Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Алексей Писемский - Тысяча душ [1858]
Известность произведения: Средняя
Метки: prose_rus_classic

Аннотация. Роман А.Ф.Писемского «Тысяча душ» был написан больше ста лет тому назад (1853—1858). Но и сейчас широко развернутые в романе пестрые и разнообразные картины русской жизни прошлого столетия, того далекого времени, когда в России крепостничество еще было привычным, «бытовым» явлением. И хотя жизнь эта — давно прошедшее, не только ради удовлетворения «исторического» любопытства берем мы в руки эту книгу. Трагедия главного героя Калиновича, крах его «искоренительных» деяний, безрезультатность предпринятой им борьбы со злом, по-своему поучительны и для нас. До сих пор по-человечески волнуют судьбы героев романа — глубоко любящей, самоотверженной Настеньки, доброго Петра Михайлыча Годнева, несчастной Полины, да и самого сурового, честолюбивого Калиновича.

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 

Калинович подошел было ангажировать княжну, но Кадников предупредил его. - Я ангажирована, monsieur Калинович, - отвечала она каким-то печальным голосом. Калинович изъявил поклоном сожаление и просил ее по крайней мере на вторую кадриль. - Непременно... очень рада... а то мой кавалер такой ужасный! отвечала княжна. Калинович еще раз поклонился, отошел и пригласил Полину. Та пожала ему с чувством руку. Визави их был m-r ле Гран, который танцевал с хорошенькой стряпчихой. Несмотря на счастливое ее положение, она заинтересовала француза донельзя: он с самого утра за ней ухаживал и беспрестанно смешил ее, хоть та ни слова не говорила по-французски, а он очень плохо говорил по-русски, и как уж они понимали друг друга - неизвестно. Инвалидный начальник, хотя уж имел усы и голову седые и лицо, сплошь покрытое морщинами, но, вероятно, потому, что был военный и носил еще поручичьи эполеты, тоже изъявил желание танцевать. Он избрал себе дамою дочь исправника и стал визави с Кадниковым. Чтоб кадриль была полнее и чтоб все гости были заняты, княгиня подозвала к себе стряпчего и потихоньку попросила его пригласить исправницу, которая в самом деле начала уж обижаться, что ею вообще мало занимаются. Против них поставлен был маленький князек с мистрисс Нетльбет, которая чопорно и с важностью начала выделывать chasse en avant и chasse en arriere[79]. За кадрилью следовал вальс. Калинович не утерпел и пригласил княжну: та пошла с удовольствием. Он почувствовал, наконец, на руке своей ее стан, чувствовал, как ее ручка крепко держалась за его руку; он видел почти перед глазами ее белую, как морская пена, грудь, впивал аромат волос ее и пришел в какое-то опьянение. Напрасно княжна после двух туров проговорила: "Будет", он понесся с ней и сделал еще тур, два, три. "Будет", - сказала она более настоятельно. Калинович наконец опомнился и, опустив ее на стул, сел рядом. Княжна очень устала: глаза ее сделались томны, грудь высоко поднималась; ручкой своей она поправляла разбившиеся виски волос. Калинович пожирал ее глазами. Начавшаяся вскоре кадриль заставила их снова встать. - Что вы теперь сочиняете? - заговорила княжна. Вопрос этот сначала озадачил Калиновича; но, сообразив, он решился им воспользоваться. - Я описываю, - начал он, - одно семейство... богатое, которое живет, положим, в Москве и в котором есть, между прочим, дочь - девушка умная и, как говорится, с душой, но светская. Княжна слушала. - Девушка эта, - продолжал Калинович, - имела несчастье внушить любовь человеку, вполне, как сама она понимала, достойному, но не стоявшему породой на одной с ней степени. Она знала, что эта страсть составляет для него всю жизнь, что он чахнет и что достаточно одной ничтожной ласки с ее стороны, чтобы этот человек ожил... Внимание княжны возрастало. - Она все это знала, - продолжал Калинович, - и у ней доставало духу с своими светскими друзьями смеяться над подобной страстью. - Над чем же тут смеяться? Стало быть, он не нравился ей? - возразила княжна. Калинович пожал плечами. - Даже и нравился, - отвечал он, - но это выходило из правил света. Выйти за какого-нибудь идиота-богача, продать себя - там не смешно и не безобразно в нравственном отношении, потому что принято; но человека без состояния светская девушка полюбить не может. - Отчего ж не может? - перебила стремительно княжна. - Одна моя кузина, очень богатая девушка, вышла против воли матери за одного кавалергарда. У него ничего не было; только он был очень хорош собой и чудо как умен. - За кавалергарда же, - повторил Калинович. Он с умыслом говорил против светских девушек, чтоб заставить княжну сказать, что она не похожа на них, и, как показалось ему, она это самое и хотела сказать своими возражениями и замечаниями, тем более, что потом княжна задумалась на несколько минут и, как бы не вдруг решившись, проговорила полушепотом: - Танцуйте, пожалуйста, со мной мазурку. Калинович вспыхнул от удовольствия. - Я только хотел вас просить об этом, - подхватил он. - Пожалуйста, - повторила княжна. В продолжение всего этого разговора с них не спускала глаз не танцевавшая и сидевшая невдалеке Полина. Еще на террасе она заметила взгляды Калиновича на княжну; но теперь, еще более убедившись в своем подозрении, перешла незаметно в гостиную, села около князя и, когда тот к ней обернулся, шепнула ему что-то на ухо. - Pardon, на одну минуту, - проговорил князь, вставая, и тотчас же ушел с Полиной в задние комнаты. Назад он возвратился через залу. Калинович танцевал с княжной в шестой фигуре галоп и, кончив, отпустил ее довольно медленно, пожав ей слегка руку. Она взглянула на него и покраснела. Все это вряд ли увернулось от глаз князя. Проходя будто случайно мимо дочери, он сказал ей что-то по-английски. Та вспыхнула и скрылась; князь тоже скрылся. Княжна, впрочем, скоро возвратилась и села около матери. Лицо ее горело. Калинович, нехотя танцевавший все остальные кадрили и почти ни слова не говоривший с своими дамами, ожидал только мазурки, перед началом которой подошел к княжне, ходившей по зале под руку с Полиной. - Вероятно, мы с вами будем начинать, - сказал он. Княжна ничего ему не ответила и обратилась к Полине: - Вы танцуете? - Да, танцую, - отвечала та с усмешкой. Княжна, как бы сконфуженная, пошла за Калиновичем и села на свое место. Напрасно он старался вызвать ее на разговор, - она или отмалчивалась, или отвечала да или нет, и очень была, по-видимому, рада, когда другие кавалеры приглашали ее участвовать в фигуре. - Смысл повести моей повторяется в жизни на каждом, видно, шагу, проговорил, наконец, Калинович, начинавший окончательно выходить из себя; но княжна как будто не слыхала его. Между тем игроки вышли в залу. Князь начал осматривать танцующих в лорнет. Четвериков стоял рядом с ним. Княжна почти каждый раз стала выбирать его, непременно заставляя танцевать. Четвериков выходил и, слегка подпрыгивая, делал с ней тур, а потом расшаркивался, и она приседала и благодарила его самой любезной улыбкой. Ревность, досада и злоба забушевали в душе Калиновича. Он решился по крайней мере наговорить дерзостей княжне, но ему и этого не удалось: при конце мазурки она только издали кивнула ему головой, взяла потом Полину под руку и ушла. Вскоре затем последовал ужин, и все почти гости остались ночевать. В распределении постелей обнаружился со стороны хозяев тот же тонкий расчет. Четверикову и предводителю отведено было по особой комнате; каждому поставлены были фарфоровые умывальники, и на постелях положено голландское белье и новые матерчатые одеяла. В одной большой комнате предназначалось положить судью, исправника, почтмейстера и Калиновича. Здесь уж были одеяла, хоть и шелковые, но поношенные, и умывальники фаянсовые. Комната рядом была отведена для винного пристава, инвалидного начальника и молодого Кадникова. Тут уж не было даже отдельных кроватей, а просто постлано на диванах с довольно жесткими подушками и ситцевыми покрывалами. Калинович, измученный и истерзанный ощущениями дня, сошел вниз первый, разделся и лег, с тем чтоб заснуть по крайней мере поскорей; но оказалось это невозможным: вслед за ним явился почтмейстер и начал укладываться. Сняв верхнее платье, он долго рылся на груди, откуда вынув финифтяный[28] образок, повесил его на усмотренный вверху гвоздик и начал молиться, шевеля тихонько губами и восклицая по временам: "Господи помилуй, господи помилуй!". После молитвы старик принялся неторопливо стаскивать с себя фуфайки, которых оказалось несколько и которые он аккуратно складывал и клал на ближайший стул; потом принялся перевязывать фонтанели, с которыми возился около четверти часа, и, наконец, уже вытребовав себе вместо одеяла простыню, покрылся ею, как саваном, до самого подбородка, и, вытянувшись во весь свой длинный рост, закрыл глаза. Калиновичу возвратилась было надежда заснуть, но снова вошли судья и исправник, которые, в свою очередь, переодевшись в шелковые, сшитые из старых, жениных платьев халаты и в спальные, зеленого сафьяна, сапоги, уселись на свою кровать и начали кашлять и кряхтеть. Вдобавок к ним пришел еще из своей комнаты инвалидный начальник, постившийся с утра и теперь куривший залпом четвертую трубку. Его сопровождал молодой Кадников, неотступно прося поручика дать ему хотя разик затянуться. Видимо, что всем им, стесненным целый день приличием и модным тоном, хотелось поболтать на свободе. - Темненьки, однако, стали ночи-то! - проговорил судья, взглянув в окно. - Да, - отозвался исправник, - ворам да мошенникам раздолье: воруй, а земская полиция отвечай за них. - Какая вы земская полиция! Что уж тут говорить! - перебил его инвалидный поручик, мотнув головой. - Только званье на себе носите: полиция тоже! - Что ж полиция? Такая же полиция, как и всякая, - проговорил кротко исправник. - Нет, не такая, как всякая, - возразил поручик, - вот в Москве был обер-полицеймейстер Шульгин, вот тот был настоящий полицеймейстер: у того была полиция. - Да, тот ловкий был, - заметил судья. - Еще какой ловкий-то, братец ты мой! - подхватил поручик. - И тут, сударь ты мой, московские мошенники надували! - прибавил он. Судья только усмехнулся. - Да!.. - произнес он. - Вот и ловкого надували! - заметил с некоторою ядовитостью исправник. - Да ведь какую штуку-то, братец ты мой, подвели, штуку-то какую... продолжал поручик, - на параде ли там, али при соборном служении, только глядь: у него у шубы рукав отрезан. Он ничего, стерпел это... Только одним утром, а может быть, и вечером, приезжает к его камердинеру квартальный. "Генерал, говорит, прислал сейчас найденный через полицию шубный рукав и приказал мне посмотреть, от той ли ихней самой шубы, али от другой..." Камердинер слышит приказание господское - ослушаться, значит, не смел: подал и преспокойным манером отправился стулья там, что ли, передвигать али тарелки перетирать; только глядь: ни квартального, ни шубы нет. "Ах, говорит, согрешил!", а Шульгин между тем приезжает. Он ему в ноги: "Батюшка, ваше превосходительство..." - "Ничего, говорит, братец: ты глуп, да и я не умней тебя. Я уж, говорит, и записку получил", и показывает. Пишут ему: "Благодарим покорно, ваше превосходительство, что вы к нашему рукаву вашу шубу приставили", и больше ничего. Судья опять улыбнулся и покачал головой. - Шельма народ! - произнес он. - Шельма! - подтвердил самодовольно рассказчик. Калинович между тем выходил из себя, проклиная эту отвратительную помещичью наклонность - рассказывать друг другу во всякий час дня и ночи пошлейшие анекдоты о каких-нибудь мошенниках; но терпению его угрожало еще продолжительное испытание: молодой Кадников тоже воспалился желанием рассказать кое-что. - Вот тоже на Лукина раз мошенники напали... - начал было он. - Лукин был силач, - перебил его инвалидный начальник, гораздо более любивший сам рассказывать, чем слушать. - Когда он был, сударь ты мой, на корабле своем в Англии, - начал он... Что делал Лукин на корабле в Англии все слушатели очень хорошо знали, но поручик не стеснялся этим и продолжал: - Выискался там один господин, тоже силач, и делает такое объявление: "Сяду-де я, милостивые государи, на железное кресло и пускай, кто