Поделиться:
  Угадай писателя | Писатели | Карта писателей | Острова | Контакты

Фрэнк Норрис - Спрут [1901]
Язык оригинала: USA
Известность произведения: Низкая
Метки: prose_contemporary

Аннотация. Настоящий том "Библиотеки литературы США" посвящен творчеству Стивена Крейна (1871-1900) и Фрэнка Норриса (1871 - 1902), писавших на рубеже XIX и XX веков. Проложив в американской прозе путь натурализму, они остались в истории литературы США крупнейшими представителями этого направления. Стивен Крейн представлен романом "Алый знак доблести" (1895), Фрэнк Норрис - романом "Спрут" (1901).

Полный текст. Открыть краткое содержание.

1 2 3 4 5 6 7 8 

Энникстер страдал. Сомнений не оставалось - ему нужна была Хилма, и больше никто. Теперь, когда она была далеко, когда он лишился ее, воспоминания нахлынули со страшной силой. Постоянно думая о ней, он, однако, до сих пор не представлял, как велико место, которое она занимает в его жизни. И, даже говоря ей об этом, в душе считал, что это так - красивые слова. И вдруг страшная злоба на себя охватила его - он вспомнил, как больно обидел ее накануне вечером. Разве так надо было поступать! Как именно, он не знал, о сейчас мысль о нанесенном ей оскорблении неожиданно ударила со страшной силой по нему самому. Да, конечно, сейчас он жалеет о сказанном, очень жалеет, жалеет от всего сердца. Он оскорбил ее. Сделал больно. Обидел до слез. Он так жестоко оскорбил ее, что Она дольше не могла дышать одним с ним воздухом. Она все рассказала родителям. Она покинула Кьен-Сабе и его, покинула навсегда и как раз тогда, когда ему Показалось, что он завоевал ее сердце. В том, что она скрылась, повинен он сам. Да кто же он после этого - скотина, низкая тварь, подлец! Прошел час, потом два, четыре, наконец, шесть, а Энникстep все сидел, не сходя с места. Он мучительно искал и не находил ответа. Не мог справиться с душевным разладом. Такого смятения чувств он прежде никогдa не испытывал. Он мало имел дела с женщинами. Никакого прошлого опыта, которым можно было бы руководствоваться в поисках истины, у него не было. Как же теперь быть? Где та путеводная нить, за которую он мог бы ухватиться? Он и мысли не допускал, что можно отказаться от Хилмы. Она будет принадлежать ему. Она сама так решила. И ведь как легко и просто все могло бы быть, а вместо этого вот что получилось: сидит он среди ночи в полном одиночестве, окончательно запутавшись, старается себя перебороть, а Хилма тем временем, как никогда, далека от него. Он хоть сейчас мог бы вернуть себе Хилму, надо лишь решить жениться на ней. Но брак всегда рисовался ему смутной и отдаленной возможностью, почти такой же смутной и отдаленной, как смерть. Правда, с некоторыми мужчинами такое случается, но только не с ним. Ну, а если и случится, то, во всяком случае, спустя много-много лет, когда он повзрослеет, остепенится, войдет, так сказать, в возраст - где-то на середине жизни, а до этого пока еще далеко. Он никогда не задумывался о своей будущей женитьбе. Держал эту мысль на задворках памяти. Брак не входил в его планы. Нет, он не из тех, кто по доброй воле идет к алтарю. Но не так-то просто было перестать думать о Хилме; мысль о ней была неотделима от него, вроде как правая рука. Брак - это что-то неопределенное, отвлечен ное, маячащее вдали, но Хилма-то здесь, рядом, види мая и осязаемая. Прежде чем он сможет сопоставить мысль о браке с мыслью о Хилме, сольет их в мозгу воедино, ему предстояло пройти длинный путь, предстояло совместить понятия столь же, по его мнению, несовместимые, как огонь и вода. Пока же он чувствовал себя раздираемым между этими противоречиями. Мало-помалу, как-то совершенно незаметно, его воображение - доселе бездействующая, неповоротливая машина - заработало. И сразу же начали ослабевать доводы рассудка. Разум отступил, уступая место чувству. В душе этого грубого, неотесанного человека, резкого, сурового и противоречивого, кто-то прорыл глубокую борозду и бросил туда семя - маленькое семечко, затерявшееся поначалу в темных и забытых закоулках его души. Но по мере того как стопорился разум, затухало и себялюбие. Энникстер теперь уже рассматривал возможный брак не с точки зрения собственных удобств, собственных стремлений, собственной выгоды. Он понял, что только что затеплившееся желание сделать Хилму счастливой было искренним. Никуда не денешься - что-то в этом есть. Сделать кого-то счастливым? А? Это надо обмозговать. Вдали на востоке серая полоска горизонта начала светлеть и шириться. На ее фоне черным силуэтом обозначилась колокольня миссии. Занималась заря. Таинственная тьма ночи понемногу рассеивалась. То, что было раньше скрыто, постепенно обнаруживалось. Энникстер сидел, полузакрыв глаза, уперев подбородок в кулак; он позволил воображению разыграться. Как же все это будет, если в его жизнь войдет Хилма, юная, прелестная, целомудренная,- он был уверен в этом,- с чистой душой, с ее врожденным благородством и едва расцветшей женственностью? И вдруг его, как громом, поразила мысль, что он недостоин ее. И потом вообще он начал не с того конца. С самого начала совершил непростительную ошибку. Она же несравненно выше его. Он не хотел… у него и мысли не должно было быть, что он ее господин. Это она, его служанка, такая, простая, скромная, должна снизойти до него. И тут же перед его мысленным взором развернулась картина грядущих лет,- стоит ему только отдаться своему порыву, чистому, высокому, бескорыстному. Он увидел Хилму своей женой - на радость и на горе, на довольство и невзгоды. И никаких преград с той поры между ними не останется, поскольку он так же свободно, так же благородно отдаст ей себя, отдаст полностью. Величайшим усилием не воли, а чувства он преодолел огромную пропасть, разделявшую прежде в его сознании мысль о Хилме и собственное представление о браке. И подобно тому, как при смешении красок вдруг появляется новый, удивительно красивый цвет, как при соединении разных звуков рождается прекрасно звучащий аккорд, так при слиянии этих двух понятий его суровую, лишенную всяких сантиментов душу внезапно озарила догадка. Энникстер вскочил на ноги; прихлынувшая волна кротости и нежности - чувств, прежде ему неведомых,- переполнили ему сердце, грозя разорвать. В глубокой борозде, пролегшей в его душе, что-то шевельнулось, распрямилось и пошло и рост. Он широко раскинул руки. Чувство безграничного счастья затопило его. На глазах выступили слезы. И почему-то он не стыдился их. Этот мужиковатый человек, резкий, крутой, ограниченный, с тяжелым характером, упрямый и неприятный эгоист, внезапно осознал, что радость бытия, любовь к ближнему, способность чувствовать чужую боль - животворные, очело-печивающие человека чувства наконец-то затеплились и нем. Крохотное семечко, давно посеянное и потихоньку набиравшее силу, проклюнулось-таки. По мере того как разгорался новый день, Энникстер все больше укреплялся в уверенности, что это так. Наконец-то он понял, в чем дело! - Боже мой, да ведь я… я люблю ее! - воскликнул он. Первый раз с тех пор, как Хилма завладела его мыслями, сорвалось с его уст это магическое слово. Это был крик Мемнона[13] - крик подобия человека, высеченного из твердого, шершавого гранита, радостно приветствующего утреннюю зарю. Уже совсем рассвело. Небо на востоке зарумянилось. Светлели поля вокруг. Но что-то в них изменилось. Изменилось за одну ночь. В своем смятении он не сразу определил, что именно. Произошло что-то недоступное пониманию, волшебное, неуловимое. Но потом, когда стало светлее, он снова окинул взглядом простирающиеся от горизонта до горизонта вспаханные поля. Перемена не была иллюзорной. Она была вполне реальной. Земля больше не была голой и тощей, не была серо-бурой. И Энникстер радостно возопил: «Пшеница!» Конечно, это была пшеница! Пшеница! Маленькое зернышко, давно упрятанное в глубокую темную борозду, набухло, собралось с силами и дало росток, который однажды ночью пробился к свету. Пшеница взошла. Она была везде - перед ним, вокруг него, повсюду, и ни счесть ее, ни измерить. Легкий зеленый налет лег на зимние бурые пашни. Надежды сеятелей оправдались. Земля, добрая мать, никогда не подводившая своих детей, никогда их не обманывавшая, и на этот раз сдержала обещание. Снова набирались сил народы. Снова возрождалась мощь вселенной. Снова кроткий, милосердный Титан шевельнулся, потянулся и пробудился к жизни, и утро, засияв во всей своей красе, озарило человека, чье переполненное любовью к женщине сердце радостно колотилось, в то время как ликующая земля светилась дивным светом в счастливом сознании выполненного долга. III Комната Пресли в господском доме ранчо Лос-Муэртос находилась на втором этаже. Комната была угловая, одно из ее окон выходило на юг, другое - на восток. Обставлена она была весьма скромно. В одном углу стояла узкая белая железная кровать под белым покрывалом. Стены были оклеены светлыми, веселенькими обоями - по белому фону пучки бледно-зеленых листьев. На полу лежала циновка. На окнах висели белые кисейные бриз-бизы, а на подоконниках в продолговатых зеленых ящиках цвели розовые цветы с глянцевыми лепестками, названия которых Пресли не знал. Стены были голые, если не считать двух картин: репродукция полотна «За чтением Гомера» и сделанный углем рисунок Сан-Хуанской миссии - работа самого Пресли. У восточного окна стоял некрашеный, ничем иг покрытый сосновый стол - самый обыкновенный кухонный стол. За ним Пресли работал, так что он всегда был завален неоконченными рукописями, набросками стихов, записными книжками, а также всевозможными письменными принадлежностями и окурками. Тут же, под рукой, на полке стояли книги. В комнате было всего два стула: один у стола - простой, деревянный, с прямой спинкой, на котором и сидеть-то приходилось навытяжку, и под окном, выходившим на юг, удобный плетеный шезлонг, какие обычно стоят на палубе. Пресли очень любил свою комнату. Ему нравилась спартанская скудность ее убранства, и он с удовольствием поддерживал в ней чистоту и порядок. Он терпеть не мог комнат, забитых безделушками и ненужными objets d'art[14]. Время от времени он подвергал ее строгому осмотру, расставляя вещи по местам, и выбрасывал все, Кроме самого необходимого, иными словами, кроме тех украшающих жизнь пустячков, которые были дороги ему по воспоминаниям. В литературных начинаниях Пресли к этому времени произошла полная перемена. Наброски «Песни о Западе» - эпической поэмы, которую он когда-то задумал написать,- были отложены вместе с мертворожденными строфами начала. Изорвал он кроме того и много мелких стихотворений, написанных «на случай», Оставив лишь одну незаконченную поэму под названием «Труженики». В ней он высказал все, что думал по поводу существующих в Америке порядков, и вдохновило его на этот труд полотно, которое он видел в картинной галерее Сидерквиста. Оставалось написать лишь заключительную строфу. В тот день, когда он нечаянно подслушал в кабачке разговор Дайка с Карахером и узнал из него о свершившейся чудовищной несправедливости, о взвинченном вдруг тарифе, Пресли вернулся в Лос-Муэртос растерянный и бледный, нервы его были натянуты до предела. Он распалился не хуже Карахера. Ярость застилала ему глаза. Он готов был все крушить в знак протеста против столь грубого нарушения закона. Неужели подобный произвол возможен и впредь? Немыслимо! Рассказать о случившемся, честно изложить все факты - никто за пределами Америки тебе не поверит! Он поднялся к себе в комнату и стал шагать из угла в угол с пылающим лицом, крепко сжав кулаки, и в конце концов довел себя до того, что чуть не задохнулся от собственных мыслей. Бросившись к столу, он схватился за перо. Какое-то время перо его, казалось, само бежало по бумаге: слова сами собой возникали в голове и складывались в фразы, а фразы становились яркими, отточенными предложениями, убедительными и пылкими, незаметно обретали поэтичность. Очень скоро, подчиняясь определенному ритму и рифмуясь, его проза стала принимать стихотворную форму, и вскоре Пресли отодвинул в сторону дневник - он понял, что снова может писать стихи. Он взял свою незаконченную поэму «Труженики», прочел ее раза два с начала до конца, чтобы войти в ритм, и заключительная строфа, так долго не дававшаяся ему, родилась вдруг в голове. Он сразу же, не макнув дважды перо в чернильницу, записал ее. Затем сочинил еще одно четверостишие, в котором подводился итог всей поэме и содержалась искренняя, высокая мысль - простая, благородная, неоспоримая. Пресли положил перо и откинулся на спинку стула. Он не сомневался, что коснулся на миг недосягаемых дотоле высот. Руки у него похолодели, голова горела как в огне, сердце бешено колотилось. Наконец-то получилось! Он понял, почему вдохновение ни разу не посетило его, пока он писал свою длинную, расплывчатую и бесстрастную Песнь о Западе. Вынашивая ее, он смотрел на мир глазами стороннего наблюдателя; народные судьбы мало волновали его, чувства не были затронуты. Неудивительно, что поэма ему не давалась. Теперь же он был заодно с народом, был возмущен до глубины души. Сильнейшее волнение охватило его. Он верил, а раз так, все было ему по плечу. Но тут в нем снова проснулся художник, и забота о форме оттеснила на второй план интерес к содержанию. Он внимательно перечитал поэму, кое-где подправляя, кое-где заменяя одно слово другим, тщательно выверяя ритм. На время он забыл о народе, забыл о только что испытанном негодовании и помнил об одном - он написал замечательное произведение. И тут же усомнился. Да полно, такое ли уж оно замечательное? Не потерял ли он чувства меры, не стал ли смешным? Верно ли он оценивает то, что происходит вокруг? А что, если опять неудача? Он еще раз внимательно перечитал поэму - она как-то потускнела, утратила силу, которую он обнаружил в ней при первом прочтении. Пресли пришел в окончательное смятение: что же он в конце концов - написал серьезную поэму или накропал беспомощные стишки? Ему необходима была еще чья-то оценка - оценка человека понимающего. Ждать он не мог! Отложить до завтра? Нет, это невозможно. Ему нужно знать наверняка, иначе он не заснет. Он аккуратно переписал поэму, надел шляпу и высокие ботинки, спустился вниз, вышел на лужайку и прошел в конюшню. Там он застал Фелпса, который мыл бричку. - Ты не знаешь, где сейчас Ванами? - спросил его Пресли. Фелпс поднял голову. - Спросите что-нибудь полегче,- ответил он.- Может, в Гвадалахаре, а может, на ферме Остермана, а может, где-нибудь в ста милях и оттуда и отсюда. Я знаю, мистер Пресли, где этот парень должен быть, но это еще не значит, что вы этого малахольного бродягу там найдете. Должен он был поехать в сектор номер четыре, туда, где берет начало монастырская речка. - Что ж, поищу его там,- сказал Пресли.- Увидишь Хэррена, когда он вернется, скажи, что я, возможно, опоздаю к ужину. Лошадь оказалась в загоне, Пресли поймал ее, оседлал и, выехав на Нижнюю дорогу, поскакал легким галопом на восток. Проезжая мимо фермы Хувена, он издалека поздоровался с Минной, лежавшей с забинтованной ногой в гамаке из планок под исполинским виргинским дубом, Пересек мост через оросительный канал и поехал дальше, размышляя по пути, какая судьба ждет красотку Минну, выйдет ли она в конце концов замуж за десятника-португальца, работавшего на постройке канала. Хорошо бы вышла, да поскорей. На всех окрестных формах только и разговору было что о Минне Хувен. Слов нет, она девушка порядочная, но очень уж часто видят ее то в Боннвиле, то в Гвадалахаре в компании португальцев, работавших в Кьен-Сабе и Лос-Муэртос. Она была очень красива; мужчины нередко совершали из-за нее глупости. Пресли боялся, как бы дело не кончилось тем, что глупостей наделает она. Сразу же за оросительным каналом Пресли свернул с Нижней дороги и поехал проселком, убегавшим через сектор четыре на юго-восток. Монастырская речка осталась слева. Еще несколько миль, и перед ним появилась изгородь из колючей проволоки; он выехал из ворот, и его сразу обступили пологие горки, которые, чем дальше, все больше росли ввысь и вширь. Между горками вились пересохшие русла многочисленных ручейков. Здесь находился аванпост Сьеррских предгорий, служивший пастбищем для лос-муэртовского скота. Огромные, поросшие диким овсом холмы. На большом расстоянии друг от друга были раскиданы вечнозеленые дубы. В каньонах и оврагах темнели непроходимые дебри кустарника. Земля была испещрена норами сусликов, и сами суслики встречались на каждом шагу. Изредка на открытой поляне возникал заяц. Насторожив уши, он большими скачками преодолевал расстояние от одной кустарниковой чащи до другой. Высоко над головой парили два коршуна, а раз с резким свистом крыльев из куста подле тропинки выпорхнул выводок перепелок. На горках, разбившись на небольшие кучки, сосредоточенно щипал траву скот, медленно подвигаясь к водоемам на вечерний водопой; лошади держались отдельно, жеребята тыкались мордами под брюхо матери, резво помахивали хвостиками и топотали нековаными копытцами. А на уединенной поляне Пресли сподобился увидеть владыку, повелителя всего стада, громадного даремского быка с налитыми кровью, посверкивающими глазками, короткой вьющейся челкой на лбу и широченным мускулистым загривком. Он держался на расстоянии от всех - суровый, величественный, неприступный. Пресли отыскал бывшего пастуха у водоема, в самом дальнем конце пастбища, Ванами уже расположился на ночь. Серо-голубое армейское одеяло было разостлано под виргинским дубом; лошадь паслась неподалеку. Сам он сидел на корточках перед костерком из сухих корней кустарника и готовил себе на ужин кофе и грудинку. Никогда еще Пресли не встречал столь убедительного олицетворения одиночества, как сейчас, при взгляде на его скрюченную фигуру. Лишенный растительности, пустынный пейзаж, казалось, не имел ни конца ни края, и затерявшийся в нем Ванами был всего лишь пятнышком, крошечной точкой, атомом человеческой жизни, бесцельно двигающимся в безбрежном океане мироздания. Приятели поужинали вместе. У Ванами в силке оказалась пара перепелов; он ощипал их и зажарил, насадив на заостренный прут. После ужина они напились из родника живительной воды. Затем закурили: Пресли сигарету, а Ванами трубку. И Пресли сказал: - Я, Ванами, опять за перо взялся. Ванами повернул к нему свое худое аскетическое лицо и впился в Пресли черными глазами. - Знаю,- сказал он,- дневник пишешь. - Нет, поэму. Помнишь, я как-то говорил тебе о поэме.' Называется «Труженики». - А-а, стихи? Ну что ж, я рад, что ты вернулся к ним. Поэзия - твоя стихия. - Ты помнишь ту поэму? - спросил Пресли.