много товарищей и близких. Немало римлян, которые вышли поглядеть на сражение, тоже нашли свою гибель под копытами лошадей, так что с городом, казалось, было уже покончено, и немногого не доставало, чтобы Марий освободился от осады. Многие из беглецов кинулись к Пренесте и советовали Лукрецию Офелле, оставленному для руководства осадой, немедля сниматься с лагеря, так как Сулла-де погиб и Рим в руках неприятеля. 30. Но уже глубокой ночью в лагерь Суллы прибыли люди Красса за продовольствием для него и его воинов, которые после одержанной победы преследовали врагов до самой Антемны[963], и там же расположились лагерем. Выслушав это известие и узнав, что бо льшая часть врагов погибла, Сулла с рассветом пришел к Антемне. Три тысячи неприятелей прислали к нему вестника с просьбой о пощаде, и Сулла обещал им безопасность, если они явятся к нему, прежде нанеся ущерб остальным его врагам. Те поверили, напали на своих, и многие с обеих сторон полегли от рук недавних товарищей. Однако всех уцелевших, как из нападавших, так и из защищавшихся, всего около шести тысяч, Сулла собрал у цирка[964], а сам созвал сенаторов на заседание в храм Беллоны. И в то самое время, когда Сулла начал говорить, отряженные им люди принялись за избиение этих шести тысяч. Жертвы, которых было так много и которых резали в страшной тесноте, разумеется, подняли отчаянный крик. Сенаторы были потрясены, но уже державший речь Сулла, нисколько не изменившись в лице, сказал им, что требует внимания к своим словам, а то, что происходит снаружи, их не касается: там-де по его повелению вразумляют кое-кого из негодяев. Тут уж и самому недогадливому из римлян стало ясно, что произошла смена тираннов, а не падение тираннии. Марий с самого начала был крутого нрава, и власть лишь усугубила его прирожденную свирепость, а не изменила его естество. Сулла же, напротив, вкусив счастья, сперва вел себя умеренно и просто, его стали считать и вождем знати и благодетелем народа, к тому же он с молодых лет был смешлив и столь жалостлив, что легко давал волю слезам. Он по справедливости навлек на великую власть обвинение в том, что она не дает человеку сохранить свой прежний нрав, но делает его непостоянным, высокомерным и бесчеловечным. В чем тут причина: счастье ли колеблет и меняет человеческую природу или, что вернее, полновластье делает явными глубоко спрятанные пороки, – это следовало бы рассмотреть в другом сочинении. 31. Теперь Сулла занялся убийствами, кровавым делам в городе не было ни числа, ни предела, и многие, у кого и дел-то с Суллой никаких не было, были уничтожены личными врагами, потому что, угождая своим приверженцам, он охотно разрешал им эти бесчинства. Наконец, один из молодых людей, Гай Метелл, отважился спросить в сенате у Суллы, чем кончится это бедствие и как далеко оно должно зайти, чтобы можно стало ждать прекращения того, что теперь творится. «Ведь мы просим у тебя, – сказал он, – не избавления от кары для тех, кого ты решил уничтожить, но избавления от неизвестности для тех, кого ты решил оставить в живых». На возражение Суллы, что он-де еще не решил, кого прощает, Метелл ответил: «Ну так объяви, кого ты решил покарать». И Сулла обещал сделать это. Некоторые, правда, приписывают эти слова не Метеллу, а какому-то Фуфидию, одному из окружавших Суллу льстецов. Не посоветовавшись ни с кем из должностных лиц, Сулла тотчас составил список[965] из восьмидесяти имен. Несмотря на всеобщее недовольство, спустя день он включил в список еще двести двадцать человек, а на третий – опять по меньшей мере столько же. Выступив по этому поводу с речью перед народом, Сулла сказал, что он переписал тех, кого ему удалось вспомнить, а те, кого он сейчас запамятовал, будут внесены в список в следующий раз. Тех, кто принял у себя или спас осужденного, Сулла тоже осудил, карой за человеколюбие назначив смерть и не делая исключения ни для брата, ни для сына, ни для отца. Зато тому, кто умертвит осужденного, он назначил награду за убийство – два таланта, даже если раб убьет господина, даже если сын – отца. Но самым несправедливым было постановление о том, что гражданской чести лишаются и сыновья и внуки осужденных, а их имущество подлежит конфискации. Списки составлялись не в одном Риме, но в каждом городе Италии. И не остались не запятнанными убийством ни храм бога, ни очаг гостеприимца, ни отчий дом. Мужей резали на глазах жен, детей – на глазах матерей. Павших жертвою гнева и вражды было ничтожно мало по сравнению с теми, кто был убит из-за денег, да и сами каратели, случалось, признавались, что такого-то погубил его большой дом, другого – сад, а иногда – теплые воды. Квинт Аврелий, человек, чуждавшийся государственных дел, полагал, что беда касается его лишь постольку, поскольку он сострадает несчастным. Придя на форум, он стал читать список и, найдя там свое имя, промолвил: «Горе мне! За мною гонится мое альбанское имение»[966]. Он не ушел далеко, кто-то бросился следом и прирезал его. 32. Тем временем Марий-младший, чтобы избежать плена, покончил с собой. Сулла прибыл в Пренесту и приступил к расправе: сперва он выносил приговор каждому в отдельности, а затем, не желая тратить времени, распорядился всех пренестинцев (их было двенадцать тысяч) собрать вместе и перерезать. Он подарил прощение лишь хозяину дома, где остановился. Но тот, с большим благородством сказав Сулле, что никогда не захочет быть благодарным за спасение своей жизни палачу родного города, постарался затеряться среди сограждан и добровольно погиб вместе с ними. Самым неслыханным, однако, был, видимо, случай с Луцием Катилиной. Еще до того, как положение в государстве определилось, он убил своего брата, а теперь просил Суллу внести убитого в список, словно живого, что и было сделано. В благодарность за это Катилина убил некоего Марка Мария, человека из стана противников Суллы. Голову его он поднес сидевшему на форуме Сулле, а сам подошел к находившемуся поблизости храму Аполлона[967] и умыл руки в священной кропильнице. 33. Но, не говоря об убийствах, и остальные поступки Суллы тоже никого не радовали. Он провозгласил себя диктатором, по прошествии ста двадцати лет[968] восстановив эту должность. Было постановлено, что он не несет никакой ответственности за все происшедшее, а на будущее получает полную власть карать смертью, лишать имущества, выводить колонии, основывать и разрушать города, отбирать царства и жаловать их, кому вздумается. Сидя на своем кресле, он с таким высокомерным самоуправством проводил распродажи конфискованных имуществ, что, отдавая их почти задаром, вызывал еще большее озлобление, чем отбирая, так как красивым женщинам, певцам, мимическим актерам и подонкам из вольноотпущенников он жаловал земли целых народов и доходы целых городов, а иным из своих приближенных – даже жен, совсем не жаждавших такого брака. Так было с Помпеем Великим: желая с ним породниться, Сулла предписал ему дать прежней жене развод, а в дом его ввел дочь Скавра и своей жены Метеллы, Эмилию, которую беременной разлучил с Манием Глабрионом. У Помпея она и умерла от родов. Лукреций Офелла, тот, что успешно осаждал Мария в Пренесте, стал домогаться консульства и выступил соискателем. Сулла сперва старался не допустить этого. Но, когда Офелла, пользуясь поддержкой толпы, ворвался на форум, Сулла послал одного из своих центурионов зарезать его, а сам, сидя на своем кресле в храме Диоскуров, с высоты наблюдал за убийством. Люди схватили центуриона и привели его к креслу Суллы, но тот велел возмущенным замолчать и сказал, что так распорядился он сам, а центуриона приказал отпустить. 34. Захваченная у Митридата добыча, великолепная и дотоле невиданная, придавала триумфу Суллы особую пышность, но еще более ценным украшением триумфа и поистине прекрасным зрелищем были изгнанники. Самые знатные и могущественные из граждан, увенчанные, сопровождали Суллу, величая его спасителем и отцом, потому что и вправду благодаря ему вернулись они на родину, привезли домой детей и жен. Когда торжество уже было закончено, Сулла, выступив перед народом, стал перечислять свои деяния, подсчитывая свои удачи с не меньшим тщанием, чем подвиги, и в заключение повелел именовать себя Счастливым – именно таков должен быть самый точный перевод слова «Феликс» [Felix]. Сам он, впрочем, переписываясь и ведя дела с греками, называл себя Любимцем Афродиты. И на трофеях его в нашей земле написано: «Луций Корнелий Сулла Любимец Афродиты». А когда Метелла родила двойню, он назвал мальчика Фавстом, а девочку Фавстой, потому что у римлян слово «фавстон» [faustum] значит «счастливое», «радостное». И настолько вера Суллы в свое счастье превосходила веру его в свое дело, что после того, как такое множество людей было им перебито, после того, как в городе произошли такие перемены и преобразования, он сложил с себя власть и предоставил народу распоряжаться консульскими выборами, а сам не принял в них участия, но присутствовал на форуме как частное лицо, показывая свою готовность дать отчет любому, кто захочет. К неудовольствию Суллы, наиболее вероятным было избрание в консулы Марка Лепида. Этот дерзкий человек и недруг Суллы достиг такого успеха не собственными силами, а с помощью Помпея, который пользовался расположением народа и просил за Лепида. Поэтому Сулла, увидал идущего с выборов Помпея, который радовался своей победе, подозвал его и сказал: «Как хорошо, мальчик, разобрался ты в государственных делах, проведя на должность Лепида впереди Катула[969], человека шального впереди достойного. Теперь уж тебе не спать спокойно – ты сам создал себе соперника». Эти слова оказались как бы пророческими. Вскоре Лепид, преисполнившись гордыней, начал войну против Помпея. 35. Пожертвовав Геркулесу[970] десятую часть своего имущества, Сулла с большой расточительностью стал задавать игры для народа. Излишек заготовленных припасов был так велик, что каждый день много еды вываливали в реку, а вино пили сорокалетнее и еще более старое. В разгар этого затянувшегося на много дней пиршества заболела и умерла Метелла. Сулла, которому жрецы не разрешали ни подходить к умирающей, ни осквернять свой дом похоронами[971], написал Метелле разводное письмо и велел, пока она еще жива, перенести ее в другой дом. Так из суеверного страха Сулла неукоснительно исполнил все предусмотренное обычаями, но, не поскупившись в затратах на похороны, он преступил закон об ограничении расходов на погребение, внесенный им самим. Преступал он и собственные постановления об умеренности в еде, стремясь рассеять свою печаль в попойках и пирушках, лакомясь изысканными кушаньями и слушая болтовню шутов. Несколько месяцев спустя на гладиаторских играх – в ту пору места в театре еще не были разделены и женщины сидели вперемешку с мужчинами – случайно поблизости от Суллы села женщина по имени Валерия, красивая и знатная родом (она приходилась дочерью Мессале и сестрою оратору Гортензию[972]), недавно разведенная с мужем. Проходя мимо Суллы, за его спиною, она, протянув руку, вытащила шерстинку из его тоги и проследовала на свое место. На удивленный взгляд Суллы Валерия ответила: «Да ничего особенного, император, просто и я хочу для себя малой доли твоего счастья». Сулле приятно было это слышать, и он явно не остался равнодушен, потому что через подосланных людей разузнал об имени этой женщины, выведал, кто она родом и как живет. После этого пошли у них перемигивания, переглядывания, улыбки, и все кончилось сговором и браком. Валерии все это, быть может, и не в укор, но Суллу к этому браку – пусть с безупречно целомудренной и благородною женщиной – привели чувства отнюдь не прекрасные и не безупречные; как юнец, он был покорен смелыми взглядами и заигрываниями – тем, что обычно порождает самые позорные и разнузданные страсти. 36. Впрочем, и поселив Валерию в своем доме, он не отказался от общества актрис, актеров и кифаристок. С самого утра он пьянствовал с ними, валяясь на ложах. Ведь кто в те дни имел над ним власть? Прежде всего комический актер Росций, первый мим Сорик и изображавший на сцене женщин Метробий, которого Сулла, не скрываясь, любил до конца своих дней, хотя тот и постарел. Все это питало болезнь Суллы, которая долгое время не давала о себе знать, – он вначале и не подозревал, что внутренности его поражены язвами. От этого вся его плоть сгнила, превратившись во вшей, и хотя их обирали день и ночь (чем были заняты многие прислужники), все-таки удалить удавалось лишь ничтожную часть вновь появлявшихся. Вся одежда Суллы, ванна, в которой он купался, вода, которой он умывал руки, вся его еда оказывались запакощены этой пагубой, этим неиссякаемым потоком – вот до чего дошло. По многу раз на дню погружался он в воду, обмывая и очищая свое тело. Но ничто не помогало. Справиться с перерождением из-за быстроты его было невозможно, и тьма насекомых делала тщетными все средства и старания. Говорят, что в далекой древности вшивая болезнь[973] погубила Акаста, сына Пелия, а позднее поэта и певца Алкмана, богослова Ферекида, Каллисфена Олинфского, брошенного в темницу, а также юриста Муция. Если же сюда добавить и тех, кто не прославился ничем полезным, но все же приобрел известность, то упомянем и беглого раба по имени Эвн, который начал рабскую войну в Сицилии; пойманный и привезенный в Рим, он умер от вшивой болезни. 37. Сулла не только предчувствовал свою кончину, но даже писал о ней. За два дня до смерти он завершил двадцать вторую книгу «Воспоминаний», где говорит, будто халдеи предсказали ему, что, прожив прекрасную жизнь, он умрет на вершине счастья. Там же Сулла рассказывает, что ему явился во сне его сын, умерший немного раньше Метеллы. Дурно одетый, он, стоя у ложа, просил отца отрешиться от забот, уйти вместе с ним к матери, Метелле, и жить с нею в тишине и покое. Однако Сулла не оставил занятий государственными делами. Так, за десять дней до кончины он установил в Дикеархии[974] мир между враждовавшими сторонами и на будущее написал для ее жителей закон об управлении городом. А за день до кончины ему стало известно, что Граний, занимавший одну из высших должностей в городе, ожидая смерти Суллы, не возвращает казне денег, которые задолжал. Сулла вызвал его к себе в опочивальню, и, окружив своими слугами, велел удавить. От крика и судорог у Суллы прорвался гнойник, и его обильно вырвало кровью. После этого силы покинули его, и, проведя тяжелую ночь, он умер, оставив после себя двоих еще несмышленых детей от Метеллы. Валерия после его смерти родила дочку, которую назвали Постумой. Такое имя римляне дают тем, кто появляется на свет после смерти отца. 38. Многие поднялись и сплотились вокруг Лепида, чтобы лишить тело Суллы подобающего погребения. Но Помпей, хотя и был недоволен Суллой (из своих друзей тот обошел в завещании его одного), преодолел сопротивление одних просьбами и обходительными речами, на других воздействовал угрозами и, доставив тело в Рим, дал возможность похоронить его без помех и с почестями. Рассказывают, что женщины принесли Сулле столько благовоний, что они заняли двести десять носилок, а кроме того, из драгоценного ладана и киннамона было изготовлено большое изображение самого Суллы и изображение ликтора. День с утра выдался пасмурный, ждали дождя, и погребальная процессия тронулась только в девятом часу. Но сильный ветер раздул костер, вспыхнуло жаркое пламя, которое охватило труп целиком. Когда костер уже угасал и огня почти не осталось, хлынул ливень, не прекращавшийся до самой ночи, так что счастье, можно сказать, не покинуло Суллу даже на похоронах. Надгробный памятник Сулле стоит на Марсовом поле[975]. Надпись для него, говорят, написана и оставлена им самим. Смысл ее тот, что никто не сделал больше добра друзьям и зла врагам, чем Сулла.     [Сопоставление ]   39 (1). Теперь, когда жизнь Суллы тоже рассказана нами, приступим к сопоставлению. Так вот, оба они, и Лисандр и Сулла, сходным образом достигли величия, сами положив начало своему возвышению, но только Лисандр получал должности по доброй воле граждан правильно устроенного государства, ничего не домогаясь насилием, вопреки их желанию, и не основывал свое могущество на нарушении законов.   Часто при распрях почет достается в удел негодяю[976].   Именно так в Риме в те времена, при полной развращенности народа и болезненном расстройстве государственной жизни, появляется то один, то другой могущественный властитель, и нет ничего удивительного в том, что Сулла пришел к власти, если Главции и Сатурнины изгоняли из города Метеллов, если в Народном собрании убивали консульских сыновей, если чуть что брались за оружие, серебром и золотом подкупая воинов, огнем и мечом устанавливая законы, силой подавляя несогласных. Я не обвиняю того, кто при таких обстоятельствах достиг высшей власти, но не считаю, что когда дела в государстве так плохи, стать первым – значит быть лучшим. Напротив, Лисандр, которого Спарта, где царили тогда порядок и благоразумие, отправляла предводителем в самые важные походы и поручала ему самые важные дела, почитался едва ли не лучшим из лучших и первым из первых. Поэтому он не раз возвращал свою власть гражданам и не раз получал ее вновь, ведь честь, воздававшаяся его доблести и обеспечивавшая ему первенство, всегда оставалась при нем. А Сулла, раз только поставленный над войском, десять лет подряд не выпускал из рук оружия, назначая себя то консулом, то проконсулом, то диктатором и всегда оставаясь тиранном. 40 (2). И Лисандр, правда, как было сказано, намеревался изменить государственный строй, но более мягкими и законными способами, чем Сулла, воздействуя убеждением, а не силой оружия, и не опрокидывая все разом, как тот, а изменив к лучшему самый порядок поставления царей; впрочем, и естественная справедливость, казалось, требовала, чтобы городом, стоявшим во главе Эллады, правил лучший из лучших в силу высоких нравственных качеств, а не родовитости. Ведь и охотник ищет собаку, а не щенков от той или иной суки, и всадник – коня, а не потомство от той или иной кобылы (а что как от кобылы родится мул?). Точно так же и для государственного мужа самой большой ошибкой будет думать не о том, что за человек правитель, а о том, от кого он происходит. Спартанцы и сами лишали власти иных царей за то, что те были не настоящими царями, а жалкими ничтожествами. А если порок заслуживает презрения невзирая на знатность рода, то не в силу благородства происхождения, а сама по себе почтенна добродетель. Далее, один бывал несправедлив ради друзей, а другой – и к друзьям. Лисандр, по общему мнению, больше всего дурных поступков совершил из-за друзей и больше всего убийств – чтобы утвердить их господство и тиранническую власть. Сулла же и у Помпея[977], завидуя ему, отобрал войско, и у Долабеллы, сперва поручив ему флот, пытался потом отнять командование, и Лукреция Офеллу, который за многие и важные свои заслуги хотел получить консульство, приказал зарезать у себя на глазах. Так, уничтожая самых близких себе людей, Сулла заставлял всех смотреть на него со страхом и трепетом. 41 (3). Различное отношение Лисандра и Суллы к наслаждениям и деньгам еще яснее показывает, что один предпочитал действовать, как подлинный правитель, а другой – как тиранн. Первый при всей своей неограниченной власти и могуществе ни разу, кажется, не позволил себе никакой распущенности, ни одной мальчишеской выходки, и уж если к кому из спартанцев не приложима поговорка   Хоть дома львы, да в поле лисы хитрые[978],   так это к нему – настолько скромно, воздержно, истинно по-лаконски вел он себя повсюду. А желания Суллы не умерялись ни бедностью в юности, ни возрастом в старости, и, как говорит Саллюстий[979], он, вводя для сограждан законы о браке и умеренности, сам предавался сластолюбию и распутству. Этим Сулла настолько истощил и опустошил государственную казну, что стал за деньги продавать союзным и дружественным городам свободу и самоуправление, хотя каждый день конфисковывал и назначал к торгам имущество самых богатых и знатных домов. Но никакого счета не было тому, что он расточал на льстецов. Да и можно ли было ждать, чтобы в тесном кругу, за вином и развлечениями, оказался хоть мало-мальски расчетливым и бережливым тот, кто однажды, в присутствии целой толпы народа продавая большое имение, нисколько не таясь, приказал отдать его одному из своих друзей за первую же цену, которую тот назвал, а когда кто-то другой предложил больше и глашатай объявил о надбавке, разгневался и сказал: «Друзья-сограждане, меня притесняют жестоко и тираннически! Неужели мне не позволено распоряжаться моей добычей, как я хочу?» Лисандр же, напротив, даже поднесенные лично ему подарки вместе со всем прочим добром отослал согражданам. Поступок этот я, кстати сказать, не одобряю, потому что равный вред нанесли своим городам и Лисандр, который добывал деньги для Спарты, и Сулла, который грабил Рим, но хочу о нем упомянуть, ибо он показывает, что человек этот был чужд корыстолюбия. В том, что касалось родного города, у каждого из них была своя беда. Сулла наставлял сограждан в умеренности, сам будучи невоздержан и расточителен, а Лисандр населил свой город страстями, от которых сам был свободен; стало быть, вина одного в том, что он сам был хуже собственных законов, а другого в том, что он делал сограждан хуже, чем был сам. Да, ибо Лисандр научил Спарту чувствовать нужду в том, в чем сам умел нужды не чувствовать. Вот каковы они были в делах гражданских. 