хочет, бьет меня по щеке. Если я упаду - сто рублей плачу, а нет, так мне вдвое того", и набрал он таким манером много денег. Только проходит раз мимо этого места Лукин, спрашивает: что это такое? Ему говорят: "Ах, мусье, тебя-то мне и надо!" Подходит сейчас к нему. "Держитесь, говорит, покрепче: я Лукин". Ну, тот слыхал уж тоже, однако честь свою не теряет. "Ничего-с, говорит: я сам тоже такой-то". - "Ладно", - говорит Лукин, засучил, знаете, немного рукава, перекрестился по-нашему, по-христианскому, да как свистнет... Батюшки мои, и барин наш, и кресла, и подмостки - все к черту вверх тормашки полетело. Мало того, слышат, барин кричит благим матом. Что такое? Подходят: глядь - вся челюсть на сторону сворочена. "Ничего", - говорит Лукин, взял его, сердечного, опять за шиворот, трах его по другой стороне, сразу поправил. "Ну, говорит, денег твоих мне не надо, только помни меня". "Буду, говорит, помнить, буду..." - Это, значит, все-таки у Лукина сила в руках была, - подхватил Кадников. Не имея удачи рассказать что-нибудь о мошенниках или силачах, он решился по крайней мере похвастаться своей собственной силой и прибавил: - Я вот тоже стул за переднюю ножку поднимаю. - Ну, да ведь это какой тоже стул? Вот этакий не поднимете, - возразил ему инвалидный начальник, указав глазами на довольно тяжелое кресло. - Нет, подниму, - отвечал Кадников и, взяв кресло за ножку, напрягся, сколько силы достало, покраснел, как вареный рак, и приподнял, но не сдержал: кресло покачнулось так, что он едва остановил его, уперев в стену над самой почти головой Калиновича. Тот вышел окончательно из терпенья. - Что ж это такое, господа? Когда будет конец? - воскликнул он. - А мы думали, что вы давно спите, - сказал инвалидный начальник. - Разве есть возможность спать, когда тут рассказывают какой-то вздор о мошенниках и летают стулья над головой? - проговорил Калинович и повернулся к стене. Строгий и насмешливый тон его нарушил одушевление беседы. - В самом деле, господа, пора на покой, - сказал судья. - Пора, - повторил исправник, и все разошлись. Калинович вздохнул свободнее, но заснуть все-таки не мог. Все время лежавший с закрытыми глазами почтмейстер сначала принялся болезненно стонать, потом бредить, произнося: "Пришел... пришел... пришел!.." и, наконец, вдруг вскрикнув: "Пришел!" - проснулся, вероятно, и, проговоря: "О господи помилуй!", затих на время. Исправник и судья тоже стали похрапывать негромко, но зато постоянно и как бы соревнуя друг другу. VI На другой день, как обыкновенно это бывает на церемонных деревенских праздниках, гостям сделалось неимоверно скучно и желалось только одного: как бы поскорее уехать. Хозяева в свою очередь тоже унимали больше из приличия. Таким образом, вся мелюзга уехала тотчас после завтрака, и обедать остались только генеральша с дочерью, Четвериков и предводитель. Целое утро Калинович искал случая поймать княжну и прямо спросить ее: что значит эта перемена; но его решительно не замечали. Полина обращалась с ним как-то насмешливо. Взбешенный всем этим и не зная, наконец, что с собой делать, он ушел было после обеда, когда все разъехались, в свою комнату и решился по крайней мере лечь спать; но от князя явился человек с приглашением: не хочет ли он прогуляться? Калинович пошел. Князь ожидал его уж на крыльце. Сначала они вышли в ржаное поле, миновав которое, прошли луга, прошли потом и перелесок, так что от усадьбы очутились верстах в трех. Сверх обыкновения князь был молчалив и только по временам показывал на какой-нибудь открывавшийся вид и хвалил его. Калинович соглашался с ним, думая, впрочем, совершенно о другом и почти не видя никакого вида. Перейдя через один овражек, князь вдруг остановился, подумал немного и обратился к Калиновичу: - А что, Яков Васильич, - начал он, - мне хотелось бы сделать вам один довольно, может быть, нескромный вопрос. Калинович покраснел, и первая его мысль была: не догадался ли князь о его чувствах к княжне. - Если вопрос нескромен, так лучше его совсем не делать, - отвечал он полушутливым тоном. - Да, - подхватил протяжно князь, - но дело в том, что меня подталкивает сделать его искреннее желание вам добра; я лучше рискую быть нескромным, чем промолчать. Калинович ничего на это не отвечал. - Именно рискую быть нескромным, - продолжал князь, - потому что, если б лет двадцать назад нашелся такой откровенный человек, который бы мне высказал то, что я хочу теперь вам высказать... о! Сколько бы он сделал мне добра и как бы я ему остался благодарен на всю жизнь! Калинович продолжал молчать. - Спросить я вас хочу, мой милейший Яков Васильич, - снова продолжал князь, - о том, действительно ли справедливы слухи, что вы женитесь на mademoiselle Годневой? Калинович опять невольно сконфузился. - Вопрос в самом деле, князь, не совсем скромный, - проговорил он. - И вы не хотите мне на него отвечать, не так ли? Да? - подхватил князь. - Я не столько не хочу, - отвечал спокойно и по возможности овладев собой, Калинович, - сколько не могу, потому что, если эти слухи и существуют, то ни я, ни mademoiselle Годнева в том не виноваты. Князь посмотрел пристально на Калиновича: он очень хорошо видел, что тот хочет отыгрываться словами. - Глас народа, говорит пословица, глас божий. Во всякой сплетне есть всегда тень правды, - начал он. - Впрочем, не в том дело. Скажите вы мне... я вас решительно хочу сегодня допрашивать и надеюсь, что вы этим не обидитесь. - Чем же я, князь, могу обидеться, когда это показывает только ваше участие ко мне! - возразил, пожав плечами, Калинович. - Именно участие, и самое искреннее!.. Скажите вы мне вот что: имеете вы состояние или нет? - У меня ничего нет. - Но, может быть, вам угрожает наследство от какой-нибудь бабушки, тетушки?.. - Все мое наследство в моей голове, - отвечал Калинович. Князь усмехнулся. - Наследство, - начал он с расстановкою, - если хотите, очень хорошее, но для жизненных ресурсов совершенно уж ненадежное: головные товары, mon cher, куда как туго продаются!.. Что, казалось бы, следовало обменивать на вес брильянтов, то мы часто должны уступать за медь с примесью чугуна... Да, мой милый молодой человек, - продолжал князь, беря Калиновича за руку, выслушайте вы, бога ради, меня, старика, который вас полюбил, признает в вас ум, образование, талант, - выслушайте несколько моих задушевных убеждений, которые я купил ценою горького собственного опыта! Все мы обыкновенно в молодости очень легко смотрим на брак, тогда как это самый важный шаг в жизни, потому что это единственный почти случай, где для человека ошибка непоправима. Пошалили вы в молодости, лениво и глупо провели пять - шесть лет; но... стоит опомниться, поработать год, два, - и все поправлено. Проигрались в пух в карты, израсходовались на какую-нибудь любовь - ничего: одинокому, холостому человеку денежные раны не смертельны. Заняли вы должность, не соответствующую вам, ступайте в отставку; потеряли, наконец, выгодную для вас службу, - хлопочите и можете найти еще лучше... словом, все почти ошибки, шалости, проступки - все может быть поправлено, и один только тяжелый брачный башмак с ноги уж не сбросишь... - Сентенция эта, князь, довольно стара, - заметил Калинович. - Если хотите, даже очень стара, - подхватил князь, - но, к сожалению, очень многими забывается, и, что для меня всегда было удивительно: дураки, руководствуясь каким-то инстинктом, поступают в этом случае гораздо благоразумнее, тогда как умные люди именно и делают самые безрассудные, самые пагубные для себя партии. У меня теперь, Яков Васильич, у самого два сына, - продолжал князь, более и более одушевляясь, - и если они не бедняки совершенные, то и не богаты. И вот им мое отцовское правило: на богатой девушке и по любви должны жениться, хоть теперь же, несмотря на то, что оба еще прапорщики, потому что это своего рода шаг в жизни; на богатой и без любви, если хотят, пускай женятся, но на бедной и по любви - никогда! Всей моей родительской властью не допущу до этого. Калинович улыбнулся. - Правило ваше, князь, уж потому несправедливо, что оно совершенно односторонне. Вы смотрите на брак решительно с одной только хозяйственной стороны. - А как же прикажете смотреть? - возразил князь запальчиво. - Неужели, милостивый государь, прикажете принимать в расчет эту вашу глубокую, безумную любовь? Mon cher! Mon cher! Вы человек умный: неужели вы не понимаете, что такое эта любовь всех вас, молодых людей? Ничуть не больше, как замаскированное стремление полов, возбужденная и задержанная чувственность - никак не больше. И поверьте, брак есть могила этого рода любви: мужа и жену связывает более прочное чувство - дружба, которая, честью моею заверяю, гораздо скорее может возникнуть между людьми, женившимися совершенно холодно, чем между страстными любовниками, потому что они по крайней мере не падают через месяц после свадьбы с неба на землю... Любовь!.. Я не могу слышать равнодушно, когда этот вздор, фантом, порожденный разгоряченным воображением, чувство, которое родится и питается одними только препятствиями, берут в основание такого важного дела, как брак. Будь у вас, с позволения сказать, любовница, с которой вы прожили двадцать лет вашей жизни, и вот вы, почти старик, говорите: "Я на ней женюсь, потому что я ее люблю..." Молчу, ни слова не могу сказать против!.. Но как же вы хотите заставить меня верить в глубину и неизменность любви какого-нибудь молодого человека в двадцать пять лет и девчонки в семнадцать, которые, расчувствовавшись над романами, поклялись друг другу в вечной страсти? - Все это, князь, может быть, очень справедливо, - возразил Калинович, - но чрезвычайно обще и требует слишком многих исключений. По вашему правилу, очень бы немногим пришлось жениться. - Напротив, многим, - перебил князь, - и даже очень многим разрешаю это удовольствие. Пускай себе женятся и тешатся!.. Люди, мой милый, разделяются на два разряда: на человечество дюжинное, чернорабочее, которому самим богом назначено родиться, вырасти и запречься потом с тупым терпением в какую-нибудь узкую деятельность, - вот этим юношам я даже советую жениться; они народят десятки такого же дюжинного человечества и, посредством благодетелей, покровителей, взяток, вскормят и воспитают эти десятки, в чем состоит их главная польза, которую они приносят обществу, все-таки нуждающемуся, по своим экономическим целям, в чернорабочих по всем сословиям. Но есть, mon cher, другой разряд людей, гораздо уже повыше; это... как бы назвать... забелка человечества: если не гении, то все-таки люди, отмеченные каким-нибудь особенным талантом, люди, которым, наконец, предназначено быть двигателями общества, а не сносливыми трутнями; и что я вас отношу к этому именно разряду, в том вы сами виноваты, потому что вы далеко уж выдвинулись из вашей среды: вы не школьный теперь смотритель, а литератор, следовательно, человек, вызванный на очень серьезное и широкое поприще. Вам будет грех и стыдно каким-нибудь неблагоразумным браком спутать себя на первых порах по рукам и по ногам. - Я очень рад, князь, что вы договорились до значения литератора: оно-то, кажется, и дает мне право располагать своим сердцем свободнее и не подчиниться безусловно вашим экономическим правилам. - Mon cher! - воскликнул князь. - Звание-то литератора, повторяю еще раз, и заставляет вас быть осмотрительным; звание литератора, милостивый государь, обязывает вас, чтоб вы ради будущей вашей славы, ради пользы, которую можете принести обществу, решительно оставались холостяком или женились на богатой: последнее еще лучше. - Я на это смотрю совершенно иначе, потому что все-таки верю некоторым образом в себя и в свои силы, - проговорил Калинович. - Вы смотрите на это глазами вашего услужливого воображения, а я сужу об этом на основании моей пятидесятилетней опытности. Положим, что вы женитесь на той девице, о которой мы сейчас говорили. Она прекраснейшая девушка, и из нее, вероятно, выйдет превосходная жена, которая вас будет любить, сочувствовать всем вашим интересам; но вы не забывайте, что должны заниматься литературой, и тут сейчас же возникнет вопрос: где вы будете жить; здесь ли, оставаясь