- Она была неокончена. - Помню. От нее можно было ждать большего, чем от других твоих вещей. Значит, ты теперь ее закончил? Пресли молча достал рукопись из бокового кармана охотничьей куртки. Момент казался подходящим. Бесчисленные ряды оголенных холмов хранили торжественное молчание. Уходящее солнце погружалось в бездымное багровое пламя раскаленной жаровни; золотистая пыль висела над холмами. Пресли начал читать поэму вслух. Когда он кончил, Ванами поднял на него глаза. - Чем ты был занят последнее время? - спросил он. Слегка удивленный, Пресли стал пересказывать ему свои дела. - Я не про то,- прервал его Ванами.- Скажи, ведь что-то с тобой случилось, что-то тебя потрясло? Верно я угадал? Да? Так я и думал. Работая над этой поэмой, ты не думал о том, как она будет звучать. Ты писал ее, испытывая очень большой душевный подъем. Об этом говорят ее погрешности. К ней нельзя подходить как к простым стихам. Это Вдохновенное Слово! Весть! Это Истина. Ты вновь проник в самую суть вещей и разобрался в ней. Да, это замечательная вещь! - Спасибо! - горячо воскликнул Пресли.- Я ведь было начал сомневаться. - Теперь,- заметил Ванами,- ты, наверное, поспешишь ее напечатать? Выразить глубокую мысль словами, просто завершить труд для тебя недостаточно. - Я вложил в нее всю душу,- возразил Пресли.- Если она удалась, другие тоже что-то для себя извлекут из нее. Весть - так ты назвал ее. Если она пред ставляет какую-то ценность, на мой взгляд, неправильно было бы утаивать ее от читающей публики, пусть даже немногочисленной и равнодушной. - Во всяком случае, не давай ее в журнал,- сказал Ванами.- Вдохновение пришло к тебе от Народа, так пусть же и читателем твоим будет прежде всего Народ, а не подписчики литературных ежемесячников - богачи, которых она разве что на миг косвенно заинтересует. Уж если тебе обязательно хочется ее напечатать, так снеси ее в газету… Погоди, не перебивай. Знаю, что ты хочешь сказать. Ты скажешь, что наши газеты слишком простодушны, примитивны, низкопробны; а я тебе скажу, что такую поэму, как написал ты, которой ты дал название «Труженики», именно труженики и должны читать. Она должна быть простодушна, должна быть достаточно вульгарна. И не вздумай свысока поглядывать на Народ, если хочешь, чтобы твой голос был услышан. - Наверное, ты прав,- согласился Пресли,- Но я не могу отделаться от мысли, что напечатать поэму так, как ты советуешь,- значит просто выкинуть ее. Какой- нибудь известный журнал много что даст мне… имя, авторитет. - Даст тебе имя, создаст тебе авторитет. Выходит, ты думаешь только о себе? Ты, защитник беззащитных! И в этом твоя искренность? Ты должен забыть о себе, не думать о своей славе и о жажде признания. На первом месте теперь твоя поэма, твоя Весть - а вовсе не ты, ее написавший. Ты проповедуешь самоотречение, идею растворения собственной личности в народе, идею самопожертвования, а тем временем хочешь видеть свое имя напечатанным на титуле - и чем крупнее, тем лучше, чтоб прославить на весь мир не поэму, а поэта. И вашему брату несть числа, Пресли. Реформатор пишет книгу о несправедливости частного владения землей и на гонорар покупает себе выгодный участок. Экономист оплакивает тяготы бедняков и исподволь богатеет с доходов от своих книг. Пресли не стал дольше слушать. - Перестань! - вскричал он.- У меня нет никаких задних мыслей, и, чтобы доказать тебе это, сделаю по-твоему - напечатаю свою поэму в газете и не возьму за это ни гроша. Они проговорили с час, до наступления ночи, и вскоре Пресли заметил, что Ванами опять погружается в свои мысли. Он надолго замолкал и сидел, углубившись в себя, сосредоточенно думая о чем-то. Вдруг он встал и повернулся лицом к северу, в сторону Сан-Хуанской миссии. - Ну, кажется, мне пора,- сказал он. - Пора? Куда ты? Ведь уже ночь! - Туда,- Ванами сделал неопределенный жест, указывая на север.- До свидания! И, не сказав больше ни слова, исчез, словно растворившись в сумраке ночи. Пресли остался один, озадаченный. Он отыскал свою лошадь, подтянул подпруги, вскочил в седло и поехал домой при свете звезд, задумчивый, с поникшей головой. Прежде чем лечь спать, он отослал свою поэму редактору воскресного приложения одной из ежедневных газет в Сан-Франциско. Расставшись с Пресли, Ванами заложил большие пальцы за пустой патронташ, служивший ему поясом, и быстро зашагал под откос, спускаясь с пастбищ Лоc-Муэртос в пустынную, спящую Гвадалахару. Худoe, загорелое лицо с впалыми щеками, с небольшой черной остроконечной бородкой и глазами, полными грусти, было все время повернуто на север. Он шел быстро, как всегда с непокрытой головой, и его длинные черные волосы развевались по ветру. Он знал, куда идет. Знал, что ему предстоит пережить в эту ночь. Опять его никогда не затихающее горе вынырнуло вдруг из окружающего сумрака и всей тяжестью навалиллось ему на плечи. Оно неумолимо гнало его назад - тудa, где он навеки потерял свое счастье, где нашла свой конец светлая любовь, где идиллию постиг крах - в монастырский сад, под сень старых грушевых деревьев. Но гнало его туда не только горе. Сад хранил тайну. Ночь там не всегда была нежилой, мрак не всегда безмолвен. Порой ему чудилось, что что-то шевельнулось в ответ на его призыв, приблизилось к ному Поначалу ощущение постороннего присутствия вселяла страх, но случалось, при приближенииневедомого создания страх стал уступать место несказанной радости. Не доверяя собственным чувствам, отвергая столь неверное, мучительное счастье, страшась тягостного смятении духа - неизбежного следствия проведенной в саду ночи, Ванами считал за лучшее держаться подальше от этого места. Но после очередного приступа неуемной тоски, когда мысли об Анжеле, воспоминания о ней болью отзывались в сердце и слезы застилали глаза, желание снова побывать в саду становилось непреодолимым. Иногда он просто не мог совладать с собой. Ноги сами несли его в миссию, и ему все время казалось, что он слышит чей-то зовущий голос. Гвадалахара была погружена в безмолвие и мрак. Даже из окон ресторана Солотари не проникало света. Город спал. Только неизменное бренчание гитары доносилось из одной из невидимых в темноте хижин. Ванами пошел дальше. Запахом полей и лугов и знакомым легким ароматом цветов пахнуло на него, когда он вышел из города на дорогу, пролегавшую через поли Кьен-Сабе к миссии. По обе стороны расстилались бурыо поля, беззвучно вынашивающие хранившиеся в их недрах семена. Два дня назад прошел обильный дождь, и от влажной почвы исходил острый запах плодородной земли. Ванами миновал хозяйственные строения энникстеровской усадьбы и двинулся дальше. Все вокруг было погружено в сон. Вращавшаяся при слабом северо-восточном ветре вертушка артезианского колодца шумно поскрипывала. Из тени сарая крадучись вышла кошка, решившая поохотиться на полевых мышей, и замерла в ожидании - только копчик хвоста ее чуть подерги вался. А из сарая донесся переступ тяжелых копыт и затем хруст соломы под громоздким корпусом уклады вающейся с глубоким вздохом на подстилку коровы. Оставив ферму позади, Ванами продолжал путь, Справа, вдалеке, угадывалась возвышенность, на которой стояла миссия и маячила сторожевая башня. Бе жали минуты. Он продолжал идти вперед. И вдруг остановился, приподнял голову, напряг глаза и пани стрил уши. Присущее ему необъяснимое шестое чувстно, реагирующее на окружающий мир как листья чуткого растения, сказало ему, что где-то поблизости находится человеческое существо. Он ничего не видел, ничего не слышал, однако мгновенно застыл на месте; затем, поскольку ощущение это не пропадало, он, осторожно ступая, пошел дальше. Наконец его ищущий взгляд что-то поймал, что-то на фоне темное буревшей в ночи земли. Это что-то находилось на некотором расстоянии от дороги. Ванами сошел с обочины и осторожно пошел к нему, бесшумно ступая по сырой неровной земле. Прошел шагов двадцать и остановился. На огромном белом валуне, спиной к нему, сидел Энникстер. Сидел, подавшись вперед, поставив локти на колени и подперев руками подбородок. Он не шевелился. смотрел на окружающие его унылые поля и молчал. То была ночь, когда владелец Кьен-Сабе, проборовшись с собой с ночи до утра, нашел-таки путь к спасению. Когда Ванами натолкнулся на него, душевная борьба в нем только набирала силу. Сердце его еще не пробудилось. Ночь едва наступила, до рассвета было далеко, и комковатые поля лежали вокруг голые, бурые, безжизненные, без единого зеленого ростка. На секунду жизненные пути двух людей, столь различных по характеру, соприкоснулись здесь в ночной тиши под звездным небом. Затем Ванами тихонько пошел своей дорогой, раздумывая, какая беда погнала ночью и этого трезвого, делового, отнюдь не мечтательного человека в безлюдные поля, о чем размышляет он сидя здесь в одиночестве. Но Ванами тут же забыл обо всем. Материальный мир отодвинулся. Реальность сжалась до точки и исчезла, как исчезают звезды при восходе луны. И по мере того, как его поглощала совершенно иная стихия, все земное растворялось, улетучивалось из сознания и он вступал в мир таинственный, непознаваемый. Мир видений, легенды, чудес, где нет ничего невозможного. Он стоял у ворот монастырского сада. Перед ним возвышалась старая колокольня. Сквозь стрельчатые своды в верхней ее части, где висели колокол - дар испанской королевы, ему видны были тихо горящие звезды. Бесшумно носящиеся в воздухе летучие мыши бросали пляшущие тени на светлую поверхность вековых стен. Ничто не нарушало тишины. Даже цикады. Спали пчелы. В траве, на деревьях, забившись в чашечки цветов, дремали мошки, гусеницы, жучки - все многоликое миниатюрное население дневного сада. Даже еле слышный шорох ящерицы, скользнувшей по теплому булыжному полу колоннады, не нарушил глубокою покоя, торжественной тишины. И только где-то в глубине сада, то замирая, то снова набирая силу, журчал фонтан; его струйка била неустанно, отмечая бег секунд. четкую поступь часов, циклы лет, неотвратимый ход столетий. Было время, когда калитка, перед которой остановился сейчас Ванами, стояла наглухо запертая. Но он давно устранил это препятствие. С минуту он помедлил, поддавшись таинственному очарованию ночи, затем, нажав на щеколду, распахнул калитку, вошел, тихо притворив ее за собой. И оказался в монастырском саду. Над ним было иссиня-черное небо, густо усыпанное звездами. Серебрился плат Млечного Пути. В северной части небосвода Большая Медведица уже вышла на ежедневную прогулку. Большая туманность Ориона была подобна искрящемуся вихрю звездной пыли. Низко нависнув над горизонтом, светился бледно-шафрановый диск Венеры. Из одного края вселенной в другой величественно шествовали созвездия, и загадочное прозрачное свечение, остающееся на пути их следования, распространялось затем по всей земле - безмятежное, неиссякаемое, торжественное. В этом неверном свете сад с его притаившимися повсюду тенями казался призрачным. Налетавший временами ветерок пошевеливал ветви грушевых деревьев, и тогда глянцевитая листва, трепеща, будто тихонько подмигивала. И когда фонтан, казавшийся издали серебряным щитом, тускнел, это значило, что по поверхности воды прошла рябь. В неясном голубоватом полумраке убитые гравием дорожки чуть намечались в траве, напоминая белые атласные ленты, разложенные по дну озера. Выстроившиеся вдоль восточной стены надгробья казались процессией монахов в серых сута нах. Ванами пересек сад, задержавшись лишь на минуту, чтобы поцеловать землю на могиле Анжелы. Дойдя до грушевых деревьев, он растянулся под одним из них, подперев руками подбородок. Взгляд его скользил но долине, расстилавшейся у подножия холма, на котором стояло здание старой миссии. И опять он ждал, что ему явится тень Снова вызывал ее из небытия. Снова, раздираемый сомнениями, мучимый безутешным горем, ждал от ночи ответа. Снова, будучи мистиком, старался проникнуть мыслью в мир потусторонний. Надежда - он сам не знал на что - пробудилась у него в душе. Что-то непременно должно проясниться в такую ночь. Материализация непременно должна произойти. Закрыв глаза, до предела напрягши волю, дойдя до такой степени экзальтации, что все чувства его блаженно онемели, он стал звать Анжелу, и его беззвучный крик проник далеко в море слабого, эфемерного, не знающего приливов и отливов света, который затопил раскинувшуюся внизу долину. Затем, лежа ничком на земле, он застыл в неподвижности и стал ждать. Уже прошел не один месяц с той ночи, когда Ванами впервые уловил отклик на свой призыв. Сначала потрясенный, испуганный, взволнованный до глубины души, он был сам не рад успеху и решил никогда больше не подвергать свой необъяснимый дар испытанию. И все же пошел в сад и на вторую ночь, и на третью. Мало-помалу это вошло у него в систему. Ночь за ночью являлся он сюда, неизменно ощущая на себе таинственное воздействие этого места, постепенно убеждаясь, что его зов и впрямь не остается без ответа. С приходом весны он все больше укреплялся в своей вере. И когда она вступила в силу, когда ночи стали короче, вера эта превратилась в твердое убеждение. Вернется ли к нему его давно почившая любовь? Предстанет ли ему, выйдя из могилы, из мрака? Он не мог сказать, он мог лишь надеяться. Он знал только, что кто-то отвечает на его призыв, что его протянутых в темноте рук касаются чьи-то пальцы. Он терпеливо ждал. Весенние ночи становились теплее и светлее: звезды светили ярче. Прошел почти месяц с тех пор, как он впервые получил Ответ, но ничего нового не происходило. Иные ночи проходили совершенно впустую, в другие Ответ бывал, но с трудом различимый, почти ему недоступный. Но вот что-то изменилось - едва заметно изменилось. Его ищущая мысль, кружившая над садом подобно потерявшей направление птице, натолкнулась на что-то - натолкнулась и задержалась, и на этот раз тень, казалось, придвинулась к нему. Сердце у него отчаянно билось, в висках стучало, в воображении он неотрывно следил за ее постепенным приближением. Что двигалось к нему? Кто? Чьи шаги так невыносимо медленно, что казались уж совсем неуловимыми, приближались к месту, где ждал он? Он даже подумать не смел. Его мысли перенеслись на много лет назад; к тому времени, когда еще не погибла столь трагически Анжела и не существовало тайны того другого. И тогда он ждал, как ждет сейчас. Только ждал не напрасно. И тогда,- как и сейчас,- он словно чувствовал ее приближение, чувствовал, как подходит она к месту их встречи. А что будет сейчас? Он не знал. Он мог лишь ждать. Ждать и надеяться. Ждать и верить. Ждать и быть готовым все стерпеть. Верить, что любимая не обманет его. Между тем весна все больше вступала в свои права, и постепенно стало пробуждаться к жизни цветочнс хозяйство. Первыми на пятистах акрах земли зазеленели вьющиеся растения и кусты, зеленым морем разливаясь по всему отведенному им пространству. Затек в их густой зелени стали робко намечаться и другие - пока еще бледные - цвета. В лунные ночи Ванами видел, как раскрываются бутоны, видел их лепестки, бледно-розовые и бледно-голубые, нежно-сиреневые блекло-желтые, белые, чуть тронутые золотом - лунный свет смазывал, смягчал все краски. Постепенно ночной воздух все больше насыщался цветочными запахами. Вначале легкие, ускользающие как нить осенней паутины, они крепчали, насташ лись по мере того, как расцветали все новые и новые бутоны. Тончайшая смесь всевозможных запахов с грядок цветочного хозяйства долетала до миссии и примешивалась