42 (4). Что же до дел военных, до битв, успехов полководца, грозных опасностей и числа воздвигнутых трофеев, то здесь Лисандр вообще не выдерживает сравнения с Суллой. Правда, Лисандр одержал две победы в двух морских сражениях. Прибавим сюда осаду Афин – дело само по себе не столь уж великое, но превознесенное молвой. То, что случилось в Беотии при Галиарте, произошло, быть может, из-за неудачного стечения обстоятельств, но скорее из-за нерасчетливости: Лисандр не стал ждать большого войска во главе с царем, которое вот-вот должно было прийти из Платей, но в гневе, побуждаемый честолюбием, не вовремя бросился к стене и пал совершенно бессмысленно в результате случайной вылазки врагов. Не отбиваясь от могучего противника, как Клеомброт при Левктрах, не тесня отступающих и тем упрочивая свою победу, как Кир или Эпаминонд[980], получил Лисандр смертельный удар. И если те умерли смертью царей и полководцев, то Лисандр пожертвовал собою без славы, погибнув подобно простому пехотинцу из передового отряда и на собственном примере показав, что древние спартанцы справедливо опасались сражений под стенами города, где от руки случайного человека и даже ребенка или женщины иной раз гибнет сильнейший воин, подобно тому как Ахилл, говорят, был убит Парисом в воротах. А сколько побед в открытом бою одержал Сулла, сколько десятков тысяч врагов он истребил, не легко и сосчитать. Самый Рим он брал дважды, и Пирей, афинскую гавань, он взял не измором, как Лисандр, но после многих и великих битв, сбросив Архелая в море. Важно сравнить и противников Суллы и Лисандра. Мне кажется, что развлечением, детской забавою было воевать на море с Антиохом, кормчим Алкивиада, или дурачить вожака народа в Афинах Филокла, который   Бесчестным плутом был, да острым на язык[981].   Ведь таких людей Митридат не счел бы возможным равнять со своим конюхом, а Марий – со своим ликтором! Но, обходя молчанием всех прочих поднявшихся против Суллы властителей, консулов, полководцев, народных вожаков, я хочу спросить только одно: кто среди римлян был грознее Мария, среди царей – могущественнее Митридата, среди италийцев – воинственнее Лампония и Телезина? Сулла же первого изгнал, второго покорил, а двух последних убил. 43 (5). Но важнее всего сказанного, по-моему, то, что Лисандру во всех его начинаниях сопутствовала помощь соотечественников, а Сулла был изгнанником, был побежден врагами. И в то самое время, как преследовали его жену, сравнивали с землею его дом, убивали его друзей, он, сражаясь в Беотии против бесчисленных полчищ и подвергаясь опасности ради отечества, воздвиг трофей и не сделал никакой уступки, не оказал никакого снисхождения Митридату; хотя тот предлагал ему союз и предоставлял войско для похода на врагов, Сулла лишь тогда приветствовал царя, лишь тогда подал ему руку, когда из собственных его уст услышал, что тот оставляет Азию, передает римлянам флот и возвращает Вифинию и Каппадокию их царям. Ничего более прекрасного, ничего более высокого по духу, чем эти подвиги, Сулла, кажется, вообще не совершил; он поставил общее выше личного и, словно породистый пес, вцепившись, не разжал челюстей, прежде чем противник не сдался; тогда только обратился он к мести за свои обиды. Наконец, при сравнении характеров Суллы и Лисандра имеет какой-то вес и все то, что связано с Афинами. Если Сулла, овладев городом, когда тот вел войну ради укрепления мощи и владычества Митридата, оставил афинянам свободу и самоуправление, то Лисандр не пощадил Афин, когда они потеряли собственное владычество, собственную державу, столь великую прежде, но, уничтожив в Афинах демократическое правление, поставил над ними бесчеловечнейших и преступных тираннов. Теперь, стараясь не слишком погрешить против истины, мы рассудим так: подвиги Суллы – больше, но провинности Лисандра – меньше, а потому отдадим одному из них награду за воздержанность и благоразумие, а другому – за искусство полководца и мужество.    КИМОН И ЛУКУЛЛ   Кимон   [перевод В.В. Петуховой]     1. Прорицатель Перипольт[982], тот, что привел из Фессалии в Беотию царя Офельта и подвластные ему народы, оставил после себя род, долгое время бывший в почете. Бо льшая часть потомков Перипольта жила в Херонее (этот город они захватили первым, изгнав из него варваров). Они отличались врожденной воинственностью и отвагой и настолько не щадили своей жизни, что почти все погибли во времена нашествия мидян и борьбы с галлами[983]. Среди уцелевших был мальчик, круглый сирота, по имени Дамон и по прозвищу Перипольт, намного превосходивший своих сверстников красотой тела и гордостью духа, но дурно воспитанный, со строптивым характером. В этого юношу, только что вышедшего из отроческого возраста, влюбился начальник одной когорты, стоявшей в Херонее на зимних квартирах, и когда римлянин ни просьбами, ни подарками ничего не добился, стало ясно, что он не остановится перед насилием, тем более что дела нашего города находились тогда в плачевном состоянии и из-за своей незначительности и бедности он был у всех в пренебрежении. И вот Дамон, страшась насилия и взбешенный уже самими домогательствами, замыслил убить этого человека и вовлек в заговор нескольких сверстников – немногих, чтобы сохранить дело в тайне: всего их набралось шестнадцать человек. Ночью они вымазали себе лица сажей, напились несмешанным вином и на рассвете напали на римлянина, когда тот совершал на площади жертвоприношение. Умертвив его и нескольких человек из числа стоявших вокруг, они скрылись из города. Среди общего замешательства собрался городской совет Херонеи и осудил заговорщиков на смерть, что должно было искупить вину города перед римлянами. Когда после этого городские власти по обычаю собрались вечером за общим ужином, товарищи Дамона ворвались в здание Совета и перебили их, а затем снова бежали. Как раз в эти дни через Херонею проходил с воинами Луций Лукулл[984]. Прервав свой поход, он по свежим следам расследовал дело и выяснил, что граждане не только ни в чем не повинны, но, скорее, сами оказались в числе потерпевших. Затем он выступил в путь и увел с собой размещавшихся в городе солдат. Тем временем Дамон разорял разбойничьими набегами окрестности и тревожил самый город, пока граждане через послов не уговорили его вернуться, приняв благоприятные для него постановления. Когда он явился, его поставили начальником гимнасия, но затем убили в парильне, когда он натирался маслом. После этого, по рассказам наших отцов, в этом месте долго появлялись какие-то призраки и слышались стоны, так что двери парильни забили. До сих пор люди, живущие по соседству с этим местом, верят, что там показываются привидения и звучат устрашающие возгласы. Потомков рода, к которому принадлежал Дамон (некоторые из них еще живы и обитают главным образом подле Стирея в Фокиде), по-эолийски зовут Мазаными, так как Дамон вышел на убийство, намазавшись сажей. 2. Между тем орхоменцы, соседи и недруги херонейцев, наняли в Риме доносчика, и тот возбудил против нашего города судебное преследование, обвиняя всех граждан, словно одно лицо, в гибели убитых Дамоном римлян. Дело поступило на рассмотрение претора Македонии (в Грецию римляне в то время еще не посылали наместников[985]), но ораторы, защищавшие в суде наш город, сослались на свидетельство Лукулла, а тот в ответ на запрос претора изложил подлинный ход событий, и таким образом Херонея, подвергавшаяся самой серьезной опасности, была оправдана. Тогдашние граждане Херонеи, которых благодеяние Лукулла коснулось непосредственно, поставили ему на площади, подле кумира Диониса, мраморную статую. Нас от тех времен отделяет много поколений, но мы считаем, что долг благодарности Лукуллу распространяется и на нас; полагая, с другой стороны, что памятник, воспроизводящий телесный облик человека, намного уступает такому, который давал бы представление о его нравственных качествах, мы включаем рассказ о деяниях этого мужа в наши «Сравнительные жизнеописания». При этом мы будем держаться истины: ведь благодарного воспоминания о его подвигах достаточно, а принять в отплату за свое правдивое свидетельское показание лживые вымыслы о себе он и сам не пожелал бы. Когда живописец рисует прекрасный, полный прелести облик, мы требуем от него, если этому облику присущ какой-нибудь мелкий недостаток, чтобы он не опускал его совсем, но и не воспроизводил слишком тщательно: ведь в последнем случае теряется красота, в первом – сходство. Равным образом, раз уж трудно или, вернее сказать, просто невозможно показать человеческую жизнь, безупречно чистую, то, как и при передаче сходства, лишь воспроизводя прекрасное, следует держаться истины во всей ее полноте. А в ошибках и недостатках, вкрадывающихся в деяния человека под воздействием страсти или в силу государственной необходимости, должно видеть проявление скорее несовершенства в добродетели, чем порочности, и в повествовании не следует на них останавливаться чересчур охотно и подробно, но словно стыдясь за человеческую природу, раз она не создает характеров безукоризненно прекрасных и добродетельных. 3. Обдумывая, кого можно поставить рядом с Лукуллом, мы остановились на Кимоне. Оба они были воинственны, оба показали свою доблесть в борьбе с варварами, но на гражданском поприще проявили миролюбие и больше всего стремились доставить своему отечеству отдых от междоусобных смут, в то время как за его пределами воздвигли трофеи и одержали славные победы. Ни один грек до Кимона, ни один римлянин до Лукулла не заходил так далеко с оружием в руках, если не считать походов Геракла и Диониса[986], да еще подвигов Персея в землях эфиопов, мидян и армян или деяний Ясона, если свидетельства об этих подвигах и деяниях спустя столько времени еще можно считать надежными. Общая черта для обоих, пожалуй, и то, что их деятельность как полководцев осталась незавершенной: оба сумели разгромить противника, но ни одному не удалось уничтожить его окончательно. Но наибольшее сходство между ними состоит в той широте натуры, в той расточительности, с какой они задавали пиры и помогали друзьям, да в юношеской несдержанности образа жизни. Другие черты сходства, которые нетрудно будет уловить из самого рассказа, нам представляется разумным оставить без упоминания. 4. Кимон, сын Мильтиада, родился от матери-фракиянки, Гегесипилы, дочери царя Олора, как это видно из посвященных ему стихов Архелая и Меланфия. Вот почему историк Фукидид, который приходился Кимону родственником, был также сыном Олора, носившего это имя в честь своего предка, и владел золотыми рудниками во Фракии. Скончался же Фукидид, как сообщают, в Скаптесиле (место это находится во Фракии), где он был убит. Останки были перевезены в Аттику, и гробницу его показывают в Кимоновой усыпальнице, рядом с могилой сестры Кимона Эльпиники. Но Фукидид происходил из дема Галимунта, а Мильтиад и его род – из дема Лакиады. Как известно, Мильтиад, присужденный к штрафу[987] в пятьдесят талантов и посаженный впредь до выплаты этой суммы в тюрьму, умер в заключении. Кимон, оставшись после отца вместе с молодой, еще незамужней сестрой совершенным юнцом, первые годы пользовался в городе дурной славой, прослыл беспутным кутилой, похожим по нраву на деда своего Кимона, который, говорят, за простодушие был прозван Коалемом[988]. Стесимброт с Фасоса, родившийся приблизительно в одно время с Кимоном, свидетельствует, что тот не выучился ни искусствам, ни чему-либо из общеобразовательных наук, бывших в ходу среди греков, и вовсе не обладал даром изощренного аттического красноречия, но в характере его было много благородного и искреннего и по своему душевному складу муж этот был скорее пелопоннесец.   И груб, и прост, но в подвигах велик[989],   подобно Гераклу у Эврипида, – вот что можно прибавить к словам Стесимброта. Еще в юные годы на него пало обвинение в близких отношениях с сестрой. Да и помимо того, говорят, Эльпиника была поведения не безупречного, но была близка и с живописцем Полигнотом, почему и утверждают, что, изображая троянок в Писианактовом портике, который теперь называют Расписным, художник в образе Лаодики написал Эльпинику[990]. Полигнот не принадлежал к числу художников-ремесленников и расписывал портик не из корысти, а безвозмездно, желая отличиться перед согражданами. Так, по крайней мере, пишут историки, и поэт Меланфий выразил это следующим образом:   Храмы и площадь Кекропа украсил, затрат не жалея, Кистью своей восхвалив славных героев труды.   Есть и такие, которые говорят, что Эльпиника жила с Кимоном не тайно, а в открытом замужестве, затрудняясь из-за бедности своей найти жениха, достойного ее происхождения. Но когда Каллий, один из афинских богачей, прельстившись Эльпиникой и познакомившись с ней, выразил готовность внести в казну наложенный на ее отца штраф, она согласилась, и Кимон выдал ее за Каллия, Во всяком случае Кимон, по-видимому, вообще был склонен увлекаться женщинами. Недаром поэт Меланфий, подшучивая над Кимоном в элегических стихах, упоминает об Астерии родом с Саламина и еще о какой-то Мнестре, как о предметах его страсти. Известно также, как горячо любил Кимон Исодику, дочь Эвриптолема, сына Мегакла, свою законную жену; когда она умерла, он был вне себя от горя, если можно верить элегиям, написанным для утешения его в скорби. Автором их философ Панетий считает естествоиспытателя Архелая, небезосновательно сопоставляя даты. 5. Все остальное в характере Кимона свидетельствует о благородстве, достойном удивления. Ибо, не уступая отвагою своей Мильтиаду, а разумом Фемистоклу, он, по общему признанию, был справедливее их обоих. Ничуть не менее талантливый, чем они, в военном деле, Кимон еще в молодости, не имея военного опыта, бесконечно превзошел их гражданской доблестью. Когда при нашествии персов Фемистокл посоветовал народу уйти из города, покинуть страну, сесть на корабли у Саламина и сразиться с врагом на море, большинство граждан было потрясено столь смелым замыслом. В это-то время Кимон с сияющим лицом первым показался на Акрополе, куда он поднялся через Керамик в сопровождении товарищей, неся в руках конские удила, чтобы посвятить их богине: это как бы означало, что сейчас государство нуждается не в конном войске, а в бойцах-моряках. Посвятив удила, вооружившись одним из висевших в храме щитов и помолившись богине, он спустился к морю и тем самым первый показал пример неустрашимости. Был он, по свидетельству поэта Иона, безупречен и внешностью – высок, с прекрасными густыми вьющимися волосами. Выказав в сражении[991] блестящую храбрость, он вскоре начал пользоваться известностью среди сограждан и их благоволением, так что многие из них собирались вокруг него и побуждали, не откладывая, задумать и совершить что-нибудь достойное Марафона. А когда он стал домогаться участия в государственных делах, народ с радостью его принял и, пресытившись Фемистоклом, вознес Кимона до высших государственных должностей и почестей, видя в нем человека, умеющего действовать сообразно обстоятельствам и угодного простому люду своим ласковым обхождением и прямодушием. Особенно же возвеличил его Аристид, сын Лисимаха, который видел прекрасные качества его характера и как бы создавал в нем соперника Фемистоклу в таланте и смелости. 6. Когда персы уже оставили Грецию, афиняне же не имели еще первенства на море, а подчинялись Павсанию[992] и лакедемонянам, Кимон, отправленный на войну стратегом, прежде всего всегда заботился о том, чтобы граждане в походах соблюдали строжайший порядок и намного превосходили всех прочих смелостью. Далее, в то время как Павсаний вел изменнические переговоры с варварами и переписывался с царем, с союзниками же обращался сурово и надменно, держа себя крайне нагло, в опьянении властью и безумной гордостью, Кимон ласково принимал обиженных под свою защиту, кротко обходясь с ними; действуя не силою оружия, а словом и личным обаянием, он незаметно отнял у лакедемонян верховное владычество над Грецией. Естественно, что к Кимону с Аристидом примкнула большая часть союзников, не будучи в состоянии долее переносить тяжелый нрав и высокомерие Павсания. А те, склоняя их на свою сторону, в то же время посылали сказать эфорам, чтобы они отозвали Павсания, по вине которого подвергается бесчестию Спарта и сеется смута во всей Греции. Рассказывают, что Павсаний приказал доставить к нему некую девушку по имени Клеоника, родом из Византия, дочь знатных родителей, с намерением обесчестить ее, а родители, в страхе подчиняясь насилию, позволили увести ее. У входа в спальню она попросила стоявших у двери людей погасить свет, а сама, подходя в темноте к ложу, в то время как Павсаний уже спал, нечаянно наткнулась на светильник и опрокинула его. Встревоженный шумом и вообразив, что к нему приближается какой-нибудь злоумышленник, Павсаний схватил лежавший близ него кинжал и ударом его уложил девушку. Она умерла от раны и с тех пор не давала Павсанию покоя: являясь к нему ночью во сне в виде призрака, она изрекала в гневе следующий героический стих[993]:   Каре навстречу гряди: необузданность гибельна мужу.   Крайне возмущенные этим преступлением союзники во главе с Кимоном осадили Павсания. Павсаний бежал из Византия и, все еще тревожимый видением, укрылся, как рассказывают, в гераклейском прорицалище мертвых[994], где вызвал душу Клеоники и умолял ее смягчить свой гнев. Явившаяся к нему Клеоника сказала, что по прибытии в Спарту он скоро освободится от своих мук, намекая, по-видимому, на гибель, которая его ожидала. Об этом повествуют многие историки. 7. А Кимон, к которому уже присоединились союзники, отплыл, предводительствуя войском, во Фракию. До его сведения дошло, что несколько знатных персов, родственников царя, овладели Эионом, городом, расположенным на реке Стримон, и тревожат окрестное греческое население. Он начал с того, что разбил в сражении самих персов и запер их в городе, а затем, изгнав фракийцев, живших за Стримоном, откуда персам доставлялся хлеб, и приказав караулить всю их землю, поставил осажденных в столь безвыходное положение, что царский военачальник Бут, потеряв всякую надежду, поджег город и погиб в огне вместе с друзьями и имуществом. Так Кимон взял город, но никакой мало-мальски существенной пользы от того не получил: почти все сгорело вместе с варварами. Зато местность, отличавшуюся красотой и плодородием, он отдал под поселения афинянам. Народ разрешил ему поставить каменные гермы, на первой из которых написали:   Много пришлось претерпеть и тем, что с сынами мидийцев Встретясь в Эионском краю, их у Стримона реки Голодом жгучим терзали и в схватках Ареса кровавых Первыми ввергли врагов в горе и злую нужду.   На второй надпись гласила:   Здесь в награду вождям афинский народ благодарный В память великих заслуг им эту герму дарит. Пусть же, взглянув на нее, стремится каждый потомок, Общему благу служа, смело на битву идти.   На третьей написали:   Некогда царь Менесфей[995] отсюда с Атридами вместе К Трои священной полям мощное войско повел. Был он, Гомер говорит, среди крепкобронных данайцев Славен искусством своим воинов строить на бой. Вот почему и теперь подобает афинянам зваться Славными в ратных делах, доблесть являя свою.   8. Надписи эти, хоть имя Кимона в них ни разу не названо, казались, по содержанию своему, людям того времени верхом почета. Ибо ни Фемистокл, ни Мильтиад ничего подобного не удостоились. Мильтиад домогался было масличного венка, но декелиец Софан, встав со своего места в Народном собрании, произнес хотя и не слишком умные, но все же понравившиеся народу слова: «Когда ты, Мильтиад, в одиночку побьешь варваров, тогда и требуй почестей для себя одного». Но почему афиняне были в таком восхищении от подвига Кимона? Не потому ли, что при других военачальниках они сражались с врагами лишь затем, чтобы избавиться от беды, а под начальством Кимона были настолько сильны, что сами наносили вред неприятелям, вторгаясь с оружием в их владения, и приобрели новые земли, основав колонии и в самом Эионе и в Амфиполе? Поселились они и на острове Скиросе, который был завоеван Кимоном вот при каких обстоятельствах. Остров населяли долопы. Земледельцы они были плохие, издавна занимались морским разбоем и перестали щадить даже тех чужеземцев, которые приезжали к ним по делам: несколько фессалийских купцов, приставших к Ктесию, были долопами ограблены и брошены в тюрьму. Убежав из тюрьмы, люди эти принесли жалобу на город в союз амфиктионов. Но так как граждане отказались принять возмещение убытков на общественный счет и требовали, чтобы их покрыли те, кто совершил грабеж и владеет награбленным, эти последние испугались и отправили к Кимону письмо, прося его прибыть с флотом и занять город, который они ему сдадут. Захватив таким путем остров, Кимон изгнал долопов и обезопасил Эгейское море. Прослышав, что древний Тесей, сын Эгея, бежавший из Афин на Скирос, был здесь изменнически убит боявшимся его царем Ликомедом, Кимон принялся усердно искать его могилу, тем более что афинянам было дано прорицание оракула, повелевавшее им перевезти в свой город останки Тесея и оказывать ему почести, какие подобают герою, но они не знали, где именно он покоится, а жители Скироса утверждали, что никакой могилы Тесея у них нет, и не позволяли ее искать. И все же место погребения с большим трудом, после усердных поисков, было найдено, и, приняв останки на свой корабль и великолепно его разукрасив, Кимон привез прах Тесея на родину по прошествии без малого четырехсот лет[996] после смерти героя. За это народ выказывал Кимону величайшее благоволение. К его славе послужило также ставшее впоследствии знаменитым состязание между поэтами-трагиками. Софокл, тогда еще юноша, ставил свою первую пьесу, и архонт Апсефион, заметив несогласия и споры между зрителями, не стал бросать жребий для избрания судей, но, когда Кимон, войдя в театр со своими сотоварищами-стратегами, совершил установленные возлияния богу, остановил их и, приведя к присяге, заставил сесть и судить состязание – всех десятерых, так что каждый оказался представителем от одной из фил. Почет, каким пользовались эти судьи, возбудил, конечно, в исполнителях особенное рвение и соперничество. Победил Софокл, а Эсхил, опечаленный и удрученный, лишь короткое после этого время пробыл, как сообщают, в Афинах, а затем с досады уехал в Сицилию. Там он умер и похоронен близ Гелы. 9. Ион рассказывает, что, когда он еще в ранней юности прибыл с Хиоса в Афины, ему пришлось обедать у Лаомедонта в обществе Кимона. После возлияний Кимона попросили спеть, и тот спел очень хорошо, так что все его похвалили и нашли, что в обществе он приятнее Фемистокла: последний говорил, что петь и играть на кифаре он не умеет, но как сделать великим и богатым город – это он знает. Затем, как обыкновенно бывает за чашей вина, разговор перешел на подвиги Кимона, стали вспоминать о самых выдающихся из них, и он сам рассказал об одной из своих хитростей, по его мнению, самой удачной. Союзники, захватив в Сесте и Византии множество варваров, поручили Кимону произвести дележ добычи, и тот распорядился так, что по одну сторону поставили самих пленных, а по другую сложили украшения, которые они носили; союзники стали порочить такой дележ, называя его несправедливым, и тогда он предложил им взять любую из частей: какую бы они ни оставили, афиняне-де будут довольны. По совету самосца Герофита, считавшего, что лучше приобрести вещи персов, чем самих персов, союзники взяли себе наряды и украшения, оставив на долю афинян пленных. Все сочли тогда, что этим дележом Кимон просто выставил себя на посмеяние: союзники уносили золотые запястья, ожерелья, шейные цепочки, персидские кафтаны, пурпурную одежду, афинянам же пришлось взять себе нагие тела мало привычных к труду людей. Вскоре, однако, съехавшиеся из Фригии и Ликии друзья и родственники пленных стали выкупать их, платя за каждого большие деньги, так что у Кимона собрались средства, которых хватило на содержание флота в течение четырех месяцев, а кроме того, немало золота из выкупных сумм осталось и для казны. 