смотрителем училища, или переедете в столицу? - Вы, князь, говорите, как будто бы уж я был женат, - возразил, усмехнувшись, Калинович. - Ну да, - положим, что вы уж женаты, - перебил князь, - и тогда где вы будете жить? - продолжал он, конечно, здесь, по вашим средствам... но в таком случае, поздравляю вас, теперь вы только еще, что называется, соскочили с университетской сковородки: у вас прекрасное направление, много мыслей, много сведений, но, много через два - три года, вы все это растеряете, обленитесь, опошлеете в этой глуши, мой милый юноша - поверьте мне, и потом вздумалось бы вам съездить, например, в Петербург, в Москву, чтоб освежить себя - и того вам сделать будет не на что: все деньжонки уйдут на родины, крестины, на мамок, на нянек, на то, чтоб ваша жена явилась не хуже другой одетою, чтоб квартирка была хоть сколько-нибудь прилично убрана. Семейная жизнь - омут, бездонная кадка для денег. Я наследовал от отца, не так, как вы, а все-таки состояние, которое могло бы меня на службе поддержать, если б я служил до генералиссимуса. Я был, наконец, любимец вельможи, имел в перспективе попасть в флигель-адъютанты, в тридцать лет пристегнул бы, наверняк, генеральские эполеты, и потому можете судить, до чего бы я дошел в настоящем моем возрасте; но женился по страсти на девушке бедной, хоть и прелестной, в которой, кажется, соединены все достоинства женские, и сразу же должен был оставить Петербург, бросить всякого рода служебную карьеру и на всю жизнь закабалиться в деревне. - Вы, однако, князь, в вашей семейной жизни не обеднели, а еще разбогатели, - заметил Калинович. Князь покачал головой. - Разбогател я!.. - сказал он. - А знаете ли, мой милый друг, чего мне это стоит? Знаете ли, что я и мое образование, которое по тому времени, в котором я начинал жить, было не совсем заурядное, и мои способности, которые тоже из ряда посредственных выходили, и, наконец, самое здоровье - все это я должен был растратить в себе и сделаться прожектером, аферистом, купцом, для того чтоб поддержать и воспитать семью, как прилично моему роду. А сколько нравственных уступок! Сколько дел против совести! Сколько унижения и расточенной лести перед людьми, которых бы знать никогда не хотел! И теперь, когда все, кажется, поустроил, так чувствую, что сам уж никуда не гожусь... Не завидуйте и не берите с меня пример; потому-то я и хочу предостеречь вас, что знаю на себе все тяжелые и горькие последствия подобной ошибки. - Я не так избалован жизнью, князь, - возразил Калинович, - и не так требователен: для меня будет достаточно, если я, переселясь в Петербург, найду там хоть мало-мальски безбедное существование. - Даже безбедное существование вы вряд ли там найдете. Чтоб жить в Петербурге семейному человеку, надобно... возьмем самый минимум, меньше чего я уже вообразить не могу... надо по крайней мере две тысячи рублей серебром, и то с величайшими лишениями, отказывая себе в какой-нибудь рюмке вина за столом, не говоря уж об экипаже, о всяком развлечении; но все-таки помните две тысячи, и будем теперь рассчитывать уж по цифрам: сколько вы получили за ваш первый и, надобно сказать, прекрасный роман? Калинович смешался: ему стыдно было признаться, что он не получил еще ни копейки и только еще надеялся получить. - Я получил пятьсот рублей серебром, - проговорил он. - А сколько таких романов вы можете написать в год? - продолжал князь. - Один... ну, два, никак уж не больше, - отвечал он сам себе, - и это еще в плодотворный год, а будут года хуже, и я хоть не поэт и не литератор, а очень хорошо понимаю, что изящною словесностью нельзя постоянно и одинаково заниматься: тут человек кладет весь самого себя и по преимуществу сердце, а потому это дело очень капризное: надобно ждать известного настроения души, вдохновенья, наконец, призванья!.. Это не ученый какой-нибудь труд или служебное занятие, для которого нужно только терпение, чтоб отправлять его каждодневно... Значит, из всего этого выходит, что в хозяйстве у вас, на первых порах окажется недочет, а семья между тем, очень вероятно, будет увеличиваться с каждым годом - и вот вам наперед ваше будущее в Петербурге: вы напишете, может быть, еще несколько повестей и поймете, наконец, что все писать никаких человеческих сил не хватит, а деньги между тем все будут нужней и нужней. Вы насилуете себя, торопитесь, печатаете, мараете свое имя и потом из авторов переходите в фельетонисты, переводчики... и тогда все пропало: загублено и ваше время, и ваш талант, и даже ваше здоровье. Это, я говорю, когда вы будете женаты. Впрочем, и холостой все равно: в Петербурге у человека, в каком бы он положении ни был, развивается шестое чувство: жажда денег... Сколько соблазна! Сколько роскоши кругом! Сколько самых утонченных удовольствий! И для всего этого будет у вас единственный денежный источник - литературные труды. Mon cher, mon cher! - продолжал князь, покачав головой и ударяя себя в грудь. - Пушкин был человек с состоянием, получал по червонцу за стих, да и тот постоянно и беспрерывно нуждался; а Полевой, так уж я лично это знаю, когда дал ему пятьсот рублей взаймы, так он со слезами благодарил меня, потому что у него полтинника в это время не было в кармане. Так вот вам наша русская литература! Мы еще слишком далеки от того, чтоб чтение сделалось общим достоянием. Сколько человек вы видели вчера у меня и для кого из них необходимы книги? - ни для кого, кроме Четверикова. Даже вот этот господин, наш предводитель, человек неглупый и очень богатый, он, я думаю, на грош не купил ни одной книжонки. Читает одну "Северную пчелу", да и ту берет у меня... В такой публике литераторы не зажиреют! - Все это, князь, я очень хорошо сам знаю и на одну литературу никогда не рассчитывал; но если перееду в Петербург, то буду искать там места, проговорил Калинович. - Пожалуй... хорошо... - отвечал князь, - место вам дадут; но какое же по вашему чину? Никак не больше канцелярского чиновника. Может быть, где-нибудь в департаменте сделают вас помощником, а много уж столоначальником; но в таком случае проститесь с литературою. После шести и семи часов департаментских сидений, возвратившись домой, вы разве годны будете только на то, чтоб отправиться в театр похохотать над глупым водевилем или пробраться к знакомому поиграть в копеечный преферанс; а вздумаете соединить то и другое, так, пожалуй, выйдет еще хуже, по пословице: за двумя зайцами погнавшись, не поймаешь ни одного... Вот, любезный мой Яков Васильич, что я хотел и почти считал своей обязанностью сказать вам, и еще раз повторю: обдумайте и оглядите внимательно ваше положение. - Очень вам благодарен, князь, - возразил Калинович, - но из ваших слов можно вывести странное заключение, что литература должна составить мое несчастье, а не успех в жизни. - Почему ж? Нет!.. - перебил князь и остановился на несколько времени. - Тут, вот видите, - начал он, - я опять должен сделать оговорку, что могу ли я с вами говорить откровенно, в такой степени, как говорил бы откровенно с своим собственным сыном? - Достаточно вашего участия, князь, чтоб вы имели полное право говорить мне не только откровенно, но даже самую горькую правду, - отвечал Калинович. - Да; но тут не то, - перебил князь. - Тут, может быть, мне придется говорить о некоторых лицах и говорить такие вещи, которые я желал бы, чтоб знали вы да я, и в случае, если мы не сойдемся в наших мнениях, чтоб этот разговор решительно остался между нами. Калинович посмотрел на князя, все еще не догадываясь, к чему он клонит разговор. - Я всегда был довольно скромен... - проговорил он. - Очень верю, - подхватил князь, - и потому рискую говорить с вами совершенно нараспашку о предмете довольно щекотливом. Давеча я говорил, что бедному молодому человеку жениться на богатой, фундаментально богатой девушке, не быв даже влюблену в нее, можно, или, лучше сказать, должно. Последние слова князь говорил протяжно и остановился, как бы ожидая, не скажет ли чего-нибудь Калинович; но тот молчал и смотрел на него пристально и сурово, так что князь принужден был потупиться, но потом вдруг взял его опять за руку и проговорил с принужденною улыбкою: - Вы теперь приняты в дом генеральши так радушно, с таким вниманием к вам, по крайней мере со стороны mademoiselle Полины, и потому... что бы вам похлопотать тут - и, - боже мой! - какая бы тогда для вас и для вашего таланта открылась будущность! Тысяча душ, батюшка, удивительно устроенного имения, да денег, которым покуда еще счету никто не знает. Тогда поезжайте, куда вы хотите: в Петербург, в Москву, в Одессу, за границу... Пишите свободно, не стесненные никакими другими занятиями, в каком угодно климате, где только благоприятней для вашего вдохновения... Калинович был озадачен: выражение лица его сделалось еще мрачнее; он никак не ожидал подобной откровенной выходки со стороны князя и несколько времени молчал, как бы сбираясь с мыслями, что ему отвечать. - Ваше предложение, князь, для меня даже несколько обидно, потому что оно сильно отзывается насмешкою, - проговорил он глухим голосом. - Насмешкой? - спросил удивленный князь. - Насмешкой, - повторил Калинович, - потому что, если б я желал избрать подобный путь для своей будущности, то все-таки это было бы гораздо более несбыточный замысел, чем мои надежды на литературу, которые вы старались так ловко разбить со всех сторон. - Будто это так? - возразил князь. - Будто вы в самом деле так думаете, как говорите, и никогда сами не замечали, что мое предположение имеет много вероятности? - Я никогда ничего не думал об этом и никогда ничего не замечал, отвечал сухо Калинович. Князь покачал головой. - Полноте, молодой человек! - начал он. - Вы слишком умны и слишком прозорливы, чтоб сразу не понять те отношения, в какие с вами становятся люди. Впрочем, если вы по каким-либо важным для вас причинам желали не видеть и не замечать этого, в таком случае лучше прекратить наш разговор, который ни к чему не поведет, а из меня сделает болтуна. Проговоря это, князь замолчал; Калинович тоже ничего не возразил, и оба они дошли молча до усадьбы. VII Результатом предыдущего разговора было то, что князь, несмотря на все свое старание, никак не мог сохранить с Калиновичем по-прежнему ласковое и любезное обращение; какая-то холодность и полувнимательная важность начала проглядывать в каждом его слове. Тот сейчас же это заметил и на другой день за чаем просил проводить его. - А я думал, что вы еще у нас погостите, - проговорил князь и переглянулся с княжной. - Нет, мне нужно быть в городе, - отвечал Калинович. - Жаль; но удерживать не смеем. Когда же вы, однако, думаете выехать? - Я просил бы сегодня же. - Зачем же сегодня? - возразил князь, но таким тоном, что Калинович еще настоятельнее повторил: - Мне необходимо сегодня. Князь позвонил и приказал вошедшему лакею, чтоб приготовлен был фаэтон четверней. Молча прошел потом чайный завтрак, с окончанием которого Калинович церемонно раскланялся с дамами, присовокупив, что он уже прощается. Княгиня ласково и несколько раз кивнула ему головой, а княжна только слегка наклонила свою прекрасную головку и тотчас же отвернулась в другую сторону. На лице ее нельзя было прочитать в эти минуты никакого выражения. Мистрисс Нетльбет присела. - Adieu, monsieur! - произнес ле Гран, крепко сжимая ему руку. Фаэтон между тем стоял уж у крыльца. Калинович сошел в свою комнату и начал сбираться. Князь пришел его проводить. Радушие и приветливость как будто бы снова возвратились к нему на прощанье. - Очень, очень вам благодарен, - говорил он, целуя и обнимая гостя. Калинович с своей стороны благодарил за ласковый и обязательный прием. - И пожалуйста, - продолжал князь, сжимая и не выпуская его руку, чтоб недавний наш разговор остался между нами. Калинович просил, бога ради, не беспокоиться об этом, тем более что он не будет иметь даже возможности разглашать этого разговора, потому что через месяц, вероятно, совсем уедет в Петербург. - А! Вы думаете в Петербург? - спросил князь совершенно простодушным тоном и потом, все еще не выпуская руки Калиновича, продолжал: - С богом... от души желаю вам всякого успеха и, если