к благоуханию монастырского сада, к благоуханию магнолий и плодовых деревьев в цвету. Все сочней становились краски цветов, все дальше распространялся их аромат; все ярче светили звезды, и теплел воздух, и с каждой ночью все более определенную форму обретал плод его фантазии. Ванам я ждал под сенью грушевых деревьев, и ему казалось - еще немного, еще совсем-совсем немного, и что-то произойдет. Он видел лишь смутно различимые цветочные грядки вдалеке. Слышал лишь плеск фонтана. Вокруг него все было неподвижно, только нет-нет доносилось дыхание цветов, и все же он чувствовал приближение Тени! Впервые Она возникла в центре цветочного хозяйства, откуда до грушевых деревьев было с полумили, возникла на полянке, где росли фиалки, маленькие скромные цветочки, жмущиеся к самой земле. Потом оставила фиалки позади и замерла среди грядок резеды, цветов более стойких, которые осмеливаются из-под листьев взглянуть на небо. Несколько ночей спустя она оказалась и того ближе, в окружении белых ирисов, привлекавших внимание горделивой осанкой и матовой белизной восковых лепестков. А затем, смело шагнув вперед, перенеслась в общество надменных, нахально красивых гвоздик и роз и, наконец, по прошествии целой череды ночей Ванами почувствовал, что Она стоит, трепеща, словно устрашившись собственной дерзости, на крайней, ближайшей к нему грядке цветочного хозяйства, где ее обступали со всех сторон прекрасные несравненные королевские лилии. Прошло немало времени, и как-то после полуночи безлунной темной ночью Она придвинулась еще ближе. Ванами едва удержался, чтобы не вскрикнуть. Тень вышла за пределы цветочного хозяйства и стояла, оставаясь, однако, невидимой, совсем недалеко - чуть ли не у подножия холмa, на вершине которого ждал он, стояла, притаившись в долине, где сгустились ночные тени. Казалось, крикни, и Она услышит. И снова шли ночи, одна за другой. Весна набирала силу. Днем короткие ливни регулярно освежали землю. Цветы в цветочном хозяйстве буйно цвели. Бутон распускался за бутоном, а те, что раскрылись раньше, быстро превращались в роскошные цветы. Краски становились резче, гуще. Как-то раз ночью, после долгого ожидания, Ванами ощутил на щеке дыхание восточного ветерка, который, пролетев над долиной, достиг монастырского сада и колыхнул ветви грушевых деревьев. Ветерок, казалось, вобрал в себя все цветочные ароматы, благоухание его было неизъяснимо тонким и в то же время крепким. Он прошелестел и стих, и в саду воцарилась глубокая тишина. И вот эту тишину - ту самую тишину, от которой Ванами так долго добивался ответа,- нарушил легчайший звук. Ванами, приподнявшись с земли, весь обратился в слух - наконец-то он услышал то-то. Через какое-то время звук повторился. Он возник совсем близко в густой тени долины, лежавшей у подножия холма. Ванами не мог бы определить его происхождение. Во всяком случае, он не был похож ни на один из знакомых ему садовых звуков. Это не был ни шелест листка, ни хруст надломившейся веточки, ни жужжание насекомого, ни падение отцветшего цветке магнолии. Это была всего лишь вибрация, едва заметили и не поддающаяся определению - тончайший зазор на стыке звука и беззвучия. И опять ночь сменяла ночь. Звезды на летнем небе все ярчали. Стало совсем тепло. Цветы в цветочном хозяйстве цвели, не зная отдыха, устилая пестрым ковром отведенные им пятьсот акров. В одну из таких ночей непривычный свет распространился вдруг по небу. Взошел тонкий серп месяца, смутный, затуманенный испарениями, поднимавшимися от земли. Стало светлее. Отдаленные предметы, до той поры невидимые, выступили из скрывавшего их мрака, и постепенно глазам Ванами, который неотрывно смотрел на долину, открылось зрелище неописуемой красоты. Все до одного бутоны в цветочном хозяйство раскрылись. Бледные дотоле, они словно вдруг набрали краски, будто хотели доказать, на что способны. От них пестрело в глазах. Розовый цвет стал пунцовым. Голубой - фиолетовым. Желтый разгорелся в оранжевый. Оранжевый полыхал золотом. Под лоскутами ярчайших цветов не стало видно земли. Но вот месяц, вырвавшись из тумана, устремился вверх к зениту. На какой-то миг все вокруг залило золотистым светом, и Ванами, всматриваясь в тени, сгрудившиеся у подножия холма, почувствовал вдруг, что сердце его заколотилось и тут же замерло. Что-то он увидел при этой мгновенной вспышке света, что-то прячущееся в тени шевельнулось - шевельнулось и тотчас же исчезло. И опять месяц затянуло мглой. Стало совсем темно. Что же это промелькнуло перед его глазами? Все произошло так быстро, погруженный в дремоту мозг не успел расшифровать то, что восприняли глаза. А теперь Это исчезло. Но ведь что-то да было! Он сам видел. Что же? Подхваченную ветром прядь волос, махнувшую кому-то ручку, взметнувшийся подол платья? Точно сказать Ванами не мог, но никогда ничего подобного он прежде здесь не видел. Это не был трепет крыльев ночной бабочки, качнувшийся на ветру цветок или бесшумно скользнувшая в воздухе летучая мышь. Просто промелькнуло перед глазами что-то неясное, неподдающееся определению, непонятная рябь, всколыхнувшая поверхность огромного и расплывчатого темного пятна. И это все. С тех пор ничего конкретного не произошло, ничего объяснимого, ничего такого, что можно было бы свести к обстоятельствам яви, выразить словами. Тень, если она не воспринималась его удивительным шестым чувством, могла быть обнаружена лишь самым тонким, не от мира сего, зрением и слухом. Она была эфемерна, туманна, призрачна - таинственная материализация духа, незримое развитие вещного ядра, затвердевший звездный свет, великолепие цветов, сгустившееся до чего-то ощутимого, чудесное благовоение, ставшее почти осязаемым? Но змей проник и в этот сад. Убаюканный грезами, завороженный красотой летней ночи, осоловелый от одуряющего аромата, от тишины, нарушаемой лишь плеском фонтана, от тьмы, в которой светились мириады цветов, Ванами тем не менее не мог ни на минуту забыть Трагедию и того, кто был виновником ее. Да и как было забыть тот давний ужас, когда крадущийся под покровом ночи злоумышленник, зловещая фигура со скрытым лицом, появился на миг из темноты и тут же исчез, оставив за собой смерть и неизгладимую обиду. Никогда еще Ванами не представлял себе всего этого так отчетливо, как в ту ночь, когда, расставшись с Пресли на пастбище Лос-Муэртос, он полями Кьен-Сабе пришел в монастырский сад. Кто была та самая ночь, которую Энникстер провел а поле, только на рассвете, когда погасли звезды, разрешив наконец свои сомнения. Шли часы, и оба эти человека, находясь далеко от друга, не думая один о другом, ждали Знака: Энникстер в поле, Ванами в саду. Уткнувшись лицом в согнутый локоть, Ванами лежал неподвижно под грушевым деревом. В последний раз приподняв голову, он послал свой немой вопль через небольшую многоцветную долину, моля о чуде, требуя, чтобы ночь вернула ему Анжелу, согласный даже на галлюцинацию. Затем снова уронил голову и стал ждать. Шли минуты. Фонтан неумолчно журчал. Небо над холмам пооранжевело, возвещая скорый восход полной луны. Ничто не шевелилось. Над миром царила тишина. Вдруг правая рука Ванами стиснула пальцы левой. Вот оно, вот! Начинается! Его заклинание было услышано. Снова где-то там вдали будто рябь пробежала по черному озеру ночи. Ни звука, ни движения, только легкая вибрация, воспринимаемая лишь немногими - теми, кто наделен особым душевным даром, которому пока еще нет названия. Он лежал неподвижно, взвинченный до предела, и ждал. Видение двигалось до невозможности медленно. Вот Оно оставило позади грядку фиалок, затем резеды. Еще мгновение… и Ванами всем своим существом почувствовал, что Оно находится среди белых ирисов. Но и они остались позади. Сейчас его обступили алые розы и гвоздики. Затем, перемещаясь, как небесное тело, оно вступило во владения величественных королевских лилий, Движение было медленным, но непрестанным. Ванами лежал, затаив дыхание, не смея поднять головы. Видение вышло за пределы цветочного хозяйства и вошло в тень, окутывавшую подножие холма, на котором он находился. Пойдет Оно дальше или не пойдет? До этой ночи Оно всегда останавливалось там, словно застывало на миг, и затем, невзирая на все его старания, выходило из-под его власти и постепенно растворялось во мраке ночи. Но теперь у него закралось подозрение: а вдруг он сознательно не хотел напрячь предельно свою волю? Разве не испытывал он каждый раз страха при мысли, что может встретиться с тайной лицом к лицу. Разво не испытывал облегчения, когда Тень вдруг исчезала, и разгадка вновь терялась во мраке, из глубин которого явилась. И все же никогда еще ночь не была столь прекрасна. Весна в самом разгаре. Прикосновение ветерка подобно ласке. Ничем не нарушаемый покой погруженного в сои сада был непередаваемо сладостен. Малюсенький мирок, закрытый для всех, незатейливый, поэтичный,- сад, навевающий грезы, завораживающий. Внизу, в долине, миллионы роз, лилий, гиацинтов гвоздик, фиалок переливались чудесными красками золотистом свете восходящей луны. Воздух был так на сыщен ароматами, что, казалось, трудно было дышат! Даже во рту чувствовался сладковатый привкус. В небе бесконечной чередой следовали созвездия. Под небом спала земля. Даже цветы дремали. Храмовая тишина сошла на землю, и благоволение Божие сказывалось во всем: и в красоте, и в тишине, и в глубоком покое. В такое время видения только и видеть. В такой час сбываются мечты. Ванами, приведшему себя в транс всеми силами души устремленному в область потустороннего, казалось, что дух его отделяется от тела и уносится куда-то ввысь. Он пришел в странное состояние, ничего подобного ему еще никогда не приходилось испытывать. Он чувствовал, что его воображение настраивается на какой-то новый лад, готовясь к приему впечатлений, доселе ему неведомых. Тело его стало вдpyг легким, воздушным, уменьшилось в объеме, а потом и вовсе исчезло. Он все видел по-иному, слышал по иному, по-иному воспринимал. - Приди! - шепнул он. И почувствовал: шаг за шагом Тень приближается к нему. С каждой секундой Она становится ближе. Наконец-то ему будет дано увидеть! Она вышла из сгус-шншейся у подножия холма тьмы, вступила на холм. Медленно, очень медленно стала подниматься по Склону. Ванами почудилось, что снизу доносится легкий шорох. Зашуршала трава под чьими-то ногами. Зашелестела листва кустарника, раздвинутая чьей-то руной, хрустнула надломленная веточка. Звуки, оповещающие о приближении, становились отчетливее. Вот они еще ближе, уже на вершине холма. Можно сказать, рядом. Дрожа всем телом, Ванами продолжал лежать, уткнувшись лицом в согнутый локоть. Все звуки стихли. Ближе Тень подойти не могла. Он поднял голову и посмотрел. Уже успела взойти луна. Ее огромный золотой диск поднялся над восточным горизонтом. В нескольких шагах от Ванами, ясно вырисовываясь на светящемся лике полной луны, стояла молодая девушка. На ней было расшитое золотыми цветами и птицами по красному полю платье с развевающимися, как на кимоно, рукавами. По обе стороны лица золотистыми мягкими прядями спадали волосы, отчего выпуклый белый лоб казался треугольным. Руки безжизненно свисали по бокам, но губы, полные, почти как у египтянки, были слегка приоткрыты, и из них вылетало дыхание, ровное и замедленное. Глаза же с тяжелыми веками, приподнятые у висков, удивительные восточные глазa, были закрыты. Она спала. Она явилась к нему из царства цветов, из мира красок, из этого душного, перенасыщенного благовониями воздуха. Явилась из долины цветов: розами пахли ее золотистые волосы; полные губы напоминали цветом и запахом махровые красные гвоздики; а от лилий ей досталась белизна кожи, тончайший аромат и нежным изгиб шейки. Руки ее пахли гелиотропом, от красного платья шел пьянящий аромат маков, а ступни распространяли запах гиацинтов. Она стояла перед ним - материализовавшийся Дух, воплощенная мечта,- не двигаясь в теплом оранжеватом сиянии только что взошедшей луны, фигура в красном с золотом наряде, распространяющая вокруг себя запах нежнейших духов. Порождение сна, она сама была погружена в сон. Пришедшая из грез, сама грезила. Вызванная из тьмы, выхваченная из тисков земли, из объятий могилы, погубленная растлителем, она восстала к жизни и к свету непорочная. Ее светлое чело осталось незапятнанным, без следа земной скверны, земного бесчестия. Он обнаружил в ней ту же невинную красоту, которой поклонялся в молодости. Годы не отразились на ней. Она была по-прежнему юной. К нему вернулась нетленная, неувядаемая красота, утверждающая, что жизнь всегда возрождается и что весна жизни прекрасна и извечна. Несколько секунд она стояла перед ним, а он, распростертый у ее ног, завороженно смотрел на нее. Затем она стала медленно удаляться. По-прежнему погруженная в сон, с закрытыми глазами, повернулась, начала спускаться но склону И исчезла. Очнувшись, Ванами вскочил, дико озираясь. Перед ним стоял Саррия. - Я встретил ее,- сказал священник.- Это была Анжела - дочка твоей Анжелы. Она вылитая мать. Но Ванами едва ли его слышал. Как сомнамбула прошел он мимо Саррии и вышел из сада. Анжела или дочь Анжелы - не все ли равно. Он видел Ее. Смерть была побеждена. Могила не смогла одержать верх. Существовала лишь постоянно возрождающаяся жизнь. Время не имеет значения, и смена обстоятельств не имеет; все забывается, кроме зла, все изживается, кроме горя. Нежданно забрезжил рассвет; румяная полоска на востоке ширилась, спеша распространиться на все небо. Ванами бесцельно шагал вперед. Заря разгоралась. Наконец он остановился, взойдя на вершину небольшой горы, откуда открывался вид на окрестные фермы, и посмотрел на юг. Внезапно он вскинул к небу руки и громко вскрикнул. Вот оно! Пшеница! Она! Дала всходы прошлой ночью. Она была повсюду, сколько хватал глаз. Земля, долгое время оголенная, ожила, зазеленев. Снова качнулся маятник года и описал великую дугу - от смерти назад к жизни. Жизнь рождается из тлена, вечность берет начало в смерти. Наглядный пример! Анжела вовсе не была символом, а доказательством бессмертия. Семя умирает и гниет в земле, а затем дает росток - живой, торжествующий, непорочно чистый. Анжела, умирая, подарила жизнь дочери; конец одной жизни положил начало другой - торжествующей, непорочно чистой, хоть и зачатой в скверне. Как случилось, что он не знает Бога? Безрассудный! То, что ты сеешь, не оживет, если не умрет. Семя умерло. Умерла Анжела.. И, когда ты сеешь, то сеешь не тело будущее, а голое зерно, какое случится,- пшеничное или другое какое. Пшеница, вызванная из мрака, из недр земли, из тисков могилы, из распада, торжествуя восстала к свету, к жизни. Так было и с Анжелой. Вот так же и с жизнью, и так же произойдет воскресение из мертвых. Сеется в немощи, восстает в нетлении. Сеется в уничижении, восстает в славе. Сеется в немощи, восстает в силе. И поглощена будет смерть навеки! Взошло солнце. Ночь прошла. Иная слава тел небесных, иная земных. И в тот момент, когда слава солнца восторжествовала над меркнущей перед ней славой луны и звезд, Ванами, стоя на вершине горы, глядя на порвавшую свои оковы пшеницу, извечным зеленым ковром устилавшую пашни, и торжествуя в сердце Победу над смертью, воздел руки к небу и громко воскликнул: - Смерть, где твое жало? Могила, где твоя победа? IV Гражданственная поэма Пресли «Труженики» имела грандиозный успех. Воскресное приложение к сан-францисской газете, куда он ее отослал, напечатало ее готическим шрифтом, а многозначительный заголовок был украшен столь замысловатыми завитушками, что оказался почти неудобочитаемым. Кроме того, редактор заказал одному из штатных художников нарисовать к поэме броские иллюстрации. Все это заняло целую страницу, и поданная в таком виде поэма привлекла всеобщее внимание. Ее тотчас же перепечатали газеты Нью-Йорка, Бостона и Чикаго. О ней говорили, ее критиковали, защищали, восхваляли, высмеивали. Ее превозносили до небес и разделывали под орех. Ей посвящали передовицы, специальные статьи, обсуждали достоинства и недостатки стихосложения и стиля. Цитаты из нее приводились и в революционных речах, и в реакционных выступлениях. На нее писали пародии; выхваченная и переиначенная фраза становилась рекламой овсяной крупы и запатентованных питательных смесей для детей. Наконец редактор одного предприимчивого ежемесячника перепечатал поэму, снабдив ее портретом и биографией Пресли. От такого успеха Пресли пришел в смущение и волную растерянность. Он сам себе дивился. Неужто он и в самом деле «величайший американский поэт со времен Брайанта»? Он вовсе не думал о славе, когда сочинял «Тружеников». Просто был задет за живое, отчетливо увидев всю эту картину, взволнован и искренен; он взялся за перо в счастливый момент, когда слова сами собой ложились на бумагу, выстраиваясь в изящные фразы. Разве так становятся знаменитыми? Какое-то время он подумывал, не пересечь ли ему континент, не уехать ли в Нью-Йорк - там он занял бы подобающее положение, насладился славой, которая ожидала его. Но скоро отбросил мысль о столь дешевой награде. Момент для этого был слишком серьезен. Ему хотелось помочь Народу, обществу, в котором он жил,- крошечному мирку Сан-Хоакина, схватившемуся с железной дорогой. Их борьба нашла своего поэта, и Пресли говорил себе, что место его здесь. Сплотить всю нацию, поведать соотечественникам о драме, которая разыгрывалась на этом конце континента, на далеком, всеми забытом Тихоокеанском побережье, возбудить их интерес, расшевелить, подтолкнуть к действию - эта мысль на миг захватила его. Может, это послужило бы общему благу. Поставить перед собой Великую цель, работать бескорыстно, отдать жизнь за то, чтобы ослабить железную хватку огнедышащего чугунного чудовища,- в этом, несомненно, было бы что-то героическое. Поводы для недовольства имелись и в других штатах, не только в Калифорнии. Подобные тресты-гиганты возникали повсюду. Он объявит себя защитником Народа в его борьбе с трестами. Он будет апостолом, пророком, мучеником во имя свободы. Увы, Пресли по сути своей был, скорее, мечтателем, чем человеком действия. Он не воспользовался психологически важным моментом, не стал ковать железо, пока горячо, и пока он валандался, другие неотложные делa завладели его вниманием. Как-то вечером, когда он уже улегся спать, его разбудили голоса на веранде; сойдя вниз, он увидел миссис Дайк с маленькой Сидни. Мать бывшего машиниста, всхлипывая, рассказывала что-то Магнусу и Хэррену. Из ее слов Пресли понял, что Дайк куда-то исчез. Вскоре после завтрака он заложил лошадь и уехал в город; должен был вернуться к ужину. Но сейчас уже десять часов, а его все нет и нет. Миссис Дайк сказала, что она сначала отправилась в Кьен-Сабе, хотела позвонить оттуда по телефону в Боннвиль, но Энникстер уехал в Сан-Франциско, дом заперт, а управляющий, у которого есть ключ от дома, тоже уехал в Боннвиль. Она послала три телеграммы из Гвадалахары в Боннвиль, пытаясь узнать, не случилось ли чего с сыном, но безрезультатно. Тогда, не в силах дольше мучиться неизвестностью, она взяла Сидни и отправилась на ферму Хувена, упросила Бисмарка запрячь лошадь и отвезти их к Магнусу в Лос-Муэртос, чтобы оттуда позвонить в Боннвиль и справиться о сыне. Пока Хэррен вызывал центральную станцию, миссис Дайк рассказала Пресли и Магнусу печальную историю и гом, как переменился Дайк. - Сломили моего сына, мистер Деррик,- говорила она.