10. Военные труды Кимона возместились сторицей, и это богатство, по общему мнению, было им добыто с честью – на войне от врагов; еще с большей для себя честью Кимон тратил его на сограждан. Так, например, он велел снять ограды, окружавшие его владения, дабы чужеземцы и неимущие сограждане могли, не опасаясь, пользоваться плодами, а дома у себя приказывал ежедневно готовить обед, хотя и скромный, но достаточный для пропитания многих. Каждый бедняк, если хотел, приходил на обед и получал пищу и, не будучи вынужден зарабатывать себе на пропитание, мог заниматься только общественными делами. Впрочем, по свидетельству Аристотеля, обеды эти приготовлялись не для всех афинян, но лишь для желающих из числа земляков Кимона из дема Лакиады. Его постоянно сопровождали двое или трое юношей в богатой одежде, и если им случалось встретить какого-нибудь убого одетого старика из горожан, один из них менялся с ним платьем – зрелище, казавшееся величественным. Те же юноши, щедро снабженные мелкими деньгами, замечая на площади людей бедных, но порядочных, останавливались подле них и молча вкладывали им в руку несколько монет. Об этом, по-видимому, и вспоминает комический поэт Кратин в следующих стихах «Архилохов»:   И я молил, чтоб мне, писцу Метробию, Дожить свой век при муже том божественном, Что лучше всех досель рожденных эллинов, — При Кимоне, который рад всегда гостям. При нем и в старости жирел бы я. Но он Покинул первым свет[997].   Равным образом и леонтинец Горгий говорил, что Кимон приобрел имущество, чтобы пользоваться им, а пользовался им так, чтобы заслужить почет. А Критий, один из тридцати тираннов, говорит в своих элегиях, что хотел бы иметь   Столько богатств, как Скопады, великую щедрость Кимона, И с Аркесилом числом славных сравниться побед.   Если спартанец Лих, как мы знаем, прославился среди греков единственно тем, что угощал обедами иноземцев во время гимнопедий[998], то безграничная щедрость Кимона превзошла радушие и человеколюбие даже древних афинян[999], которыми по праву гордится государство. Те распространили среди греков годные в пищу злаки, а также научили людей отыскивать ключевую воду и добывать огонь для своих нужд, Кимон же, сделавший из своего дома общий для всех граждан пританей[1000] и в поместьях своих предоставивший чужеземцам брать для их надобностей начатки поспевших плодов и все блага, какие приносят с собою разные времена года, как бы снова ввел в жизнь ту сказочную общность владения, которая была во времена Кроноса[1001]. Что же касается лиц, распространявших клевету, будто все это – не что иное, как желание угодить черни и своекорыстное искательство народной благосклонности, то лучшей уликой против них служит образ мыслей Кимона, во всем остальном аристократический и спартанский. Ведь пошел же он рука об руку с Аристидом против Фемистокла, старавшегося больше, чем следует, возвысить демократию, и позже выступил противником Эфиальта из-за того, что тот в угоду народу старался уничтожить Ареопаг. Будучи свидетелем того, как все, за исключением Аристида и Эфиальта, жадно наживались за счет общественных доходов, сам он до конца дней своих остался неподкупным, незапятнанным взятками, бескорыстным и искренним во всем, что он делал или говорил. Вот, например, что о нем рассказывают. Какой-то варвар, по имени Ройсак, взбунтовался против царя и с большой суммой денег прибыл в Афины. Тут на него накинулись клеветники и доносчики, и, решившись искать защиты у Кимона, Ройсак поставил в дверях его, выходивших во двор, две чаши, наполненные одна – серебряными дариками, другая – золотыми. Увидя это и улыбнувшись, Кимон спросил варвара, кого он предполагает приобрести в Кимоне – наемника или друга. Тот ответил, что друга. «В таком случае ступай, – сказал ему Кимон, – и забери с собой эти деньги. Став твоим другом, я воспользуюсь ими, когда мне это понадобится». 11. С течением времени союзники, продолжая вносить деньги в союзную казну, стали, вопреки принятым обязательствам, воздерживаться от поставки кораблей и людей и отказывались от участия в походах. Теперь, после того как персы удалились и больше их не тревожили, они не видели никакой нужды в войне и желали жить мирно, занимаясь земледелием, а потому и кораблей не снаряжали, и людей не посылали; афинские же стратеги, все, кроме Кимона, принуждали их к этому, непокорных привлекали к суду, подвергали карам и в результате сделали афинское господство ненавистным и тягостным. Но Кимон, занимая должность стратега, шел по пути, совершенно противоположному: силой никого из греков ни к чему не принуждал, а от нежелающих отбывать военную службу принимал деньги или порожние суда, предоставляя тем, кого прельщала спокойная жизнь, проводить время за хозяйственными делами и, безрассудно изнеживаясь, превращаться из людей воинственных в мирных земледельцев и торговцев. Афинян же он по очереди сажал многочисленными отрядами на корабли, закалял в походах и в скором времени сделал их, благодаря денежным средствам, поступавшим от союзников на содержание войска, господами самих плательщиков. Ибо, находясь постоянно в плавании, не выпуская из рук оружия, афиняне, благодаря нежеланию союзников служить, получали в походах военное воспитание и подготовку, а союзники, приучившись бояться афинян и льстить им, незаметно превратились в данников и рабов. 12. Поистине, никто не смирил и не умерил гордыни великого царя так, как это сделал Кимон. Ибо он не оставил царя в покое и после того, как тот удалился из Греции, но преследовал его чуть ли не по пятам и, не давая варварам ни передохнуть, ни расположиться лагерем, одни из их областей опустошал и покорял, другие склонял к отпадению и привлекал на сторону греков, так что вся Азия – от Ионии до Памфилии – была совершенно очищена от персидских войск. Получив известие, что царские военачальники расположились с большим войском и флотом близ пределов Памфилии, и решив дать им урок, который показал бы им, что вся часть моря, лежащая по эту сторону Ласточкиных островов, для них закрыта наглухо, Кимон спешно двинулся из Книда и Триопия на двухстах превосходных триерах, построенных Фемистоклом, которые с самого начала отличались быстротой хода и подвижностью. Теперь Кимон уширил их и соединил палубы мостками[1002], чтобы, приняв на борт значительное число гоплитов, они обладали большею силой в бою. Приплыв к Фаселиде, жители которой хоть и были родом греки, но не приняли греческого флота и не пожелали отпасть от царя, Кимон опустошил их страну и приказал штурмовать город. Но плывшие вместе с Кимоном хиосцы, которые с давних пор были в дружбе с фаселитами, стали упрашивать его смилостивиться и одновременно оповестили фаселитов о намерениях своего полководца, пуская через стены стрелы с привязанными к ним записками. В конце концов они примирили Кимона с фаселитами, причем последние обязались уплатить десять талантов, последовать за Кимоном и принять участие в походе против варваров. Эфор утверждает, что царским флотом предводительствовал Тифравст, а пехотой – Ферендат; по свидетельству же Каллисфена, высшее начальствование над военными силами персов принадлежало Ариоманду, сыну Гобрия. Не желая вступать в битву с греками, Ариоманд, согласно Каллисфену, стал на якорь у реки Эвримедонта и поджидал там прибытия восьмидесяти финикийских кораблей, плывших к нему от острова Кипра. Решив покончить с врагом до их прибытия, Кимон вышел в море, готовый в случае, если бы неприятель не принял сражения, принудить его к этому силой. Персы же, чтобы уклониться от боя, сначала вошли в реку, но, как только афиняне двинулись за ними, выплыли им навстречу на шестистах судах, как пишет Фанодем, по Эфору же – на трехстах пятидесяти. Но ничего достойного таких огромных сил ими совершено не было, по крайней мере, на море: они тотчас повернули к берегу, передние спрыгнули на землю и бросились бежать к выстроившейся поблизости пехоте, а те, которые были настигнуты греками, погибли вместе с кораблями. Какое множество вооруженных судов было у варваров, видно из того, что, хотя многие из них, естественно, ускользнули, а многие были совершенно разбиты, афиняне все же захватили двести кораблей. 13. Пехота персов спустилась к морю. С ходу высадиться и бросить утомленных боем греков против свежих и во много раз превосходящих их численностью сил неприятеля казалось Кимону делом сложным. Но, видя, что люди бодры духом, преисполнены мужества и горят желанием схватиться с варварами, он все же высадил на берег своих гоплитов. Еще не остывшие после жаркой морской битвы, они с громкими криками беглым шагом устремились на врага. Персы выдержали удар и встретили их храбро. Началась жестокая битва; в ней пало немало славных, доблестных и пользовавшихся высочайшим уважением афинян. После продолжительного сражения обратив варваров в бегство, афиняне убивали бегущих, а затем стали брать их в плен, захватывая заодно и палатки, полные всякого добра. Кимон же, одержав, подобно искусному борцу на играх, в один день две победы и затмив сухопутным боем славу Саламина, а морским – подвиг при Платеях, присоединил к ним третью. Получив известие, что те восемьдесят финикийских триер, которые не поспели к сражению, пристали к Гидру, он поспешно вышел в море – в то время как финикийские начальники, не имея никаких достоверных сведений о главных силах, все еще не верили слухам и пребывали в нерешительности. Теперь их охватил ужас, и они потеряли все свои корабли, причем погибла и большая часть людей. Этот подвиг настолько смирил гордость царя, что он согласился заключить тот знаменитый мирный договор[1003], по которому персы обязались никогда не подходить к Греческому морю ближе, чем на расстояние дневного конского пробега, и не плавать на военных кораблях или судах с медными носами в водах между Темными скалами и Ласточкиными островами. Каллисфен., впрочем, говорит, что варвар такого договора не заключал, но на деле выполнял эти условия из страха, внушенного ему этим поражением, и так далеко отступил от пределов Греции, что Перикл с пятьюдесятью кораблями и Эфиальт всего лишь с тридцатью, даже миновав Ласточкины острова, не встретили за ними ни одного персидского военного судна. Однако ж в сборник постановлений Народного собрания, составленный Кратером, включена копия договора как существовавшего в действительности. Говорят даже, что по случаю этого события афиняне воздвигли алтарь Мира и оказывали особые почести Каллию, участвовавшему в посольстве к царю. После распродажи военной добычи народ не только приобрел средства на покрытие текущих расходов, но и получил возможность, благодаря все тому же походу, пристроить к Акрополю южную стену. Сообщают еще, что Длинные стены, так называемые «Ноги», были закончены постройкой позднее, но что первый их фундамент был прочно заложен Кимоном; работы пришлось вести в местах топких и болотистых, но трясины были завалены огромным количеством щебня и тяжелыми камнями, и все необходимые средства добывались и выдавались также Кимоном. Он же первый отвел и благоустроил места, где можно было проводить время в утонченных и достойных свободных граждан занятиях и беседах: городскую площадь он обсадил платанами, Академию же, до того лишенную воды и запущенную, превратил в обильно орошаемую рощу с искусно проведенными дорожками для бега и тенистыми аллеями. Эти места составили украшение города и в скором времени чрезвычайно полюбились афинянам. 14. Некоторые из персов относясь с пренебрежением к Кимону, который отплыл из Афин с ничтожно малым числом триер, не хотели покидать Херсонеса и призвали к себе на помощь фракийцев из внутренних областей. Но Кимон, напав на них с четырьмя кораблями, захватил у них тринадцать судов. Изгнав персов и победив фракийцев, он подчинил весь Херсонес власти афинского государства, а затем, сразившись на море с фасосцами, отпавшими от афинян, захватил тридцать три корабля, осадил и взял город, а сверх того, приобрел для афинян находившиеся по другую сторону пролива золотые рудники и овладел всеми бывшими под управлением фасосцев землями. Отсюда он легко мог бы напасть на Македонию и отторгнуть значительную часть ее. Считали, что он не захотел этого сделать, и обвинили его в том, что он вошел в соглашение с царем Александром и принял от него подарки. Враги объединились, и Кимон был привлечен к суду. Защищаясь перед судьями, Кимон говорил, что он связал себя узами гостеприимства и дружбы не с ионянами и не с фессалийцами, людьми богатыми, как это делали другие, чтобы за ними ухаживали и подносили им дары, а с лакедемонянами, любит и старается перенять их простоту, их умеренность жизни, никакого богатства не ценит выше этих качеств, но, сам обогащая государство за счет его врагов, гордится этим. Упоминая о процессе, Стесимброт рассказывает, что Эльпиника, решившись ходатайствовать за Кимона перед Периклом, как перед самым влиятельным из обвинителей, пришла к нему домой, а тот, улыбнувшись, заметил ей: «Стара ты стала, Эльпиника, чтобы браться за такого рода дела»; однако же в суде Перикл был очень снисходителен к Кимону и выступил против него только однажды, да и то как бы по обязанности. 15. Итак, на этот раз Кимон был оправдан. В остальные годы своей государственной деятельности он, находясь в Афинах, старался подчинить своему влиянию и обуздывать народ, выступавший против знати и стремившийся присвоить себе всю власть и силу. Но лишь только он отбыл с флотом в новый поход, народ, дав себе полную волю, нарушил весь порядок государственного управления и старинные постановления, которыми до того руководствовался, и во главе с Эфиальтом отнял у Ареопага все, за малыми исключениями, судебные дела, сделал себя хозяином судилищ и отдал город в руки сторонников крайней демократии; в это время уже вошел в силу и Перикл, примкнувший к народной партии. Поэтому, когда Кимон вернулся и, вознегодовав на оскорбление, нанесенное достоинству Ареопага, пытался вернуть ему судебные дела и восстановить то значение знати в государстве, какое она имела при Клисфене, объединившиеся противники подняли шум и стали подстрекать народ, повторяя все те же сплетни об отношениях Кимона с сестрой и обвиняя его в приверженности к Спарте. К этой же болтовне относится и следующий известный выпад Эвполида против Кимона:   ...плохим Он не был, хоть и был беспечным пьяницей, Хоть часто ездил даже в Спарту ночевать, Оставив Эльпинику в одиночестве.   Если Кимон, будучи беспечным пьяницей, взял столько городов и одержал столько побед, то не ясно ли, что, будь он воздержан и бдителен, ни до, ни после него не нашлось бы грека, превзошедшего его подвигами? 16. Впрочем, Кимон и в самом деле с юных лет был поклонником всего лаконского. Так, из двух сыновей-близнецов, рожденных от матери-клейторянки[1004], одного он назвал Лакедемонянином, а другого – Элейцем, как о том пишет Стесимброт, и потому Перикл часто корил их происхождением с материнской стороны. Но Диодор Путешественник утверждает, что как эти двое, так и третий сын Кимона, Фессал, родились от Исодики, дочери Мегаклова сына Эвриптолема. Зато и возвысился он с помощью лакедемонян еще в ту пору, когда они вели борьбу с Фемистоклом и хотели, чтобы Кимон, несмотря на его юные годы, имел в Афинах большее значение и влияние. Да и афиняне сначала смотрели на это благосклонно, извлекая из расположения спартанцев к Кимону немалые выгоды. В первые годы роста их могущества, когда им так много приходилось заниматься делами военного союза, почет и уважение, оказываемые Кимону, их не раздражали, ибо почти все общегреческие дела они доводили до благополучного конца благодаря посредничеству того же Кимона, умевшего мягко обходиться с союзниками и угодного лакедемонянам. Но сделавшись сильнее, они стали выражать недовольство горячей приверженностью Кимона к спартанцам. К тому же сам он по всякому поводу восхвалял Лакедемон перед афинянами, в особенности когда ему приходилось упрекать их или побуждать к чему-нибудь. В этих случаях, пишет Стесимброт, он имел привычку говорить: «А вот спартанцы не таковы». Так навлекал на себя Кимон нерасположение и, пожалуй, даже вражду своих сограждан. Но из всех клевет, на него возводившихся, самая страшная, несомненно, была порождена следующими обстоятельствами. В четвертый год царствования в Спарте Архидама, сына Зевксидама, произошло сильнейшее из всех сохранившихся в народной памяти землетрясений – такой силы, что земля лакедемонян во многих местах обрушилась в разверзшиеся пропасти, а некоторые из вершин Тайгета откололись. Весь город был обращен в развалины, все дома за исключением пяти, были разрушены землетрясением. Рассказывают, что юноши и мальчики занимались гимнастикой внутри портика, и за несколько мгновений до землетрясения около них показался заяц, и мальчики, как были натерты маслом, бросились, резвясь, вдогонку ему, а на оставшихся юношей обрушилось здание, и они все до единого погибли. Гробницу их и поныне называют Воздвигнутой землетрясением. Архидам, тотчас поняв, какая опасность угрожает государству, и видя, что граждане только тем и заняты, что стараются вынести из жилищ наиболее ценное имущество, велел протрубить сигнал, как будто бы наступал неприятель, дабы все, нимало не медля, собрались вокруг него с оружием в руках. Только это одно и спасло Спарту при тогдашних обстоятельствах: отовсюду с полей сбежались илоты с намерением захватить врасплох тех из спартанцев, которым удалось спастись; застав же их вооруженными и построенными в боевой порядок, они разбежались по городам, начали открытую войну и переманили на свою сторону немалое число периэков. Одновременно с ними напали на спартанцев и мессенцы. И вот, нуждаясь в помощи, лакедемоняне шлют в Афины Периклида, того самого, который, как Аристофан представляет его в комедии[1005], бледный, в пурпурном плаще, сидел у алтарей и молил прислать подмогу. В то время как Эфиальт старался этому воспрепятствовать и заклинал народ не помогать спартанцам, чтобы не дать подняться городу, во всем противодействующему Афинам, а оставить его поверженным, с растоптанной в прах его гордыней, Кимон, как говорит Критий, ради лакедемонян поступившись возможностью возвеличить собственное отечество, склонил народ на свою сторону и выступил на помощь Спарте во главе большого отряда гоплитов. А Ион припоминает и слова, которыми Кимон больше всего подействовал на афинян: он предостерегал, как бы Эллада не стала хромой и афинское государство не осталось в упряжке одно, без своего напарника. 17. В Коринфе, через который Кимон, оказав помощь лакедемонянам, повел свое войско домой, его встретил Лахарт и стал упрекать за то, что он ввел в город вооруженные силы, не испросив предварительно согласия коринфян: всякий, мол, постучавшийся в чужую дверь входит в дом не раньше, чем его пригласит хозяин. «Однако ж вы, Лахарт, – заметил ему Кимон, – не постучались, а ворвались с оружием в руках, изрубив двери в щепки, к клеонянам и мегарянам[1006], считая, что более сильному все открыто». Так смело и кстати ответил он коринфянину и прошел с войском через город. Спартанцы же вторично призвали афинянина против засевших на Ифоме мессенцев и илотов, но, когда те явились, убоялись их смелости и славы и из всех союзников их одних отослали обратно, обвинив в склонности к переворотам. В гневе покинув Спарту, афиняне стали уже открыто выражать свое негодование против сторонников лакедемонян и, ухватившись за ничтожные поводы, изгнали Кимона посредством остракизма на десять лет, ибо таков был срок, в течение которого таким изгнанникам предписывалось жить вдали от родины. Но когда лакедемоняне, возвращаясь из Дельф, освобожденных ими от фокейцев, расположились лагерем у Танагры и афиняне выступили, чтобы дать им решительный бой, Кимон в полном вооружении появился среди своих сограждан по филе Энеиде, готовый вместе с ними сражаться против лакедемонян. Однако Совет пятисот, узнав об этом, запретил военачальникам принимать его, напуганный криками недругов Кимона, утверждавших, будто тот хочет возмутить войско и ввести лакедемонян в город. И Кимон удалился, моля Эвтиппа из дема Анафлист и других своих товарищей, над которыми в наибольшей мере тяготело обвинение в приверженности к Спарте, твердо стоять в бою и подвигами своими оправдаться перед согражданами. А те, взяв его доспехи, поместили их посреди своего отряда, тесно сплотились друг с другом, и сто человек их пало в ожесточенном бою, оставив в афинянах чувство глубокой скорби и раскаяния в том, что несправедливо их обвиняли. После этого афиняне уже недолго гневались на Кимона, отчасти потому, вероятно, что хорошо помнили обо всем, что он для них сделал, отчасти же соображаясь с обстоятельствами. Побежденные в большом сражении при Танагре и ожидая на лето похода против них пелопоннесцев, они вызвали из изгнания Кимона[1007], и тот был возвращен постановлением Народного собрания по предложению Перикла. Таковы были тогда разногласия на государственном поприще и столь велика уравновешенность умов и готовность идти на уступки, когда дело касалось общего блага; даже честолюбие – страсть, господствующая над всеми чувствами, – отступало перед интересами отечества. 