встретится какая-нибудь надобность, не забывайте нас, ваших старых друзей: черкните строчку, другую. Чем только могу быть полезен, я готов служить вам. Может быть, даже изменится и взгляд ваш на жизнь, теперь немножко еще студенческий. Петербург для этого прекрасный учитель. Напишите тогда... может быть, и придумаем что-нибудь сделать. Калинович очень хорошо понял, в какой огород кидал князь каменья, и отвечал, что он считает за величайшее для себя одолжение это позволение писать, а тем более право относиться с просьбою. Они расстались. В серьезном и мрачном настроении духа выехал герой мой. Он не мечтал уже на этот раз о благоухающей княжне и не восхищался окружавшей его природой, в которой тоже, как бы под лад ему, заварилась кутерьма; надвинули со всех сторон облака, и потемнело, как в сумерки. В воздухе сделалось душно. Нахохлившись и с разинутыми ртами сидели на кочках вороны: ласточки летали по самой земле. Хоть бы травка, хоть бы листок на дереве шелохнулся. Все, как бы в ожидании чего-то, затихло, и только изредка прорезывалась молния и глухо погремливало. Стал наконец накрапывать дождик, и вдруг, где-то уж очень близко, верескнул с раскатом удар, хлынул, как из ведра, ливень и бестолково задул, нагибая деревья и крутя пылью, ветер. Калинович опустил фордек и еще более погрузился в размышления. С самого приезда в маленький городишко он был в отношении самого себя в каком-то тумане. На самых первых порах его встретила, как мы видели, любовь Настеньки. Калинович, сам не зная как, увлекся ее порывистою и безрассудною страстью, а под минутным влиянием чувственности стал с нею в те отношения, при которых разрыв сделался бесчеловечен и бесчестен. Потом этот неожиданный литературный успех, приветствие в доме генеральши, князь, княжна, мечты о ней - все это следовало так быстро одно за другим... Но разговор с князем как бы отрезвил его: все советы, замечания и убеждения того пали на плодотворную почву. Семена практических начал были обильно заложены в душе моего героя. Все, что говорил князь, ему еще прежде представлялось смутно, в предчувствии - теперь же стало только ясней и наглядней. Впереди были две дороги: на одной невеста с тысячью душами... однако, ведь с тысячью! повторял Калинович, как бы стараясь внушить самому себе могущественное значение этой цифры, но тут же, как бы наступив на какое-нибудь гадкое насекомое, делал гримасу. На другой дороге, продолжал он рассуждать, литература с ее заманчивым успехом, с независимой жизнью в Петербурге, где, что бы князь ни говорил, широкое поприще для искания счастия бедняку, который имеет уже некоторые права. Из всего этого уж, конечно, самое лучшее - уехать навсегда в Петербург. Но как же Настенька?.. Что делать! Не жениться же на ней теперь, когда это неминуемо должно было отравить бедностью всю будущность! Лучше разом сделать операцию, чем мучиться всю жизнь!.. - Так говорило благоразумие в молодом человеке, но совесть в то же время точно буравом вертела сердце. Въехав в город, он не утерпел и велел себя везти прямо к Годневым. Нужно ли говорить, как ему там обрадовались? Первая увидела его Палагея Евграфовна, мывшая, с засученными рукавами, в сенях посуду. - Ай, батюшка, Яков Васильич! - вскрикнула она, стыдливо обдергивая заткнутый фартук. - А! Солнышко наше красное! Откуда взошло и появилось? - воскликнул Петр Михайлыч. - Настенька! - кричал он. - Яков Васильич приехал. - Ах!.. - воскликнула та и вбежала. Калинович поцеловал у ней руку. Настенька, делая вид, что как будто целует его в голову, поцеловала просто в губы. - Ах, как я рада, что ты приехал! - обмолвилась она. Петр Михайлыч сделал добродушную гримасу: - Ой, ой! Вот как: на ты уж дело пошло! Настенька немножко покраснела. - Что ж - я могу ему говорить ты: мы с ним друзья, - сказала она и протянула Калиновичу руку. - Конечно, - подхватил тот и еще раз поцеловал ее руку. Капитана на этот раз не было налицо: он отправился с Лебедевым верст за двадцать в болото за красной дичью. Вошла Палагея Евграфовна. - Чаю прикажете али кушать будете?.. - обратилась она к Калиновичу. - Чего тут спрашивать, старая! Давай нам и того и сего! - подхватил Петр Михайлыч. - Нет, я попросил бы съесть чего-нибудь, - отвечал Калинович. - Ну, покушать, так покушать... Живей! Марш! - крикнул Петр Михайлыч. Палагея Евграфовна пошла было... - Постой! - остановил ее, очень уж довольный приездом Калиновича, старик. - Там княжеский кучер. Изволь ты у меня, сударыня, его накормить, вином, пивом напоить. Лошадкам дай овса и сена! Все это им за то, что они нам Якова Васильича привезли. - Накормим! Пуще всего не знают без вас! - отвечала с насмешкой экономка и скрылась, а Настенька принялась накрывать на стол. Калинович просил было ее не беспокоиться. - Что ж, если я хочу, если это доставляет мне удовольствие? - отвечала она, и когда кушанье было подано, села рядом с ним, наливала ему горячее и переменяла даже тарелки. Петр Михайлыч тоже не остался праздным: он собственной особой слазил в подвал и, достав оттуда самой лучшей наливки-лимоновки, которую Калинович по преимуществу любил, уселся против молодых людей и стал смотреть на них с каким-то умилением. Калиновичу, наконец, сделалось тяжело переносить их искреннее радушие. "Боже мой! Как эти люди любят меня, и между тем какой черной неблагодарностью я должен буду заплатить им!" - мучительно думал он и решительно не имел духа, как прежде предполагал, сказать о своем намерении ехать в Петербург и только, оставшись после обеда вдвоем с Настенькой, обнял ее и долго, долго целовал. - Ты плачешь? - спросила она, почувствовав, что с глаз его упала ей на щеку слеза. - Нет, это так, - отвечал Калинович и потом опять ее обнял и сказал ей что-то на ухо. - Хорошо, - отвечала Настенька. Во весь остальной вечер он был мрачен. Затаенные в душе страдания подняли в нем по обыкновению желчь. Петр Михайлыч спросил было, как у князя проводилось время. Калинович сделал гримасу. - Князь - это такой мошенник, каких когда-либо я встречал, - отвечал он. - Талейран, Талейран! - подтверждал Петр Михайлыч. - Княгиня идиотка, - продолжал Калинович. - Ужасная идиотка; это я тогда же заметила, - подтвердила уж Настенька. - А что княжна?.. - спросила она. - Это тоже идиотка? Калинович несколько замялся. - Нет, как это можно!.. Такая прелестная девица, нет! - отвергнул Петр Михайлыч. - Решительно идиотка! - повторила Настенька. - Воображает, что очень хороша собой, и не дает себе труда подумать и понять, как она глупа. - Она не то, что глупа... - начал Калинович, - но это идеал пустоты... Девушка, в которой, может быть, от природы и было кое-что, но все это окончательно изломано, исковеркано воспитанием папеньки. - Ужасно! - подхватила Настенька. - Когда ты читал у них, мне было так досадно за тебя. Разве кто-нибудь из них понял, что ты написал? Сидели все, как сороки. - Где ж как сороки?.. Нравилось, особенно этой генеральской дочери, заметил Петр Михайлыч. - Ну, да, Полине, потому что она умней тут всех, - возразила Настенька, - и слушала по крайней мере внимательно, может быть, потому, что влюблена в Якова Васильича. - Вероятно, - подтвердил Калинович и вздохнул. Домой он ушел часов в двенадцать; и когда у Годневых все успокоилось, задним двором его квартиры опять мелькнула чья-то тень, спустилась к реке и, пробираясь по берегу, скрылась против беседки, а на рассвете опять эта тень мелькнула, и все прошло тихо... VIII Через неделю Калинович послал просьбу об увольнении его в четырехмесячный отпуск и написал князю о своем решительном намерении уехать в Петербург, прося его снабдить, если может, рекомендательными письмами. В ответ на это тотчас же получил пакет на имя одного директора департамента с коротенькой запиской от князя, в которой пояснено было, что человек, к которому он пишет, готов будет сделать для него все, что только будет в его зависимости. Распоряжаясь таким образом, Калинович никак не имел духу сказать о том Годневым, и - странное дело! - в этом случае по преимуществу его останавливал возвратившийся капитан: стыдясь самому себе признаться, он начинал чувствовать к нему непреодолимый страх. Ему казалось, что Настеньку и Петра Михайлыча можно еще было как-нибудь спасительно обмануть, но Флегонта Михайлыча нет. Время между тем шло: отпуск был прислан, и скрывать долее не было уже никакой возможности. Заранее приготовившись на слезы и упреки со стороны Настеньки, на удивление Петра Михайлыча и на многозначительное молчание капитана и решившись все это отпарировать своей холодностью, Калинович решился и пришел нарочно к Годневым к самому обеду, чтоб застать всех в сборе. Ссылаясь на сырую погоду, он выпил из стоявшего на столе графина огромную рюмку водки и проговорил: - Сейчас получил я отпуск. - Отпуск? - повторил Петр Михайлыч. - Да, думаю съездить в Петербург, - продолжал, насколько мог спокойно, Калинович. - В Петербург? - спросила уж Настенька и побледнела. - В Петербург, - отвечал Калинович, и голос у него дрожал от волнения. - Я еще у князя получил письмо от редактора: предлагает постоянное сотрудничество и пишет, чтоб сам приехал войти в личные с ним сношения, прибавил он, солгав от первого до последнего слова. Петр Михайлыч сначала было нахмурился, впрочем, ненадолго. - Пожалуй, что и надобно съездить... - произнес он, с глубокомысленным видом. - А надолго ли вы думаете ехать? - спросила Настенька. Вопрос этот острым ножом кольнул Калиновича в сердце. - Месяца на три, на четыре, - отвечал он. - Надобно съездить; сидя здесь, ничего не сделаешь!.. Непременно надобно!.. - повторил старик, почти совершенно успокоенный последним ответом Калиновича. - И вы, пожалуйста, Настасья Петровна, не отговаривайте: три месяца не век! - прибавил он, обращаясь к дочери. - Я не отговариваю. Отчего не съездить, если это необходимо? - отвечала Настенька, хотя на глазах ее навернулись уж слезы и руки так дрожали, что она не в состоянии была держать вилки. Калинович вздохнул свободнее. "Ну, не ожидал я, чтоб так легко это устроилось", - подумал он и, желая представить свой отъезд как очень обыкновенный случай, принялся было быть веселым, но не мог: сидевшие перед ним жертвы его эгоизма мучили и обличали его. Невольно задумавшись, он взглядывал только искоса на Флегонта Михайлыча, как бы желая угадать, что у того на душе; но капитан во все время упорно молчал. Петр Михайлыч, глядя на дочь, которая была бледна как мертвая, тоже призадумался. Ушедши после обеда в свой кабинет по обыкновению отдохнуть, он, слышно было, что не спал: сначала все ворочался, кашлял и, наконец, постучал в стену, что было всегда для Палагеи Евграфовны знаком, чтоб она являлась. Та пришла, и между ними начался шепотом разговор, в котором больше слышался голос Петра Михайлыча; экономка же отвечала только своей поговоркой: "Э... э... э... хе... хе..." Между тем оставшиеся в зале Настенька, Калинович и капитан сидели, погруженные в свои собственные мысли. - Пойдемте гулять, мне пройтись хочется, - сказала, наконец, вставая, Настенька, обращаясь к Калиновичу. Тот посмотрел на нее. - Холодно сегодня. Пожалуй, еще простудишься: что за удовольствие! возразил он. - Нет ничего: я в теплом платье, - отвечала Настенька и стала надевать шляпку. Калинович не трогался с места. - А вы пойдете с нами? - отнесся он к капитану, видимо, не желая остаться на этот раз с Настенькой вдвоем. - Никак нет-с! - отвечал отрывисто капитан и, взяв фуражку, но позабыв трубку и кисет, пошел. Дианка тоже поднялась было за ним и, желая приласкаться, загородила ему дорогу в дверях. Капитан вдруг толкнул ее ногою в бок с такой силой, что она привскочила, завизжала и, поджав хвост, спряталась под стул. - Все вертишься под ногами... покричи еще у меня; удавлю каналью! проговорил, уходя, Флегонт Михайлыч, и по выражению глаз его можно было верить, что он способен был в настоящую минуту удавить свою любимицу, которая, как бы поняв это, спустя только несколько времени осмелилась выйти из-под стула и, отворив сама мордой двери, нагнала своего патрона, куда-то пошедшего не домой, и стала следовать за ним, сохраняя почтительное отдаление. Все это Калинович видел, и все