- Если бы вы только видели его! Часами сидит на веранде,- положит руки на колени, уставится на них и молчит. Он теперь никогда не смотрит мне в глаза, а по ночам не спит. Ночь напролет шагает взад и вперед по комнате. Так продолжается несколько дней; сидит себе тихо и молчит, а потом вдруг вскочит и начнет бесноваться - ах, как это страшно, мистер Деррик! Ругается, клянет все на свете, скрежещет зубами, размахивает кулаками, топает так, что дом трясется, и кричит, что, если Берман не вернет ему деньги, он задушит его собственными руками. Но это еще не все, мистер Деррик. Он идет к мистеру Карахеру, часами сидит у него в заведении; мистер Карахер говорит, говорит, а он все слушает. Что-то мой сын задумал, я это чувствую. Насчет чего-то они с мистером Карахером столковались, только я никак не могу понять, что это. Мистер Карахер - дурной человек, а мой сын подпал под его влияние. Слезы выступили у нее на глазах. Она отвернулась, пряча их, и, обняв Сидни, прижалась головой к ее плечу. - Вы… вы не думайте, мистер Деррик,- сказала она.- Прежде я умела сдерживаться. Это вот сейчас, после того как жизнь улыбнулась нам троим… Ведь мы так хорошо жили у себя в домике… Думали, что и впереди нас ждет только хорошее… Бог еще накажет этих господ - владельцев железной дороги за их жестокосердие. Поговорив по телефону, Хэррен вышел на веранду, и она тотчас замолчала, устремив на него беспокойный взгляд. - Насколько я понимаю, миссис Дайк, ничего дурного с ним не случилось,- сказал он успокоительно.- Мы узнали, где он находится. Вы с Сидни оставайтесь здесь, а мы с Хувеном поедем за ним. Часа два спустя Хэррен привез на телеге Хувена Дайка в Лос-Муэртос. Он нашел его, вдребезги пьяного, в заведении Карахера. Во хмелю Дайк отнюдь не был плаксив или сентиментален. Алкоголь будил в нем злобу, желание мстить, потребность лезть на рожон. Когда телега выехала из эвкалиптовой рощицы, увозя домой, на хмельник, миссис Дайк, Сидни и бывшего машиниста, Пресли, стоявший у окна, услышал, как Дайк сказал: - Прав Карахер. Они только одного и боятся - динамита! На следующий день Пресли повез уезжавшего в Сан-Франциско Магнуса на станцию в Гвадалахару. На обратном пути он решил заехать на хмельник айка, посмотреть, как обстоят там дела. Домой Пресли вернулся удрученный и злой. Хмельник, который он в последнее свое посещение видел в цветущем состоянии, пришел в печальный вид. Все работы здесь были, по всей видимости, приостановлены. Плантация заросла сорняками. Жерди, подпиравшие лозы, пригнулись к земле. Многие просто попадали вместе с лозами на грядки, образуя какой-то хаос из сухих листьев, гниющих усиков, перепутанных плетей; изгородь обвалилась, недостроенный сарай для хранения хмеля,- который теперь уже никогда не будет достроен,- стоял с зияющими окнами и дверьми; в общем, зрелище было плачевное. Увидел Пресли издалека и самого Дайка, сидевшего неподвижно на веранде с растрепанными волосами и всклокоченной бородой; он рассеянно глядел на свои праздно лежавшие на коленях ладонями вверх ру ки. В Боннвиле к Магнусу присоединился Остерман. Усаживаясь в вагоне для курящих напротив хозяина Лос-Муэртос, Остерман сдвинул на затылок шляпу и, поглаживая лысину, сказал: - Что-то у вас, Губернатор, вид неважнецкий. Что нибудь неладно? Магнус заверил его, что все в порядке. Остерман был прав. Он действительно как-то вдруг сдал и постарел. От его прежней выправки не осталось и следа. Он сгорбился, обмякла линия твердого рта, рука, державшая трость, заметно дрожала. И изменился он не только физически. Сосредоточив в своих руках настоящую власть, став председателем Союза фермеров, человеком, которого знали и о котором говорили во всех уголках штата и иначе как «заслуженный деятель», не называли, человек, достигший наконец положения, к которому он так долго и безуспешно стремился, теперь не находил радости в достигнутом и в жизни видел одну лишь горечь. Потому что к успеху он шел не прямыми путями, а завоевал его при помощи разных махинаций. Он подкупил людей. И ни на минуту не забывал об этом. Чтобы добиться осуществления своей цели, он - бескорыстный, движимый заботой об общественном благе, филантроп, если уж на то пошло, позволил себе посмотреть сквозь пальцы на мошенничество,- это он-то, политик старой школы, с его высокими понятиями о честности, человек настолько неподкупкупный, что в свое время отказался от карьеры, лишь бы не идти на компромисс! На склоне лет угодивший в сети нового порядка вещей, сбитый с толку ловкими маневрами Остермана, его речистостью и риторической болтовней, обескураженный и разъяренный наглостью Треста, против которого они боролись, он в конце концов совершил ошибку. Осквернился. Пошел на подкуп! В то время Магнусу даже в голову не приходило, что факт этот может отразиться на его душевном состоянии. О подкупе было известно лишь Остерману, Бродерсону и Энникстеру, а уж эти-то его не осудят, будучи сами соучастниками. Он может по-прежнему делать хорошую мину, может высоко держать голову. А со временем все это просто забудется. Однако вышло не так. Что-то в его характере изменилось бесповоротно. Он это чувствовал. Сознавал. Известная высокомерность, пресекающая любую фамильярность, возвышала его в глазах окружающих, придавала вес его слову, внушала к нему почтение - увы, она, что ни день, убывала. Когда ему приходилось в качестве председателя Союза проводить в жизнь какие-нибудь решения, он, как правило, мешкал. От его уверенности, решительности, привычки действовать по собственному усмотрению не осталось и следа. Он взял в обычай советоваться со своими ближайшими помощниками, осведомлялся об их мнении, не доверяя собственному. Он делал ляпсусы, допускал оплошности и, когда ему на них указывали, начинал возмущаться, не жалея при этом громких слов. Он отлично сознавал, что это всего лишь громкие слова и что рано или поздно его раскусят. Как долго он усидит в своем кресле? Только бы продержаться, пока все утрясется! В противном случае он пропал, и ему уж никогда не вернуть своей прежней репутации - в этом он не сомневался. Раз попавшись на даче взятки, вовек не отмоешься. Сейчас он ехал в Сан-Франциско, чтобы обсудить с Лайменом спорный вопрос, возникший - о чем он недавно был поставлен в известность,- у железной дороги и Союза по ходу судебного процесса. Когда Исполнительный комитет Союза подавал в Верховный суд апелляционную жалобу, было отобрано несколько так называемых «пробных дел» - имеющих принципиальное значение для разрешения аналогичных дел в будущем; от их решения зависел исход и всех остальных дел, возбужденных фермерами. Ни Магнус, ни Энникстер не подавали отдельных жалоб, уверенные, что они будут разрешены автоматически, поскольку «пробные дела» уже рассматриваются в Вашингтоне. Магнус здесь опять дал маху, и адвокаты Союза написали из Сан-Франциско, что железная дорога может воспользоваться тем, что не соблюдены формальности, и, под предлогом того, что ни Кьен-Сабе, ни Лос-Муэртог не упомянуты в апелляционной жалобе, попытатыи еще до решения дела Верховным судом ввести во владение этими ранчо подставных покупателей. Три месяца, полагающиеся для подачи апелляции, были уже на исходе, и дорога могла в скором времени начать действовать. Остерман и Магнус решили немедленно отпра виться в Сан-Франциско, встретиться там с Энникстером (он уехал туда десять дней назад) и всем вместе обсудить дело с Лайменом. Лаймен, как член Комиссии, вполне мог быть в курсе дальнейших намерений железной дороги, а заодно и дать надлежащий юридический совет относительно того, что следовало бы предпринять, если бы слухи оказались верными. - Послушайте, Губернатор,- обратился к нему Остерман, когда поезд отошел от Боннвиля и оба уселись поудобней, готовясь к долгому путешествию,- вы не знаете, что творится последнее время с Жеребцом Энникстером? Какие-такие дела завелись у него в Сан-Франциско? - Понятия не имею,- ответил Магнус- Энникстер, действительно, последнее время почти не бывает на ранчо. А что, собственно, держит его в Сан-Франциско, этого я вам сказать не могу. - То-то и оно,- сказал Остерман, подмигивая.- А если подумать? Угадаете с трех раз - получите сигару. Мое мнение: это девица, по имени Хилма Три. Недавно она вдруг покинула Кьен-Сабе и укатила в Фриско. А Жеребец следом за ней. Достаю сигару. Ну, а что вы имеете сказать? - Как же, знаю,- сказал Магнус.- Славная девушка. Будет кому-то отличной женой. - Женой! Хо-хо! Это у Энникстера-то женой! Верится с трудом. Просто наш Жеребец женским полом наконец заинтересовался. Смеху-то! Поиздеваюсь над ним при встрече. Но когда Остерман и Магнус случайно столкнулись с Энникстером в вестибюле гостиницы на Монтгомери-стрит, им так ничего и не удалось узнать от него. Он был в отвратительном настроении. Когда Магнус заговорил с ним о деле, он заявил, что «дела могут катиться ко всем чертям», а когда Остерман осторожно затронул женский вопрос, Энникстер так выругался, что даже Остермана поверг в смущение. - Какого же черта ты тогда околачиваешься в Сан-Франциско? - спросил Остерман, на что последовал загадочный ответ: - Ищу кошачьи шкуры себе на брюки. За две недели до этого Энникстер приехал в Сан-Франциско и тотчас отправился в номера на Буш-стрит, рядом с Первым национальным банком, которые содержали родственники Три. Его предположение, что Хилма с родителями остановилась здесь, оказалось верным. Их имена числились в списке гостей. Нарушив порядки, Энникстер прошел к ним в номер, где сразу же предстал перед отцом Хилмы и выслушал от него немало неприятных слов. Хилмы с матерью дома не было. Немного позже миссис Три вернулась одна, оставив Хилму на денек у двоюродной сестры, жившей в пригороде Сан-Франциско, в небольшом домике с видом на парк. Между Энникстером и родителями Хилмы мир был восстановлен быстро. Он убедил их в искренности своих намерений и просил руки их дочери. Однако Хилма наотрез отказалась его видеть. Узнав, что он приехал вслед за ней в Сан-Франциско, она заявила, что не вернется в гостиницу, и попросила у двоюродной тетки разрешения пожить у нее некоторое время. Все это время Хилма чувствовала себя глубоко несчастной; она никуда не выходила из дому, а по вечерам долго плакала в подушку. Она ненавидела город и отчаянно скучала но ферме. Вспоминала дни, когда она работала в маленькой сыроварне, как снимала сливки с молока, слитого в огромные кастрюли, как по локоть погружала руки в белую густую простоквашу, до блеска начищала медные миски и чаны. И это казалось ей счастьем. Там веяло чистотой и свежестью, помещение утопало в золотистом свете, а на душе было легко и весело, и все время хотелось петь - она была счастлива хотя бы потому, что в окно светило солнце. Она вспоминала длинные прогулки под вечер в направлении монастыря, походы за кресс-салатом, растущим под Эстакадой, вспоминала кукареканье петухов, доносившиеся издалека свистки проходящих мимо поездов, вечерний благовест. С тоской вспоминала она необозримые поля, раскинувшиеся от одного края горизонта до другого, притихшие и залитые светом; полуденный зной, пламенную красоту безоблачных восходов и закатов. Она была так счастлива в той жизни! А теперь все миновало! Холодный промозглый город, с тесно поставленными деревянными, крытыми железом домами, густыми туманами и завывающими пассатными ветрами, наполнял ее сердце тревогой и грустью. Будущее представлялось ей в мрачном свете. Но вот однажды, приблизительно через неделю после приезда Эшгакстера в Сан-Франциско, ее уговорили пойти прогуляться по парку. Она вышла из дому одна, впервые надев подарок матери - черную соломенную шляпку с пышным бантом из белого шелка, розовую блузку, кожаный пояс - имитация крокодиловой кожи,- новую шерстяную коричневую юбку и лодочки с маленькими стальными пряжками. Набредя на японский павильон возле крохотного пруда, она решила отдохнуть немного и села на скамеечку, сложив на коленях руки, бездумно созерцая резвящихся в пруду золотых рыбок. И вдруг рядом сел неизвестно откуда появившийся Энникстер. От испуга она совершенно оцепенела и только смотрела на него широко раскрытыми глазами, в которых стояли слезы. - Ой,- выдохнула она наконец,- а я и не знала!.. - Ну, вот! - воскликнул Энникстер,- наконец-то! Я так долго сторожил этот поганый домишко, что боялся, как бы меня не турнул отсюда полицейский. Господи! Что это с тобой? - перебил он себя.- Ты что это такая бледная!.. Ты… Хилма, ты не больна ли? - Да нет, я здорова,- пролепетала она. - Как это здорова! - твердо сказал он.- Нет, мне лучше знать. Ты должна немедленно вернуться в Кьен-Сабе. Город - это не для тебя! И в чем вообще дело, Хилма? Почему ты так старательно избегала меня? Ты что, не знаешь про меня? Разве твоя мамаша не рассказала тебе обо всем? Разве ты не знаешь, как я раскаиваюсь? Что я понял, какую ужасную ошибку Совершил тогда, под Эстакадой. До меня это ночью дошло, когда я узнал, что ты уехала. Всю ночь я просидел на камне где-то в поле. Что со мной произошло, я в точности не знаю, но с той поры я стал другим человеком. Смотрю на вещи другими глазами. Собственно, с того дня я только и начал жить. Я знаю теперь, что такое любовь, и не только не стыжусь ее, я горжусь ею. Если бы даже мне никогда больше не пришлось увидеть тебя, я б и то радовался, что пережил то, что выпало на мою долю в ту ночь. У меня тогда словно глаза открылись. Я был самым настоящим себялюбцем, пока не понял, что действительно люблю тебя, а теперь - пойдешь ты за меня или нет - я буду жить… не знаю как, но по-другому. Должен жить по-другому. Не знаю, как тебе объяснить, но только любювь к тебе изменила мою жизнь. Мне теперь легче стало поступать по совести. Мне это понравилось, и впредь я хочу так жить. Помнишь, я раз как-то сказал тебе - мне импонировало, что меня считают хамом и выжигой, что люди меня ненавидят и боятся. Так вот, с тех пор, как я полюбил тебя, мне стыдно даже вспоминать об этом. Я больше не хочу быть хамом и постараюсь, чтобы никто меня больше не ненавидел. Я счастлив и другим желаю того же. Я люблю тебя! - внезапно воскликнул он.- Я люблю тебя, Хилма! И если ты простишь меня, если снизойдешь до такой скотины, я постараюсь сделать все, чтобы быть тебе самым хорошим мужем. Ты понимаешь меня, девочка моя? Я хочу, чтобы ты стала моей женой. Хилма сквозь слезы смотрела на рыбок в пруду. - Тебе нечего сказать мне, Хилма? - спросил он, помолчав. - Я не знаю, что, по-вашему, мне следует сказать,- прошептала она. - А вот и знаешь,- настаивал он.