18. Итак, Кимон тотчас же по возвращении своем прекратил войну и примирил друг с другом враждующие государства. Но когда наступил мир, ему стало ясно, что афинянам не сидится на месте, что они намерены, постоянно оставаясь в движении, увеличивать свое могущество военными походами. Чтобы они не причиняли большого беспокойства грекам или, разъезжая на своих многочисленных судах вокруг островов и Пелопоннеса, не давали поводов к междоусобным войнам и к жалобам союзников на афинское государство, Кимон отплыл с двумястами триерами для вторичного похода против Египта и Кипра. Ему хотелось, чтобы афиняне и закалялись в боях с варварами, и извлекали бы из этого законную пользу, привозя в Грецию богатства своих природных врагов. И вот, когда все уже было подготовлено и войско стояло у кораблей, Кимон увидел сон. Ему представилось, что на него злобно лает сука и, вперемежку с лаем, произносит такие слова:   Ну, поспешай! Это будет на радость и мне, и щенятам.   Столь непонятное видение было истолковано другом Кимона, посидонийцем Астифилом, обладавшим даром прорицателя, в том смысле, что оно предвещает ему смерть. Рассуждал он так. Собака, лающая на человека, – враг ему, а врагу ничем нельзя больше удружить, как своею смертью, смешение же лая с человеческой речью показывает, кто неприятель: это персы, ибо персидское войско представляет собой смесь греков и варваров. Затем, когда после своего видения Кимон приносил жертву Дионису, а жрец рассекал жертвенное животное, муравьи, собравшись во множестве, стали хватать сгустки крови и переносить их к Кимону; их долго никто не замечал, и понемногу они облепили этими сгустками большой палец его ноги. И случилось так, что в тот миг, когда Кимон это увидел, подошедший жрец показал ему печень, у которой не оказалось верхней части. Но так как отказаться от похода было уже невозможно, Кимон отплыл и, послав шестьдесят судов в Египет, с остальными двинулся к Кипру. Там он разбил царский флот, состоявший из финикийских и киликийские кораблей, и покорил окрестные города. Не упускал он из вида и Египта, задумав не более и не менее как полный разгром Персидской державы. К этому он особенно стремился по той причине, что ему стало известно, сколь великой славой и влиянием пользуется у варваров Фемистокл, обязавшийся перед царем в случае похода на греков принять на себя командование его войсками. В действительности же, как говорят, Фемистокл, не надеясь взять верх над счастьем и доблестью Кимона, оставил всякую мысль об успешных действиях против греков и добровольно покончил с собой. А Кимон, замысливший обширные военные планы и державший свой флот в водах Кипра, отправил посланцев к оракулу Аммона, поручив испросить у бога некое тайное прорицание, ибо никто не знает, для чего именно они были посланы, и бог ничего не изрек им в ответ, а сразу по прибытии повелел удалиться, так как сам Кимон находится-де уже при нем. Повинуясь повелению, посланцы сошли к морю и, прибыв в лагерь греков, находившийся тогда у границы Египта, узнали, что Кимон умер. Исчислив, сколько дней прошло после того, как бог отослал их назад, они поняли, что слова его заключали намек на кончину этого мужа, уже пребывавшего тогда у богов. 19. Скончался Кимон при осаде Кития, по свидетельству большинства авторов – от болезни, по мнению же некоторых из них – от раны, которую получил в бою с варварами. Умирая, он приказал своим сподвижникам немедленно отплыть, скрывая его смерть, что и было исполнено; ни враги, ни союзники ни о чем не догадывались, афиняне же благополучно возвратились «под начальством Кимона, за тридцать дней до того умершего», как выразился Фанодем. После смерти Кимона уже ни один из греков, предводительствовавших войсками, не совершил ничего блестящего в борьбе с варварами. Они оказались во власти своекорыстных искателей народной благосклонности и разжигателей междоусобных войн, и не было никого, кто содействовал бы их примирению; поэтому они бросились, очертя голову, в борьбу, тем самым дав царю передышку и причинив несказанный ущерб могуществу греков. Лишь много спустя Агесилай и его военачальники вступили с войском в Азию, но и они недолго воевали с персидскими полководцами, господствовавшими над приморской областью, не совершили ничего блестящего и великого и, вовлеченные в водоворот возникших в Греции новых распрей и волнений, ушли, оставив в союзных и дружественных городах персидских сборщиков податей, тогда как при Кимоне, когда он был стратегом, ни один персидский гонец не спускался на побережье, ни один конный не показывался ближе, чем в четырехстах стадиях от моря. Что останки Кимона были действительно перевезены в Аттику, о том свидетельствуют памятники, которые и поныне называются Кимоновыми. Однако и китийцы, как уверяет оратор Навсикрат, чтут какую-то Кимонову могилу, ибо однажды, в годину голода и неурожая, бог повелел им не пренебрегать памятью Кимона, но оказывать ему знаки благоговения, как высшему существу, и почитать его.  Лукулл  [перевод С.С. Аверинцева]     1. Дед Лукулла[1008] занимал некогда должность консула, а Метелл Нумидийский приходился ему дядей по матери. Что касается, однако, его родителей, то отец его был уличен в казнокрадстве, а мать, Цецилия, слыла за женщину дурных нравов. Сам Лукулл в молодые годы, прежде чем вступить на поприще государственной деятельности, добиваясь какой-либо должности, начал с того, что привлек к суду обвинителя своего отца, авгура Сервилия, уличая его в должностном злоупотреблении. Римлянам такой поступок показался прекрасным, и суд этот был у всех на устах, в нем видели проявление высокой доблести. Выступить с обвинением даже без особого к тому предлога вообще считалось у римлян делом отнюдь не бесславным, напротив, им очень нравилось, когда молодые люди травили нарушителей закона, словно породистые щенки – диких зверей. Во время этого суда страсти так разгорелись, что не обошлось без раненых и даже убитых; все же Сервилий был оправдан. Лукулл выучился довольно искусно говорить на обоих языках, так что Сулла даже посвятил ему составленное им самим описание своих деяний[1009] с тем, чтобы Лукулл обработал и придал стройность этому повествованию. В самом деле, речь Лукулла была изящной и слово было послушно ему не только там, где того требовали нужды практической деятельности, не так, как у иных, речь которых волнует площадь,   Как моря гладь мутит тунец стремительный[1010],   но вне площади становится «сухой и грубой, чуждой Музам». Нет, он еще в юные годы всей душой прилежал к той изощренной образованности, которую называют «вольной»[1011] и которая предметом своим имеет прекрасное. Когда же он достиг преклонных лет, то, отдыхая от многочисленных битв, целиком предался философии, пробуждая в себе наклонность к умозрению, а честолюбивые стремления, вспыхнувшие вследствие ссоры с Помпеем, весьма вовремя унимая и подавляя. О его ученых занятиях, помимо сказанного, сообщают также вот что. В юности он в шутку (которая затем, однако, обернулась серьезным занятием) условился с оратором Гортензием и историком Сизенной, что напишет стихами или прозой, на греческом или латинском языке, как выпадет жребий, сочинение о войне с марсами. По-видимому, ему досталось писать прозой и по-гречески; какая-то история Марсийской войны на греческом языке существует и поныне. Свою привязанность к брату Марку он обнаружил во множестве поступков, но римляне чаще всего вспоминают о самом первом из них: хотя Лукулл был старше, он не пожелал без брата добиваться какой-либо должности и решил ждать, покуда тот достигнет положенного возраста. Этим он настолько расположил к себе римлян, что в свое отсутствие был избран в эдилы вместе с братом. 2. Юношей, приняв участие в Марсийской войне, он сумел неоднократно выказать свою отвагу и сметливость. За эти качества и еще больше за постоянство и незлобивость Сулла приблизил его к себе и с самого начала постоянно доверял ему поручения особой важности; к их числу принадлежал, например, надзор за монетным делом. Во время Митридатовой войны бо льшая часть монеты в Пелопоннесе чеканилась под наблюдением Лукулла и в честь его даже получила наименование «Лукулловой». Ею оплачивались необходимые закупки для военных нужд, и она быстро разошлась, а после долго имела хождение. Когда Сулла оказался в таком положении, что, засев в Афинах, он господствовал на суше, но на море хозяйничали враги, отрезая ему возможность подвоза продовольствия, он отправил Лукулла в Египет и Ливию, чтобы тот привел оттуда суда. Было это в самый разгар зимних бурь; на трех легких греческих суденышках и стольких же родосских ладьях с двумя рядами весел Лукулл пустился в открытое море, навстречу вражеским кораблям, которые повсюду во множестве бороздили море, пользуясь численным преимуществом. Все же ему удалось достигнуть Крита и привлечь его на свою сторону. Затем он явился избавителем для киренцев, город которых был приведен в тяжелое состояние беспрестанными смутами и войнами, и упорядочил их государственный строй, заставив киренцев припомнить одно изречение Платона, с которым тот некогда пророчески к ним обратился. Дело, кажется, происходило так: когда они просили философа составить для них законы и сделать из их народа своего рода образец разумно устроенного государства, он ответил, что трудно быть законодателем у киренцев, покуда они пользуются таким благополучием. В самом деле, никто не может быть строптивее человека, которому кажется, что ему улыбается удача; напротив, никто не повинуется приказу с такой готовностью, как тот, кто смирён судьбою. Так было и на этот раз, и киренцы послушно приняли законы, данные им Лукуллом. Оттуда он отплыл в Египет. По дороге на римлян напали пираты, и Лукулл потерял бо льшую часть своих судов, но сам спасся и торжественно высадился в Александрии. Навстречу ему вышел весь флот в великолепном убранстве, как это принято при возвращении царя. Юный Птолемей, наряду с другими знаками исключительного внимания к гостю, предоставил ему кров и стол в своем дворце; до того времени туда не допускался еще ни один чужеземный полководец. Средства на его содержание были отпущены вчетверо большие, чем обыкновенно, однако Лукулл не принимал ничего сверх необходимого. Он отказался также и от присланного царем подарка – а тот стоил целых восемьдесят талантов! По рассказам, он не стал ни посещать Мемфис, ни осматривать другие прославленные достопримечательности Египта, заметив, что это прилично делать досужему путешественнику, разъезжающему в свое удовольствие, а не тому, кто, как он, оставил своего полководца в палатке, в открытом поле, неподалеку от укреплений врага. 3. От союза с римлянами Птолемей, страшась войны, уклонился. Однако он предоставил Лукуллу суда, которые сопровождали его до Кипра, а при отплытии преподнес ему в знак своего расположения и почтения оправленный в золото смарагд огромной цены. Лукулл поначалу вежливо отказывался, но когда царь показал ему, что на камне вырезано его собственное изображение, Лукулл остерегся отвергать дар, чтобы не рассориться с Птолемеем окончательно и не стать на море жертвой его козней: Он поплыл вдоль берега и набрал в приморских городах, кроме тех из них, что принимали участие в пиратских беззакониях, множество кораблей и с ними прибыл на Кипр. Там он узнал, что неприятели укрылись в засаде у мысов и поджидают его; тогда он распорядился вытащить на берег все суда и обратился к городам с просьбой приготовить зимние квартиры и продовольствие, как будто намеревался задержаться на Кипре до весны. Но как только задул попутный ветер, он неожиданно велел спустить корабли на воду и отплыл; днем он шел с подвязанными и спущенными парусами, ночью – на всех парусах. Таким образом он благополучно достиг Родоса. У родосцев он получил корабли, а граждан Коса и Книда уговорил изменить царю и вместе идти на самосцев. Хиос он своими силами очистил от царских войск, освободил колофонян и схватил их тиранна Эпигона. В это самое время Митридат уже сдал Пергам и вынужден был запереться в Питане. Там его окружил и осадил с суши Фимбрия, так что царь обратил свои взоры к морю; оставив даже мысль о том, чтобы продолжать борьбу с таким решительным и победоносным противником, как Фимбрия, он начал отовсюду собирать и призывать к себе свои суда. Фимбрия видел все это, но у него не хватало морских сил, поэтому он послал к Лукуллу, упрашивая его прийти со своими кораблями и помочь изловить самого ненавистного и враждебного из царей, чтобы не ушла от римлян эта драгоценная добыча, ради которой было принято столько ратных трудов, – Митридат, который уже попал в западню и окружен тенетами! Когда он будет захвачен, продолжал Фимбрия, никому не достанется большей славы, нежели тому, кто заградил ему выходы и настиг при бегстве. Если он, Фимбрия, будет теснить Митридата с суши, а Лукулл запрет его с моря, то честь победы будет принадлежать им двоим, а хваленые победы Суллы у Орхомена и под Херонеей римляне не будут ставить ни во что. Слова Фимбрии были далеко не лишены смысла; напротив, всякому ясно, что послушайся его тогда Лукулл, приведи он в Питану свои корабли (они и находились-то неподалеку) и замкни гавань – войне пришел бы конец и мир был бы избавлен от бесчисленных бед. Но Лукулл, по-видимому, ставил свой долг перед Суллой превыше как своего собственного, так и государственного блага. Возможно также, что он не желал иметь ничего общего с Фимбрией, этим негодяем, который недавно из властолюбия убил своего друга и полководца, а может быть, на то была воля божества, чтобы он спас Митридата – своего будущего противника. Как бы то ни было, он не принял этого предложения, так что Митридат смог уплыть, смеясь над Фимбрией и его войском. Сам Лукулл сначала разбил в морском сражении при Лекте Троадском встретившиеся ему царские корабли. Затем он приметил, что у Тенедоса стоят на якоре превосходящие силы Неоптолема, и двинулся на них во главе своих судов на родосской пентере, которую вел Дамагор, человек, преданный римлянам и весьма опытный в морских сражениях. Когда Неоптолем стремительно поплыл навстречу и приказал своему кормчему таранить корабль Лукулла, Дамагор, опасаясь тяжести царского корабля с его окованным медью носом, не решился принять удар носовой частью, но стремительным движением повернул корабль и подставил под таран корму. Удар был нанесен, но не причинил судну вреда, так как не задел его подводную часть. Тем временем подоспели на помощь свои, и Лукулл велел снова повернуть на врагов; совершив немало достопамятных подвигов, он обратил врагов в бегство и пустился в погоню за Неоптолемом. 4. Оттуда он направился на соединение с Суллой, который уже стоял под Херсонесом и готовился переправиться в Малую Азию. Лукулл обеспечил безопасность переправы и помог перевезти войска. Когда затем, по заключении мира, Митридат отплыл в обратный путь Понтом Эвксинским, а Сулла наложил на Азию штраф в двадцать тысяч талантов, сбор этих денег и чеканка монеты были поручены Лукуллу. Надо полагать, это явилось для городов, испытавших на себе жестокость Суллы, некоторым утешением, ибо, исполняя столь неприятную и суровую обязанность, Лукулл выказал себя не только бескорыстным и справедливым, но и человечным. С митиленцами, которые осмелились на явную измену, он тоже хотел было обойтись мягко, назначив им умеренное наказание за то, что они сделали с Манием[1012]. Когда же он увидел, что они упорствуют в своем безумии, он двинулся на них с моря, одолел в сражении, запер в городских стенах и начал осаду. Вскоре, однако, он среди бела дня, у всех на глазах, удалился в Элею – чтобы незаметно вернуться и притаиться в засаде близ города. И вот, когда митиленцы дерзко и без всякого порядка вышли, надеясь беспрепятственно разграбить пустой лагерь, он ударил на них, великое множество взял в плен, пятьсот мятежников перебил в бою и захватил шесть тысяч рабов и несметную добычу. Волею богов дела задерживали Лукулла в Азии, и он остался непричастен к тем ужасам, которые щедро и на разные лады творили в Италии Сулла и Марий. Это не помешало Сулле питать к нему не меньшее благоволение, нежели к кому бы то ни было другому из своих друзей, и в знак своей привязанности он посвятил Лукуллу, как уже было сказано, свои «Воспоминания», а умирая, в завещании назначил его опекуном своего сына, обойдя Помпея. Кажется, именно это послужило первой причиной для ревнивой зависти и раздора между Лукуллом и Помпеем – ведь оба были еще молодыми людьми, загоравшимися при мысли о славе. 5. Вскоре после кончины Суллы, около сто семьдесят шестой олимпиады[1013], Лукулл вместе с Марком Коттой был избран консулом. В ту пору многие стремились снова разжечь войну с Митридатом, и Марк сказал о войне, что она «не умерла, а только задремала». Поэтому Лукулл был огорчен, когда ему досталась в управление Галлия, лежащая по сю сторону Альп, где не представлялось возможности совершить что-нибудь значительное. Всего же более тревожила его слава, завоеванная Помпеем в Испании[1014]: сумей только тот покончить с Испанской войной, и наверняка его, и никого другого, тотчас изберут полководцем для войны с Митридатом. Когда Помпей потребовал денег и написал, что, если ему ничего не пришлют, он оставит Испанию и Сертория и отведет войска в Италию, Лукулл с великой охотой содействовал высылке денег, лишь бы тот ни под каким видом не возвращался во время его консульства: если бы тот явился с таким огромным войском, все государство оказалось бы в его руках! Вдобавок Цетег, человек, пользовавшийся тогда наибольшим влиянием в государстве, ибо словом и делом угождал толпе, относился к Лукуллу довольно враждебно, потому что тому были омерзительны его постыдные любовные похождения, его наглость и распущенность. С ним Лукулл вступил в открытую борьбу, в то время как Луция Квинтия, другого народного вожака, который восстал против установлений Суллы и пытался насильственно изменить государственный строй, он многочисленными частными беседами и публичными увещаниями убедил отказаться от своих планов и унять свое честолюбие; так, действуя как можно более сдержанно, он к величайшей пользе для государства пресек страшную болезнь при самом ее возникновении. 6. Тем временем пришло известие, что Октавий, правитель Киликии, умер. Многие жаждали получить эту провинцию и заискивали перед Цетегом как перед человеком, который более, чем кто-либо иной, мог в этом помочь. Лукулла сама по себе Киликия не очень привлекала, но он рассчитывал, что если она достанется ему, то рядом окажется Каппадокия, и тогда уже никого другого воевать с Митридатом не пошлют. Поэтому он пустил в ход все средства, лишь бы никому не уступить эту провинцию, и кончил тем, что под гнетом обстоятельств, изменив собственной природе, решился на дело недостойное и непохвальное, однако ж весьма полезное для достижения его цели. Жила тогда в Риме некая Преция, которая была известна всему городу своей красотой и наглостью. Вообще-то она была ничем не лучше любой женщины, открыто торгующей собой, но у нее было умение использовать тех, кто посещал ее и проводил с ней время, для своих замыслов, касавшихся государственных дел и имевших в виду выгоду ее друзей. Благодаря этому в придачу к прочим своим притягательным свойствам она приобрела славу деятельного ходатая за своих поклонников, и ее влияние необычайно возросло. Когда же ей удалось завлечь в свои сети и сделать своим любовником Цетега, который в это время был на вершине славы и прямо-таки правил Римом, тут уже вся мощь государства оказалась в ее руках: в общественных делах ничто не двигалось без участия Цетега, а у Цетега – без приказания Преции. Так вот ее-то Лукуллу удалось привлечь на свою сторону подарками или заискиванием (впрочем, для этой надменной и тщеславной женщины сама по себе возможность делить с Лукуллом его честолюбивые замыслы казалась, вероятно, чрезвычайно заманчивой). Как бы то ни было, Цетег сразу принялся всюду восхвалять Лукулла и сосватал ему Киликию. Но стоило Лукуллу добиться своего – и ему уже не было нужды в дальнейшем содействии Преции или Цетега: все сограждане в полном единодушии поручили ему Митридатову войну, считая, что никто другой не способен лучше довести ее до конца: Помпей все еще бился с Серторием, Метелл был слишком стар, – а ведь только этих двоих и можно было считать достойными соперниками Лукулла в борьбе за звание полководца. Тем не менее и Котта, товарищ Лукулла по должности, после долгих и настоятельных просьб в сенате был послан с кораблями для охраны Пропонтиды и для обороны Вифинии. 7. И вот Лукулл во главе легиона, который он сам набрал в Италии, переправился в Малую Азию. Там он принял командование над остальными силами. Все войско было давно испорчено привычкой к роскоши и жаждой наживы, а особенно этим отличались так называемые фимбрианцы, которых совсем невозможно было держать в руках: сказывалась привычка к безначалию! Ведь это они во главе с Фимбрией убили своего консула и полководца Флакка, а затем и самого Фимбрию предали Сулле. Все это были люди строптивые и буйные, хотя в то же время храбрые, выносливые и обладавшие большим военным опытом. Однако Лукуллу удалось в короткое время сломить дерзость фимбрианцев и навести порядок среди остальных. Должно быть, им впервые пришлось тогда столкнуться с настоящим начальником и полководцем, ведь до сей поры перед ними заискивали, приучая их обращать воинскую службу в забаву. Между тем дела у врагов обстояли следующим образом. Поначалу, когда Митридат двинул на римлян свое войско, изнутри прогнившее, хотя на первый взгляд блистательное и горделивое, он был, словно шарлатаны-софисты, хвастлив и надменен, но затем с позором пал. Однако неудача прибавила ему ума. Задумав начать войну во второй раз, он ограничил свои силы и их вооружение тем, что было действительно нужно для дела. Он отказался от пестрых полчищ, от устрашающих разноязыких варварских воплей, не приказывал больше готовить изукрашенного золотом и драгоценными камнями оружия, которое прибавляло не мощи своему обладателю, а только жадности врагу. Мечи он велел ковать по римскому образцу, приказал готовить длинные щиты и коней подбирал таких, что хоть и не нарядно разубраны, зато хорошо выучены. Пехоты он набрал сто двадцать тысяч и снарядил ее наподобие римской; всадников было шестнадцать тысяч, не считая серпоносных колесниц. К этому он прибавил еще корабли, на сей раз без раззолоченных шатров, без бань для наложниц и роскошных покоев для женщин, но зато полные оружием, метательными снарядами и деньгами. Закончив эти приготовления, царь вторгся в Вифинию. Города снова встречали его с радостью, и не только в одной Вифинии: всю Малую Азию охватил приступ прежнего недуга, ибо то, что она терпела от римских ростовщиков и сборщиков податей, переносить было невозможно. Впоследствии Лукулл прогнал этих хищных гарпий, вырывавших у народа его хлеб, но первоначально он лишь увещевал их, призывая к умеренности, чем и удерживал от полного отпадения общины, из которых, можно сказать, ни одна не хранила спокойствия. 