это показалось ему подозрительно. "Куда пошел этот медвежонок?" - думал он, машинально идя за Настенькой, которая была тоже в ажитации. Быстро шла она; глаза и щеки у ней горели. Скоро миновали главную улицу, прошли потом переулок и очутились, наконец, в поле. - Куда же мы идем? - спросил, наконец, Калинович, поднимая голову и осматривая окрестность. - На могилу к матушке. Я давно не была и хочу, чтоб ты сходил поклониться ей, - отвечала Настенька. Калиновича подернуло. "Час от часу не легче!" - подумал он и с чувством невольного отвращения поглядел на видневшееся невдалеке кладбище. Церковь его была деревянная, с узенькими окнами, стекла которых проржавели от времени и покрылись радужными отливами. Небольшая, приземистая колокольня покачнулась набок. Вся она обшита была узорно вырезанным тесом, и на крыше, тоже узорной, росли уже трава и мох. Погост был сплошь покрыт могилами, над которыми возвышались то белые, то черные деревянные кресты. Простоту эту нарушала одна только мраморная колонка с горевшим на солнце золотым крестом и золотой подписью, поставленная над могилой недавно умершего откупщика. Настенька подвела Калиновича к могиле матери, которую покрывала четвероугольная из дикого камня плита, с иссеченным на верхней стороне изречением: Помяни мя, господи, егда приидеши во царствии твоем. Слова эти начертать на вечном жилище своей жены придумал сам Петр Михайлыч. - Помолимся! - сказала Настенька, становясь на колени перед могилой. Стань и ты, - прибавила она Калиновичу. Но тот остался неподвижен. Целый ад был у него в душе; он желал в эти минуты или себе смерти, или - чтоб умерла Настенька. Но испытание еще тем не кончилось: намолившись и наплакавшись, бедная девушка взяла его за руку и положила ее на гробницу. - Поклянись мне, Жак, - начала она, глотая слезы, - поклянись над гробом матушки, что ты будешь любить меня вечно, что я буду твоей женой, другом. Иначе мать меня не простит... Я третью ночь вижу ее во сне: она мучится за меня! - Настенька!.. К чему все эти мелодраматические сцены?.. Ей-богу, тяжело и без того! - воскликнул Калинович, не могший более владеть собой. - Нет, Жак, поклянись: это будет одно для меня утешение, когда ты уедешь, - отвечала настойчиво Настенька. - Клянусь... - проговорил он. И в самый этот момент с шумом выпорхнула из растущей около густой травы какая-то черная масса и понеслась по воздуху. Калинович побледнел и невольно отскочил. Настенька оставалась спокойною. - Чего же ты испугался? Это ворон, - проговорила она. - Подобные сцены хоть у кого расстроят нервы, - отвечал Калинович. - За что ж ты сердишься? - Я не сержусь. - Нет, ты сердишься. Нынче ты все сердишься. Прежде ты не такой был!.. - сказала со вздохом Настенька. - Дай мне руку, - прибавила она. Калинович подал. Войдя в город, он проговорил: "Здесь неловко так идти" и хотел было руку отнять, но Настенька не пустила. - Нет, ничего; пойдем так... Пускай все видят: я хочу этого! - сказала она. Калинович пожал только плечами и всю остальную дорогу шел погруженный в глубокую задумчивость. Его неотвязно беспокоила мысль: где теперь капитан, что он делает и что намерен делать? Капитан действительно замышлял не совсем для него приятное: выйдя от брата, он прошел к Лебедеву, который жил в Солдатской слободке, где никто уж из господ не жил, и происходило это, конечно, не от скупости, а вследствие одного несчастного случая, который постиг математика на самых первых порах приезда его на службу: целомудренно воздерживаясь от всякого рода страстей, он попробовал раз у исправника поиграть в карты, выиграл немного понравилось... и с этой минуты карты сделались для него какой-то ненасытимой страстью: он всюду начал шататься, где только затевались карточные вечеринки; схватывался с мещанами и даже с лакеями в горку - и не корысть его снедала в этом случае, но ощущения игрока были приятны для его мужественного сердца. Подвизаясь таким образом около года, он наскочил, наконец, на известного уж нам помещика Прохорова, который, кроме того, что чисто делал артикулы ружьем, еще чище их делал картами, и с ним играть было все равно, что ходить на медведя без рогатины: наверняк сломает! Он порешил Лебедева в несколько часов рублей на пятьсот серебром. Зверолов побледнел и униженно стал просить поиграть еще с ним в долг. Прохоров согласился, и к утру уж был в выигрыше тысяч пять на ассигнации. - Будет! - проговорил, наконец, математик, вздохнув, как паровая машина, и тотчас же сходил к маклеру и принес на себя вексель. Неуклонно с тех пор начал он в уплату долга отдавать из своего жалованья две трети, поселившись для того в крестьянской почти избушонке и ограничив свою пищу хлебом, картофелем и кислой капустой. Даже в гостях, когда предлагали ему чаю или трубку, он отвечал басом: "Нет-с; у меня дома этого нет, так зачем уж баловаться?" Из собственной убитой дичи зверолов тоже никогда ничего не ел, но, стараясь продать как можно подороже, копил только деньгу для кредитора. "Зачем вы платите? Вас ведь, наверное, обыграли", - говорили ему некоторые. - "Ничего я не знаю-с; я проиграл и должен платить", - отвечал Лебедев с стоическою твердостию. В тот самый день, как пришел к нему капитан, он целое утро занимался приготовлением себе для стола картофельной муки, которой намолов собственной рукой около четверика, пообедал плотно щами с забелкой и, съев при этом фунтов пять черного хлеба, заснул на своем худеньком диванишке, облаченный в узенький ситцевый халат, из-под которого выставлялись его громадные выростковые сапоги и виднелась волосатая грудь, покрытая, как у Исава, густым волосом. Застав хозяина спящим, Флегонт Михайлыч, по своей деликатности, вероятно бы, в обыкновенном случае ушел домой, но на этот раз начал будить Лебедева, и нужно было несколько сильных толчков, чтоб прервать богатырский сон зверолова; наконец, он пошевелился, приподнялся, открыл налившиеся кровью глаза, протер их и, узнав приятеля, произнес: - А, ваше благородие! - Извините, я вас разбудил, - сказал капитан. Несмотря на тесную дружбу, он всегда говорил Лебедеву, как и всем другим: вы, и тот отвечал ему тем же. - Ничего-с! Огонька, я думаю, вам в трубочку нужно, - сказал Лебедев, окончательно приходя в себя и приглаживая свои щетиноподобные волосы, растопырившиеся во всевозможные стороны. - Нет-с, я трубку забыл, - отвечал капитан, хватаясь за пуговицу, на которой обыкновенно висел кисет. - Ну, так садитесь! - произнес математик, подвигая одной рукой увесистый стул, а другой доставая с окна деревянную кружку с квасом, которую и выпил одним приемом до дна. Капитан сел. - Ну-с, - продолжал Лебедев, - а крусановские болота, батенька, мы с вами прозевали: в прошлое воскресенье все казначейство ходило, и ворон-то всех, чай, расшугали, а все вы... - Некогда было-с, - отвечал капитан краснея - явный знак, что он говорил неправду. - Некогда?.. Какого черта вы делаете? - возразил, зевая, зверолов и потянулся, напомнив собой в своей избушонке льва в клетке. Собственно, на это замечание капитан ничего не ответил, но, посеменив руками и ногами, вдруг проговорил: - Смотритель ваш в Петербург едет? Лебедев, кажется, не обратил на это особенного внимания. - Как же! Отпуск уж получил на четыре месяца, - отвечал он. Оба приятеля на некоторое время замолчали. - Теперича они едут в Петербург, а может, и совсем оттуда не приедут? начал капитан больше вопросом. - Прах его побери! Пускай убирается, куда хочет! - отвечал Лебедев. Капитан опять посеменил руками и ногами. - Теперича, хоша бы в доме братца... Что ж? Надобно сказать: они были приняты заместо родного сына... - начал он, но голос у него оборвался. - Что говорить! Известно!.. - подтвердил Лебедев. - А хоша бы и братец, - продолжал капитан, - не холостой человек, имеет дочь девицу. - Известно! - повторил Лебедев. - А хоша бы и здесь, - снова продолжал капитан, - не темные леса, а город: не зажмешь каждому рот... мало ли что говорят. Лебедев значительно откашлянулся, или, скорее, рыкнул, поняв, наконец, к чему клонит капитан. - Разговоров много идет, - произнес он, глубокомысленно мотнув головою. - Да-с. А кому закажешь? - подхватил капитан. - Много говорят, много... Я что? Конечно, моя изба с краю, ничего не знаю, а что, почитавший Петра Михайлыча за его добрую душу, жалко, ей-богу, жалко!.. Капитан уставил на приятеля глаза. - Вы теперича, - начал он прерывающимся голосом, - посторонний человек, и то вам жалко; а что же теперича я, имевший в брате отца родного? А хоша бы и Настасья Петровна - не чужая мне, а родная племянница... Что ж я должен теперича делать?.. На вопросе этом капитан остановился, как бы ожидая ответа приятеля; но тот ерошил только свою громадную голову. - Говорить хоша бы не по ним, - так станут ли еще моих слов слушать?.. Может, одно их слово умней моих десяти, - заключил он, и Лебедев заметил, что, говоря это, капитан отвернулся и отер со щеки слезу. - Мошенник он - вот что надо было вам сказать! - проговорил зверолов. Капитан встал и начал ходить по избе. - Теперича что ж? - заговорил он, разводя руками. - Я, как благородный человек, должен, как промеж офицерами бывает, дуэль с ним иметь? Лебедев опять значительно откашлянулся. - Что ж? - продолжал капитан. - Суди меня бог и царь, а себя я не пожалею: убить их сейчас могу, только то, что ни братец, ни Настенька не перенесут того... До чего он их обошел!.. Словно неспроста, с первого раза приняли, как родного сына... Отогрели змею за пазухой! - Мошенник! - повторил Лебедев. - Теперича, хоша бы я пришел к вам поговорить: от кого совета али наставленья мне в этом деле иметь... - говорил капитан, смигивая слезы. - Погодите, постойте! - начал зверолов глубокомысленно и нещадным образом ероша свои волосы. - Постойте!.. Вот что я придумал: во-первых, не плачьте. Капитан торопливо обтерся. - Во-вторых, ступайте к нему на квартиру и скажите ему прямо: "Так, мол, и так, в городе вот что говорят..." Это уж я вам говорю... верно... своими ушами слышал: там беременна, говорят, была... ребенка там подкинула, что ли... Лицо капитана горело, глаза налились кровью, губы и щеки подергивало. - Значит, что ж, - продолжал Лебедев, ударив по столу кулаком, значит, прикрывай грех; а не то, мол, по-нашему, по-военному, на барьер вытяну!.. Струсит, ей-богу, струсит! Капитан думал. - Я схожу-с! - проговорил он, наконец. - Сходите, право так! - подтвердил Лебедев. - Схожу-с! - повторил капитан и, не желая возвращаться к брату, чтоб не встретиться там впредь до объяснения с своим врагом, остался у Лебедева вечер. Тот было показывал ему свое любимое ружье, заставляя его заглядывать в дуло и говоря: "Посмотрите, как оно, шельма, расстрелялось!" И капитан смотрел, ничего, однако, не видя и не понимая. В настоящем случае трудно даже сказать, какого рода ответ дал бы герой мой на вызов капитана, если бы сама судьба не помогла ему совершенно помимо его воли. Настенька, возвратившись с кладбища, провела почти насильно Калиновича в свою комнату. Он было тотчас взял первую попавшуюся ему на глаза книгу и начал читать ее с большим вниманием. Несколько времени продолжалось молчание. - Ну, послушай, друг мой, брось книгу, перестань! - заговорила Настенька, подходя к нему. - Послушай, - продолжала она несколько взволнованным голосом, - ты теперь едешь... ну, и поезжай: это тебе нужно... Только ты должен прежде сделать мне предложение, чтоб я осталась твоей невестой. Холодный пот выступил на лбу Калиновича. "Нет, это не так легко кончается, как мне казалось сначала!" - подумал он. - Что ж? Сделаю ли я предложение, или нет, я думаю, это все равно, проговорил он. - Равно?.. Как ты странно рассуждаешь! - Решительно все равно, - повторил Калинович. - А если это отца успокоит? Он скрывает, но его ужасно мучат наши отношения. Когда ты уезжал к князю, он по целым часам сидел, задумавшись и ни слова не говоря... когда это с ним бывало?.. Наконец, пощади и меня, Жак!.. Теперь весь город называет меня развратной девчонкой, а тогда я буду по крайней мере невестой твоей. Худа ли, хороша ли, но замуж за тебя выхожу. Что мог против этого сказать Калинович? Но, с другой стороны, требование Настеньки