- Я приехал сюда вслед за тобой, чтобы услышать от тебя эти слова. Я уже больше недели болтаюсь в этом дурацком парке, где меня ветром насквозь просвистало, чтобы услышать от тебя эти слова. Ты знаешь, что я хочу услышать, Хилма. - Ну… я больше на вас не сержусь,- отважилась произнести она. - Для начала и это неплохо,- ответил он.- Но только я не этого добиваюсь. - Тогда не знаю, что еще. - Может, мне сказать за тебя? Она задумалась: - А может, вы не так скажете… - Уж положись на меня. Ну как, сказать? - Я не знаю, что вы скажете. - Скажу то, что ты думаешь. Сказать? Наступила длинная пауза. Золотая рыбка, поднявшись на поверхность, громко плеснула хвостом. В кронах деревьев сгущался туман. Вокруг не было ни души - Нет,- сказала Хилма.- Я… я и сама могу… Я…- Она вдруг повернулась к нему и крепко обняла его за шею.- Ты любишь меня? - вскричала она. - Это правда? Все правда? И ты жалеешь о том, что было, и не станешь обижать меня, когда я стану твоей женой? А ты моим дорогим, дорогим мужем? У Эниикстера на глазах показались слезы. Он креню обнял ее и прижал к себе. Никогда еще не чувствовал он себя столь ничтожным, недостойным этой чистой невинной девушки, которая простила его и поверила ему на слово, разглядела в нем хорошего человека, каковым он еще только надеялся со временем стать. Она была настолько выше его, настолько благородна, что ему следовало бы поклониться ей в ноги, а вместо этого она обнимает его, не сомневаясь, что он добр, что он ей ровня. Он не находил слов для выражения своих чувств. Слезы лились у него из глаз и скатывались по щекам. Она слегка отстранилась от него, взглянула ему в лицо, и он увидел, что она тоже плачет. - Ну и ревы же мы с тобой,- сказал он. - И вовсе нет,- возразила она.- Я хочу поплакать и хочу, чтобы и ты поплакал. Господи, у меня ведь платка с собой нет. - На, возьми мой. Как маленькие дети, они утирали друг другу слезы и долго сидели, обнявшись, в безлюдном японском павильоне и говорили, говорили без конца. В ближайшую субботу они обвенчались в пресвитерианской церкви и одну неделю своего медового месяца провели в небольшой семейной гостинице на Саттер-стрит. Осмотр достопримечательностей города, разумеется, входил в программу их развлечений. Они соверишли обязательную для молодоженов поездку в Клиф-хауз, побывали в китайском городе и отеле «Палас», посетили музей в парке, где Хилма наотрез отказалась поверить в подлинность египетских мумий, и на извозчике прокатились до старинной испанской крепости и к Золотым Воротам. На шестой день Хилма неожиданно заявила, что, мол, повеселились, и хватит - пора браться за дела. А дела им предстояли немаловажные - нужно было переоборудовать и заново обставить усадебный дом в Кьен-Сабе, где они намеревались поселиться. Энникстер по телеграфу отдал распоряжение управляющему оштукатурить и покрасить стены, перекрыть крышу и убрать из дома все, кроме телефона и несгораемого шкафа. Он также велел измерить площадь каждой комнаты и сообщить ему. Получение этих данных и пробудило в Хилме желание действовать. Следующая неделя была особенно приятна. Вооружившись длинными списками, составленными Энникстером на оборотах гостиничных конвертов, они целыми днями ходили по ковровым, мебельным и прочим магазинам. Рассматривали, торговались, покупали и, купив, слали партию за партией в Кьен-Сабе. На ранчо был отправлен в общей сложности почти целый вагон ковров, гардин, кухонной мебели, картин, ламп, циновок и стульев. Энникстер пожелал, чтобы все в их новом доме было поставлено магазинами Сан-Франциско. Покупку мебели для спальни и гостиной они оставили на последний день. На субботней распродаже Хилма купила белый спальный гарнитур - три кресла, умывальник и комод, всего за тридцать долларов - на редкость удачная покупка! Кровать они купили отдельно в другом магазине, но тоже истинное чудо. Медная, нарядная, с радующими глаз украшениями да еще и с балдахином! Они купили ее вместе со всеми полагавшимися к ней аксессуарами, так, как было выставлено в витрине, и Хилма, затаив дыхание, любовалась блещущими свежестью и крахмалом кисейными занавесками, покрывалом и накидками. Никогда еще eй не приходилось видеть такой кровати,- достойной любой принцессы,- кровати, о которой она мечтала всю жизнь. Затем она единолично занялась гостиной, поскольку Энникстер, подавленный ее неожиданно прорезавшимися способностями, не мог дать ни одного дельного совета, а только одобрял любую ее покупку. В гостиной стены предполагалось оклеить красивыми светло-голубыми обоями, на полу расстелить циновку и разбросать по ней белые шерстяные коврики; на окне подставка для цветов и стеклянный шар с золотыми рыбками; затем качалки, швейная машина и посреди комнаты большой круглый стол из немореного дуба, на котором впоследствии встанет лампа с абажуром иа красной гофрированной бумаги. На стенах будут развешены картины - все удивительной красоты, сама жизнь,- и прелестные литографии: хор ясноглазых мальчиков в белых одеждах, мечтательные светлокудрые молодые девушки в розовых платьицах, склоним шиеся над золотыми арфами; цветная репродукции картины «Руже де Лилль, поющий Марсельезу» и два прекрасных образца резьбы по дереву, изображающие подвешенных за одну ногу перепелку и дикую утку, а вокруг наваленные патронташи и рожки с порохом,- тоже настоящие шедевры! Наконец все было куплено, все приготовления закончены, чемоданы с новыми платьями Хилмы упакованы, билеты до Боннвиля куплены. - Мы поедем сквозным экспрессом и никаких гвоздей! - заявил Энникстер, обращаясь к жене через стол, когда они сидели в последний раз за ужином,- местные и почтовые поезда не для нас, верно? - Но ведь он приходит в Боннвиль в пять утра! - запротестовала Хилма. - Ну и что? - сказал он,- зато прокатимся в пульмане. Я не хочу, чтобы какой-нибудь кретин в Боннвиле сказал, что я не умею жить на широкую ногу, а, кроме того, Вакка встретит нас на станции с экипажем. Да, сударыня, или пульман - или мы вообще не едем! Может, я действительно ничего не смыслю, когда дело касается покупки мебели, но я знаю, что должна иметь моя жена. Он настоял на своем, и в один прекрасный день молодые супруги прибыли под вечер на вокзал, с кого отправлялся экспресс Сан-Франциско - Нью-Йорк. Провожали их только родители Хилмы. Энникстер знал, что Магнус и Остерман находятся в городе, но приложил все усилия, чтобы не встретиться с ними. Насчет Магнуса у него не было никаких опасений, но этот шут гороховый Остерман мог выкинуть что угодно. Не хватало еще, чтобы их на прощание осыпали рисом. Энникстер шагал вдоль состава, нагруженный плетеными корзинами, чемоданами и саквояжами; шляпа у него съехала на сторону, билеты он держал в зубах. Сзади, стараясь не отстать, трусили Хилма и ее родители. На вокзале Энникстер всегда начинал страшно суетиться. Ему казалось, что непременно произойдет что-то непредвиденное, и он упустит свой поезд. Он летел на всех парусах, и, когда наконец долетел до своего пульмана и оглянулся, оказалось, что остальные затерялись где-то в толпе. Оставив чемоданы на платформе подле своего вагона, он кинулся назад, ожесточенно размахивая руками. - Скорей, скорей! - закричал он, обнаружив их.- Сейчас отправляется! Он протиснулся сквозь толпу и стал подгонять их, но, когда они добежали до своего вагона, оказазалось, что одного чемодана не хватает. Энникстер начал орать. Хороши порядочки на ТиЮЗжд, нечего сказать! Впрочем, что можно ждать от этой корпорации! Ну погодите, я вам покажу… Тут, однако, в дверях вагона появился проводник и сразу успокоил его: оказалось, что чемодан он занес в вагон. Энникстер не разрешил родителям Хилмы зайти в вагон, опасаясь, что поезд вот-вот тронется. В вагон они поднялись вдвоем, прошли за проводником по узкому коридору мимо отдельных купе, заняли свои места, открыли окно и высунулись из него, чтобы попрощаться со стариками. Те не пожелали возвращаться в Кьен-Сабе. Старик Три подрядился снабжать молочными продуктами ресторан при гостинице своих родственников - дело весьма выгодное. Да и Боннвиль находился не так уж далеко от Сан-Франциско; расставались они не надолго. Проводники начали убирать подножки, стоявшие перед входом в спальные вагоны. - С Богом! - сказал отец.- Прощай, дочка, не забывай нас, приезжай, когда сможешь. Со стороны вокзала донеслись сильные размеренные; удары станционного колокола. - Ну, кажется, поехали,- крикнул Энникстер.- До свидания, миссис Три! - Не забывай свое обещание, Хилма,- крикнула мать,- пиши каждое воскресенье! Длинный состав напрягся, заскрипев и заскрежетав всеми своими деревянными и железными частями. Все начали торопливо прощаться. Поезд встрепенулся, тро нулся и, медленно набирая ход, выкатился на залитый солнцем простор. Хилма высунулась из окна и махала матери носовым платком, пока не потеряла ее из виду. Затем уселась на свое место и взглянула на мужа. - Ну вот,- сказала она. - Вот,- отозвался Энникстер.- Ты счастлива? - спросил он, заметив, что у нее в глазах стоят слезы. Она энергично закивала и, крепясь, улыбнулась ему. - Ты сегодня что-то бледная,- сказал он, озабоченно глядя на нее.- Тебе нездоровится? - Нет, я чувствую себя достаточно хорошо. Его беспокойство еще более усилилось. - Достаточно? Но не совсем? А? Хилму и правда слегка укачало,- от Сан-Франциско до Оклендского мыса они ехали на пароме. Тошнота eе не совсем прошла. Но Энникстера не удовлетвори, такое объяснение. Он пришел в страшное волнент - Тебе плохо! - воскликнул он встревоженно. - Да нет же, нет,- запротестовала она,- вовсе мне не плохо. - Но ты сказала, что чувствуешь себя не совсем хорошо. Что у тебя болит? - Да не знаю я. Нигде у меня не болит. Господи Боже! Ну, что ты всполошился. - Может, у тебя головная боль? - Вовсе нет. - Значит, ты просто утомилась. Конечно! И неудивительно - сколько тебе пришлось сегодня мотаться по моей милости. - Милый, я не устала и не больна, и все у меня в порядке. - Не говори, я же вижу. Сейчас я распоряжусь, чтобы постелили постель, и ты ляжешь. - Ну, что народ смешить! - Слушай, скажи мне, что у тебя болит? Покажи где. Рукой покажи! Может, ты хочешь покушать? Он спрашивал и переспрашивал, не желая менять гему разговора; уверял, что у нее синяки под глазами и что она похудела. - Надо бы узнать, нет ли при поезде врача,- бормотал он, растерянно оглядываясь вокруг.- Покажи-ка язык. Я знаю: глоток виски - вот что тебе нужно, и хорошо бы чер…. - Ни в коем случае! - воскликнула она.- Я совершенно здорова. Погляди на меня. А теперь скажи, похожа я на больную? Он с горестным видом вглядывался ей в лицо. - Нет, ты как следует посмотри. Я же образец здоровья,- настаивала она. - С одной стороны, может, и так,- начал он,- но вот с другой… Хилма затопала ногами и изо всех сил стиснула кулаки. Потом зажмурилась и замотала головой. - Даже слушать не хочу, не хочу, не хочу! - кричала она. - Но все-таки я… - Бе-бе-бе, бе-бе-бе! - передразнила она его.- Не хочу, не хочу! - И зажала ему рот рукой.- Гляди-ка, вон идет официант из вагон-ресторана, приглашает ужинать, а твоя благоверная проголодалась! Они пошли в вагон-ресторан и поужинали, а состав, выйдя тем временем на главную магистраль, все набирал скорость и уже мчался на всех парах; так будет он нестись чуть ли не неделю, наматывая на колеса мили, как пряжу на веретено. Уже смеркалось, когда они проехали Антиок. Не черняя заря вдруг описала круг и оказалсь справа по ходу поезда за горой Дьябло, которая встала перед ними во весь рост, видимая чуть ли не от самой подошвы. Теперь поезд шел в южном направлении. Проехали Нероли, потом Брентвуд, потом Байрон. С наступлением сумерек вдалеке по обе стороны полотна начали выстраиваться горы, заслоняя горизонт. Поезд грохоча несся вперед. Пространство между горами было поделено на мелкие и крупные хозяйства. Чем дальше, тем крупнее они становились; начали появляться огромные пшеничные поля; ветер, поднятый несущимся мимо поездом, колыхал пшеницу, и казалось, что по ней пробегают волны. Горы становились выше, растительность пышнее, и к тому времени, как взошла луна, поезд уже давно оставил позади северо-восточную границу долины Сан-Хоакин. Энникстер с женой занимали целое купе, и перед тем, как они улеглись спать, проводник опустил верхнюю полку. Хилма, сидя в постели и закрыв лицо обеими руками, прочла молитвы, потом поцеловала мужа, пожелала ему спокойной ночи и сразу, как маленькая, уснула, не выпуская его руки из своих. Энникстер обычно плохо спал в поезде; задремывал и тотчас просыпался, томился, то и дело поглядывая на часы, сверяясь с расписанием всякий раз, когда поезд останавливался; дважды он выходил попить воды со льдом, а потом подолгу сидел на узкой полке, потягиваясь, зевая, и бормотал неизвестно по какому поводу: - Господи помилуй! О-хо-хо, помилуй Господи! В вагоне было с десяток пассажиров,- дама с тремя детьми, компания школьных учительниц, два коммивояжера, тучный господин с бакенбардами и хорошо одетый молодой человек в клетчатой дорожной кепке, который, как заметил Энникстер, перед ужином читал по-французски «Тартарена из Тараскона» Доде. К девяти часам все они уже улеглись. Изредка Энникстер слышал сквозь равномерное постукивание колес, как кто-то из детей начинает ворочаться и хныкать. Тучный господин настырно храпел на все лады, выводя протяжные рулады то раскатистым басом, то литом. Изредка по вагону проходил кондуктор, повесив на руку фонарь с белыми и красными стеклами. В конце вагона, где спальные места оставались незанятыми, сидел проводник в белой форменной куртке из парусины и дремал, уронив голову на плечо и разинув рот. Время шло. Было уже за полночь. Энникстер, отмечавший в расписании остановки, успел вычеркнуть Модесто, Мерсед и Мадеру. Потом ненадолго задремал и потерял остановкам счет. Он старался сообразить, где они находятся. То ли проехали уже Фресно, то ли нет? Отдернув оконную занавеску и заслонив глаза ладонями, как шорами, он стал смотреть в окно. Ночь была душная, темная, облачная. Сеял мелкий дождик, штрихуя окно с наружной стороны горизонтальными полосками. Только по едва отличимой сероватой мути можно было определить, где небо; все остальное тонуло в непроглядной тьме. - Похоже на то, что Фресно мы уже проехали,- пробормотал он и взглянул на часы. Было половина четвертого!- Если проехали, надо будить Хилму. А то ей понадобится не менее часа, чтобы одеться. Схожу выясню. Он натянул брюки, надел пиджак и ботинки и вышел в коридор. Место проводника теперь занял кондуктор; сунув за ухо синий карандаш и поставив на соседний стул денежный ящик, он сверял билеты с лежащей у него на коленях ведомостью. - Какая у нас следующая остановка? - спросил Энникстер, подходя к нему.- Скоро Фресно? - Только что проехали,- ответил кондуктор, глядя на Энникстера поверх очков. - А следующая какая? - Гошен. Будем там минут через сорок пять. - Экая темень стоит, а? - Да уж, хоть глаз выколи! Вы из девятого купе? Верхнее и нижнее место? Энникстер ухватился за спинку ближайшего стула как раз вовремя, чтобы не упасть, а денежный ящик соскользнул с плюшевого сиденья и, громко звякнув, свалился на пол. Газовые фонари под потолком судорожно замигали, так что зарябило в глазах; от сильного толчка, тряхнувшего весь поезд, он мгновенно сбавил скорость, и кондуктор с трудом удержался на ногах. Оглушительный, противный скрежет донесся из-под вагонов: Энникстер догадался, что колеса перестали вращаться, и поезд скользит по рельсам силой инерции. - Эй, эй! - воскликнул он.- В чем дело? - Экстренное торможение,- объяснил кондуктор, подхватив денежный ящик и засовывая в него ведомость и билеты.- Ничего страшного, скорей всего, на путь забрела корова. Он исчез, унося с собой фонарь. Проснулись все пассажиры, кроме тучного господина; головы повысовывались из-за занавесок, и Энникстера, спешившего к Хилме, засыпали по пути вопросами: - Что это? - Что-нибудь случилось? - В чем дело? Хилма уже не спала, когда Энникстер отдернул занавеску. - Ой, я так испугалась. Что такое, милый? - спросила она. - Кто его знает,- сказал он.- Экстренное торможение. Наверное, корова забрела на путь. Не волнуйся. Ничего серьезного. Тормоза Вестингауза взвизгнули последний раз, и поезд остановился. И сразу наступила полная тишина. Слух, притуплённый многочасовым стуком колес и лязгом железа, вначале отказывался воспринимать более слабые звуки. С другого конца вагона донеслись голоса, странные, непривычные, словно шли они откуда-то издалека, сквозь водную толщу. В этой глубокой ночной тиши звук, с которым дождевые капли, срываясь с вагонных крыш, ударялись о железнодорожную насыпь, был отчетлив, как тикание часов, стоящих рядом. - Ну, кажется, остановились,- сказал один из коммивояжеров. - Что такое? - повторила Хилма.