8. Пока Лукулл был занят этими делами, Котта решил, что настал его счастливый час, и начал готовиться к битве с Митридатом. Приходили вести, что Лукулл подходит и уже остановился во Фригии, и вот Котта, воображая, что триумф почти что в его руках, и боясь, что придется делить славу с Лукуллом, поторопился со сражением – и достиг того, что в один день был разбит и на суше, и на море, потеряв шестьдесят судов со всеми людьми и четыре тысячи пехотинцев. Сам он был заперт и осажден в Халкедоне, так что ему оставалось ждать избавления только от Лукулла. Тогда стали раздаваться голоса, призывавшие Лукулла бросить Котту на произвол судьбы, идти вперед и захватить Митридатовы владения, пока они лишены защитников. Такие речи вели главным образом солдаты, досадовавшие, что Котта своим безрассудством не только навлек злую погибель на себя и своих подначальных, но и для них становится помехой как раз тогда, когда они могли бы выиграть войну без единой битвы. Однако Лукулл выступил перед солдатами с речью, в которой заявил, что предпочел бы вызволить из рук врагов хоть одного римлянина, нежели завладеть всем достоянием вражеским. Архелай (тот, что возглавлял войска Митридата в Беотии, но затем отложился от него и перешел на службу к римлянам) заверял, что стоит только Лукуллу появиться в Понтийском царстве, тотчас все оно окажется в его руках. Лукулл возразил, что он не трусливее обыкновенных охотников и не станет обходить зверя, чтобы идти войной на его опустевшее логово. После таких слов он двинулся на Митридата, имея в своем распоряжении тридцать тысяч пехотинцев и две с половиной тысячи конников. Став лагерем в виду вражеских войск, он был поражен их многочисленностью и решил было в бой не вступать, а выиграть время, затягивая войну; однако Марий, военачальник Сертория, посланный им во главе отряда из Испании к Митридату, вышел навстречу Лукуллу и вызвал его на бой. Тот выстроил свои войска в боевой порядок, и противники уже вот-вот должны были сойтись, как вдруг, совершенно внезапно, небо разверзлось и показалось большое огненное тело, которое неслось вниз, в промежуток между обеими ратями; по виду своему оно более всего походило на бочку, а по цвету – на расплавленное серебро. Противники, устрашенные знамением, разошлись без боя. Это случилось, как рассказывают, во Фригии, около места, которое называют Офрия. Лукулл рассчитал, что при любых приготовлениях и самых больших средствах долгое время обеспечивать пропитанием в непосредственной близости от врага такое множество солдат, какое было у Митридата, – выше сил человеческих. Он велел привести к себе одного из пленных и сначала спросил его, много ли товарищей было с ним в одной палатке, а затем – сколько в палатке было запасено продовольствия. Когда тот ответил, Лукулл велел ему уйти и подверг такому же допросу другого, третьего, затем сопоставил количество заготовленного продовольствия с числом едоков и пришел к выводу, что запасы врагов кончатся в три-четыре дня. Это окончательно убедило его, что спешить с битвой не следует. Он велел делать в лагере огромные запасы, чтобы можно было, вдоволь обеспечив себя, поджидать, когда нужда доведет врага до крайности. 9. Тем временем Митридат замыслил напасть на кизикийцев, которые уже понесли большие жертвы в сражении при Халкедоне, – они потеряли четыре тысячи солдат и десять судов. Желая скрыть свои действия от Лукулла, он двинулся немедленно после ужина, темной и ненастной ночью, а на рассвете уже расположил свои силы перед городом, под горой Адрастии. Лукулл, узнав об этом, отправился за ним следом. Довольный тем, что не пришлось столкнуться с неприятелем, еще не успев выстроить своих в боевой порядок, он разместил солдат лагерем возле деревни, название которой было Фракия; по природным качествам эта позиция наилучшим образом обеспечила господство над местностью и дорогами, по которым только и могло идти продовольствие солдатам Митридата. Предвидя в своих расчетах будущее, он не делал из них тайны, но когда лагерь был устроен и работы кончены, созвал солдат на сходку и гордо заявил, что через несколько дней добудет им бескровную победу. Между тем Митридат окружил Кизик с суши десятью лагерями, занял кораблями пролив, отделяющий город от материка, и повел осаду с обеих сторон. Кизикийцы с полным бесстрашием относились к опасности, твердо решившись вынести любые беды, но сохранить верность римлянам; однако они не знали, где находится Лукулл, и отсутствие всяких о нем сведений внушало им тревогу. Между тем его лагерь находился от них так близко, что был им прекрасно виден, но их вводили в обман воины Митридата, которые, показывая на римлян, раскинувших на возвышенном месте свои палатки, говорили: «Видите? Это армянские и мидийские войска, их прислал на помощь Митридату Тигран!» Осажденные приходили в ужас от того, что такое множество врагов окружает их, и начинали думать, что даже если бы Лукулл и пришел, он уже не смог бы им помочь. Первым сообщил им о близости Лукулла Демонакт, посланец Архелая. Ему они не поверили, думая, что он лжет, чтобы утешить их в бедствиях, но тут явился мальчик, захваченный врагами в плен и сумевший бежать, и когда они принялись его расспрашивать, не слышно ли, где Лукулл, он принял это за шутку и засмеялся, а поняв, что они спрашивают всерьез, показал рукой на римский лагерь. Тогда к кизикийцам вернулась бодрость. По Даскилийскому озеру плавали довольно большие челны, и вот Лукулл велел вытащить самый большой из них на берег и довезти на повозке до моря, а затем посадил в него столько воинов, сколько в нем поместилось. Ночью они незаметно переправились через пролив и пробрались в город. 10. Кажется, и само божество, благосклонно взирая на отвагу кизикийцев, старалось их ободрить, что проявилось как в иных очевидных знамениях, так в особенности в следующем. Когда наступил праздник Феррефаттий[1015], у осажденных не было черной коровы для жертвы, и они вылепили из теста и поставили у алтаря ее изображение. Между тем посвященная богине корова, которую нарочно для этого откармливали, паслась, как и весь скот кизикийцев, на противоположном берегу пролива, однако в самый день празднества она покинула стадо, одна добралась вплавь до города и предоставила себя для жертвоприношения. Богиня сама явилась в сновидении городскому писцу Аристагору и молвила: «Вот, я пришла и веду на трубача понтийского флейтиста ливийского[1016]. Возвести же гражданам, чтобы они ободрились!» Кизикийцы дивились такому вещанию, между тем на заре подул резкий северный ветер, и море взволновалось. Осадные машины царя, дивные творения фессалийца Никонида, придвинутые к стенам города, своим шумом и лязгом первыми дали понять, что произойдет в ближайшем будущем. Затем с невероятной силой забушевал южный ветер, в короткое время он сокрушил все машины и среди прочих раскачал и повалил деревянную осадную башню в сотню локтей высотой. Рассказывают также, что многим жителям Илиона являлась во сне Афина. Богиня обливалась потом и, показывая свое разодранное одеяние, говорила, что только что пришла из Кизика, за граждан которого она билась. Илионцы даже показывают каменную плиту, на которой начертаны постановления и записи, касающиеся этого случая. 11. До сего времени Митридата обманывали его собственные полководцы, и он пребывал в неведении относительно голода, царившего в его лагере, досадуя на то, что кизикийцы все еще не сдаются. Но скоро настал конец его честолюбивому и воинственному пылу: он узнал, какая нужда терзала его солдат, доводя их до людоедства. Да, Лукулл не превращал войну в зрелище и не стремился к показному блеску: как говорится, он бил врага по желудку и прилагал все усилия к тому, чтобы лишить его пропитания. Поэтому, когда Лукулл занялся осадой какого-то укрепления, Митридат поспешил воспользоваться случаем и отослал в Вифинию всю свою конницу вместе с обозом и наименее боеспособную часть пехоты. Как только Лукулл узнал об этом, он поспешил ночью прибыть в лагерь и ранним утром (было все это зимой) пустился в погоню во главе десяти когорт и конницы. Преследователи попали в снежную бурю и терпели немалые трудности. Многие солдаты из-за холода выбились из сил и отстали, но с оставшимися Лукулл настиг врагов у реки Риндака и нанес им такое поражение, после которого женщины из Аполлонии выходили за стены собирать поклажу Митридатовых солдат и грабить трупы. Убито было врагов в этом сражении, надо полагать, множество, а захватить удалось шесть тысяч коней, несметное количество вьючного скота и пятнадцать тысяч пленных. Всю эту добычу Лукулл провел мимо вражеского лагеря. Меня удивляет утверждение Саллюстия[1017], будто римляне тогда впервые увидели верблюдов. Неужели он полагает, что ни войску Сципиона, победившему в свое время Антиоха, ни тем римским солдатам, которые незадолго до того бились с Архелаем под Орхоменом и при Херонее, не было случая познакомиться с этим животным? Митридат решил отступать как можно скорее и, чтобы отвлечь внимание Лукулла и задержать его с тыла, послал в Греческое море флот под командою Аристоника. Лукулл изменой захватил последнего почти в миг его отплытия, а при нем десять тысяч золотых, которыми тот надеялся подкупить кого-нибудь в римском войске. После этого Митридат бежал морем, а войско начальники пехоты повели сушей. Лукулл ударил на отступающих около реки Граника, взял множество пленных и перебил двадцать тысяч. Говорят, что если считать вместе и обозных и воинов, то у врагов погибло немногим меньше трехсот тысяч человек. 12. После этого Лукулл вступил в Кизик и насладился заслуженными почестями и любовью граждан. Затем он двинулся вдоль Геллеспонта, набирая корабли. Прибыв в Троаду, он расположился на ночлег в храме Афродиты, и ночью, во сне, ему предстала богиня, которая молвила:   Лев могучий, что спишь? От тебя недалеко олени!   Лукулл поднялся, созвал друзей и рассказал им о своем видении. Еще не рассветало, когда из Илиона пришли с известием, что возле Ахейской гавани показалось тринадцать царских пентер, плывущих на Лемнос. Лукулл немедленно вышел в море, захватил эти суда, убив начальствовавшего над ними Исидора, а затем двинулся дальше – против остальных. Враги в это время стояли на якоре. Они подтянули все суда вплотную к берегу и принялись ожесточенно биться с палуб, нанося урон солдатам Лукулла. Место было такое, что оказалось невозможным обойти корабли неприятеля, а так как Лукулловы суда качались на волнах, а суда противника спокойно стояли на твердом дне, одолеть их прямым натиском также было немыслимо. С трудом удалось Лукуллу высадить своих отборных солдат в таком месте острова, где к берегу хоть как-то можно было пристать, и, ударив на врагов с тыла, они одних перебили, других принудили рубить канаты и спасаться, уходя в море, а там неприятельские суда сталкивались друг с другом и попадали под таран кораблей Лукулла. Множество врагов было убито, а в числе пленных оказался сам Марий – полководец, присланный Серторием. Он был крив на один глаз, и еще перед нападением Лукулл отдал солдатам приказ не убивать одноглазых, чтобы Марий перед смертью претерпел поношение и позор. 13. Покончив с этим, Лукулл устремился в погоню уже за самим Митридатом. Он рассчитывал настигнуть его еще в Вифинии, где его должен быть запереть Воконий, посланный с кораблями в Никомедию, чтобы не дать царю бежать. Однако Воконий, занявшись посвящением в самофракийские таинства и торжествами по этому случаю, упустил время, и Митридат отплыл со своим флотом. Царь спешил уйти в воды Понта Эвксинского прежде, чем Лукулл за ним погонится, но его застигла сильная буря; часть судов она рассеяла, а прочие потопила, так что все взморье еще много дней было усеяно обломками кораблей, которые выбрасывал прибой. Грузовое судно, на котором плыл сам Митридат, из-за своей величины не могло подойти к берегу, и кормчие остановили его в разбушевавшемся море, среди ярости волн, но и на воде оно уже не могло держаться, так как в трюм набралась вода, и царю пришлось перейти на легкое пиратское суденышко, доверив свою жизнь морским разбойникам. Этим опасным способом ему удалось, вопреки всякому ожиданию, благополучно достичь Гераклеи Понтийской. Таким образом, судьба не покарала Лукулла за его похвальбу перед сенатом. Когда сенаторы постановили выделить на постройку военных судов три тысячи талантов, он воспротивился этому и высокомерно заверил их в письме, что и без таких затрат и хлопот, с одними только кораблями союзников сумеет прогнать Митридата с моря. Не без божественной помощи это удалось ему: говорят, что бурю на понтийский флот наслала Артемида Приапская[1018], гневаясь на ограбление своего храма и похищение кумира. 14. Многие советовали тогда Лукуллу на время прекратить военные действия; но он пренебрег этими советами и через Вифинию и Галатию вторгся во владения царя. Сначала он терпел недостаток в съестных припасах, так что тридцати тысячам галатов было приказано следовать за его войском и нести на плечах по медимну зерна, но он шел вперед, преодолевая все препятствия на своем пути, и дождался такого изобилия, что бык стоил в лагере драхму, раб – четыре драхмы, а прочую добычу вообще ни во что не ставили и либо бросали, либо уничтожали. В самом деле, сбыть ее товарищу воин не мог – у того ведь тоже было всего вдоволь. Однако вплоть до самой Фемискиры и долины Фермодонта и конники и пехотинцы могли производить разрушения и грабежи лишь в сельских местностях, а потому стали укорять Лукулла, что он приводит все города к подчинению мирным путем и не дает им случая нажиться, взяв хотя бы один из них приступом. «Ведь вот и теперь, – говорили воины, – мы легко могли бы взять Амис, этот цветущий и богатый город, стоит только живее взяться за осаду, но нам приходится все бросить, чтобы идти за этим человеком в Тибаренскую и Халдейскую глушь воевать с Митридатом!» Не думал Лукулл, что все это доведет солдат до такого безумия, до какого они дошли впоследствии, и оставлял подобные речи без внимания, пропуская их мимо ушей. Скорее он находил нужным оправдывать свои действия перед тем, кто, напротив, обвинял его в медлительности за то, что, задерживаясь возле маловажных селений и городов, он дает Митридату возможность накопить силы. «Это-то мне и нужно, – возражал он им, – я медлю с умыслом: пусть царь снова усилится и соберет достаточные для борьбы войска, так, чтобы он оставался на месте и не убегал при нашем приближении. Или вы не видите, что за спиной у него беспредельные просторы пустыни, а рядом – Кавказ, огромный горный край с глубокими ущельями, где могут найти защиту и прибежище хоть тысячи царей, избегающих встречи с врагом. К тому же от Кабир всего несколько дней пути до Армении, а в Армении царствует Тигран, царь царей, который со своей ратью преграждает парфянам дорогу в Малую Азию, а греческие городские общины переселяет в Мидию, который завладел Сирией и Палестиной, а царей из рода Селевка предает смерти и уводит в неволю их жен и дочерей. И такой человек – родственник, зять Митридату! Уже если тот прибегнет к его защите, он не оставит его в беде и начнет с ними войну. Как бы нам, торопясь выгнать Митридата из его владений, не связаться на свою беду с Тиграном! Ведь он уже давно ищет предлога для войны с нами, а где же он найдет лучший, чем помочь в беде царственному родичу? К чему нам добиваться этого, зачем учить Митридата, к чьей помощи прибегнуть в борьбе против нас? Зачем загонять его в объятия Тиграна, когда он сам этого не хочет и считает за бесчестие? Не лучше ли будет дать ему время собрать собственные силы и снова воспрянуть духом – ведь тогда нам придется сражаться не с мидянами и армянами, а с колхами, тибаренами и каппадокийцами, которых мы много раз бивали!» 15. Таковы были соображения, по которым Лукулл долго стоял перед Амисом и не прилагал особого усердия к его осаде. Однако по окончании зимы он поручил осаду Мурене, а сам двинулся на Митридата, который в это время стоял в Кабирах, намереваясь там дать отпор римлянам. Царю удалось набрать около сорока тысяч пехотинцев и четыре тысячи всадников, на которых он возлагал особые надежды. Митридат перешел реку Лик и там, в долине, стал вызывать римлян на бой. Разыгралось конное сражение, и римляне бежали. Некий Помпоний, человек не безвестный, был ранен и попал в плен. Когда его, тяжко страдающего от ран, привели к Митридату и царь спросил его, станет ли он ему другом, если будет пощажен, Помпоний ответил: «Если ты заключишь с римлянами мир – да. Если нет – я враг!». Митридат подивился ему и не причинил ему никакого зла. Лукулл боялся сойти на равнину, так как перевес в коннице был на стороне врагов, но идти длинной горной дорогой, по лесистым, труднопроходимым местам он тоже не решался. По счастью, к нему, привели нескольких греков, которые прятались в какой-то пещере, и старший среди них, Артемидор, обещал Лукуллу послужить ему проводником и доставить в такое место, где войско может безопасно расположиться лагерем и где есть небольшое укрепление, нависающее над Кабирами. Лукулл поверил ему и с наступлением ночи велел развести костры и трогаться в путь. Благополучно миновав узкие проходы, он занял укрепление, и на заре враги снизу увидели, что он разбивает лагерь прямо над ними, в таком месте, откуда может, если пожелает, на них напасть, а если решит сидеть спокойно, будет для них недосягаем. Ни та, ни другая сторона пока не намеревалась пытать удачу в битве. Но, как рассказывают, случилось так, что воины царя погнались за оленем, а наперерез им бросились римляне. Завязалась стычка, и к тем, и к другим на подмогу все время подходили товарищи, наконец, царские солдаты победили. Те римляне, которые из лагеря видели бегство своих товарищей, в негодовании сбежались к Лукуллу, упрашивая его вести их на врага и требуя подать сигнал к сражению. Но Лукулл решил показать им, чего стоит в трудах и опасностях войны присутствие умного полководца, и поэтому велел им не трогаться с места, а сам спустился на равнину и первым же беглецам, которые попались ему навстречу, приказал остановиться и идти с ним на врага. Те повиновались, а когда и остальные повернули назад и собрались все вместе, они без особого труда обратили врагов в бегство и гнались за ними до самого лагеря. Возвратившись к своему войску, Лукулл наложил на беглецов обычное в таких случаях позорное наказание: они должны были на глазах других воинов в одних туниках, без пояса, вырыть ров в двенадцать футов длиной. 16. Был в войске Митридата некто Олтак, из дандарийских правителей; дандарии – это одно из варварских племен, что живут по берегам Мэотиды. Человек этот в бою выказывал незаурядную силу и отвагу, мог подать совет в самых важных делах и к тому же отличался приятным обхождением и услужливостью. И вот этот Олтак постоянно вел ревнивый спор о первенстве с одним из единоплеменных правителей, что и побудило его обещать Митридату совершить великое деяние – убить Лукулла. Царь одобрил этот замысел и для вида несколько раз оскорбил Олтака, чтобы тому легче было разыграть ярость, после чего Олтак на коне перебежал к Лукуллу. Тот принял его с радостью и вскоре, испытав на деле его сметливость и готовность услужить, настолько привязался к нему, что иногда допускал его к своей трапезе и на совещания с военачальниками. Наконец дандарий решил, что благоприятный миг настал. Он велел слугам вывести своего коня за пределы лагеря, а сам в полдень, когда солдаты отдыхали, пошел к палатке полководца, рассчитывая, что никто не помешает ему войти: ведь он уже стал своим человеком и к тому же он может сказать, что у него важные вести. Он бы и вошел беспрепятственно, если бы Лукулла не спасло то, что стольких полководцев сгубило, – сон. Как раз в это время Лукулл задремал, и Менедем, один из его слуг, стоявший у дверей, заявил Олтаку, что тот пришел не вовремя: Лукулл только что заснул после тяжких трудов и множества бессонных ночей. Олтак не послушался его и не ушел, сказав, что войдет и без спроса: ему-де нужно переговорить об очень нужном и важном деле. Тут Менедем рассердился и со словами: «Нет дела важнее, чем беречь Лукулла!» – вытолкал обеими руками надоедливого дандария. Тот, в страхе, тихонько выбрался из лагеря, сел на коня и вернулся в Митридатов лагерь, так ничего и не сделав. Вот так и дела человеческие, подобно снадобьям, получают спасительную или губительную силу в зависимости от обстоятельств. 17. Вскоре после этого Сорнатий с десятью когортами был отправлен на поиски продовольствия. За ним погнался Менандр, один из полководцев Митридата, но Сорнатий вступил с ним в бой, нанес ему немалый урон и обратил врагов в бегство. Затем, чтобы солдаты имели хлеб в полном изобилии, был снова отряжен с войсками Адриан. Митридат не оставил этого без внимания и выслал против него значительные пешие и конные силы под предводительством Менемаха и Мирона, однако, говорят, все они, кроме двоих человек, были изрублены римлянами. Митридат пытался скрывать размеры этой беды: просто-де его полководцы по неопытности своей потерпели небольшую неудачу. Но когда Адриан торжественно прошествовал мимо его лагеря в сопровождении множества повозок, груженных продовольствием и боевой добычей, царь впал в уныние, а его солдат охватили смятение и неодолимый страх. Тогда было решено немедленно отступать. Царские служители заблаговременно начали потихоньку вывозить свое имущество, а другим не давали этого делать. Солдаты пришли в ярость, столпились у выхода из лагеря и начались бесчинства: имущество расхищалось, а владельцев предавали смерти. Полководцу Дорилаю, у которого только и было, что пурпурное платье на плечах, пришлось из-за него погибнуть, жреца Гермея насмерть затоптали в воротах. Сам Митридат, брошенный всеми своими прислужниками и конюхами, смешался с толпой и насилу выбрался из лагеря. Он даже не смог взять из царских конюшен коня, и лишь позднее евнух Птолемей, заметив его в потоке бегущих, спрыгнул со своей лошади и уступил ее царю. В это время римляне уже напирали сзади и гнались за царем с такой быстротой, что вполне могли бы его захватить. Но когда они были совсем близко от цели, эта добыча, за которой так долго охотились, претерпевая тяжкие труды и великие опасности, из-за алчности и корыстолюбия солдат ускользнула от римлян, и Лукулл, уже победив, лишился победного венка! Дело было так. Погоня уже настигла было коня, уносившего Митридата, как вдруг между царем и преследователями оказался один из мулов, на которых везли золото: может быть, он попал туда случайно, а возможно, царь с умыслом подсунул его римлянам. Солдаты стали расхватывать поклажу мула, и пока они подбирали золото и дрались между собою, время было упущено. То был не единственный плод их алчности, горечь которого довелось тогда вкусить Лукуллу. Когда был взят в плен Каллистрат, поверенный тайн царя, солдатам было приказано отвести его в лагерь живым, но по дороге они приметили у него в поясе пятьсот золотых и убили его. Несмотря на это, Лукулл отдал им неприятельский лагерь на разграбление. 