заставляло его сделать новый бесчестный поступок. "Ну, - подумал он про себя, - обманывать, так обманывать, видно, до конца!" - и проговорил: - Если я действительно внушаю такое странное подозрение Петру Михайлычу и если ты сама этого желаешь, так, дорожа здешним общественным мнением, я готов исполнить эту пустую проформу. Тон этого ответа оскорбил Настеньку. - Ты точно не желаешь этого и как будто бы уступку делаешь! - сказала она, вся уже вспыхнув. Калинович обрадовался. Немногого в жизни желал он так, как желал в эту минуту, чтоб Настенька вышла по обыкновению из себя и в порыве гнева сказала ему, что после этого она не хочет быть ни невестой его, ни женой; но та оскорбилась только на минуту, потому что просила сделать ей предложение очень просто и естественно, вовсе не подозревая, чтоб это могло быть тяжело или неприятно для любившего ее человека. - Ты сегодня же должен поговорить с отцом, а то он будет беспокоиться о твоем отъезде... Дядя тоже наговорил ему, - присовокупила она простодушно. - Хорошо, - отвечал односложно Калинович, думая про себя: "Эта несносная девчонка употребляет, кажется, все средства, чтоб сделать мой отъезд в Петербург как можно труднее, и неужели она не понимает, что мне нельзя на ней жениться? А если понимает и хочет взять это силой, так неужели не знает, что это совершенно невозможно при моем характере?" Кашель и голос Петра Михайлыча в кабинете прервал его размышления. - Папаша проснулся; поди к нему и скажи, - сказала Настенька. Калинович ничего уж не возразил, а встал и пошел. Ему, наконец, сделалось смешно его положение, и он решился покориться всему безусловно. Петр Михайлыч действительно встал и сидел в своем кресле в глубокой задумчивости. Калинович сел напротив. Старик долго смотрел на него, не спуская глаз и как бы желая наглядеться на него. - Итак, Яков Васильич, вы едете от нас далеко и надолго! - проговорил он с грустною улыбкою. Кроме Настеньки, ему и самому было тяжело расстаться с Калиновичем - так он привык к нему. - Да, - отвечал тот и потом, подумав, прибавил: - прежде отъезда моего я желал бы поговорить с вами о довольно серьезном деле. - Что такое? - спросил торопливо Петр Михайлыч. - С самого приезда я был принят в вашем семействе, как родной, - начал Калинович. Петр Михайлыч кивнул головой; в лице его задвигались все мускулы; на глазах навернулись слезы. - Вашим гостеприимством я пользовался, конечно, не без цели, продолжал Калинович. - Да, да, - проговорил старик. - Мне нравится Настасья Петровна... - Да, да, - проговорил Петр Михайлыч. - Теперь я еду и прошу ее руки, и желаю, чтоб она осталась моей невестой, - заключил, с заметным усилием над собой, Калинович. - Да, да, конечно, - пробормотал старик и зарыдал. - Милый ты мой, Яков Васильич! Неужели я этого не замечал?.. Благослови вас бог: Настенька тебя любит; ты ее любишь - благослови вас бог!.. - воскликнул он, простирая к Калиновичу руки. Тот обнял его. - Эй, кто там?.. Палагея Евграфовна!.. - кричал Петр Михайлыч. Палагея Евграфовна вошла. - Поди позови Настю... Яков Васильич делает ей предложение. При этом известии экономка вспыхнула от удовольствия и пошла было; но Настенька уже входила. - Настасья Петровна, - начал Петр Михайлыч, обтирая слезы и принимая несколько официальный тон, - Яков Васильич делает тебе честь и просит руки твоей; согласны вы или нет? - Я согласна, папа, - отвечала Настенька. - Ну, и благослови вас бог, а я подавно согласен! - продолжал Петр Михайлыч. - Капитана только теперь надобно: он очень будет этим обрадован. Эй, Палагея Евграфовна, Палагея Евграфовна! - Да что вы кричите? Я здесь... - отозвалась та. - Как на вас, баб, не кричать... бабы вы!.. - шутил старик, дрожавший от удовольствия. - Поди, мать-голубка, пошли кого-нибудь попроворней за капитаном, чтоб он сейчас же здесь был!.. Ну, живо. - Кого послать-то? Я сама сбегаю, - отвечала Палагея Евграфовна и ушла, но не застала капитана дома, и где он был - на квартире не знали. - Как же это?.. Досадно!.. - говорил Петр Михайлыч. Калинович тоже желал найти капитана, но Настенька отговорила. - Где ж его искать? Придет еще сегодня, - сказала она. Но капитан не пришел. Остаток вечера прошел в том, что жених и невеста были невеселы; но зато Петр Михайлыч плавал в блаженстве: оставив молодых людей вдвоем, он с важностью начал расхаживать по зале и сначала как будто бы что-то рассчитывал, потом вдруг проговорил известный риторический пример: "Се тот, кто как и он, ввысь быстро, как птиц царь, порх вверх на Геликон!" Эка чепуха, заключил он. Чувства радости произвели в добродушной голове старика бессмыслицу, не лучше той, которую он, бог знает почему и для чего, припомнил. Возвратясь домой, Калинович, в первой же своей комнате, увидел капитана. Он почти предчувствовал это и потому, совладев с собой, довольно спокойно произнес: - А, Флегонт Михайлыч! Здравствуйте! Очень рад вас видеть. Капитан молчал. - Садитесь, пожалуйста, - присовокупил Калинович, показывая на стул. Капитан сел и продолжал молчать. Калинович поместился невдалеке от него. - Где это вы были? - начал он дружелюбным тоном. - Так-с, у знакомых, - отвечал капитан. - Это жаль, тем более, что сегодня был знаменательный для всех нас день: я сделал предложение Настасье Петровне и получил согласие. Капитан выпучил глаза. - Вы изволили получить согласие? - произнес он, сам не зная, что говорит. - Да, - отвечал Калинович, - искали потом вас, но не нашли. У капитана то белые, то красные пятна начали выходить на лице. - В Петербург, стало быть, не изволите ехать? - спросил он, с трудом переводя дыхание. При этом вопросе Калинович вспыхнул, однако отвечал довольно равнодушным тоном: - Нет, в Петербург я еду месяца на три. Что делать?.. Как это ни грустно, но, по моим литературным делам, необходимо. Капитан бессмысленно, но пристально посмотрел ему в лицо. - Теперь по крайней мере, - продолжал Калинович, - я еду женихом и надеюсь, что зажму рот здешним сплетникам, а близких Настасье Петровне людей успокою. Капитан начал теряться. - Что я люблю Настасью Петровну - этого никогда я не скрывал, и не было тому причины, потому, что всегда имел честные намерения, хоть капитан и понимал меня, может быть, иначе, - присовокупил Калинович. Капитан был окончательно уничтожен. По щекам его текли уже слезы. - Я очень рад, - проговорил он, протягивая Калиновичу руку, которую тот с чувством пожал. Затем последовала немая и довольно длинная сцена, в продолжение которой капитан еще раз, протягивая руку, проговорил: "Я очень рад!", а потом встал и начал расшаркиваться. Калинович проводил его до дверей и, возвратившись в спальню, бросился в постель, схватил себя за голову и воскликнул: "Господи, неужели в жизни, на каждом шагу, надобно лгать и делать подлости?" IX Чем ближе подходило время отъезда, тем тошней становилось Калиновичу, и так как цену людям, истинно нас любящим, мы по большей части узнаем в то время, когда их теряем, то, не говоря уже о голосе совести, который не умолкал ни перед какими доводами рассудка, привязанность к Настеньке как бы росла в нем с каждым часом более и более: никогда еще не казалась она ему так мила, и одна мысль покинуть ее, и покинуть, может быть, навсегда, заставляла его сердце обливаться кровью. Но, все это затаив на душе, Калинович по наружности казался еще холоднее и мрачнее. Он чувствовал, что если Настенька хоть раз перед ним расплачется и разгрустится, то вся решительность его пропадет; но она не плакала: с инстинктом любви, понимая, как тяжело было милому человеку расстаться с ней, она не хотела его мучить еще более и старалась быть спокойною; но только заняться уж ничем не могла и по целым часам сидела, сложив руки и уставя глаза на один предмет. Зато неусыпно и бодро принялась хлопотать Палагея Евграфовна: она своими руками перемыла, перегладила все белье Калиновичу, заново переделала его перину, выстегала ему новое одеяло и предусмотрела даже сшить особый мешочек для мыла и полотенца. О подорожниках она задумала еще дня за два и нарочно послала Терку за цыплятами для паштета к знакомой мещанке Спиридоновне; но тот сходил поближе, к другой, и принес таких, что она, не утерпев, бросила ему живым петухом в рожу. Петр Михайлыч, в сопровождении капитана, тоже все возился с извозчиками и выходил из себя. - То есть, этакой плут этот русский народец, вообразить себе невозможно! - говорил он. - Прихожу я к этому подлецу, Афоньке Беспалому: "Что до Москвы?.." - "Пятьдесят серебром!.." - "Как, шельма: пятьдесят серебром? В двадцать четвертом году ты меня же за пятьдесят ассигнациями с женой возил..." Смеется. "Тогда-ста, говорит, четверик овса по десяти копеек покупали, да тарантас, может, не проходный был". - "Ладно, говорю, что ты за тарантас кладешь?" - "Десять целковых". - "Ладно, говорю, бери за тарантас десять, а лошадей мы возьмем почтовых". - "Не хочу, говорит, почто работу из рук отпускать?" - "Так вот же тебе!.." - говорю, и пошел к Никите Сапожникову. Не тут-то было: эта нагайская кобыла, супруга этого шельмы Афоньки, огородами туда уж марш... Прихожу - "Ни копейки меньше"! - А? Каков народец?.. Немец этого не сделает... нет... никогда! - Дать им, что просят, - отвечал Калинович, которого все эти хлопоты о нем заставляли еще более терзаться. - Не дам, сударь! - возразил запальчиво Петр Михайлыч, как бы теряя в этом случае половину своего состояния. - Сделайте милость, братец, - отнесся он к капитану и послал его к какому-то Дмитрию Григорьичу Хлестанову, который говорил ему о каком-то купце, едущем в Москву. Капитан сходил с удовольствием и действительно приискал товарища купца, что сделало дорогу гораздо дешевле, и Петр Михайлыч успокоился. Накануне своего отъезда Калинович совершенно переселился с своей квартиры и должен был ночевать у Годневых. Вечером Настенька в первый еще раз, пользуясь правом невесты, села около него и, положив ему голову на плечо, взяла его за руку. Калинович не в состоянии был долее выдержать своей роли. - Послушай, - начал он, привлекая ее к себе и целуя, - просидим сегодня ночь; приходи ко мне... - Хорошо, когда?.. Как все заснут? - Да; я желаю с тобой быть. - Хорошо, и я желаю, - отвечала Настенька, - это в последний раз!.. прибавила она таким грустным голосом, что у Калиновича сердце заныло. "Боже мой, боже мой! И я покидаю это кроткое существо!" - подумал он и поскорей встал и отошел. На другой день предполагалось встать рано, и потому после ужина, все тотчас же разошлись. Калинович положен был в зале. Оставшись один, он погасил было свечку и лег, но с первой же минуты овладело им беспокойное нетерпение: с напряженным вниманием стал он прислушиваться, что происходило в соседних комнатах. Прошло полчаса; Петр Михайлыч все еще покашливал, и раздавались по коридору досадные шаги Палагеи Евграфовны. Наконец, пропала на лугу полоса света, отражавшаяся из окна кабинетика, где спал старик, и среди глубокого молчания только мерно отщелкивал маятник стенных часов. Но вот что-то стукнуло... Калинович вскочил и взглянул в гостиную, откуда должна была прийти Настенька. Там было пусто и темно, так что ему сделалось как будто немного страшно, и он снова лег; но кровь волновалась и, казалось, каждый нерв чувствовал и слушал. Опять что-то стукнуло... Нет, это крыса возится с костью. "Неужели она не придет?" - мучительно подумал он, садясь в изнеможении. Однако опять шелест... "Ты здесь?" - послышался шепот. Калинович вздрогнул, и в полумраке к нему уж склонилась, в белом спальном капоте, с распущенною косою Настенька... Все было забыто: одною предстоявшая ей страшная разлука, а другим - и его честолюбие и бесчеловечное намерение... Блаженству, казалось, не будет конца... Но время, однако, шло, и начинало рассветать. Все предметы стали обозначаться ясней и ясней. На дворе закопошились: кухарка выгнала за ворота корову, послышав, что пастух трубит; Терка, согнанный Палагеей Евграфовной с печки, проехал за водой. - Прощай! - проговорила, наконец, Настенька. - Прощай! - сказал Калинович. Простившись еще раз слабым поцелуем, они расстались, и оба заснули, забыв грядущую разлуку. Напрасно проснувшийся потом Петр Михайлыч