- Ты уверен, что ничего серьезного не произошло? - Конечно,- сказал Энникстер. Кто-то быстро прошел под окном, давя шлак, насыпанный между шпалами. Шаги удалялись, и Энникстер услышал, как кто-то в отдалении крикнул: - Да! С другой стороны! Потом дверь в конце вагона отворилась, рыжебородый кондуктор протопал по коридору и выскочил на противоположном конце. Передняя дверь захлопнулась. И опять все стихло. В наступившей тишине снова стал слышен храп тучного господина. Прошло несколько минут - никаких звуков; только падали дождевые капли с крыши. Вереница вагонов замерлa в неподвижности, окутанная тьмой. Один из коммивояжеров, выходивший на платформу выяснить, в чем дело, вернувшись, сказал: - Станцией и не пахнет, разъезда тоже нет. Наверняка произошла какая-то авария. - А вы бы проводника спросили. - Спрашивал. Тоже ничего не знает. - Может, остановились, чтобы набрать воды, или топлива взять, или еще зачем-нибудь? - Тогда бы так не затормозили. Ведь поезд остановился с ходу. Я чуть с полки не слетел. Воспользовались экстренным тормозом. Я слышал, как кто-то это говорил… Издалека, оттуда, где находился паровоз, донесся резкий громкий звук револьверного выстрела; потом еще два, последовавшие один за другим, и после длительной паузы - четвертый. - Послушайте, по-моему, это стрельба! Ей-Богу, стрельба. Братцы, да ведь это налет! В вагоне вспыхнула настоящая паника. Было что-то зловещее в этих четырех выстрелах, донесшихся сквозь шум дождя из мрака, что-то таинственное, все-ляющее страх. Они мигом сбили с пассажиров всякую уверенность в собственной безопасности и превратили их в людей, одуревших от страха, уподобившихся выгнанному из норы кролику. Они только таращили дpyr на друга глаза - вот, мол, и мы сподобились узнать то, о чем часто пишут в газетах. Теперь они на своем опыте испытают опасности, таящиеся в ночи, вплотную столкнутся со злоумышленниками в масках, вооруженными, готовыми на все, вплоть до убийства. Собственио, опасность их уже настигла. Они в руках грабителей! Хилма молчала. Она держала Энникстера за руку и прямо смотрела ему в глаза. - Не бойся, милая,- сказал он.- Они тебя не тронут. Я с тобой. Черт возьми! - вдруг воскликнул он, на минуту поддавшись общему смятению.- Черт возьми, да ведь и правда налет! Учительницы выскочили в коридор - одна в ночной сорочке, другая в халате, третья - накинула на плечи капот; они тесно жались друг к дружке и умоляюще смотрели на мужчин, всем своим видом взывая о помощи. Две из них были бледны как полотно и горько плакали: - Господи Боже! Это же ужасно! Только б меня не тронули! Но ехавшая с детьми дама приподнялась на своей полке и, бесстрашно улыбнувшись, сказала: - А я так ни капельки не боюсь. Они не тронут нас, если мы не окажем сопротивления. На всякий случай, я уже приготовила для них часы и драгоценности. Вот в этой сумочке. Она показала ее пассажирам. Все дети ее проснулись. Они с любопытством посматривали по сторонам, но вели себя тихо. Приключение явно вызывало у них живой интерес. Тучный господин с бакенбардами храпел на своей полке пуще прежнего. - Пойду-ка я посмотрю, в чем дело,- сказал один из коммивояжеров, доставая карманный револьвер. Приятель схватил его за руку. - Не валяй дурака, Макс,- сказал он. - Да они к нам близко не подойдут,- вступил в разговор хорошо одетый молодой человек,- их интересует сейф и ценные письма, которые везут в почтовом вагоне. И туда нам нечего соваться. Однако первый коммивояжер стал горячо возражать. Нет, мол, он не собирается покорно дожидаться, пока его обчистят. Или его считают трусом? - А я тебе говорю: не ходи! - сердито сказал его приятель.- В нашем вагоне женщины и дети. Привлечешь их внимание, еще палить сюда начнут. - Резонно! - сказал первый, уступая голосу разума; револьвер, однако, из руки он не выпустил. - Не позволяйте ему открывать окно! - заорал Энникстер, сидевший рядом с Хилмой, увидев, что коммивояжер подошел к окну в незанятом купе и пытается его открыть. - Правильно, правильно! - подхватили остальные.- Не надо открывать окон, не надо высовываться. Нас всех перестреляют из-за вашей неосторожности. Однако оттащить его не успели, коммивояжер поднял окно и высунулся. - Это ж надо! - воскликнул он, оборачиваясь,- наш паровоз ушел. Стоим мы на повороте дороги, и отсюда видна голова поезда. Только без паровоза, вот оно как. Не верите, посмотрите сами. Пассажиры, забыв об осторожности, стали один за другим высовываться из окна. Поезд и правда стоял без паровоза. - Это они нам путь к бегству отрезали,- сказал коммивояжер с револьвером.- Теперь они пойдут по вагонам и начнут грабить, помяните мое слово. Скоро к нам пожалуют. Боже милостивый! А это еще что? Вдалеке, где-то в полумиле от поезда, раздался грохот сильного взрыва. Окна в вагоне задребезжали. - Опять стрельба! - Никакая это не стрельба! - воскликнул Энникстep.- Просто они отцепили и угнали почтовый и багажный вагоны и теперь динамитом вскрывают двери. - Скорей всего, именно так! Передняя дверь вагона открылась и тут же захлопнулась; учительницы завизжали и совсем съежились. Коммивояжер с револьвером быстро повернулся в ту сторону и замер, вытаращив глаза. Однако это оказался всего лишь главный кондуктор, без фуражки, с фонарем в руке, насквозь мокрый. - Нет ли среди вас доктора? - спросил он, входя в вагон. Пассажиры тотчас окружили его и стали засыпать вопросами. Но кондуктор не был настроен на разговоры. - Я знаю не больше вашего,- сердито огрызнулся он. - На поезд напали грабители. Как вы, наверное, догадались. Что вы еще хотите узнать? Некогда мне с вами разговоры разговаривать. Они отцепили почтовый вагон, динамитом взорвали дверь, стреляли в одного человека из поездной бригады - вот и все. Нужен доктор. - Стреляли? Вы хотите сказать, они его убили? - Тяжело ранили? - А сами скрылись? - Хватит! - крикнул кондуктор.- Откуда мне знать. Есть тут доктор в конце концов или нет? Щеголеватый молодой человек выступил вперед. - Я доктор,- сказал он. - Ну, так пошли со мной,- грубо сказал кондуктор,- а все остальные,- прибавил он, оборачиваясь от двери и зловеще покачивая головой,- пускай ложатся спать. И чтоб носа никуда не казали! Все кончилось и смотреть больше не на что. Он ушел вместе с молодым доктором. Воцарилась томительная тишина. Казалось, во всем поезде нет ни души. Огромное, обезглавленное, парализованное чудовище мокло, всеми брошенное на повороте дороги. Такое положение вещей пугало и того больше. Мысль о том, что эта длинная вереница сверкающих никелем спальных вагонов с зеркальными окнами, мягкими диванами, просторными тамбурами и всеми мыслимыми удобствами - вагонов, переполненных людьми, стоит брошенная, затерянная где-то в ночи, под дождем, вселяла больший страх, чем тот, что испытали пассажиры в минуты действительной опасности. Что теперь будет с ними? Откуда ждать помощи? Паровоз угнали, они беззащитны. Что ждет их впереди? К вагону никто не подходил. Даже проводник куда-то исчез. Ожиданию, казалось, не будет конца, и докучный храп спящего пассажира воспринимался натянутыми нервами как визг ржавой пилы. - Хотелось бы знать, сколько времени мы еще проторчим здесь? - начал один из коммивояжеров.- Интересно, большой ущерб они причинили паровозу своим динамитом? - Они непременно придут нас грабить,- причитали учительницы. Дама с детьми улеглась, и Энникстер, уверенный, что опасность миновала, последовал ее примеру. Но заснуть никто не мог. Повсюду слышались пониженные голоса - пассажиры обсуждали событие, строили всевозможные предположения. Появились разные версии, почему-то по некоторым пунктам все соглашались безоговорочно, как-то: грабителей было четверо; поезд они остановили, дернув веревку сигнального колокола; один из тормозных кондукторов попытался им помешать, и его застрелили. Бандиты находились в но езде от самого Сан-Франциско. Коммивояжер по имени Макс припомнил, что видел четырех «подозрительных типов» в вагоне для курящих в Литропе, он еще хотел сказать об этом кондуктору. Этот коммивояжер уже побывал раз в подобной переделке и теперь охотно рассказывал свою историю всем и каждому. Час спустя, когда уже забрезжил рассвет, к поезду приблизился наконец задним ходом паровоз, толкнул его буферами, и этот толчок, сопровождаемый неприятным скрежещущим звуком, отдался во всех вагонах. Учительницы хором заголосили, а тучный господин перестал храпеть, раздвинул занавески и высунул голову, щурясь от света потолочных фонарей. С виду это был англичанин. - Послушайте, любезный,- сказал он, обращаясь к коммивояжеру по имени Макс.- Не можете ли вы сказать мне, какая это остановка? Все громко расхохотались. - На нас было совершено нападение, сэр,- вот какая это остановка! Поезд остановили грабители, а вы проспали. Упустить такое! Ведь ничего подобного вы больше никогда в жизни не увидите. Толстяк смотрел на всех оторопело. Он долго молчал, но, убедившись наконец, что коммивояжер не шутит, обозлился так, что даже побагровел и, снова задернув занавески, начал сердито их застегивать. Причину его гнева так никто и не понял, тем не менее, все слышали, как он ворочается на своей полке, устраиваясь поудобней. Через несколько минут его мощный, со свистом храп снова сотрясал вагон. Наконец дав никому не нужный свисток, поезд тронулся в путь. Скоро он уже несся на всех парах, освещенный предутренним светом, сильно кренясь на поворотах, с грохотом пролетая по мостам над ручьями и оврагами - нужно было наверстывать потерянное время. И до конца этой необыкновенной ночи у пассажиров, сидевших на своих смятых постелях в шатающемся, освещенном причудливым смешением бледного рассвета и дрожащих фонарей вагоне, летевшем с головокружительной быстротой сквозь туман и дождь, стояли перед глазами страшные тени: вооруженные люди в масках, с револьверами в руках, галопом уносились в горы с добычей, притороченной к седлу; они мчатся и мчатся во весь дух, сея ужас в округе. Вернулся молодой доктор. Он присел на диван в отделении для курящих и закурил сигарету. Энникстер и коммивояжеры обступили его, желая узнать подробности случившегося. - Умер мой пациент,- сказал он.- Это был тормозной кондуктор. У него оказались прострелены оба легких. Говорят, грабитель унес около пяти тысяч долларов в звонкой монете. - Грабитель? Разве их было не четыре? - Нет, только один. И надо признать, что парень был не из робкого десятка. По-видимому, он притаился на крыше багажного вагона, сумел - при такой-то скорости прыгнуть с крыши на кучу угля в тендере, затем незаметно подполз к паровозной будке, угрожая револьвером, отобрал оружие у машиниста и его помощника и велел им остановить поезд. Даже вот как: сказал, чтобы они тормозным краном воспользовались - видимо, все про поезда знал досконально. Затем по шел к багажному вагону и в одиночку отцепил его. Пока он это делал, кондуктор - помните, он проходил здесь раза два, такой видный малый с рыжими усами?.. - Это тот-то? - Ну да! Так вот, как только поезд остановился, этот кондуктор заподозрил неладное, бросился к паровозу и увидел, что какой-то человек отцепляет багажный вагон. Он выстрелил в злоумышленника два раза, но тот, по словам кочегара, даже руки со сцепного прибора не убрал, а преспокойно обернулся и уложил кондуктора на месте. Они были друг от друга в пяти шагах, не больше. Кондуктор наскочил на него неожиданно, он и не думал, что тот так близко. - А что же делал все это время экспедитор? - Он тоже не сплоховал. Выпрыгнул из вагона с многозарядной винтовкой в руке, но не успел обернуться, как грабитель взял его под прицел и отобрал у него винтовку. Считаю, надо обладать большой смелостью, чтоб так действовать. Один человек против всей поездной прислуги! Мало того, отцепив багажный вагон, он заставил машиниста отвезти его на паровозе к переезду,- это в полумили отсюда, где он оставил привязанную лошадь. Ну как? Ведь все до последней мелочи рассчитал! А доехав до места, взорвав динамитом несгораемый шкаф и забрал ящик с деньгами. Всего там было пять тысяч долларов золотом. Экспедитор говорит, что эти деньги принадлежали железной дороге и предназначались для выплаты жалованья служащим в Бейкерсфилде. Отдельный пакет заказной корреспонденции он не тронул, не взял ни одной пачки банкнотов, которые находились в сейфе, а вот золото забрал, вскочил на лошадь и был таков. Машинист говорит, что он ускакал в восточном направлении. - Он, значит, скрылся? - Скрыться-то скрылся, но они уверены, что его поймают. Лицо у него было спрятано под маской, но кондуктор его узнал. Мы записали его предсмертные показания. Кондуктор сказал, что человек этот затаил злобу на железную дорогу. Это бывший железнодорожник, недавно уволенный; он живет теперь где-то недалеко от Боннвиля. - Господи Боже, да ведь это же Дайк! - воскликнул Энникстер. - Да, они называли именно это имя,- сказал доктор. Когда поезд с сорокаминутным опозданием прибыл в Боннвиль, Энникстер с Хилмой очутились в гуще огромной толпы,- именно этого им и не хотелось. Весть о том, что трансконтинентальный экспресс подвергся нападению в тридцати милях южнее Фресно, что убит тормозной кондуктор и ограблен несгораемый шкаф и что все это совершил Дайк в одиночку, была переданa по телеграфу из Фаулера еще до прихода поезда,- текст телеграммы кондуктор кинул на ходу дежурному по станции. Не успел поезд остановиться под сводчатой крышей Боннвильского вокзала, как его осадила толпа. Энникстеру с Хилмой, повисшей у него на руке, пришлось чуть ли не силой пробивать себе дорогу из вагона. Платформа была черна от народа. Здесь были и Берман, и Дилани, и Сайрус Рагглс, и начальник городской полиции, и мэр. Дженслингер в сдвинутой на затылок шляпе, с блокнотом в руке, бегал взад-вперед вдоль поезда в другой, интервьюируя, расспрашивая, собирая материал для экстренного выпуска. Когда Энникстер наконец сошел на платформу, Дженслингер, у которого тряслись худые руки и нервно подергивалось темное, костистое лицо, дрожа от нетерпения, как фокстерьер, схватил его за локоть: - Не могу ли я узнать вашу версию этого происшествия, мистер Энникстер! Энникстер резко повернулся к нему. - Пожалуйста! - закричал он свирепо.- Это вы и ваша банда лишили Дайка работы, потому что он не хотел надрываться за нищенское жалование. Потом вы непомерно повысили тариф на его товар и обобрали его до нитки. Вы разорили его и довели до того, что он начал пьянствовать в кабаке у Карахера. Он всего лишь отобрал у вас то, что вы у него похитили, а теперь вы же будете охотиться за ним по всему штату, травить, как дикого зверя, а потом повесите в Сан-Квентинской тюрьме. Вот моя версия происшествия, мистер Дженслингер, но, если вы ее напечатаете, она будет стоить вам субсидии, которую вы получаете от ТиЮЗжд. Шепот одобрения прокатился по толпе, и Дженслингер, сердито пожав плечами, поспешил удалиться. Наконец Энникстер провел Хилму сквозь толпу к тому месту, где поджидал их с экипажем Вакка. Однако сразу уехать они не могли, так как Энникстер решил зайти на товарную станцию и справиться насчет стульев, отправленных в последнюю очередь. Было уже около одиннадцати, когда они выехали. Но чтобы выбраться на Верхнюю дорогу, которая вела в Кьен-Сабе, необходимо было пересечь Главную улицу, проходившую через центр Боннвиля. Весь город, казалось, высыпал на тротуары, поскольку к этому времени дождь прекратился и вышло солнце. Все только и говорили что о ночном нападении, совершенном человеком, которого они знали и любили. Как он докатился до этого? От кого от кого, а от Дайка этого невозможно было ожидать! Подумать только, каково сейчас его бедной матери и маленькой дочке! Если на то пошло, не так уж он виноват,- довели его до беды железнодорожные шишки. Все это так, но он застрелил человека. Да, это дело серьезное. Добродушный, веселый богатырь,- вот каким знали они Дайка, ведь только вчера еще пожимали ему руку и - да что тут греха таить! - выпивали с ним. А он застрелил человека,- затаился в темноте, ждал под дождем и убил, пока они тут спали в своих постелях. А теперь где он? Невольно взгляды устремлялись на восток, поверх крыш домов или в сторону боковых улиц,- туда, где кончалась равнина и начинались необозримые, окутанные туманом предгорья. Он был там, скрывался где-то в краю синих горных вершин и рыжих каньонов. Теперь пойдут недели поисков, ложных тревог, высматривания, выслеживания и дозоров - азарт охоты на человека и напряжение такое, что сердце готово лопнуть. Хоть бы скрылся! В тот день не было, кажется, на городских тротуарах человека, который бы так не подумал. Когда экипаж Энникстера проезжал через центральную часть города, Вакка указал им на толпу погуще той, что собралась у вокзала. Возле заднего хода ратуши стояло по меньшей мере двадцать оседланных лошадей, привязанных к железной перекладине под чахлыми деревцами. Поравнявшись с ними, Энникстер и Хилма увидели, как толпа эта расступилась, пропустив десятка полтора мужчин с револьверами на боку, которые, вскочив в седло, поскакали куда-то. - Это посси[15],- сказал Вакка. Сразу за чертой города земля лежала совершенно ровная. Со всех сторон взгляду открывались широкие просторы, и на севере, там, где находилось ранчо Остермана, Вакка разглядел второй отряд всадников, скакавших на восток, а за ним еще один. - Вон еще посси,- сказал Вакка.