18. Когда Кабиры и почти все остальные крепости были взяты, в руках Лукулла оказались богатые сокровищницы, а также темницы, в которых было заточено множество греков и немало царевых родичей; все они уже давно считали себя погибшими, и Лукулл мало сказать принес им избавление – он воскресил их и вернул к жизни. Этому спасительному пленению подверглась в числе прочих и сестра Митридата Нисса, в то время как его жены и другие сестры, пребывавшие близ Фарнакии, казалось бы, вдали от бед, в полной безопасности, погибли жалким образом. Во время бегства Митридат послал к ним евнуха Бакхида, чтобы тот предал их смерти. Среди многих других женщин там были две сестры царя – Роксана и Статира, досидевшие в девицах до сорока лет, и две его жены, родом ионянки, – Береника с Хиоса и Монима из Милета. О последней особенно много говорили в Греции: когда в свое время царь домогался ее благосклонности и послал ей пятнадцать тысяч золотых, она на все отвечала отказом, пока он не подписал с ней брачный договор и не провозгласил ее царицей, прислав диадему. Она проводила дни свои в скорби и кляла свою красоту, которая дала ей господина вместо супруга и варварскую темницу вместо замужества и домашнего очага, заставила жить вдали от Греции, только во сне видя то счастье, на которое она понадеялась и на которое променяла подлинные блага эллинской жизни. Когда явился Бакхид и велел женщинам самим умертвить себя тем способом, который каждая из них сочтет самым легким и безболезненным, Монима сорвала с головы диадему, обернула ее вокруг шеи и повесилась, но тут же сорвалась. «Проклятый лоскут, – молвила она, – и этой услуги ты не оказал мне!» Плюнув на диадему, она отшвырнула ее и подставила горло Бакхиду, чтобы он ее зарезал. Береника взяла чашу с ядом, но ей пришлось поделиться им со своей матерью, которая была рядом и попросила ее об этом. Они испили вместе, но силы яда достало только на более слабую из них, а Беренику, выпившую меньше, чем было нужно, отрава никак не могла прикончить, и она мучилась до тех пор, пока Бакхид не придушил ее. О незамужних сестрах царя рассказывают, что если одна из них выпила яд с громкой бранью и отчаянными проклятиями, то у Статиры не вырвалось ни одного злого или недостойного ее слова; напротив, она воздала хвалу своему брату за то, что, сам находясь в смертельной опасности, он не забыл позаботиться, чтобы они умерли свободными и избегли бесчестия. Лукуллу, от природы доброму и человеколюбивому, все это доставило немалое огорчение. 19. Теперь он двинулся вперед и дошел до Талавр. Однако Митридат четырьмя днями раньше успел бежать к Тиграну в Армению, и Лукулл повернул назад. Он покорил халдеев и тибаренов, захватил Малую Армению и заставил сдаться много крепостей и городов. Затем он послал к Тиграну Аппия с требованием выдать Митридата, а сам направился к Амису, который все еще не был взят. Причиною тому было искусство полководца Каллимаха в изготовлении боевых машин и его невероятная изобретательность. Он делал все возможное в условиях осады, чтобы повредить римлянам, и впоследствии жестоко за это поплатился; Лукулл однако перехитрил его: неожиданно бросившись на приступ в тот час, когда Каллимах обыкновенно отпускал солдат на отдых, Лукулл овладел небольшой частью стены, и Каллимах бежал, но перед этим поджег город – то ли для того, чтобы римляне не смогли воспользоваться победой, то ли стараясь облегчить себе бегство: в самом деле, когда беглецы садились на суда, всем было не до них. Когда мощное пламя, выбившись вверх, охватило стены, солдаты приготовились грабить. Сожалея о гибнущем городе, Лукулл пытался снаружи подать помощь и приказывал гасить пожар, но никто его не слушал. Войско с криком, гремя оружием, требовало добычи, пока Лукулл не уступил насилию, надеясь, что так, по крайней мере, сам город будет спасен от огня. Но он ошибся в своих расчетах. Солдаты повсюду шарили с факелами, всюду заносили огонь и таким образом сами погубили бо льшую часть строений. Когда на следующий день Лукулл вступил в город, он со слезами молвил друзьям, что если и прежде не раз завидовал Сулле, то сегодня как никогда дивится его удачливости: ведь он пожелал спасти Афины и спас их. «А я, – продолжал он, – хотел состязаться с ним в этом, но судьба уготовила мне славу Муммия!» Все же он старался помочь городу оправиться, насколько это было возможно. Пожар был затушен ливнем, который не без божьего изволения хлынул во время взятия города. Бо льшую часть домов, пострадавших от огня, Лукулл велел отстроить еще в своем присутствии; он ласково принял бежавших жителей Амиса, когда те возвратились в город, позволил селиться в нем всем желающим из греков, а также прирезал к землям города сто двадцать стадиев. Амис был основан афинянами в те времена, когда их держава процветала и владычествовала над морем; потому-то множество афинян, желавших спастись от тираннии Аристиона, приезжали сюда, селились и приобретали права гражданства. Так довелось им, убежав от домашних бед, отведать горя на чужбине. Впрочем, те из них, кто спасся, получили от Лукулла пристойную одежду и по двести драхм каждый, а затем были отпущены с миром. В числе других попал тогда в плен и грамматик Тираннион. Мурена выпросил его себе и затем отпустил на волю, недостойно воспользовавшись этим подарком. Конечно, Лукулл не хотел, чтобы такому человеку, высоко почитаемому за свою ученость, пришлось стать сначала рабом, а потом вольноотпущенником: подарить ему мнимую свободу означало отнять настоящую[1019]. Впрочем, это был не единственный случай, когда Мурена показал себя человеком, намного уступавшим в душевном благородстве своему полководцу. 20. Между тем Лукулл занялся городами Азии. Теперь, когда он освободился от военных забот, он хотел сделать так, чтобы и сюда пришли правосудие и законность – провинция была давно уже их лишена и терпела невероятные, несказанные бедствия. Откупщики налогов и ростовщики грабили и закабаляли страну: частных лиц они принуждали продавать своих красивых сыновей и девушек-дочерей, а города – храмовые приношения, картины и кумиры. Всех должников ожидал один конец – рабство, но то, что им приходилось вытерпеть перед этим, было еще тяжелее: их держали в оковах, гноили в тюрьмах, пытали на «кобыле»[1020] и заставляли стоять под открытым небом в жару на солнцепеке, а в мороз в грязи или на льду, так что после этого даже рабство казалось им облегчением. Застав провинцию в столь бедственном положении, Лукулл сумел в короткий срок избавить этих несчастных от их притеснителей. Он начал с того, что запретил брать за ссуду более одного процента[1021]; далее, он ограничил общую сумму процентов размером самой ссуды; наконец, третье и самое важное его постановление предоставляло заимодавцу право лишь на четвертую часть доходов должника. Ростовщик, включавший проценты в сумму первоначального долга, терял все. Не прошло и четырех лет, как благодаря этим мерам все долги были выплачены и имения вернулись к своим владельцам незаложенными. Эта всеобщая задолженность была последствием того штрафа в двадцать тысяч талантов, который наложил на провинцию Сулла. Ростовщикам уже было выплачено вдвое больше, чем они ссудили, но при помощи процентов они довели долг до ста двадцати тысяч талантов. Теперь эти ростовщики кричали в Риме, что Лукулл-де чинит им страшную несправедливость, и подкупами натравливали на него кое-кого из народных вожаков; эти дельцы пользовались большим влиянием и держали в руках многих государственных деятелей, которые были их должниками. Зато Лукулла теперь любили не только облагодетельствованные им общины, но и другие провинции считали за счастье получить такого правителя. 21. Тем временем Аппий Клодий направился к Тиграну (этот Клодий приходился братом тогдашней жене Лукулла). Сначала царские проводники повели его кружным путем, через верхнюю часть страны, заставив попусту потерять много времени. Узнав от одного вольноотпущенника-сирийца прямую дорогу, Клодий отказался от прежней – длинной и запутанной, как софизм, и распростился с проводниками-варварами. Через несколько дней он переправился через Евфрат и прибыл в Антиохию «при Дафне»[1022]. Там ему и велено было дожидаться Тиграна: тот находился в отлучке, занятый покорением каких-то финикийских городов. За это время Клодий успел привлечь на свою сторону многих правителей, втайне тяготившихся господством армянского владыки (в их числе был и Зарбиен, царь Гордиены). Многие порабощенные города тайно отправляли к нему посланцев, и он обещал им помощь от имени Лукулла, но пока советовал воздерживаться от решительных действий. Для греков армянское владычество было невыносимым бременем, в особенности потому, что под влиянием своих необычайных удач царь преисполнился дерзости и высокомерия: ему стало казаться, будто все, что составляет предмет зависти и восхищения со стороны обыкновенных людей, не только находится в его власти, но нарочито ради него создано. Когда Тигран начинал, его возможности и планы были совсем ничтожны, а теперь он покорил множество народов, сломил, как не удавалось еще никому другому, мощь парфян и переполнил Месопотамию греками, которых он во множестве насильно переселил туда из Киликии и Каппадокии. Из других народов он согнал с прежних мест также кочевые племена арабов, которых поселил поближе к своей столице, чтобы использовать их для торговых надобностей. При нем находилось много царей на положении слуг, а четырех из них он постоянно держал подле себя в качестве провожатых или телохранителей: когда он ехал на коне, они бежали рядом в коротеньких хитонах, а когда сидел и занимался делами – становились по бокам, скрестив руки на груди. Считалось, что эта поза наилучшим образом выражает полное признание своей рабской зависимости: принимавшие ее как бы отдавали в распоряжение господина вместе со своим телом и свою свободу и выражали готовность все снести, стерпеть без возражений. Однако Аппий, нимало не смущенный и не испуганный этим пышным зрелищем, с самого начала напрямик заявил, что пришел с тем, чтобы или получить Митридата, который должен быть проведен в триумфальном шествии Лукулла, или объявить Тиграну войну. Тигран силился слушать его с невозмутимым лицом и деланной усмешкой, но от присутствовавших не укрылось, до какой степени поразила его прямота речи этого юноши. Едва ли не впервые ему пришлось услышать голос свободного человека – впервые за те двадцать пять лет, что он царствовал, или, лучше сказать, глумился над народами. Ответ, данный им Аппию, гласил, что Митридата он не выдаст, а если римляне начнут войну, окажет им отпор. Разгневавшись на Лукулла за то, что тот именовал его в письме просто «царем», а не «царем царей», он и сам в своем ответе не назвал его императором. Однако Аппию он послал роскошные дары, а когда тот отказался их принять, добавил к ним еще новые. Аппий, не желая, чтобы думали, будто он отвергает подарки из вражды к Тиграну, взял одну чашу, а остальное отослал обратно и поспешил вернуться к своему полководцу. 22. До сего времени Тигран не разу не пожелал ни видеть Митридата, ни говорить с ним – это со своим-то родичем, лишившимся столь великого царства! Он обращался с ним презрительно и надменно и держал его, словно узника, вдали от себя, в болотистых и нездоровых местах. Однако теперь он вызвал его ко двору, оказывая знаки почтения и любви; цари устроили тайное совещание, стараясь устранить причины для взаимного недоверия – на беду своим приближенным, ибо на них они сваливали вину. В числе последних оказался Метродор из Скепсия, человек немалой учености и не чуждый красноречия, который при Митридате достиг такого влияния, что его называли «отцом царя». Рассказывают, что когда Митридат послал его к Тиграну просить помощи против римлян, Тигран спросил: «А сам ты, Метродор, как посоветуешь мне поступить в этом деле?» То ли желая блага Тиграну, то ли зла Митридату, Метродор ответил, что как посол он просит за своего государя, но как советчик рекомендует отказать ему. Теперь Тигран все рассказал Митридату, попросив его не быть с Метродором слишком жестоким; но тот был немедленно умерщвлен, и Тиграну пришлось раскаиваться в своей откровенности. Впрочем, откровенность эта была не единственной причиной гибели Метродора, она только дала последний толчок недобрым намерениям Митридата, который уже давно втайне ненавидел своего приближенного. Это стало совершенно очевидно, когда были захвачены тайные бумаги царя, среди которых был приказ о казни Метродора. Тигран устроил Метродору великолепные похороны, не пожалев никаких трат, чтобы почтить после смерти того, кого он предал при жизни. При дворе Тиграна нашел конец и ритор Амфикрат, если только стоит упомянуть и его ради его афинского происхождения. По рассказам, он изгнанником прибыл в Селевкию на Тигре, и, когда его попросили там давать уроки красноречия, он кичливо и презрительно ответил: «В лохани дельфин не уместится!» Потом он уехал ко двору Клеопатры, Тиграновой супруги и дочери Митридата, но вскоре был оклеветан; ему запретили всякие сношения с греками, и он уморил себя голодом. Он тоже был с почестями похоронен Клеопатрой, и могила его находится близ Сафы (это название какой-то местности в той стране). 23. Тем временем Лукулл, полной мерой одарив провинцию Азию правосудием и миром, не пренебрег и тем, что служит к веселью и удовольствию. Остановившись в Эфесе, от старался угодить городам победными шествиями и празднествами, состязаниями атлетов и гладиаторов. Со своей стороны, города отвечали ему учреждением в его честь Лукулловых игр и той искренней преданностью, которая дороже всяких почестей. Когда возвратился Клодий и решено было идти войной на Тиграна, Лукулл снова направился с войском в Понтийское царство и осадил Синопу – или, лучше сказать, захвативших ее киликийцев, которые держали сторону царя. Враги ночью бежали, успев умертвить множество синопцев и поджечь город; когда Лукулл обнаружил их бегство, он вступил в Синопу, перебил восемь тысяч неприятелей, которые попали в его руки, а гражданам вернул их имущество и вообще проявил особую заботу об этом городе, причиной чего было одно видение. Некто предстал перед ним во сне с такими словами: «Подойди поближе, Лукулл! Автолик здесь и желает встретиться с тобой!» Проснувшись, Лукулл сначала не мог понять, что означает его сновидение. В тот же день он взял Синопу и во время преследования бежавших к своим судам киликийцев увидел лежащее у берега изваяние, которое киликийцы не успели дотащить до корабля: это было одно из лучших творений Сфенида. И вот кто-то говорит Лукуллу, что это изваяние изображает Автолика, героя, основавшего Синопу! Этот Автолик, как передают, ходил с Гераклом из Фессалии в поход на амазонок, а отцом его был Деимах; когда он вместе с Демолеонтом и Флогием плыл назад, его корабль разбился возле Педалия на полуострове, однако сам он вместе с доспехами и товарищами спасся и отвоевал у сирийцев Синопу; до этого городом владели сирийцы, согласно преданию, возводившие свой род к Сиру, сыну Аполлона, и Синопе, дочери Асопа. Когда Лукулл услышал все это, ему пришло на ум наставление Суллы, который в своих «Воспоминаниях» советует ничего не считать столь достоверным и надежным, как то, что возвещено сновидением. Между тем он получил известие, что Митридат и Тигран намерены в ближайшее время вступить со своими силами в Ликаонию и Киликию, чтобы первыми открыть военные действия, вторгнувшись в Азийскую провинцию. Это заставило его подивиться армянскому царю: если уж тот имел намерение напасть на римлян, почему он не заключил союз с Митридатом, когда понтиец был в расцвете могущества, почему не соединил свои войска с его ратью, когда та еще была полна мощи, зачем дал ему пасть и обессилеть, а теперь начинает войну при ничтожных надеждах на успех, обрекая себя на погибель вместе с теми, кто уже не может оправиться и подняться? 24. Когда к тому же Махар, сын Митридата, правивший Боспорским царством, прислал Лукуллу венец ценой в тысячу золотых с просьбой признать его другом и союзником римского народа, Лукулл счел, что прежняя война уже окончена, и, оставив Сорнатия с шеститысячным отрядом стеречь Понтийскую область, сам с двенадцатью тысячами пехоты и меньше чем тремя тысячами конницы отправился вести следующую войну. Могло показаться, что какой-то дикий, враждебный здравому смыслу порыв гонит его в средоточие воинственных племен с их бесчисленной конницей, в необозримую страну, отовсюду окруженную глубокими реками и горами, на которых не тает снег. Его солдаты, которые и без того не отличались послушанием, шли в поход неохотно, открыто выражая свое недовольство. Тем временем в Риме народные вожаки выступали с шумными нареканиями и обвинениями против Лукулла: он-де бросается из одной войны в другую, – хотя государство не имеет в том никакой надобности, – лишь бы оставаться главнокомандующим и по-прежнему извлекать выгоду из опасностей, в которые он ввергает отечество. Со временем эти наветы достигли своей цели. Между тем Лукулл поспешно проделал путь до Евфрата и огорчился, найдя реку разлившейся и мутной от зимних ливней: он думал, что будет очень долгим и хлопотным делом собрать плоты и навести переправу. Однако с вечера вода стала убывать, за ночь еще спала, и к утру уже можно было видеть реку, снова вошедшую в берега. Когда местные жители заметили, что на месте брода поднялись маленькие островки и река вокруг них обмелела, они стали воздавать Лукуллу божеские почести, ибо раньше такие вещи случались редко, а теперь, как им казалось, река сама, по доброй воле, покорно и кротко подчинилась ему, дав возможность переправиться быстро и без труда. Итак, Лукулл воспользовался счастливым случаем и перевел войска через Евфрат. При переправе ему было благоприятное знамение. В тех местах пасутся коровы, посвященные персидской Артемиде, которую варвары, обитающие по ту сторону Евфрата, чтут превыше всех божеств; эти коровы предназначаются только для жертвоприношений, они вольно бродят по округе, клейменные тавром богини в виде светоча, и изловить в случае надобности одну из них стоит немалого труда. И вот во время переправы Лукуллова войска через Евфрат одна из этих коров подошла к камню, который считается посвященным богине, встала на него и, наклонив голову так, словно ее пригнули веревками, предала себя Лукуллу на заклание. Он принес также быка в жертву Евфрату в благодарность за благополучную переправу. Этот день войско отдыхало, а начиная со следующего Лукулл стал продвигаться по Софене, ничем не обижая местных жителей, которые охотно покорялись ему и радушно принимали римское войско. Когда солдаты выражали желание захватить крепость, в которой, по слухам, находились большие сокровища, Лукулл ответил: «Возьмите лучше вот ту крепость! – и показал на далекие горы Тавра, – а это все и так достанется победителям». Поспешно продолжая путь, он перешел Тигр и вступил в Армению. 