спрашивал Палагею Евграфовну: - Что, спят еще? - Спят, - отвечала та. - Экой беспечный народ, - говорил старик и, не утерпев, пошел и поднял Калиновича. Настенька тоже вскоре встала и вышла. Она была бледна и с какими-то томными и слабыми глазами. Здороваясь с Калиновичем, она немного вспыхнула. Последние тяжелые сборы протянулись, как водится, далеко за полдень: пока еще был привезен тарантас, потом приведены лошади, и, наконец, сам Афонька Беспалый, в дубленом полушубке, перепачканном в овсяной пыли и дегтю, неторопливо заложил их и, облокотившись на запряг, стал флегматически смотреть, как Терка, под надзором капитана, стал вытаскивать и укладывать вещи. Петр Михайлыч, воспользовавшись этим временем, позвал таинственным кивком головы Калиновича в кабинет. - Есть у меня к вам, Яков Васильич, некоторая просьбица, - начал он каким-то несмелым голосом. - Это вот-с, - продолжал он, вынимая из шифоньерки довольно толстую тетрадь, - мои стихотворные грехи. Тут есть элегии, оды небольшие, в эротическом, наконец, роде. Нельзя ли вам из этого хлама что-нибудь сунуть в какой-нибудь журналец и напечатать? А мне бы это на старости лет было очень приятно! Калинович мысленно улыбнулся этому простодушному желанию. - Отчего же?.. С большим удовольствием, - отвечал он. - Сделайте милость, - подхватил старик, - только Настеньке не говорите; а то она смеяться станет, - шепнул он, выходя. В зале они нашли приказничиху, которая, как ни мало была довольна своим постояльцем, но все-таки считала себя обязанною проводить его. Пришел также товарищ купец, в аккуратно подпоясанном тулупе, в котором он уж достаточно согрелся. Палагея Евграфовна расставила завтрак по крайней мере на двух столах; но Калинович ничего почти не ел, прочие тоже, и одна только приказничиха, выпив рюмки три водки, съела два огромных куска пирога и, проговорив: "Как это бесподобно!", - так взглянула на маринованную рыбу, что, кажется, если б не совестно было, так она и ее бы всю съела. - Закусите! - попотчевал Петр Михайлыч купца. - Благодарим покорно: закушено грешным делом! - отвечал тот, дохнув луком. - Ну, так, значит, поприсядемте! - продолжал Петр Михайлыч, и на глазах его навернулись слезы. Все сели, не исключая и торчавшего в дверях Терки, которому приказала это сделать Палагея Евграфовна. - Ну! - снова начал Петр Михайлыч, вставая; потом, помолившись и пробормотав еще раз: "Ну", - обнял и поцеловал Калиновича. Настенька тоже обняла его. Она не плакала... - Прощайте, желаю благополучного пути туда и обратно, - проговорил с какими-то гримасами капитан. У Палагеи Евграфовны были красные, наплаканные пятна под глазами; даже Терка с каким-то чувством поймал и поцеловал руку Калиновича, а разрумянившаяся от водки приказничиха поцеловалась с ним три раза. Все вышли потом проводить на крыльцо. - С богом! - произнес купец, крестясь и усевшись. Афонька тронул. Во все время Калинович не проговорил ни слова; но выражение лица его было чисто мученическое: обернувшись назад, он все еще видел в окне бледную и печальную Настеньку. Дома Годневых стало, наконец, не видать. Миновалось и училище, куда он, наводя такой страх на подчиненных, ходил каждый день. Серебристые главы собора блестели на солнце так ярко и красиво, что будто они никогда так не блестели. Остались сзади и присутственные места, на крылечке которых спокойно сидели два сторожа, и направо пошел вал, с видневшеюся на нем беседкой, где Калинович в первый раз вызвал Настеньку на признание в любви. Как он был счастлив и доволен в этот вечер! А теперь бежал этого счастья, чтоб искать другого... какого - бог знает! В Солдатской слободке, на поросшем травой тротуаре, коза почтмейстера, от которой он пил молоко, щипала траву. В остроге сквозь железные решетки выглядывали бритые, с бледными, изнуренными лицами головы арестантов, а там показалось и кладбище, где как бы нарочно и тотчас же кинулась в глаза серая плита над могилой матери Настеньки... "Как все это знакомо, и все - прощай! Увидится ли когда-нибудь все это опять, или эти два года, с их местами и людьми, минуют навсегда, как минует сон, оставив в душе только неизгладимое воспоминание?.." Невыносимая тоска овладела при этой мысли моим героем; он не мог уж более владеть собой и, уткнув лицо в подушку, заплакал! ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ I Два дня уже тащился на сдаточных знакомый нам тарантас по тракту к Москве. Калинович почти не подымал головы от подушки. Купец тоже больше молчал и с каким-то упорством смотрел вдаль; но что его там занимало - богу известно. В Серповихе, станций за несколько от Москвы, у них ямщиком очутилась баба, в мужицких только рукавицах и шапке, чтоб не очень уж признавали и забижали на дороге. Купец заметил было ей: - Страмота, тетка, и ехать-то с тобой, хоть бы к ноче дело-то шло, так все бы словно поскладнее было. - Не все, батька, дело-то делается ночью; важивала я вашу братью и днем. Не ты первой!.. - возразила баба и благополучнейшим манером доставила их на станцию, где встретила их толпа ямщиков. - А, чертова перечница, опять в извоз пустилась! - заметил один из них. - Хорошо ли она вам, господа, угождала? А то ведь мы сейчас с нее спросим, прибавил он, обращаясь к седокам. - Ты поди девкам-то своим угождай и спрашивай с них, а уж мужчинке тебе против меня не угодить! - возразила баба и молодцевато соскочила с передка. Когда новые лошади были заложены, на беседку влез длинновязый парень, с сережкой в ухе, в кафтане с прорехами и в валяных сапогах, хоть мокреть была страшная; парень из дворовых, недавно прогнанный с почтовой станции и для большего форса все еще ездивший с колокольчиком. В отношении лошадей он был каторга; как подобрал вожжи, так и начал распоряжаться. - Н-н-у! - крикнул он и вытянул всю тройку плетью. Коренная вздумала было схитрить и села в хомуте. - О черт! Дьявол! - проговорил извозчик и начал ее хлестать не переставая. Лошадь, наконец, заскакала. Ему и это не понравилось. - О проклятая! Заскакала! - промычал он и передернул вожжи, а сам все продолжал хлестать. Тарантас, то уходя, то выскакивая из рытвин, немилосердно тряс. У Калиновича, как ни поглощен он был своими грустными мыслями, закололо, наконец, бока. - Что ж ты сломя голову скачешь? - проговорил он. - Сердит я ездить-то, - отвечал извозчик, потом, вскрикнув: "О вислоухие!" - неизвестно за что, дернул вожжу от левой пристяжной, так что та замотала от боли головой. - Тише, говорят тебе! - повторил Калинович. - Ничего! Сидите только, не рассыплю! - возразил извозчик и, опять крикнув: "Ну, вислоухие!", понесся марш-марш. Купца, несмотря на его тяжеловесность, тоже притряхивало, но ему, кажется, это было ничего и даже несколько приятно. - Лошадь ведь у них вся на ногу разбитая: коли он вначале ее не разгорячит, так хуже, на полдороге встанет, - объяснил он Калиновичу. - Не встанет у меня! Не такое мое сердце; нынче в лихорадке лежал, так еще сердитее стал, - ответил на это ямщик, повертывая и показывая свое всплошь желтое лицо и желтые белки. Станции, таким образом, часа через два как не бывало. Въехав в селение, извозчик на всем маху повернул к избе, которая была побольше и понарядней других. Там зашумаркали; пробежал мальчишка на другой конец деревни. В окно выглянула баба. Стоявший у ворот мужик, ямщичий староста, снял шляпу и улыбался. - Кто очередной? - спросил извозчик, слезая с передка. - Старик, - отвечал староста. - Наряжай, любезный, наряжай, нечего тут проклажаться! - проговорил купец. - Наряжено, хозяин, наряжено, - отозвался староста и, обходя сзади тарантас, проговорил: "Московский, знать... проходной, видно". - Проходной, до Москвы, - отвечал извозчик. - Тетка Арина! Дай-ка огонька, - прибавил он глядевшей из окна бабе и, вынув из-за пазухи засаленный кисетишко и коротенькую трубчонку, набил ее махоркой. Баба скрылась и через минуту высунула из окна обе руки, придерживая в них горящий уголь, но не вытерпела и кинула его на землю. - Ой, чтобы те, и с огнем-то твоим... Все рученьки изожгла, проговорила она. - Больно уж хлипка, - как на том-то свете станешь терпеть, как в аду-то припекать начнут? - сказал извозчик, поднимая уголь и закуривая трубку. - Угорели же, паря, - говорил староста, осматривая тяжело дышавшую тройку. Извозчик вместо ответа подошел к левой пристяжной, более других вспотевшей, и, проговорив: "Ну, запыхалась, проклятая!", схватил ее за морду и непременно заставил счихнуть, а потом, не выпуская трубки изо рта, стал раскладывать. - Что ж, любезный, скоро ли будет? Аль не сегодня надо, а завтра? отнесся к старосте купец. - Коли хошь, так и завтра, - отвечал с полуулыбкой староста. - А деньги не хошь завтра? - возразил купец с ожесточением. В это время подошел мужик с ребенком на руках. - Пошто деньги завтра? Деньги надо сегодня, - вмешался он. - То-то, деньги сегодня! Деньги вы брать охочи, - проговорил купец, сурово взглянув на него. - Сейчас, хозяин, сейчас! Не торопись больно: смелешь, так опять приедешь, - успокаивал его староста, и сейчас это началось с того, что старуха-баба притащила в охапке хомут и узду, потом мальчишка лет пятнадцати привел за челку мышиного цвета лошаденку: оказалось, что она должна была быть коренная. Надев на нее узду и хомут, он начал, упершись коленками в клещи и побагровев до ушей, натягивать супонь, но оборвался и полетел навзничь. - Смотри, паря, каменья-то не ушиби, - заметил ему все еще стоявший около мужик с ребенком. Парень окрысился. - Поди ты к дьяволу! Стал тоже тут с пострелом-то своим! - проговорил он и, плюнув на руки, опять стал натягивать супонь. Одна из пристяжных пришла сама. Дворовый ямщик, как бы сжалившись над ней, положил ее постромки на вальки и, ударив ее по спине, чтоб она их вытянула, проговорил: "Ладно! Идет!" У дальней избы баба, принесшая хомут, подняла с каким-то мужиком страшную брань за вожжи. Другую пристяжную привел, наконец, сам извозчик, седенький, сгорбленный старичишка, и принялся ее припутывать. Между тем старый извозчик, в ожидании на водку, стоял уже без шапки и обратился сначала к купцу. - Мелких, любезный, нет, - отвечал тот равнодушнейшим тоном. - И мелких не стало, - повторил извозчик, почесывая в голове, купечество тоже, шаромыжники! - прибавил он почти вслух, обходя тарантас и обращаясь к Калиновичу. Тот бросил ему с досадой гривенник. Вообще вся эта сцена начала становиться невыносима для него, и по преимуществу возмущал его своим неподвижным, кирпичного цвета лицом и своей аляповатой фигурой купец. Ему казалось, что этому болвану внутри его ничего не мешает жить на свете и копить деньгу. За десять целковых он готов, вероятно, бросить десять любовниц, и уж, конечно, скорей осине, чем ему, можно было растолковать, что в этом случае человек должен страдать. "Сколько жизненных случаев, - думал Калинович, - где простой человек перешагивает как соломинку, тогда как мы, благодаря нашему развитию, нашей рефлекции, берем как крепость. Тонкие наслаждения, говорят, нам даны, боже мой! Кто бы за эту тонину согласился платить такими чересчур уж не тонкими страданьями, которые гложут теперь мое сердце!" На последней мысли он крикнул сердито: - Скорей вы, скоты! - Сейчас, батюшка, сейчас, - отозвался старикашка-извозчик, взмащиваясь, наконец, на козлы. - О-о-о-ой, старуха! - продолжал он. Подь-ка сюда, подай на передок мешок с овсом, а то ишь, рожон какой жесткий, хошь и кожей обтянут. Старуха подала. - Ты, старец любезный, и живой-то не доедешь, послал бы парня, заметил купец. - О-о-о-ой, ничего! Со Христом да с богом доедем. - Еще как важно старик-то отожжет... Трогай, дедушка, - подхватил староста. Старик тронул. Сама пришедшая пристяжная обнаружила сильное желание завернуть к своему двору, в предупреждение чего мальчишка взял ее за уздцы и, колотя в бок кулаком, повел. Стоявшие посредине улицы мужики стали подсмеивать. - Выводи, выводи жеребца-то! Ишь, как он голову-то гнет, - сказал между ними мужик с ребенком, а прочие захохотали. Калиновичу сделалось еще досаднее. "И этим, дурачье, могут веселиться", - подумал он с завистью. Выбравшись за деревню, старикашка пустил лошадей маленькой рысцой. В противоположность