- Тем, что подальше, командует Арчи Мур. Шериф. Он сегодня утром специальным поездом приехал из Висейлии. Когда лошади свернули в подъездную аллею, Хилма радостно вскрикнула и захлопала в ладоши. Свежеокрашенный белый дом так и светился на солнце; аллея была посыпана гравием, по бокам ее были разбиты куртины. Миссис Вакка с дочерью, завершавшие уборку дома, выбежали им навстречу. - А это что за ящик? - спросил Энникстер, помогая жене сойти с экипажа,- ему сразу же бросился в глаза стоявший на веранде большой деревянный ящик, на котором был наклеен красный ярлык: «Уэлс-Фарго»[16]. - Его доставили вчера вечером на ваше имя, сэр,- i ила миссис Вакка.- Мы не могли решить, мебель или нет, и потому не стали открывать. - А может, это свадебный подарок,- сказала Хилма, глаза ее сияли. - Может, и так,- сказал ее муж.- А ну-ка, сынок, помоги. Энникстер и Вакка внесли ящик в гостиную, и Энникстер, вооружившись молотком, стал энергично его взламывать. Вакка по знаку матери скромно удалился и закрыл за собой дверь. Энникстер с женой остались одни. - Скорей, скорей! - торопила Хилма, танцуя вокруг ящика.- Интересно, что это может быть. Как ты думаешь, кто бы мог нам его прислать. И тяжелым какой! Что тут может быть, а? Энникстер поддел молотком край верхней доски и, поднапрягшись как следует, отодрал ее. Доски были скреплены поперечными планками, образуя крышку, которая и отскочила целиком. Сверху была настелена стружка, а на ней лежало письмо. Оно было адресовано Энникстеру и отпечатано на бланке какой-то лос-анджелесской торговой фирмы. Энникстер только бросил на письмо взгляд и тут же схватил его, пряча от Хилмы. - А, знаю, что это такое,- сказал он небрежно, пытаясь оттереть ее от ящика.- Так, ерунда. Ничего интересного - части для машин. Можно и не смотреть. Но она уже разгребла стружку. Под ней в специальных рамах лежали две дюжины многозарядных ру жей системы «Винчестер». - Ой, что это?.. Зачем?.. Для чего? - растерянно лепетала Хилма. - Я же говорил тебе, что тебя это не касается,- сказал Энникстер.- Все это так, ерунда… Давай-ка лучше пройдемся по комнатам. - Но ты же сказал, что знаешь, что это такое, - возразила она в недоумении.- Уверял, будто это части для машин. Ты что-то скрываешь от меня? Скажи, чти это значит? Зачем тебе прислали… все это? Она взяла мужа за локоть и пристально посмотрела ему в глаза. Она уже кое-что поняла. Энни к стер это почувствовал. - Видишь ли,- начал он неуверенно,- может, ничего еще и не будет… но понимаешь, этот наш Союз, допустим, железная дорога попытается захватить Кьеи Сабе, или Лос-Муэртос, или какое-нибудь другое ранчо так вот мы и решили… члены Союза, я хочу сказать, что мы этого не допустим. Вот и все. - А я-то подумала,- печально сказала Хилма, испуганно пятясь от ящика с винтовками,- а я-то подумала, что это нам свадебный подарок! Таково было их возвращение домой, таков конец их свадебного путешествия. После ужасов предыдущей ночи, оглашаемой выстрелами, когда где-то совсем рядом произошел грабеж, сопровождавшийся убийством, они сразу же попали в атмосферу волнений и страхов готовившейся облавы, видели силуэты вооруженных всадников на горизонте и получили наконец вместо свадебного подарка ящик винтовок. Энникстер сознавал, что в любой момент обстановка может сложиться так, что ему придется ценой собственной жизни защищать дом, в который он вводит свою молодую жену. Время шло. Быстро пролетели недели. Магнус Деррик и Остерман вернулись из Сан-Франциско, так и не выяснив, что замышляет Корпорация. Лаймен был уклончив, сказал, что ему не удалось узнать, как продаются их судебные дела в Вашингтоне. На этот счет у него нет никаких сведений. Исполнительный комитет Союза, собравшись в Лос-Муэртос на короткое совещание, обсудил лишь мелкие текущие дела. Предложенный Остерманом план вступить с Правлением дороги в переговоры провалился, так как Корпорация отказалась от всяких обсуждений, настаивая на безоговорочном принятии фермерами новых расценок на землю. Выяснить, входят ли, по мнению Корпорации, Лос-Муэртос, Кьен-Сабе и другие ранчо, расположенные вокруг Боннвиля, в число ферм, чьи апелляционные жалобы рассматриваются в данный момент Верховным судом, тоже не удалось. Между тем волнение, вызванное в округе налетом Дайка на поезд, не улеглось. На городских улицах, на перекрестках дорог, за обеденным столом, в конторах, банках и магазинах только о том и говорили. Берман расклеил по всему городу объявления, обещая пятьсот долларов награды тому, кто доставит в полицию бывшего машиниста живым или мертвым, а транспортная контора добавляла к этой сумме еще столько же. Округ кишел отрядами вооруженных винтовками и револьверами всадников, набранных в Висейлии и Гошене; к ним присоединилось несколько жителей Боннвиля и Гвадалахары, кормившихся от дороги. Один зa другим эти отряды возвращались ни с чем, в пыли и грязи, на загнанных лошадях, и на смену им посылались новые. Шериф округа Санта-Клара затребовал из Сан-Хосе ищеек в помощь преследователям; мелкие, с виду безобидные собачонки эти отличались пронзительным лаем. Из Сан-Франциско понаехали репортеры, которые засыпали вопросами каждою встречного, а иногда даже сопровождали вооруженные отряды. На дорогах по ночам слышался конский топот; без умолку звонили телефоны; «Меркурий» то и дело печатал экстренные выпуски; заходились лаем ищейки; об асфальт боннвильских тротуаров стучали винтовочные приклады; при каждом случайном выстреле весь город немедленно высыпал на улицу; батраки перекликались через ограды, разделяющие фермы,- словом, вся округа пребывала в крайнем возбуждении. И все впустую. Следы копыт дайковской лошади обрывались на дороге, когда до подножия гор оставалось около четверти мили. Через три дня после ограбления объявился пастух, сообщивший, что видел разбойника довольно далеко в горах, на северо-восток от Таурусы. Этим сведения исчерпывались. Слухи же ходили самые разные: посси то нападали на ниточку, которая должна была вывести на верный след, то меняли маршруты, однако ничего не прояснялось, и преследователи так и не приближались ни на шаг к преследуемому. Наконец после десяти утомительных, напряженных дней интерес к событию начал ослабевать. Мало-помалу все сошлись на том, что Дайку удалось от погони уйти. А раз так, значит, добравшись до гор, он не вернул на юг и теперь, наверное, объявится где-нибудь в южной части долины Сан-Хоакин, близ Бейкерсфилда. По крайней мере, к такому выводу пришел совет шерифов, начальников полицейских участков и их помощников. А уж кому знать, как не им - слана Богу, переловлено преступников в этих горах немало. Скоро наступит время, когда Дайку непременно придется спуститься с гор за водой и за провизией. Однако время шло, а о нем по-прежнему не было ни слуху ни духу. Ни с одного из наблюдательных постов сообщений не поступало. Наконец вспомогательные отряды стали расформировываться. Мало-помалу преследование прекратилось. Упорствовал один только Берман. Он решил во что бы то ни стало схватить Дайка. Своей решимостью он заразил Дилани, который теперь стал на железной дороге доверенным лицом, а также своего двоюродного брата Кристиана, агента по перепродаже недвижимости, который в дни расцвета скотоводства был начальником полиции в Висейлии и хорошо знал горы. Эти двое отправились в горы в сопровождении двух нештатных полицейских, прихватив с собой запас продовольствия на месяц и двух ищеек, предоставленных в их распоряжение шерифом округа Санта-Клара. Как-то в воскресенье, через несколько дней после отъезда в горы Кристиана и Дилани, Энникстер, устроившийся в гамаке на веранде с «Дэвидом Копперфилдом» в руках, отложил книгу и пошел искать Хилму, которая помогала Луизе Вакка накрывать стол к обеду. Он нашел ее в столовой; она несла стопку фарфоровых, с золотой каемкой, тарелок, которыми пользовались только в парадных случаях и к которым Луизе запрещено было прикасаться. Жена показалась ему в тот день красивее даже, чем обычно. На ней было платье из органди с цветочным рисунком на чехле из розового атласа, талию опо-нсывала розовая же лента. На узеньких ступнях изящные туфельки с блестящими пряжками, какие она всегда носила. Густые каштановые душистые волосы были высоко подобраны на голове и оттенены черным бархатным бантом, и под их сенью широко открытые глаза ее в рамке черных загнутых ресниц искрились, отражая солнечный свет. Замужество лишь подчеркнуло законченную красоту ее фигуры, и она больше уже не казалась развитой не по летам девочкой. Теперь ее пышная, высокая грудь, ее крутые бедра, женственная покатость плеч восхищали. Румяные щеки говорили о здоровье, сильные округлые руки держали стопку тарелок без малейшего усилия. Энникстер, весьма наблюдательный там, где дело касалось жены, заметил неяркий отблеск белого фарфора на ее нежной шее. - Хилма,- сказал он,- последнее время я много о чем думаю. Мы с тобой возмутительно счастливы. Так вот - не надо бы нам забывать о тех, с кем жизнь обошлась неласково, а? А то как бы беды не накликать. Я ведь такой человек, что могу и позабыть. Жена радостно смотрела на него. Перед ней и впрямь был совершенно новый Энникстер. - В этой кутерьме вокруг Дайка,- продолжал он. - все начисто забыли, что есть тут еще люди, о которых не грех бы подумать. Я говорю о его матери и дочке. Думаю, им сейчас не сладко. Что ты скажешь, если мы после обеда съездим к ним на ферму и по глядим - может, им помощь нужна? Хилма поставила тарелки на стол, подошла к мужу и молча его поцеловала. Сразу же после обеда Энникстер приказал заложить коляску и, отпустив Вакку, отправился вдвоем с Хилмой на хмельник Дайка. Хилма не могла удержаться от слез, пока они ехали через заброшенную хмелевую плантацию мимо иссохших потемневших лоз - все здесь говорило об исчезнувших надеждах и напрасно затраченном труде. Энникстер же бранился сквозь зубы. Хотя колеса их дрожек достаточно громко давили гравий на дорожке перед крыльцом, никто не вышел им навстречу, даже не выглянул из окна. Домик, казалось, был пуст и выглядел бесконечно одиноким, бесконечно печальным. Энникстер привязал лошадей, и они вместе с Хилмой пошли к распахнутой настежь двери, топая и шаркая ногами по полу веранды, чтобы дать о себе знать. Никого. Дом был погружен в воскресную тишину. На дворе сухие листья хмеля шуршали, как гонимые ветром листки бумаги. Здесь же стояла зловещая тишина. С порога они заглянули в залу; Хилма не выпускала руки мужа. Миссис Дайк оказалась там. Она сидела посреди комнаты у стола, покрытого красной с белым скатертью, уронив на локоть седую голову. Немытая посуда громоздилась на столе. Комната, бывшая прежде образцом опрятности и порядка, не убиралась, наверное, уже много дней. Повсюду валялись растрепанные номера сан-францисских и лос-анджелесских газет и экстренные выпуски Дженслингера. На столе лежала груда пожелтевших измятых телеграмм, часть их, взлетевшая от ворвавшегося в дверь сквозняка, порхала по комнате. И посреди всего этого хаоса, окруженная опубликованными отчетами о преступлении, совершенном ее сыном, порхающими телеграммами, полученными в ответ на ее робкие запросы, спала в воскресном затишье мать злодея, измученная, забытая и брошенная всеми. Разговор с ней Хилма и Энникстер запомнили на всю жизнь. Внезапно проснувшись, она увидела Энникстера и тут же возбужденно задала вопрос: - Есть какое-нибудь известие? Долгое время они ничего не могли от нее добиться. Она оставалась глуха ко всему, ее интересовало только, пойман ли Дайк. Она не отвечала на вопросы, никак не реагировала на предложения помощи. Хилма и Энникстер переговаривались, не понижая голоса, стоя рядом с ней, а она, уставившись отсутствующим взглядом в пол, непрестанно, как маньяк, терла, словно намыливая, руки. Время от времени она резко вскакивала со стула и, глядя на Энникстера широко раскрытыми глазами, словно только сейчас его заметила, выкрикивала снова: - Есть какое-нибудь известие? - А где же Сидни, миссис Дайк? - спросила Хилма в четвертый раз.- Она здорова? О ней кто-нибудь заботится? - Вот смотрите, последняя телеграмма,-сказала миссис Дайк громким, лишенным всякого выражения голосом.- Видите, тут они говорят, что ничего о нем не известно. Он не сделал этого! - простонала она, раскачиваясь взад-вперед на стуле и все так же намыливая руки.- Он не сделал этого, не сделал, не сделал! Хоть бы я знала, где он. Наконец она немного пришла в себя, и тут же слезы потоком хлынули у нее из глаз. Хилма обняла несчастную старуху, и та, снова уронив голову на стол, заплакала навзрыд. - Сыночек дорогой! - причитала она.- Мальчик мой единственный! Да я б жизнь отдала, не задумываясь, лишь бы этого с тобой не случилось! Так и вижу его маленьким. Такой славный был мальчик, такой храбрый, такой ласковый, дурного слова от него не услышишь, никогда никого не обидит. И на всю жизнь таким остался. И никогда-то мы с ним не разлучались. Он для меня всегда был «сыночком», а я для него «мамочкой». Лучше сына и представить себе нельзя! Он всегда был хорошим. Был и остался. Они же просто ничего о нем не понимают. У них и уверен ности нет, что он это сделал. Да ему такое и в голову прийти не могло. Они понятия не имеют, что он за человек. Котенка не обидит! Все его любили. Его до этого довели. Затравили, дохнуть не давали, так что у него разум помутился. Его довели,- с жаром выкрикнула она,- да, да, довели! Его преследовали, мучили, пока у него не лопнуло терпение, а теперь хотят убить его за то, что он решил с ними поквитаться. Его собаками травят каждую ночь; ночью я выхожу на крыльцо и слышу, как где-то вдали лают собаки. Они травят моего мальчика собаками, как дикого зверя! И пусть не ждут себе от Бога прощения! - Она поднялась и теперь стояла страшная, с растрепанными волосами.- Пусть он воздаст им по заслугам!.. Да погибнут они в нищете!.. На коленях еженощно буду молить об этом Господа… Да не принесут им их деньги ничего, кроме горя!.. Пусть потеряют они своих сыновей, единственных сыновей, первенцев, в расцвете жизни!.. Но тут к ней бросилась Хилма, прося замолчать, успокоиться. Снова хлынули слезы. Хилма крепко обняла миссис Дайк. - Мальчик мой дорогой! - причитала она.- Сыночек единственный! Как ты дошел до этого! Нет, видно, он ума решился, а то понял бы, что этим убьет меня. Дитятко мое, если бы только я могла умереть за тебя! В комнату вошла Сидни. Она прижалась к бабушке и со слезами на глазах стала просить, чтобы та перестала плакать, говорила, что папу никогда не поймают, что скоро он вернется. Хилма крепкими руками обняла их обеих,- маленькую девочку и убитую горем старуху, и все трое заплакали вместе. Энникстер стоял на веранде, спиной к дому, и глядел прямо перед собой на путаницу плетей, на мерзость запустения; зубы его были крепко стиснуты, нижняя губа выпячена вперед. - Думаю, что теперь Берман доволен,- бормотал он.- Уж теперь-то доволен, будь он трижды проклят! И тут его осенило. Он повернулся и вошел в дом. - Миссис Дайк,- начал он,- я хочу, чтобы вы с Сидни поселились у нас в Кьен-Сабе. Не говорите мне, что вам еще не осточертели репортеры и долж ностные лица, и все эти охочие до сплетен людишки, которые под предлогом, что хотят помочь вам, суют нос не в свои дела,- я все равно вам не поверю. Я хочу, чтобы вы разрешили мне взять на себя заботу о вас и о малявке, пока не минет ваша беда. Места у нас хватит. Вы можете поселиться в домике, который прежде занимали родители моей жены. Вы должны трезво посмотреть на вещи. Как вы будете жить? У вас уже, наверное, совсем нет денег. Еще немного, и Берман представит закладную, и вслед за этим домик у вас отберут. Я хочу, чтоб вы разрешили мне помочь вам, чтобы вы смотрели на нас с Хитмой как на добрых друзей. Я почту это за честь. Миссис Дайк, собрав остатки гордости, попробовала отказаться, говоря, что сама как-нибудь справится, но дух ее был сломлен. В общем, дело кончилось тем, что Энникстер и Хилма вернулись домой вместе с миссис Дайк и ее внучкой. Миссис Дайк не пожелала взять с собой ничего из мебели, ни одной безделушки. Они только напоминали бы ей о прошедших хороших временах. С помощью Хилмы она сложила свою одежду и платьица Сидни в чемодан, а Энникстер засунул этот чемодан под заднее сиденье коляски. Миссис Дайк заперла дверь своего дома на ключ, Энникстер усадил ее рядом с женой, и они поехали прямо по бурым сухим плетям хмеля. На повороте дороги миссис Дайк обернулась и бросила долгий взгляд на то, что осталось от хмельника, на видневшуюся за деревьями крышу домика. Больше ей уже никогда не придется увидеть его. Миссис Дайк и Сидни были водворены в домик, где раньше проживала семья Три. Как только Энникстер и Хилма остались одни, Хилма обняла мужа за шею. - Как это хорошо! - воскликнула она.