25. Первому вестнику, который сообщил Тиграну о приближении Лукулла, вместо награды отрубили голову; больше никто об этом не заговаривал, и Тигран продолжал пребывать в спокойном неведении, когда пламя войны уже подступало к нему со всех сторон. Он слушал только тех, кто твердил, что Лукулл явит себя великим полководцем, если у него хватит смелости хотя бы дождаться Тиграна в Эфесе и не убежать из Азии, едва завидев такую несметную рать. Да, не всякий ум способен остаться непомраченным после великих удач, как не всякое тело в силах вынести много неразбавленного вина. Первым из Тиграновых приближенных осмелился открыть ему правду Митробарзан. И он тоже получил за свою откровенность плохую награду – во главе трех тысяч конницы и великого множества пехоты он был немедленно выслан против Лукулла с наказом самого полководца взять живым, а остальных растоптать! В это время часть войска Лукулла уже расположилась лагерем, а остальные были еще в пути; когда передовая стража сообщила о приближении неприятеля, Лукулл был обеспокоен тем, что солдаты не все в сборе и не выстроены в боевую линию и нападение врагов может вызвать замешательство. Устройство лагеря он взял на себя, а своего легата Секстилия выслал вперед с тысячью шестьюстами конных и немного большим числом тяжелой и легкой пехоты, приказав ему приблизиться к неприятелю и выжидать, пока не придет известие, что оставшиеся с Лукуллом солдаты уже разместились в лагере. Секстилий так и хотел поступить, но Митробарзан дерзким нападением принудил его вступить в бой, и началось сражение. Митробарзан пал с оружием в руках, его солдаты, за исключением немногих, были перебиты при бегстве. После этого Тигран оставил Тигранокерты, огромный город, основанный им самим, и отступил к Тавру; туда он начал отовсюду собирать войска. Чтобы не дать ему времени на эти приготовления, Лукулл выслал Мурену, поручив ему нападать на идущие к Тиграну силы, мешая их соединению, а также Секстилия – чтобы тот преградил дорогу огромному отряду арабов, который тоже шел на помощь царю. Секстилий напал на арабов, когда они были заняты устройством лагеря, и перебил бо льшую часть их; в это же время Мурена, следуя за Тиграном по пятам, улучил миг, когда тот проходил узким и тесным ущельем, по которому растянулось его войско, и напал на него. Сам Тигран бежал, бросив весь свой обоз; множество армян погибло, а еще больше было захвачено в плен. 26. И вот, когда дела шли столь удачно, Лукулл снялся с лагеря, пошел на Тигранокерты и, расположившись у стен этого города, начал осаду. В Тигранокертах жило множество греков, насильно переселенных из Киликии, и варваров, которых постигла та же судьба – адиабенцев, ассирийцев, гордиенцев, каппадокийцев, родные города которых Тигран разрушил, а самих пригнал сюда и принудил здесь поселиться. Тигранокерты изобиловали сокровищами и дорогими приношениями богам, ибо частные лица и правители наперебой расширяли и украшали город, желая угодить царю. Потому-то Лукулл усиленно вел осаду, рассчитывая, что Тигран не выдержит, но уступит гневу и, вопреки собственному намерению, придет, чтобы дать решительное сражение. И он рассчитал верно. Правда, не раз – и через нарочных, и в письмах – Митридат советовал Тиграну уклоняться от сражения, но при помощи конницы отрезать неприятеля от подвоза продовольствия. Столь же настоятельно уговаривал царя быть осторожнее и избегать встречи с «неодолимым», как он говорил, римским оружием и Таксил, который прибыл от Митридата и принимал участие в походе. Сначала Тигран спокойно выслушивал такие советы, но когда собрались к нему со всеми силами армяне и гордиенцы и явились во главе своих войск мидийские и адиабенские царьки, когда от Вавилонского моря прибыли полчища арабов, а от Каспийского – толпы альбанов и сопредельных им иберов, да к ним еще присоединились, тоже в немалом числе, вольные племена с берегов Аракса, привлеченные лаской и подарками Тиграна, – тут уж и на царских пирах, и в царском совете только и слышны были самонадеянные похвальбы и угрозы в духе варваров. Таксилу стала угрожать казнь за то, что он выступает против битвы, и даже самого Митридата Тигран заподозрил в том, что тот из зависти старается отговорить его от великого подвига. Именно поэтому он не стал его дожидаться, чтобы не делить с ним славу, и выступил со всем своим войском. По рассказам, он жаловался при этом своим друзьям на великую досаду, охватывающую его при мысли, что придется помериться силами с одним Лукуллом, а не со всеми римскими полководцами сразу. Его самонадеянность нельзя назвать совсем уж безумной и безрассудной – ведь в своей рати он видел столько племен и царей, столько боевых колонн тяжелой пехоты, такие тучи конницы! Действительно, лучников и пращников у него было двадцать тысяч, всадников – пятьдесят пять тысяч, из которых семнадцать тысяч были закованы в броню (это число приводится в донесении Лукулла сенату), тяжелой пехоты полтораста тысяч (в соединениях различной численности). Работников, которые были заняты прокладыванием дорог, наведением мостов, очисткой рек, рубкой леса и другими работами, было тридцать пять тысяч, они были выстроены позади бойцов и придавали войску еще более внушительный вид, вместе с тем увеличивая его мощь. 27. Когда Тигран, перевалив через Тавр, показался со своей ратью и увидел расположившееся у Тигранокерт римское войско, осажденные варвары встретили его появление рукоплесканиями и оглушительными криками и со стен стали с угрозами показывать римлянам на армян. На военном совете у Лукулла одни предлагали идти навстречу Тиграну, сняв осаду, другие же говорили, что нельзя оставлять позади себя столько неприятелей, а стало быть, нельзя и прекращать осаду. Лукулл объявил, что обе стороны, каждая порознь, неправы, но вместе они дают хороший совет, и разделил войско на две части: Мурену с шестью тысячами пехотинцев он оставил продолжать осаду, а сам взял с собой двадцать четыре когорты, которые составляли не более десяти тысяч тяжеловооруженной пехоты, а также всю конницу и около тысячи пращников и стрелков из лука и двинулся с ними на врага. Когда он остановился лагерем у реки, в широкой долине, его войско показалось Тиграну совсем ничтожным. Это доставило льстецам царя повод для острот: одни изощрялись в насмешках, другие потехи ради метали жребий о будущей добыче, и не было полководца или царька, который не обратился бы к Тиграну с просьбой поручить все дело ему одному, а самому сидеть в качестве зрителя. Самому Тиграну тоже захотелось показать себя изящным остроумцем, и он сказал своим всем известные слова: «Для посольства их много, а для войска мало». Так, в шутках и забавах, прошел этот день. На рассвете следующего дня Лукулл вывел своих людей в полном вооружении. Неприятельское войско стояло к востоку от реки, между тем река делает там поворот на запад, и в этом направлении находится самое удобное место для переправы; и вот, когда Лукулл поспешно повел туда войско, Тигран вообразил, что он отступает. Он подозвал к себе Таксила и сказал ему со смехом: «Видишь, как бегут твои „неодолимые” римские пехотинцы?» Таксил молвил в ответ: «Хотелось бы мне, государь, чтобы ради твоей счастливой судьбы совершилось невозможное! Но ведь эти люди не надевают в дорогу свое самое лучшее платье, не начищают щитов и не обнажают шлемов, как теперь, когда они вынули доспехи из кожаных чехлов. Этот блеск показывает, что они намерены сражаться и уже сейчас идут на врага». Он еще не кончил говорить, как Лукулл повернул свои войска, показался первый орел[1023] и когорты стали выстраиваться по центуриям для переправы. Тигран с трудом пришел в себя, словно после опьянения, и два или три раза воскликнул: «Это они на нас?» Среди великого смятения его полчища начали строиться в боевой порядок. Сам царь принял командование над средней частью войска, левое крыло доверил адиабенскому царю, а правое, в передних рядах которого находилась также большая часть броненосной конницы – мидийскому. Когда Лукулл еще только собирался переходить реку, некоторые из военачальников убеждали его остерегаться этого дня – одного из несчастных, так называемых «черных» дней года: в этот день некогда погибло в битве с кимврами римское войско, которым предводительствовал Цепион. Но Лукулл ответил достопамятным словом: «Что ж, я и этот день сделаю для римлян счастливым!» Это был канун октябрьских нон[1024]. 28. Дав такой ответ и призвав солдат ободриться, он переправился через реку и сам пошел на врага впереди своего войска; на нем был блестящий чешуйчатый панцирь из железа и обшитая бахромой накидка. Он сразу же обнажил меч – в знак того, что с этим противником, привыкшим бить издали стрелами, надо не медля сойтись врукопашную, поскорее пробежав пространство, простреливаемое из лука. Тут он заметил, что закованная в броню конница, на которую неприятель возлагал особые надежды, выстроена под холмом с плоской и широкой вершиной, причем дорога в четыре стадия длиною, которая вела на вершину, нигде не была трудной или крутой. Тогда он приказал находившимся в его распоряжении фракийским и галатским всадникам ударить на неприятельскую конницу сбоку и мечами отбивать ее копья: ведь вся сила этой броненосной конницы – в копьях, у нее нет никаких других средств защитить себя или нанести вред врагу, так как она словно замурована в свою тяжелую, негнущуюся броню. Сам Лукулл во главе двух когорт устремился к холму; солдаты шли за ним, полные решимости, ибо они видели, что их полководец, с оружием в руках, пеший, первым идет на врага, деля с ними труды и опасности. Взойдя на холм и встав на такое место, которое отовсюду было хорошо видно, он вскричал: «Победа наша, наша, соратники!» С этими словами он повел солдат на броненосную конницу, наказав при этом не пускать больше в ход дротиков, но подходить к врагу вплотную и разить мечом в бедра и голени – единственные части тела, которые не закрывала броня. Впрочем, во всем этом не оказалось надобности: броненосные всадники не дождались нападения римлян, но с воплями обратились в постыднейшее бегство, врезавшись со своими отягощенными броней конями в строй своей же пехоты, прежде чем та успела принять какое-либо участие в сражении. Так без пролития крови было наголову разбито столь огромное войско. Тиграновы воины бежали, или, вернее, пытались бежать, – из-за густоты и глубины своих рядов они сами же себе не давали дороги, – и началась страшная резня. Тигран в начале битвы пустился в бегство в сопровождении немногих спутников. Увидев, что сын делит с ним его беду, он снял со своей головы диадему и, прослезившись, вручил ему, приказав спасаться другой дорогой, используя любую возможность. Но юноша не осмелился надеть диадему и отдал ее на сохранение самому надежному из своих слуг. Случилось так, что этот слуга попал в плен, и таким образом диадема Тиграна была присоединена к остальной военной добыче. Говорят, что у неприятеля погибло свыше ста тысяч пехотинцев, а из всадников не ушел живым почти никто. У римлян было ранено сто человек и убито пять. Философ Антиох в сочинении «О богах», говоря об этой битве, утверждает, что солнце еще не видело ей подобной, а другой философ, Страбон, в «Исторических записках» рассказывает, что сами римляне чувствовали себя пристыженными и смеялись над собою, оттого что подняли оружие против такого сброда. По словам Ливия[1025], римляне никогда не вступали в бой с врагом, настолько превосходящим их численностью: в самом деле, победители вряд ли составляли и двадцатую часть побежденных. Что касается самых способных и опытных в военном деле римских полководцев, то они больше всего хвалили Лукулла за то, что он одолел двоих самых прославленных и могущественных царей двумя противоположными средствами – стремительностью и неторопливостью: если Митридата, находившегося в то время в расцвете своего могущества, он вконец измотал, затягивая войну, то Тиграна сокрушил молниеносным ударом. Во все времена не много было таких, как он, полководцев, которые выжиданием прокладывали бы себе путь к действию, а отважным натиском обеспечивали безопасность. 29. Как раз поэтому Митридат и не спешил, полагая, что Лукулл будет вести войну со своей обычной осторожностью, уклоняясь от битв. Он неторопливо шел на соединение с Тиграном, как вдруг ему повстречалось несколько армян, в смятении и ужасе отступавших по той же дороге. Он начал догадываться, что случилось недоброе. Затем он встретил безоружных и израненных беглецов уже в большем числе и от них услышал о поражении, после чего принялся разыскивать Тиграна. Найдя его всеми покинутым и жалким, Митридат не стал припоминать ему былых обид, – напротив, он сошел с коня и начал вместе с ним оплакивать их общее горе, а затем предоставил в его распоряжение слуг из собственной свиты и стал ободрять его надеждами на будущее. После это они принялись снова набирать войско. Между тем в Тигранокертах греческое население восстало против варваров с намерением передать город Лукуллу, и тот взял его приступом. Забрав находившиеся в Тигранокертах сокровища, он самый город отдал на разграбление солдатам, которые нашли в нем, наряду с прочим добром, на восемь тысяч талантов одной монеты; помимо этого, он роздал им из добычи по восемьсот драхм на каждого. Узнав, что в городе находится множество актеров, которых Тигран отовсюду набрал для торжественного открытия выстроенного им театра, Лукулл использовал их для игр и зрелищ по случаю своей победы. Греков Лукулл отпустил на родину, снабдив на дорогу деньгами, и точно так же поступил с варварами, насильно поселенными в Тигранокертах. Так разрушение одного города дало возможность возродиться многим, вернув им жителей; эти города чтили теперь Лукулла как своего благодетеля и нового основателя. Успешно шли у Лукулла и все прочие дела, и он заслуживал этого – ведь он больше стремился к тем похвалам, которые воздаются за правосудие и человеколюбие, нежели к тем, которыми награждают военные подвиги. Последними он в немалой степени был обязан войску, а еще более – судьбе, в первых же сказывалась его душевная кротость и отличное воспитание, и именно этими качествами Лукулл без оружия покорял чужеземные народы. Так, к нему явились царьки арабов, отдавая в его руки свои владения; к нему примкнуло также племя софенцев. У гордиенцев он вызвал такую преданность, что они хотели было оставить свои города и с женами и детьми следовать за ним. Причиной тому послужило вот что. Зарбиен, царь гордиенский, как уже говорилось, вел с Лукуллом через Аппия тайные переговоры о союзе, так как тяготился тиранническим владычеством Тиграна. На него донесли и он был казнен, причем вместе с ним погибли его дети и жена (это было еще до вторжения римлян в Армению). Лукулл не забыл об этом: вступив в страну гордиенцев, он устроил Зарбиену торжественные похороны, причем погребальный костер был украшен тканями, царским золотом и отнятыми у Тиграна драгоценностями; своими руками Лукулл зажег его и вместе с друзьями и близкими покойного совершил заупокойное возлияние, именуя Зарбиена другом и союзником римского народа. По приказу Лукулла ему был также поставлен памятник, который стоил немалых денег, – ведь Лукулл нашел во дворце Зарбиена великое множество золота и серебра и три миллиона медимнов зерна, так что и солдатам было чем поживиться, и Лукулл заслужил всеобщее восхищение тем, что вел войну на средства, приносимые ею самой, не беря ни драхмы из государственной казны. 30. В это время к нему явилось посольство и от парфянского царя с предложением дружбы и союза. Лукулл был рад этому и со своей стороны отправил к парфянину послов, но те уличили этого царя в предательстве: он тайно просил у Тиграна Месопотамию в виде платы за союз с ним. Когда Лукулл узнал об этом, он решил оставить в покое Тиграна и Митридата, считая этих противников уже сломленными, а идти на парфян, чтобы помериться с ними силами. Очень уж заманчивым казалось ему одним воинственным натиском, словно борцу, одолеть трех царей и с победами пройти из конца в конец три величайшие под солнцем державы. Поэтому он отправил в Понтийскую область Сорнатия и другим военачальникам отдал приказ вести к нему размещенные там войска (он намеревался выступить в подход из Гордиены). Однако если эти военачальники и раньше встречали со стороны воинов угрюмое неповиновение, то тут им пришлось убедиться в полной разнузданности своих подчиненных. Ни лаской, ни строгостью они ничего не могли добиться от солдат, которые громко кричали, что даже и здесь они не намерены оставаться и уйдут из Понта, бросив его без единого защитника. Когда вести об этом дошли до Лукулла, они оказали дурное воздействие и на ту часть войска, что была при нем. Привыкнув к богатству и роскоши, солдаты сделались равнодушны к службе и желали покоя; узнав о дерзких речах своих понтийских товарищей, они называли их настоящими мужчинами и стали говорить, что этот пример достоин подражания: ведь своими подвигами они давно заслужили себе право на избавление от трудов и отдых! 31. Такие-то речи, и еще похуже, приходилось слушать Лукуллу. Он отказался от похода на парфян и в разгар лета снова выступил против Тиграна. Когда он перевалил через Тавр, его привело в отчаяние то, что поля были еще зелены – настолько запаздывают там времена года из-за холодного воздуха! Все же он спустился, дважды или трижды разбил армян, которые осмеливались на него нападать, и начал беспрепятственно разорять селения; ему удалось при этом захватить хлебные запасы, приготовленные для Тиграна, и таким образом он обрек неприятелей на лишения, которых перед этим опасался сам. Лукулл неоднократно пытался вызвать армян на бой, окружая их лагерь рвами или разоряя страну у них на глазах; однако они, после того как он столько раз наносил им поражения, сидели смирно. Тогда он двинулся к Артаксатам, Тиграновой столице, где находились малолетние дети царя и его жены, – уж этого города, думал он, Тигран без боя не уступит! Рассказывают, что карфагенянин Ганнибал, после того как Антиох окончательно проиграл войну с римлянами, перешел ко двору Артакса Армянского, которому дал множество полезных советов и наставлений. Между прочим он приметил местность, чрезвычайно удачно расположенную и красивую, но лежавшую в запустении, и, сделав предварительные наметки для будущего города, позвал Артакса, показал ему эту местность и убедил застроить ее. Царь остался доволен и попросил Ганнибала, чтобы тот сам взял на себя надзор над строительством. Возник большой и очень красивый город, которому царь дал свое имя и провозгласил его столицей Армении. На этот город и двинулся теперь Лукулл, и Тигран не мог этого снести. Он выступил со своим войском в поход и на четвертый день расположился лагерем возле римлян; его отделяла от них река Арсаний, через которую римлянам необходимо было переправиться на пути к Артаксатам. Лукулл принес богам жертвы, словно победа уже была в его руках, и начал переправлять войско, выстроив его таким образом, что впереди находилось двенадцать когорт, а остальные охраняли тыл, чтобы враг не ударил римлянам в спину. Ведь перед ними выстроилось великое множество конницы и отборных бойцов врага, а в первых рядах заняли место мардийские лучники на конях и иберийские копейщики, на которых – среди иноплеменных солдат – Тигран возлагал особые надежды, как на самых воинственных. Но с их стороны не последовало никаких подвигов: после небольшой стычки с римской конницей они не выдержали натиска пехоты и разбежались кто куда. Римские всадники погнались за ними и тоже рассыпались в разные стороны, но в этот миг вышла вперед конница Тиграна. Лукулл был устрашен ее грозным видом и огромной численностью и велел своей коннице прекратить преследование. Сам он первым ударил на атропатенцев, чьи лучшие силы находились как раз против него, и сразу же нагнал на них такого страха, что они побежали прежде, чем дошло до рукопашной. Три царя участвовали в этой битве против Лукулла, и постыднее всех бежал, кажется Митридат Понтийский, который не смог выдержать даже боевого клича римлян. Преследование продолжалось долго и затянулось на всю ночь, пока римляне не устали не только рубить, но даже брать пленных и собирать добычу. По утверждению Ливия, если в первой битве потери неприятеля были многочисленнее, то на этот раз погибли и попали в плен более знатные и видные люди. 32. Воодушевленный и ободренный таким успехом, Лукулл вознамерился продолжить свой путь в глубь страны и окончательно сломить сопротивление врага. Но уже в пору осеннего равноденствия неожиданно наступила жестокая непогода: почти беспрестанно сыпал снег, а когда небо прояснилось, садился иней и ударял мороз. Лошади едва могли пить ледяную воду; тяжело приходилось им на переправах, когда лед ломался и острыми краями рассекал им жилы. Бо льшая часть этой страны изобилует густыми лесами, ущельями и болотами, так что солдаты никак не могли обсушиться: во время переходов их заваливало снегом, а на привалах они мучились, ночуя в сырых местах. Поэтому после сражения они всего несколько дней шли за Лукуллом, а затем начался ропот. Сначала они обращались к нему с просьбами через военных трибунов, но затем их сходки стали уже более буйными, и ночью они кричали по своим палаткам, а это служит признаком близкого бунта в войске. И хотя Лукулл перепробовал множество настоятельных увещаний, упрашивая их запастись терпением, пока не будет взят «армянский Карфаген» и стерто с лица земли это творение злейшего врага римлян (он имел в виду Ганнибала), ничто не помогало, и он вынужден был повернуть назад. На обратном пути он перешел через Тавр другими перевалами и спустился в плодородную и теплую страну, называемую Мигдонией. В ней находится большой и многолюдный город, который варвары зовут Нисибидой, а греки – Антиохией Мигдонийской. В этом городе правили два человека: по своему высокому положению правителем был Гур, брат Тиграна, но, в силу своей опытности и тонкого мастерства в сооружении машин, – тот самый Каллимах, который доставил Лукуллу столько хлопот под Амисом. Лукулл раскинул у стен Нисибиды лагерь и пустил в ход все приемы осадного искусства; вскоре город был взят приступом. Гур сдался добровольно и встретил милостивое обращение, но Каллимаха, хотя тот и обещал показать римлянам тайные клады с великими сокровищами, Лукулл не стал слушать и велел заковать в цепи, чтобы впоследствии расправиться с ним за тот пожар, который разрушил Амис и отнял у Лукулла случай польстить своему честолюбию и выказать грекам свое расположение. 33. До сего времени счастье, можно сказать, сопутствовало Лукуллу в его походах, но отныне словно упал попутный для него ветер – таких трудов стоило ему каждое дело, с такими препятствиями приходилось сталкиваться повсюду. Он по-прежнему проявлял отвагу и твердость духа, достойные прекрасного полководца, но его новые деяния не принесли ему ни славы, ни благодарности. Мало того, в неудачных начинаниях и бесполезных раздорах он едва не растерял и свою прежнюю славу. Не последней причиной тому было его собственное поведение: он никогда не умел быть ласковым с солдатской толпой, почитая всякое угождение подчиненным за унижение и подрыв власти начальствующего. А хуже всего было то, что с людьми могущественными и равными ему по положению он тоже ладил плохо, глядел на всех свысока и считал ничтожествами по сравнению с собой. Да, такие недостатки, говорят, соседствовали с многочисленными достоинствами Лукулла, который был статным, красивым, искусным в красноречии и выказывал острый ум как на форуме, так и в походах. Саллюстий утверждает[1026], что солдаты невзлюбили его с самого начала войны, когда он заставил их провести в лагере две зимы подряд: одну под Кизиком, вторую под Амисом. Потом каждую зиму им тоже приходилось нелегко: или они должны были зимовать во враждебной стране, или располагались на земле союзников в палатках, под открытым небом – ведь в греческий и дружественный город Лукулл не входил с войском ни разу. Их недобрым чувствам к полководцу в изобилии давали новую пищу вожаки народа в Риме, которые из зависти обвиняли Лукулла в том, что затягивать войну его побуждают властолюбие и корыстолюбие, в то время как в его руках почти целиком находятся Киликия и Азийская провинция, Вифиния и Понт, Армения и земли, простирающиеся до Фасиса, что недавно он еще к тому же разорил дворец Тиграна, словно его послали грабить царей, а не воевать с ними. Такие речи вел, как передают, Луций Квинтий, один из преторов; он-то главным образом и добился решения назначить Лукуллу преемником в управлении провинцией. Было решено также уволить от службы многих солдат, находившихся под его началом. 