прежнему извозчику он оказался предобродушный и тотчас же принялся рассуждать сам с собой: "Ну-ка, паря, вожжей пожалел. Да, мошенник, говорю я; я тебя лошадкой, живой тварью, ссужал, а ты на-ка! Веревки жадничаешь. Не удавлюсь на твоем мочале, дурак - сусед еще!" Проговоря это, старик остановился на некоторое время в раздумье, как бы все еще рассуждая о жадности соседа, а потом вдруг обратился к седокам и присовокупил: - Плут, батюшки, господа честные, у нас по деревне народ! - Плут?.. - отозвался купец. - Плут!.. И какой же, то есть, плут на плуте, вор на воре. Я-то, вишь, смирный, не озорник, и нет мне от них счастья. На-ка, вожжей пожалел!.. Да что я, с кашей, что ли, их съем? Какие были, такие и ворочу, пес! Пока старик бормотал это, они въехали в двадцативерстный волок. Дорога пошла сильно песчаная. Едва вытаскивая ноги, тащили лошаденки, шаг за шагом, тяжелый тарантас. Солнце уже было совсем низко и бросало длинные тени от идущего по сторонам высокого, темного леса, который впереди открывался какой-то бесконечной декорацией. Калинович, всю дорогу от тоски и от душевной муки не спавший, начал чувствовать, наконец, дремоту; но голос ямщика все еще продолжал ему слышаться. - Нечем, батюшки, господа проезжие, - говорил он, - не за что нашу деревню похвалить. Ты вот, господин купец, словно уж не молодой, так, можо, слыхал, какая про наше селенье славушка идет - что греха таить! - То есть, примерно, насчет чего же? - спросил купец. - А насчет того, батюшка, что по дорогам пошаливали, - отвечал таинственным полушепотом старик. Купец откашлянулся. - Что ж, и понониче этим занимаются? - спросил он с расстановкою. - Ну, понониче, - продолжал старик, - где уж! Против прежнего ли?.. Начальство тоже все год от году строже пошло. Этта окружной всю деревню у нас перехлестал, и сами не ведаем за что. - Перехлестал? - спросил купец с каким-то удовольствием. - Перехлестал, - отвечал извозчик, - а баловство то же все происходит. Богу ведомо, на кого и приходит? Помекают на беглых солдатиков, а неизвестно! Купец опять откашлянулся. - И частые баловства? - спросил он. - Бывают, батюшка!.. Этта, в сенокос, нашли женщину убитую, и брюхо-то вострым колом все разворочено, а по весне тоже мужичка-утопленника в реке обрели. Пытал становой разыскивать: сам ли как пьяный в воду залез, али подвезли кто - шут знает. Бывает всего! Что-то вроде вздоха послышалось из груди купца. - Может, чай, и тройки останавливают? - произнес он. - Коли злой человек, батюшка, найдет, так и тройку остановит. Хоть бы наше теперь дело: едем путем-дорогой, а какую защиту можем сделать? Ни оружия при себе не имеешь... оробеешь... а он, коли на то пошел, ему себя не жаль, по той причине, что в нем - не к ночи будь сказано - сам нечистой сидит. Купцу, кажется, не хотелось продолжать разговор в этом роде. - Что про то и говорить! - подтвердил он. - Что говорить, батюшка, - повторил и извозчик, - и в молитве господней, сударь, сказано, - продолжал он, - избави мя от лукавого, и священники нас, дураков, учат: "Ты, говорит, только еще о грехе подумал, а уж ангел твой хранитель на сто тысяч верст от тебя отлетел - и вселилась в тя нечистая сила: будет она твоими ногами ходить и твоими руками делать; в сердце твоем, аки птица злобная, совьет гнездо свое..." Учат нас, батюшка! "Дьявола, говорят, надо бояться паче огня и меча, паче глада и труса; только молитва божья отгоняет его, аки воск, тает он пред лицом господним". - Так, так, верно, - подтвердил купец, - потрогивай однако. Что вон около лесу за народ идет, словно с кольями? - прибавил он. - И то словно с кольями. Ишь, какие богатыри шагают! Ну, ну, сердечные, не выдавайте, матушки!.. Много тоже, батюшка, народу идет всякого... Кто их ведает, аще имут в помыслах своих? Обереги бог кажинного человека на всяк час. Ну... ну! - говорил ямщик. Калиновичу невольно припомнилось его детство, когда и он боялся домовых и разбойников. "Мила еще, видно, и исполнена таинственных страхов жизнь для этих людей, а я уж в суеверы не гожусь, чертей и ада не страшусь и с удовольствием теперь попал бы под нож какому-нибудь дорожному удальцу, чтоб избавиться, наконец, от этих адских мук", - подумал он и на последней мысли окончательно заснул. Между тем старикашка-извозчик переменился на маленького мальчишку, которого в темноте совсем уж было не видать, и только слышалось, что он всю станцию, как птичка, посвистывал. Мальчишку потом заменил большой извозчик, с широчайшей спиной; но и того почти было тоже не видать и совсем не слыхать; зато всю станцию пахло от него овчинным тулупом и белелась его серая в корню лошадь. К рассвету, наконец, их перенял, на здоровеннейшей тройке, московский извозчик, молодцеватый малый, с перетянутой тальеи и в поярковой шляпе, перевитой лентами. На половине станции Калинович проснулся. Вдали виднелась Москва с своими золотыми главами церквей. Из тысячи труб вился дым прямыми столбами. Дорога шла по гладкому, бойкому шоссе. Прозябшие на утреннем холоде лошади и с валившим от них паром несли так, что удержу не было. Скоро пришлось им обогнать шедший батальон. Впереди всех ехал на вороной лошади, с замерзшими усами, батальонный командир, а сзади его шли кларнетисты и музыканты, наигрывая марш, под который припрыгивали и прискакивали с посиневшими щеками солдаты и с раскрасневшимися лицами молодые юнкера. Немного подальше шел, скрипя колесами, неуклюжий обоз с хлопчатой бумагой, и на таком количестве лошадей, что как будто бы и конца ему не было. На весь этот оживленный вид герой мой смотрел холодным и бесчувственным взором, и только скакавший им навстречу, совсем уж на курьерской тройке, господин средних лет, развалившийся в бричке и с владимирским крестом на шее, обратил на себя некоторое внимание его. "Может быть, и я поеду когда-нибудь с таким же крестом", - подумал Калинович, и потом, когда въехали в Москву, то показалось ему, что попадающиеся народ и извозчики с седоками, все они смотрят на него с некоторым уважением, как на русского литератора. Это чувство, впрочем, значительно в нем понизилось, когда он, по денежным своим средствам, остановился на подворье в Зарядье, в маленьком грязном нумере. Чисто с целью показаться в каком-нибудь обществе Калинович переоделся на скорую руку и пошел в трактир Печкина, куда он, бывши еще студентом, иногда хаживал и знал, что там собираются актеры и некоторые литераторы, которые, может быть, оприветствуют его, как своего нового собрата; но - увы! - он там нашел все изменившимся: другая была мебель, другая прислуга, даже комнаты были иначе расположены, и не только что актеров и литераторов не было, но вообще публика отсутствовала: в первой комнате он не нашел никого, а из другой виднелись какие-то двое мрачных господ, игравших на бильярде. Калинович сел на диван и решился по крайней мере с половым поговорить о самом себе. - А что, у вас есть журналы? - спросил он. - Как же-с. - Есть июльская книжка? - и Калинович назвал тот журнал, в котором была помещена его повесть. - Сейчас... за буфетом спросить надо, - сказал половой и, очень скоро возвратившись, подал совершенно почти новую книжку. Калинович не без волнения развернул свою повесть и начал как бы читать ее, ожидая, что не скажет ли ему половой что-нибудь про его произведение. Но тот, хоть и стоял перед ним навытяжку, но, кажется, более ожидал, что прикажут ему подать из съестного или хмельного. - Книжка-то нова, не растрепана, - проговорил Калинович с едва скрываемою горькою улыбкою. - Да ведь-с это тоже как... - отвечал половой, - иную, боже упаси, как истреплют, а другая так почесть новая и останется... Вот за нынешний год три этакие книжки сподряд почесть что и не требовала совсем публика. Калинович только вздохнул: три эти книжки были именно те, где была напечатана его повесть. Уязвленный простодушными ответами полового, он перешел в следующую комнату и, к большому своему удовольствию, увидал там, хоть и не очень короткого, но все-таки знакомого ему человека, некоего г-на Чиркина, который лет уже пятнадцать постоянно присутствовал в этом заведении. В настоящую минуту он ел свиные котлеты и запивал их кислыми щами. Калинович решился подойти к нему и напомнить о себе. - А ну вот! Здравствуйте, - произнес тот тоном вовсе небольшого уважения. Несмотря на это, Калинович подсел к нему. - Что вас давно не видать? - спросил Чиркин, как будто бы не видал его всего только каких-нибудь месяца три. - Я жил в провинции года с полтора. - А, вот что, - произнес и на это Чиркин совершенно равнодушно. - Сделался литератором и еду теперь в Питер, - добавил с улыбкою Калинович. - Вот как! - сказал Чиркин, и опять самым равнодушнейшим тоном. Калинович только из приличия просидел еще несколько минут с подобным невежей и отошел от него, а потом и совсем вышел из трактира. Он решился походить по Москве, чтобы предаться личным и историческим воспоминаниям. Прежде всего он подошел к университету и остановился перед старым зданием. Вот и крыльцо, на котором он некогда стоял, ожидая с замирающим сердцем поступительного экзамена, перешел потом к новому университету, взглянул на боковые окна, где когда-то слушал энциклопедию законоведения, узнал, наконец, тротуарный столбик, за который, выбежав, как полоумный, с последнего выпускного экзамена, запнулся и упал. Все это припомнилось и узналось, но и только! От университета прошел он в Кремль, миновал, сняв шапку, Спасские ворота, взглянул на живописно расположенное Замоскворечье, посмотрел на Ивана Великого, который как будто бы побелел. По-прежнему шла от него высокая решетка, большой колокол и царь-пушка тоже стояли на прежних местах, и все это - увы! - очень мало заняло моего героя. С какими-то беспорядочными мыслями возвратился он в свой нумер, который показался ему еще грязней, еще гаже. Из соседней комнаты слышались охриплые пьяные голоса мужчин и взвизги тоже, должно быть, пьяных женщин. Свободная, кочующая жизнь холостяка, к которой Калинович стремился, с такой болью отрывая себя от связывающей его женщины, показалась ему отвратительна. Не зная, как провести вечер, он решился съездить еще к одному своему знакомому, который, бог его знает, где служил, в думе ли, в сенате ли секретарем, но только имел свой дом, жену, очень добрую женщину, которая сама всегда разливала чай, и разливала его очень вкусно, всегда сама делала ботвинью и салат, тоже очень вкусно. Бывши студентом, Калинович каждое воскресенье ходил к ним обедать, но зачем он это делал - и сам, кажется, хорошенько того не знал, да вряд ли и хозяева то ведали. Все времяпрепровождение его в этом доме состояло в том, что он с полуулыбкою выслушивал хозяйку, когда она рассказывала и показывала ему, какой кушак вышила отцу Николаю и какие воздухи хочет вышить для церкви Благовещенья. С мужем он больше спорил и все почти об одном и том же предмете: тому очень нравилась, как и капитану, "История 12-го года" Данилевского, а Калинович говорил, что это даже и не история; и к этим-то простым людям герой мой решился теперь съездить, чтобы хоть там пощекотать свое литературное самолюбие. Он нашел тот же совершенно домик, только краска на нем немного полиняла, - ту же дверь в лакейскую, то же зальцо, и только горничная другая вышла к нему навстречу. - Что, дома? - спросил он. - Пожалуйте, барин наверху-с, - отвечала та, почему-то шепотом и тихонько повела его по знакомой ему лестнице. В комнате направо он увидел самого хозяина, сидевшего за столом, в халате, с обрюзглым лицом и с заплаканными глазами. - Ах, боже мой! Давно ли? - проговорил он и постарался даже улыбнуться. - Вы нездоровы? - спросил его Калинович. - Жены лишился, - отвечал старик, и по его толстым, отвислым щекам потекли слезы. - Скажите! - произнес Калинович тоном глубокого сожаления, а сам с собой подумал: "Зачем меня нелегкая дернула ехать к этому старью?" - Давно постигло вас это несчастье? - спросил он вслух. - Девятый день сегодня. Собачка заперта или нет? - обратился хозяин слабым голосом к вошедшей горничной. - Заперта-с, - отвечала и та тоже слабым голосом. - Священники пришли-с, - доложила она в заключение.

The script ran 0.007 seconds.