- Милый, как хорошо, что ты позаботился о них и проявил к ним такую доброту. Мой муж хороший человек! Такой великодушный. А ведь совсем недавно тебе и в голову бы не пришло заботиться о миссис Дайк и Сидни. Ты и думать о них не стал бы. Но вот теперь взял и позаботился, и все потому, что любишь меня, правда? Скажи, правда? И еще потому, что, полюбив меня, ты стал лучше. Я горжусь этим, и мне это так приятно. Ведь я права, да? Все потому, что ты так сильно любишь меня? - Клянусь тебе, Хилма, что это истинная правда! - воскликнул Энникстер. Когда они садились за ужин, который уже ожидал их, Луиза Вакка подошла к двери столовой и сказала, что Хэррен Деррик звонил из Лос-Муэртос и просил позвонить ему, как только мистер Энникстер вернется. - Сказал, что дело очень важное,- прибавила Луизa. - Может, получены какие-нибудь вести из Вашингтона? - предположила Хилма. Энникстер не стал ужинать, а тотчас же пошел звонить в Лос-Муэртос. К телефону подошел Магнус. Он сообщил, что на завтра назначено экстренное совещание Исполнительного комитета Союза, на котором будут объявлены новые тарифы на провоз зерна, установленные Железнодорожной комиссией. Лаймен написал, что работа над тарифной сеткой только что закончена; ему не удалось добиться, чтобы она полностью отвечала интересам фермеров, и он лично приедет в Лос-Муэртос и объяснит имеющиеся расхождения. Магнус прибавил, что Лаймен будет присутствовать на совещании. Энникстер, которого очень интересовали подробности, воздержался, однако, от вопросов. Связь Лос Муэртос с Кьен-Сабе шла через Боннвиль, а в те неспокойные времена ни на кого нельзя было положиться. Неизвестно, кто мог подслушать телефонный разговор. Он ответил Магнусу, что приедет непременно. Заседание было назначено на семь вечера, так как Лаймен, по причине неотложных дел, должен был приехать вечерним поездом и вернуться назад в город чуть свет на следующее же утро. В назначенное время члены комитета собрались в столовой усадебного дома Лос-Муэртос. Их собрание почти в точности воспроизводило сцену того незабываемого вечера, когда Остерман выступил с планом организации Фермерской железнодорожной комиссии. Магнус Деррик, в сюртуке, застегнутом на все пуговицы, сидел во главе стола, на котором были расставлены бутылки виски и сифоны с содовой. Пресли, успевший завоевать доверие всех членов Комитета, расположился, как и в тот раз, на диване; он курил сигарету, посадив кошку Натали себе на колени. Кроме Магнуса и Энникстера, тут были Остерман, старик Бродерсон и Хэррен, а также Гарнет с ранчо «Рубин» и Геттингс с «Сан-Пабло» - оба озабоченные, оба бородатые, курившие черные сигары - они тоже были членами Исполнительного комитета. Еще присутствовал Дэбни, молчаливый старик, о котором мало что знали, кроме его имени, и который был избран членом Комитета неизвестно зачем. - Мой сын Лаймен, господа, будет здесь минут через десять. Я послал за ним лошадей в Боннвиль, - заявил Магнус, открывая заседание.- Попрошу секретаря сделать перекличку. Остерман сделал перекличку и, дабы заполнить время, зачитал протокол предыдущего заседания. Лаймен приехал как раз, когда казначей начал свой доклад финансовом положении Союза. Магнус и Хэррен пошли навстречу Лаймену, остальные же члены Комитета смущенно поднялись и оставались стоять, пока эта троица обменивалась приветствиями. Некоторые из них впервые видели своего уполномоченного в Комиссии и украдкой разглядывали его. Лаймен, как всегда, был весьма элегантен. Галстук - последний крик моды, отлично сшитый костюм сидел как влитой, лакированные ботинки блестели, отражая свет лампы; через руку было перекинуто серое пальто. Прежде чем знакомиться с членами Комитета, он извинился и побежал здороваться с матерью, которая ожидала его в соседней гостиной. Через несколько минут он вернулся, еще раз попросив извинить его за задержку. Он был сама любезность; выпуклые глаза, придававшие несколько странное чужеземное выражение смуглому лицу, приветливо искрились. Лаймен явно хотел понравиться, произвести хорошее впечатление на ппенных, неуклюжих фермеров, перед которыми стоял. Но Пресли, внимательно наблюдавший за ним со своего дивана, догадывался, что Лаймен нервничает. Слишком уж он усердствовал, рассыпаясь в любезностях, слишком часто вытягивал привычным жестом манжеты из-под рукавов и подправлял большим пальцем кончики жестких черных усов. - Мистер Бродерсон,- мой старший сын Лаймен! Мистер Энникстер - мой сын Лаймен! Магнус знакомил его с фермерами, гордясь внешностью Лаймена, его элегантным костюмом, непринужденными манерами. Лаймен пожимал руки направо и налево, ни на минуту не прекращая светской болтовни, находя что сказать каждому из присутствующих: Остерману, с которым он был знаком раньше, сделал комплимент по поводу его организаторских способностей, Бродерсону передал привет от общего знакомого. Наконец он занял место на дальнем конце стола, напротив брата. Наступило молчание. Магнус встал, чтобы изложить причины экстренного заседания Комитета. Он сказал, что Железнодорожная комиссия, которую им, фермерам, удалось создать, выработала наконец новые тарифы, и мистер Деррик был так любезен, что предложил приехать в Лос-Муэртос, чтобы лично ознакомить фермеров долины Сан-Хоакин с новыми тарифами на перевозку их зерна Однако Лаймен чрезвычайно вежливо возразил на это,- величая отца по всей форме «господин председатель», а остальных членов Комитета «господа члены исполнительного комитета Союза»,- что он не хотел би нарушать обычный порядок их заседаний. Может быть, лучше ему выступить со своим докладом попозже, когда придет черед обсуждения новых условий? А пока Комитет может заняться текущими делами. Он прекрасно понимает, что у Комитета могут возникнуть вопросы, которые они предпочли бы обсуждать без посторонних, и с удовольствием подождет в соседней комнате, пока его не пригласят. - Топчется, топчется, а всего-то надо зачитать колонку цифр,- пробормотал Энникстер, наклонившись к соседу. Ожидая «решения Комитета», Лаймен сел и привычным жестом подправил кончики усов. Поднялся Геттингс. Он сказал, что сегодняшнее совещание созвано исключительно затем, чтобы ознакомиться с новыми тарифами на перевозку зерна и обсудить их, и что - по его мнению, текущие дела вполне можно отложить, а сейчас надо выслушать сообщение о новых тарифах. Так и было решено. Тогда встал Лаймен и произнес длинную речь. В многословии он не уступал Остерману, однако в его распоряжении имелся больший запас готовых фраз и шаблонных уловок, присущих политическим ораторам и адвокатам, которыми он отлично оперировал. Он незаметно, исподволь начал внушать собравшимся фермерам, что у них и в мыслях не было уладить свои разногласия с железной дорогой при посредстве одной только Комиссии; что они предвидят многолетнюю упорную борьбу, в которой им будет содействовать ряд сменяющих одна другую комиссий, прежде чем будут достигнуты желаемые результаты по установлению низких тарифов; что теперешняя Комиссия только еще начала работу и многого ожидать от нее не приходите» Все это он сказал между прочим, словно резу.и. тат был заранее предрешен, о чем все, конечна давно знали и, стало быть, говорить тут, в общем то не о чем. Слушая его речь, фермеры с возрастающим интересом смотрели на прибывшего из города элегантного молодого человека, который говорил так бойко и так подробно растолковал им их собственные мысли. На лицах отражалось недоумение, а в душу закрадывался червь сомнения. - Тем не менее, начало работы нужно рассматривать как весьма благоприятное,- продолжал Лаймен.- Крупные реформы с кондачка не проводятся. Сразу добиться отличных результатов нельзя, надо иметь терпение. И все же, несмотря ни на что, мы, ваши представители, достигли многого. Во вражеских рядах уже пробита брешь, доспехи их погнуты. Дав обещание снизить тарифы ТиЮЗжд на провоз зерна в среднем на десять процентов, мы твердо придерживались наказа своих избирателей и подчинялись желаниям народа. Главная проблема еще до конца не разрешена,- это дело будущего, когда мы накопим достаточно сил, чтобы повести атаку на вражескую цитадель, но снижение тарифа в среднем на десять процентов проведено по всему штату. Мы добились серьезного успеха, сделали большой шаг вперед, и если в дальнейшем работа будет вестись в направлении, наме ченном теперешней комиссией и ее избирателями, то, безусловно, через два-три года будут установлены справедливые и твердые тарифы на транспортировку зерна из долины Сан-Хоакин в Стоктон, Косту и другие порты. - Минутку,- прервал его Энникстер, нарушая регламент и не обращая внимания на недовольство председателя,- разве ваша Комиссия не добилась снижения тарифов для Сан-Хоакина? - Мы понизили их на десять процентов по всему штату,- ответил Лаймен.- Вот, пожалуйста, новая тарифная сетка. Достав из портфеля таблицы, он роздал их членам Комитета. - Вот видите,- заметил он,- плата за провоз от Мейфилда до Окленда, например, понижена на двадцать пять центов с тонны. - Да, но… но… это довольно-таки странно - зачем тамошнюю пшеницу слать в Окленд,- сказал старик Бродерсон. - Слушайте! - воскликнул Энникстер, поднимая глаза от таблицы.- Да где же тут снижение тарифов для Сан-Хоакина - от Боннвиля и Гвадалахары, например? Я что-то никакого снижения тут не замечаю. Или, может, вы мне не ту таблицу дали? - Ясно же, что все пункты разом не охватишь,- возразил Лаймен.- Мы, собственно, и не рассчитывали, что тарифы для Сан-Хоакина будут снижены в первую очередь,- это дело будущего. Но обратите, внимание, какой значительной скидки нам удалось добиться для верховьев реки Сакраменто. А тариф от Иона до Мэрисвилля, который понижен на восемьдесят центов с тонны. - Что за чепуха! - воскликнул Энникстер.- Кто же когда отправлял пшеницу этим путем! - Тариф от Салайны,- продолжал Лаймен,- понижен на семьдесят пять центов; от Святой Хелины - на пятьдесят. Обратите также внимание на то, как резко снижены тарифы от Ред-Блаффа на север до станции, где наша железная дорога стыкуется с Орегонской. - Откуда за год не отправляется и вагона пшеницы,- вставил Геттингс. - Тут вы неправы, мистер Геттингс,- почтительно возразил Лаймен.- И потом, если уж на то пошло, снижение тарифа явится стимулом для выращивания пшеницы в этом районе. Регламент был нарушен. Магнус даже не старался сохранить видимость, будто председательствует. Негодование по поводу столь необъяснимых тарифов все возрастало, так что им было не до регламента. Все говорили сразу, перебивая друг друга. - Как же это так, Лаймен,- спросил Магнус, глядя на сына через стол.- Ты хочешь сказать, что тарифы для Сан-Хоакина остались без изменения? Нет ли здесь ошибки? Выходит, что мы, то есть присутствующие здесь джентльмены, и я в их числе, находимся не в лучшем положении, чем до избрания тебя в члены Комиссии. - Мы дали обещание снизить тарифы в среднем на десять процентов, сэр… - Они действительно снижены в среднем на десять процентов! - вскричал Остерман.- Мы это понимаем. Снизить тариф в среднем вы снизили, да сделали это за счет тех пунктов отправления, откуда никто никогда пшеницы не отправляет. Мы же, фермеры Сан-Хоакина, где произрастает пшеница всего штата, остались с носом. Железная дорога не потеряет ни цента. Вот так-то, ребята! - И он обвел взглядом сидевших за столом.- Хотелось бы мне знать, что все это значит! - Если на то пошло, железная дорога уже заявила протест против новых тарифов,- резко сказал Лаймен. Энникстер презрительно фыркнул. - Протест? Ничего себе! Когда ТиЮЗжд не согласна с новыми тарифами, она, милый мой, не протестует. Просто мистер Шелгрим оповестит вас о судебном запрете, и новые тарифы даже не вступят в силу. Черт возьми! - сердито крикнул он, вскакивая на ноги.- Я тоже хочу знать, что все это значит! Почему вы не снизили тарифы на перевозку нашего зерна? Для чего мы тогда вас избирали? - Да, для чего мы вас избирали? - подхватили Остерман и Геттингс, тоже вскакивая с мест. - Спокойствие, спокойствие, джентльмены,- закричал, вспомнив о своих обязанностях, Магнус и застучал костяшками пальцев по столу.- Не забывайтесь! - Вы избрали нас для того, чтобы мы снизили тарифы в среднем на десять процентов,- настаивал на своем Лаймен.- И это нами сделано. Вы недоволь ны только потому, что сразу не получаете выгоды. Очевидно, своя рубашка к телу ближе. - Лаймен! Это заговорил Магнус. Он стоял, выпрямившись но весь свой рост. Глаза, устремленные на сына, метали молнии. Голос звучал властно и сурово. - Что это значит, Лаймен? Тот развел руками. - Я уже объяснил, сэр. Мы сделали все, что было в наших силах. Я предупреждал, чтобы вы на многое е надеялись. Я говорил, что вопрос транспортировки грузов решается трудно. Снизить тарифы существенно невозможно; так можно и разориться - вы же сами понимаете. - Почему вы не снизили тариф для долины Сан-Хоакин? - Мы не считали, что это так существенно в данном случае,- ответил Лаймен, тщательно выделяя отдельные слова.- Я, разумеется, понимаю, что со временем встанет и этот вопрос. Но нашей главной задачей было снижение тарифов в среднем на десять процентов. Конечно, тариф для Сан-Хоакина тоже будет снижен. Фермеры, чьи земли расположены вокруг Боннвиля, смогут отправлять пшеницу до Порт-Коста по вполне приемлемому тарифу, но сделать это так сразу, одним махом, нельзя. Нам нужно изучить… - Вы знали, что весь вопрос был в тарифах для Сан-Хоакина! - выкрикнул Энникстер, грозя пальцем Лаймену через стол.- Какое дело нам, людям, которые финансировали ваше избрание, до тарифов в округах Дель-Норте или Сискийу? Да плевать мы на них хотели! Мы боремся за тарифы для Сан-Хоакина и выбрали вас для того, чтобы вы их снизили. Вы этого не сделали и не собираетесь делать, и я, черт бы вас побрал, хочу знать - почему? - Понимаете, сэр…- начал было Лаймен. - Сейчас я тебе объясню! - вскричал Остерман.- Все объясню! Потому что нас предали! Вот почему! Потому что в дело встряла ТиЮЗжд. Потому что члены нашей Комиссии изменили нам. Потому что мы, деревенщина, старые олухи и нас опять надули! Смуглолицый Лаймен побледнел. По-видимому, он не ждал лобовой атаки, во всяком случае не так скоро. На секунду он даже растерялся. Хотел что-то возразить, но у него перехватывало дыхание, и он не мог выговорить ни слова. - Что ты скажешь на это? - крикнул молчавший до того Хэррен. - Я хочу сказать,- ответил Лаймен, собрав все силы,- что так дела не обсуждаются. Комиссия выполнила свои обязательства. Она снизила тарифные ставки, насколько могла… Мы целых два месяца работали, готовя новые тарифы… - Враки,- заорал Энникстер, багровея.- Враки. Тарифы эти были выработаны в Управлении ТиЮЗжд, и вам это прекрасно известно. Эти тарифные ставки, преследующие интересы железной дороги, были ею же самой выработаны, а вас подкупили, чтобы вы скрепили их своей подписью! Слова Энникстера вызвали дружный взрыв возмущения. Все повскакивали с мест, размахивая руками и что-то выкрикивая. - Господа, господа! - восклицал Магнус.- Мы ведь не школьники в конце концов и не уличные мальчишки! - Мы деревенские олухи, которых надули! - выкрикнул Остерман. - Я тебя спрашиваю, что ты скажешь на это? Что ты скажешь в свое оправдание,-не отставал Хэррен, наклоняясь через стол к брату.- Ради бога, Лаймен, объясни! Ведь должно же быть у тебя какое-то обьяснение. - Вы не так поняли,- начал Лаймен, бледный, с дрожью в голосе.- Не так поняли. Вы ожидали слишком многого. В будущем году… в будущем году… в очень скором времени… Комиссия займется… Комиссия обсудит тарифы для Сан-Хоакина. А пока мы сделали все, что могли… это все, что я могу сказать. - Так ли это? - сурово спросил Магнус. Голова его была как в тумане, ему казалось, он вот-вот упадет в обморок. Возможно ли это? Неужели возможно? - Ты - ты действительно сделал все, что мог? Он пристально посмотрел на сына. Их взгляды встретились, и как ни старался Лаймен, а глаза все-таки потупил. Он снова попытался возражать, еще раз объ-сняя все с самого начала. Но Магнус уже не слушал. За этот короткий промежуток времени он понял, что произошло нечто страшное, немыслимое стало явью. Мысль об этом, казалось, висела в воздухе. В какой-то неуловимый миг отцу вдруг открылась ничем не прикрытая истина - все сказанное сыном было ложью. И все-таки ему не верилось. Лаймен! Его сын, его старший сын унизился до этого. И он снова, в последний раз, обратился к сыну, и в его голосе прозвучало что-то такое, отчего мгновенно установилась тишина. - Лаймен,- сказал он,- я заклинаю тебя… я… требую от тебя как от своего сына и порядочного человека,- объясни, что кроется за всем этим? Я говорю сейчас не как председатель Комитета с членом Железнодорожной комиссии, а как отец с сыном. Понимаешь ли ты всю серьезность создавшегося положения, всю свою ответственность, всю важность настоящего момента? Объясни! - Мне нечего объяснять. - Снизили ли вы тарифы для Сан-Хоакина? Снизили ли вы тариф на перевозку зерна от Боннвиля до морских портов? - Я повторяю, сэр, то, что уже говорил раньше. Мы урезали тариф в среднем на десять процентов. - Лаймен, отвечай - да или нет? Снизили ли вы тариф для Боннвиля? - Это невозможно было сделать так быстро. Дайте нам время. Мы… - Да или нет? Ради всего святого, не виляй! Да или нет - снизили вы тариф для Боннвиля? - Нет.

The script ran 0.024 seconds.