34. Уже эти неприятности были достаточно серьезны, но к ним прибавилось еще одно обстоятельство, которое окончательно погубило Лукулла. Был некий Публий Клодий, человек наглый и преисполненный величайшей заносчивости и самонадеянности. Он приходился братом жене Лукулла, и про него, между прочим, ходила молва, что он состоит с ней в преступной связи (она была крайне развратной женщиной). В ту пору он находился в войске Лукулла и пользовался там не таким почетом, как ему хотелось, а хотелось ему быть выше всех. Между тем из-за своего образа жизни ему приходилось стоять ниже многих. Поэтому он начал исподтишка заигрывать с фимбрианцами и настраивать их против Лукулла, а те охотно слушали его льстивые слова: угодливость и искательство начальника были им не внове. Ведь это их когда-то Фимбрия подговорил убить консула Флакка и выбрать полководцем его самого. Вот и теперь они охотно слушали Клодия и называли его «другом солдат» за то, что тот притворялся, будто принимает их дела близко к сердцу. Клодий же постоянно возмущался, что войнам и мукам не видно конца, что до последнего дыхания их заставляют биться со всеми народами, сколько их ни есть, и гоняют по всей земле, между тем как достойной награды за все эти походы им нет, а вместо этого приходится сопровождать повозки и верблюдов Лукулла, нагруженных золотыми чашами в драгоценных камнях! То ли дело, продолжал он, солдаты Помпея! Они уже давно мирные граждане и живут со своими женами и детьми где-нибудь на плодородных землях или по городам, а ведь им не пришлось загонять Митридата и Тиграна в необитаемые пустыни или ниспровергать азийские столицы, они всего-то и воевали, что с изгнанниками в Испании да с беглыми рабами в Италии! «Уж если, – завершал он, – нам приходится нести службу без отдыха и срока, почему бы нам не поберечь остаток сил и жизни для такого вождя, который видит для себя высшую честь в обогащении своих солдат?» Эти нападки оказали свое воздействие на войско Лукулла, и оно не пошло за своим полководцем ни на Тиграна, ни на Митридата. Последний не преминул снова вторгнуться из Армении в Понт и уже отвоевывал свое царство, а римские солдаты праздно сидели в Гордиене, ссылаясь на зимнее время и поджидая, что вот-вот явится Помпей или другой полководец, чтобы сменить Лукулла. 35. Когда, однако, пришло известие, что Митридат разбил Фабия и идет на Сорнатия и Триария, они устыдились и пошли за Лукуллом. Триарий из честолюбия захотел, не дожидаясь Лукулла, который был близко, добыть легкую, как ему казалось, победу, но вместо этого потерпел крупное поражение: как передают, в битве полегло более семи тысяч римлян, в числе которых было сто пятьдесят центурионов и двадцать четыре военных трибуна. Лагерь попал в руки Митридата. Когда через несколько дней подошел Лукулл, ему пришлось прятать Триария от разъяренных солдат. Митридат уклонялся от сражения с Лукуллом, поджидая Тиграна, который с большими силами шел на соединение с ним, и Лукулл решил двинуться навстречу Тиграну и дать ему бой прежде, чем враги снова соединятся. Однако по пути фимбрианцы подняли бунт и покинули свое место в строю, ссылаясь на то, что они уволены от службы постановлением сената, а Лукулл не имеет больше права приказывать им, поскольку провинции переданы другим. Нет такого унижения, которому не подверг бы себя тогда Лукулл: он уговаривал каждого из солдат поодиночке, с малодушными слезами ходил из палатки в палатку, некоторых даже брал за руку. Но солдаты отталкивали его руку, швыряли ему под ноги пустые кошельки и предлагали одному биться с врагами – сумел же он один поживиться за счет неприятеля! Все же остальные воины своими просьбами вынудили фимбрианцев согласиться прослужить лето с условием, что они будут уволены, если за это время не появится неприятель, чтобы дать им сражение. Необходимость заставила Лукулла довольствоваться и этой малостью, чтобы не остаться одному и не отдать страну противнику. Он держал солдат всех вместе, ни к чему их больше не принуждал и не вел на врага – лишь бы они от него не уходили. Ему пришлось мириться с тем, что Тигран опустошает Каппадокию, что к Митридату вернулась прежняя дерзость – к Митридату, о котором он доносил сенату, что с ним покончено! После этого донесения из Рима были отправлены должностные лица в количестве десяти человек для устройства дел в Понте, как в стране окончательно покоренной, а когда они явились, им пришлось убедиться, что Лукулл даже над самим собою не властен – им, как хотят, помыкают его солдаты. Их бесстыдство в отношении к своему полководцу дошло до того, что в конце лета они надели доспехи, обнажили мечи и принялись звать на бой врагов, которых не было и в помине. Они прокричали военный клич, помахали потехи ради мечами и покинули лагерь, заявив, что срок, в продолжение которого они обещали Лукуллу оставаться с ним, уже вышел. Между тем остальных солдат вызывал к себе письмами Помпей. Благодаря любви к нему народа и угодливости народных вожаков, он уже был назначен полководцем для военных действий против Митридата и Тиграна, хотя сенат и лучшие граждане считали, что с Лукуллом поступают несправедливо, назначая ему преемника не столько для войны, сколько для триумфа, и заставляя его уступать другому не труды полководца, но награду за эти труды. 36. Еще более предосудительным казалось происходящее тем, кто находился тогда в провинции. И в самом деле, у Лукулла отняли право награждать и наказывать солдат, Помпей никому не разрешал приходить к нему или поступать согласно его приказаниям и тем распоряжениям, которые Лукулл издавал совместно с десятью посланцами сената. Эти распоряжения Помпей отменял, издавая собственные указы, и его присутствия приходилось бояться, так как сила была на его стороне. Все же друзья обоих полководцев решили устроить между ними встречу, которая и произошла в одной деревне в Галатии. Они любезно приветствовали друг друга и принесли взаимные поздравления с одержанными победами; если Лукулл был старше по возрасту, то Помпей пользовался бо льшим почетом, так как он большее число раз был полководцем и имел два триумфа. Перед обоими ликторы несли пучки розог, увитые лаврами, чтобы почтить их победы, Но Помпею пришлось проделать долгий путь по безводным и сухим местам, и лавры, обвивавшие розги его ликторов, засохли; заметив это, ликторы Лукулла дружески поделились с ними своими лаврами, которые были свежи и зелены. Друзья Помпея сочли это благим знамением – и действительно, деяния Лукулла послужили к украшению похода Помпея. Что же касается переговоров, то они не привели к примирению, и полководцы разошлись в еще большей отчужденности, чем пришли. Помпей объявил недействительными распоряжения Лукулла и отнял у него всех солдат, оставив только тысячу шестьсот человек для триумфа, но и те последовали за Лукуллом не слишком охотно. До какой же степени не хватало ему природного дара или удачи в том, что для полководца необходимее всего! Ведь если бы при стольких своих отличных качествах – отваге и осмотрительности, уме и справедливости, он имел еще и это достоинство, то не Евфрат был бы рубежом римской державы в Азии, но край света и Гирканское море. В самом деле, все остальные народы уже ранее покорил Тигран, а парфяне во времена Лукулла еще не достигли той мощи, что во времена Красса; их государство еще не было таким сплоченным и из-за междоусобных войн и раздоров с соседями не в силах было дать отпор нападениям армян. Но должен добавить, что, на мой взгляд, вред, нанесенный Лукуллом своему отечеству через других людей, перевешивает пользу, которую он принес ему сам. В самом деле, армянские трофеи, воздвигнутые совсем недалеко от границ Парфии, взятие Тигранокерт и Нисибиды, великие богатства, доставленные из этих городов в Рим, диадема Тиграна, захваченная и пронесенная в триумфальном шествии, – все это подстрекнуло Красса к походу в Азию, внушив ему мысль, что ее обитатели – только добыча и средство наживы, и ничего больше. Вскоре, однако, он познакомился с парфянскими стрелами и примером своим доказал, что Лукулл добился победы не потому, что враги были слишком глупы и малодушны, но благодаря собственному мужеству и искусству полководца. Но это случилось позднее. 37. Вернувшись в Рим, Лукулл прежде всего узнал, что брат его Марк привлечен Гаем Меммием к суду за то, что ему приходилось делать по приказанию Суллы, исполняя должность квестора. Марка оправдали, но тут Меммий обратил свои нападки уже на самого Лукулла и стал настраивать народ против него, советуя отказать ему в триумфе за то, что он-де нажился на войне и с умыслом затягивал ее. Лукулл оказался втянутым в жестокую распрю, и лишь когда первые и наиболее влиятельные граждане пошли по трибам, им насилу удалось, потратив много стараний и просьб, уговорить народ дать согласие на триумф. ... [Текст в оригинале испорчен. ] Триумф Лукулла не был, как другие, рассчитан на то, чтобы удивить чернь протяженностью шествия и обилием проносимых в нем предметов. Зато Лукулл украсил Фламиниев цирк великим множеством вражеского оружия и военными машинами царя, и уже одно это зрелище было на редкость внушительным. В триумфальном шествии прошли несколько закованных в броню всадников, десяток серпоносных колесниц и шестьдесят приближенных и полководцев царя; за ними следовали сто десять военных кораблей с окованными медью носами, золотая статуя самого Митридата в шесть футов высотою, его щит, усыпанный драгоценными камнями, затем двадцать носилок с серебряной посудой и еще носилки с золотыми кубками, доспехами и монетой, в количестве тридцати двух. Все это несли носильщики, а восемь мулов везли золотые ложа, еще пятьдесят шесть – серебро в слитках и еще сто семь – серебряную монету, которой набралось без малого на два миллиона семьсот тысяч драхм. На больших писчих досках значилось, сколько денег передано Лукуллом Помпею на ведение войны с пиратами, сколько внесено в казну, а сверх того – что каждому солдату выдано по девятьсот пятьдесят драхм. Затем Лукулл устроил великолепное угощение для жителей Рима и окрестных сел, которые римляне называют «виками» [vici]. 38. Разведясь с Клодией, женщиной разнузданной и бесчестной, Лукулл женился на сестре Катона, Сервилии, но и этот брак не был удачным. Чтобы сравняться с Клодией, Сервилии не доставало одного – молвы, что она согрешила с родным братом, в остальном она была такой же гнусной и бесстыдной. Уважение к Катону долго заставляло Лукулла терпеть ее, но в конце концов он с ней разошелся. Сенат возлагал на Лукулла необычайные надежды, рассчитывая найти в его лице человека, который, опираясь на свою огромную славу и влияние, даст отпор самовластию Помпея и возглавит борьбу лучших граждан. Однако Лукулл расстался с государственными делами. Быть может, он видел, что государство поражено недугом, не поддающимся исцелению, возможно также, что он, как полагают некоторые, пресытился славой и решил после стольких битв и трудов, которые увенчались не слишком счастливым концом, отдаться жизни, чуждой каких бы то ни было забот и огорчений. Некоторые одобряют происшедшую в нем перемену, избавившую его от печальной участи Мария, который после побед над кимврами, после великих и славных подвигов не пожелал дать себе покой, хотя и был окружен завидным для каждого почетом; неутолимая жажда славы и власти побудила его, старика, тягаться с молодыми на государственном поприще и довела до страшных поступков и бед, еще более страшных, чем поступки. Говорят, что и Цицерон лучше провел бы свою старость, уйди он на покой после победы над Катилиной, и Сципион – если бы он, прибавив к Карфагену Нуманцию, на этом и остановился[1027]. Поистине, и в государственной деятельности есть свой круг побед[1028], и когда он завершен, пора кончать. В состязаниях на государственном поприще – ничуть не меньше, чем в гимнасии, – тотчас обнаруживается, если борца покидают молодые силы. Напротив, Красс и Помпей насмехались над тем, что Лукулл предался наслаждениям и расточительству, словно жизнь в свое удовольствие была менее подобающей его летам, чем государственные дела и походы. 39. В жизнеописании Лукулла, словно в древней комедии[1029], поначалу приходится читать о государственных и военных делах, а к концу – о попойках и пирушках, чуть ли не о пьяных шествиях с песнями и факелами и вообще о всяческих забавах. Ведь к забавам следует отнести, по-моему, и расточительное строительство, расчистку мест для прогулок, сооружение купален, а особенно – увлечение картинами и статуями, которые Лукулл собирал, не жалея денег. На эти вещи он щедро тратил огромное богатство, накопленное им в походах, так что даже в наше время, когда роскошь безмерно возросла, Лукулловы сады стоят в одном ряду с самыми великолепными императорскими садами. К этому надо добавить постройки на побережье и в окрестностях Неаполя, где он насыпал искусственные холмы, окружал свои дома проведенными от моря каналами, в которых разводили рыб, а также воздвигал строения посреди самого моря. Когда стоик Туберон увидел все это, он назвал Лукулла «Ксерксом в тоге»[1030]. Подле Тускула у него были загородные жилища, с открытыми залами и портиками, с башнями, откуда открывался широкий вид на окрестность; когда там побывал Помпей, он неодобрительно сказал Лукуллу, что тот наилучшим образом приспособил поместье для летнего времени, но сделал его непригодным для жизни зимой. Лукулл со смехом возразил: «Что же, ты думаешь, что я глупее журавлей и аистов и не знаю, что надо менять жилье с переменой времени года?» Как-то одному претору захотелось блеснуть играми, которые он давал народу, и он попросил у Лукулла пурпурных плащей, чтобы нарядить хор. Лукулл ответил, что посмотрит, сможет ли он дать, а на следующий день спросил, сколько нужно. Когда претор ответил, что сотни хватит, ему было предложено взять вдвое больше. По этому поводу поэт Флакк[1031] заметил, что не может признать богатым такой дом, где заброшенные и забытые вещи не превышают своим числом те, которые лежат на виду. 40. Лукулл устраивал ежедневные пиры с тщеславной роскошью человека, которому внове его богатство. Не только застланные пурпурными тканями ложа, украшенные драгоценными камнями чаши, увеселительное пение и пляски, но также разнообразные яства и не в меру хитро приготовленные печенья вызывали зависть у людей с низменными вкусами. Помпей, напротив, заслужил похвалы своим поведением во время болезни: когда врач предписал ему съесть дрозда, а слуги заявили, что летом дрозда не найдешь нигде, кроме как у Лукулла, который их разводил, Помпей не позволил обращаться туда, сказав: «Неужели жизнь Помпея может зависеть от причуд роскоши Лукулла?» Катон был Лукуллу другом и свояком, но образ жизни Лукулла ему совсем не нравился, и когда в сенате один юнец завел длинную речь, в которой назойливо распространялся о бережливости и воздержности, Катон встал и сказал: «Да перестань! Ты богат, как Красс, живешь, как Лукулл, а говоришь, как Катон!» Некоторые утверждают, что эти слова действительно были сказаны, но не Катоном. 41. Как бы то ни было, Лукулл не только получал удовольствие от такого образа жизни, но и гордился им, что ясно видно из его памятных словечек. Так, сообщают, что ему случилось много дней подряд угощать каких-то греков, приехавших в Рим, и эти люди, в которых и впрямь проснулось что-то эллинское, засовестившись, что из-за них каждый день производятся такие расходы, стали отказываться от приглашения. Но Лукулл с улыбкой сказал им: «Кое-что из этих расходов делается и ради вас, достойные греки, но большая часть – ради Лукулла». Когда однажды он обедал в одиночестве и ему приготовили один стол и скромную трапезу, он рассердился и позвал приставленного к этому делу раба; тот ответил, что раз гостей не звали, он не думал, что нужно готовить дорогой обед, на что его господин сказал: «Как, ты не знал, что сегодня Лукулл угощает Лукулла?» Об этом, как водится, в городе много говорили. И вот однажды, когда Лукулл прогуливался на форуме, к нему подошли Цицерон и Помпей. Первый был одним из его лучших друзей, а с Помпеем, хотя у них и была распря из-за командования в Митридатовой войне, они часто встречались и беседовали, как добрые знакомые. После приветствия Цицерон спросил, нельзя ли к нему зайти; Лукулл ответил, что был бы очень рад, и стал их приглашать, и тогда Цицерон сказал: «Мы хотели бы отобедать у тебя сегодня, но только так, как уже приготовлено для тебя самого». Лукулл замялся и стал просить отсрочить посещение, но они не соглашались и даже не позволили ему поговорить со слугами, чтобы он не мог распорядиться о каких-либо приготовлениях сверх тех, какие делались для него самого. Он выговорил у них только одну уступку – чтобы они разрешили ему сказать в их присутствии одному из слуг, что сегодня он обедает в «Аполлоне» (так назывался один из роскошных покоев в его доме). Это было уловкой, при помощи которой он все же провел своих друзей: по-видимому, для каждой столовой у Лукулла была установлена стоимость обеда и каждая имела свое убранство и утварь, так что рабам достаточно было услышать, где он хочет обедать, и они уже знали, каковы должны быть издержки, как все устроить и в какой последовательности подавать кушанья. По заведенному порядку обед в «Аполлоне» стоил пятьдесят тысяч драхм; и на этот раз было потрачено столько же, причем Лукуллу удалось поразить Помпея не только величиной расходов, но и быстротой, с которой все было приготовлено. Вот на что Лукулл недостойно расточал свое богатство, словно ни на миг не забывал, что это добыча, захваченная у варваров. 42. Однако следует с похвалой упомянуть о другом его увлечении – книгами. Он собрал множество прекрасных рукописей и в пользовании ими проявлял еще больше благородной щедрости, чем при самом их приобретении, предоставляя свои книгохранилища всем желающим. Без всякого ограничения открыл он доступ грекам в примыкавшие к книгохранилищам помещения для занятий и портики для прогулок, и, разделавшись с другими делами, они с радостью хаживали туда, словно в некую обитель Муз, и проводили время в совместных беседах. Часто Лукулл сам заходил в портики и беседовал с любителями учености, а тем, кто занимался общественными делами, помогал в соответствии с их нуждами, – коротко говоря, для всех греков, приезжающих в Рим, его дом был родным очагом и эллинским пританеем. Что касается философии, то если ко всем учениям он относился с интересом и сочувствием, особое пристрастие и любовь он всегда питал к Академии – не к той, которую называют Новой и которая как раз в ту пору расцветала благодаря учению Карнеада, распространявшемуся Филоном, но к Древней, которую возглавлял тогда Антиох Аскалонский, человек глубокомысленный и очень красноречивый. Лукулл приложил немало стараний, чтобы сделать Антиоха своим другом и постоянным сотрапезником, и выставлял его на бой против последователей Филона. В числе последних был, между прочим, и Цицерон, который написал об этой философской школе очень изящное сочинение; в нем он вкладывает в уста Лукулла речь в защиту возможности познания, а сам отстаивает противоположную точку зрения. Книжка так и озаглавлена – «Лукулл»[1032]. С Цицероном Лукулла связывали, как уже было сказано, близкая дружба и сходный взгляд на государственные дела. Надо сказать, что Лукулл не совсем покинул государственное поприще, хотя от честолюбивых споров о первенстве и влиятельности, участвуя в которых, как он видел, не избежать опасностей и жестоких оскорблений, он сразу же отказался в пользу Красса и Катона (те, кто с подозрением взирал на могущество Помпея, когда Лукулл отказался их возглавить, сделали своими вождями в сенате именно этих двоих). Он бывал на форуме по делам своих друзей, а в сенате – когда нужно было дать отпор какому-нибудь честолюбивому замыслу Помпея. Так, он добивался отмены распоряжений, которые тот сделал после своей победы над царями: Помпей потребовал раздачи земельных участков своим солдатам, но Лукулл при поддержке Катона расстроил его планы, после чего Помпей прибег к поддержке Красса и Цезаря[1033] или, лучше сказать, вступил с ними в заговор, наполнил город вооруженными солдатами и насилием добился исполнения своих требований, прогнав с форума приверженцев Катона и Лукулла. Лучшие из граждан были этим возмущены, и тогда помпеянцы привели некоего Веттия, который якобы был схвачен при попытке покушения на жизнь Помпея. На допросе в сенате Веттий назвал несколько имен, но перед народом заявил, что убить Помпея его подстрекал Лукулл. Словам его никто не придал значения – всем сразу стало ясно, что этого человека подучили клеветать сторонники Помпея. Дело стало еще яснее через несколько дней, когда из тюрьмы был выброшен труп Веттия, и хотя уверяли, будто он умер своей смертью, на его теле были следы удушения и побоев. Очевидно, что его позаботились убрать те самые люди, по чьему наущению он выступил со своим наветом. 43. Все это побудило Лукулла еще дальше отойти от государственной деятельности; когда же Цицерон ушел в изгнание, а Катон был отправлен на Кипр, он окончательно с нею расстался. Говорят, что к тому же незадолго до смерти его рассудок помрачился и стал мало-помалу угасать. По утверждению Корнелия Непота[1034], Лукулл повредился в уме не от старости и не из-за болезни, но потому, что его извел своими снадобьями Каллисфен, один из его вольноотпущенников. Каллисфен думал, что действие снадобий внушит его господину бо льшую привязанность к нему, но вместо этого оно расстроило и сгубило рассудок Лукулла, так что еще при его жизни управление имуществом взял на себя его брат. И все же, когда Лукулл умер, можно было подумать, что кончина застигла его в самом разгаре военной или государственной деятельности: народ сбегался в печали, тело было вынесено на форум знатнейшими юношами, а затем толпа хотела силой добиться, чтобы его схоронили на Марсовом поле, где был погребен Сулла. Так как этого никто не ожидал и приготовить все необходимое для погребения было нелегко, брат Лукулла стал уговаривать народ и в конце концов убедил, чтобы ему дали похоронить умершего в поместье близ Тускула, где все уже было готово. После этого и сам Марк прожил недолго. Подобно тому, как возрастом и славою он не намного отставал от горячего брата, так и в смерти он не замедлил последовать за ним.     [Сопоставление ]  

The script ran 0.056 seconds.